О, ночное воющее небо, дрожь земли, обвал невдалеке, бедный ленинградский ломтик хлеба — он почти не весит на руке…
Уже тринадцатые сутки Ливенцов не снимал шинель. Спал урывками, сидя, привалившись к своему заваленному бумагами столу.
Из культкомбината, что напротив проходной, партком перебрался в пустующее помещение механической мастерской, поближе к цехам. На штукатурке иней, ледяной с выбоинами цементный пол, у входа болт торчит — им крепился исчезнувший теперь станок. Сто раз давал себе последнее слово Ливенцов: срезать болт — кто войдет, обязательно споткнется. А теперь и не вспоминает, не до того. Люди работают, не щадя себя. Но не бесконечны же, как время и пространство, силы у человека. Их надо восстанавливать. «Вот только чем? — спрашивает себя секретарь парткома. — Чем?»
Блокада до минимума сократила хлебный паек. Уже полно больных — дистрофия. По совету горкома создали на заводе стационар — подкармливают немножко.
С начальником снабжения у секретаря парткома на дню сто встреч и при каждой неизменный вопрос: что достал? Хвойный экстракт? Береги! Каждую каплю по назначению. Отвечаешь перед партией. Весь клей взять на учет, из него что-то вроде супа варить можно. Получили немного сои? Хорошо, из нее «молоко» давят. Это — детям. Взрослым шроты, котлетки из жмыха.
Авиабомба разрушила центральную котельную. Урон, конечно. Только и будь она целехонька, все равно нечем топить. Стужа вывела из строя канализацию, водопровод. Воду таскают из прорубей на скованной льдом Неве.
Когда-то Ливенцову попалась книжка — в ней говорилось о том, что может произойти на Земле, если иссякнет энергия Солнца. Он подумал: зачем пишут про такие страхи, человек с его разумом все равно найдет, добудет себе энергию. А теперь почувствовал себя как бы на остывающей Земле. Это когда убедился, что доски, ящики, даже ненужная мебель, идущие в топки печек-времянок, на исходе. На какой-то миг оторопел, подумал: «Вот тебе за гордыню — человек с его разумом…»
Вся надежда на лесозаготовки. Обком выделил заводу участок в прифронтовом лесу. Люди туда посланы, разумеется, главным образом женщины. В каждую бригаду лесорубов партком выделил коммунистов. Потребовался транспорт. Несколько старых грузовиков оборудовали газогенераторами. Дымят, чихают, а едут, сменивши бензин на чурки. И шоферы скороспелые. Опять же женщины — научили, посадили за руль.
Но дров из леса пока не доставляли. Что там? Хоть бы записку прислали. Ливенцов не знал, что и думать. Надо, видно, самому в лес, да тут-то, на заводе, как? Совсем на исходе топливо. Накануне об этом шел разговор у директора. Не нашли другого выхода, кроме как ломать деревянные постройки на втором дворе. Кто будет ломать?
А тут самая большая беда: ночью городская электростанция прекратила подачу тока. Завод замер, оглушенный темнотой. Ливенцов кинулся к энергетикам, туда, где готовили запасную блокстанцию.
— Черти полосатые, было же предупреждение! Сами вот теперь при коптилках монтируете!
— Не успели, — оправдываются. — Еще немножечко.
Ливенцов не ушел, пока не заработал движок, не завертелась маленькая динамо-машина. Только радость небольшая: трудов потратили много, а тока хватит лишь на самое минимальное освещение. А для станков? Паяльников? Выходит, пока будут бездействовать.
Ливенцов снова почувствовал себя на остывающей Земле.
Под утро зазвонил телефон. Знакомый голос секретаря райкома партии Шишмарева.
— Слушаю вас, Алексей Андреевич. Здравствуйте. Сейчас доложу обстановку…
— Знаю. Все знаю. Обком и горком партии в первую очередь интересуются заготовкой топлива. Вы еще в лес не ездили? Немедленно туда. Слышите?
— Хорошо. Сегодня буду. Но сию минуту оставить завод не могу. — Ливенцов рассказал про деревянные постройки на втором дворе и про заседание парткома, которое надо провести.
— Ладно, Иван Николаевич. И сразу в лес. Обязательно!
Ливенцов шел по цехам, выискивая членов парткома. На многих участках люди сидели без дела. Хотелось их подбодрить, что-то пообещать, но что именно, Ливенцов и сам не знал.
Тишина, сменившая привычный машинный гул, угнетала. Ветер гнал обратно дым из труб, выведенных от времянок в окна; в едком мареве мелькали тени. Ливенцов, покашливая от гари, подошел к печке, стал греть озябшие руки.
Рядом стояла незнакомая работница, верно, из новеньких.
На печурке с краю лежали два тонких ломтика хлеба.
— Зачем сушите? — спросил Ливенцов.
— Как зачем? И тебе, дружок, советую. Мокрый незаметно проглотишь, а сухарь долго во рту держится.
Сквозь дымную завесу донесся знакомый голос:
— Начинай. Так… Хватит.
«Неужто Гаврилов, — подумал Ливенцов. — Чего это он?»
Сделал несколько шагов в сторону, удивленно остановился. Гавриловский станрк работал! В сотую долю прежней силы, но действовал. Как во времена, предшествовавшие веку пара.
Токарь, оказывается, приспособил к станку ручной привод: двое, его помощники, ухватившись за рукоятки, вращали колесо с ременной передачей. Мужчина и женщина. Ливенцов узнал нормировщицу Лену — не до норм ей теперь, мужу хочет помочь.
— Начинай! — опять скомандовал Гаврилов.
Колесо завертелось. Спицы мелькали все живей. Токарь придвинул каретку, с резца полилась тонким завитком стружка. Здорово! Только надолго ли сил у «круталей» хватит? Ливенцов предостерег:
— Сергей Алексеевич, а ведь тяжело так. Может, не стоит?
Гаврилов головы не поднял. Буркнул:
— Не ждать же у моря погоды!
Ливенцову хотелось обнять Гавриловых. Он ведь их столько уж лет знает, его и ее.
Отец Сергея всю жизнь проработал на заводе, отменный мастер был и в партии с самой революции. Место его за станком сын занял. А Лена — та пришла на завод со школьной скамьи. Черноглазая, тоненькая. Хронометрировала трудовые процессы. Возле станка с Сергеем познакомилась. В кино ходили, кроссы бегали, зимой — на лыжне. Когда поженились, только и разговоров было: вот это пара, красивая! Дети пошли, и уже не до спорта, домоседами стали. И на заводе — как дома, хозяева. Вон что глава семьи на заботу ливенцовскую ответил: «Не ждать же у моря погоды». А Лена колесо крутит, и на лице — радость…
«Вот, секретарь, — подумал, шагая дальше, Ливенцов, — ты хотел людей приободрить, а Гавриловы тебя самого приободрили».
Навстречу попалась женщина — Болдина, монтажница, и он остановил ее, удивляясь:
— Антонина Михайловна, какими судьбами? Вы же на копку траншей посланы? Закончили? А от мужа письма с фронта получаете?
— От мужа? — Болдина вскинула брови. — Что-то давненько не пишет. А укрепления еще строим, Иван Николаевич. Такие делаем, ого-го! Фашисты ни за что не одолеют. А как наши красноармейцы сражаются, сама видела.
— Ну а здесь-то какими судьбами?
— Каждую неделю дают выходной. До дому, правда, далеко, и пешком… Хожу. Витенька, сынок, дома один. Несу ему, что сберегу от пайка. Приберу комнату, постирать тоже надо. А тут вот решила на завод заглянуть. Скоро ли вы нас, Иван Николаевич, отзовете? Больно тоскуем.
— Отзовем. Потерпите еще. Обязательно отзовем.
На сборке Ливенцов не приметил больших перемен. Как и обычно, за длинным операционным столом сидели монтажницы. Вот только действовали всего два паяльника. И то за счет экономии тока на освещении. Хорошо, хоть есть еще небольшой задел деталей и узлов…
Очередной «Север» дошел до настройщика. Подключили антенну, батареи. Зашумел приемник, ожил. Те, кто поближе, заулыбались.
Фаня Кабалкина, маленькая, худенькая, улучила минуту и начала читать сводку. По профессии она плановик, а по линии парткома «агитпроп», ее так и зовут повсюду. Ливенцов знал, что каждый день в шесть утра она с наушниками сидит, принимает сводку Совинформбюро. Потом стучит на пишущей машинке, размножает «последние известия», раздает цеховым агитаторам. А тут, на сборке, сама читает и комментирует.
«В течение 2 декабря наши войска вели бои с противником на всех фронтах. На Западном фронте отбито несколько ожесточенных атак немецко-фашистских войск. Враг понес большие потери людьми и вооружением…»
— А где это Западный фронт? — прервала чтение сборщица.
— Западнее Москвы. Понимаете, как стойко защитники нашей столицы сражаются. Несколько ожесточенных атак отбили. А вот дальше: «На Ростовском участке фронта советские войска продолжали преследовать противника…»
И опять остановка. Дискуссия:
— Мой муженек там, на Ростовском.
— А ты откуда знаешь? На конвертах-треугольниках адресов нет, только номер полевой почты.
— Раз говорю, знаю. Мой отчаянный. Где фашистов преследуют, он обязательно объявится.
— А мой вот Васютка, сынок, раненый, — всхлипнула еще не старая, но уже поседевшая женщина. Озябшими пальцами вынула конверт-треугольничек. — Из Вологды письмо, там в госпитале лежит. Пишет: «Знай, мама, что отомстил я за наши беды супостату. Трех фашистов уложил, а четвертого не успел, он мне из револьвера плечо повредил. Но ничего, не беспокойся, мама. Когда врачи вылечат, я еще много врагов убью».
Еще раз всплакнула.
— Я бы его, миленького, собой прикрыла, согрела, напоила, накормила.
Она совсем забыла, что сама-то голодает, в холоде, под обстрелом работает. И ее подружки тоже про это забыли, разом заголосили, печалясь о тех, кто в окопах, на фронте.
Бледные губы Кабалкиной задрожали. Она силилась найти нужные слова. Подошла к матери, что читала письмо, обняла.
— Славный у тебя сын. Гордись им. И мы все тоже им гордимся. Он обязательно отомстит за свою рану. И за наши беды, лишения отомстит… Бойцы нашей армии сражаются за правое дело и потому жизни своей не жалеют, проявляют героизм. Вот увидите, как они еще фашистских оккупантов погонят! Не могу вам указать месяц и день, но уверена, что погонят. Ну, давайте дальше сводку читать. «Боевая деятельность партизан Лениградской области не прекращается ни на один день. Отряд товарища Г. совершил ночью налет на деревню Т., где расположилось на отдых фашистское подразделение… Партизаны перебили всех немцев и захватили много оружия и ценных документов».
Четырнадцатилетняя Люся, молча помогавшая матери перебирать проводки, спросила:
— Тетя Фаня, а кто он, товарищ Г.?
— Я тоже не знаю, Люсенька. Пока это тайна, чтобы фашисты не узнали. Мы ведь тоже держим в секрете, что у нас на заводе делается. Шпионы пытаются проведать, а мы язык за зубами должны держать. Иначе не одолеть врага. А вот когда победим, расскажут и про товарища Г., и про его подчиненных, и про всех нас. И про тебя, Люся, расскажут. Парод нам будет благодарен.
Ливенцов уже успел шепнуть на ухо Кабалкиной, чтобы шла на партком, да все стоит, не уходит. Так приятно видеть, как оживляются отекшие от голода, суровые, мертвенно-бледные лица.
В военпредовском закутке тоже разговор. Военные товарищи тут, Михалин, Апеллесов, Витковский. Тамара Ольховская, диспетчер на сборке, что-то им рассказывает. И плачет. С фронта, что ли, недобрую весть получила? Два ее брата, слесари завода, воюют. Ольховские — целая рабочая династия.
Тамара всегда как огонь, а тут еле говорит, платок в руке мокрый. Просто непохоже на нее. Не дай бог, если цех вовремя не подаст нужные детали, начальник сборки тут же поставщиков стращает: «Смотрите, я на вас Тамару напущу!» Она и к директору, и в партком постучится, не сробеет, лишь в военпредовской тише воды, ниже травы. Тут если найдут порок в «Северке», краской заливается, будто лично виновата, будто ей, диспетчеру, за весь завод положено перед Красной Армией отвечать.
Ливенцов прислушался, понял, что речь идет о Захарчине, механике по приспособлениям, сутулом старичке, таком уважаемом, что все его звали дедушкой.
— Миленький, — так Тамара говорит о нем и всхлипывает. — Сыновья у него все на фронте, жена недели две как скончалась. С того дня он и домой перестал ходить. Вы же видели: день и ночь у верстака. Неизвестно, когда и отдыхал. Все мудрует, что-то придумывает. И такой был безотказный! Говорит мне: «Схожу домой, Тамара. Долго не был». А на другой день не явился. Сразу догадались: заболел. Товарищ Витковский послал меня проведать. Пришла. Лежит в постели, тяжело дышит, лицо как мел. Увидел меня и шепотом ругает: «Зачем пришла, силы тратишь. Мне все равно помирать». Ну, я в магазин сходила, хлеба ему на карточку взяла. Убрала в комнате. Чай подогрела, заставила горяченького выпить. Сегодня снова к нему. Открыла дверь, а в комнате тихо-тихо. Подошла к кровати. Может, спит, думаю. Но нет, вижу, не дышит. Глаза открыты, остекленевшие. Нашла саночки в прихожей и на кладбище отвезла…
Тамара умолкла. Молчали и все, кто слушал. «Не новость такое, — подумал Ливенцов. — Сколько уже умерло. Страшно сказать, а и привыкнуть бы нужно, да вот не привыкают. Скорбь на лицах, глаза вытирают… Скорбь по каждому умершему, как по близкому человеку. Всех она породнила — блокада».
В десять часов в парткоме захлопала дверь. Собирались члены парткома, приглашенные. Усаживались тесно на деревянных лавках, шумели.
Последними пришли Апеллесов и Витковский. Спорили на ходу — каким должен быть «Север-бис», усовершенствованный. Попытались и Ливенцова втянуть в разговор, но он не поддался, поднял руку, прося тишины.
— Сегодня мы, — начал секретарь, — похоронили одного из старейших наших рабочих — Михаила Ивановича Захарчика. Прошу встать, почтить его светлую память минутой молчания.
Опять загремели лавки, когда садились. Но шума, какой бывает, когда собираются, не было. Ливенцов объявил повестку дня.
Запыхавшись, вошел инструктор горкома партии Сочилин — спешил, видно, чтобы не опоздать. Присел с краю, и уж лица опять все к Ливенцову, слушают. А тот мерно, негромким голосом начал:
— Если поискать сравнений, то мы уже давно как бы плывем с вами в океане во время шторма, даже урагана. И теперь на нас катится самая грозная волна — девятый вал. Топливо на исходе. О положении на лесозаготовках сведений нет. Через час я туда отправлюсь. Так вот, решено пока что разобрать ветхие деревянные постройки на втором дворе. Есть предложение объявить аврал…
Ливенцов не успел договорить. Дрогнули стены. В раскатистый гул разрыва вплелись звенящие звуки бьющегося стекла. Штукатурной пылью густо заволокло комнату.
— Кого ранило? — кричал Ливенцов. — Кого ранило? Обошлось. Раму окна целиком высадило. Поцарапанные лица и руки — не в счет.
Прибежал начальник охраны, объяснил:
— Снаряд пробил стену заводского корпуса. Людей там не было, жертв нет.
Отряхивались, рассаживались по местам. Ливенцов поставил предложение об аврале на голосование.
— Так. Единогласно. А теперь прошу всех во второй двор. Ломы, топоры и пилы можно получить в проходной.
К коммунистам присоединилась большая группа комсомольцев. Начали с чердака — содрали толевую кровлю, сбросили вниз стропила.
Через полчаса Ливенцов обратился к работавшим с просьбой отпустить его и Сочилина: надо обязательно побывать на лесозаготовительном участке.
Ни шпал, ни рельсов не было видно под сугробами. И колес у вагонов. Даже на состав не похоже. Когда-то, кажется, целую вечность назад, на этих путях застрял восьмой эшелон. Отсюда, с железнодорожной станции, под обстрелом вытаскивали станки. Но немало еще оборудования осталось на платформах, заметенных снегом.
— Весной обязательно заберем, — сказал Ливенцов. — Ничего не оставим.
Они поспешили к единственному расчищенному пути. Подошла летучка-дрезина с двумя платформами. Сели на какие-то ящики. Поехали.
Ветер бьет в лицо, промораживает, зато — движение. Заснеженные поляны, заколоченные дачи в лесу уплывают назад. На поворотах сильно бросает, только держись. А руки закоченели, а сил, кажется, уж и совсем не осталось, не удержаться.
Соскочили на полустанке, натоптанной стежкой двинулись через поле, к темневшему вдали лесу.
Снег на пригорках выдуло, чернели замерзшие глыбастые борозды.
— Ты смотри! — Ливенцов присел. — Карто-о-шка…
Встал, прошел вперед, вернулся, потом двинулся в сторону. Несколько раз нагибался. На его ладони лежали, свободно умещаясь, три маленьких мерзлых клубня.
— Ну и остроглазый, — сказал Сочилин. — Только на что они, не разгрызть.
— На огне оттают. Людей надо сюда послать, может, что и соберут.
— Не соберут. Чего тут соберешь! Камень, а не земля… Теперь дрова самое главное.
— Про дрова сам знаю, товарищ инструктор. — Официальное обращение означало, что Ливенцов сердится. — Можешь не объяснять. Знаешь сколько вчера людей на заводе умерло? Хоронить не успеваем.
— Знаю, знаю, — вздохнул Сочилин. — Чего ты вспылил?
Некоторое время они шли молча. Снег морозно скрипел под ногами, словно гул прибоя, доносился из лесу шум деревьев под ветром — тревожный, сердитый.
— Слушай, если бы тебя в армию сейчас направить? — первым сказал Сочилин. — Как бы ты к этому отнесся?
— А что? — встрепенулся Ливенцов. — Есть такое намерение? В горкоме?
— Да нет, просто так пришло на ум.
— А-а, настроение мое выясняешь. Давай, давай, выясняй.
Дружески-задорный тон разговора был им привычен, часто так говорили, спорили по делу.
— А все же?
— Летом со всей душой пошел бы, а сейчас сам не стал бы проситься. Не смог бы при таком положении оставить заводской корабль.
— Имеешь в виду девятый вал?
— Запомнил? Да, девятый вал. Только из-за него…
Они долго плутали по лесу, пока нашли своих. Странно было встретить невдалеке от громыхающего фронта гражданский лагерь с наспех вырытыми землянками, с дымками, плывущими вверх, под высокие кроны деревьев.
Романченко, ответственный перед дирекцией и парткомом за лесозаготовку, виновато выслушал укоры Ливенцова.
— Знаю, сам себя терзаю, Иван Николаевич. Трудно было землянки выкопать. Надо же где-то жить. Намаялись. Теперь приступили. Валим. Пилить надо побольше. Да некоторые совсем ослабли.
— Ладно, — сказал Сочилин. — Дело прошлое. Пошли лучше к людям.
На делянке работало несколько человек, больше сидело на стволах поваленных деревьев. Лица безразличные, сонные.
— Здравствуйте! — погромче выкрикнул Ливенцов. — Привез вам привет с завода. Очень там надеются на вас.
— Надеются, — зло откликнулась какая-то женщина. — Сами бы попробовали!
— Вот-вот, — поддержала другая. — На морозе да в голоде!
Ливенцов промолчал. Взгляд его упал на двухручную пилу, брошенную на снег. Наклонился, поднял. Сказал Сочилину:
— А ну-ка, берись!..
Пила была довольно острая. И начали споро, даже с ожесточением.
Вжик… Вжик… Сталь быстро углублялась в кругляк, опилки разлетались в стороны, издавая свежий спиртовой запах.
Ливенцов обрадовался, что не пропала сноровка: в 1920 году работал в Курском депо помощником паровозного машиниста, тогда тоже не было угля, приходилось останавливать локомотив в пути, пилить в лесу дрова для топки. И Сочилин ничего, ладно работает.
Вжик, вжик…
Прошел час, другой. Ни минуты на отдых. Не оттого ли рядом зазвенели другие пилы? Никто уже не сидит на бревнах, даже веселье в голосах слышалось. Тогда уже сам Ливенцов потребовал перерыва — для всех.
Собрал людей в кружок, стал рассказывать о положении на заводе, о последних сводках Совинформбюро.
Совсем уж отошли пилыцицы. Требуют:
— С нами оставайтесь, товарищ Ливенцов! За три дня весь лес сведем.
— Что ж, товарищи, могу и остаться. Только давайте кого-нибудь из вас пошлем на завод. Чтобы меня там заменить. Согласны?
— Э-э, так не пойдет! Возвращайтесь, мы уж тут сами. По заведенному порядку.
Нагрузили первую машину. Шура Строева, из тех скороспелых шоферов, что подготовили на заводе, волнуясь, уселась за руль. Рядом в кабину кое-как втиснулись Ливенцов и Сочилин.
Уже махали руками на прощание. Ливенцов спохватился, подозвал Романченко:
— Тут поле недалеко есть, картофельное. Поглядите, может, что и соберете. Хоть по картошке на брата. Ничего, что мерзлые, на огне отойдут.
Грузовик двинулся просекой к дороге. Вдали рокотала канонада. Сгущались сумерки. Слабые фары желто подсвечивали сугробы.
— Вот обрадуются в городе, — сказала Шура и прибавила газу. — Вот обрадуются!