Глава третья Приезд принца

Гален умолял Констанс не переселяться в Ту-Герц, и сердце ее дрогнуло: она сжалилась и пообещала дождаться принца. Тот явился, как и было условлено, а с ним — совершенно преобразившийся Феликс Чатто. Теперь это был человек мира, так сказать, завязь молодого посла, который ожидал назначения в одну из южноамериканских республик, чтобы налиться соком и созреть, если можно так выразиться. Из-за последних неприятностей принц пребывал в отвратительном настроении. Еще бы! Англичане арестовали двадцать пять человек из его тайного братства, предъявив им весьма неубедительные обвинения в политической, следовательно, подрывной деятельности. Однако, увидев Констанс, он нежно обнял ее, Расплакавшись от радости. Принцесса осталась в Каире — ей англичане не страшны, пояснил принц, так как она всегда сохраняла нейтралитет. К тому же она очень подружилась с теперешним послом, а посольство по обыкновению враждует с армией. На этот раз в лице мерзкого бригадира[78] службы безопасности, который и затеял все эти слежки и преследования.

— Все из-за него и отвратительного человечка по фамилии Телфорд, который в мирное время был маркёром, а теперь, насколько мне известно, заискивает перед военными, снабжая их фальшивой информацией. А ведь он ни слова не говорит ни по-гречески, ни по-арабски. И он из Барнсли. Представляете, из Барнсли[79] — Принц весь кипел от злости. — Как же мне после этого любить моих дорогих англичан? Раз они позволяют подобным недостойным типам преследовать нас? — Он поцеловал Констанс обе руки, и она поняла, что он думает об Аффаде, хотя и не говорит о нем. — Как мальчик? — спросил принц, так и не упомянув его отца.

Мальчик был устроен отлично и уже нашел себе ровесников приятелей. Его с удовольствием принимали фермер с женой, и он чувствовал себя у них как дома. Есть ли что более притягательное для ребенка, чем ферма со всякой живностью? К тому же он стал вроде бы как опекать Блэнфорда, явно предпочитая его общество любому другому. Стоило Блэнфорду прилечь отдохнуть или поспать, он являлся и просил ему почитать. Или предлагал поиграть, скажем, поучить его играть в триктрак. Блэнфорда это очень трогало, и он тотчас соглашался. Как будто сама Констанс просила его об услуге. Он даже полюбил мальчика, словно переносил на него свою любовь к Констанс, ведь тот был, в известной степени, соперником Сильвии. И еще он размышлял о том, каково это — иметь собственного ребенка. Он всегда считал, что нет в жизни ничего более странного и загадочного, чем появление нового человека. Однажды мальчик спросил:

— Ты останешься с нами, правда? — и его это поразило… Он решил, что мальчик слышал кое-какие из их разговоров, полных всяких сомнений и колебаний.

— А тебе бы этого хотелось? — не без волнения спросил он, чувствуя себя даже польщенным.

Мальчик торжественно кивнул в ответ.

— Ты знаешь много игр, — отозвался он, — и всегда все объясняешь!

Испытывая непонятную робость, он не рассказал об этом разговоре Констанс. Однако она сама все поняла — легкие ласковые прикосновения и общие секреты говорили об особых отношениях; например, выходя во Двор, мальчик мог, не раздумывая, взять Блэнфорда за руку или приостановиться, чтобы идти с ним в ногу. Тогда как порывистые объятия Сильвии ребенок принимал неохотно — старался поскорее высвободиться из ее рук. Это удивительное неприятие, возможно, было реакцией на своего рода дискриминацию, или даже прозрение, потому что Феликс Чатто тоже с первого же дня завоевал сердце и доверие мальчика. Блэнфорда это не удивило, так как Феликс стал теперь весьма обаятельным малым. Немножко профессиональной удачи и получение доступа в светское общество, где, вероятно, к нему благоволили дамы, внушили ему уверенность в себе — все это пошло ему на пользу, так что время он даром не терял. Обретя обаяние, он расширил границы своих возможностей; даже внешне переменился, и в лучшую сторону. Теперь он был стройным и загорелым, с отличным чувством юмора, как и положено дипломату, который всегда рискует слишком увлечься протоколом и вести себя чересчур осторожно. К тому же его мрачноватый юмор удачно сочетался с природной застенчивостью и некоторой робостью. Но главное — ему удалось установить правильные отношения с лордом Галеном; его больше не угнетало и не умаляло в собственных глазах присутствие рядом великого человека. Он твердо стоял на ногах и всегда имел свой собственный взгляд на вещи. Теперь иногда лорд Гален сам чувствовал себя не совсем уверенно в присутствии Феликса Чатто и прислушивался к его мнению. Феликс вынужден был сделать несколько неприятных замечаний по поводу финансовых вложений в поиски сокровищ тамплиеров: стоит ли вообще их продолжать, или это бесполезно? Спор, разумеется, был неизбежен, и Феликс не мог не высказать своих соображений. Время способствовало тому, что в этих дискуссиях он как бы поменялся ролью со старшими партнерами. Это приводило Феликса Чатто в отличное настроение и, окончательно осмелев, он с невозмутимым видом поддерживал принца, тоже умевшего подпустить черного юмора. Было очевидно, что поиски вызывали у него больше опасений, чем надежд, несмотря на искусительные открытия Катрфажа, помеченные на карте перемещений тамплиеров. И хотя лорд Гален все никак не хотел забыть про сокровище, похороненное в склепе некоего старого замка, Феликс был полон сомнений.

— Мне не хочется выглядеть нудным скептиком, — признался он Блэнфорду, — но здравый смысл есть здравый смысл, тем более когда речь идет о деньгах!

— Опять деньги! — в тот же вечер, но чуть позже, воскликнул Сатклифф, когда они с Блэнфордом все это обсуждали. — А Феликс рассказал вам о своей миссии в Китае, куда его послали советником — учить их составлять план бюджета? Гален послал его туда из Женевы. Вот так.

Блэнфорд покачал головой. Сатклифф от волнения стукнул кулаками по вискам, но несильно.

— Тогда я расскажу. Господи, вот было приключение так приключение. Когда Феликс явился туда, все там были поглощены дзен-буддизмом! Да, знаю, знаю. В марксистском министерстве финансов о дзен-буддизме и не слышали. А помогал им тогда американский советник О'Швартц, между прочим, и он сказал, что у Китая в будущем все надежды только на туризм. Мол, надо создать условия, а он, О'Швартц (он назвался потомком старинного ирландского рода, из ирландцев с Мэдисон-авеню),[80] гарантирует им приток туристов. Вся Америка поедет в Китай, однако пусть позаботятся не только об отелях, но и местах для занятий спортом — теннис, гольф, водные лыжи и так далее. И еще надо обязательно найти учителей дзен-буддизма. Китайцы очень удивились и спросили, что это, черт подери, значит. Они никогда не слышали ни о чем подобном. О'Швартц ответил, что все знают о дзен-буддизме, это что-то вроде религии, которая ничего не требует от людей. Он был уверен, что она может принести много денег, потому что Ротшильды уже занялись ею вплотную, и она распространялась все шире — с каждым пакетиком чипсов, проданным «Средиземноморским клубом». Американскому туристу требовалось именно это и в лучшем виде; если этого не будет в меню, то он сочтет себя обманутым. Китайцам ничего не оставалось, как покорно взяться за дело, и вскоре был найден профессор, который знал, что такое дзен-буддизм. Он рассказал об эпохальном явлении Бодхидхармы[81] из Индии, где он был двадцать восьмым патриархом, чтобы стать первым в Китае. Пораженные, они слушали о долгом инкубационном периоде в пещере, где мудрец много лет сидел, глядя на белую стену, пока не пришел царь и не спросил, чего он достиг, на что мудрец ответил: «Ничего, ваше величество!» Китайцев это разочаровало, однако О'Швартц настаивал на своем, и они обратились к Феликсу: пусть тот подтвердит, что американские туристы почувствуют себя счастливее, если смогут, например, посетить ту самую пещеру и посмотреть на ту самую стену. Они отправили разведчиков отыскивать пещеру, где впервые практиковались приемы дзен-буддизма. Тем временем, в ожидании вестей, китайцы занялись решением более серьезных проблем, то есть строительством отелей и торговых центров, благоустройством пляжей, разработкой экскурсионных программ. В конце концов пещера — неизвестно, та ли — была найдена и, главное, стала доступна для обзора. Правда, находилась она далековато от цивилизации, сначала надо было ехать на поезде, потом на джипе, потом на муле. Старый мудрец ничего не делал наполовину. Добираться до пещеры было слишком уж долго. У Феликса появились плохие предчувствия, однако О'Швартц был непреклонен. Необходимо хорошенько ее осмотреть — ради будущих туристов, толп туристов. Справедливости ради скажу, что чиновники в министерстве не очень настаивали на «настоящей» пещере, это О'Швартц стоял на своем. В министерстве думали, что для туристов сошла бы любая пещера и любая стена. Однако по настоянию О'Швартца профессор взялся за чиновников, и те снарядили долгую экспедицию по реке и первобытным джунглям, туда, где явилась на свет доктрина старого мудреца. Они попали в дикую страну, о да, где было много барсов с белоснежной шерстью, которых они видели время от времени, но нечасто, потому эти звери были пугливы и, к тому же, опасались возмездия. Дело в том, что барсы весьма неравнодушны к мясу собак, примерно так же, как люди — к мясу диких птиц. Поначалу путешественники лишь догадывались о присутствии барсов, поскольку начали исчезать собаки, по одной, изредка издавая стон или приглушенный лай. Они как будто растворялись в воздухе, словно их уносил кто-то неведомый. Это очень всех волновало — ведь так акула заглатывает пловцов. Пару раз в зарослях промелькнули эти великолепные звери, словно сошедшие с древней гравюры или со средневековой акварели. По ночам все стали жаться к костру, который пришлось разводить в лесу, чтобы держать барсов на расстоянии. Теперь и людям, и собакам было не до сна. В джунглях ведь нет ни городов, ни гостиниц. Наконец, они добрались до того места, где должна была быть пещера.

Старый ученый, который возглавлял экспедицию, был обыкновенным скучным господином, не обладавшим обширными познаниями, да и в тех, что у него были, зияло немало дыр. К счастью, кое-что знал Феликс и кое-что — О'Швартц. Что до самого Бодхидхармы, то его единственное изображение ни в коем случае не могло быть прижизненным. Глаза мудреца косили от напряжения, и диплопия[82] создавала впечатление, что имеется и вполне развитый Третий Глаз. С изображения глядел чувствительный клоун с крупными слезинками на лице, похожими на раздутые ноздри разрисованных коней-качалок, возносящихся к небесным ветрам. Когда бедный маленький царь, жаждавший наставлений, спросил старого Бодхи, что ему дало сорокалетнее безмолвное созерцание стены, великий не сказал ему ничего интересного. «Забудь об этом, дурак». Это или что-то в этом роде ответил он. Ничего конкретного нельзя было утверждать по поводу опыта, который он пережил. Понял он что-нибудь или нет, даже этого нельзя было сказать о столь личном, хоть и смутном представлении об истине. Царь вздохнул. (Неужели память такая цепкая? Ключом к состоянию обычного человека были и есть напряжение, волнение, неистовство. Робкое пухленькое «я» и сейчас занимает центральное место на картине мироздания.)

Дзен, как он назвал это, было тем всепоглощающим и абсолютным, что помогало ему проникнуть в другой регистр восприятия — в открытое пространство, или поле, где все сознание в своей целостности парило высоко и вне всякой зависимости. Обнаруженная пещера удивляла довольно большими размерами и тишиной, стены были похожи на отлично сохранившиеся древние фрески на кроваво-красном камне — сложные переплетения линий наводили на мысль о творении человеческих рук. Но мудрец сидел не здесь, ибо эти граффити могли напомнить о разных вещах, а ему нельзя было допустить ни ассоциаций, ни воспоминаний. В его очищенном от всего привходящего взгляде не было даже намека на оценку увиденного! Он всматривался в «суть» вещей, в «суть» природы, если хотите. Он «ощипывал» стену, как другие ощипывают гуся или собирают фрукты, или обирают мох — отсутствуя, присутствовал. У такой реальности нет понятия «следовательно». Бестелесная, Бескостная, Беззвучная и Бессмысленная — она наполнена информацией для его пересохшей интуиции. Сокровенная реальность была сладкой, как персик, романтической, как свадебный торт среди неолитических прожилок великолепного камня, отвергнутого им ради скучной и бесцветной части пещеры. Ради дальнего угла, в котором не было помпезности, значение которого было в… в пышном убранстве из «ничего» — вглядываясь в него, он постигал все богатство собственного сокровенного знания. Сезам снова закрывался — это был просто мысленный прием, чтобы опять закрыть панелью зеркало истины! Место, столь обычное для него, станет чтимо, благодаря очевидной неуместности посетителей. Когда-то здесь уже бывали туристы, наверняка. Они хотели посмотреть на кости, пока те не превратились в прах. Потом, послюнив палец, туристы слизывали эту пыль, предположительно, прах святого. Теперь пару веков можно будет смотреть на стену — по распоряжению министерства. Туристы спрашивают гида: «И это, правда, всё?» Почему бы не исследовать стену с помощью рентгеновских лучей — может быть, за ней спрятаны сокровища? Нет никаких сокровищ, поскольку человек, здесь живший, все более убеждался в несовершенстве и немощности обычного зрительного восприятия. Туристические агентства могут лишь вновь и вновь клясться в своей добросовестности. Но это не та стена — та стена очень далеко, поэтому было решено остановиться на пещере, до которой туристам легче добраться. Но та стена… — Феликс понимал, как важно то, что — стараниями О'Швартца — он увидел. И был искренне благодарен американцу. Он стоял в тихой пещере и считал удары своего медленно — в золотом регистре — бьющегося сердца. И мог думать лишь цитатами — ему вспомнилась мистическая, с тенями на стене, пещера Платона. Пещера Платона — это неочищенная пещера человеческого сознания. Отдел удешевленных товаров души, который старик Бодхидхарма превратил в благотворительный базар! Fecit![83] Единственно своими глазами вместо щупов он опустошил белую стену — неослабевающим вниманием к ее сфокусированной красоте. Ощипывал пустую стену своим зрением — стену, одетую в музыку, как некая грубая отвесная скала. Это была собственная медитация[84] старика — его до-ре-ми-фа-соль! Наградой ему стало нечто, не растворившееся в тишине, не рассеянное ветром, не стертое смутьянами, не украденное шутами. Внутри этого сглаживаются противоположности. И неправедная любовь была этому не страшна.

В той самой стене он узрел зеркало, отражающее преодолимый хаос внутри человека. Он обуздал энергию, которую отдавал, в абсолютной уверенности, что когда-нибудь местная слава станет всемирной; однако критическое состояние человеческого счастья не могло измениться единственно из-за перемены метафор желания. Настоящий первородный грех аффекта стремился превратить временное в вечное, постоянное. Вода, древний символ чистоты, застаивается без движения. Вот то простое, что получил старый Б.! Охота за изначальной спонтанностью, которая когда-то была внутренней, неотрепетированной: тоска по повторной жизни, которая должна стать вечным, по возможности, безразличным существованием! Этого старик достиг, используя простой исследовательский природный инструмент — свои глаза. Прежний воинственный пафос слов TU QUOQUE уступил место покою и тишине. Как он сказал царю: «Подражай растениям в их беззащитности. Если ты дитя любви, то неважно, что твой отец всего лишь конюх. Искусство рыбной ловли состоит в том, чтобы рыба не поняла, как ты ее любишь! Боль увеличивает наслаждение. Высшее сладострастие заключается в подавлении голода». Жизнь в лишениях дарит чудеса прозрений! Молча можно отлично поговорить! (Царь разразился слезами. Он претерпел много трудностей, добираясь сюда, и вот тебе: это было выше его понимания!) Афоризмы, прозрения! Плохой вкус — к тому же слишком литературный. Небольшая перемена в реальности у самоуверенного человека вызывает головокружение. Шпильку согнуть — смерть примануть. Тайный, незримый наряд голой стены давал ему информацию, которую он искал. Он радовался мудрости, приобретаемой благодаря победной дзен-медитации! У него не было написанного текста, не было шифра для разгадывания этой страсти. Описки в знойные дни любви — теперь он знал, как быть бдительным в тишине и не переживать. Итак, очевидными стали источники культуры. Исходной точкой всех драм был инцест! Роль врача заключалась в том, чтобы очистить детство от желаний.

Там он сидел, старый прозрачный жук, неспешно оттачивая свои памфлеты и провоцируя человечество на провокацию.


Сжато написанное копиистом слово, обозначающее страстное желание человека — из примерно одинакового количества букв. Страсть? Потеря? Уход? Считать? Жить? Любить?[85] Выбор экстенсивный, тем не менее, интенсивный. Все это странное предприятие, странное путешествие, пещера, смешные предложения марксистов произвели странное действие на Феликса. Ему показалось, что он очень переменился, хотя и сам не мог ответить на вопрос, в чем именно. На сей раз ему не хотелось ничего обсуждать, разве что он не прочь был пошутить над всякими комичными особенностями будущих паломников — особенно, когда представлял американцев с фотоаппаратами. О'Швартц даже продумал схему, по которой туристам будут выдаваться сертификаты посвящения в дхарму[86] — в этом ему помог некий калифорнийский монах. Таким образом, у туристов будет что-то, чем они смогут похвастаться, вернувшись домой — помимо фотографий. Диплом! Им они будут хвастаться! Сертификатом высшей степени праздности! Феликс подробно рассказал о своем духовном приключении Галену, и тот выслушал его с выражением болезненного удивления на лице. Очевидно, что шансы на возможные финансовые вложения были невелики со стороны китайцев — тем более китайцев левого толка с промытыми мозгами! И все же… он тоже думал, что они правы насчет туризма. Эта идея сработает, если будет восстановлено сообщение и будет покончено с последствиями войны.

— А что думает принц? — грустно спросил Гален.

— Он в плохом настроении, — ответил Феликс, — и говорит, что ни на какие китайские проекты денег не даст, ни одного пенни. Но при этом намерен и дальше искать сокровища тамплиеров. Он считает, что до них все же можно добраться. Ну а сам я…

Он выразительно пожал плечами. И тут в комнату вошел принц, слышавший конец беседы.

— Я бы не сказал, что это моя точка зрения, — довольно сухо произнес он. — Но не забывайте, я приехал из страны, где базары кишат лживыми пророками. У одного из них, на самом большом каирском базаре, я получил совет. Все это происходило ночью, при мистическом свете шипящих карбидных фонарей, от которого все становятся ужасающе бледными, будто из них выкачали всю кровь! И по-детски «кривляются», как говорит Обри, словно пляшущие блохи. Старик сам сразу угадал, что я занимаюсь охотой за сокровищами, но весь в сомнениях и готов все это прекратить. В общем, он посоветовал мне не прекращать поиски еще хотя бы полгода. Правда, так и не ответил, сохранилось ли это пресловутое «сокровище тамплиеров». Сказал, что слишком мало об этом знает. После этой беседы я решил не откладывать и запланировал приезд сюда на май.

— Почему именно на май? — спросил Гален.

— Вы забыли о цыганском празднике? — вопросом на вопрос ответил принц.

Гален не забыл, но сделал вид, что забыл. Феликс же кивнул и назвал точную дату[87] и точное место: Les Saintes Maries de la Mer![88]

— Пусть мне погадает цыганка, — сказал принц. — А там посмотрим, искать дальше или больше не тратить денег!

— Погадает? — с каким-то обреченным видом переспросил Гален. — Разве это разумно? Вы имеете в виду гадание по руке, правильно?

Принц кивнул.

— Тем не менее, — твердо произнес он, — во всем этом столько сомнительного, что гадалка вряд ли повлияет на мое решение. Я не собираюсь пренебрегать прогнозами «Файнэншл Тайме». Однако каирский пророк сказал, что у меня есть один очень осторожный компаньон, который слишком сильно уверовал в полезность умеренности. И посоветовал подбодрить его, чтобы тот не боялся риска. Как вам это нравится?

Гален принял обиженный вид.

— И это, — с укором произнес он, — после всего, что мы вместе прошли! А что касается лживых пророков… мы с вами однажды уже клюнули на миф юного Катрфажа… И до сих пор все это расхлебываем!

Как бы то ни было, расчеты принца относительно цыган оправдались: они уже понемногу начали просачиваться в провинцию — потихоньку сбредались в Авиньон, а оттуда шли в Камарг. Они осмотрительно старались не пугать местных жителей своим присутствием, но в маленьких деревушках уже били в церковные колокола и раздавались крики хозяек: «Цыгане идут!» Это был сигнал, что нужно надежнее запирать амбары и конюшни, снимать белье с веревок и убирать с подоконников горшки с базиликом и дикой мятой. Ведь всем известно, на что способны хитрые и дерзкие цыгане, как они обманывают пугливых и законопослушных граждан. Цыгане вторгались в маленькие города с наглостью морских разбойников — ничем от них не отличаясь. Женщины продавали корзины или прикидывались, будто хотят поточить ножи. Однако за ними надо было следить в оба: пока одна смуглая красотка точила за порогом нож, другая норовила пробраться в дом и что-нибудь утащить. Нарядные, словно райские птички, цыганки были до того хороши собой и нахальны, что домохозяйки разрывались между страхом и восхищением, а у их мужей при виде этих красоток закипала кровь. А те были совсем не прочь между делом переспать с кем-нибудь в амбаре или в лесу — еще одна весомая причина бояться появления цыганского табора! Беззаботные цыганки! Их беззаботность была как нож острый — для вечно озабоченной крестьянки! Темная кожа и сверкающие глаза — олицетворение абсолютной свободы, со всеми ее опасностями и радостями. Цыгане разбрелись по всему свету, один праздник в году собирал их вместе. Когда они воздавали почести своей святой покровительнице, темнокожей Саре, чья подземная часовня была сооружена в маленькой церкви Святых Марий, в знаменитой деревне Сен-Мари-де-ля-Мер на берегу моря. Туда они все теперь и направлялись. Правда, сначала они какое-то время проводили в Авиньоне, вызывая трепет и у торговцев, и у горожан. На большой площади под скрипку цыгана уж танцевало несколько молодых пар. Цыган был, видимо, с севера, из Венгрии, судя по мелодии, которую он играл. Пока они лишь собирались вместе, табор к табору, перед тем как встретить свою Царицу, свою Мать, которая еще не прибыла.

Без нее не могло быть праздника для этих людей Луны, ведь цыгане — лунный народ. Вот они и тянули время, гадая по ладоням, спитому чаю и кофейной гуще.

Постепенно город приспосабливался к их настораживающему, тревожащему присутствию, отреагировав на это испытанными мерами, то есть усилением полицейского надзора и строгостей в местах, где располагались таборы, а также на городских площадях, стоило там появиться цыганским шатрам. В прежние времена, и не такие уж давние, цыган брали бы под арест, сажали в тюрьмы, секли бы на перекрестках за нарушение закона, за мошенничество и воровство. Не сравнить с нынешней лояльностью: от них лишь стараются побыстрее избавиться, заставить их ехать дальше. Впрочем, никаких особо жестких мер не требовалось, ведь известно, что конечная цель не Авиньон, а деревушка Святых Марий, и что эти бродяги скоро сами отправятся на знойные равнины Камарга. Авиньон был лишь местом для недолгой стоянки перед долгим переходом на юг. Однако и за это короткое время можно было ознакомиться с обычаями этого мистического племени.

— В одной из ваших предыдущих жизней я много узнал о них от девушки по имени Сабина, — произнес Сатклифф, когда они пили вино на просторной террасе над оливковой рощей.

Блэнфорд кивнул.

— Я помню ее. Интересно, что с нею сталось. Поговаривали, что она бродит по миру с цыганами. — Блэнфорд хмыкнул. — Это было модно и романтично тогда, то есть перед войной.

Дело было не только в моде и романтике, ведь Сабина вроде бы приходилась родней знаменитому цыгану Фаа, вожаку западных цыган, который одним из первых получил право на въезд в Америку. Сатклифф вновь наполнил бокал и продолжал вслух вспоминать:

— В моих затуманенных вином мозгах сохранились воспоминания не только о ее необыкновенной нежности и ранимости, но и о наших с ней беседах. У меня было весьма смутное представление о цыганах. В смысле, как о народе, который преследуют только за то, что они не сидят на месте, не смешиваются с оседлыми нациями. Однако длинная сага о преследованиях — я даже представить не мог, как все это было… Но эти преследования сформировали и обтесали цыган, пока они не сделались твердыми как сталь. Теперь их уже не изменить.

Принц с большим вниманием слушал пьяные откровения Сатклиффа.

— Тем не менее, в Египте цыгане хитрые и лживые — имя этого народа очевидно восходит к слову gypt, то есть «мы». Если их, как вы говорите, нельзя изменить, то это потому, что они сами — олицетворение изменчивости. Они, как вода, могут принимать любую форму, но всегда остаются самими собой. Кстати, я сегодня беседовал с одним чиновником из мэрии, и он все удивлялся, что так много цыган собирается тут каждый год на праздник святой Сары. Они приезжают даже из-за «железного занавеса», как вы сами можете убедиться по некоторым кибиткам. Странный народ!

Несомненно, их компания тоже выглядела необычно, ибо они арендовали для экскурсии большой красный автобус с шофером. Идея принадлежала принцу, она осенила его, когда ему рассказали о скоплении на дорогах медленно передвигающихся кибиток, не говоря уж о столбах пыли, сопровождающих цыганские караваны, как неодолимый лесной пожар. Во-первых, автобус избавлял от тягот пути, во-вторых, в нем можно было ехать всей компанией. Надо ли говорить, что дорожные сборы, включавшие и заготовку корзин с отменными продуктами и винами, привели всех в отличное настроение. Принц же придумывал всякие забавные лакомства, чтобы раздразнить аппетит паломников — потому что теперь они воспринимали себя только так. В конце концов, у них была вполне конкретная цель — спросить у святой Сары, что им уготовано в будущем. Это путешествие всем «братством», так сказать, вдохновило самых словоохотливых из них (или попросту пьяниц?) на высокопарные монологи по любому поводу. Лишь воспоминание об исчезнувшей Сабине заставило ностальгирующего Сатклиффа забыть об обычаях и исторических традициях цыган, повествованием о которых он оживлял первую часть путешествия — по цветущим лугам горного Прованса. Но довольно скоро их сменили гораздо менее живописные равнины Камарга — страны болот, речек и озер, где полно мух и москитов, а также крепких коричневых бычков, выведенных специально для арен Прованса. В этих краях героем был здешний ковбой, gardien, в широкополом сомбреро и с трезубцем вместо скипетра. Пока беспорядочные колонны тянулись, поднимая пыль, к морю, надо было сохранять осторожность, ибо нечистые на руку цыгане нещадно воровали, а бродячие собаки дразнили быков и кусали лошадей — маленьких, белых, палеолитических, воспетых местными поэтами, которые всегда сравнивали их с дымом, летящим над землей, и который, в свою очередь, волнуется, словно синее море. Море же бьется о берег, словно вожделенный короной, увенчанный храмом Святой Сары.

— Вино тут чудесное, — сказал неутомимый двойник Блэнфорда. — Кажется, я слишком много говорю. Если так, то подмигните мне, ладно?

— Ладно. Кстати, лично я не считаю цыган такими уж таинственными. Просто ополоумевшие евреи. Утратившие способность делать деньги.

— Ну вот! — с несчастным видом произнес лорд Гален. — Теперь и вы, кажется, становитесь антисемитом. Я это чувствую. Почему бы нам не переменить тему?

Сатклифф налил себе еще вина и выпил.

Итак, они путешествовали, предавшись приятной истоме, легко обгоняя колонны смуглокожих «греческих», «египетских», «румынских» и «болгарских» цыган. У каждой группы были своя особая музыка и любимое занятие: «французы» предпочитали плести корзины, а «греки» лепить кухонные горшки и миски.

Некоторые кибитки поражали великолепной росписью, из них доносилась итальянская или английская речь. Вдоль дороги были раскинуты шатры, вокруг которых в голубоватой пыли лежали детишки, словно котята или щенки. Мало-помалу толпы цыган неотвратимо приближались к побережью, где маленькая церковь Святых Марий и Сары глядела на край берега, не позволяя забыть, что когда-то она была частью крепости, защищавшей здешние места от грабителей-пиратов. Что же до берега, то теперь он представлял собой один большой лагерь, как будто бы отпочковавшийся от каирского сука.[89] Здесь роились и отчаянно торговались, сбившись в единую толпу, разные народности, предпочитавшие разные песни — и слышался неизменный шум волн, набегавших на белый песок. «От сицилийской Мессины до Балтики, от России до Испании — всюду этих людей обращали в рабство, мучили, иногда убивали, ведь их жизнь не стоила ни гроша. Преследования продолжались чуть ли не до семнадцатого века. Сохранились свидетельства, что те, кто бывал в цыганском таборе и оказывал цыганам помощь, считались преступниками, и их могли казнить без суда и следствия». Блэнфорд вспомнил эти слова из какого-то разговора, возможно, как раз с Сабиной. Ее имя не давало ему покоя, словно назойливая муха. Действительно, что с ней потом произошло? Конечно же, как водится, по воле случая ему предстояло вскоре увидеться с нею и все выяснить!

Итак, небольшой автобус пробивался сквозь облака пыли, пока впереди не показалось побережье в обрамлении гор. Повсюду были лошади и повозки, за которыми внимательно наблюдали местные всадники, — они уже познакомились с цыганами и запросто ездили между шатрами на своих низкорослых белых лошадках. Здесь раскинулась настоящая ярмарка, которой предстояло завершиться службой в церкви и доставкой трех Марий[90] к морю — на больших деревянных платформах, украшенных цветами. Церемония эта всегда сопровождалась горячими слезами восторга и умиления. Потом вся процессия заходит в воду по грудь и словно бы плывет, окруженная эскортом из рыболовецких судов здешнего небольшого порта, тоже украшенных цветами в честь церемонии, и флагами.

По прибытии наша компания отправилась осматривать прибрежные кафе. Выбрав самое подходящее, «паломники» уселись на тенистой террасе с широким зеленым навесом, из этого «штаба» в любой момент можно было сбегать на ярмарку. Здесь были распакованы припасы, на грубо сколоченные столы поставили тарелки, положили вилки с ножами — как на скаутском пикнике. Когда все потягивали аперитивы, к сдвинутым столам медленно приблизилась цыганка, с таким видом, словно она искала какого-то знакомого, который мог оказаться именно в этой компании. На лице у нее появилось почти радостное выражение, когда ее взгляд остановился на Блэнфорде. Но первым ее узнал Сатклифф.

— Сабина, дорогая! — удивленно воскликнул он. — Наконец-то! А мы уже целую вечность ищем вас друг у друга в книгах! Куда же вы пропали?

В женщине, к которой обращался Сатклифф, было очень нелегко распознать ту, чей облик сохранился в их памяти.

Грузная, грязная, вся в морщинах, она была одета в дешевое платье и украшена дешевыми побрякушками. Волосы ее уже начинали седеть, и когда-то прекрасные глаза близоруко щурились, видимо, ей с трудом удалось разглядеть старых знакомых. А они всматривались в нее и словно узнавали заново, снимая с нее несколько завес реальности и мысленно смывая несколько слоев краски. Конечно же, она сама выбрала судьбу бродяжки, так сделали в то время многие питомцы знаменитых университетов. В ту далекую пору свою интеллектуальную независимость доказывали тем, что переставали мыться. Сабина пошла в своем протесте еще дальше — сбежала с цыганским табором. В результате ее несчастный отец, лорд Банко, повредился в уме. Он был другом лорда Галена и даже, можно сказать, приятелем принца. Итак, стоило Сабине подойти, как тотчас начались расспросы о ней самой и об ее отце, чей шато в Провансе стоял с заколоченными окнами и, похоже, простоял в таком виде всю войну.

— Да, он умер, — проговорила она чуть хриплым голосом, но очень чинно и сдержанно — странно было слышать кембриджский выговор у этой загорелой дочерна женщины. — Естественно, говорят, что убила его я, предпочтя всему скитания по дорогам — что ж, может быть. Иначе я не могла. Мне хотелось как-то его утешить, но я не могла привести ни одного довода в свое оправдание. Я даже несколько месяцев ходила к Фрейду, чтобы разобраться в себе, но это ничего не дало, и я, переломив себя, вопреки своим стандартам приняла решение. Дело не в любви и не в страстном увлечении, как обычно бывает в романах. Это совсем другое — все равно что вдруг уплыть в Америку или пойти в монастырь. Я ничего не могла с собой поделать, я… я, как лунатик, не могла противиться этой потребности бродить, впрочем, я и теперь такая. Ни на что не променяю свою кочевую жизнь.

И тут она вдруг уперлась руками в толстые бока и расхохоталась, как будто включилась полицейская сирена. До чего же она изменилась, подумал Блэнфорд и неожиданно вспомнил, с каким обожанием, с какой болью, с каким страхом смотрел на дочь Банко.

Она села и склонила голову набок, словно прислушиваясь к себе; она и в самом деле прислушивалась.

— Боже мой! — воскликнула она. — Не представляете, как мне приятно говорить по-английски, ведь я не делала этого много лет, но все же странно. Я уж думала, что забыла все слова после стольких лет «вульгарного» эсперанто. Обри, поговорите со мной!

Она улыбнулась новой страшной улыбкой, блеснув золотыми зубами, и с нежностью, почти умоляюще подергала его за рукав.

— Мне непременно нужно знать почему! — отозвался он. — Почему вы это сделали?

Она закурила тоненькую сигарку с марихуаной и несколько раз торопливо затянулась, держа сигарку не между пальцами, а в кулаке, как будто это была трубка.

— Я же сказала вам все, что сказала милому старичку Фрейду, который упорно искал у меня Эдипов комплекс. Марио, тот мужчина, к которому я ушла, был намного старше меня, вот и подумали, что он как будто заменил мне отца. Представляете? — Она вновь рассмеялась своим незнакомым, похотливым смехом и хлопнула себя по ляжке. — Когда я приехала из Кембриджа, то была этаким многообещающим специалистом, супер-звезда на небосклоне экономики, я намеревалась изучать социальное устройство общества, я жаждала понять, что мешает нам стать идеальной Утопией: справедливым и равноправным обществом, где все готовы поделиться даже своей зубной щеткой. Знаете, как это бывает с молодыми? Идеализм чистейшей воды! В конце концов я сузила поиск до идеи Неприкасаемости в разных вариантах. В своей книге я собиралась исследовать эту самую Неприкасаемость. Я же все-таки еврейка, и это было отличной отправной точкой; а потом я поехала в Индию и испытала все ужасы брахманизма. Наконец, решая для себя всякие этнические загадки, я набрела на цыган, сначала в пещерах Алтамиры, а потом в Авиньоне. Там, на главной городской площади, купила корзинку у лохматого цыгана. На другой день, когда я снова шла по площади, он был там и узнал меня. Он сказал: «Пойдем со мной, это важно. Наша мать хочет поговорить с тобой. Она говорит, что узнала тебя». Он имел в виду мать табора — «пури дай», госпожа, как они называют ее! У нас в таборе матриархат. Старуха взяла меня за руки и сказала, что в конце лета я присоединюсь к ним и забеременею от Марио — так и вышло. Правда, она забыла сказать, что заодно он наградит меня сифилисом! Однако по сравнению с другими испытаниями это чепуха, к тому же, я была достаточно образованна, чтобы вылечиться. Я была как зачарованная, и в самом деле стала цыганкой — словно плащ, скинув с себя европейскую культуру. Марио, хоть и намного меня старше, был крепок, как дуб. После первой же проведенной в шатре ночи я пришла к отцу и сказала, что хочу уйти.

Все так и было, и в этом месте рассказа в ее голосе послышалась боль. Блэнфорд вспомнил то мучительное лето, когда старик заперся в доме и отказывался от всех приглашений. До чего же все-таки женщины жестоки!

Сабина явно не сомневалась в своей правоте, ничуть.

— В Индии мы были несколько раз. Ужас. Были в Испании и Центральной Европе. Мои дети умерли от холеры. Мы сожгли их и двинулись дальше. Мы говорим об экономическом выживании. Я — профессиональный экономист, но не представляю, откуда берется эта способность выживать у тех или иных наций? Как я выяснила, даже Фрейд этого не знал. У цыгана точно есть внутренние ресурсы, иначе ему не уцелеть, ведь он часто оказывается там, где к нему относятся враждебно или где попросту никому не нужны его горшки и корзинки, не нужны наши кузнецы и точильщики. И чем же тогда питаться? Марио преподал мне урок экономики. — Ее опять разобрал смех, причем такой, что даже слезы навернулись на глаза. — Это наш коронный номер. В анналах американского цирка он значился под названием «пес и утка». У нас даже есть выцветшая афиша, которую мы вешаем на шатер, когда дело доходит до дела.

— Мне надо его увидеть, — заявил Сатклифф.

— Увидите сегодня, — отозвалась Сабина. — Наших звезд, наших главных актеров зовут Гамлет и Леда, и, когда я смотрю, как они совокупляются, мне иногда кажется, что они представляют собой европейскую культуру — пару, состоящую из совершенно разных, не подходящих друг другу людей, главный кирпичик любой культуры; какого же ребенка они могли бы произвести на свет? Наверно, подобного нам!

Принц был переполнен восхищением и сочувствием, и это говорило о том, что он понял, какая Сабина замечательная женщина.

— Вы говорите о глубоко волнующих меня вещах! — воскликнул он, смахивая слезу, и, взяв ее за руки, покрыл их поцелуями. — Вы напомнили мне о Египте! Мне даже стало не по себе!

Его переполняло восхищение таинственной цыганкой, он весь дрожал. А она больше не проявляла ни малейшего волнения — ее успокоила марихуана, и она была счастлива, что встретила старых друзей, которые могли бы и умереть, пока шла очень долгая война… Восхищение принца она приняла с великим достоинством, но дала понять, что тронута его вниманием и пониманием. Все же чувствовалось, что английские слова, слетавшие с ее собственного языка, были ей странны и непривычны.

— Гамлет — маленький фокстерьер, у которого как будто нет возраста, как будто он вечный, а Леда — старая толстая гусыня, ленивая и похотливая, как все гусыни. Ей нравится, когда пес взбирается на нее, у нее распушаются перья и она кричит, стоит ему, как то следует псу или банкиру, показать себя с лучшей стороны. После смерти моих детей я поняла, что они тоже наши дети, наш вклад в то, чем сегодня является мир. Не устаю ему удивляться. Даже Бог умирает от скуки. Это называется энтропией!

— Не говорите так! — воскликнул лорд Гален, от которого никто не ожидал такой горячности и смелости. — Пожалуйста, не говорите так. Во что же тогда вкладывать деньги?

Тут зазвонили колокола церкви-крепости, зазвонили мучительно и громко, словно отвечая на мольбу лорда Галена! Сабина опять засмеялась.

— Сейчас самое время поклониться Саре, потому что скоро пойдет процессия, и толпа вам шагу не даст ступить. Потом возвращайтесь сюда, и я постараюсь устроить так, чтобы вам погадали: прочитали или предсказали ваше будущее, называйте это, как хотите. И чтобы это сделал надежный человек, может быть, даже сама Мать табора. Ведь среди наших полно обманщиков, жуликов и мошенников. В Индии тоже, как вам известно, хватает самозванцев и воров среди свами![91]

Сатклифф почти неслышно пробормотал пару народных стихов, которые им никак не удавалось правильно запомнить:


Схватился мерзкий свами за чалму,

Но миссис Гилхрист нанесла удар[92] ему.


— Нет, нет, — сказал Блэнфорд. — Могу поклясться, что правильней другой вариант. Жаль, этого нельзя доказать.

И он произнес другие стихи:


Поклялся он, что подцепил от феи,

А не от миссис Гилхрист гонорею.


Он добавил:

— Таким образом британская армия сделала свой вклад в индийскую мысль. Я хотел написать биографию миссис Гилхрист, которая основала первый высококлассный бордель-чайную в Бенаресе и привезла туда ночных бабочек из Пекхэма. Однако их там всегда не хватало.

Пока Блэнфорд это говорил, все повернули головы в сторону главной улицы. Там вдруг зазвучала музыка и хлынул поток, настоящий поток белых лошадок с развевающимися гривами, оседланных камаргскими gardiens в сомбреро и с трезубцами в руках. Они должны были составить эскорт святым Мариям, пока их будут нести к морю, и потому были одеты в парадные костюмы пастухов: красивые габардиновые штаны с черным кантом, рубашки в цветочек, черные вельветовые куртки и короткие сапоги. В этом костюме весьма удачно объединились гармония и аристократизм двух разных культур — испанской и западноамериканской. При появлении gardiens несколько нерешительные поначалу гитары зашлись в безудержной страсти, и воздух запульсировал в ритме горячих кастаньет и андалузского танца, в ритме кружащихся юбок и щелкающих разноцветных бумажных лент серпантина. Пора было идти к Саре, хотя потом они сами удивлялись, как им хватило смелости ринуться в гущу смуглых тел и пробивать себе дорогу между ними.

Сатклифф был бы и рад отказаться от этого приключения, особенно когда увидел толпу, осаждающую маленькую церковь. Стены ее были обвешаны дарами, принесенными ех voto… — изображениями кораблекрушений, несчастных случаев, пожаров, землетрясений, сцен насилия, умирающих детей и их родителей, перевернутых судов и гибнущих лошадей… болезней, жертвы которых могли бы наполнить целую больницу, если бы не Сара. Кого-то она исцелила, какого-то уберегла. И теперь святая ожидала благодарных почитателей у подножия лестницы, завернутая в новый монашеский плащ. Но как к ней пробраться? Она стояла на грубо сколоченном столе в дальнем конце расположенной в подвале часовни. От нехватки воздуха люди начинали задыхаться, а кругом мерцали сотни свечей, их пламя съедало кислород. Но хотя бы одну свечу надо было зажечь и воткнуть в железный канделябр, а еще — опустить монетку в ящик для пожертвований, поставленный рядом со статуей. Глухое звяканье монет в деревянном ящике служило аккомпанементом тихому, неумолчному, назойливому пению и стенаниям, то отступающим, то приближающимся к статуе святой. Она была черной, это так, но черты лица были европейскими, западными. В ее сверкающем счастливом взгляде соединились юность, красота и чистота. У нее был редкостный дар видеть то, что спрятано в глубине, самую суть, и у любого человека возникало желание идти за ней. Цыгане плакали, потели, крестились и что-то горячо лепетали — в порыве страха и любви. Двух других святых, Марий, будто бы тут и не было, их воспринимали лишь как безмолвствующих библейских персонажей. Лишь святая Сара, казалось, едва удерживалась, чтобы не рассказать все, что знала. Она была похожа на милую девушку, которой не терпится поведать кому-нибудь заветную тайну — если бы не шум, не пение, не суматоха, к тому же тысячи детей звонким щебетаньем и непоседливостью вносили свою лепту во все это безумие. Вся эта потеющая толпа устремилась вниз, в тесную часовню, где даже дышать было мучительно. Все втайне удивлялись, как святой Саре удавалось не таять, ведь она была сделана из черного воска.

— Это не для меня, — произнес Сатклифф. — Я так не могу. Чья-то рука на твоей карманной Библии, еще чья-то — на твоих яйцах. Это уже слишком.

С этими словами он предпочел отправиться на прогулку среди шатров. Между тем, святых на их деревянном постаменте несли в море. Эта церемония была непременным атрибутом праздничного действа.

Семейства, прибывшие на трехдневный праздник, расположились на берегу у костров, на которых жарилось какое-то мясо.

Сабина пошла с Сатклиффом. Иногда она останавливалась, чтобы поздороваться со знакомыми или родственниками и перекинуться парой слов с ребятишками, крутившимися тут же.

— Когда мы ехали через каштановые рощи, в Провансе, — сказала Сабина, — нам посчастливилось найти кучу ежей — их там целая колония. Знаете, для цыган нет лучшего лакомства. Чувствуете, какой аромат? Это ежовое мясо. Марио жарит трех или четырех на обед. Для этого случая мы накопали глины из старой заброшенной ямы. Сначала ежей выпотрошили, потом обмазали толстым слоем глины, прежде чем жарить на костре, разожженном на дне ямы. Вы когда-нибудь ели ежей?

Он не ел.

— Они немного жирнее, чем китайские щенки, но очень хороши со специями. Когда глина затвердевает и остывает, ее скалывают молотком или камнем, с ней вместе отстают иголки и кожа, остается одно мясо. Знаю, звучит ужасно! — Она заметила, что Сатклифф вздрогнул. — Так что сегодня не приглашаю вас на обед!

— Сабина! — проговорил он, неожиданно останавливаясь и жалобно глядя на нее. — Дорогая, почему вы бросили меня? Ведь вы не могли не понимать, что любите меня.

Она улыбнулась и положила руку ему на плечо.

— Конечно, я вас любила. Но спросите Обри. Я не могла взять вас с собой. Наши жизни разошлись тогда, и я не представляла, как вновь соединить их.

Они долго стояли, жадно глядя друг на друга, не замечая, как их обтекает толпа, стремившаяся к морю следом за святыми. Потом Сабина и Сатклифф повернули обратно, идя против людской волны, и, выйдя на тихую боковую улочку, отыскали темный винный погребок, уставленный бочками с местным вином. Она все еще что-то говорила, теперь уже с уверенной стремительностью, радуясь возможности поболтать по-английски. Она была настолько реальна, так что и подумать было нельзя, будто эта женщина всего лишь плод чьего-то воображения.

— Вечный вопрос: «Почему?» — продолжала она. — Его задавали все, начиная с моего ничего не понявшего, недоверчивого отца. Старика Банко, как его звали в Сити. Со временем я тоже стала его так называть, и он очень веселился. А вот мое желание все бросить и уйти привело его в ярость. Оно было вне рамок его логики, против его здравого смысла. Ему было многое известно о цыганах и о том, что их жестоко преследовали, веками… Но одна из историй была особенно чудовищной. Отец надеялся, что она поможет ему меня вразумить. В первый раз он услышал ее от атташе австрийского посольства в Софии. Наверное, вы помните, что мой отец начинал как дипломат, но оставил это поприще из-за маленького жалованья. Тогда-то он познакомился с маленьким хромым австрийцем — я все еще помню, как его звали. Эгон фон Люпиан! Они подружились, несмотря на разницу в возрасте, из-за общей страсти к орхидеям, оба были коллекционерами. У фон Люпиана одна нога была короче другой, и он носил деревянный протез с ботинком, у которого был — я цитирую — «характерный щелкающий звук», когда фон Люпиан шагал по мраморному полу в канцелярии. Это был странный человек — Обри потом писал о нем. Этот фон Люпиан рассказал моему отцу о своем детстве в Австрии. Его род там у них один из самых древних и аристократических, и одному из его дядьев принадлежали огромные поместья на севере. Дядюшка был заядлым охотником и частенько приглашал племянника погостить у него. На пустошах он держал большую свору гончих, и те, бывало, нападали на несчастных бродяг, которые забредали в его владения. Однако особым удовольствием для него и его приятелей было растерзать цыгана, а еще лучше цыганку с ребенком на руках! Представляете? Фон Люпиан помнил, как однажды его дядя, рослый краснолицый мужчина с лихо закрученными усами, пришел к завтраку, потирая руки. «Сегодня у нас будет отличная охота! — сказал он. — Такое бывает нечасто, но все же случается!» Выяснилось, что накануне вечером в город пришли цыгане, и, как обычно, их посадили под замок. Дядя фон Люпиана был главным судьей в тех местах, следовательно, воплощал собой правосудие. На другой день, на рассвете, охота началась. Прошло много лет, прежде чем фон Люпиан в полной мере осознал, с какой холодной жестокостью все было продумано. Цыган арестовали накануне, в том числе и женщину с ребенком — как раз это и требовалось! Ее собирались выпустить и потом гнаться за ней, как за оленихой.

Гончих постоянно держали в состоянии готовности, так сказать, натаскивая их на запах камфорного дерева и менструальной крови, потому что когда сезон оканчивался, нужно было чем-то заменять объекты для охоты. Утром женщину доставили на телеге на перекресток в нескольких милях от деревни, где собирались охотники. Ее и ее одежду вымазали смесью толченой камфары и отрубей, вымоченных в менструальной крови. У них был примерно час, чтобы доставить ее на нужное место. А тем временем в хозяйском поместье все радостно предвкушали редкостное развлечение. Маленького хромоножку подхватили сильные руки дяди, и он оказался в высоком седле, с которого были отлично видны все окрестности. Через час подали сигнал, послышался резкий, низкий вой рогов, но вскоре этот вой был почти заглушён басовитым лаем огромных гончих, почти таких же крупных, как олени, ради которых и была выведена эта порода. И под весь этот шум и гам началась погоня по замерзшим болотам за одной-единственной телегой, в которой сидела жертва, мать с грудным ребенком.

Телега с двумя возничими доставила женщину на условленное место, на перекресток, где сходились три дороги, и переполненные злостью и азартом мужчины выкинули несчастную прямо на снег. Она оказалась храброй женщиной, она не стала хныкать, а бросилась прочь. Она сразу все поняла, услышав лай бежавших к ней по болоту собак. Нельзя было терять ни минуты. Надо было найти воду, речку, и перейти на другой берег. Ей казалось, что она бежит по направлению к реке, но память обманула ее — никакой реки поблизости не было. У несчастной матери от ужаса стыла кровь, ведь лай собак и пронзительное гудение рогов все приближались. Она уже заранее чувствовала, как истекает кровью — как будто со стороны видела свою смерть! (Могу себе представить!) А потом… потом на дальнем холме показались охотники. В то морозное утро они выглядели очень живописно — в алом, черном, бронзовом и золотом. И все же ей удалось найти воду, правда, это была не река, а всего-навсего мелкая дельта с несколькими черными озерцами. Если бы женщине повезло, она могла бы спастись. Маленький хромоножка волновался не меньше своего могучего дяди, сидя впереди него в испанском седле. Он видел, что у цыганки не осталось надежды на спасение. Но она все-таки добежала до воды и вошла в нее по пояс, держа ребенка над головой. Однако собак не проведешь. Они выскочили из леса и бросились по тонкому льду к женщине, чтобы вытащить ее на берег, как обычно вытаскивали загнанную олениху. Мальчик слышал ее крики, и крики младенца тоже, а потом наступила тишина, и вода в озерце стала ярко-красной. Это когда собаки принялись рвать добычу на куски. В конце концов, они получили то, что честно заслужили… за отличную охоту. Хозяин гончих и его прислужники взяли собак на сворку и предложили охотникам выпить. Мальчик на всю жизнь запомнил увиденное, и еще запомнил, какое сильное впечатление произвела на охотников расправа с цыганкой. Дядя мальчика молчал и, затаив дыхание, наслаждался оргазмом, который испытывал, глядя на совершаемое его гончими убийство. Он был счастлив, он был вне себя от восторга! И смеялся потом так же, как, верно, смеются маньяки. Ну а мальчик… Фон Люпиан навсегда запомнил ту охоту и во всех столицах, куда его назначали служить, нанимал местных художников, чтобы те писали маслом одну и ту же сцену. В Вене у него набралась целая коллекция из этих картин — целая галерея с «Цыганкой, преследуемой гончими».

Сатклифф побледнел, вдруг почувствовав прилив острого желания.

— Вы ужасно разволновали меня, — прошептал он.

— Этого я и добивалась. Нам надо наконец заняться любовью. Побыть вместе.

— Да! — вырвалось у него. — Да, Сабина, пожалуйста.

Она взяла его за руку, и они вошли сначала в темный коридор, потом поднялись по ветхим ступенькам в мансарду, предоставленную Сабине служанкой. Здесь, на грязной кровати, они исполнили свою заветную мечту, вспомнив весь словарь вожделения и неудовлетворенности. В их поцелуях прятались рыдания, как всегда бывает, когда люди действительно друг друга любят. Каждым оргазмом они дырявили тонкую завесу времени и полностью испили чашу отчаяния. Сегодняшнее, подаренное случаем, соитие было мукой для них — почему так не могло продолжаться вечно? Почему они не могут быть вместе? «С ума сойти! Я безнадежно влюблена в тебя!» — восклицала она, отвечая на удары его немолодого сердца градом соленых поцелуев.

Потом, залитые счастливыми слезами, они лежали рядом, продолжая даже мысленно ласкать друг друга.

— Вот уж не думал, что это случится снова. Мне поначалу даже не верилось, что ты тут! Какое счастье!

И они с жалостью вспоминали своего несчастного создателя, который в это время, неестественно выпрямившись, пил вино и наблюдал за продвигавшейся к морю толпой, восхищаясь людскими слезами, людскими страстями и немного стыдясь того, что сам на это не способен. Он видел себя, Обри, мертвым. Видел мертвое тело, лежащее в меблированной квартире в каком-то чужом городе… или в мрачном отеле, который стал знаменитым, потому что некий поэт умер там голодной смертью! Париж, Вена, Рим… какая разница? Виа Иньота,[93] Шариа Бинт, авеню Игнобл![94] Да, Сатклифф был прав, когда упрекал в том, что он отягощает свой мозг всякой ерундой, которой он набрался за границей. Сатклифф имел в виду духовную кашицу, весь этот выморочный индусский блуд, замешанный на духовности. Надо сменить дорогу, надо стать другим. Надо обрести иные радости, иные восторги. Но где же Сабина?

И правда, где? Она лежала на расшатанной кровати, обнимая мужчину, глядя из-за его плеча на потолок, и размышляла о том, доведется ли им еще когда-нибудь встретиться… А еще она повторяла про себя известную цыганскую поговорку. «Худой цыган да живой, а богачи на кладбище!» Почему нельзя свободно ковать свое будущее? Мерзкая участь — быть всего лишь созданием капризного ума!

— Любовники, — с грустью произнес он, — это всего лишь дураки, не приспособленные к реальности! И ничего с этим не поделаешь!

— И все же?

— И все же! До чего же мне сейчас хорошо, до чего же реально!

Они страстно обнялись, и Сабина сказала:

— Если бы ты знал испанский, я бы процитировала слова, которые Сервантес вложил в уста цыгана. На английском это звучит не так впечатляюще. Знаешь их? Слушай! «Сызмальства приученные к страданиям, мы обретаем стойкость. Самая жестокая пытка не заставит нас трепетать, нас любая смерть не страшит, ведь мы привыкли презирать ее. Из нас могут получиться мученики, но исповеди от нас не ждите. И в цепях, и в самых мрачных казематах мы не перестаем петь. Ведь мы цыгане!»

Повернув великолепную голову, она дважды плюнула через плечо. Ритуал. Ее любовник был растроган. И ему стало очень грустно — ведь через день-другой они опять расстанутся, на сей раз навсегда.

Время шло. Целая кавалькада прогалопировала по главной улице, всадники палили в воздух из ружей, а к низко звучащим гитарам вдруг присоединился громкий и более высокий голос мандолины — Восток отвечал Западу, Восток соединялся с Западом.

— Нам пора! — проговорила Сабина, потянувшись за юбкой. — Надо еще устроить встречу, если получится, с нашей цыганской матерью, чтобы она погадала. Одевайся быстрее. Наш с тобой праздник закончился, такая уж судьба.

Приближался вечер, тени становились длиннее, и любовники стерли все ноги, отыскивая дорогу назад к таверне, к сборному пункту, где их ждали остатки обеда в плетеных корзинах. Еды было еще много, вина сколько угодно… Кейд медлил со сборами, потому что праздник мог затянуться на всю ночь. Во всяком случае, один человек очень этого хотел, и этим человеком был сын Аффада, у которого голова шла кругом от изобилия красоты, цветов и движения. К тому же один добросердечный, пожилой gardien на белой лошадке взял его с собой по просьбе Сильвии. И мальчик наблюдал за происходившим со спины белого камаргского коня. Уютное и безопасное место, с которого однако все было отлично видно. Великолепно раскрашенные святые в роскошных одеяниях, восторг толпы, горячечный пугающий ритм гитар — все это заставляло его трепетать от восхищения. Никогда еще он не видел и не чувствовал ничего подобного. И обе женщины, глядя на его счастливое лицо, были почти так же счастливы.

Когда же они вернулись на веранду в таверне, то застали там задумчивого Сатклиффа, который сидел рядом с Обри и пил вино. Неторопливо приближалась ночь.

— Я был с Сабиной! — сказал Сатклифф. — Она пошла договариваться насчет предсказаний, правда, она думает, что старушка примет лишь троих, так как очень устает от процедуры гаданья.

Оказалось, что гадалка уже успела напиться, правда, по ее важному, словно бы не подвластному годам лицу этого не было заметно, к тому же, вино не повлияло на ее способность связно мыслить. Мать табора жила в богато расписанной резной кибитке, какие были у цыган в старые времена. Кибитка стояла поодаль от ярмарочной площади. Внутри горели свечи и благовонные палочки, так как ветер стих, и весенние камаргские комары тут же накинулись на людей. Старуха была Матерью небольшого табора, и все, в том числе Сабина, ее боялись. Ведь она могла, только бы захотела, приговорить к смерти любого, кто нарушил законы племени: кто был уличен в супружеской неверности, в изнасиловании или еще в каком-нибудь преступлении. Кстати, Сабину она не любила, не доверяла ей, так как та пришла из «чужого» мира. И еще побаивалась ее, потому что нюхом чуяла, что больно уж она ученая и культурная. Тем не менее, Сабина была настолько полезным для табора человеком, что никто не посмел спросить, где это она пропадала. К тому же, она нашла клиентов, которые могли неплохо заплатить.

— Шалам! — сказала она, дважды наклонив голову и решительно наливая себе из бутылки, на этикетке которой было написано «Джин». — Шалам, Сабина! Что привело тебя ко мне?

— Я нашла клиентов. Они говорят по-английски.

— Тогда останься, будешь переводить.

— Да, матушка.

Они коротко переговорили, что дало Сабине возможность кое-чем услужить старой женщине — поправить свечи, неровно горевшие из-за ветра, подать кости, которыми колдунья поигрывала, чтобы «настроиться» на клиента, как она говорила, «прочитать» его мысли, понять, что его гнетет, чего действительно ему нужно бояться, а чего нет. Только так она могла увидеть, что будет с пришедшими к ней людьми… Но Сабина была права, больше трех клиентов она не смогла бы принять за один вечер. Другие пусть приходят завтра, если пожелают. И еще ей требовалось полчаса побыть в одиночестве, чтобы сосредоточиться. Пробили часы, и она сказала, что следует договориться с клиентами. Сабина вызвалась передать приглашение и привести через полчаса первого клиента. В ответ раздалось короткое бурчанье, после которого Сабина на цыпочках покинула кибитку и спустилась по ступенькам, бесшумно закрыв за собой дверь.

Она пересекла погруженный в сумерки песчаный берег и направилась к таверне, чтобы сообщить о том, что предводительница табора примет лишь троих.

— Что ж, — недовольно произнес лорд Гален, — полагаю, нам надо бросить жребий или посчитаться, как в детстве — эники-беники…

Конечно, можно было и так выбрать из всей компании троих, но у них было еще полчаса, чтобы договориться, и в результате к главной гадалке отправились Сильвия, Гален и принц. Остальным предстояло либо запастись терпением, либо довериться менее опытным гадалкам. Их тут хватало. Пока наши паломники пили вино, в толпе уже промелькнуло около полудюжины хитрых лиц и протянутых рук, и не только женщин, но и мужчин, жаждавших прочитать их будущее по ладоням. Одна из молоденьких цыганок была настойчивее прочих и такой хорошенькой, что выбор пал на нее, и она, как хищная птица, склонилась над руками Обри. Правда, говорила она по-своему, и пришлось призвать на помощь Сабину.

— Она говорит, что вас беспокоит некое сооружение, строение, что-то вроде дома, и вы хотите, чтобы он получился очень красивым. Однако ради него вам приходится много писать. Ей видится что-то похожее на чеки и контракты.

— Она знает, что такое роман? — спросил Обри.

А потом последовало другое и столь же непонятное.

— Вскоре женщина вашей мечты обратит на вас внимание, будет готова любить вас. Вы познаете великое счастье, но оно продлится недолго. Берегите же его.

Совет прозвучал довольно убедительно, лишь бы это было правдой! Наверняка, занимаясь скучным предсказательством, эта женщина много раз повторяла одно и то же. Взявшись за руку Кейда, цыганка, неожиданно побледнев, отбросила ее, словно это был горящий уголь. Она перекрестилась, сплюнула и в страхе отпрянула от Кейда.

— Ее как будто обожгло, — в изумлении произнес Сатклифф. — Чем же бедняга Кейд так ее напугал?

Получить ответ на этот вопрос было невозможно — цыганка растворилась в толпе, и на ее месте появился одноглазый мужчина, явный обманщик и мошенник, Сабина тотчас прогнала его несколькими резкими отрывистыми фразами. Ему пришлось уйти, правда, он сделал это очень неохотно и сильно разозлился.

С наступлением темноты праздник продолжили новые развлечения: импровизированные скачки на лошадях по берегу моря, состязания по boules, провансальскому боулингу, и по стрельбе из лука. После того, как святые вернулись на свои места — в ниши, окруженные дарами, настало время мирских радостей. Многие принялись за ужин, и тут маленькие деревенские арены залил яркий свет и широко распахнулись ворота, выпуская черных камаргских быков. Остаток вечера был отведен бою быков, но не испанскому, который заканчивается убийством быка, а провансальскому со срыванием кокарды, что более соответствовало темпераменту местных жителей. На протяжении такого боя опасности подвергает себя одетый в белое человек, которому надо сорвать кокарду и ускользнуть за ограду, чтобы избежать ответного нападения быка — маленькие черные быки очень вспыльчивы, и рога у них, которыми они рьяно защищают свои кокарды, очень длинные.

Однако усталость брала свое, пора было трогаться в обратный путь, но ждали тех, кто отправился к старой гадалке. Делать было нечего, и пришлось заново накрыть стол и заказать еще вина. Кое-кто совсем не возражал против этого, например, Сатклифф, утомленный неожиданным дневным свиданием. Сабина ушла переводить предсказания старой цыганки. Мальчик заснул на скамейке, стоявшей в темном углу веранды. Для него праздник уже точно закончился.

Когда же три клиента вместе с Сабиной вернулись из табора, выяснилось, что они не совсем довольны гаданием, вероятно, из-за состояния предсказательницы после многочисленных возлияний. Однако же Гален и принц не скрывали радости, узнав, что сокровище, которое они долго и упорно искали, реально существует, а что это не историческая легенда. Тем не менее, в предсказании цыганки осталось несколько загадок, так как, раскрывая одну, она затрагивала и другие — например, упоминала Констанс, — которые, впрочем, легко поддавались расшифровке. Естественно, не обошлось и без обычных уловок, в частности, без особой красочной образности в ее речах. Комментарий Сабины звучал так: «Сокровище вполне реально, и очень ценное, но оно заперто в горе и охраняется драконами, которые на самом деле, — люди. Его поиск будут сопровождать великие опасности. Тем не менее, не надо от него отказываться, хотя это может привести к трагедии. Если вы все-таки решитесь искать дальше, то действовать нужно очень осторожно».

Хотя предсказание было слишком туманным, на лорда Галена нахлынула волна приятного оптимизма; он мигом избавился от мучавших его сомнений и страхов. Принц тоже заметно повеселел, хотя, конечно же, более скептично отнесся к словам гадалки. Но ведь чего только на свете не бывает… Да и упоминание о горе с драконами раздразнило его. Все же он недоверчиво качал головой.

Самое большое впечатление гадание произвело на Сильвию, — она еле передвигала ноги, словно ее пригибала к земле тяжелая ноша. По бледным щекам катились слезы, она нещадно заламывала руки, как будто они в чем-то провинились. Ей было сказано, что ее подруга, партнерша, возлюбленная скоро оставит ее — что ее больше не любят. Только теперь она осознала, как сильно зависит от Констанс. Прояснились многие мелочи, якобы случайности — она поняла, что ее подруга ищет способ разорвать отношения и чувствует себя виноватой из-за этого. Сильвию словно ударило молнией, едва она попыталась представить свою жизнь без Констанс. Она остро ощутила, как силен ее страх перед реальностью. Она мысленно увидела, какой она станет жалкой, превратившись в убогую личность, в человека, лишенного внутренней силы, лишенного любви. Потрясенная своим открытием, она едва отваживалась смотреть в глаза подруги. Накинув на голову шаль, подобно цыганке в трауре, Сильвия залезла в автобус и спряталась на заднем сиденье, где ее вскоре отыскал мальчик. Он улегся рядом, положив голову ей на колени, и заснул. А она сидела в оцепенении, чувствуя, как ночь окутывает ее, словно воды черного озера. Голоса, воркование мандолин и ритмичный перестук каблуков танцующих доносились с главной площади, от церкви, — но они потеряли для нее всякое значение, ничего не будили в душе, ничего не выражали. Всё как будто замерло, время больше не существовало и не манило многообещающим будущим. Так всегда бывает, если реальность теряет свежесть и способность к обновлению, и тогда появляется пугало самоубийства. Констанс пришла бы в ужас, знай она о результатах гадания. Чего стоит современная психология? До чего же лживой она теперь казалась, эта ворованная любовь! Главное же заключалось в том, что вскоре они с Констанс должны были расстаться, разойтись, занять место среди ходячих мертвецов — тех, кто не был влюблен! Когда остальные покинули веранду и заняли места в автобусе, Сильвия посильнее стянула на груди шаль и попыталась заснуть — напрасно! По-видимому, Сабину встревожило ее состояние, потому что она присела рядом и обняла ее за плечи, прежде чем вернуться в кафе и на прощание переброситься несколькими словами с Сатклиффом.

Сабину пугало, как бы мысль о неизбежном расставании не ослабила и без того слабую связь Сильвии с реальной жизнью. «Остается надеяться лишь на то, что Констанс известны последствия — должны быть известны, ведь она врач». Естественно, Констанс все поняла, едва узнала о предсказании гадалки. Ей стало жалко Сильвию, и она крепко сжала ее руку, надеясь уменьшить боль от полученной раны. Напрасно. Сильвия высвободила руку и без обиняков сказала:

— Я поняла, что означали всякие мелочи, которые пугали меня в последние дни. Ты таким образом намекала, что между нами все кончено.

Ее возлюбленную душило отчаяние, и она лишь молча гладила головку спящего ребенка — ей было нечего сказать. Теперь, когда все стало явным, надо искать новый подход. Но Констанс боялась взять неправильный тон, ведь Сильвии некуда было податься, если бы она решила уйти — разве что вернуться в Монфаве, что, собственно, и произошло позднее. Констанс кляла себя за слабость и опрометчивость, но это ничего не меняло. Случилось то, что случилось. И надо было жить дальше, приспосабливаться к новой жизни, которая маячила где-то за завесой, отделявшей ее от настоящего.

— Нет, Сильвия, не кончено, — проговорила она, — мы с тобой навсегда останемся подругами. — И это, в каком-то смысле, было правдой, так оно и было. — Дорогая, не надо качать головой, я говорю совершенно искренне.

Сидя под навесом кафе, Блэнфорд наблюдал за выразительными женскими лицами, с болью и чувством безнадежности. Он не слышал, о чем говорили Констанс и Сильвия, но было ясно, что их переполняют не самые счастливые эмоции. Как же он хотел остаться наедине с Констанс! Но что он мог сказать ей такого, чего она не знала?

Чтобы утешить Блэнфорда и позабавить Сабину, Сатклифф проговорил:

— Я прочитал где-то, что китайские крестьяне замазывали свиньям задние проходы глиной, чтобы они набрали побольше веса перед тем, как их поведут на базар. И тогда, наконец, понял, почему многие американские писатели пишут так, как они пишут — их закупоривают жестокие издатели. Тема для докторской диссертации: «Романист как щедро одаренная свинья».

Однако его создатель, не сводивший взгляда со своей истинной музы, не обратил на его слова внимания. Он, как скряга, не желал делиться ни с кем своим любовным прозрением и мысленно произносил: «Пустота, осознанная с помощью умозаключений, постигается концептуально или посредством образа. Понять природу такой достигнутой логическим путем интуиции трудно, но главное, что ты действительно прозреваешь!»

Что он мог сделать? Тут Кейд принялся собирать вещи, и водитель помигал фарами, — сигнал, что пора уезжать. Всей компании предстояло ехать на север, оставив праздник, который будет постепенно затихать в темноте, под почти полной луной.

Они медленно катили по песку до дороги, а вокруг еще вовсю горели костры и многие семейства заснули прямо на берегу, где попало, сраженные тринадцатиградусным черным вином! Несколько раз фары высвечивали пробегавшего наперерез автобусу ребенка, совершавшего некий полночный маневр. Дым от костров притушил лунный свет и рассеял его, словно клочья морской пены, эта лунная пена оседала на поверхности удаленных от моря озер — ёtangs. Выехав на относительно безопасный участок шоссе, шофер выключил освещение и взял курс на далекий Авиньон, а пассажиры стали потихоньку засыпать. Блэнфорд тоже впал в дрему, и кружащиеся, словно конфетти, листки отвергнутых набросков к новой книге потихоньку навевали ему сны. Тем не менее, он хотел знать, который час, потому что не желал пропустить утреннюю зарю над рекой, над живописными городскими шпилями.

Блэнфорд засыпал, но творение его бодрствовало; события прошедшего дня, не говоря уж об изрядных количествах красного вина, привели Сатклиффа в отличное настроение.

— «Ха-ха!» — обычно кричали мы в тропиках! — воскликнул Сатклифф, в избытке чувств хлопая себя по колену.

Странно, при чем тут тропики? Однако ему не понравилось бы, если бы его спросили об этом — для него непоследовательное и произвольное были близки к возвышенному, к королевству безрассудного смеха.

— Хватит! — не выдержал Обри. — Дайте же немного поспать.

Однако летающие, словно конфетти, листочки с их тайными посланиями дразнили его искрами губительного прозрения. «Скажите, мистер Б., как бы вы могли охарактеризовать себя?» Ответ: «Как смертельно робкого человека, страдающего от грандиозной несбыточной мечты. Мне позарез потребовалось испытать тропу, полную препятствий — пересечь реку, не имеющую моста. Я знаю: когда культура терпит поражение, то появляются толпы предсказателей и лживых очевидцев!» Ох, уж эти полночные разговоры с часами! (Если взаимоотношения полов слабеют, то вселенная в целом, воображаемая, подвергается риску. Разумеется, самое настоящее бесстыдство думать таким образом.) Ах! Орудие любящего сознания, которое находит прибежище в Высшем Легкомыслии. Сидеть в пещере и диалектически оспаривать субстанцию. Вероятно, это действительно помогает сбрасывать старую шкуру с мозга — но очень уж утомительный метод. Неужели нет другого? Есть! Всегда можно совершить Скачок, если напрячь воображение! И символом этого служит Авиньонский мост.

Настоящая трагедия в том, что Веданта становится простой болтовней, когда она улыбается — и в этом некого винить, так как Вселенная равнодушна к нашей отваге!

Они мчались в темноте, как ночной экспресс, сбавив скорость, когда нужно было пробиваться сквозь леса и сады Лангедока. Сатклифф продолжал витийствовать и среди прочего сообщил о том, что «человеческие существа вытесняют воздух — в первую очередь, горячий воздух» и что «обет целомудрия, столь существенный для внутреннего «я» художника, провоцирует насилие»! Когда проезжали деревни, свет фонарей и окон на мгновение выхватывал силуэты путников. Кейд спал, привалившись плечом к окну. И Констанс провалилась в сон, полный беспредельных терзаний из-за чувства вины. Сатклифф бормотал импровизации, блещущие, как всегда, искрометным талантом.


Приди, приди, мой отрок золотой,

Окропленный солнцем и водой,

Сотканный из легких облаков,

Доверь красу божественного зада

Тому, кто ценит высоко

Эту сладчайшую награду!


Блэнфорд спал и во сне не препятствовал тому, что его идол — дивный образ его единственной любви — постепенно завладел его сознанием: медовые соты улыбок, игольник поцелуев! Неисчерпаемая бесконечность — это помогало ему понять свое поэтическое кредо! Это была религия без жестких постулатов — благое послание, но не покаянно-искупительное, а жизнерадостное. У любви свои законы, правильные поцелуи, вот что всегда помогает отгадать и проникнуть внутрь тайны; правильный подход — вот что одерживает победу в старомодной спортивной игре самореализации. Подобно шумным бурунам, вспенивающим озера в пустыне, на Блэнфорда напала туча его же заметок с обещаниями и обвинениями. «Жить в безбоязненном приближении к природе — культивировать понимание того, что материя непостижима. Творить поэзию, писать книги, опираясь на особый опыт, на уникальность переживания — в момент духовного пробуждения. Не составление фраз, а непосредственное переживание, как клеймо, как семена будущих всходов. Главная истина дхармического прозрения лингвистически не передаваема, она опережает язык, даже его наиболее умозрительные формы. Это особое переживание. Всего лишь по одному взгляду можно определить, ощущает ли тот, на кого вы смотрите, плотское желание; и в следующий миг следует непроизвольный смех. Взгляд — это вам не бессмысленное пламя неистовых желаний, а строгий канон в искусстве высочайшей сдержанности. Нельзя не похвалить себя, едва только поймешь, что этого «себя» нет, и хвалить некого! В вашем распоряжении все время в мире — в природе вообще не существует такого понятия, как спешка!»

Никуда не деться от дремлющей в сознании записной книжки. Он сказал себе: «Можно сколько угодно зажигать свечи для одного себя на огромном Свадебном Торте Волхвов, но когда-нибудь нужно все-таки отрезать от него кусочек!»

Иногда у него поднимались волосы от ужаса перед всеобщей бессмысленностью — потому что ни у чего нет оснований быть таким, какое оно есть. Представьте, что Аристотель ошибся, закоснев в самонадеянности, наблюдатель привнес свое в наблюдаемое поле, что тогда? Однако он, похоже, думал, что понятие «пустота» спасет его от предвзятости. А ведь действительно надо уметь в полной мере почувствовать самую суть вещей, такую первозданную и хрупкую… Если замереть, то можно услышать, как растет трава. Можно увидеть все, что вокруг тебя, в преломлении священной каллиграфии![95] Ох уж эта парализующая мозг глупость здравомыслия со всеми этими косными формулировками! Его всегда побеждает подвижное, зыбкое многообразие реальности. «Обыкновенная жизнь» — разве такая существует?

Да. Ретивый наблюдатель умеет устроить путаницу, стараясь все разложить по полочкам, навязать природе концепцию… но это лишь еще больше ограничивает его восприятие, сужает его собственное видение вещей. Он лишь нарушает покой вселенной, ведь у нее нет никакого заранее разработанного плана, она всего лишь крутится-вертится и стремится туда, где есть намек на русло, — как водный поток. Что же делать? Как что? Играйте пока, как это делает природа! Будьте тем, кто вы уже есть! Реализуйтесь! Неудовлетворенное мое, не ведающее сна обожаемое тело, уж тебе-то отлично известно, что жизнь и смерть всегда сосуществуют.

Он все глубже погружался в блаженное забытье, но его неугомонное творение продолжало обсуждать свои писательские тяготы, несмотря на протестующие жесты принца. Его высочество жаждал побыть в тишине, чтобы обдумать предсказания цыганки — как истинный египтянин он верил в алхимию и всякие гадания.

— Я хочу спросить, — говорил Сатклифф, — как бы вы чувствовали себя, будь вы писателем, так сказать, для контраста — выгодным фоном. Писателем, существующим из милости или в воображении друга? Иногда я просыпаюсь весь в слезах. Обожающие всякие классификации, всякие проблемы бытия иудео-христиане украли мое наследство. Но при этом благоглупости Парацельса возвращаются к нам с одобрения Тибета!

— Шш-ш-ш! — прошипел лорд Гален, которого разбудили эти довольно шероховатые и непонятные формулировки. — Ради всего святого, дайте нам немножко подремать!

— Скифская пословица гласит: «Кто ест дикий чеснок, тот гадает по пуканью», — глубокомысленно изрек Сатклифф, и тут его тоже почти сморил сон. Мысленно он продолжал бессвязный монолог, в основе которого были разрозненные записи его творца. «Если бы у меня был гарпун, я бы воспользовался им — до чего же она была прекрасна! Поднимаясь с кровати ранним утром, она говорила: "Надо собраться с силами, а то мне никто не поверит"».

Вселенная ничего не сообщает, она намекает. Кейд улыбался во сне — оскал замаринованного карлика. Гален видел во сне весьма гармоничных пышнотелых дам с гордыми задницами и прическами, напоминавшими гусарский кивер, занимавшихся йогой, сбившись в группы, осененные космической щедростью! Немного дальше женевские банкиры в унисон изображали Первичный крик,[96] а также, стоя на четвереньках, Спонтанный смех.[97] К ним присоединялись дуры-дамочки, нашпигованные уловками и сопровождаемые prêtres caramélises[98] из кондитерского цеха главного городского кондитера. А она продолжала спать, jolie tête de migraine?[99]

Для всех тот вечер стал некоей отправной точкой — неожиданным поворотом в жизни. В том числе и для Феликса, который мог теперь похвастаться тонким пониманием людей и всего происходящего. Сильвия! Он сидел в мчавшемся по шоссе автобусе и смотрел на ее профиль, словно в хмельном угаре, постигнув с неожиданным страхом, что влюбился — не очень-то приятно вдруг осознать, что ты связан по рукам и ногам, и уже нет сил вырваться. И он сразу понял, что был сотворен специально для ее желаний, как ведро — для лопаты. Ну да! А она-то что? Ничего невозможно было прочитать по ее напряженному лицу, на котором отражалась лишь пережитая ею боль, причиненная безответной страстью и неизбежным исходом — расставанием. Что теперь с нею будет?

Некоторое время после поездки он больше ни о чем не мог думать, только о нагрянувшей любви, которая ввергла его в беспокойную истому. И он старался заглушить ее физической активностью. Феликс заново строил свои отношения с Авиньоном, с городом, который когда-то так много для него значил.

Взяв напрокат велосипед, он каждый вечер, как только спускались сумерки, изнемогая от любви и тоски, объезжал площади и закоулки. Он вспоминал все тяготы своей тогдашней консульской жизни, не понимая, как он умудрился пережить свое горькое одиночество и бесконечные мелочные унижения. Иногда он вскакивал посреди ночи и отправлялся на крошечную площадь в Монфаве, подходил к стене психиатрической лечебницы и нажимал на кнопку звонка. Феликс еще с прежних времен знал, что маленький доктор страдал бессонницей и почти никогда не ложился спать до первых лучей солнца. Он всегда был рад поздним гостям и тут же принимался разжигать огонь в камине, где лежали ветки оливы, самое распространенное когда-то топливо. Это он рассказал Феликсу, что Сильвия решила вернуться в Монфаве, в свои прежние комнаты. Если он согласится ее принять. В голосе доктора звучало печальное смирение, но не только. В нем слышался гневный укор в адрес Констанс. Это было возмущение коллегой, нарушившим профессиональную этику. Ведь Констанс знала все обстоятельства, знала, с кем имеет дело, и не могла не предвидеть последствий своих поступков.

— Это так неожиданно и так нечестно, — сказал он, — неужели ей не было стыдно?

Констанс было очень стыдно, но она не могла себя побороть, до того сильны были чары ее подруги в первые месяцы. И вот что из этого вышло…

Самого же Феликса поджидало невероятное чудо. Дело в том, что к нему в руки попала поэма Сильвии, случайно оставленная Констанс в его комнате. Прочитав эти белые стихи, он понял, что Сильвия совсем не сумасшедшая, просто на нее снизошло великое озарение, такое часто случается с чистыми душами, стоит кому-то взять на себя заботу о них. Поэтическое начало заявляет о себе столь ярко и неистово, что это выглядит как некая болезнь, лишившая человека разума. Но это не сумасшествие — разве что для тех, кто остался непрошибаемым бихевиористом![100] У реальности несколько языков, и самый могущественный из них сексуальный. Зашифрованная сексуальная тяга, если она соединяет людей, понимающих, как тонки и непрочны эти нити, обычно тщательно оберегается.

— Естественно, оберегается, — одобрительно рявкнул Сатклифф, — потому что корень всякой медитации в оргазме!

Однако познавший любовь и осознавший истину не в силах жить по-старому, всю оставшуюся жизнь страдая от недостатка внимания. Слова Сильвии потрясли страдающего Феликса, отозвавшись благородной болью в его сердце. А в душе окончательно «выкристаллизовался»[101] милый образ. Он вспомнил ее великолепную торжествующую походку, ее дивную, завораживающую красоту. От этой колдовской языческой красоты получаешь такое наслаждение, что тебя охватывает чувство вины, смутное желание покаяться. С каждым новым витком раздумий его страсть набирала силу, но и страх тоже становился сильнее — она не отвечала ему взаимностью, она не «видела» его. Он не знал, что ему делать. Иногда, казалось, она пребывала в таком смятении, что он ждал, не откажется ли она от ночных бдений, не взбрыкнет ли, вырвавшись из рук укротителей. Его сдерживало глубинное неведенье, ведь он понимал: любовь, настоящую, а не описанную в книгах, нельзя систематизировать, она слишком переменчива и неуловима, взгляду не уследить за ней, и разуму не постичь ее. Сладенькие рассуждения о любви уместны лишь для карикатуры на великое чувство. Ах, ради нее он хотел бы стать святым, и за них обоих молить богов о покое и милосердии! Сатклифф неодобрительно пощелкал языком и процитировал одно из шутливых petites annonces[102] Блэнфорда: «Druide très perfomant cherche belle trépannée».[103] Почему бы не поимпровизировать на грандиозной клавиатуре любви! Однако это тоже не понравилось Сатклиффу.

— Бесполезно! — крикнул он. — Все равно, что втирать кольд-крем в живот мертвого дикобраза.

Пока смерть не ввергла нас в полный ступор, дерзайте! На земле человек должен полностью реализоваться. Уф! Как только перестаешь думать о том, что правильно, что неправильно, все, казалось бы, несоедимое соединяется, наступает блаженство, и любовники тут же находят общий язык.

Феликс пришел в комнату своей возлюбленной и, взяв ее за руки, страстно, на одном дыхании произнес:

— Сильвия, не позволяйте им вновь свести вас с ума — позвольте мне любить вас! Ваша болезнь — это всего лишь последствие одиночества, боль от которого все нарастает. В Японии в вашу честь устроили бы прием, в честь посетивших вас видений! Это первый шаг йога на пути к Абсолютному Знанию! Станьте моей женой, чтобы я мог заботиться о вас, иначе вы из страха перестанете писать, как это случилось с Рембо! Пойдемте, вы будете жить со мной.

Изумленная Сильвия дрожала от волнения и все медлила, прежде чем отдаться во власть его объятий. Констанс же в эту минуту с горечью говорила своему отражению в зеркале:

— Нет, все-таки невозможно быть и врачом и просто человеком одновременно!

… Но вернемся вспять, к нашим паломникам. Они ехали в ночи, в густой черноте которой время от времени мелькали белые прорехи; покачивание и шум колес убаюкивали, все эти сонные формы и ритмы перекликались с эхом тайных голосов, снова и снова твердивших «аппетитная малышка»… «аппетитная малышка» или: «хорошо наложенный гипс», и опять то же самое. Во сне Блэнфорд прислушивался к прежним галлюцинациям. Он напомнил своему творению, что, «когда профессор Добсон начал слабеть, то стал плохо относиться к беседам французских интеллектуалов, особенно мужчин с густыми бородами. Стоило такому мужчине откашляться и начать фразу с: «C'est évident que la seule chose…» — или: «Je suis tout à fait convaincu que…»[104] — как он бледнел и слабел от раздражения, а если ничего не происходило, то медленно опускался на пол и лежал, стуча каблуками от собственного бессилия».

— Не понимаю, как вы можете разговаривать после того, как угостили нас мистическим барбекю в отвратительном стиле, в основе которого проза Розанова, «Эстетика» Гегеля и «Igitur» Малларме.

Почему-то это раздосадовало Блэнфорда, которому сразу захотелось защитить свои литературные приемы

— Чепуха. Я был вполне самобытен и ясно выразил свои мысли. О моем стиле можно сказать, что он монтажный: резкая смена кадра, как в кино. Главное объяснение этого, естественно, в признании неизбежности реинкарнации. Прежние неколебимые контуры милого старого линейного романа уступили место пластичной многолинейности палимпсеста, прежнее изображение, размытое, полустертое, побуждает актеров превращаться друг в друга, по желанию проникать в жизненное пространство друг друга. Всё и вся сближаются, двигаются по направлению друг к другу. Великие личности — императоры и императрицы — всегда были связаны узами крови, были братьями, которые брали в жены сестер. Вдох за вдохом, петля за петлей, они плели вьющуюся ленту поцелуев и молитв. Еще не достигнув зрелости, она оказалась в моей постели, маленькая тантрическая мышка. Их речи обернулись радугой. После них пришли поэты, чтобы жить в полной неразберихе, которую умеют устраивать женщины. Так вот, моя книга претендует на то, чтобы стать проводником в сердце человека, мой метод — не спешить в выводами, по прелестному выражению Скотленд-Ярда, пока озарение не придет само! Некоторые неувязки — это только кажущиеся неувязки. Дело в том, что часть записок, которые я выкинул из окна поезда, я позаимствовал у Аффада с его разрешения. Это короткие поучения, которые он произносил в пустыне, в Макабру. Большие свертки с его записками лежали в комнате для хранения документов в Верфеле. Там оказалось много поразительных гностических афоризмов, и я переписал их в свои записные книжки. Отсюда некоторые совпадения, непроизвольные цитаты.

Лишнее доказательство — люди, даже их отдельные части, лишние части, которые не полностью реинкарнировались. Надо подойти к краю Временного, к самому краю пропасти! Взять хотя бы вас, вы у меня не так уж плохо получились, если учесть, что вы всего лишь моя выдумка. Вы ведь тоже как бы часть: вас можно рассматривать скорее как половину Тоби — в романе, который я почти закончил, а потом оставил, струсив… из некоторых соображений. Каким-то образом вам удалось выжить, сохранить свою личность… или я этого хотел? В общем, книга как книга, разве что рецепт необычный, вот и все. Знаете, мои притязания чисто феноменологические. В главном сюжете, который лежит в основе всего, не больше эзотерики, чем в добром старом детективе. Искажения и воплощения использованы, чтобы поставить несколько важных вопросов, например, насколько реальна реальность, и каковы вообще критерии реальности? Получается, что у поэзии нет права на существование?

Занимался рассвет, чистые серебристые отсветы замерцали на озере и деревьях, сон путешественников стал глубже и слаще, и все вокруг потеряло смысл, сделалось неясным, условным — казалось, стоит дунуть, и от всего этого антуража ничего не останется. Вот и Блэнфорд, который пребывал в снах, казавшихся приятным намеком на правду, говорил себе, что человека можно описать и так: связующее звено между двумя вдохами. Обтекаемые мысли, чтобы вернуть таким философам, как Куайн[105] и Фреге,[106] благоразумие! Выкачать любовь, убрать страсть, и получится причудливая рептилия, это ее имел в виду Сатклифф, рассуждая о вялом милосердном совокуплении с неполноценным эльфом — с кем-то, у кого непомерно большие ногти на ногах и гигантская мошонка»!

Память со спущенными петлями; всю ночь в его подсознании вкрадчиво играл печальный джаз — esprit de vieux piano-bar! Le baisodrome vétuste de l’âте française! Вероятно, правильнее было бы сказать не так, как Чоран,[107] «de bricoler dans I'incurable», а «bricoler dans l'incroyable»,[108] когда прозрение являет себя. Истинные алхимики считают, что поглощенность земными заботами и суетность можно одолеть с помощью контрмер. И не надо уступать газетным шутам или клюющим носами квиетистам.[109] (Что бы вам заткнуться и дать мне поспать.) Во мне шесть футов, и на все шесть — я розовое убежденное английское дитя, и я по своей воле пишу прозу. Кейд, подай мне любовной грудинки и секс-грога!

А вот Кейду снились черные кошмары из ливрейного бытия, из обихода слуги: изображение огромного насекомого в качестве вселенной с примитивными зачатками интеллекта, то есть мозг этого чудища работал, как часы, но никаких эмоций, ничего похожего на чувства! Бедняга Кейд, это так его удручало. Но ничего не поделаешь: он ощущал себя таким же — безжалостным слугой. Кем-то, кто может безошибочно читать чужие мысли. От этого он всегда чувствовал себя немного виноватым. Заглядывать так глубоко…

Вселенная — это броненосец с разумом насекомого и бронированными крыльями, глупость, проклятая гностиками и все-таки правящая миром. Зверь! Что нужно сделать, чтобы заменить этого монстра на кого-то более человечного? По-видимому, все равно ничего не выйдет.


Разрыв с Сильвией привел Констанс к разрыву с маленьким доктором, который преданно любил ее лет десять.

— Что на вас нашло? Какое ужасное заблуждение! — взорвался он. — Как вы могли совершить такую глупость, окончившуюся для несчастной женщины очередным обострением шизофрении, за которым, возможно, последует суицид? Констанс! Я очень сердит на вас, я думал, вы умнее. Вы ведь не Ливия с ее partie a trois, с ее тягой к тройственным союзам!

Констанс едва сдерживала слезы.

— Для меня эта пародия на страсть была спасением после жуткой смерти Аффада — мне казалось, что я схожу с ума. Я пряталась в ней, пока не нашла в себе силы противостоять зияющей дыре в природе, которая осталась для меня после его ухода.

Доктор повернулся к Констанс спиной, чтобы скрыть свои чувства, и она поняла, как много значила для него.

— Мы с вами неудачники в любви, — с горечью проговорила она. — Я думала, вы мне посочувствуете. Так больно, когда тебя осуждают.

Тем не менее он был прав, и она знала это. И все же ему не хотелось причинять Констанс боль, поэтому он заговорил о другом — о Ливии.

— Вы сказали, что все еще толком не поняли, что произошло с Ливией. А вам известно, что несколько немцев, которые могут кое-что знать о ней, пока еще тут? Нет? Тогда имейте в виду, что в Авиньоне живет двойной агент Смиргел. Ему удалось доказать, что он во время войны работал на англичан, передавал информацию по своему передатчику. Но ладно он, тут еще есть и фон Эсслин, немецкий генерал, который был тут главным. Он почти ничего не видит — из-за несчастного случая. Он пока ждет суда за военные преступления, и его поместили в глазную клинику в Ниме. Наверно, есть еще кто-то, но эти двое наверняка могут вам помочь, тем более старина Смиргел, ведь он и она были близкими друзьями, вы знаете? Я хочу сказать, они вместе работали в крепости. У меня в записной книжке есть его адрес, и он частенько приезжает сюда почитать больным, у которых депрессия — ему это нравится. Так что позвоните и встретьтесь с ним, если захотите поговорить о Ливии…

Невероятно! Эти реликты военного времени все еще живы и до сих пор находятся в Провансе! Констанс и представить не могла, что такое возможно! Война со всеми ее кошмарами казалась уже далеким прошлым. «Генерал! — мысленно произнесла она. — Наверно, стоит его навестить!»

Да! Она это сделает.

Загрузка...