Часть третья 1917–1920

1

В конце апреля 1917 года стояла такая жара, будто настало лето.

Зима была сухой, весна солнечной, и когда наступил неожиданный зной, даже листья деревьев свернулись и повяли. Завязи плодов — абрикосов, вишен, яблок и персиков — стали хиреть и гибнуть.

В небе, подернутом темной дымкой, в неподвижном воздухе, без ветра, словно сама собой, со стороны Кызыл-Кумов летела горячая красная пыль. Покрытая этой пылью деревня Махалла, стоявшая на краю Кызыл-Кумов, казалась раскаленной.

Но просторный сад Урман-Палвана не страдал от засухи. По арыкам сюда через день приходила вода из реки Шафрикан, и на плодовых деревьях зеленели сочные листья и наливались плоды.

Траву в саду поливали дважды в день черпаками, и под деревьями она зеленела так свежо и ярко, будто только что омылась дождиком.

В приемной комнате, двери которой открывались в сад, на пухлых тюфячках, постланных поверх ковра, лежал Урман-Палван. Шестнадцатилетний мальчик растирал ему ноги.

Тишину и мир нарушил кашель. Видно, в прихожей кто-то Давал знать о своем приходе, не решаясь переступить порог.

— Пойди взгляни, кто там?

Мальчик вышел, закрыв за собой дверь, заговорил с кем-то, но вскоре вернулся к хозяину.

Муллы и старшины из соседних деревень пришли.

Урман-Палван нехотя и недовольно поднялся, застегнул свою легкую рубашку и велел звать гостей.

Мальчик открыл в прихожую дверь и, прислонившись к ее косяку, впустил их.

Гуськом они вошли и в том же порядке обменялись рукопожатиями с хозяином. Их было семь человек.

Урман-Палван предложил им сесть.

Муллы, не церемонясь, расселись около Урман-Палвана, каждый сообразно своему рангу и званию, ниже или выше. Но аксакалы[90] и сельские старшины, предлагая друг другу проходить первым, скромно забились по углам и расселись в почтительных позах, опустившись на колени.

Урман-Палван, не дождавшись конца всех этих церемоний «проходите, проходите», опустился на свое место в переднем углу комнаты. И когда гости, наконец, расселись по местам, сказал, взглянув на мулл:

— Прочтите молитву за здоровье его высочества, господа!

Старый мулла, который сидел выше всех, кинул взгляд на мулл, сидевших с ним рядом. Когда они ответили ему наклонением головы и молитвенным поднятием рук, он также поднял руки и начал громко читать молитву:

— «О, господи, пусть его высочество станут завоевателем мира, лезвие меча их пусть будет острым, поход — безопасным. Пусть перепояшут их святой Шахимардан и отвращающий несчастья Бахауддин. Пусть будут уничтожены враги, покушающиеся на царственную персону».

Затем он провел руками по лицу, произнося «аминь». То же сделали и другие.

Когда молитва была окончена, Урман-Палван спросил, взглянув на гостей:

— Как поживаете? Что нового у вас в тумене?

— Слава богу, по милости его высочества, с помощью благородных беков, подобных вам, в тумене благополучно. Услышав, что милость ваша возвратилась с «войны за веру», мы пришли поклониться вам и просить извинить нас за беспокойство, вам причиненное.

— Милости просим! — ответил Урман-Палван и велел мальчику подавать чай.

— Что нового в Бухаре? Расправились ли с джадидами? Установлено ли спокойствие? — спросил старший из мулл.

— Немного затихло и успокоилось. Нескольких джадидов наказали семьюдесятью пятью палками. Один из них умер, другие лежат в каганской больнице при смерти. Некоторые из джадидов успели бежать в Каган[91] и там живут со своими семьями. Живут в гостинице, как русские. Они потеряли истинную веру, свою страну и свой народ.

Помогая слуге стелить скатерть, Урман-Палван продолжал:

— Назрулла-кушбеги, державший сторону джадидов, с женами и детьми выслан в Кермине и там заключен в темницу. Теперь на его место назначен Мирза Урганджи. Из высшего духовенства выслан Хаджи Икрам за то, что дал фетву на открытие школ джадидам. Новому раису благородной Бухары Абду Самадуходже, оказавшемуся джадидом, велено сидеть безвыходно дома. Изменники из придворных — Мирза Сахба-би[92] и Хаджи-дадха высланы в Кабадийан.

Слуги расставили скатерти, внесли угощение, разложили лепешки, принесли горячие чайники. Гости принялись за чай. Старый мулла спросил:

— Прошел слух, что весь Туркестан до самого Оренбурга перешел под власть нашего эмира. Верно это?

— Пока неизвестно. Так и должно быть: русские, свергнув своего царя, совсем потеряли голову. Там никто никому не подчиняется. Может ли в этих условиях Россия управлять такими обширными землями, как Туркестан? Другого выхода и не может быть, как просить эмира спасти все эти земли от беспорядка.

Кто-то из гостей спросил:

— Кого же русские сделали царем вместо Николая?

— Еще никого. Там правят от имени думы Милюков и Керенский.

— А что такое дума?

Урман-Палван задумался, но вскоре объяснил:

— Это такой дом, где собираются старшины и старосты. В каждом русском городе есть дума, — в Ташкенте и в Самарканде есть городские думы, а в Петербурге — одна на всю Россию. Вот эта дума, когда свергли царя, выбрала из своей среды министров и сейчас управляет.

Старший из мулл засмеялся.

— Как нельзя управлять стадом овец без пастуха и собаки, так же точно нельзя управлять людьми и подданными без царя и эмира. Русских людей называли умными, куда же девался их ум, если они такую путаницу напутали?

— Падишаха свергли не «умные» русские, — сказал Урман-Палван. — Вследствие долгой войны страна разрушилась, люди начали голодать. Особенно пострадали оборванцы, которые день находят, что кушать, другой день нет. Вот эти оборванцы, а также рабочие фабрик и заводов, солдаты, которым надоело воевать, — они восстали против царя. А дума, которая была стеснена неспособностью Николая и его вазиров, присоединилась к недовольным и свергла его, а страна осталась совсем без главы. По словам императорского консула[93] его величеству, это безглавие постепенно будет устранено, не сам Николай, а сын его или какой-нибудь родственник будет возглашен падишахом и усмирит страну. А иначе никак невозможно, чтоб страна успокоилась без царя.

— Пусть русские дерутся между собой, но Туркестан все равно должен отойти к эмиру, — настаивал старый мулла. — Наше государство расширится, туменей и округов станет больше. Тогда и для таких полумулл, как мы, найдутся должности казиев и раисов. А то ведь приходится довольствоваться местом муллы в сельских мечетях. Посудите сами, какой толк?

Урман-Палван нахмурился:

— Благодарите бога, домулла, за сельскую мечеть. Молитесь, чтоб бог и ее у вас не отнял.

— Это почему же? — удивился мулла. — Откуда же возьмут столько казиев и раисов, чтобы назначить их, начиная с туменей и кончая курганами в Туркестане?

— Не об этом речь. Если в России все не успокоится, то и у нас спокойствия хватит ненадолго. В Кагане я видел удивительное зрелище. Когда понесли на кладбище Мирзу Назруллу,[94] который не выдержал эмирского гнева и умер от семидесяти пяти палок, на улицах было немало рабочих хлопковых и маслобойных заводов, русских солдат, деревенской бедноты, сбежавшейся из окрестных мест. Некоторые говорили опасные речи. Один из рабочих с хлопкового завода даже так сказал: «Мы отомстим за тебя эмиру, нам не нужен эмир!»

Гости приуныли.

Урман-Палван попробовал ободрить их:

— Все это пока пустые слова, звенящие подобно пустой чашке весов. Что сумеют сделать десятки или хотя бы сотни, ну даже, предположим, тысячи босяков?

Но, подумав, сказал:

— Если же в России не установят твердый порядок, нашему государству будет трудно. Покой у нас кончится.

Принесли чайники свежего чая и расставили их перед гостями на коврах.

Урман-Палван, пододвинув себе чайник и пиалу и спросив разрешения у гостей, вытянул ноги по одеялу.

— Я три недели почти не ложился. День и ночь сидел в седле. Нас пять-шесть тысяч конных воинов, ежеминутно готовых кинуться в бой, три недели простояли на страже его высочества.

— Пожалуйста, пожалуйста, ложитесь поудобнее, но расскажите нам о происшедшем. Что это за джадиды? Чего они хотят?

— Джадиды? Они — мусульмане, но читают газеты и отвернулись от веры. С ними заодно бухарские евреи и персы. Раньше они добивались, чтобы открылись школы по новому образцу и чтобы исправили программы, по которым учатся в медресе. Но когда Николая согнали, джадиды начали требовать исправления всей нашей страны, — чтоб с земель взимали налог по размеру поля, независимо от урожая, чтоб запрещена была торговля кельями в медресе, чтоб над доходами и расходами государства был установлен присмотр, а для всех этих реформ, наряду с эмиром, должны быть эти люди из джадидов.

— О господи! — прервал Урман-Палвана старший мулла. — Это разрушит и шариат и государство.

— Какие испорченные люди! — удивился другой мулла.

— Да. Пока не согнали Николая, требования джадидов были направлены против нарушения порядков в стране и шариата, но не касались священной особы эмира. А после бегства джадидов в Каган дело приняло другой оборот. Там к ним присоединились разные сомнительные люди Бухары, босяки, окрестные крестьяне, рабы из Зирабада,[95] татары, черкесы, рабочие хлопкоочистительных заводов, железнодорожники и русские солдаты. Все они заговорили совсем иначе.

— Ну и пусть говорят! — сказал старший мулла. — Раз они изгнаны из страны, какой же вред его высочеству от их разговоров?

— Да, но в их словах — откровенные угрозы. К ним присоединятся люди еще и еще. Сотни превратятся в тысячи, — возразил Урман-Палван.

— Ну кто ж к ним присоединится, к безбожникам? Ну, вот нас здесь почти десять человек, — кто из нас стал бы этакие слова слушать?

— Да вот хотя бы в нашем тумене. Мало ли безземельных босяков, дерзавших поднимать голос против казия, амлакдара или раиса? Скандалили при сборе податей, при распределении воды, всякий раз скандалили! Разве теперь они усидят спокойно? Молите бога, чтобы в России появился царь, а не то оттуда подует опасный ветер.

Мальчик, приоткрыв дверь комнаты, прервал Урман-Палвана:

— Пришел человек от казия, желает видеть вас. — Пусти сюда.

Вошел человек, опоясанный поверх халата белым кушаком. Он вытащил бумагу, запечатанную, по обычаям тех лет, треугольником, и вручил Урман-Палвану.

Отойдя, человек сел в стороне, около мулл, а Урман-Палван осмотрел печать и показал ее старому мулле:

— Похожа ли на печать казия — заступника шариата?

Старший мулла взял конверт из рук Урман-Палвана, прищурившись, осмотрел конверт и ответил:

— Оттиск очень слаб, но узор и надпись похожи. Урман-Палван ножичком вскрыл конверт и передал мулле:

— Прочтите, что он пишет?

Старший мулла, прищурившись, осмотрел бумагу сверху донизу и передал ее другому мулле:

— Прочитайте-ка вы, я оставил свои очки дома.

Второй мулла, повертев бумагу в руках, очень недовольный и явно смущенный, принялся читать ее, запинаясь и по складам:

— «Преданному и верному Урман-Палвану, с тем, чтобы он, прочитав сию записку, немедленно пожаловал бы в присутствии казия Шафриканского туменя, в селении Хаджи-Ариф, сияющей луне.

А засим — привет вам!»

Урман-Палван, взяв письмо, положил его в карман халата и сказал этому мулле:

— Хорошо, что хоть вы не забыли своих очков. А не то нам пришлось бы сходить к казию и попросить, чтобы защитник шариата сам прочитал нам, что он пишет.

Старший мулла, вспыхнув под пушистой сединой своей бороды, сказал:

— Это было бы бесполезно. Защитник шариата никогда не носит с собой очки. Прочитать письмо пришлось бы тому писарю, который его писал.

Урман-Палван ответил посланцу:

— Сейчас приеду.

Посланец вышел, а Урман-Палван начал одеваться. Поднялись и муллы со старостами, направляясь к выходу.

2

— Пошли вам бог доброго пути!

В селении Хаджи-Ариф, в приемной комнате казия Шафриканского туменя, собрались амины, старейшие старосты и старшины туменя.

Во дворе стоял человек, следивший, чтобы без ведома казия не только никто не вошел в комнату, но даже и не приближался к ней.

Двери, выходившие из этой комнаты во двор, были раскрыты, но северные, с улицы, заперты, несмотря на жару, и даже завешаны, чтобы ни один звук не проникал сквозь них.

Казий, продолжая разговор, рассказывал:

— И вот получил я от отставленного от должности главного казия Бухары Бурханиддина-махдума[96] и от высоких мулл, от Кутбиддина и от Халмурада, письмо, где сказано:

«В Бухаре более не осталось джадидов. Если и можно найти какого-нибудь джадида, то лишь из раскаявшихся и возвратившихся на путь веры».

— Что это значит? — спросил Хаит-амин, сидевший на почетном месте.

— Об этом ясно написано в тайном письме нашего господина кушбеги Мирзы Урганджи. Вам, старшинам туменя, следует составить списки всех, у кого есть лошади. Из молодых людей составить отряды и каждый отряд поручить военному человеку, чтобы он их обучил, устраивая «козлодранья» и скачки. Беглых джадидов и всех подозрительных людей ловить и доставлять сюда ко мне. Следить за всем, что делается в тумене. Сообщать мне и быть готовым ко всему, что бы ни понадобилось.

Бозор-амин спросил:

— А что будет с джадидами и подозрительными, которых к вам приведут?

— Мы отошлем их в Бухару, к его высочеству. А тех, о ком точно нам известно, мы сперва сами возвратим в истинную веру или пошлем к муфтиям, дадим им возможность покаяться.

— А о рабах в этом письме ничего не говорится? — спросил Урман-Палван, сидевший на менее почетном месте.

— В письме особо о рабах ничего не написано, — ответил казий, — однако по содержанию письма ясно видно, что если с чьей-нибудь стороны будет предпринято какое-нибудь действие против его высочества, против властей или мулл, если падет подозрение на джадидизм, то подозреваемого немедленно надо схватить, независимо от того, раб он или хаджа, таджик или узбек.

— В отношении рабов в нашем тумене надо особо подумать, — сказал Урман-Палван. — В прежние времена наши купцы торговали с Россией. Они накупили много рабов и еще больше вырастили их у себя дома. Они теперь многочисленны. Около Дехнау Абдулладжана есть даже кишлак, названный «Рабы». Да и не только там.

— Что вы хотите? — спросил Хаит-амин.

— В отношении их принять особые меры.

— Но защитник шариата ясно сказал: хватать всех опасных. Разве это вам не ответ?

— Я не все сказал… — несколько растерялся Урман-Палван. — По-моему, нужно схватить и жестоко наказать рабов нашего туменя, не дожидаясь никаких их выступлений. При взыскании податей они уже проявляли неповиновение эмиру. Зачинщиками всяких безобразий при определении налогов тоже у нас в тумене были всегда рабы. У них за душой нет ни земли, ни воды, ни денег. Ведь неспроста рабов, живущих в Дехнау, пищавших по всякому поводу, прозвали «цыплятами».

Но один из участников собрания прервал Урман-Палвана:

— Деды их были рабами. С тех пор много воды утекло. Давно они ничем не отличаются от остальных. Какое основание у нас принимать по отношению к ним особые меры?

Урман-Палван рассердился:

— Теперь они выдают себя за мусульман. А если заглянуть в их сердца, они окажутся иной веры. Они не почитают наших мулл, не слушаются их! Одно вонючее слово яваджинского Шакир-Гулама для них дороже молитв тысячи мулл! Даже придворные рабы осквернили доверие его высочества. Например, Останакул-кушбеги. Разве мы можем после этого ждать чего-нибудь доброго от своих рабов?

Хаит-амин спросил:

— Всех рабов в тумене схватить и убить? Так хотите?

— Не всех убивать, но прибрать к рукам, хватать, наказывать, сажать в темницы. А не то они поднимут головы. Они станут помогать нашим врагам. Разве вам не известно, что натворили рабы и персы из окрестностей Кагана? Как только поднялись джадиды по наущению Муллы Шарифа Гурбанского, они все оживились. А здесь их будет подстрекать Шакир-Гулам.

— Нет, — сказал Хаит-амин. — Среди них есть хорошие люди. Нельзя всех обвинять без разбору.

— Кто же эти хорошие? — не уступал Урман-Палван.

— Например, сыновья Пулата-бая Джафариги.

— Да разве они из рабов? — удивился Урман-Палван.

— Вы, видно, по молодости, еще не знаете ни деда, ни даже отца Пулата-бая. А я знаю. Дед его был куплен как раб. Но при освобождении бог дал ему богатство. И они стали владельцами больших земель, складов, полных зерна, складов с товарами, многочисленного скота. Когда они стали богаты, их рабское происхождение было забыто. Их стали звать «Пулат-бай-Араб». Теперь сын Пулата-бая Абдулла за преданность эмиру возведен в чин туксабы.[97]

— Это мы знаем! — сдался Урман-Палван. Бозор-амин возразил Хаиту-амину:

— И все же таких людей, как Шакир-Гулам, нельзя оставлять в покое.

— Этого я и не говорю. Шакир-Гулама и Муллу Шарифа надо схватить и наказать. Но нельзя без разбора приставать ко всем. Так мы большую часть народа настроим против себя. Но следить нужно за каждым движением каждого человека.

— Амин верно говорит, — сказал Нор-Муранд-караулбеги.[98] — Зря нельзя приставать к людям. Так и хороших людей можно сбить с толку. Начали, например, все упрекать начальника полиции в тумене Варданзе, Мирзу Усмана, в том, что он джадид. В конце концов это его задело и так надоело, что он бросил полицию и присоединился к джадидам. Вот до чего довели даже начальника полиции, у которого кости затвердели на эмирских хлебах.

— Царство небесное вашему отцу! — воскликнул Хаит-амин. — Я тоже не одобряю некоторых мулл. Я видел, как в Бухаре по улицам и переулкам бегают муллы, разыскивая джадидов. Они хватают за шиворот каждого встречного и поперечного, ташат его к мечети, унижают его, оскорбляют, заставляют каяться и считают, что тем самым обратили неверного в истинную веру. А неверный разве сразу, как произнесет молитву, станет мусульманином? А случись что-нибудь, этот дважды обращенный в истинную веру, оскорбленный, первым выхватит нож, чтобы срезать голову мулле Кутбиддину.

— Тише вы! Тише! — забеспокоился казий и зашептал: — В стенах есть мыши, у мышей — уши. Если эти слова, передаваясь из уст в уста, дойдут до ушей муллы Кутбиддина, не только вам, но и мне достанется: вам за джадидизм, а мне за то, что не донес на вас.

Сердце казия замерло от ужаса: дверь распахнулась.

Казий почувствовал облегчение, увидев, что вошел его слуга.

— Прибыл гонец от высочайшего стремени.

Услышав эти слова, казий снова впал в трепет, побледнел, руки его задрожали. Совладав с собой, запинаясь, он приказал:

— Пригласи. Пусть войдет!

Хаит-амин, увидев состояние казия, засмеялся:

— Как быстро, оказывается, долетели до Бухары мои слова! Мулла Кутбиддин прислал гонца, чтоб схватить вас.

Все засмеялись. Но казий не улыбнулся. Гонец вошел.

Поклонившись, по обычаю, он вынул из кисета, привешенного к серебряному поясу, бумагу и вручил казию. Взглянув на нее, казий воскликнул:

— Оказывается, это благословенное высочайшее послание! Он встал, воткнул письмо в складки чалмы и низко трижды поклонился в сторону Бухары, до которой отсюда считалось сорок верст.

Взяв письмо в руки, казий поспешно вышел из комнаты, а за ее порогом бегом кинулся на женскую половину дома.

Все удивились такому исчезновению казия. Урман-Палван, вспомнив недавний разговор, наклонился к Нор-Мурад-Палвану:

— Может быть, очки защитника шариата находятся в женских комнатах?

Они еще смеялись, когда казий возвратился.

Он сел и нарочито громко прочел благословенное послание:

— «Защитник шариата казий Шафриканского туменя, возвеличенный августейшей милостью!

Знайте, что у августейшего стремени в саду Ситара Махаса[99] началось козлодранье.

Известите об этом богачей, имеющих скаковых лошадей и ловких всадников.

К августейшему стремени явившись, пусть примут они участие в нашем козлодранье.

Вознося молитвы о здравии своего повелителя, они могут быть замечены августейшей милостью.

При приложении благороднейшей августейшей печати считать изложенное верным.

А засим — привет вам!»

— Какое же козлодранье в такую жару? — удивился Урман-Палван. — У любой лошади, какая б в эту жару ни поскакала, все нутро сгорит. Самое меньшее, если ее запалят, а то и издохнуть может.

Казий, у которого на душе появилась радостная легкость, строго сказал:

— Для чего же мы собрались здесь? Разве не затем, чтобы быть готовыми ко всему? И вот понадобилось исполнить августейший указ. На приказ его высочества нужно смотреть не как на какую-нибудь забаву. Его надо считать подготовкой к войне, и ехать туда следует соответственно снарядившись.

Наскоро закончили это собрание.

Все разъехались по своим местам, чтобы собрать лошадей и всадников и доставить их в Бухару.

Каждый скакал, нахлестывая коня.

Казий, совсем успокоившись, остался в своей приемной, занявшись текущими делами.

3

Летний ночной ветерок касался мягко и ласково, как нежная рука возлюбленной.

Крестьяне, жившие между реками Джилван и Шафрикан, сильно уставшие от долгой дневной работы на жаре, разлеглись на открытой площадке и отдыхали, радуясь мягкому, свежему ветерку.

Десятидневная луна еще не скрылась и освещала пески, казавшиеся в ее свете молочным морем, подернутым желтоватыми сливками.

Сады и виноградники, окруженные пучками колючек, казались зелеными брызгами, умело разбросанными искусной кистью по золотому листу бумаги.

В степи царило молчание.

Лишь временами перекликались перепела из своих клеток, развешанных на шестах шалашей. И клики их, поднимаясь сразу из многих клеток, улетали далеко-далеко, в простор лунной песчаной пустыни:

«Вав-ав, вав-ав, пит-пилик, пит-пилик».

Перешло за полночь.

Вдруг тишину нарушил собачий лай со стороны селения Карахани, далеко разносясь по безбрежной голой степи.

Но вслед за этим далеким лаем поднимались и лаяли другие псы, ближе.

Собаки из деревни выбежали на открытое место, кого-то преследуя.

Среди рассвирепевшей их стаи виднелся всадник. Плотно прижав ноги к конским бокам, он отбивался плеткой от собак.

Но они, набегая со всех сторон, плотно окружили всадника. Однако ни ему, ни лошади не могли повредить.

Самые ярые и смелые подскакивали к самому стремени, норовя схватить человека за ногу. Жестокие удары плетью отбрасывали их назад и отрезвляли.

Когда всадник отъехал от Карахани, собаки, собрав последние силы, снова кинулись на него. Лошадь, разъяренная этим нападением, подняв хвост, понесла.

Полы халата у всадника выбились из-под колен и развевались по ветру.

Положение его стало опасным: если он не удержится в седле на этом бешеном галопе, свора собак растерзает его в клочья.

Одна из собак вцепилась в хвост лошади, но получила страшный удар копытом. Другая вцепилась в полу халата, но удар рукоятью плетки сбросил ее, и, визжа, она от боли принялась тереть голову о песок.

Стая немного отстала, напор ее ослаб.

Всадник сумел сдержать коня и подправил полы халата опять под колени. Одна пола оказалась слегка порванной. Закрутил чалму, конец которой, размотавшись, висел за спиной, как хвост детского змея. Снова тронул коня.

Собаки уже не кидались, не лаяли. Урча, они смущенно возвращались назад, видно, признав себя побежденными. Всадник усмехнулся:

«Собаки подобны людям эмира, с той лишь разницей, что у одних четыре ноги, у других их две. Их не трогаешь, а все равно лезут, пока не надоест им, даже бегством от них не спасешься. Чем больше их боишься, тем яростнее они нападают…»

Наконец он заметил, что въезжает в деревню.

Он повернул лошадь в степь.

Снова его окружило молчание пустыни.

«Да… Если ты бросишься бежать, испугавшись их, — проиграешь. Надо дать им такой удар, как удар копытом, тогда разбегутся они. Кто может дать такой удар?»

Он не находил ответа на свой вопрос.

Он подумал:

«А если б поднялись крестьяне? Нет… — Он не надеялся на крестьян. — Нет… Сильны предрассудки. Муллы крепко держат их в руках. По знаку муллы они тебя самого растерзают в клочья. Невежественные люди, темный народ».

В душе у него росла безнадежность.

«От мулл меньше зависят рабы. Надо попробовать поговорить с ними».

Поравнявшись с полями Коко, он повернул коня в сторону, чтобы проехать подальше от этой деревни.

«Здесь хозяйничает Урман-Палван. Если его люди меня заметят, сделают все, чтобы меня схватить. Осторожно, друг, осторожно».

У селения Балаи-Руд всадник оказался возле какого-то сада, который был пощажен сыпучими песками.

В яме около шалаша конь всадника почуял кобылу и заржал. В ответ на ржание на краю ямы заворчала и залаяла собака, разбуженная появлением незнакомого всадника.

Кровь отлила от его лица. Сердце заколотилось:

«Это ж как раз напротив усадьбы Урман-Палвана!»

Жена садовника, проснувшись от конского ржания и от лая, толкнула своего мужа:

— Вставайте, отец, взгляните, там кто-то ходит.

Утомленный длинным днем работы, садовник лежал как убитый. Он лениво, с трудом поднял голову и взглянул на проезжего. Увидев, что тот едет своей дорогой, он ответил:

— Кто ж тут поедет? Кто-нибудь из крестьян, поливальщиков полей.

И едва голова его коснулась подушки, он снова заснул. Но всадник услышал его слова:

— …поливальщиков… Он нашел для себя щит.

«А в самом деле, — халат мой вчетверо сложен на седле. Я поверх старого халата опоясан кушаком. Чалма? Надо ее завязать по-деревенски. Да еще б спереди к седлу привязать мотыгу, а ручку засунуть под колено, как делают поливальщики, когда выезжают из дому… Если и теперь люди принимают меня за поливальщика, тогда уж никто не усомнится».

Когда вскоре его окликнул какой-то пахарь, он спокойно ответил на его вопрос:

— Я поливальщик…

И, не торопясь, проехал мимо.

Подъехав к деревне, занесенной песком, всадник слез с лошади. Разнуздав коня, он стреножил его, снял с седла халат, переметную суму и положил их в сторону. Ослабил подпругу, поднял халат и пошел в деревню.

Лошадь жадно набросилась на скудную траву, хрустя сухими, как сено, стеблями этой выгоревшей на солнце апрельской травы.

Селение казалось бедным и безлюдным.

С улицы виднелись полуразвалившиеся дома и дворики с невысокими обвалившимися стенами. Провалы в стенах, кое-где забитые колючкой, зияли тут и там.

Подойдя к одному из домов, путник остановился в раздумье.

Ворота оказались запертыми изнутри на цепь.

Однако легко было перепрыгнуть через невысокую стену двора: песка с улицы намело почти до самого верха стен.

Так он и сделал: не стучась в ворота и не подавая голоса, перебрался через стену во дворик и, зайдя за маленькую лачугу, трижды тихо позвал:

— Кулмурад! Кулмурад! Кулмурад!

— Кто там? — откликнулся женский голос. — Я знакомый. Кулмурад-ака спит?

— Его нет дома.

— А где он?

— Погнал после окота хозяйское стадо в Текинскую степь. А он вам зачем?

— Да ни за чем: ехал мимо, хотел его повидать. А вы не знаете, Рузи дома?

— И Рузи ушел с хозяйским стадом.

— А Сафар-Гулам?

— И его нет.

— Они все в одном месте?

— Где-нибудь поблизости друг от друга. Они все собирались в Текинскую степь.

— Так, если можно, возьмите у меня халат. Он порвался, надо его зашить. А я буду ехать обратно, заеду за ним.

— А когда?

— Думаю, завтра ночью.

— Только пораньше. А то без мужчины страшно, если так поздно заходит незнакомый человек.

Женщина, говоря это, протянула из-за угла руку и взяла у проезжего халат.

— Простите, сестра! — сказал он виноватым тоном, стыдясь за столь позднее посещение. — Всего хорошего!

— Ворота-то закройте за собой! — Видно, она сердилась, что нарушили ее крепкий сон.

— Ворота заперты. Я их не открывал. Я через стену. И тем же путем он вернулся на улицу.

А она, растянувшись на своей постели, с удовольствием подумала:

«Хорошо еще, что у нас ни козы, ни барана. А не то перелез бы через стену, как этот человек, какой-нибудь вор и украл бы козу, а я бы спала и не услышала бы…»

И ей стало так уютно и спокойно, что и сон ей приснился какой-то спокойный и теплый.

А путник вскоре дошел до лошади, которая все еще хрустела травой, вскидывая спутанные ноги.

Затянув потуже подпругу и взнуздав лошадь, он вскочил в седло и рысью поскакал к Текинской степи.

4

Серый свет закатывающейся луны усиливал безнадежное уныние степи.

В ложбинах между песчаными холмами кое-где грядками тянулись мелкие камешки, занесенные сюда весенним потоком с далеких гор. Они сухо хрустели под копытами.

Травы выгорели еще за время жаркой, сухой весны. Скот мог кормиться сухой, как сено, полынью, колючками да засохшими листьями каких-то трав, разобраться в которых было уже трудно, но скот привык к таким пастбищам и наедался вдоволь.

На ночь стадо загоняли в ямы, по краям обсыпанные камешками с колючкой.

Усталый и сытый, скот безмолвно спал. Лишь ягнята, тычась мордами в теплые животы овец, нарушали их мирный сон.



Возле загона, на одном из холмов, большая, ростом с гиссарского барана, лежала собака.

Хотя она и дремала, но вся, каждым кончиком густой шерсти, чувствовала малейший шорох, малейшее движение вокруг.

Бесшумный бег ящерицы или мыши заставлял пса подняться, вслушаться, внимательно оглядеться вокруг.

Невдалеке от ямы оставили на ночь двух верблюдов, связав им колени шерстяным арканом. Рядом дремали два стреноженных осла.

Верблюды жевали брошенную им колючку. Пушистые нежные губы брали ветку, усыпанную острыми, как иглы, шипами, и жевали ее так легко, как беззубый старец пережевывал бы жирную, рассыпчатую халву. Ослы с наслаждением грызли жесткие высохшие стебли, как дети куски сахара.

Тут же стояла юрта, и возле нее, на возвышении, спало трое пастухов, подстелив верблюжьи попоны, а под голову положив ослиные седла. Вместо одеял они накинули на себя рваные халаты.

Устав за долгий день, пастухи спали крепко, на своем жестком ложе они видели более счастливые сны, чем снятся купцам на мягких постелях под шелковыми одеялами.

Давно перешло за полночь. Близился рассвет.

Собака вдруг вскочила. Повернулась мордой на восток, рыча, стала царапать землю передними лапами.

Потом подбежала к пастуху и опять, урча, поцарапала землю, но, видя, что все спят, она, вскочив на возвышение, потянула зубами полу одного из халатов. Пастух спал.

Тогда, убрав когти, она несколько раз царапнула лапой босую пятку пастуха.

Пастух проснулся и, сев на своей постели, стал протирать глаза. Собака сбежала с холма и, вытянув на восток морду, еще раз поцарапала песок лапами. Затем вернулась к пастуху и села с ним рядом.

Он засунул под язык щепотку наса,[100] накинул на голову халат, сошел с возвышения и посмотрел в ту сторону, куда указывала собака.

Ничего не было видно.

Он уже хотел вернуться к постели, но собака, зарычав, сделала несколько шагов к востоку и опять поцарапала землю.

Взглянув на нее, пастух понял, что в той стороне происходит что-то важное. Он лег в плотную глинистую ложбинку и приложил Ухо к земле.

«Кажется, кто-то едет верхом».

Он вернулся к возвышению, но не успел еще сплюнуть табак, как далеко на востоке, в мутном свете заходящей луны, показалось какое-то темное пятно.

Собака забеспокоилась.

Она то подбегала к возвышению, то возвращалась, рыча и царапая землю.

Когда стало видно, что это всадник, собака зарычала громче. Всадник, услышав ее рычание и увидев ее огромное тело, придержал лошадь и крикнул:

— Эй, брат! Придержите свою собаку!

— Цыц, на место! — ответил пастух. — Подъезжайте, она не тронет.

Собака, поняв, что пастух не боится этого человека, отошла и легла, внимательно следя за каждым движением прибывшего.

Произнеся приветствие, пастух подошел, чтобы взять у гостя лошадь.

— О, да это ведь Шакир-ака!

Всадник, приглядываясь, облегченно вздохнул:

— Кулмурад! Я из сил выбился, пока тебя искал!

Сняв с седла переметную суму и привязав лошадь, пастух пошел впереди гостя к возвышению. Остальные пастухи еще спали.

— Ну, рассказывайте, Шакир-ака, что случилось? Каким ветром занесло вас в наши края?

— Да ничего не случилось. Чтоб тебя повидать, я заехал к тебе домой. Тебя не было. Сказали, что ты в степи. Проехав такой длинный путь, я не хотел возвращаться, не повидавшись с тобой. Вот и поехал сюда.

— Ну, добро пожаловать! Уж скоро утро. Я выспался. Если вы не устали, посидим. Если устали, я вам постелю.

— Устать-то устал. Да у меня бессонница, едва ли я сейчас засну. Но прилечь было бы неплохо.

— У нас таких подходящих одеял и тюфячков нет. Если не боитесь вшей и клещей, ложитесь на мою постель. Если хотите на более чистое место лечь, песка вокруг хватит, — постелем ваш халат, а переметная сума — вместо подушки.

— И так лягу, — сказал Шакир, положив суму под голову и растянувшись на песке.

— А где же ваш халат? — посмотрел по сторонам Кулмурад.

— И не спрашивай. Дорогой мне его собака изорвала, я его оставил для починки у тебя дома.

— А! — засмеялся Кулмурад. — Потому-то вы и боитесь теперь собак. Но пастушья собака — это не то что деревенские псы, — те кидаются на всякого прохожего, а пастушья не тронет человека, если он мирно едет мимо. Она бросается, если увидит, что он — вор. Она хранит овечье стадо как зеницу ока.

— Оказывается, она лучше людей эмира.

Кулмурад удивился:

— А какое к ней имеют отношение люди эмира?

— Очень близкое, — ответил человек, которого пастух назвал Шакиром-ака. — Они нападают на людей, подобно деревенским собакам.

— На кого же они напали?

— На тебя, на меня, на деревенскую бедноту. Потом он пояснил:

— Мало ли притесняли вас при сборе урожая, при определении налогов! Мало, что ли, страдали вы от рук Урман-Палвана, Хаита-амина, Бозора-амина, а я на себе испытал, какова хватка у Сафара-амина, у Кузи-амина, у Джалалиддина-амина и у подобных им. Особенно с тех пор, как началась борьба между муллами и джадидами. Меня назвали джадидом и хотят убить.

— А правда, Шакир-ака, мы и то слышим разные разговоры: «джадид — кадым, джадид — кадым».[101] В чем тут дело? О чем идет спор?

— Как бы это тебе получше объяснить? — начал Шакир. — В Бухаре выступила группа молодежи и потребовала, чтобы вместо старых школ открылись новые школы, где учились бы по новому методу; чтобы прекратить торговлю худжрами[102] в медресе; чтобы обучение в медресе улучшить; чтобы были обложены земли налогом так, как земли Самарканда и Ташкента; чтобы доходам и расходам государства велся учет. Муллы, эмирские чиновники, сам эмир выступили против этих требований. Началась борьба, ее называют распрей между джадидами и сторонниками старого — кадымами.

— Ну, и кто же из них, по-вашему, прав?

— Конечно, джадиды! Их требования имеют в виду пользу народа.

— Я не понимаю, — покачал головой Кулмурад.

— Почему же ты не понимаешь? Здесь нет ничего непонятного.

— Вы сказали, что в их требованиях польза для народа. Непонятно мне, какая же польза народу от открытия новых школ вместо старых? Я по порядку буду спрашивать, ладно?

— Ладно. Какая польза от новых школ народу? Вот какая: из ста мальчиков, учившихся десять лет в старой школе, десять человек выходили полуграмотными, а остальные оставались неграмотными, даже не умели писать. А в новых они за полгода, ну, совсем неспособные за год, научатся читать и писать. Разве в этом мало пользы?

— Ну, хорошо, а зачем же нам столько мулл? Нам и те муллы, которых по старой школе школили, до смерти надоели. А из новой школы они посыплются на нас, как град.

— Эх! — с досадой махнул рукой Шакир. — Я говорил, что ты не поймешь!

— Это я говорил, что мне эта польза непонятна, а вы говорили, что непонятного ничего нет…

Совсем рассвело.

Проснулся и сел на постели второй пастух. Увидев чужого человека, он принялся расталкивать другого:

— Юсуф, Юсуф!

Юсуф, двенадцатилетний мальчик, поднялся, но, видно, сон не хотел отпускать его. Он спросил:

— Да сейчас разве надо пускать воду? Пастухи громко засмеялись словам подпаска. Смутившись от их смеха, Юсуф протер глаза. Шакир сказал:

— Теперь уж не стоит спать. Вскипяти кувшинчик да завари чай.

— Кувшинчик есть, но ни чая, ни чайника, ни пиал у нас нет.

— Ничего, чай у меня с собой. Когда вода закипит, бросим в кувшин несколько листиков чая и напьемся из больших чаш.

Кулмурад повесил кувшин над костром и раздул огонь. Сухое топливо — колючка и полынь — загорелось высоким пламенем. Искры сыпались в воду, языки лизали кувшин, взвиваясь к небу.

Шакир лежал, облокотившись на суму, и глядел на пламя, погруженный в свои мысли:

«Темные невежды. С невеждами ничего нельзя сделать. Они нас не поймут, и рассчитывать на них бессмысленно».

Кулмурад, войдя в юрту, налил в деревянную чашку молока и воды, бросил в нее три горстки муки и принялся месить тесто.

Вернулись пастушата, успевшие умыться. Кулмурад позвал:

— Камил!

Пастушонок подошел.

— Ты положи на песок побольше топлива и зажги, чтобы песок хорошенько накалился, пока подымется тесто. А Юсуф пускай поддерживает огонь, чтобы скорей вскипела вода.

Камил сложил топливо и зажег.

Шакир, потеряв надежду что-нибудь объяснить этому «невежественному» пастуху, отвернулся к востоку и любовался на расплывающийся по небу румянец утренней зари.

Когда поднялось солнце, он пошел посмотреть лошадь. Она каталась по земле. Седло сдвинулось набок.

Шакир снял седло. Положил на лошадь потники, затянул подпругу, а седло с чересседельником и уздечкой принес и положил у возвышения.

Он умылся из кувшина, вытерся концом кушака, расстелил переметную суму, сел на нее и задумался, твердя с досадой: — Невежды, невежды…

5

Солнце взошло.

Степь засияла красноватым отсветом, а даль лежала в прозрачной голубой мгле.

Овцы проснулись в загонах, вскочили и с блеяньем просились на пастбище.

Собака, отсторожив ночь, теперь крепко и спокойно спала, положив голову между лапами.

Четыре плотные лепешки испеклись на раскаленном песке, и Кулмурад положил их, не имея скатерти, на какой-то застиранной тряпке.

Шакир, глядя на румяные лепешки, почувствовал голод, но терпеливо ждал, когда сядут за трапезу пастухи и разломят свой хлеб. А пока переливал чай из кувшина в чашу, из чаши в кувшин, чтобы получше заварился.

Кулмурад и Камил принесли парное овечье молоко.

Кулмурад подсел к завтраку, а Камил сперва накрошил половину лепешки в собачью чашку, залил ее молоком и, только отдав чашку собаке, сел сам, разломил лепешку и предложил гостю.

Шакир налил почти совсем остывший чай, но, едва отхлебнул глоток, спросил, поморщившись:

— Разве вы в чай добавили соль?

— Он сам по себе соленый.

— Как же так? Разве в чае есть соль?

— Не в чае, а в колодцах. Тут по всем колодцам вода соленая. Эта еще не очень, бывает крепче. По эту воду мы ходим версты за четыре, а из нашего колодца воду в рот нельзя взять.

В это время Юсуф подошел к очагу с большим глиняным кувшином на спине.

— Вот он принес воду из того же «пресного» колодца. Иди, Юсуф, поешь.

Теперь все были в сборе.

Пастухи ели лепешку с удовольствием, но Шакир, поковырявшись в своем куске, ел ее неохотно.

— Почему у вас солома в хлебе?

— Это не солома, а ячменные отруби.

— Почему ж вы не просеяли?

— Хозяйская воля. Так приказано. Хозяин говорит, что, если ее просеять, половина муки отсеется.

— А сам-то хозяин такой хлеб ест?

— Нет, когда он приезжает, он для себя привозит пшеничные лепешки.

Кулмурад поломал вторую лепешку, а крошки собрал и положил в рот.

— Хлеб лучше ножом резать, — сказал Шакир, — и крошек меньше, и ломтики ровнее.

— Говорят, хлеб резать грешно.

— Какой тут грех? Это выдумка мулл. Вот джадиды и выступают против таких выдумок. Например, они говорят, что хлеб резать ножом совсем не грех.

Кулмурад, глядя в сторону, неохотно сказал:

— Народу от этих споров ни жарко ни холодно. Имеешь хлеб — и ладно. Был бы хлеб, а разломить его мы и руками сможем и в любом виде съедим, было б что есть.

«Трудно этим невеждам что-нибудь вдолбить в голову!» — с раздражением подумал Шакир.

Он увидел, что собака по-прежнему спит, а ее чашка стоит нетронутая.

— Что же это собака не ест? — спросил Шакир.

— А она ждет приглашения, — ответил Кулмурад и, взглянув на нее, позвал: — Халдар, Халдар, иди ешь!

Собака медленно встала, потянулась и, повернувшись к пастухам, вильнула хвостом и неторопливо подошла к чашке. Затем неторопливо принялась есть.

— Имя твоей собаки означает — Имеющая родинки. Она и вправду в пятнышках. Жалко только, что она оказалась тезкой сыну нашего кушбеги.

— Кто это?

— Одного из сыновей нового кушбеги Мирзу Урганджи тоже зовут Халдаром.

— Что же тут жалеть, что собака ему тезка?

— Да ведь обидно, что такая умная и честная собака носит имя такое же, как один из эмирских негодяев.

Кулмурад улыбнулся:

— Вы, я вижу, крепко не в ладу с людьми эмира.

— Поневоле не будешь им другом. Своими притеснениями они разорили народ, извели всех подлостью и развратом.

— Притесняют и подличают не только люди эмира. Вон мой хозяин за последние десять — пятнадцать лет захватил землю не менее как у двадцати или тридцати крестьян из нашей деревни, а их самих превратил в своих батраков, поденщиков да издольщиков.

— Ну какие ж тут притеснения? Они продали свою землю, а он купил.

— А надо знать, как он заставил их продать ему землю. Если вы узнаете, как он купил эти земли, вы тоже согласитесь, что это притеснение. Он сначала исподволь сделал их своими должниками. Сумел навязать им эти долги. Затем насчитал проценты на проценты и заставил их продать ему эти земли. А их запряг работать на себя. А каково на него работать, вы можете сами видеть.

Кулмурад показал на грязные дырявые одежды пастушат и на свой ветхий, залатанный халат.

— Зиму и лето, под снегом и под дождем, под летним солнцем на раскаленном песке, голодные, бродим мы босиком за хозяйскими отарами по степям и пустыням. А хозяин каждый год продает каракулевые шкурки и мешками привозит домой золото и серебро.

— Что ж он с этими деньгами делает?

— Прикупает новые стада баранов. Прикупает земли. Каждый год, как эмир ездит в Ялту, так и наш хозяин ездит гулять и развратничать в Мауланбад и Сим, там он, так же как и эмир, разбрасывается деньгами. Его распущенность дошла до того, что, имея четырех своих законных жен, он еще приволокнулся за женой своего батрака. Тайна его открылась. Но сельские старосты прикрыли байские дела, дабы его не опозорить. Разумеется, от бая тоже потребовались расходы.

Шакир сказал:

— Таких баев я хорошими не назову. Но если б эмир и его придворные были хорошими, тогда и баи стали бы лучше. В книгах написано: «Народ принимает веру своих царей».

— Я человек неученый, — ответил Кулмурад, — но своим коротким умом я иначе думаю.

— Как же ты думаешь?

— Да так в пословице говорится: «От жирного мяса — жирная похлебка, от густого молока — густая простокваша». А из постного мяса или жидкого молока ничего хорошего не сделаешь. Наш эмир и его люди вышли из таких вот баев, как наш. Эмир и его люди не станут другими, ведь они из тех же, что и наши баи, старосты и старшины.

Оказавшись побежденным в этом споре, Шакир решил перевести разговор на другое.

— Рузи и Сафар-Гулам тоже в этой степи?

— У вас к ним какое-нибудь дело? — спросил вместо ответа Кулмурад.

— Да нет, если они недалеко, я хотел их проведать.

— Они недалеко. Но ехать к ним вам нет нужды. Они, верно, скоро погонят овец на пастбище. Наши ребята тоже сейчас выгонят. Мы скажем пастушатам, они пришлют сюда и Рузи и Сафар-Гулама.

— Ну, ладно, — потягиваясь, согласился Шакир.

— Вы пока ложитесь, отдохните.

— Да, можно и прилечь.

Камил и Юсуф нагрузили кожаный мешок на верблюда, заседлали одного из ослов и, перекинув через него суму, положили туда хлеб, кувшин с водой, деревянные чаши.

Овец выпустили из загонов. Следом за отарами погнали верблюда и осла, а сами, взяв длинные палки, пошли вслед за стадом в сторону пастбищ.

Собака пошла позади всех.

— Вши и клещи не заели вас, авось и меня не заедят! — сказал Шакир, подсунув под голову свой мешок и растягиваясь на верблюжьей попоне.

Кулмурад поставил на очаг большой котел, вылил в него три больших чашки молока и раздул огонь.

Из юрты он принес маслобойку, горшки с кислым молоком, вылил молоко в маслобойку и принялся за сбивание масла.

— Много молока дают ваши овцы? — спросил Шакир.

— Откуда ж много! Часть овец уже не доится.

— Почему?

— Зима была сухая, снега не было. Весной тоже дождей почти не выпадало. Все пересохло в степи. Скот очень исхудал. Не успели овцы выкормить ягнят, как молоко пропало. И те, у которых ягнята пошли на шкурки, тоже молока не дают. Только от овец, которых мы на ночь загоняем в другой загон, надаивали поутру два-три горшка.

— Для вас-то хватит.

— Для кого это?

— Для вас троих.

— Нам-то хватало бы. Но ведь хозяин не оставляет для нас.

— Что же он говорит?

— Масло и сыр требует.

Кулмурад, сильно ударяя веселкой в маслобойке, продолжал:

— И хоть мы, оставляя свои глотки сухими, все сдаем хозяину, он нами недоволен. Раз в неделю приезжает сюда и каждый раз спорит об этом молоке, масле, твороге, сыре. Надоело до смерти! Ему дела нет, что год выпал засушливый. Уезжая, всегда, как сумасшедший, кричит: «Почему в прошлом году каждую неделю было столько-то масла, столько-то творогу, столько-то сыру? У вас, кричит, глаза несытые, вы никак не налопаетесь!»

Шакир уже спал, убаюканный мерным стуком веселки и неторопливым рассказом Кулмурада, полным обиды и горечи.

6

Вспотев под горячим полуденным солнцем, Шакир проснулся.

Он увидел, как в тени юрты Кулмурад, смеясь, рассказывает что-то Рузи и Сафар-Гуламу.

Прислушавшись, Шакир понял, что речь идет о нем и что над его словами смеются.

Затаив обиду, Шакир подумал: «Дурак, невежда». Но, встав, он приветливо сказал:

— Ого, я часа три-четыре поспал!

Он умылся из тяжелого кувшина и поздоровался:

— Как ты поживаешь, Рузи? А как ты, Сафар?

— Слава богу! Слава богу! — отвечали пастухи. — А вы как?

— Слава богу, хожу пока по земле!..

Кулмурад перенес верблюжью попону в тень юрты и расстелил ее там.

— Проходите сюда, в тень.

Шакир сел на попону, а пастухи остались сидеть на земле.

— Садитесь сюда! — позвал Шакир.

— Человек из праха создан. Не беда, если и посидит на земле, — ответил Рузи.

— Я-то ведь тоже создан не из верблюжьей попоны.

— Вы гость! — сказал Сафар-Гулам. — «Гость выше твоего отца», как говорится.

— Ну, если ты меня столь почтил, будь здоров! — пошутил Шакир, обернувшись к Кулмураду.

Кулмурад наливал в котел воду из глиняного кувшина.

— Будьте и вы здоровы за то, что пришли проведать друзей и забытых родственников! — серьезно ответил Кулмурад и насыпал в котел чашу промытой джугары.[103]

— Но твои вши и клещи меня тоже почтили. Я во сне их не замечал, а сейчас все тело зудит. И весь я покрылся красными пятнами и волдырями, как от лихорадки.

— Простите, Шакир-ака, — серьезно ответил Кулмурад, — я ведь предупредил вас. Теперь вы, может быть, поняли, что хоть нас они и не заедают до смерти, но надоедают хуже смерти.

Рузи внимательно посмотрел на Шакира:

— Постарели вы, брат Шакир, в бороде уж и седина есть.

Шакир захватил в руку свою большую бороду, округлявшую его белое веснушчатое лицо, и, осмотрев ее, сказал:

— Что ж, пора. За пятьдесят перевалило. И то хорошо, что черных волос у меня пока больше, чем седых. А тебе, Рузи, сколько? У тебя ведь тоже уже проседь.

— Сорок пять. Меня не годы состарили. Работа тяжелая, сам всегда наполовину голодный…

— Мне двадцать семь, — сказал Сафар-Гулам, хотя никто не спрашивал его о возрасте. — Но если б я дал бороде расти, как она хочет, в ней было бы седых волос больше, чем черных. Чтоб не огорчать вашу невестку, я каждое утро выщипываю из бороды все седые волосы.

Невесткой собеседника, по старому обычаю, называли свою жену, ибо не принято было говорить о своей жене при посторонних мужчинах.

Кулмурад снял с головы ветхую тюбетейку и показал голову:

— Вот до чего я дошел в свои двадцать шесть лет!

Все засмеялись: от затылка до лба голова Кулмурада была голой, а кожа, загорев, отливала, как раскаленная медь.

— Хорошо, что у тебя волосы вылезли сами. А не то тебе пришлось бы их выщипывать вроде меня. Наверняка их лучше выщипывать из бороды, нежели из головы, — сострил Сафар-Гулам.

— Ты переносишь мучения ради красоты! Это похвально для молодожена. Но потом перестанешь выщипывать свою бороду, вот увидишь, — ответил Кулмурад.

— Ты недавно женился? Желаю тебе счастья! — поклонился Шакир Сафар-Гуламу.

— Спасибо за поздравленье! С год уже женат.

— Как же это ты?

— Не спрашивайте! Мне было пятнадцать лет. Бай взял меня работать и обещал, что за это женит меня. Десять лет я на него работал, но о женитьбе ничего не было слышно. Я уже хотел бросить у него работу и уйти. У бая в доме была девушка. Во время засухи, когда ей было десять лет, бай купил ее за пуд джугары у моих родственников. Она у него работала десять лет, но о свадьбе бай и не заикался. Когда я сказал, что уйду, он поневоле просватал ее за меня. Я еще два года проработал. Но, вижу, бай молчит. Я рассердился и снова решил уйти. Тут в это дело вмешались старики и старшины и уговорили бая, отдали мне эту девушку, но с условием, что я проработаю у бая еще десять лет.

— Ведь дом твоего отца на улице Рабов развалился. Где ж вы с ней живете?

— Она до сих пор в доме бая доит коров, ходит за скотом, варит еду, печет лепешки. А я круглый год в степи со стадом. В три, в четыре месяца раз хожу в деревню. Спим на сеновале. А утром вымоешься в реке и опять в степь.

— Хоть мы потомки освобожденных рабов, а живем не лучше, чем наши деды и отцы-рабы, купленные на золото. И они жили так же, не вижу я разницы! — сурово сказал Кулмурад. — И тогда хозяева говорили, что раб, который много времени проводит с женой, плохо работает.

— Давно ты не был в деревне?

— Уже сорок пять дней! Просил хозяина отпустить меня на день. Он говорит: «Пойдешь в пятницу». Наступила пятница, приехал хозяин, я собрался, а он — мне: «Ты куда?» — «В деревню». — «Нет, сегодня не надо, там неспокойно». — «Что неспокойно, что случилось?» Он сказал, что в Бухаре поссорились кадымисты с джадидами, джадиды потребовали у эмира свободы, а эмир их разогнал, а несколько человек убил. Я спросил у хозяина: «Какое мне дело до Бухары?» А он мне ответил: «От эмира и кушбеги на имя четырех правителей туменя пришло письмо, и там сказано, что надо быть осторожными со всеми дурными людьми, а особенно с теми, которые из рабов. А раз ты из рабов, не надо тебе туда ходить».

Сафар-Гулам взглянул на Шакира.

— Да, еще вот что: по словам Урман-Палвана, нашего бая, судья говорил старостам об опасных людях и назвал вас. И сказал: «Если вы где-нибудь увидите Шакир-Гулама, тут же его хватайте!» В чем дело? Разве вы сделали ему что-нибудь дурное?

— Он стал мне врагом после того, как я выступил против амлакдара и сказал, как он собирает подати. И меня ловят еще потому, что я присоединился к джадидам.

— Эге, вон в чем дело! — удивились и Сафар-Гулам и Рузи. Кулмурад, занятый своим котлом с похлебкой, перемешал ее и подошел, с удивлением глядя на Шакира.

— Про джадидов говорят, что они неверные. Как же вы могли присоединиться к ним?

— Пустые слова! — ответил Шакир, но слегка смутился. — Джадиды такие же люди, как и мы с вами. Дети мусульман и сами мусульмане. Они добиваются того, что будет полезно для людей. Но их требования невыгодны эмиру, его придворным и муллам, вот они и объявил и джадидов богоотступниками.

— Но какой же пользы для народа хотят джадиды? — озабоченно спросил Кулмурад.

— Я уже говорил тебе об их требованиях. Еще раз скажу, чтобы слышали все: они хотят преобразования школ, уничтожения торговли худжрами в медресе, взимания налога с земли, а не с урожая.

— Хорошо, — сказал Кулмурад. — Оставим разговор о медресе и о школах. В этом мы ничего не понимаем. Но какая нам польза от налога с земли?

— Кому это — нам?

— Мне, Рузи, Сафар-Гуламу. Я могу назвать тысячи человек. Назвать? Тысячу семейств бывших рабов назову. Из одного только Шафриканского туменя, у которых нет ни земли, ни воды. Если вам и этого мало, то я назову батраков, поденщиков, издольщиков, пастухов, которые работают на баев и составляют больше половины крестьян каждого селения. Им, безземельным, какая польза или какой вред от того, с земли или с урожая будут собирать налог?

Коса Шакира нашла на камень, он поспешил уклониться от вопроса:

— Одно из требований джадидов — свобода. Если дадут свободу, разве тебе от нее не будет пользы?

— Не знаю, что это такое. А говорят, что главный спор как раз вокруг нее идет! — удивленно посмотрел Рузи на Шакира.

— Когда богач, бедняк, неграмотный раб, свободнорожденный, неверный и мусульманин станут равны между собой, когда никто никому ничего не посмеет приказать, — вот это свобода. Например, нас с вами через каждые два слова попрекают тем, что мы «рабы», «низкорожденные», потомки рабов. А при свободе такие слова будут уничтожены.

— А разве мы от этого будем сыты? — спросил Кулмурад, хлопоча около очага.

— Хоть сыт не будешь, а уважение получишь! — ответил Шакир.

— Уважение? — удивился Кулмурад. — Пока я видел, что уважение оказывается только богатым. Сыновья Пулата-бая — потомки рабов. Но они очень богаты. И разве их называют рабами? Разве им не оказывают со всех сторон почета и уважения! А нас, нищих, и при «свободе» никто не уважит.

— Что это такое — равенство между богачом и бедняком? — спросил Сафар-Гулам. — Даст ли мне свобода есть то же, что ест мой хозяин, носить такое же платье, как он? Смогу ли я сам решать, когда мне ночевать дома, а когда в степи? Если свобода даст мне это, я первый потребую свободы.

— Если ты сможешь купить то, что ест твой хозяин, ешь. Купи такие же, как и он, халаты и носи их, будь со своей женой, сколько пожелает твое сердце, — ответил Шакир.

— Если так, то вы мне, может быть, скажете, как мне добыть денег на такую же еду, на такую же одежду и на свой дом, где я мог бы жить с женой?

— Путь к приобретению этого — труд.

— Труд? Я работаю день и ночь. И у меня ничего нет. А бай, хоть он не опустит даже рук в холодную воду, имеет все и прибрал к рукам всю нашу деревню. Почему мой труд помогает не мне, а баю?

Шакир не знал, как тут ответить. На помощь Шакиру подоспел Рузи:

— Как понять уравнение мусульманина и неверного? Разве это не значит мусульманина сделать неверным? Вероятно, муллы не без причины боятся этого.

— Равенство в этом случае не означает перехода одного в веру другого. В отношении веры каждый пойдет своим путем. Но в житейских делах они будут равны.

— В каких делах?

— Например, в наших городах евреям запрещено ездить верхом. Выходя на улицу, евреи обязаны подпоясываться веревкой.[104] Во время свободы такие глупые правила в бухарских городах будут отменены.

— А это не нарушит установлений шариата? — удивился Рузи.

— Халиф мусульман сего мира, халиф Стамбула,[105] дал своему народу свободу. Он уравнял мусульман с неверными. Если бы свобода противоречила шариату, разве пошел бы на это халиф?

Шакир заметил, что Рузи не удовлетворен этим ответом. Желая подкрепить свои доводы, он продолжил:

— И в Иране, — откуда мы, бывшие рабы, родом, уже несколько лет назад объявлена свобода. Но мусульманство там не уничтожено, и теперь муллы и муджтахиды[106] едут туда учиться.

— Хорошо, — сказал Кулмурад, — оставим дела шариата в стороне. Какая же для нас польза от равенства мусульман и неверных?

— Те места, где объявлена свобода, процветают. И Турция и Иран стали просто раем!

— Оставьте, Шакир-ака, этот ваш рай, — сказал Кулмурад, махнув рукой. — Вашего рая из нас никто не видал, как и того рая, о котором толкуют нам муллы. Как говорится: «Большой барабан приятно слушать издали». Но не желаю вам съездить туда и взглянуть на этот рай вблизи, не то вам придется разочароваться!

— Я сам читал! — раздраженно ответил Шакир. — Читал в газетах о том, насколько стали процветать эти страны после объявления свободы. А ты какие имеешь доказательства, чтобы говорить: «Нет»?

— Я ваших газет-мазет не знаю. Я лучше расскажу о том, что видел своими глазами.

— А ну расскажи! — согласился Шакир.

— Наших отцов и дедов разбойники приволокли в рабство. Эмир взял в плен и пригнал тех персов, что живут в Бухаре и в Самарканде. А вот кто привез персов голых и босых, которые сейчас бродят толпами по станциям и вдоль железных дорог и выпрашивают кусок хлеба? Если Иран после объявления свободы превратился в рай, если в этот рай открыта широкая дорога для простого народа, почему же персы бегут не в рай, а из рая, вымаливают себе кусок хлеба и хватаются за любую работу?

Шакир покраснел и, пораженный, не находя слов в ответ, сидел, опустив голову.

Кулмурад, видя его смущение, сказал:

— Ладно! От этих разговоров сыт не будешь. Вот джугаровая похлебка куда сытней! Вставайте, мойте руки, я иду наливать.

И принялся мыть деревянные чаши.

* * *

Кулмурад примешал к похлебке две чашки кислого молока и, перемешав, разлил в две деревянные чашки и в каждую положил по одной ложке с длинной ручкой.

Одну чашку он дал Сафар-Гуламу. Тот, расстелив скатерть, поставил ее перед Шакиром и Рузи. Вторую чашку Кулмурад поставил перед Сафар-Гуламом и сам сел рядом.

Шакир задумчиво и невесело смотрел то в ясное высокое небо, то на горячий бесконечный простор пустыни.

— Пожалуйста, похлебка стынет! — сказал Рузи. Шакир отмахнулся с расстроенным видом.

— Ешьте сами.

— Шакир-ака! — сказал Кулмурад. — «Если младшие ошибаются, старшие их прощают», как говорится. Уж вы не омрачайте наши сердца, они и так мрачны. Отведайте нашего бедняцкого угощения.

Шакир, начав есть, спросил:

— Нам с Рузи достаточно вот этой чашки, Камилу с Юсуфом тоже хватит одной чашки. Зачем же ты сварил такой большой котел?

— А мы не каждый день варим. В неделю раз, редко — два раза. В тот день, когда варим, едим похлебку горячей, а остальному даем закиснуть. В жаркие дни кислая похлебка вкусней.

Каждая ложка ходила от одного к другому вперед и назад, подобно ткацкому челноку. Каждый, хлебнув два-три раза, передавал ложку соседу. Когда Кулмурад уступал ложку Сафар-Гуламу, тот не спеша брался за ложку, так же медленно ел. В то время как другие успевали съесть по четыре ложки, он одолевал одну или две.

Кулмурад, которому надоела нерасторопность соседа, сказал:

— Ты ешь, как ребенок: шлеп-шлеп, а толку мало!

— Если тебе надоело, ешь досыта, а я съем потом, что останется.

— У джадидов, — сказал Шакир, — есть хороший обычай. Они дают каждому отдельную чашку и отдельную ложку.

— Для нас эти обычаи не имеют значения. Нам нужна еда, — ответил Сафар-Гулам. — Если будет похлебка, мы сумеем ее съесть.

Шакир удивлялся, что Сафар-Гулам почти повторил слова Кулмурада.

— Нельзя смотреть только на себя. Ты считаешь нужным только то, что тебе нужно. Так нельзя понять общественную пользу.

— А то как же? Каждый плачет о своем покойнике! Найдите мне из всех требований джадидов такое, в котором было бы хоть зернышко пользы для меня, и я первый стану джадидом.

— Манифест джадидов у меня в суме. После еды я покажу его тебе. Что-нибудь нужное и полезное найдем в нем и для тебя.

— Простите, Шакир-ака, я вспомнил один рассказ, подходящий к вашим словам, — сказал Кулмурад.

— Расскажи, послушаем.

— В Вабкентском тумене есть деревня Ширин.[107] У одного из ширинцев был белый осел. Хвост у осла был, как девичья коса, чуть не до земли, грива густая. Ширинец надумал продать этого осла. Перед базаром он вымыл осла с мылом, вычистил скребницей, гребнем расчесал ему хвост и гриву. На беду ширинца, в эту ночь прошел сильный дождь. Дорога размокла, превратилась в сплошную грязь. Ширинец задумался — что ж мне делать? До другого базара отложить нельзя — деньги нужны; сейчас вести на базар — всего измажешь в грязи: особенно пострадает хвост, который, раскачиваясь, подобно девичьей косе, как раз и должен привлечь покупателей. Никак не решив вопроса, ширинец пошел за советом к одному мудрецу. Рано утром постучал к мудрецу в ворота, нарушил его сладкий сон, рассказал ему о своих сомнениях и попросил совета. Мудрец был очень недоволен, что его разбудили, и поругал ширинца: «Ну, что же вы будете без меня делать, когда я умру? И на такой пустяк у тебя ума не хватает!» И прибавил: «Отрежь ослу хвост, положи в суму и поезжай на базар. Если к хвосту пристанет хоть капля грязи, я отвечаю». Ширинец поклонился мудрецу за совет, и пока шел домой, удивлялся, как это у него самого не хватило ума на такой пустяк. Он отрезал хвост, положил в суму и отправился на базар. На базаре каждый маклер, каждый барышник, каждый покупатель хвалил осла, но сожалел: «Хорош осел, жаль только, что нет у него хвоста!» Но ширинец гордо отвечал: «Ака, вы себе приторговывайтесь, а о хвосте не беспокойтесь: его хвост в суме!»

Закончив рассказ, Кулмурад подмигнул Сафар-Гуламу:

— Я боюсь, как бы в требованиях джадидов наша с тобой польза не оказалась в суме.

Сафар-Гулам, уже успевший поесть, добродушно засмеялся и, ободренный улыбкой друга, сказал:

— Я знаю о ширинцах историю еще занятнее вашего. У одного из них была дойная корова с большими рогами. Однажды она проголодалась, порвала веревку и вышла из хлева. Возле хлева стояла большая корчага с недоспелыми початками джугары. Корова засунула в корчагу голову и поела початки. А когда хотела вынуть голову, рога застряли в корчаге, корова испугалась и заметалась по двору. Ширинец, увидев свою корову, совсем растерялся и не знал, что ему делать. «Ну, теперь сгорел мой дом, — подумал он, — корчага разобьется и пропадет!» Тут он вспомнил о мудреце, быстро собрался и побежал к нему за советом. «Освободить корчагу и сохранить ее в целости и сохранности очень легко. Отрежь корове голову, и корчага, не разбившись, отделится от коровы». Ширинец кинулся домой, поскорей исполнил совет мудреца и спас корчагу. Когда вечером жена ширинца вышла подоить корову и увидела обезглавленную тушу, она подняла крик: «Ой, отец! Куда ж корова дела свою голову?» Ширинец ей отвечал: «Много не ори, дура! Иди доить, голова коровы в корчаге!»

Кончив этот рассказ, Сафар-Гулам сказал:

— Это еще полбеды, если наша польза окажется в суме. Я боюсь, как бы она не оказалась в корчаге.

Этими двумя притчами Шакир был оскорблен. Не взглянув ни на кого, он встал от угощения, подхватил свою переметную суму, взял седло и начал седлать лошадь. Рузи спросил:

— Зачем же сердиться? Это ведь только притчи. Но Шакир даже не обернулся.

Кулмурад подошел к лошади.

— Дайте я заседлаю ее вам.

Но Шакир оттолкнул локтем Кулмурада и оседлал лошадь сам. Взнуздав ее, засунул недоуздок в суму, перекинул ее и вскочил в седло.

И, прямо глядя в глаза Кулмураду, он высказал то, что до сих пор повторял про себя:

— Невежды! Дураки! Разве таким болванам объяснишь, в чем их польза?

И погнал коня туда, откуда приехал.

Вскоре пыль, поднятая его конем, растаяла за высокими песчаными холмами.

7

Кончался январь 1918 года.

Два дня, не переставая, шел снег. Он густо покрыл и завалил степи, овраги, дороги, улицы, крыши деревень.

К вечеру снег перестал, небо очистилось, а мороз усилился. Небо было чисто и безоблачно, подобно синему сукну, только что выпущенному фабрикой. Звезды казались электрическими фонариками, привязанными к синему пологу, и привлекали внимание своим блеском, и прохожие смотрели на этот далекий блеск, на эту яркую синеву.

Широкий двор Палван-Араба, расчищенный от снега, посыпанный красным песком, чтоб никто не мог поскользнуться, выглядел празднично.

В большой конюшне, в тридцать пять стойл, теснились расседланные, покрытые попонами лошади, которым только что задали корму.

Над зинханой, устроенной в конюшне, собрались конюхи. Усевшись вокруг очага под висячей лампой, они пили чай, курили кальян и разговаривали.

Главный конюх рассказывал о себе.

Приправляя рассказ прибаутками, он вспоминал, как в молодости проиграл себя в кости и как потом, изнывая в кабале, отыгрался, обыграл всех своих противников.

В это время из зинханы раздались стоны:

— Ох, жизнь моя…

— Столько людей заперли в этой сырой каморке в такой холод.

— Уж лучше б нас убили, чем тут морозить. Хоть сразу избавились бы от мук!

Эти голоса, полные муки и печали, помешали рассказчику, и он с издевкой крикнул:

— Лежите молча! Завтра вас пошлют в Бухару. Там, в темнице, в эмирском дворце, есть каменная комната. Там и согреетесь и успокоитесь.

Другой конюх остановил его:

— Не смейтесь над бедняками. Что уж их терзать! Никто не поручится, что завтра на их место не посадят тебя или меня.

— Нам, конюхам, никто ничего не сделает. Ты еще только поступил в конюхи, так и не знаешь о нашем законе. — И он пояснил свои слова: — Нынешний эмир Алим-хан был тогда еще наместником в Кермине. Там я работал на его конюшне. Однажды Имамкул-туксаба стал приставать с дурными любезностями к моему помощнику. Я рассердился и ушел с помощником к деду.[108] Знаешь порядок? У нас, как у всех бухарских ремесленников, есть свой дед. А у него — дедов дом. Если конюх остается без работы, идет жить в дом к деду, и дед обязан кормить конюха, пока ему не найдется работы. А когда конюх получает работу, дед получает немного с конюха и немного с хозяина. Так что у деда в кошельке всегда есть кое-что про запас. Вот ушел я к деду, и в тот же день все конюхи и все возчики, что работали у наместника, рассердились, бросили работу и собрались в дедов дом. Лошади, все конюшни и у наместника, и у его придворных остались без конюхов. Когда наместник об этом узнал, зовет он Имамкула и приказывает любым способом помириться с нами: «Немедленно помирись с этими проклятыми «силачами города», от которых отреклись их отцы! Не ходить же мне пешком из-за этой сволочи!» Имамкул вызвал деда, подарил ему халат, а мне прислал свой поношенный камзол. Ну, мы и вышли на работу. Понимаешь теперь, в чем наша сила?

Хорошенько затянувшись из кальяна, поданного конюшонком, главный конюх, прокашлявшись, продолжал:

— Пускай теперь твой амлакдар, казий или хоть Хаджи Латиф-диванбеги[109], что сидят сейчас в приемной и чванятся и кичатся там перед народом, пускай скажут хоть одно слово нам не по нраву, мы сейчас же рассердимся и уйдем. И тогда им самим придется ломать голову, что делать с лошадьми и арбами! Сами пусть чистят их и запрягают.

Один из конюхов хихикнул:

— И придется Хаджи Латифу надеть хомут себе на шею и самому возить арбы с железнодорожными рельсами!

— Ему и хомут не понадобится! — поддержал другой конюх. — У него чалма такая, что годится заместо хомута.

— Ох, эти проклятые рельсы! — пожаловался какой-то возчик. — Я запряг свою лошадь, а известно, какая она сильная, к ней подпряг еще одну сильную лошадь и на них, на двух, едва-едва смог привезти эти рельсы.

— Ничего! — надменно засмеялся главный конюх. — Если Хаджи Латиф один не справится, к нему можно припрячь еще и казия.

— Нет, амлакдара в пристяжную лучше — у него шея толще, — сострил еще один из конюхов под общий хохот.

Один из конюхов спросил возчика:

— А зачем это рельсы перевозят из туменя в тумень?

— Откуда я знаю? Я спрашивал у анджинара[110], когда он сюда в гости приезжал. Он говорит, будто его высочество хотят провести в тумене железную дорогу.

— Его высочество одну дорогу знает — из мечети на женский двор, а в дорогах он не разбирается. Ничего тут не проведут! — решил главный конюх.

Остатки остывшего плова, принесенного от гостей, нарушили разгоравшуюся беседу.

Вымыв руки, все принялись за еду.

В конюшне все примолкли.

Молчание нарушали лишь стоны узников:

— Ой, смерть моя!

— Ой, сил нет!

В большой приемной комнате Палван-Араба сидели в ряд четверо владык Шафриканского туменя — казий, раис, амлакдар и миршаб. Около них сидели муфтий туменя и другие самые значительные муллы Шафрикана, а с другой стороны смуглый, еще не старый человек с высоко приподнятыми бровями. Его чалма была намотана так, что спускалась ему на шею.

Судья поминутно наклонялся к нему, выказывая уважение и что-то шепча на ухо.

Возле них сидело двое людей в чалмах, повязанных по-бухарски, репой, как тогда повязывали чалмы военные чины эмира. Но ни их атласные халаты, обшитые широкой шелковой тесьмой, ни их манера сидеть, ни движения не напоминали ни эмирских военных, ни вообще бухарцев. Сидя рядом с казием, они вытянули ноги и облокотились на пуховые подушки, плотно запахнув халаты до самой шеи.

С другой стороны комнаты на мягких тюфячках сидели Хаит-амин, Бозор-амин, Нор-Палван и другие богачи, купцы и землевладельцы туменя. Чуть в стороне сбычился смуглый чернобородый человек с толстой шеей и тяжелым животом. Его широкие брови срослись на переносице, ресницы были длинны, а глаза черны и велики, как сливы. По черной бороде уже струилась тонкими ниточками седина. Поверх ярко-белой рубахи, видневшейся под бородой, на нем надето было два стеганых сатиновых цветных халата, а поверх стеганых — еще синий суконный халат, сшитый свободно и по краю обшитый широкой шелковой тесьмой. Под суконным халатом виднелся дорогой афганский кушак, опоясавший нижние халаты, а голову обвивала белая шерстяная чалма.

Ее конец не был подоткнут, как это делали военные, муллы или купцы в Бухаре, а свободно свешивался с левого плеча на грудь.

Он сидел на колене, сложив на животе руки, и, не отрываясь, смотрел на четырех владык туменя.

Облик этого человека напоминал арабов, оседло живших в Бухаре, а полнота напоминала дородство баев бухарского туменя, откормленных колбасами, мясом молодых барашков, молоком и простоквашей.

Это был владелец дома Палван-Араб.

Хотя на дворе мороз крепчал, а в комнате не было печи, здесь стояла жара, как в печке, — посредине комнаты, едва убрали скатерть, в ряд поставили три жаровни и к потолку подвесили три керосиновые сорокалинейные лампы-молнии.

Небольшую прихожую битком набили крестьяне и пастухи, одетые в рваные ветхие халаты.

Крестьяне сидели тут при свете тусклой лампы и, наваливаясь друг на друга, вытягивая шеи, опуская головы до полу, заглядывали в комнату через щель, светившуюся между порогом и дверью.

Когда слуги, убиравшие остатки еды и скатерть, выходили, сидевший, как надлежит хозяину, возле двери Палван-Араб сказал им:

— Несите чай!

Понесли чайники, распространявшие аромат зеленого чая, и подносы с пиалами.

Все это поставили перед юношей лет семнадцати, сидевшим рядом с хозяином, и он хотел разливать чай, но казий попросил:

— Подай прямо в чайниках. Мы сами будем себе наливать. Юноша перед каждым из двух гостей поставил по одному чайнику и по одной пиале.

То же поставил он и перед двумя незнакомцами.

Человек со спускающейся на шею чалмой, сидевший рядом с ним, шепнул юноше:

— Принеси для них еще одну пиалу.

Юноша принес пиалы и поставил перед каждым из незнакомцев.

Батраки бая, увидев из прихожей, как оба незнакомца взяли по пиале, были удивлены, что у каждого отдельная пиала.

Не отрывая взгляда от этих двоих гостей, один шепнул другому:

— Может, один из них болен нехорошей хворью, что они не пьют из одной пиалы?

— А ты не видишь, что ль? Не видишь, как необычно они себя ведут! В присутствии четырех владык вытянули ноги так, будто сидят на руках у матери.

Один из этих гостей, приподнявшись, шепнул что-то соседу — тому, у которого чалма опускалась на шею, тот шепнул казию, и казий, обернувшись к этим гостям, улыбаясь, кивнул им в знак согласия.

Тогда гость, отвернув ворот халата, достал из бокового кармана портсигар и коробку спичек. Оба взяли по папиросе и закурили.

Батраки еще более удивились.

— Эргаш-ака, видите? — сказал один из них.

— Вижу, — ответил другой.

— Ого, они курят в присутствии казия!

— А ты не заметил более необычного? — Чего?

— Когда он распахнул халат, ты разве не заметил, как он одет?

— Черный камзол и белая повязка на шее?

— Да.

— Я заметил, — заколебался второй батрак и добавил: — Наверное, они джадиды. О джадидах говорят, что они носят камзолы и курят папиросы.

— Как же могут джадиды сидеть здесь, да еще при казий курить, когда эмир избивает джадидов? — возразил ему первый.

— Так кто ж они такие, если не джадиды?

— Наверное, индусы, принявшие мусульманство. Говорят, что в Бухаре после бегства джадидов неверные стали принимать мусульманство. По тому, как они носят халаты, и по чалме видно, что они недавно в мусульманах. А бороды у них сбриты, как у индусов.

— Нет. У индусов лица смуглы, брови и глаза черны, а у этих лица белы, брови тонки и редки, а глаза серые.

Один из этих гостей, наклонившись к жаровне, чтобы бросить окурок, взглянул на дверь и под дверью увидел внимательные глаза бедняков.

Лицо гостя омрачилось.

Он поднял голову и, притянув к себе человека со спустившейся на шею чалмой, что-то шепнул ему. Тот прервал свой рассказ про одну из лошадей эмира, подозвал хозяина, выражая на лице полное одобрение.

Бай, резко вскочив со своего места, подбежал к нему и подставил свое волосатое ухо к его круглым губам. Затем бай выбежал в прихожую и строго крикнул батракам:

— Что вы здесь делаете? Как только соберутся гости, вы слетаетесь сюда, как вороны на падаль. Вам давно пора спать у себя дома.

Бедняки, толкаясь у двери, пошли во двор. Один из батраков сказал:

— Если бай сравнил нас с воронами, то гостей своих он уподобил падали!

Другой добавил:

— Если гости его — падаль, то сам хозяин — стервятник!

— А может быть, и наоборот: бай — падаль, а его гости — стервятники.

Слуги хотели было остаться в прихожей, но хозяин выпроводил и слуг.

— Идите и вы. Пойдите лучше задайте корму скотине. А если дела нет, ложитесь спать. Завтра надо раньше подняться, возить навоз на поля. Да ворота не забудьте запереть на замок. А чай подавать и так, на всякий случай, пускай здесь останутся Сафар-Гулам и Эргаш.

Все вышли из прихожей, лишь Сафар-Гулам остался сидеть на полу, опершись о стену, а Эргаш устало смотрел в комнату через его плечо. Они сидели в темном углу так, чтобы свет из комнаты не падал на них, стараясь не попасть в глаза.

Когда хозяин вернулся, его снова подозвал гость. Хозяин опять услужливо выслушал высокого гостя и закивал неповоротливой головой:

— Уже готово!

Он снова вышел, прошел через прихожую и открыл дверь в другую комнату, где одиноко горела сорокалинейная лампа. Минуты через две после того, как бай вышел, оба незнакомца, вместе с человеком, конец чалмы которого спустился на плечо, поднялись.

Вслед за хозяином в прихожую вышли оба странных гостя и человек со спущенной чалмой.

Казий тоже выскочил было за ними, протягивая им руку, как для прощания.

— Э, куда же вы уходите?

Оба гостя с усмешкой ответили ему рукопожатием, один из них добавил:

— Сейчас вернемся. Только скажем два слова диванбеги. Казий вернулся и сел на свое место.

Бай, прижав руку к сердцу, указал на комнату с одинокой лампой.

— Пожалуйте вот сюда!

Едва они вошли и закрыли за собой дверь, один из гостей сказал недовольным голосом:

— Вот что, господин диванбеги Хаджи Латиф, незачем позволять босякам-крестьянам сидеть возле таких собраний. Среди них легко могут укрываться лазутчики большевиков.

— Полагаю, что это все свои люди, иначе бай не пустил бы их к себе во двор. Во всяком случае, он выгнал их из прихожей, — сказал диванбеги извиняющимся тоном.

— Я в прихожей заметил еще двух подозрительных людей, — сказал незнакомец.

Диванбеги Хаджи Латиф приоткрыл дверь и подозвал стоявшего за дверью хозяина, плотно заперев за ним двери, и пробормотал:

— Я ведь сказал, чтобы из прихожей выгнали посторонних людей, а там еще сидят двое подозрительных.

— Я всех выгнал. Это у нас работники. Они остались, чтобы присмотреть за чаем, исполнять поручения. — И прибавил: — Не только у меня в доме, а и во всей деревне, да, думаю, и во всем тумене подозрительных людей не осталось. Если кто покажется, его сразу хватают. Все четверо наших владык бдительны и неусыпны. Как раз сегодня ночью схватили несколько человек. Они сейчас у меня заперты на конюшне.

— Завтра утром отошлем их в Бухару! — одобрительно кивнул Хаджи Латиф и вернулся в комнату.

Второй незнакомец, до тех пор молчавший, нетерпеливо сказал:

— Ну, хорошо! Поговорим о другом.

— Слушаю-с! — ответил первый, а взглянув на Хаджи Лати-фа, спросил:

— Кто начнет говорить?

— Думаю, что после того, как я передам народу привет его высочества эмира нашего и представлю собравшимся вас, сами все и скажете. У нас говорят: «Дорого слово из уст Лукмана».[111]

— Ну хорошо! — согласился второй гость. Диванбеги сказал:

— Я забыл ваше имя, простите меня! Второй незнакомец улыбнулся:

— Николай Петрович.

— О, очень хорошее у вас имя, Николай Петрович, — тезка его величества государя императора. Но у вас было другое имя, покороче?

— Петров, — ответил гость и подмигнул своему спутнику. Шепотом Хаджи Латиф повторил:

— Петров… Петров… и это хорошее имя. Короткое! Это нам легче запомнить.

Второй гость, хотя его и не спрашивал диванбеги, сказала.

— Мое имя — Александр Александрович Котов. — И прибавил — По-мусульмански: Александр — Искандер. Так нам объяснял наш учитель господин Остроумов в Ташкентской семинарии.

— И у вас отличное имя. Вполне мусульманское имя! Его никак нельзя забыть. Вы тезка Александра Двурогого,[112] а ваш товарищ — тезка императора. Это хорошая примета.

— Так. А теперь вернемся в гостиную, — решил Петров и, не дожидаясь ответа, пошел в большую комнату.

Когда они входили, все почтительно встали со своих мест, а казий опять протянул им руку для рукопожатия, и Петров снова, насмешливо улыбнувшись, пожал ее, а Котов сделал вид, что не заметил жеста казия, и сел на свое прежнее место.

* * *

Диванбеги, пошептавшись с судьей, встал.

Сделав знак присутствующим, чтобы все сели, он начал:

— Уважаемые благородные жители туменя Шафрикан! Я передаю вам августейший привет его высочества, милостивого к верным подданным…

В комнате раздались возгласы:

— Да будет его высочество непобедим! Да поможет ему аллах! Да перепояшет его святой лев божий[113] и отвращающий несчастья Бахауддин!

Сафар-Гулам, сидя в углу прихожей, услышал слова Хаджи Латифа и спросил Эргаша:

— А мы с вами тоже подданные эмира?

— В какой бы стране ты ни жил, ты будешь считаться подданным ее властителя.

— Если так, то в чем же выразилась милость эмира к нам?

— Это ты спроси у старшин! — засмеялся Эргаш. А Хаджи Латиф продолжал:

— Его святейшество эмир изволил сказать: «Да будет ведомо нашим верным рабам и самоотверженным подданным, возвеличившимся по милости нашей, что в государстве нашем истинная вера живет и процветает, а в это время мусульмане Туркестана плачутся: «Увы, вера! Увы, шариат!» Мы, уповая на чудо божие, надеясь на его милость и с помощью наших верных подданных, в ближайшее время снова обратим в мусульманское государство весь Туркестан».

— Да будет жизнь наша жертвой! — зашумели собравшиеся.

— Считаясь знатными и почтенными, вы живете здесь спокойно под покровом и защитой государства его высочества, живете как хозяева своего имущества и своей чести. А мусульмане Туркестана, лишившись всего, что у них было, погибают от рук большевиков. Господин Петров и господин Искандер, бывшие крупными чиновниками великого императора, теперь, бежав от большевиков, поступили на службу его высочества. Они расскажут вам то, что видели сами своими глазами.

Петров встал и, поклонившись собранию, стал говорить:

— Господа! Вы — старейшины, знать, богословы и самые порядочные люди этой области. Вы живете припеваючи по милости его высочества эмира бухарского. Не то у нас в России. Там появились сыновья шайтана, называемые большевиками. Они разорили всех баев, всех богословов, всех почтеннейших людей и рассовали их имущество беднякам, голытьбе. В России они забрали все земли, принадлежавшие богачам, сельскохозяйственные орудия, рабочий скот — все пошло мужикам. И притом батракам, голытьбе, никогда не имевшим ни своей земли, ни пары волов…

— Ох, — сказал Сафар-Гулам, — смекаешь? То-то! Эх, да поскорей бы и нам такое же! Пару бы волов да землю, мы и были бы сыты. Вот была бы жизнь!

— Проси у бога. Неужели ты хочешь у кого-нибудь отнять имущество?

— А ты когда-нибудь видел хоть одного из крестьян, кому бог бросал бы волов с неба, да еще целую пару?

— Ладно, молчи, послушаем.

— Да-с… — говорил Петров. — Не дай бог, и сюда ступит нога большевиков. Куда ж нам тогда еще податься? То есть я подразумеваю не только нас, но и вас. Для того и говорю. Спокойствие и для нас, и для вас тогда кончится…

— Упаси бог!

— Помилуй бог!

— Не приведи господи! — прервали участники собрания Петрова.

— Да-с… — поймал Петров прерванную нить своих мыслей, — не приведи господи! Это верно. Но, надеясь на бога, нам надо кое-что предпринять самим.

— Кто такие большевики? Откуда они взялись? — спросил один из участников собрания.

Хаджи Латиф поспешил объяснить:

— Русские мужики.

— Не все мужики! — поправил Петров. — Большая часть большевиков из рабочих. И там разный народ — русские, армяне, евреи. Но настоящий «русский» никогда не станет большевиком, только некоторые босяки, продавшись евреям, сделались ими.

— А их много? — спросил Палван-Араб, снова перебивая Петрова.

— А в том-то и дело, что много. И число их увеличивается!

— Откуда ж они берутся, если увеличиваются? — спросил казий.

— Господа! Своими вопросами, так сказать, вы сбиваете меня с нити мыслей. Если будете слушать меня молча, на все ваши вопросы получите ответ. Откуда? Не с неба, а с земли. Со всей страны. Каждый мятежник, каждый неблагонадежный, каждый, кому не нравилось жить, как порядочному человеку, все они и собрались! И каждый может стать большевиком, независимо от национальности, от религии, от возраста. Например, разве в вашей области не найдется людей, у которых нет ни земли, ни воды, ни одежды, ни обуви? Есть такие? А они, по своему невежеству, хотят иметь и землю, и скот, и обувь, и все остальное! Вы понимаете? Разве эта… так сказать, часть населения благонадежна? Нет. Они могут стать большевиками, потому что большевики помогут им это получить. А за чей счет? За ваш, достопочтенные, многоуважаемые господа! Очень возможно, что джадиды лезут в их задушевные друзья. Надо, как сказал господин Хаджи Латиф, верой и правдой служить его высочеству эмиру, обучать молодежь военному делу, скупать оружие, все время наблюдать за беднотой. Следить, чтобы бедняки не встретились с каким-нибудь большевиком, не сделались большевиками. Шпионов, смутьянов, мятежников ловить, передавать властям на расправу.

— Где ж покупать оружие? Его у нас на базаре не продают, — опять спросил кто-то.

— У солдат, которые сбежали от большевиков. Некоторые казаки едут по своим домам из Персии, из Хивы. Путь их лежит мимо нас. Не жалейте денег, и у вас наберется предостаточно всякого оружия. Тогда под знаменем эмира мы сохраним не только свои дома, свою веру и свой скот, но и освободим от большевистской власти также мусульман Туркестана. По этому вопросу несколько слов скажет господин Искандер. Прошу вас.

Котов, запутавшись в широких полах нарядного халата, не смог встать сразу. Наконец он встал.

— Господа, вы уже слышали господина диванбеги и господина Петрова. Надо учиться военному делу. Но это такое дело, что тут надо не только стрелять из ружья. Надо уметь строить дороги, а также их разрушать. Например, если между эмиром и большевиками начнется война, нынешняя железная дорога станет для нас сущим несчастьем. По ней большевики смогут привезти много больших пушек и поставить их под самой крепостью Бухары. Чтобы этого не случилось, надо уметь разрушать дорогу. Для этого, по приказу его высочества, я привез с собой несколько рельсов, а также инструменты для их крепления и разборки. Завтра вы соберите мне человек двадцать — тридцать самых надежных молодчиков, и я научу их, как разрушать железнодорожный путь. Когда эмир даст соответствующий приказ, эти молодчики выйдут к полотну железной дороги и за какой-нибудь час снимут и разбросают рельсы и шпалы на протяжении нескольких верст. Это обучение мы проведем не только здесь, а во всех пунктах, примыкающих к железной дороге, по всему Бухарскому ханству. Тогда, если понадобится, мы в один день сможем почти начисто уничтожить путь от Чарджуя до Зирабулака,[114] от Кагана до Шахрисябза.

— Ака Эргаш, дело-то, оказывается, нешуточное!

— А что? — спросил Эргаш.

— По их словам выходит, что в ближайшее время между эмиром и большевиками будет война. А если большевики победят, мы будем брать и делить хозяйские земли! И что же, вы и тогда не возьмете хозяйскую землю и имущество, а будете ждать ее от бога? — взволнованно удивился Сафар-Гулам.

Палван-Араб, услышав слова Петрова и Котова о большевиках, почувствовал сильный страх.

«Если они, дети дьявола, появятся внезапно? Они схватят мои сундуки, мою землю. Особенно если собственные батраки и работники примкнут к большевикам, тут уж ничего не спрячешь, — эти каждую иголку в доме найдут!»

Полный этих страшных мыслей, Палван-Араб, с головы до ног превратившись в слух, ловил слова работников, сидевших в прихожей: «Что у них на уме?»

Но они говорили тихо.

Палван-Араб, наконец, услышал слова Сафар-Гулама, говорившего Эргашу: «…и тогда не возьмете хозяйскую землю…»

Палван-Араб обомлел. Он выбежал в переднюю и в ярости крикнул:

— Эй, проклятые! Вы что говорите?

И завопил голосом, срывающимся от ужаса:

— О владыка ночи, повелитель полиции! Скорее сюда!

От его испуганного крика все вскочили. «Может быть, к хозяину влезли грабители?»

Котов прервал свою речь, побледнел и, пытаясь сдержать охватившую его дрожь, присел к Петрову, тихо сказав по-русски:

— Грабители у этих диких азиатов необычайно жестоки. Прежде чем грабить, обязательно убивают! Обязательно!

Хаит-амин, Бозор-амин и еще несколько человек, наиболее смелых, и сзади всех «владыка ночи» — миршаб осторожно вышли в прихожую.

Хаит-амин спросил Палван-Араба, державшего входную дверь:

— Что тут? Что случилось, ака-бай?

— Еще ничего. Но может случиться! Эти неблагодарные уже совещаются между собой, как делить мое имущество и землю. — Он указал на Эргаша и Сафар-Гулама.

— А что я вам говорил? — сказал Урман-Палван.

— Откуда у этих безродных рабов возьмется благородство? Им не то что хлеба, камня не следует давать, которым могли бы раздробить себе голову! Рабы всегда готовы нас разорвать на куски! Всех их надо бросить в темницу — без воды, без еды, чтобы они съели друг друга. Иначе они съедят нас!

Начальник полиции крикнул своих людей. Эргашу и Сафар-Гуламу скрутили руки.

Через несколько минут к стонущим в темнице прибавились эти двое.

И опять там стонали:

— Ой, смерть моя!

Их никто не слушал. Конюхи давно спали.

* * *

Перед рассветом во двор Палван-Араба въехали две порожние арбы. Их окружили стражники, чтобы сопровождать в бухарскую тюрьму заключенных.

Миршаб сам вошел в конюшню, достал длинный винтовой ключ и принялся за огромный замок на крошечной дверце темницы.

Миршаба сопровождал Палван-Араб. Он приготовил весь запас брани, выученный им за всю его жизнь, чтобы обрушить ее на неблагодарных работников, возмечтавших о захвате его земли.

Палван-Араб так же нетерпеливо жаждал расправы, как нетерпеливо ввинчивал миршаб длинный ключ в огромный замок.

Зинхана была отперта.

— Ну, выходите! — крикнул миршаб. Зинхана безмолвствовала.

— Вам говорят! — повторил миршаб грозный приказ. Зинхана безмолвствовала.

— Вам говорят!

Голос прогремел со всей яростью, но наружу никто не шел.

— Вымерли они, что ли?

Свет в зинхану проникал лишь через маленькую дверь.

Удивленный владыка всунул в зинхану голову и заметил, что она пуста, а в задней стене сделан пролом. На полу валялись веревки, которыми скручивали руки и ноги узников.

— Они бежали! — охнул миршаб. — Стена-то ваша ничего не стоит!

Собрав всех стражей, миршаб возглавил погоню. Стремительно помчалась погоня со двора, но, выскочив за ворота, миршаб растерялся — куда ехать, в каком уголке пустыни спрятались сбежавшие узники?

8

Стоял март 1918 года.

Белесые облака медленно и низко ползли по небу. То летел тяжелыми хлопьями сырой снег, то лил назойливый мелкий дождь. Было холодно.

На железнодорожной станции Кызыл-Тепе,[115] расположенной у подножья холма, к которой примыкала с одной стороны Каршинская степь, а с другой — степь Малик, дул невыносимо студеный ветер.

Хлопкоочистительный завод не работал.[116] На заводском дворе, на ветру, под дождем и снегом, стояли рабочие со своими семьями, терпеливо снося холод и ветер.

Со стороны вокзала на завод торопливо прошел человек, и вслед за его приходом протяжно и надолго завыли заводские гудки.

Во двор пришли железнодорожные рабочие. Они не успели дойти до дверей, как появились члены заводского комитета.

Председатель заводского комитета, поднявшись на тюки хлопка, крикнул:

— Товарищи! Митинг! Толпа остановилась.

Он заговорил взволнованным и торопливым голосом:

— Товарищи! Со вчерашнего вечера связь с Каганом прервана. По вчерашним сведениям, нам известно, что на помощь революционерам Бухары из Самарканда вышел состав с красными партизанами. Мимо нас этот состав еще не прошел. Где он — неизвестно. Телеграфная связь с Самаркандом сегодня ночью также прервалась. О создавшемся положении слово имеет рабочий прессовального цеха товарищ Сийаркул.

Сийаркул, смуглый, чернобровый, высокий, заговорил спокойно и строго:

— Товарищи! Эмир не раз обманывал бухарских джадидов, младобухарцев[117] и бухарских революционеров. Вспомните тысяча девятьсот семнадцатый год!

Еще во время Февральской революции он сделал вид, что согласен ввести реформы. Чем это кончилось? Еще не высохли чернила на его манифесте о реформах, как манифест был порван.

Затем он повел наступление на младобухарцев, избивал их, убивал, бросал в тюрьмы.

Он не только не осуществил реформу, но еще больше усилил гнет над бедняками, крестьянами. Он не ограничился увеличением налогов и податей, он еще стал обвинять трудовое крестьянство в джадидизме, убивать их и заточать в тюрьмы, где большая часть заключенных погибла.

Когда в России победила Октябрьская революция, эмир совсем взбесился. Если до Октябрьской революции эмир и его правительство хватали людей, обвиняя их в джадидизме, то теперь их стали избивать и убивать как «большевиков».

За последние два месяца в Бухарском ханстве не осталось ни одной деревни, где не были бы схвачены, задушены или брошены в тюрьмы честные труженики. Чтобы человека схватили, — ему достаточно застонать от притеснений эмира, его чиновников или от несправедливости хозяев.

В толпе поднялся сильный шум:

— Долой эмира и его чиновников!

— Долой тиранов! Сийаркул продолжил:

— Молодые бухарские революционеры, побежденные во время Февральской революции и воодушевленные успехами Октября, в ответ на эти обманы и притеснения эмира захотели свести с ним свои счеты. Они потребовали от эмира выполнения манифеста, который он порвал. Они предъявили еще одно требование — снять старых чиновников с их должностей. Эмир, чтобы выиграть время, снял своего первого министра, жестокого палача Мирзу Урганджи.

Младобухарцы сочли, что их требования частично выполнены, и несколько успокоились. Но эта уступка эмира оказалась вторичным обманом. На другой же день эмир послал против младобухарцев войска и пушки.

Началась война.

На помощь бухарским революционерам пришел со своим отрядом председатель Совета народных комиссаров Туркестанского края товарищ Колесов.[118] Когда главные войска эмира потерпели поражение и бросили всю свою артиллерию, эмир опять пошел на хитрости. Отправил к Колесову гонца, прося начать с ним переговоры и прислать для переговоров делегацию, обещая сложить оружие. Делегаты поехали… Но это был со стороны эмира уже третий обман.

Всех революционеров, посланных делегатами от младобухарцев, — а их было двадцать один человек, он уничтожил, причем уничтожил с неслыханной жестокостью. А за те три дня, что велись эти переговоры, эмир успел приготовиться, снова собрал свое войско, разрушил путь между Амирабадом,[119] Термезом, Чарджуем и Зирабулаком и тем отрезал находившиеся в Кагане отряд Колесова и комитет младобухарцев, а затем он осадил Каган.

Инженер завода, нервно распахнув дорогое пальто, крикнул:

— И незачем нам было лезть в это дело с реформами, которые ничего не стоят, и подвергать себя опасности!

Русский рабочий, покрасневший от ветра или от гнева, вскочил на тюк рядом с Сийаркулом и ответил:

— Гражданин инженер! Вы ошибаетесь. Дело тут не ограничивается теми, кто стоит за «реформы». Тут люди борются за жизнь, за свободу. Наша задача помогать всякому революционному движению, возникшему в колониальных странах, невзирая на его характер, на его внешнюю окраску. Этому нас учит товарищ Ленин. Так-то! Хороши мы были бы, если б стояли в сторонке да смотрели, как эмир расправляется со своим народом, с нашими братьями! Эх, вы!..

Он уже спрыгнул было, но, вспомнив что-то, вернулся и стал рядом с бухарцем.

— И к тому ж царские офицеры, белогвардейцы помогают эмиру, командуют эмирским войском, стреляют и убивают рабочих и революционеров, не разбирая национальности, так, значит, борьба это не только бухарская, это общая наша борьба. Общая, хотя и на бухарской земле, господин инженер!..

Инженер хотел было что-то ответить рабочему, но Сийаркул уже говорил:

— Из моей деревни пришло известие, что эмирские солдаты и чиновники соединились со своими людьми из Шафриканского и Гиждуванского туменей, к ним присоединились баи, купцы, старшины и чиновники. Из этих мест и двинулись против нас. Удар их направлен сюда, на станцию Кызыл-Тепе. Это каждому из нас надо знать и приготовиться.

Народ заволновался. Послышались голоса:

— К оружию, товарищи!

— Все, как один, к оружию!

Когда шум слегка улегся, председатель заводского комитета крикнул:

— Товарищи! Первое дело — дисциплина! Пусть подойдут те, кто умеет метко стрелять. Остальным предлагаю переносить к стенам завода тюки прессованного хлопка и сооружать баррикады. Понятно?

— Понятно! Давай, давай!

Но оружия требовала слишком многочисленная группа рабочих.

Члены заводского комитета отобрали часть этих рабочих — тех, кто бывал на войне и имел боевой опыт, и вооружили их. Остальные побежали носить тюки.

Через час завод был со всех сторон окружен баррикадами с бойницами и укрытиями.

Председатель завкома принял командование обороной завода, разместил стрелков, расставил запасных бойцов, из женщин организовал санитарную дружину.

Семьи ушли внутрь цехов.

Вскоре с крыши крикнули:

— Идут!

С баррикад начали было стрельбу.

— Отставить! — приказал командир. — Откуда идут? Он посмотрел в бинокль.

— Это свои! — сказал он, вглядевшись. — С берега Зеравшана идут трое рабочих, подняв винтовки.

Это были рабочие водокачки. Один из них рассказал:

— Часов в десять на той стороне Зеравшана показались всадники, вел их человек в большой чалме, спускавшейся на шею.

Несколько рабочих, происходивших из местных крестьян, расспросили о приметах этого начальника:

— Каков из себя этот человек? Не с проседью ли у него борода?

— С проседью, — ответил рабочий, пришедший с берега Зеравшана.

— Значит, это миршаб Гиждуванского и Шафриканского туменей старший брат Хаджи Латифа-диванбеги — плешивый султан.

— Оба братца плешивы и, чтоб скрыть свою плешь, повязывают чалмы так низко, что их двоих сразу можно отличить ото всех.

— Ну, ладно, — ответил рабочий с водокачки, — если удастся, мы избавим их от плеши вместе с головами. Так вот, они перешли реку, погнали лошадей к водокачке и заорали: «Бери! Вяжи! Бей!» Еще когда они бросились через реку на наш берег, мы почуяли неладное, подхватили ружья и приготовились. Когда они подскакали, мы дали залп. Двух человек сбили. Одну лошадь опрокинули. Остальные откатились назад, потом заехали с другой стороны. Мы перешли на ту сторону и видим: эти звери рубят саблями наших жен, наших детишек…



Слезы вдруг подкатили ему к горлу. Он не мог сладить с этим приступом горя.

— Их-то за что?..

Пришедший с ним молодой рабочий рассказал:

— Нас всего трое, а их много. Видим, нам не устоять. Мы, отстреливаясь, отползли, а пули их нам вреда не сделали. Стрелки они слабые. Кинулись было за нами в погоню, мы еще одного с седла ссадили. Тогда уж они отстали. Из деревни Тали-Яхаб нам было видно, как они зажгли водокачку. Перебегая от дерева к дереву, мы от них ушли.

С крыши дозорные закричали:

— Идут! Идут!..

С трех сторон подковой на завод двигался отряд палочников, пеших и конных. Солдатами их нельзя было назвать, — там были разные люди — и эмирские воины, и крестьяне, собранные баями, и сами баи на конях, и кулацкое охвостье, и даже несколько мулл в белых больших чалмах.

Всадников молча подпустили на расстояние выстрела. Тогда послали им навстречу первый залп. Степь окуталась густым облаком пыли.

Противник остановился и откатился назад.

В поле осталось лежать несколько человек да две-три лошади.

В это время к командиру подбежал рабочий:

— Приток воды из Зеравшана прекратился. В хранилище воды мало. Как быть?

После этого сообщения со всех сторон раздались голоса:

— Воды принесите! Воды!

— Сестрица, дай воды… Командир сказал:

— Товарищи! Воду расходовать бережно! Пока вокруг много чистого снега, утоляйте жажду снегом. Воду беречь!

Вскоре со стороны пустыни раздались крики:

— Бей! Бей!

Снова они мчались с трех сторон, нахлестывая и торопя лошадей, а следом за конными, поотстав, беспорядочно бежали пешие. Противника подпустили еще ближе.

Когда уже можно было разглядеть их лица, командир скомандовал:

— Пли!

Большая часть пуль нашла свою цель.

Противник снова шарахнулся назад. Вслед ему дали еще залп. В поле осталось лежать много людей и несколько лошадей. Так продолжалось до вечера.

Когда сумерки сгустились настолько, что человек не мог рассмотреть человека, всадники исчезли. Они поехали по ближним деревням отдохнуть и собраться с силами.

За это время и на заводе отдохнули, поели, а едва рассвело, снова в пустыне закричали:

— Бери! Бей! Бери!

Но и в этот день нападающие ничего не добились. Нападали они осторожнее, подъезжать близко боялись. Поэтому потери их в этот день уменьшились.

Но на третий день ухудшилось положение на заводе. Патронов осталось мало. Чувствовалась нехватка в еде, запасы воды подходили к концу.

После короткого совещания заводского комитета командир сказал:

— Товарищи! До сего дня к нам не пришли на помощь ни со стороны Самарканда, ни из Кагана. Никого нет. Если мы здесь останемся, нас всех перебьют. У нас есть вагоны на станции. Паровоз есть. Поэтому приказываю: ночью всем погрузиться. Поедем на Самарканд.

Несколько человек запротестовало:

— Мы будем биться до конца!

— Мы не оставим бухарских революционеров, осажденных в Кагане!

— Бессмысленно! — ответил командир. — Патронов у нас хватит часа на два, не больше. Запасы продуктов и воды на исходе. Их тоже не хватит на весь день. Наша напрасная смерть бухарским революционерам не принесет пользы ни на грош. Они там еще могут держаться, а мы уже нет.

Выступил начальник станции:

— Товарищи! У нас есть только два вагона и один паровоз. Остальной состав, еще когда была связь с Каганом, ушел туда, в распоряжение Колесова. Воды так мало, что паровоз можем снабдить только до Зияуддина, да и то едва ли хватит. Чем больше задержимся, тем меньше останется воды.

Командир приказал:

— По вагонам!

Народ пошел к вокзалу. Женщины заметались между станцией и поселком, пытаясь захватить из дому кое-какие пожитки.

В это время, остервенев и набравшись смелости, противник появился снова и подошел ближе, чем раньше.

Его опять отбили. Налеты стали чаще, но напасть на поезд эмирские бухарцы все же опасались.

Наконец все погрузились. Вооруженные рабочие легли на крышах вагонов, стали на паровозе. Паровоз дал гудок. Поезд тронулся.

Но не проехали и полуверсты, как пришлось остановиться: путь оказался разрушенным, шпалы сожженными, а рельсы отброшены или оттащены далеко в сторону.

Рабочие сошли и, не теряя времени, принялись разбирать оставшийся позади путь. Поднятые рельсы и шпалы положили впереди. Состав снова двинулся вперед.

Так двигались всю ночь. Пройдя по новому пути, возвращались, разбирали, стелили впереди, двигались снова.

И всю ночь сзади полыхало алое пламя пожара, вскидывая высоко в небо искры. Горел кызыл-тепинский завод.


Когда отступавшие из Кагана под охраной отряда Колесова, так же поднимая пройденное полотно и стеля его впереди, добрались до Кызыл-Тепе, они увидели, что на станции не осталось ничего, кроме развалин да дымящейся золы от сгоревшей станции. Не было и воды, в которой они очень нуждались.

После долгих поисков обнаружили водоем на заводском дворе. В нем оставалось немного грязной воды. Ее всю вычерпали в паровоз.

Тогда на дне водоема обнаружили трупы людей, брошенных туда со связанными руками и ногами, к которым были привязаны куски железа.

Это были рабочие, не успевшие или не захотевшие уйти вместе со всеми. Они попали в руки противника во главе с Кали-Султаном,[120] Урман-Палваном, Хаитом-амином, Бозором-амином и Абдуллой-хозяйчиком.

9

В глухой степи между Нур-Атой и Шафриканом в казахской юрте, потрескивая, горел костер.

Несколько человек, окружив костер, отогревали иззябшие руки и ноги.

Один из сидевших встал и вышел наружу посмотреть на небо.

По ночному небу низко ползли тяжелые черные тучи, он вернулся в юрту и сказал:

— Как же казах найдет дорогу? В небе — ни звездочки. Не миновать нам беды, — собьется он с дороги и заведет нас либо в Нур-Ату, либо в Шафрикан.

— Другого ничего нам не придумать. Придется довериться казаху и положиться на волю божью! — ответил один из них.

Замолчали, слушая, как трещит хворост в огне.

Булькнула вода, закипая в чугунном кувшине. Временами шелестел ветер, и костер шарахался, словно от удара.

Невеселая тишина зимней недоброй ночи. Вошел казах и принес пресную, испеченную в золе лепешку и чайник с пиалой.

— Вот вам, пейте чай, покушайте хлеб, а я дойду до соседней зимовки за лошадьми и ослами. Тогда и поедем.

— Через сколько ж часов мы доберемся до Джизака?

— А я ваших часов-масов не понимаю. Одно скажу: если в полночь выедем, завтра я вас выведу из владений эмира и приведу на землю большевиков.

Казах ушел. Чай был заварен. Юноша сел у входа, чтобы, разлив чай, снова налить в кувшин воду. Наполнив пиалу, юноша первую протянул самому старшему из сидящих, которому было лет семьдесят, и сказал:

— Ага, расскажите нам что-нибудь, чтоб не думать о том, что может случиться завтра.

— Ничего не случится, чего не предопределено богом и не написано у нас на лбу! — ответил третий.

По мусульманским преданиям, судьба человека предопределена заранее и со дня его рождения невидимыми письменами начертана у него на лбу.

Старик поставил перед собой горячую пиалу и как бы нехотя вспомнил:

— Поэт Бобо Тахир Лури[121] сказал:

Если бы злой недуг

Меня лишь один постиг!

Если б беду лишь одну

Я нес на плечах своих!

Если б у ложа мне знать

Иль врача, иль жену,

Если бы лишь одного знать

Мне из этих двоих!

Вам понятны станут эти стихи, если признаюсь, что сам не знаю, о чем сожалеть, — о жестокости ли кровожадного эмира, или о безрассудстве и недомыслии, с которыми неразлучны действия младобухарцев, или печалиться за судьбу жены и детей, оставшихся у палачей эмира; печалиться ли, что на склоне дней своих беглецом скитаюсь в этой пустыне? «Если бы злой недуг меня лишь один постиг!»

Замолчав, старик взял остывший чай и выпил его двумя глотками.

Желая утешить старика, человек средних лет с седой бородой, сидящий рядом, сказал:

— Вы еще можете благодарить бога, что хотя жена ваша с малолетними детьми осталась в руках чиновников, но двое ваших старших сыновей здесь, с вами!

И он указал на двух мальчиков четырнадцати и шестнадцати лет, сидевших рядом со стариком.

— А сколько крови, сколько мучений вокруг. Не надо ходить далеко, взять хотя бы только два туменя — Гиждуванский и Шафриканский. Сколько там погибло людей, которых я знал близко, — сколько людей убито в своих домах или на улицах, а имущество их разграблено палачами эмира.

Таких известных джадидов, как Хаджи Сираджиддина[122] из Сактаре, Авезбека и Азимджана из Гиждувана, заковали в цепи, увезли в Бухару. Кто знает, какие страдания ждут их? Они будут убиты в темнице Бухарского арка.

Старик отпил чай и вздохнул:

— Вся моя семья — жена, дети, невестки, все попали в руки эмирских палачей. Но я благодарю бога. Я терплю и жду, когда, подняв против эмира всех крестьян, мы, джадиды, отомстим ему и за себя, и за наших убитых братьев.

Юноша неожиданно твердо сказал старику:

— Вы не сможете поднять крестьян против эмира. Никогда вы не сможете! Вы и ваши джадиды нашей бедняцкой нужды не знаете, ни наших бед, ни желаний. А если и знаете, то не ведаете, как нас от тех бед избавить. А и ведать будете, так не захотите нас избавлять. У вас заботы другие, а потому не вы поднимете нас. Не вы!

— Разве то, что ты и Сафар-Гулам скитаетесь со мной из пустыни в пустыню, не восстание крестьянской бедноты? — нахмурился человек средних лет с седеющей бородой. — Разве не я поднял вас против эмира?

Сафар-Гулям порывисто встал.

— Нет, не вы, Шакир-ака! Вы не смогли бы. Нас подняли большевики, ветер с большевистской земли, из Ташкента, из Самарканда.

Вдруг послышался топот лошадей. Спор прервался.

— Неужели так быстро вернулся казах? — удивился Сафар-Гулам, выскакивая из юрты.

Юноша тоже вышел, торопливо поставив кувшин. Из темноты сквозь летящий снег показалось человек пятнадцать всадников.

Сафар-Гулам и Юсуф притаились в темноте, следя за прибывшими.

Нет, это не казахи.

Один из всадников спрыгнул с седла, отдал повод спутнику и, потирая руки, сгорбившись от стужи, просунул голову в дверь юрты.

— Господин джигит! Нельзя ли у вас обогреться?

И тотчас, не дожидаясь ответа, он отбежал обратно к своим спутникам.

— Слезайте скорей! Мы попали прямо на пир. Тут сидят все джадидские заправилы — и Мулла Шариф и Шакир-Гулам. Все смутьяны налицо!

Всадники торопливо спешились, покинув коней, взяли ружья наизготовку и кинулись в юрту.

Они связали Шакира, Муллу Шарифа, его сыновей…

Видя это, Сафар-Гулам и все товарищи, воспользовавшись темнотой ночи, бросились бежать в степь.

Снег запорошил их следы, скрыл направление их бегства.

* * *

По деревенскому базару в Хаджи-Арифе ходила женщина в парандже, но с приоткрытым лицом, продавая две подпруги и одну веревку.

Базар уже кончался, а она ходила с утра, но никто ничего не покупал у нее.

Потеряв надежду на покупателей, она пошла на веревочный базар и предложила свой товар перекупщику. Но и он не захотел покупать:

— На что мне это гнилье? Я таким товаром не торгую. Не хочу порочить свою торговлю перед покупателем.

— Ладно уж, дайте что-нибудь за мой труд и возьмите, разве это гнилье?

— Больше одной тенги не дам. И этого не стоит, даю ради милостыни, во имя божье.

— Надо ж совесть иметь! Я несколько дней ходила по степи, собирала клочки овечьей и козьей шерсти с колючек. Несколько дней я пряла шерсть, сучила нитки, несколько дней вила из ниток веревки, делала подпруги, пока, наконец, вынесла их на базар. На все это ушло почти два месяца. Дали б мне хоть на два дня жизни!

— Сестра! — возразил торговец. — Я же не умоляю вас продать это мне. Продайте другому. Вы просите меня купить, я вам даю цену. Не подходит, продайте другому. Отойдите, не заслоняйте меня от покупателей.

Женщина тоскливо отвернулась.

Но отойти ей не удалось: по улице вели пленников. Их руки, ноги, лица были окровавлены и почернели от ударов палками и плетьми. Пленников окружали всадники. Улицу заполнял народ, толпившийся, чтобы посмотреть на пленников. Некоторые кричали:

— Джадиды!

Женщина была так голодна и огорчена неудачей, что не взглянула ни на джадидов, ни на всадников.

Пленников уже провели, и народ рассеялся, когда к лавке торговца веревками подъехал всадник и спросил недоуздок для своей лошади.

С последней надеждой женщина протянула ему веревку и подпругу:

— Купи-ка это, красавец! А то я еще не ела сегодня. Всадник, показав женщине халат, перекинутый через седло, засмеялся:

— Купи-ка это, красавица! Я тоже ничего еще сегодня не ел!

Женщина с любопытством потянула халат, заинтересовавшись заплатами на нем. Она осмотрела его со всех сторон. Побледнев, она взглянула в глаза всаднику.

— Откуда он у вас?

— Узнала? Видела его прежде? Он у меня от джадида. Из тех, которых сейчас тут провели.

Ноги ее подкосились.

— Ой, горе мое! Что же мне теперь делать!

Торговец, пинком отталкивая ее от своей лавки, заскрипел зубами:

— Вставай! Проваливай отсюда!

— Видно, у джадидов твой муж? Или родственник? Она покачала головой:

— Бог видит, что муж мой и не знает, что такое «джадид».

— Джадид он или нет, но если этот халат с него, значит, он из джадидской шайки. А ты — жена джадида. Ну, чей это халат? Говори правду.

И всадник ударил женщину плеткой.

— Прошлый год какой-то человек заехал к нам и спросил мужа. Мужа не было. Заезжий оставил мне починить порванный халат, а на другой день заехал за ним. Недавно он опять приехал к нам ночью в этом халате. Он хотел ехать в степь и позвал мужа проводником, Если этот человек схвачен, значит, схвачен и мой муж, ни в чем не повинный.

Женщина зарыдала.

— Вставай! — крикнул ей всадник. — Если к тебе в дом приезжают джадиды чинить халаты, а муж ходит с ними проводником, верно, из тебя можно многое выпытать.

Женщина онемела от ужаса. Всадник снова хлестнул ее плеткой.

— Вставай, говорю! Ну!

— Ой, горе мое!

Вставая, она подняла выпавшие из рук свои изделия. Но всадник вырвал их у нее и засунул в свой мешок. Ударив ее еще раз плеткой по голове, приказал:

— Иди вперед!

— Неужели и это мусульмане? — спросила она, проходя вперед.

Не зная, в какую сторону идти, она остановилась. Снова хлестнув ее, он указал плеткой:

— Иди туда!

Она покорно пошла по дороге, ведущей к казию Хаджи-Арифа.

10

Зимние бураны прошли. Настали ласковые весенние дни.

Но в Шафриканской степи, открытой северным оренбургским ветрам, все еще было холодно.

Толстый слой снега, наметенный ветрами за зиму, понемногу растаял. Но по утрам на весенних лужицах похрустывали голубые стекляшки льда.

Пользуясь ясными, прозрачно-белыми днями, шафриканские сборщики топлива разбрелись по всей степи.

Подобно птицам, вылетевшим из гнезда после ливня в поисках корма, сборщики топлива разрывали землю и, как муравьи, стаскивали в одно место каждый засохший стебель.

Вставши с полуночи, к рассвету крестьяне успевали дойти до мест, где росли колючка и полынь, иссохшие за зиму. К вечеру вязанки были связаны. На закате народ собрался обратно к своим домам. Некоторые приводили сюда своих тощих, изголодавшихся ослов, но у большинства, кроме веревки и небольшого серпа, с собой ничего не было.

Среди крестьян, собиравших топливо, был нездешний человек. Он положил себе на спину какую-то вещь, завязанную в узелок, а сверху уложил вязанку. Он заметил, что хворост, положенный поверх этой закатанной в халат вещи, не так давит на спину, и улыбнулся:

— Так. Теперь я понимаю, почему грузчики на станциях подкладывают под тяжести стеганые подушки.

Ослов навьючили и погнали перед собой. Другие укрепили плотно связанные вязанки на спине и пошли следом, опираясь на длинные посохи.

Пошли, продолжая разговор.

— Нелегкая жизнь у этих грузчиков! — сказал один из сборщиков.

— Один раз я собрался в Кермине и, не достав билета, целый день просидел на станции. Насмотрелся на грузчиков. Носят с поезда грузы и зарабатывают только по гривеннику, а то и по пятаку — на одну, на две лепешки. Усядутся тут же и едят, а сами глаз не сводят с дороги. Как поезд покажется, опять кидаются к вагонам.

— И пятак-то не всякому достается, иной за целый день ничего не заработает, — согласился другой сборщик.

— Им и ночевать там негде! — прибавил третий крестьянин. — Спят прямо под навесом или под скамейками, завернувшись в свои грязные лохмотья.

— Откуда они? Зачем явились сюда, неужели дома им хуже?

— Из Ирана они. Из того самого Ирана, который покойный Шакир-ака называл раем!

— Видно, и у них землю и воду прибрали к рукам богачи. Вот беднота и доведена до того, что пятак на станции для них теплее, чем солнце на родине.

— Для бедноты и обездоленных настоящая свобода и сытая жизнь только на советской земле, в стране большевиков.

Человек с узелком под вязанкой сказал:

— Теперь в Туркестане, как и во всей России, власть в руках рабочих и крестьян. Там, если кто на государство работает, живет хорошо. Но и те, что еще батраками или пастухами служат, тоже в тысячу раз лучше нас живут. Там на работу идут по договору. Хозяин должен работника и одевать и кормить. И работать больше восьми часов в день никто не обязан.

— А мы на земле эмирской Бухары каждый день работаем по шестнадцать — восемнадцать часов. И то на халат не можем заработать, — вздохнув, сказал второй сборщик.

— Не все работают по восемнадцати часов. Пастухи, к примеру, работают двенадцать месяцев в году день и ночь. Иначе хозяин не станет их кормить. Днем пасут скот на пастбище, а ночью сторожат его в загонах.

Человек с узелком под вязанкой, которого прервали, продолжил:

— У большевиков еще день в неделю полагается на отдых. А раз в году отпуск на несколько недель. И за каждый день отпуска платят, как за день работы.

— Там небось работник, потерявший работу, не помирает с голоду.

— Там власть сама взыскивает деньги с хозяина, а если он присвоит себе деньги работника, хозяин подвергается наказанию. Это ведь тут вот рядом, в Туркестане. А в России давно уже и помещичью землю, и скот, и плуги раздали крестьянам.

— Эх, нам бы так пожить! — мечтательно покачал головой один из сборщиков.

— И поживем! Я же читал тебе листовку. Разве ты забыл?

— Вы-то читали. Я слышал, я ничего не забыл. Но когда ж это будет? Дождемся ли? Увидим ли мы это? — вот о чем спрашиваю.

— Дождемся! И скоро дождемся! Сам эмир ускоряет это дело. Он убивает бедняков, называя их большевиками и джадидами. Народ стонет от мук и произвола. Многие бегут в Самарканд и в Ташкент, поступают к большевикам в армию, обучаются военному делу, чтоб вернуться сюда с оружием. А другие сидят дома и точат ножи. Скоро что-нибудь случится. Вот увидишь.

— Но ведь и эмир собрал большое войско! — невесело проговорил кто-то.

— А пускай себе собрал! — Его войско перед революционным народом — что снежная башня под весенним солнцем. Из кого это войско? Там наши дети, дети крестьян, станут ли они стрелять в отцов? Ведь дня не проходит, чтоб из эмирова войска не убегали солдаты с оружием, не переходили на сторону младобухарцев. А наши хозяева и эмирские чиновники искусны в грабеже, а не в битве. Они пожалеют свои жизни для своего повелителя.

— Этот дурак эмир, — заметил еще один сборщик хвороста, — набрал себе отряд из бухарских купцов, которые ходят расфуфыренные, как блудливые вдовы.

— Пусть его! Даже если сотню отрядов набрал он из богатырей, дни его сочтены.

— Еще в прошлом году с ним можно было справиться, да крестьянская темнота его спасла.

— Теперь крестьяне поняли. Теперь уж за ним не пойдут! Теперь его сладким словам не поверят.

— А эти листки и газеты, они их что — и в других местах Бухары распространяют? — поинтересовался один из сборщиков хвороста.

— Везде. Они идут в Чарджуй, в Карши, в Керки, в Шахрисябз, в Гиссар…

Ослы были такие худые и дряхлые, что не могли идти быстрее людей.

Все сборщики двигались вместе.

Солнце село. Темнота сгустилась, и вдруг поднялся сильный ветер. С запада поднялась черная туча и, наплывая, гасила звезды.

Глаз нельзя было открыть из-за пыли, налетевшей из пустыни.

— Ох, это к большому дождю! Говорят, если туча идет с запада, ливня не миновать!

Черные тучи соединились, закрыв все небо.

Молния мелькнула на небосклоне. Вспышка осветила на мгновение часть степи. Докатился отдаленный гром.

Сборщики, ослепленные, боясь попасть в ураган, бежали, погоняя ослов, сгибаясь под тяжестью.

Ослы начали отставать.

Молния хлестнула ослепительной вспышкой. Грохот грома раскатился прямо над головами. Гроза, застигшая их в ровной степи, могла легко убить каждого.

Ослы совсем остановились и, упершись передними ногами и спрятав между ног головы, отказывались идти.

Дождь, падавший сначала крупными холодными каплями, вдруг хлынул ливнем.

— Что делать?

— Надо хворост и ослов оставить здесь, а самим искать где-нибудь убежища.

— Какое ж тут убежище? — усомнился один из них.

— А я и не знаю, где мы. Что мы найдем при таком ливне? В такой тьме? — продолжил другой.

— Еще хуже стоять и ждать! — крикнул третий. — Мы либо замерзнем, либо молния нас побьет. Тут где-то должен быть загон, не пойму только, где в этой тьме. Идемте, хоть куда-нибудь да придем.

Гром ударил с огромной силой, казалось, будто бы в степи стреляют сотни пушек, вспышка молнии осветила всю степь вокруг.

И тотчас все померкло, стало еще темней. В это краткое мгновение идущие приметили вдали подобие юрты.

— Есть пристанище! — радостно крикнул сборщик, шедший впереди.

— Молния убила Рустама-аку! — крикнул кто-то, идущий сзади.

Все оглянулись при новой вспышке молнии и увидали Рустама, лежащего на земле рядом со своим ослом, неподалеку от своих попутчиков.

— Ну, ладно, пусть его помилует бог! — сказал первый сборщик. — Если останемся живы, завтра похороним, как подобает мусульманину. А сейчас надо бежать, спасаться самим.

— Осел не дает мне бежать! Уперся, как пень!

— Оставьте его здесь. Что вам дороже — осел или жизнь? Уцелеет, завтра возьмете его. А сдохнет, пойдет на пир волкам.

— Как смерть Назруллы-кушбеги стала праздником для Низамиддина-кушбеги, — сказал третий, и все засмеялись.

— Очень удачное сравнение, — сказал один из сборщиков топлива и спросил: — Гость, ваш правитель осел или волк?

— Наш правитель и осел и волк, — ответил сборщик, которого тот назвал гостем.

— А, это интересно, — ответил тот сборщик. — Как может один и тот же человек быть одновременно и ослом и волком?

— Может быть, если это — эмирский правитель, — ответил гость и пояснил: — У эмира он будет в роли осла, а над людьми он уже выступит в роли волка. — И добавил: — Но они волками будут до тех пор, пока люди, как овцы, будут спокойно спать. Если люди встанут, как встает голодный тигр после долгого сна, тогда несдобровать этим волкам.

Ослов и топливо оставили и поспешили в ту сторону, где приметили юрту.

Они еще шли, а буря уже утихла.

Гроза, сверкая, откатилась в сторону. Черные тучи ушли. Появились белые и серые облака. Ливень прекратился, повалил снег.

Снег застелил всю степь далеко вокруг. Стало светлее.

Сейчас бескрайняя пустыня походила на обширные поля, залитые молоком.

Яснее просматривалась чернота юрт вдали.

Как ни были утомлены крестьяне, они почувствовали себя бодрее, увидав загон, ускорили шаг, подобно лошади извозчика, почуявшей близость своей конюшни, и, наконец, подошли к ряду юрт.

Сквозь кошмы кое-где пробивался свет тускло горевших светильников.

— Ого, да здесь целый аул. Вон человек — кто он?

— Кто б ни был, а должен приютить нас на ночь.

— Стой!

Этот возглас остановил всех.

Человек неожиданно вскочил и встал перед крестьянами, держа ружье.

— Руки вверх!

Окрик его заставил всех поднять руки, окоченевшие от холода и от испуга.

Крестьян окружили вооруженные люди.

— А ну, пошевеливайтесь! Их всех повели за юрты.

Там находился большой глубокий загон, окруженный по краю колючками.

Один из вооруженных джигитов отпихнул куст колючки и открыл путь к яме. Но собака, лежавшая в этом месте, встала и, рыча, преградила путь.

Джигит ударил ее прикладом, и собака, визжа, отскочила, но снова приготовилась броситься на тех, кто в ночное время идет в загон.

Собаку отозвал строгий голос:

— Халдар! Сюда! Лежать!

Собака повиновалась, но, сердясь на человека, ударившего ее прикладом, продолжала рычать лежа. Крестьяне спустились на дно ямы.

Там на пучках полыни и колючек спали овцы, тесно прижавшись друг к другу. При появлении людей стадо испуганно вскочило и сбилось в кучу в глубине загона.

Место, покинутое овцами, оказалось теплым и, несмотря на колючки, мягким. Однако лечь крестьянам не дали.

Следом в яму спустились джигиты, раскидали связки полыни и в оголенную землю вбили большие колья.

После этого одного из пленников схватили, крепко связали ему руки шерстяным арканом, положив одну ладонь на другую. Ноги тесно связали у щиколоток и, согнув в коленях, подтянули кверху так, что они оказались между связанными руками, и воткнули между ними палку, толстую, как рукоятка мотыги.

Связав пленника так, чтобы он не мог даже пошевелиться, его бросили на землю. Такой способ связывания в эмирских темницах называли «кулук». Так же связали и остальных. Когда дошли до старика, человек крикнул:

— Веревка кончилась. Дай другую.

— У нас тоже нет. Возьми пояс да свяжи.

— Эта гнилая веревка из бараньей шерсти, от той старухи.

— Ничего, такого плешивого старика она удержит! Связали старика.

Хотя убежать уже никто не мог, для верности крестьян привязали еще к кольям концами веревок, оплетавших ноги.

Только так успокоив свою подозрительность, люди оставили крестьян и отправились на ночлег.

11

Снег все еще шел, застилая пленников белым пушистым покрывалом.

Им теперь было не до сна. Связанные, они валялись на сырой земле, на овечьем навозе.

Один из крестьян заметил, что старик извивается и делает какие-то усилия, упершись в деревянный кол.

— Эй, Эргаш-ака, что с вами? Рези в животе или что?

— Молчи! А не то разбудишь их! — ответил Эргаш и снова завозился около своего кола.

Наконец он облегченно вздохнул.

— Ох, наконец-то, проклятая!

— Ой, дай бог вам здоровья! Дай силы!

— Молчите же! — сказал Эргаш, продолжая высвобождать ногу.

Кто-то из крестьян, видя попытки Эргаша, тоже попробовал освободиться, но только застонал от боли:

— О-ох, у меня все руки перерезаны веревкой.

— Лежите спокойно. Веревка из козьей шерсти все равно не порвется. Только изрежетесь. А если сумею разорвать свою, освобожу вас всех! — шепнул Эргаш. — Ее таким крепким узлом затянули, что никак не рвется.

— Развяжите зубами.

— Как же я достану зубами до щиколотки?

— Протяните мне свои ноги и не двигайтесь.

— Подожди, я нашел! — вспомнил Эргаш и, с трудом просунув пальцы под халат, вытащил из-за пояса свой серп.

— Что это у вас, брат Эргаш?

— Хворост я оставил, а эту вот штуку прихватил с собой, а она и пригодилась.

— Надо вам было взять и тот узелок.

— Хорошо, что мы его не взяли. Если б его у нас нашли, то будь у каждого из нас по сто душ, ни одну б нам не сохранить.

— А теперь мы их сохраним, что ли?

— Теперь, если мы и не убежим, нас посадят в темницу, но убивать не станут. Останемся живы, — сказал Эргаш.

— По правде говоря, — проворчал гость, — я что-то совсем не хочу помирать.

— Да и незачем! — ответил Эргаш, распутавшись и разрезая веревки у остальных.

— Что ж теперь делать? — спросил кто-то.

— Как что? Бежать! — ответил Эргаш.

— Ну, ежели так, айда! — предложил один из них.

— Тише! — остановил Эргаш. — Через выход идти нельзя: выход прямо перед юртами. Они нас услышат.

— Там и собака лежит.

— Собаки не бойтесь! — успокоил Эргаш. — Мы с ней старые друзья. Она не тронется с места.

— Когда же это вы познакомились?

— Об этом я расскажу в другой раз, а сейчас надо думать, как бы скорее удрать.

И объяснил:

— Всем сразу идти нельзя. Вылезу сперва я и погляжу дорогу. Если я вылезу удачно, идите и вы за мной, но по одному.

Он подошел к стене. Но стена поднималась круто и, вымокнув под дождем, осклизла. В стене не было ничего, за что можно было бы ухватиться.

Он достал серп, который перед этим зарыл в землю, и сделал в стене неглубокие ямки.

Выпрямившись, он ухватился левой рукой за край верхней ямки, подтянулся и зацепил серпом за кол, вбитый у края ямы. Кошачьим прыжком он выскочил наверх.

Когда, стараясь освободить себе путь, Эргаш разгребал колючки, одна ветка свалилась вниз на овец.

Овцы вскочили так внезапно, словно на них напал волк, и, топоча, бросились в другую сторону загона.

Собака, услышав топот овец, кинулась, рыча и лая, вокруг загона, обнюхивая землю. Эргаша она не тронула и, не видя никаких следов волка, вернулась на свое место.

Собака успокоилась. Но хозяин, разбуженный ее рычанием и лаем, стоял и наблюдал за тем, что творится в загоне.

Увидев, что один из пленников, уцепившись за край ямы, пытается выбраться наверх, хозяин взволнованно закричал:

— Вставайте! Скорей! Пленники убежали! Из юрт выскочили джигиты.

— Где? Где? Куда они побежали?

— Еще не убежали. Но если б я не проснулся и не вышел, они убежали бы.

Джигиты кинулись в загон и набросились на крестьян, ударяя их по головам прикладами. Пленники подняли крик:

— Ой, умираю! Ой, смерть моя!

Позднее всех вышел из юрты человек с накинутым на голову халатом.

— Все здесь?

— Да, будто все.

— Ладно. Не бейте их. Все, что надо, сделаем завтра! — сказал он и вернулся в свою юрту.

Джигиты принялись собирать обрывки веревок, облепленные снегом.

— Вот негодяи! Порвали такие крепкие веревки!

— Они не порвали, а перерезали! — сказал другой, рассматривая один из обрезков.

— У них есть нож, а мы и не заметили?

— Отдайте нож! — крикнул крестьянам джигит, занятый связыванием обрезков.

— Нет у нас ножа! — ответил один из крестьян.

— А я вам говорю: отдайте! — И ударил пленника по окровавленной голове.

— Не бей, а то помрет. Мы лучше обыщем их всех!

— А помрет, черт с ним!

— А какая нам польза? Завтра мы от них многое узнаем, а от мертвых не добьешься ни слова.

Всех обыскали, но не нашли ни ножа-, ни кинжала. Кое-как связав обрезки, пленников связали по-прежнему — «кулуком» и привязали к кольям.

— Э, а один кол свободен! — бледнея, проговорил один из джигитов.

— Сколько их? Их было семеро.

— А теперь их шестеро.

— Так. Убежал тот старый пес, о котором ты говорил, что он издохнет.

— Эх, Палван, ваша собака ни черта не стоит! — крикнул человек хозяину. — Она даже не погналась за беглецом, чтобы мы могли вовремя кинуться в погоню.

— Она на вас рассердилась за незаслуженный удар. Один из крестьян шепнул другому:

— А это ведь старый хозяин Эргаша-аки. Потому-то собака и не бросилась. Это же Палван-Араб.

— Ну, ладно! — сказал один из вооруженных людей. — Надо обыскать степь.

— Откуда этот негодяй вылез, куда он побежал? — крикнул он, обращаясь к пленникам.

— Вон в ту сторону! — ответил один, указывая на то место, где вылез Эргаш.

Когда люди подошли к краю ямы, один из них наткнулся на рукоять серпа.

— Вот этим он все и сделал! — показал человек свою находку остальным.

— Ладно. Что бы там ни случилось, а случилось то, что случилось. Надо не теряя времени догонять эту старую собаку!

У ямы поставили караульного, несколько человек вскочили на оседланных лошадей и помчались в степь. Через час погоня вернулась.

— Ну? Где же он? — спросил караульный.

— Нету. Не попался, старый пес.

— Выходит, он не старый пес, а старая лиса, если выскользнул из рук таких молодых волков! — засмеялся караульный.

* * *

Утро было ясное, но холодное.

Солнце сияло на белом снежном степном просторе. Каждая снежинка сверкала на солнце, как алмаз.

Человек, сидевший в юрте на почетном месте, был занят чаепитием.

Он допил пиалу и, поставив ее рядом с чайником, велел убрать обглоданные кости и куски пресной лепешки.

Когда скатерть с объедками унесли, он сказал одному из сидевших с ним:

— Караулбеги! Приведите ночную добычу. Рассмотрим это дело.

Человек, которого назвали караулбеги, вскочил, подошел к другой юрте и приказал:

— Джигиты, ведите пленных!

Джигиты выбежали из юрты, где ночевали, и пошли к загону. Овец давно уже выгнали на пастбище, а в загоне оставались лишь связанные крестьяне.

Их развязали и хотели вести, но онемевшие от пут, закоченевшие от холода ноги не слушались. Никто из крестьян не мог двинуться. Джигиты поволокли пленников к юрте, у входа которой стоял караулбеги, и поставили их на колени.

Человек, сидевший в юрте на почетном месте и, как можно было судить по его приказаниям, являвшийся начальником отряда, вышел из юрты и одного за другим осмотрел всех пленников.

— О, да это рабы! Эти неблагодарные выросли на нашем хлебе, а теперь подняли меч на нас! А это кто? — Он указал на неизвестного ему человека.

Никто не ответил. Он посмотрел на караулбеги, но и тот растерянно молчал.

— Так кто же это такой?

— Я и сам не знаю, амин-бобо! — смущенно ответил караулбеги.

Тогда начальник, названный «амином», сам спросил пленника:

— Ты кто?

— Я человек! — ответил незнакомец.

Амин рассердился на столь дерзкий ответ и спросил остальных пленников:

— Кто же он?

— Мы не знаем его. Он говорил, что пришел из Хатырчи. Он собирал с нами топливо. Мы видим, человек он бедный и смирный, — ответил один из пленников.

— Он такой же «бедный и смирный», как и вы сами! — сурово ответил амин. — Теперь все безобразия творятся такими вот бедными, смирными. Как только в России и в Туркестане власть взяли рабочие, такие вот бедные и смирные подняли голову. Ну-ка, смирный да бедный из Хатырчи, объясните-ка нам, чем вы занимаетесь, скитаясь бездомным и бесприютным по нашей стране?

— Я собираю топливо.

— А каким делом еще занимаетесь?

— А больше ничем.

— Так! — задумался амин и приказал джигитам: — А ну, свяжите-ка его «кулуком». Палки заставят лжеца говорить правду.

Все еще онемевшие руки и ноги снова были связаны. Джигиты принесли крепкие палки из веток растущего в степи юлгуна и бросили их перед связанным хатырчинцем.

— Бей!

Сильные руки схватили палки, упругие и крепкие, и на пленника посыпались удары.

Хатырчинец застонал, потом закричал, но постепенно смолк. Он потерял сознание, и тело его отяжелело.

Амин остановил джигитов.

Он подошел к пленнику и крикнул грозно:

— Ты чем тут занимался? Ну, говори!

Увидев, что хатырчинец ничего не слышит, амин велел бить пленника по коленным чашечкам.

Хатырчинца подняли с земли и посадили, подняв вверх его колени. Так, придерживая его, джигиты начали бить его прямо по коленям, сдирая кожу. Пленник молчал.

Амин взглядом остановил джигитов.

Пристально глядя на пленника, амин спросил:

— Говори правду: что ты тут делал?

Глаза хатырчинца оставались закрытыми, но бледные, посиневшие губы шевельнулись:

— Собирал топливо.

— Если ты собирал топливо, где же твой серп, веревка, твой осел?

Губы больше не шевелились. Но один из джигитов сказал:

— Вчера в загоне мы нашли серп.

— Семеро не могут обходиться одним серпом! — подумав, проворчал амин. — Здесь какая-то загадка. Они подосланы большевиками или джадидами. А что касается этого «бедного и смирного» хатырчинца, он наверняка у них атаман.

Один из крестьян сказал:

— Когда началась буря, мы побросали в степи топливо, как оно было связано, вместе с серпами, ослами, веревками, и побежали.

— Если вы лжете, всех тут же перестреляю, а потом доложу его высочеству! — пообещал амин и распорядился: — Караульте их здесь, а по их указанию пошлите людей, проверьте, правду ли говорят.

Пленников, связав, снова бросили в загон, а избитого, окровавленного хатырчинца оставили у дверей юрты.

Двое всадников поскакали в степь к покинутым вязанкам.

* * *

Крестьяне сидели в загоне, ожидая своей участи. Эти вязанки были единственным доказательством их невиновности.

Один из пленников сказал:

— Теперь вся наша жизнь зависит от наших колючек. Если их найдут, мы будем свободны. Если кто-нибудь унес их, с ними унес и наши души.

— Если и найдутся колючки, нас все равно замучают. Еще хуже будет, там найдут и узелок, завязанный в тряпку.

— Ладно, — покорно вздохнул один из крестьян, — не найдут, нас расстреляют, найдут — замучают; и так и этак жить нам осталось меньше часа.

— Да. Лучше уж пускай пропадет все, только б не нашли узелка. Из-за узелка не только нас запытают до смерти, но и половину туменя перехватают и перепытают.

— Если ослов не найдут, у нас есть надежда на спасение. Зря ты указал им место, — укоризненно пробормотал другой.

— Найдутся ослы и вязанки, нет ли, нам не спастись от этих зверей. Не знаешь ты их, что ли? Их главного палача зовут Бозор-амин, из его рук еще никто живым не выходил.

Так ждали они в тревоге, то надеясь, то теряя надежду, и прислушивались, когда же раздастся топот с той стороны.

Им казалось, что давно уже пора вернуться оттуда, хотя времени прошло немного.

Наконец посланные возвратились. Крестьян снова привели к юрте.

Они тревожно оглядывали все вокруг, надеясь увидеть там свои вязанки и ослов.

Невдалеке от юрты стояли три старых измученных осла. Валялись веревки, чьи-то серпы.

— Слава богу, — с облегчением вздохнул тот, который указал место, где оставались их ослы и вязанки. — Узелка я не вижу! — Он все время томился сознанием своей ошибки.

Но тут же подумал: «А может быть, амин сейчас видит и рассматривает этот узелок?»

Остальные тоже все всматривались, то терзаясь от страха, то радуясь и надеясь, то вновь замирая от отчаяния.

«Но не может же быть того, чтобы все нашли, а узелок нет!» — с ужасом думал указавший место, где они оставили свое добро.

Наконец джигиты окружили крестьян.

Амин вышел с начальником караула.

— Так. Выходит, что они действительно собирали топливо. Предположим, что это так. Но едва ли они простые сборщики. Не из тех ли они, что собирают топливо, чтобы поджечь всю нашу страну? Если же они простые сборщики, то что делал с ними этот хатырчинец? Разве нет топлива поближе к Хатырчи?

Помолчав, амин опять принялся размышлять вслух:

— Их добро надо поделить между джигитами, как добычу. А их самих отправить в распоряжение миршаба. Его палки развяжут им языки.

Через полчаса крестьян со связанными руками уже гнали в Гиждуван.

Хатырчинца, потерявшего сознание, посадили позади всадника, связав пленнику ноги под животом лошади.

Так, окруженные вооруженным караулом, отправились они по степи в Гиждуван.

В тот день, когда этих крестьян гнали в Гиждуван, в степи, невдалеке от Шафрикана, в одинокой казахской юрте пылал костер. Вокруг него, греясь, сидели Рузи, Сафар-Гулам, Юсуф и Камил.

Эргаш положил перед ними узелок, который он сумел захватить вчера во время бегства и который так беспокоил бедняков — сборщиков топлива. Он развязал его и вынул газеты и листовки. Показывая их остальным, он объяснил их содержание, насколько запомнил со слов хатырчинского гостя, который читал их ему. Затем все принялись обсуждать, как бы распространить газеты и листовки среди народа.

12

К концу августа 1920 года народ эмирской Бухары, в том числе бедняки Шафриканского и Гиждуванского туменей, все чаще, все смелее выходил из повиновения своему повелителю.

Эмирские чиновники, купцы, баи, духовенство — все они, пытаясь подавить народное движение, проявляли беспокойство.

На гиждуванском базаре Абдулла-хозяйчик встретился в чайной с Хаитом-амином.

Абдулла-хозяйчик посетовал:

— В этой войне наша задача труднее, чем у других.

— Почему?

— Наши тумени — ваш Шафрикан и наш Гиждуван — лежат на пути из Туркестана в Бухару. Каждый удар большевиков обрушится прежде всего на нас. В позапрошлом году мы разобрали железную дорогу от Кагана до Кермине и тем спасли власть его высочества. Эмир и теперь все надежды возлагает сперва на бога, а потом — на нас.

— Однако, — сказал Хаит-амин, народ теперь не тот, что был два года тому назад. Тогда глаза народа были еще завязаны. Некоторые со страху, а другие, на все, что мы говорили, искренне отвечали: «Слушаюсь, господин», — а за эти два года много воды утекло. Народ уже не тот. Многое унесено потоком.

— Что же это за поток?

— Как ни жестоко, как ни решительно связывали мы народ, большевики сделали свое дело. Большевики выросли среди наших же людей. Это настоящее несчастье — газеты и листовки. Их читают всюду. Да, большевики открыли глаза народу, сделали так, что крестьяне от нас отвернулись.

— Но если мы идем праведным путем, если эмир крепок на своем троне, если у нас есть правда, почему же крестьяне послушались смутьянов и не хотят слушать нашу правду? — удивился Абдулла-хозяйчик.

— Мы допускаем ошибки. На священную войну с большевиками мы взымаем с народа налог за налогом. Налоги возросли в десятки раз. А девять десятых этих налогов идут не на войну, а в наши карманы. Народ продает людей в солдаты, чтобы заплатить налог. Такие солдаты бегут от нас, едва получат оружие. На их место народ обязан покупать и сдавать нам других. Молодых солдат забирают из войска на работы в садах и на землях чиновников, даже самому эмиру отбирают самых молодых и красивых. Можно ли верить в непобедимую силу такого войска?

Абдулла-хозяйчик гордо прервал приунывшего Хаита-амина:

— Амин! Не будьте столь малодушны. Если большевики сумели отвратить от нас всяких босяков и безземельных, то ведь почтеннейшие люди Бухарского государства поняли, какая опасность грозит нам от большевиков. Если его высочество взымает слишком высокие налоги с крестьян, то ведь большевики тоже накладывают налоги на купечество и баев. И эти почтенные люди понимают, что должны идти за нами, чтобы сохранить свое богатство.

— На каждого купца приходится несколько бедняков.

— Но это ж бараны. Если из каждой деревни выступит четыре-пять богачей, все пойдут за ними. А если какой-нибудь баран и отбежит от стада, ему можно пригрозить палкой, и он поспешит обратно в стадо.

— Правильно, — подтвердил амин. — Как раньше люди были баранами, так и теперь остались ими. Но два года назад они считали эмирских слуг собаками, думали, что те собаки охраняют народ, а теперь считают их волками, но, не имея сил схватить волка за шиворот, бегут от слуг эмира прочь.

— С непокорными надо быть беспощадными, по-волчьи распарывать им брюхо, уничтожать. Нельзя быть маловером.

— Ладно! — невесело махнул рукой Хаит-амин. — Нехорошо нам стоять на базаре и спорить. Вечером на совете у четырех владык туменя мы что-нибудь решим и завтра примемся за дело.

Хаит-амин уже хотел идти, но, остановившись, решительно сказал:

— Вы назвали меня малодушным, я не обижаюсь. Вы еще молоды. Но знайте, туксаба, что у меня авторитет если не больше, то и не меньше, чем у вас Я сделал то, что считал необходимым. Я людей знаю лучше, меня уже не проведешь. А вам, по молодости, легко еще поддаться обману.

— Ладно. Благодарю вас Вечером увидимся. И собеседники расстались.

Гиждуванский базар занимал просторную площадь — десятин десять. На ней помещался бараний рынок, дровяной торг и фруктовые ряды.

Всю эту площадь плотно заполнили толпы людей. Люди забрались и на крыши соседних домов, постоялых дворов и лавок. В руках у людей было оружие. Одни вооружались пяти- и одиннадцатизарядными винтовками, берданками, охотничьими ружьями, другие фитильными и пыжовыми ружьями на рогульках, какими за сто лет до того воевали бухарские эмиры с мирными садоводами и голытьбой Ирана и Афганистана. У большинства же оружие состояло из старых шашек и сабель, кухонных и садовых ножей, топориков и пастушьих палок.

Во всех углах площади муллы влезли на лотки, корзины и читали фетву богословов о священной войне за веру. Это толкование, скрепленное печатями всех духовных владык Бухары, стало указом.

Старшины и старосты тут же разъясняли фетву простым языком, чтобы это дошло до крестьян:

— Война идет против джадидов, большевиков, неверных, богоотступников и всех, кто, восстав против его высочества эмира, поднял меч на его августейшую особу. Кто не выйдет на войну с этими врагами, тех следует считать такими же врагами, кровь их разрешено проливать, имущество грабить, жен считать разводками, а детей брать в плен и обращать в рабство…

На возвышение вскочил джигит в меховой шапке. Полы его халата были заправлены в сапоги, грудь перекрещивали ремни патронташей, слева висела палка, а за плечом — пятизарядное ружье.

Джигит крикнул:

— Жизнь нашу жертвуем за эмира, за шариат! И спрыгнул.

На его место поднялось человек десять стариков, чалмы которых, в знак полного самопожертвования, спускались на шеи.

Опустив головы, закрыв глаза, раскачиваясь, они гнусаво пропели:

— Да будет жизнь наша жертвой!

— Да будет жизнь наша жертвой!

— Как в сборище слепого маддаха,[123] — сказал человек, стоявший недалеко от этих стариков, другому, стоявшему возле него.

— А каким было это сборище слепого маддаха? — спросил тот. Первый начал рассказывать:

— Несколько лет тому назад я был в Бухаре. Был месяц рамазан.[124] Прохаживаясь по городу, дошел до Хауза Диванбеги.[125] Смотрю на площади у Диванбеги собралось много людей. Оказалось, что это сборище, собранное маддахом. Высокий, с большой бородой и слепой на один глаз и рябой на лицо.

Рассказывал он о могиле и дне Страшного суда. Много он говорил о святости месяца рамазана, о том богоугодном деле, которое совершают соблюдающие пост, и о том, как на том свете будут пытать людей, которые не постятся. Затем он начал рассказывать очень занимательную историю, связав ее со своими вступительными словами. Когда рассказ его дошел до самого интересного места, маддах, закрыв и здоровый глаз, склонил голову на грудь и некоторое время хранил молчание. Люди с увлечением и интересом ожидали окончания его рассказа, а помощник маддаха выкрикивал:

— Слушаю! Правильно!

Наконец маддах, подняв голову, скосил здоровый глаз и, оглядев собравшихся вокруг него, обратился к своему помощнику:

— Шошариф!

— Слушаю! Правильно! — протянул в ответ помощник.

— Что просить мне у народа во славу священного месяца рамазана?

— Просите голову, просите голову! Святость месяца рамазана стоит того, чтобы отдать за него голову, — ответил помощник.

— Есть ли здесь такой мужчина мусульманин, который во славу священного месяца рамазана согласится принести в жертву свою милую голову? — спросил маддах у окружавших его слушателей.

— Во славу священного месяца рамазана да будут принесены в жертву наши головы! — выступили из круга четыре человека. Сорвав со своих голов чалмы, они повесили их на шеи…

— Совсем так же, как эти старики, — подтвердил слова рассказчика его собеседник.

— Да, — сказал тот, продолжая рассказ. — Набросив чалмы на плечи, они вышли в круг и, бросившись лицом вниз, лежали там, плача и стеная.

Маддах, погладив их головы ладонями и назвав их «настоящими мусульманами», снова обратился к народу:

— Есть ли здесь храбрецы, которые, подражая этим мусульманам, приносящим в жертву свои головы, дали бы монеты чистого золота?

Были получены также две-три золотые монеты.

Затем маддах попросил двенадцать тенег во славу двенадцати имамов, одиннадцать тенег во славу Бахауддина, пять тенег во славу святого семейства,[126] четыре тенги во славу четырех друзей[127] и еще несколько тенег во славу Хызра, Ильяса и еще не знаю каких бесчисленных святых. Одним словом, он прекраснейшим образом выудил из карманов серебряные монеты и даже медные пулы. По словам маддаха, кто бы чего ни дал, все будет угодно богу и равно жертве тех, кто отдал свою голову, так как он будет молиться и за них, молясь за истинных мусульман…»

— А ты что дал? Ты ведь тоже был храбрецом, — спросил рассказчика его спутник.

— Я дал семь медных монет. По правде сказать, если бы я мог, я дал бы и больше, потому что кривой совсем разжалобил меня, — ответил рассказчик.

«Медные пулы полились дождем. Когда уже больше не было надежды на приток денег, маддах собрал серебряные тенги, медные пулы и, сложив их в шерстяной мешочек, доверил своему помощнику. Затем, поглядев на людей, сидевших на корточках в ожидании продолжения его рассказа, он крикнул:

— С каждого, кто встанет, да спадут его грехи!

Люди, ворча, встали и разошлись, отряхивая пыль со своих халатов. Но я остался, с удивлением глядя на тех, кто пожертвовал своей головой.

Маддах выступил вперед. За ним шел помощник, который нес мешочек с деньгами, а за ними последовали те, что принесли в жертву свои головы. На их шеях все еще висели чалмы.

Я был в недоумении. «Может быть, маддах убьет, или продаст их, или еще что-нибудь сделает с ними?» В конце концов, чтобы узнать, что с ними будет, пошел за ними.

Маддах, вместе со своими спутниками, вошел в один из караван-сараев. Я последовал за ним. Маддах подошел к одной худжре и постучался. Дверь открылась. Сначала маддах, а за ним и все остальные вошли в худжру. Досадуя, что так и не узнаю о судьбе четырех самоотверженных мусульман, подумал: «Конец!»

Но человек, открывший дверь и уже готовый снова закрыть ее, заметил меня.

— А, красивый джигит, может быть, вы хотите зайти покейфовать?

Охваченный желанием попасть в худжру, я не задумываясь ответил:

— Да.

— Скорее! А не то подойдет кто-нибудь из посторонних!

Я вошел. Дверь с треском захлопнулась за мной. Я огляделся по сторонам. Против моих ожиданий, я попал не в тесную худжру, а очень большую, просторную комнату. В одном углу кипело два громадных самовара. На треножнике стоял котел с пловом. Комната полна была людей с увядшими бледными лицами, лежавшими в забытьи или сидевшими молча, уставясь в одну точку.

Маддах, вместе со своими дружками, прошел и сел в особом месте на ковер, поверх которого были постелены чистые курпачи.[128] Я выбрал себе место несколько поодаль от них на стоявшей в одном углу тахте.

Хозяин худжры, расстелив перед маддахом скатерть, принес лепешки и сласти. Затем он принес и поставил перед ними шесть чашек кукнара.

Потом он подошел ко мне и спросил:

— Вы что закажете, красивый джигит?

— Чай, — сказал я.

— Кукнара не надо?

— Ладно, давайте, — из-за поста я не стал, конечно, пить чая. А что касается до кукнара, то никогда в жизни не употреблял его. Несмотря на все это, я заказал и то и другое, лишь бы не отличиться от остальных посетителей этой запретной чайной, досмотреть до конца, какова будет участь четырех мусульман, что принесли в жертву свои головы.

Я перелил несколько раз чай из чайника в пиалу и обратно, чтобы он лучше заварился, а затем уже налил в пиалу. Каждый, кто видел меня за этим занятием, мог подумать, что я сижу и пью чай. Передо мной стояла также и чашка с кукнаром.

Маддах, только что говоривший о святости месяца рамазана, и его помощник, подкреплявший все его слова восклицаниями, и те четыре человека, которые «отдали свои головы во славу священного месяца рамазана», опорожнив чашки с кукнаром, среди бела дня протянули руки к плову.

Съели все блюдо плова, скатерть убрали и открыли мешочек с деньгами. Отделили серебряные тенги от медных пулов, золотые же монеты маддах положил себе в карман еще во время представления.

Отсчитав монеты, маддах дал каждому из отдавших в жертву свои головы по десять тенег и сказал им, когда они уходили:

— Приходите завтра пораньше, но перемените свои чалмы и халаты, чтобы народ не узнал вас.

Я тоже уплатил совершенно зря одну тенгу и вышел следом за ними».

Как раз, когда рассказчик кончил свое повествование, со всех сторон площади раздался крик:

— Бегите! Идите! Отправляйтесь! Эй, храбрецы, выступайте вперед!

Народ, собравшийся на площади, сразу пришел в движение. Все, кто ехал верхом на лошадях, и ослах и шел пешком, все задвигались, смешались в кучу.

Впереди всех ехали казии и амлакдары двух туменей. За ними — начальники Шафриканского и Гиждуванского туменей. Миршабы, старшины и старосты, надрываясь, выстраивали людей.

Толпа, вырвавшись с площади на рынок, где продавали маш, свернула в сторону Кызыл-Тепе.

После двух часов пути передние ряды еще не достигли вод Мулиана.

Но толпа была похожа на снежную лавину, сползающую с горы, — чем дальше она ползла, тем больше редела. Она таяла. Люди, пользуясь каждым поворотом дороги, внезапно отставали, отходили в сторону, покидали непобедимые ряды бухарского эмирского воинства…

13

Первое сентября 1920 года.

По средам в Гиждуване бывал базар.

Обычно в этот день продавцы и покупатели съезжались со всех сторон от Вабкента до Нур-Аты, от Варданзе до Кызыл-Тепе, включая и всю степь.

Но в эту среду площадь пустовала.

Лишь около запертых купеческих лавок сидело несколько сторожей, да у полицейского участка гиждуванского Миршаба на рисовом рынке толкались стражники.

Двери арестантской выходили на север к реке Пирмаст. Комнату заполняли узники с цепями на шеях, руки и ноги их были закованы в колодки.

Узники обросли волосами, рваная одежда уже не могла прикрывать грязных тел.

На грязных телах и бледных лицах несчастных кишмя кишели вши, переползавшие от одного к другому.

Они были заперты, и казалось, о них позабыли. Дверь не открывалась даже днем, если не случалось чего-нибудь необычайного.

Но в ночь на второе сентября сердца узников дрогнули: за дверью раздались шаги. Не видя друг друга, узники прислушались к темноте.

— Палач? — вздрогнул один из пленников.

— О, если б бог послал палача! Могила спокойней, чем такая жизнь.

— Нет, — сказал другой, — я готов каждый день терпеть муку, любые мучения, но жить, обязательно жить, пока не увижу светлого дня! Если дождусь его — отдам за него жизнь. Ах, какой он будет светлый!

Узник, предпочитавший умереть, ответил с упреком:

— Пустые мечты! Сколько дней, дорогой хатырчинец, обнадеживали вы нас: «Это будет сегодня. Завтра дождемся». Ожидание хуже смерти. Довольно! Сыт по горло этой жизнью. Пора умереть.

Дверь распахнулась.

Палач?

Все замерли.

Но дверь снова закрылась.

— Кто это? Кто-то зашел! Кто тут? Может, вышел кто-то?

— Молчите. Сейчас узнаем. Тут что-то не так. Все настороженно вслушивались в темноту. Что-то заворочалось возле двери.

— Кто там? — громко спросил один из пленников. Ни звука, ни движения.

— Кто ты? Человек, животное, дьявол? Ну, говори!

— Ох!., смерть моя! — слабо простонал человек у двери.

— Кто ты?

— Я умираю… У меня… разбита голова. Много крови потерял… — пробормотал новый пленник.

— Что с тобой?

— Началась… война.

— А! — рванулся хатырчинец. Но цепь не пустила его выпрямиться. Хатырчинец попробовал привстать, но опять упал на спину.

Хатырчинец своим возгласом прервал речь нового узника. Но другой допытывался:

— Так, война. А потом?

— Людей набирают… Как услышали, что я рассказываю о проделках маддаха, меня схватили… избили… Бросили сюда.

— Слава богу! — заговорил хатырчинец, оживляясь и не в силах сидеть неподвижно. Цепь его зазвенела. — Я увижу это раньше, чем умру!

— Если революционеры осилят, мы увидим. А если отступят, как при Колесове, мы ничего не увидим. И эта надежда уйдет с нами в могилу.

Хатырчинец рассердился:

— Теперь мы победим. Теперь революция хорошо вооружена, хорошо подготовлена. Народ не идет за эмиром. Ведь вы слышали: «Народ разбегается». Нам помогают русские. Нам помогают рабочие, Красная Армия, большевики Туркестана. Теперь мы сильны!

Он еще ликовал, когда за дверью застучали шаги нескольких человек. Лязгнул замок.

— Идут за нами. Нас освобождают! Дверь открылась.

Всунув в дверь пылающий факел, человек внес его в темницу.

Узники, за шесть месяцев отвыкшие от света, с удивлением озирались друг на друга. Но глаза не выдержали столь яркого света, заслезились, закрылись.

Вслед за факелом в комнату вошли двое людей, похожие на дьяволов.

Умело и ловко они принялись освобождать узников от цепей и колодок.

Узники, прежде недоверчиво слушавшие хатырчинца, теперь, когда кандалы свалились с них, поверили в свободу, и сердца их горели от радости.

Освобожденных от кандалов вывели при свете факелов на двор полицейского участка.

Среди двора их окружили вооруженные джигиты.

Сердца, еще горячие от надежд, упали в бездну горя.

Один из стражников миршаба, пройдя к первому ряду, взял руки хатырчинца и связал их спереди. По обычаям эмирской Бухары, руки, связанные у узника спереди, означали, что он будет казнен.

— По чьему приказу вы хотите нас убить? — спросил хатырчинец.

— По приказу миршаба Султана-бега.

— С каких пор Кали-Султану дано право смертной казни? Разве это право не принадлежит одному лишь эмиру?

Стряхивая со своего рукава вшей, которые покрывали узников, стражник ответил:

— С тех пор как началась борьба эмира с джадидами, Султан убил людей больше, чем вшей на твоем теле. И людей он бьет легче, чем ты вшей. Какой дурак теперь ждет эмирских приказов, когда вокруг такое делается!

Остальным узникам тоже связали руки спереди и погнали со двора в темную ночную улицу. Со всех сторон плотной стеной окружили их стражники, вооруженные саблями и дубинками.

Впереди, освещая дорогу, несли факел.

Следом за факелом шли два человека, державшие короткие, как рукоятки топоров, палицы, а с их поясов свешивались ножны с обоюдоострыми ножами. Это шли палачи.

Пленников погнали на запад, берегом реки Пирмаст.

Хатырчинец, глядя при колеблющемся свете факелов на нового узника, шедшего с трудом, сказал:

— Когда мы собирали топливо, нас было семеро. Когда нас схватили, один убежал, уменьшив наше число и опечалив наши сердца. И вот, в минуту смерти, снова нас семеро.

— Подобно звездам Большой Медведицы! — ответил новый узник.

— Ого! Перед смертью ты заговорил.

— А я не собираюсь умирать! — тихо ответил новый узник. — Не дам и вас убивать.

— Что ж, сотвори чудо! Посмотрим, как оно совершается! — недоверчиво ответил хатырчинец.

По дороге с западной стороны показались арбы и всадники, двигавшиеся навстречу.

— Гоните их к обочине! Сверните арбы с дороги! — закричали стражники, размахивая факелами.

Однако встречные не послушались.

Перебраниваясь, даже не глядя на стражников, встречные заполнили всю дорогу. Конские морды и свирепые лица ездоков показывались из мрака и вновь пропадали.

Стражникам и узникам пришлось свернуть на край дороги.

Идущих и едущих, всадников и арб становилось все больше.

Все чаще слышались среди них крики, перебранка. Хозяева арб, чьи лошади были сильнее, наезжали на тех, что ехали на слабых лошадях. Никто не слушал криков всадников, застрявших между арбами, давивших без разбора все, что попадало им на пути, в неудержимом беге, в оголтелой спешке.

Толпа оттесняла узников все дальше.

У соломенного базара стражники свернули с дороги и повели узников по узкой улице, идущей к небольшой площади, в сторону гробницы Хаджи Абдулхалика Гиждувани.[129]

Эта площадь была местом казней для тех, кого убивали тайно.

Раньше, чем зарезанный успевал остынуть, его волокли за ноги на кладбище, окружавшее гробницу, и бросали в какую-нибудь провалившуюся могилу. Так делали, чтобы поскорее скрыть следы казни от посторонних глаз.

Узники, знавшие это место, остановились в ожидании близкой смерти.

А на большой дороге в темноте раздавались крики и ругань. Скрипели колеса арб, ржали лошади, — там катился густой человеческий поток, торопливый и неудержимый.

Стражники постояли, ожидая, пока опустеет дорога, чтобы уединенно совершить казнь. Но дорога не пустела. Человеческий поток не убывал.

Тогда старший из стражников сказал палачам:

— Начинайте!

Услышав этот приказ, палач резким ударом короткой палки свалил на землю хатырчинца.

— Увы! Так я и… Не пришлось увидеть своими глазами… Стражники заткнули ему рот, придавив его к земле.

Вдруг раздался ружейный выстрел — дымок закружился над головами стражников и узников.

Старший стражник свалился на землю.

Палач, уже вытащивший нож из ножен, бросился на человека, державшего в руках ружье.

Но не успел добежать. Охнув, он сел на землю, получив в живот удар ножом.

Второй палач и стражники кинулись прочь.

Узников окружили джигиты, вооруженные ружьями, револьверами, большими ножами.

Они поспешно освободили руки узников, разрезая веревки, ободряя растерявшихся, уже простившихся с жизнью людей.

Хатырчинец, вставший живым и невредимым из-под ножа палача, сказал новому узнику:

— Твое чудо совершилось! Как тебя зовут?

— Меня зовут Рустам-Ашки, — ответил новый узник.

— Ого, да ты, оказывается, мой старый ученик! Я Урун-силач.

— Вы, оказывается, еще живы, мой учитель! — воскликнул Рустам, покрывая лицо его поцелуями.

— Да, но я двадцать пять лет скитаюсь, скрывая свое имя, меня знают по прозвищу «хатырчинец», потому что часто живу в Хатырчи. Поэтому-то вы и не могли знать, жив я или умер.

— Что это вы опоздали, Шифрау? Еще б немножко — и нас уже не было бы в живых!

— Простите, Рустам-ака. Мы не думали, что вас поведут казнить в первую же ночь, как только схватили! Мы шли сюда, чтобы задержать беглецов из Бухары, когда неожиданно увидели вас.

— Ладно. Что же происходит? Чем кончилась война? Где эмир? — спросил Рустам-ака.

— Эмир побежден, революционеры захватили город.[130]

— Да здравствует революция! — воскликнул Урун-силач, прерывая слова Шифрау.

— Вон они, беженцы. Бегут вместе с эмиром.

— Где же теперь сам эмир? — все спрашивал Урун-силач.

— Он удирает вместе с бухарской знатью, — ответил Шифрау, вглядываясь в дорогу.

— Вот он сам! — воскликнул он.

И джигиты, и недавние смертники взглянули на дорогу. В предутренней мгле двигался стиснутый людьми фаэтон со сломанными рессорами. Его тащила одна хромавшая лошадь. Верх фаэтона был низко опущен.

Фаэтон окружили, пытаясь оттеснить народ, вооруженные афганцы.

Из толпы беженцев отделился всадник с низко повязанной чалмой. Приблизившись к фаэтону, всадник наклонился и, заглянув под спущенный верх, спросил:

— Да будет государство крепким! Где желают остановиться их величество? Освятить дом своим царственным присутствием?

Из глубины фаэтона донесся слабый голос:

— В Джафаре, в доме Абдуллы-хозяйчика.

Поняв, что в фаэтоне едет сам эмир, узники и джигиты закричали:

— Долой эмира! Долой эмира!

Услышав эти возгласы, эмир, видимо, приказал ехать быстрее.

Лошадь, погоняемая безжалостными ударами плетки, пустилась вскачь, прихрамывая и спотыкаясь.

Вскоре фаэтон свернул с большой дороги и, выехав в Гиждуван, покатился по узким улочкам.

Проехав мост, через ворота шейха Таджиддина, эмир вступил в Гиждуванскую крепость.

А на маленькой площади, где эмирские палачи не успели совершить последней казни, вскоре не осталось никого.

Только факел, брошенный стражниками на краю канавы, чадил и мигал, угасая.

Загрузка...