- Скорее слишком самонадеянны.
- Понимаю вашу мысль.
Табита невольно любуется его самообладанием. Видимо, для ее резкостей он неуязвим.
- И тут уж Оксфорд не виноват.
- Кто в этом деле виноват, сказать трудно; мои бедные родители пошли на большие жертвы ради моего образования. Не хочется прямо утверждать, что они совершили ошибку. Скажем так - традиция, условности... - И, увлеченный этой темой (он как раз подготовил для ближайшей дискуссии в студенческом литературном кружке доклад под названием "Древнее содружество грамотеев св.Марка полагает, что человечество следует уничтожить"), он замечает, что всякая цивилизация ведет к гибели. Современные женщины желают получать образование, а образованные женщины отказываются рожать детей. "Так цивилизация постепенно сама себя уничтожит, хотя боюсь - на мой век ее хватит".
Табита радуется отъезду мистера Слупа, он же весьма тепло с ней прощается и вскоре пишет ей одно за другим два длинных письма, выражая надежду, что их дружба, столь для него ценная, будет длиться вечно. "Так отрадно было вырваться из моей монашеской кельи и пообщаться с живыми людьми, особенно с Вами. Говорят, что знакомство с некоей знатной леди было равнозначно гуманитарному образованию [намек на часто цитируемые слова английского писателя Ричарда Стиля (1672-1729) в одном из его очерков в журнале "Болтун": "Любовь к ней равнозначна гуманитарному образованию"]; с уверенностью могу сказать, что для университетского образования такое знакомство может послужить коррективом и даже противоядием".
Табита неспособна увидеть себя невинными глазами Слупа как знатную леди, и это признание только раздражает ее. Просто грешно, думает она, что такие вот молодые люди, перед которыми открыты все пути, ругают Оксфорд. Слуп в ее глазах - изменник, и она приходит в ярость, когда выясняется, что он заронил семена крамолы в душу Джона. "Если он собьет его с толку, я ему никогда не прощу".
А Джон и правда тоскует по своему другу Слупу и часто ему пишет. Они обмениваются идеями по поводу принципиально нового типа аэроплана с небывало широкими крыльями из рифленого железа.
На вступительных экзаменах в Чилтон Джон проваливается, и Табита проводит ночь в слезах. Но приходит дружеское письмо от Слупа. "Если Вы непременно хотите отдать Джона в закрытую школу, могу пристроить его в Брэдли. Там его примут, ведь он хороший крикетист. Как я скучаю по Хэкстро и по Вашей доброте. Умоляю, пригласите меня как-нибудь еще".
Табита отвечает телеграммой, и в Брэдли Джона принимают. Но она не простила Слупа. Он согрешил против самого духа хорошего образования. А главное - он создал новые, лишние опасности и трудности в мире, уже и так слишком сложном для всех матерей. "Его влияние на Джона ужасно. И почему это дети всегда привязываются к людям, которые приносят им только вред?"
Но Джон после первого триместра в Брэдли и думать перестал о Слупе. Отметки у него плохие по всем предметам, кроме футбола, но это его не трогает. Он слишком увлечен школьной жизнью, о которой рассказывает матери с гордостью путешественника, открывшего удивительный новый мир, неведомый женщинам.
Из отдельных, мимоходом брошенных фраз выясняется, что владыка этого нового школьного мира - герой по фамилии Фоке, капитан футбольной команды их общежития. Этот Фоке - великан с поразительно волосатой грудью, беспощадный деспот, избивший трех своих форвардов за недостаток напора, и притом христианин, то есть он сквернословит, терпеть не может церковь, но Христа считает примером для подражания.
Увлечение Джона футболом сродни религиозному чувству. Когда Табита поздравляет его с тем, что его приняли в команду, он отвечает с серьезным видом: - Играть полузащитником мне не так уж улыбается, но Фоке говорит, что не мог найти больше никого, кто не возражает быть убитым.
- Убитым, Джон?! - ужасается Табита.
- Свободных полузащитников всегда убивают. - В тоне Джона скорбное ликование. - Плохо то, что у нас слишком легкая схватка. - И он объясняет, что три года подряд команда их" общежития - Браун - держала первенство школы, но этой зимой, скорее всего, потерпит поражение, потому что лишилась самых тяжелых игроков.
- Ну что ж, - говорит Табита, - надо и другим выиграть, это только справедливо.
Джон смотрит на нее с грустью, как старый государственный муж на беспочвенного мечтателя. Он хмурит лоб и мягко выговаривает матери: - Не понимаешь ты, мама. Браун - это символ, тут есть традиции. Это единственное общежитие, где еще ценят выдержку и порядочность, единственное место, где рабочий пользуется уважением. Если бы Фоке попал в Троттер, ему бы там житья не дали, потому что он рабочий. А если б я попал в Филпот, я бы там вообще погиб, и физически и духовно.
- Ну что ты, Джон!
- Да, да, мамочка, Филпот - это помойка.
- Но, Джонни, ведь это ужасно, что некоторые мальчики попадают в Филпот. Наверно, надо что-то предпринять, чтобы там стало лучше.
- Лучше все равно не станет. Но ты не понимаешь...
- Потому я и спрашиваю, Джонни. Я очень хочу понять.
В ответ Джон, скорчив гримасу, резко меняет тему. А Табите так хочется вникнуть в его интересы, что, когда он однажды три раза кряду грубо ее оборвал, она-не выдерживает: - Джонни, ну почему ты мне ничего не рассказываешь? Можно подумать, мы с тобой даже не друзья.
Джон, вздернув брови, растерянно смотрит на мать, а затем вообще перестает упоминать о школе. И когда Табита со свойственной ей непосредственностью спрашивает: "Да что с тобой? Что случилось?", он раздраженно отвечает: "Ничего не случилось. Все в порядке". А он и сам не знает, почему слово "друзья" так странно на него подействовало, почему он не может говорить с матерью свободно, как прежде, и даже избегает ее.
Несколько дней спустя, когда он прячется в темном углу библиотеки, комнаты, где не бывает ни Голлан, который читает только техническую литературу, ни Табита, которая вообще почти не читает, в открытое окно вдруг заглядывает садовник с криком: - Скорей, скорей, аэроплан летит!
Джон подскакивает как на пружине. Весь дом разом ожил, словно пробудившись от сна. Хлопают окна, с верхней площадки несутся вопли, лакей непозволительно громко зовет кого-то через весь холл. Кто-то, шурша юбками, мчится по лестнице вниз.
Стукнула дверь в библиотеку. Джон слышит голос матери. И сейчас же снова опускается в кресло, бессознательно принимает равнодушную, непринужденную позу.
В дверях стоит Табита. - Джон, бежим скорей! Аэроплан.
- Это обязательно?
Но, втайне сгорая от любопытства, он дает увести себя из дому на декабрьское солнце, где, задрав головы, уже стоит целая толпа. Вот взметнулись вверх руки, Табита хватает Джона за плечо. У молоденькой горничной вырывается не то писк, не то смех. В небе, как будто над самой крышей дома, появился огромный биплан. Аэроплана в полете не видел еще никто, кроме нескольких механиков. Джон глядит замерев, подняв брови. Он и не думал, что может так удивиться - совсем по-новому, начисто забыв о себе.
"И вовсе он не похож на птицу, - думает Джон. - Скорее, на поезд".
И правда, больше всего поражает то, что эта низко летящая махина, зримо огромная и тяжелая, рассекает незримый воздух плавно, как поезд, и с таким же оглушительным шумом. Это кажется немыслимым и рождает в Джоне смятение, в каком, возможно, всегда пребывают душевнобольные, - ощущение, будто сам мозг стал невещественным и на его работу ужо нельзя положиться.
В ушах у него скрипит голос отчима: - Видал? Видал? Биплан... с пассажиром. Наверно, фарман.
Аэроплан с ревом проносится над головой. Только что он казался медлительным, крепким, тяжелым, точно фургон, а через минуту уже превратился в точку, исчез за деревьями. Вокруг Джона поднимается возбужденный говор; нервно хихикают горничные; Голлан, весь багровый, выпучив глаза, твердит, запинаясь: - Ну что? Что скажешь, Джонни? - Годлан прозрел.
Но Джону непонятно, что в психике Голлана произошел перелом. Он не знает, что и старики порой обращаются в новую веру. И этот восторг, этот призыв разделить чужие чувства вызывает в нем отпор. С независимым видом, несомненно подражая манере Фокса, он фыркает: - Но к чему такая шумиха? Не иначе как это газеты затеяли. - И удаляется, руки в карманах.
Он видит, как больно обидел своей холодностью и мать, и Голлана, и ему стыдно, и он злится на них же, как на виновников этого чувства стыда. Он говорит себе: "Какое они имеют право? Честное слово, в Хэкстро стало просто невыносимо".
62
Теперь его тянет в школу потому, что это не Хэкстро. Это его личные владения, которыми он дорожит, потому что матери и Голлану нет туда ходу. Именно оттого, что они так им интересуются, он вынужден спасаться в свой тайный мир, чтобы не остаться совсем без собственного мира. Так что даже их ошибки доставляют ему удовольствие, придают уверенности. Когда Фоке покидает школу и Табита сочувствует сыну, потерявшему близкого друга, он не говорит ей, что Фоке ему уже давно осточертел, что теперь у него есть друзья поинтереснее. Он учится в предпоследнем классе, до которого Фоке не дотянул, и ему открылся новый круг идей, новый кумир в лице его классного наставника, знаменитого на всю школу историка по фамилии Тоуд.
Джону, который похож на мать не только лицом, но и характером, а потому легко впадает в крайности, Джону, который к тому же впервые испытал чисто интеллектуальное увлечение, Тоуд представляется чуть ли не богом. А фамильярность по его адресу он допускает потому, что к этому редкостному преподавателю надо относиться немного юмористически и свысока, чтобы не захлебнуться от восхищения.
Табите он описывает Тоуда с насмешкой, как нелепого безобразного старика в мешковатых брюках и пыльном сюртуке, потому что истинный Тоуд, которым он восхищается, - важная часть его личной жизни. А также ценнейший арсенал: ведь это Тоуд поставляет ему лучшие виды оружия для наступательных военных действий против Хэкстро.
- Ты ведь тоже пойдешь, Джон? - говорит Табита в один прекрасный день весной 1912 года. В голосе ее ожидание, волнение, глаза и приказывают, и умоляют. А зовет она его на испытания "Голлан-Роба", первого аэроплана, выпущенного заводом Робинсона.
Но оттого, что она волнуется и ее волнение неотъемлемо от Хэкстро, этого старого, надоевшего домашнего мирка, он отвечает: - А что, собственно, случилось?
- Ну как же, Джонни, испытания.
- Мне вообще-то надо бы заниматься.
- Пойдем, Джон, ты обещал. Неужели тебе не интересно? Как ты можешь не волноваться?
Он разрешает ей принести ему шляпу, вывести его в парк. Он уже не груб и не резок, как Фоке, а серьезен, как староста его класса Труби. И, шагая с ней рядом, он изрекает важно и чуть досадливо, как учитель, наставляющий тупого ученика: - В конечном счете авиация - это не так уж важно.
- Не важно? Но ты подумай, за считанные дни можно будет попасть куда угодно - в Америку, в Индию, в Австралию.
- Цивилизацию это не изменит, мама, разве что к худшему.
- Ой, Джон, не станешь же ты отрицать, что авиация - это прогресс?
Джон только того и ждал. Он совсем недавно научился критиковать прогресс. И спрашивает тоном, заимствованным у Труби: - Что именно ты подразумеваешь под словом прогресс?
- Ну, Джон, ты-же знаешь, что прогресс есть. А железные дороги, автомобили?
- По-твоему, они прогрессивные, потому что движутся? А известно ли тебе, мама, что самой цивилизованной эрой в истории была Римская империя при Антонинах?
- Да ну тебя с твоими римлянами, Джон. У них ни канализации не было, ни анестезии.
- У них был мир. Да что там, ты и не задумывалась над тем, что такое цивилизация.
- Какой у тебя высокомерный тон, Джонни. Не надо быть высокомерным, людям это неприятно. Очень может быть, что и мистер Тоуд презирает тупиц, но он учитель, это другое дело.
- При чем здесь Тоуд? И что ты вечно обо мне беспокоишься?
- Как же мне не беспокоиться, когда ты такой грубый.
И опять идет война. Причины ее им обоим непонятны, а значит, и прекратить ее они не в силах. Джон хмурится - "Кому это нужно?" - и уходит.
Весь этот день он не разговаривает с Табитой, просто не может. А вечером, когда через силу идет к ней проститься, так сердит на нее за это, что спрашивает строго, точно отчитывает за провинность: - Почему ты не хочешь, чтобы я знал своего отца?
Такого эффекта он даже не ожидал. Мать заливается краской, и он, испуганный, жалея ее, чувствуя, что сделал ей больно, тоже краснеет до корней волос.
- Отца? Но я даже не знаю, где он.
- А разве он не тот Р.Б.Бонсер, который пишет в "Автомобилисте" о шинах?
- Не думаю.
- Говорю тебе, мама, тот самый. Я про него спрашивал, и оказывается, отец одного нашего мальчика хорошо его знает. Он состоит в какой-то каучуковой компании.
- Ты его не видел, Джон?
- Нет, но я думал, что надо бы с ним встретиться.
- Зачем? Он никогда тобой не интересовался. Он скверный человек, Джон, насквозь скверный.
- Да, я знаю, вы с ним не ладили...
- Он скверный, Джон. Лжец, обманщик... - Она заклинает сына поверить ей. - Ты и вообразить не можешь, до чего скверный.
- Ладно, мама, ты уж не волнуйся.
Он целует ее без улыбки, точно прощая ей обиду; и в тот же вечер, может быть лишь для того, чтобы утвердиться на такой позиции, пишет Бонсеру длинное письмо.
Однако, написав письмо и тем сквитавшись с Табитой, он его не отправляет. Как-никак отец тоже родственник, он тоже может оказаться любопытным и въедливым.
63
Вспоминает он об этом письме только через три недели, уже в школе. Лежа на коврике под деревьями со своим другом Труби, он смотрит крикет, и среди сотен мальчиков в белых с розовым полосатых куртках он один в пиджачной паре. Его только что произвели в префекты [в английских закрытых школах старшеклассник, наделенный функциями надзирателя], а в Брэдли префектам разрешается пить чай в некоторых кондитерских, а значит, во второй половине дня носить городской костюм. Джон, став префектом, надевает костюм и в дни состязаний. И сейчас, почувствовав, что на ребра давит что-то острое, он сует руку во внутренний карман и находит это письмо. Его так разморило, что он даже не удивляется, а только смотрит на него с улыбкой.
День выдался жаркий, воздух точно сгустился от жары и тихонько кипит на солнце. Лежать в тени, если и не очень прохладной, то хотя бы зеленой, и глядеть на фигурки играющих, чьи яркие куртки словно вспыхивают в облаках горячего пара, кажется Джону верхом блаженства.
Они с Труби обсуждают свое будущее. С других ковриков доносятся оживленные голоса - что-то про игру, про какой-то новый рекорд дальности полета, - внезапные вскрики, шутки, насмешки, и оба префекта чувствуют, что они выше этого, что они взрослые люди. Это чувство можно уловить даже в голосе Труби, когда он негромко произносит: - Теперь я, пожалуй, жалею, что не пошел в военный флот. Родители меня с детства туда прочили, да я тогда уперся. - Он срывает травинку и задумчиво жует ее. - А теперь, если будет война, морякам больше всех достанется.
- Война-то, наверно, быстро кончится. Новые взрывчатые вещества, знаешь, они какие - ужас. Дредноуты, говорят, могут потопить друг друга с первого же бортового залпа.
- Да, линейные корабли устарели. Войны становятся все короче. Последняя настоящая война, франко-прусская, длилась всего шесть недель, я имею в виду - до Седана, а это, в сущности, и был конец.
- Больших войн, вероятно, больше уже не будет, разве что на Балканах.
- Ну, славяне-то никогда не знали цивилизации, они не побывали под властью Рима.
- Как и немцы... Ух, хорош удар!
Хлопнув три-четыре раза в ладоши, они снова растягиваются на коврике. Труби, крепкий, энергичный юноша, говорит: - А все-таки интересно бы посмотреть, как это будет.
Джон выронил письмо и лежит на боку, подложив ладонь под щеку, надвинув соломенную шляпу на нос. Его одолевает ленивая истома, ощущение, что жизнь, если не принимать ее слишком всерьез, бесконечно приятна. И стук мячей, громкий, как выстрелы, только усиливает это чувство заработанного покоя. Словно все вокруг - жаркое солнце, прохладная тень, даже спортивный азарт игроков - для того и создано, чтобы дать ему это ощущение счастливой, покойной отрешенности. Он замечает, что двое младших на коврике рядом в шутку дерутся битами отчасти для того, чтобы привлечь его внимание, и нарочно не смотрит в их сторону.
Перерыв. Время пить чай. Игроки все вместе особым неспешным шагом двинулись к павильону. Труби вяло спрашивает: - Ну как, попьем в буфете или сходим на Хай-стрит? - И Джон отвечает: - Я думал сходить в город, да лень, далеко. - Он встает, старательно отряхивает брюки, подбирает с земли письмо. Но в карман его не кладет, а, проходя мимо почтового ящика, поднимает руку жестом властителя собственной судьбы и решительно проталкивает его в щель.
И как ребенок, нажав на спусковой крючок, чтобы проверить, правда ли ружье стреляет, бывает оглушен выстрелом, так и Джон удивляется, когда пять дней спустя его вызывают в кабинет классного наставника и он видит перед собой плечистого мужчину с рыжеватыми усами, чье цветущее, вызывающе красивое лицо так и пышет самодовольством, что, впрочем, не противно, потому что выражение его как будто означает не "Любуйтесь мной", а "Порадуйтесь со мной". И мальчик с места начинает улыбаться.
Бонсер разъясняет мистеру Тоуду преимущества классического образования: - Сам я питомец Итона, но и о вашей школе наслышан.
Джон смотрит на него разинув рот - такого светлого и узкого серого костюма, таких странных, серых с белым замшевых штиблет он еще никогда не видел. Он даже не сказал бы, что этот человек - пшют, очень уж он необыкновенный, точно иностранец в национальном костюме.
Бонсер, обернувшись, хватает его за руки. - Вот он, Джонни, наконец-то! Я бы тебя где угодно узнал. - И, качая головой, подмигивает преподавателю. - Сказывается порода, а?
- Но мы разве уже встречались? - спрашивает Джон.
- Встречались? Да я твой отец, Джонни, я тебя за ручку водил, воспитывал тебя в самые трудные годы. Твоя мамочка всегда со мной советовалась. И вот это все, - с широким жестом, - я же тебе и устроил. Он снова обращается к Тоуду: - Что может быть лучше классического образования, сэр? Чем была бы без него Англия? Я поклялся, что мой сын его получит, хоть бы мне для этого пришлось ходить голодным... Но давай-ка мы с тобой, дружище, прокатимся, выпьем где-нибудь чаю... Ведь вы его отпустите до вечера?
Джон, дивясь и конфузясь, выходит вслед за ним на дорогу, где стоит, загородив ворота, огромный небесно-голубой с серебром открытый "бентли".
- Недурной драндулет, - говорит Бонсер. - Дает сто миль в час, хотя это не так уж много.
Они несутся по узким пыльным дорогам, и Бонсер, откинувшись на сиденье, правя двумя пальцами, болтает о своих автомобилях - сплошь уникальных, о своих костюмах - ему шьет портной, который вообще-то работает только на членов королевского дома, о своих штиблетах - десять фунтов за пару. - Мое правило - чем лучше, тем лучше. Я ведь не богач, Джонни, до Ротшильдов мне далеко. Я живу скромно. Когда-нибудь, вероятно, куплю себе настоящий дом, а пока существую по-бивачному на Джермин-стрит. Так, знаешь ли, холостая квартира. Заходи, всегда буду рад тебя видеть. Позавтракаем в "Рице". Это, конечно, не самый высший класс, но удобно, и меня там знают. Я там обычно угощаю клиентов, в моем деле это необходимо.
А дело его - основывать и возглавлять резиновые акционерные общества. Я не хочу сказать, что я непогрешим, Джонни, но в конъюнктуре немножко разбираюсь. Вот хоть на прошлой неделе - заработал на повышении акций около четырех тысяч. Не так плохо, за одну-то неделю. На это не всякий способен. Тут требуется шестое чувство, интуиция. У меня бабка была ясновидящая, может, в этом все дело. Шотландка была, очень древнего рода.
- А как была ее фамилия?
- Скотт. Кажется, родня тому типу, что написал "Владычицу Шалотта" [поэма Теннисона, а не Скотта]. И кстати, не забудь, передай от меня поклон мамочке.
- Да, конечно.
- И старому миляге Джимми Голлану. Ему, я слышал, банки ставят палки в колеса с этими его аэропланными затеями. Если ему потребуется ссуда, я, наверно, смогу устроить. Есть такой синдикат, там могут этим заинтересоваться. Пока, понятно, ничего определенного не говори, просто скажи, что группа Билмен, резинщики, держит авиацию в поле зрения.
А после грандиозного чая, за которым Бонсер пьет виски, он на той же бешеной скорости доставляет Джона обратно в школу, дарит ему золотой и исчезает на четыре месяца. И адреса своего на Джермин-стрит не оставил.
64
Джон не знает, что и думать. У него нет критериев для суждения о таком человеке. Он только взбудоражен, словно опыт его внезапно обогатился событием, казалось бы и смешным, но от которого смехом не отделаешься. На целых две недели Тоуд с его толкованием классической древности заметно тускнеет в его глазах. Он все время вспоминает Бонсера. "Но как мог этот немыслимый наглец стать моим отцом? Что общего могло быть у мамы с таким пшютом?"
И когда, приехав в Хэкстро на каникулы, он воскресным утром смотрит на мать - черное закрытое платье и жемчужный крестик на шее, новые белые перчатки на крошечных, коротковатых руках, сжимающих молитвенник в кожаном переплете, лоб чуть нахмурен: надо полагать, она заранее не одобряет какой-нибудь гимн или проповедь, подбородок вздернут, глаза тревожно блестят, чопорно-опрятный вид, за которым, как всегда, прячутся внезапные вспышки, - он даже смеется от изумления. И как она только его терпела, в таких-то костюмах?
С ней он до крайности мил, горячо сочувствует ее воскресным нападкам на церковь, не умеющую делать свое дело. "И к чему такие проповеди? Надо же было додуматься - в первый день пасхи прочесть проповедь об убиении людей просто из злобы! Это даже не по-христиански и только на руку безбожникам будут потом говорить, что церковь - чушь!" Но про Бонсера он ей на этот раз не рассказывает. Только сохранив эту встречу в тайне, он может чувствовать свою независимость и терпимо сносить царящую в Хэкстро атмосферу недостойного, истерического волнения.
Тоуд, процитировав Тацита "говорили о диковинах, ураганах, редкостных птицах, чудовищах" и неожиданно добавив с беззвучным смехом: "Смотри газеты", - заклеймил аэроплан, низвел его на роль игрушки для черни.
Джон, как и Тоуд, как и Труби, ненавидит всякие мании; авиация же после перелета Блерио через Ла-Манш превратилась в настоящую манию. Полеты из стадии сотрудничества перешли в стадию конкуренции. Началась эра гонок, рекордов.
Повсеместно богатые люди, заинтересованные в новшествах и изобретениях, предлагают премии. Хармсворт из "Дейли мейл" заплатил Полхену 10000 фунтов за успешный перелет из Лондона в Манчестер; Дакет, отложив на время меценатство и особенно - поддержку постимпрессионистов, предлагает 15000 за перелет через всю Европу с тремя посадками.
Эти воздушные гонки порождают еще больший азарт, чем двадцать лет назад - гонки автомобилей. Для соревнования в борьбе за всемирную славу строятся десятки аэропланов всевозможных размеров и видов.
"Голлан-Роб" уже внесен в список соискателей на премию Дакота. Бригада Роба трудится день и ночь. Уже ходят слухи о шпионах, о похищенных чертежах. У ангаров дежурит охрана.
В этой атмосфере азарта и преданности делу все слегка помешались. Знаменитые цветники в Хэкстро по-прежнему ухожены и прекрасны, но на великолепной лужайке, прямо перед окнами гостиной, воздвигнут гигантский шатер, в котором "Голлан-Роб" укрыт от непогоды и любопытных глаз.
Вокруг этого шатра сосредоточена жизнь всей округи. Это - святилище, у входов в которое стоят часовые, дабы не впускать туда кого не следует, всяких париев, коим запрещено приближаться к божеству. Кучка таких личностей - гости прислуги, лавочники из деревни - постоянно толпится у въездных ворот, глазея на огромную палатку. А избранные - инженеры, Голлан, Табита - то и дело заходят туда, словно для того, чтобы вознести молитвы.
Вероятно, эти поклонники машины не только любуются ее красотой и мощью, но и правда готовы молиться на нее, взывать к ней. Для них она больше чем идол, ибо сама наделена сверхъестественной силой.
И Джон в сознании своей независимости, встретив мать, спешащую в шатер с тем же озабоченным лицом, с каким она утром шла в церковь, на ее возбужденный вопрос: "Джон, хочешь посмотреть?" отвечает без всякого усилия: "Конечно, с удовольствием".
Часовой, приподняв полу палатки и пропуская их внутрь, весело улыбается, как жрец оккультной религии, словно бы говоря: "Все мы посвящены в тайну".
И Джон, глядя вверх на высоченный узкий триплан, отдает ему должное:
- Большущая махина.
- Самая большая в мире.
А триплан и в самом деле почти касается верха палатки. Со своими тремя ярусами крыльев он кажется высотой с трехэтажный дом - он слишком велик для хрупких деревянных частей и длинных, изящных стоек. А от августовского солнца, пробившегося сквозь брезент, все это сложное сооружение кажется и вовсе невещественным. Расчалки - лучи, стойки - столбы мерцающей пыли, верхние крылья - слепящие искры, увиденные сквозь горизонтальное преломление в воздухе. Это не столько трехмерная конструкция, сколько геометрическая задача, решенная в какой-то полуматерильной полувоображаемой среде.
- Но для своих размеров он" мне кажется, какой-то хрупкий.
- Ошибаешься, - говорит Табита, - он очень прочный.
И Голлан, неизвестно откуда взявшийся, кричит: - Прочность необычайная, в том-то вся и суть.
Белый полотняный костюм, жесткий, как новый парус, велик ему, он выглядит в нем точно мартышка в бочке. Он быстро переводит взгляд с Табиты на Джона, большие розовые уши просвечивают на солнце, придавая ему еще больше сходства с обезьянкой, ручной, но с неугасшими повадками дикого зверька. И вдруг он ныряет куда-то в гущу расчалок. Присутствие Джона стало для него нестерпимо. Он понимает, что Джон твердо решил не проявлять энтузиазма, а ему требуется энтузиазм. Для него летающие машины, а в особенности "Голлан-Роб", - откровение, а те, кто неспособен разделить его благоговейный восторг, - мелкие душонки.
Возможно, Голлан еще и потому так неистово превозносит триплан Робинсона, что неспокоен насчет исхода состязаний. Всякий адепт исступленнее всего защищает своего бога тогда, когда есть основания в нем усомниться. Всякий просвещенный век - век гонений за веру.
65
Было решено, что Голлан поедет на летное поле рано, к последней проверке мотора, а Табита не будет спешить, приедет попозже. Но в половине седьмого он будит ее, просит прощения, и она, вняв его невысказанной просьбе, сама предлагает поехать с ним вместе.
Его требуется подбодрить. - Мы всех обгоним, - сообщает он ей, - и но скорости, и по дальности полета. - И она знает, что ее дело - заверить его, что так и будет. "Голлан-Роб" - лучший мотор в мире, ведь скорость уже доказали испытания.
- Испытания - это что, он может развить и больше. Вчера вечером, с новым винтом, он дал двадцать миль в час.
Они приезжают в восемь, когда в канавах, ограничивающих огромное неровное поле без взлетных дорожек, еще стелется ночной туман, уже холодный, пахнущий зимой. Несмотря на ранний час, народу собралось много: серьезного вида мужчины, специалисты, механики, есть и пилоты - они не спеша обходят машины, обсуждая сравнительные достоинства конструкций, и тут же дилетанты, и мужчины и женщины, из тех, что увлекаются авиацией, кого хлебом не корми, дай потолкаться среди инженеров и механиков. Их отличает не только одежда (в большинстве это люди богатые и склонные к щегольству), но и особая, более торжественная серьезность. Они напоминают тех набожных мирян, которые, влившись в церковную процессию, излучают куда большее благочестие, чем духовенство.
Аэропланы прибыли накануне и стоят в ангарах либо укрыты брезентами, из-под которых время от времени слышится рев - идет проверка моторов.
Рядом с ангарами у самой изгороди примостилась кофейная палатка; вероятно, она обслуживает механиков, но сейчас возле нее уже пьют горячий кофе светские дамы и важного вида господа.
Табита, заметив, что Голлан, чувствительный к сквознякам, поеживается от холода, сразу ведет его к этой палатке.
Подъезжают большие автомобили: это приехала новая публика - журналисты, дельцы. Приехал и военный министр с двумя генералами; и сам лорд Дакет в своем знаменитом сомбреро шествует по полю в сопровождении целой свиты из редакторов газет и директоров компаний.
Табита заговаривает с ним, чтобы Голлан мог услышать от него признание своих конструкторских талантов, но вдруг между ними просовывается улыбающееся румяное лицо и надушенные усы.
- Пупсик, привет! Гляди, какая стала красавица! Больше семнадцати не дашь, верно, сэр Джеймс? Да, вы не промахнулись, не упустили случая, не из таковских, а? - И в ответ на сердитый, вопросительный взгляд Голлана хватает-его за руку. - Бонсер, вы обо мне слышали. Дик Бонсер, группа Билмена, резина. Так вот, насчет гонок. Кто их выиграет?
- Гонки? Мы и выиграем, а то кто же?
- Вот и я так слышал. И хотел предложить вам один план... - Он берет Голлана под руку и отводит в сторонку.
Табита уже заметила, что сзади к ней подошел Джон. Он приехал с Бонсером и теперь объясняет, что его на день отпустили из школы. - Отец написал директору, ему хотелось повидаться с тобой и с Джимом.
- Не понимаю, как ты его терпишь. Один вид чего стоит!
И мальчик, улыбаясь снисходительно светской улыбкой, отвечает: - Да, конечно, он пшют, но он забавный. Я понимаю, ты-то неспособна его оценить, очень уж вы разные. В нем есть что-то пиратское, а в тебе наоборот... - И он все говорит, говорит, важно и рассудительно, чтобы предотвратить взрыв. Он объясняет - матери всегда дорожат условностями, и это понятно, ведь они волнуются за детей. - Ты всего боишься - что я простужусь, или попаду под колеса, или попаду под дурное влияние.
- Но, Джон, дурные влияния бывают, это не выдумка. А этот человек из самых дурных. Как ты не понимаешь, ведь он с тобой хорош, потому что преследует свои цели.
- Ну нет, мама, это ты ошибаешься. Стал бы он стараться. В этом-то и есть его прелесть. У него нет никаких расчетов, ему лишь бы наслаждаться жизнью. А как водит мотор! Посмотрела бы ты на его автомобиль, он у него большущий, как поезд. Он на прошлой неделе дал мне поправить.
- Молод ты еще править автомобилем.
- А он так не считает. Он предлагал подарить мне собственный мотор, такой же, как у него. Но всерьез-то он, наверно, этого не думал.
- Ты хоть насмерть разбейся, ему все равно.
В голосе ее столько гнева, что Джон удивленно вздергивает брови. Его улыбка свяла, взгляд устремлен вдаль.
- Неужели тебе правда хочется иметь свой автомобиль? - спрашивает Табита, хмуря брови.
- А что, очень было бы здорово. Но я понимаю, ты бы этого не одобрила... О, привет! - Он увидел Робинсона. Тот в летном костюме пьет кофе у прилавка и с пустыми глазами, с лицом сомнамбулы или изобретателя слушает рассуждения видного государственного деятеля об аэроплане как орудии войны.
На голос Джона оба оборачиваются, улыбаются облегченно. Табита думает, глядя на сына: "Он стал держаться увереннее. Он даже подражает Дику, но, может, это потому, что он знает, что я на него смотрю. И почему он такой ужасный? Почему всегда все делает мне наперекор? В чем тут моя вина?"
От страха за сына, от ненависти к Бонсеру она уже неспособна рассуждать здраво. Она твердит про себя: "Он должен понять". Но что именно Джон должен понять, ей неясно. "Не умею я объяснить. Я должна растолковать ему, как важно..."
Но оно ускользает от нее, то самое важное, чего она так жаждет для Джона, особенно теперь, когда опять появился Бонсер. Ей приходят на ум такие слова, как разум, порядочность, искренность, благородство, но они сразу меняют форму, становятся расплывчатыми, даже нелепыми; мало того, они вызывают в сознании образ Гектора Стоуна, а сделать из Джона важного, надутого чиновника вовсе ее не прельщает.
- Доброе утро, леди Голлан!
Почти бессознательно она заставляет себя улыбнуться и произнести нужные слова: - Леди Чадворт! Сколько лет, сколько зим! И Роджер, вот приятная встреча! Вы про нас писали, я знаю.
И Мэнклоу, который с годами не то чтобы располнел, а поплотнел, словно видное положение укрепило его и телесно, чей лысый розовый череп почему-то придает его лицу выражение честное и доброжелательное, отвешивает поклон. - Не благодарите, Тибби, тут деловые соображения. Вы - новость на первую полосу, можно сказать, сенсация. - И, выпрямившись, изрекает фразу, вероятно заготовленную для этого дня: - Полеты, вот что заставляет лететь время.
- Это дивно, дивно! Вы просто волшебники! Я преклоняюсь перед вами.
В сорок лет леди Чадворт коллекционирует пилотов и изобретателей. Она просит познакомить ее с Робом Робинсоном. О том же просит энергичный молодой генерал.
- Я слышал, леди Голлан, победа вам обеспечена?
- Ну, разумеется, генерал.
- Ваш триплан чем плох? Слишком большой, очень заметен с земли.
- А зато какой он прочный, устойчивый, это ведь главное.
- Доброе утро, леди Голлан. Да, знаменательный день. Надо полагать, победа за вами, иначе Джеймс не ввязался бы в это дело. У него нюх на победителя. А все же, знаете ли, будущее принадлежит цеппелину.
В разговор вмешивается известный инженер: - В аэропланах семьдесят процентов мощности уходит на то, чтобы удержать их в воздухе.
И за спиной у Табиты кто-то произносит громко, непререкаемым тоном: Эта авиационная эпидемия вообще скоро кончится. Она изжила себя, как игра в диаболо.
Теперь автомобили и коляски прибывают сплошным потоком, как на дерби. И опять это публика иного сорта. Как сначала специалистов и энтузиастов сменили дельцы, политики, журналисты, разведчики конъюнктуры, так теперь их в свою очередь поглощают завсегдатаи скачек - толпа, в которой смешались люди и самого высокого и самого низкого разбора, от герцогинь и до жучков, и всех влечет одно - риск, азарт.
Состязания вот-вот начнутся. Распорядители оттесняют толпу с поля в пролеты между ангарами. Вдоль изгороди расположились букмекеры и выкрикивают ставки. И тоже как на скачках в провинции, зрители вслух называют имена важных персон, которым разрешено находиться на поле: вот знаменитый пилот, вон член Жокейского клуба, министр путей сообщения с толстой сигарой в зубах, популярный фельдмаршал.
Иные пилоты - герои не только воздуха, но и гостиных. Это богатые молодые люди, которых привлекла авиация, как могли бы привлечь экспедиции на Эверест или в Гренландию либо охота на тигра. Принцессы крови приглашают их на обеды, молоденькие аристократки, только что начавшие выезжать, выпрашивают у них фотографий.
Первая машина, биплан, бежит подпрыгивая по низкой траве. Ее тонкие колеса отрываются от земли и тут же с силой плюхаются обратно. Видно, что одно из них погнулось. В толпе возгласы, какая-то женщина рядом с Табитой кричит: - Ерунда это все!
Биплан снова поднялся на два-три фута. Он чуть не задел изгородь и медленно набирает высоту. По толпе проносится долгий вздох, и сразу затем смех, оживленный говор. Взлетает следующий аэроплан - неожиданно, под устрашающе крутым углом. Толпа аплодирует, слышны голоса: "Этот победит!"
Третья машина, уже выведенная на старт, не желает двигаться с места. К ней сбегаются механики, пререкаются, машут руками. Распорядитель выкрикивает следующий номер. Это "Голлан-Роб", и Джон, Бонсер и Голлан бегут в ангар, чтобы помочь его выкатить. За рулем Роб.
С появлением триплана гул голосов нарастает. Многие уже видели его, и тройные крылья вызвали горячие споры между теми, кто лучшей конструкцией считает биплан, и теми, кто уверовал в прозорливость Голлана и гений Роба.
Взревел мотор, и Голлан оглядывается по сторонам с блаженной улыбкой. Аэроплан несется по полю и, подскочив над изгородью, переворачивается. Хвост его задирается вверх, и весь он заваливается набок. К нему бегут полицейские, распорядители и по пятам за ними - толпа. Табиту стиснули, чуть не сбили с ног. Она еле сдерживает слезы и вдруг, обнаружив, что прижата к Джону, сердито кричит: - Полиция!
- Он жив!
И Табита, отбиваясь от наседающей толпы, говорит: - Это я виновата.
66
В течение этого утра акции "Холт" падают так стремительно, что к тому времени, когда известие о катастрофе появляется в вечерних газетах, они уже обесценены. Банки направляют в Хэкстро своего представителя, чтобы занялся делами Голлана и поселился в доме - на имущество наложен арест. Выясняется, что Голлан уже все заложил. Назначается встреча кредиторов они решат, можно ли хоть что-то спасти от всеобщего крушения.
Голлан не показывается. Он заявил, что не желает видеть этих шакалов. К тому же он должен неотлучно находиться в Лондоне у постели Роба, чтобы защищать его от хирургов.
Табита не сетует на его бегство. Вид у нее сосредоточенный, каждую минуту ей нужно что-то решать. Она предупредила слуг, что через месяц они будут рассчитаны, а когда в конце недели является комиссия кредиторов, принимает их спокойно и милостиво, чем выводит из себя более праведных из них, вроде Гектора Стоуна, и восхищает более человечных.
А за ее величественной позой - просто озабоченность: на нее навалилось столько неотложных дел, что ей некогда думать о себе и о своем несчастье.
Членов комиссии - среди них два банкира, четыре юриста, два биржевика, один бухгалтер, и один знаменитый инженер - ждет роскошный завтрак, во время которого все они изысканно любезны с хозяйкой; а после завтрака, посовещавшись за закрытой дверью, они постановляют, что Хэкстро со всем, что в нем находится, следует продать, завод передать новому руководству, назначенному кредиторами, строительство аэропланов прекратить и всех конструкторов уволить.
Они держатся вежливо, но по-хозяйски и с видом морального превосходства. Люди они разумные и осмотрительные, с хорошо помещенными капиталами, свои состояния унаследовали, а затем преумножили, заняв директорские посты, взяв на себя управление капиталами, созданными такими людьми, как Голлан. Они-то никогда не пускались в рискованные авантюры вроде состязаний аэропланов. Гибель Хэкстро, по их мнению, заслуженное возмездие, и сейчас, когда Табита и Джон провожают их к автомобилям, они уже заняты другим: мудро и веско, как подобает их значительности, они обсуждают вопрос, занимающий в эти дни всех людей с весом, - опасность войны.
- Если Австрия решится...
- Если не решится, ей крышка. Славянский национализм и так уже расшатал империю.
- Национализм - это сейчас повсюду главное зло.
- А немцы-то, немцы! Какая хватка, какая работоспособность, дисциплина, техника! Я был просто поражен. Но нельзя закрывать глаза и на опасность.
- Я с вами не согласен. Этот страх перед войной только доказывает полное непонимание положения Германии, да и всей мировой ситуации в целом. Международные торговые связи уже исключили возможность войны. Это, кстати сказать, и мнение Баллина [Баллин, Альберт - немецкий судовладелец, поборник сближения с Англией], он мне сам говорил. Война была бы одинаково гибельна для всех сторон.
- Совершенно верно. Но с другой стороны, соперничество на море...
- И славяне...
- Да, опасные тенденции, безусловно, наблюдаются.
И, окончательно себя запутав, убедившись одновременно в том, что война неизбежна и что она невозможна, они важно рассаживаются по автомобилям. Кажется, ничего нет вокруг портного и надежного, кроме их черных пальто и цилиндров, в большинстве немного старомодных. Парк, огромные деревья, самый дом с двадцатью окнами по фасаду - словно яркие холсты и марля в сцене превращения, все это может мгновенно появиться и снова исчезнуть по знаку режиссера в черном цилиндре.
Джон, всей душой негодуя на них и сочувствуя Табите, берет ее под руку. - Слава богу, уехали. Самый противный, пожалуй, этот инженер. Он мне сказал, что система конвейера себя не оправдала. Она, видите ли, снижает мастерство рабочего.
- Может, он и прав. Он человек выдающийся.
67
Джон, без конца поучающий Табиту, уже готов был спросить, что именно она подразумевает под выдающимся человеком, и лишний раз указать, сколь условны, а следовательно, опасны ее понятия. Но он промолчал - спорить просто не было сил. Теперь, когда комиссия уехала и решение ее известно, те, кто остался в доме, ощущают пустоту и никчемность любых усилий. Даже слуги работают спустя рукава: они знают, что только отбывают свой срок.
Шатер с лужайки убрали, но никто не позаботился о том, чтобы засыпать оставшиеся от него ямы.
Вернувшись в тот вечер домой, Голлан первым делом справляется о лужайке. - Безобразие. И о чем только все думают?
- Но я думала, Джеймс, пусть слуги, пока они тут, помогут увезти палатку. Мы же платим за нее пять фунтов в день.
- К черту палатку. Важно, чтобы дом и сад выглядели прилично, не то пойдут разговоры, что мы обанкротились. Люди и так уже болтают лишнее, я их знаю. Да, им только бы меня свалить, они уже два года твердят, что я вышел в тираж.
Он весьма агрессивно настроен по отношению к этим таинственным врагам, которые, как он уверяет Табиту, замыслили его разорить. - Этот Гектор всегда мечтал от меня избавиться. - И вдруг кричит: - Аэроплан-то! Они знали, что он победит, вот и перелезали трос.
Инженеры, обследовавшие "Голлан-Роб", дали заключение, что причина аварии - недостаточная мощность мотора и слишком маленький руль, но Голлан уже придумал версию с злонамеренно перерезанным рулевым тросом. Ему кажется, что весь мир населен его врагами, задумавшими так или иначе свести его в могилу.
Узнав, что Табита предупредила прислугу об увольнении, он сильно гневается: - Ты нас погубишь, Берти!
- Но разве у нас есть деньги?
- Не в деньгах дело, денег я всегда достану. - И продолжает не свойственным ему раньше раздраженным тоном: - Предоставь все это мне и закажи себе несколько новых платьев. Да, да, надо, чтобы ты выглядела богато, надо им показать.
- Но, Джеймс...
- Ну, хватит, хватит. - Он делает жест, словно отодвигает ее в сторону. - Ты делай, что я говорю, это важно. Деньги - не твоя забота. Ты только меня слушайся.
Он отбросил всякие церемонии. Командует отрывисто, даже Табитой. Выходит из себя и визжит: - Предоставь это мне. Я знаю, что делаю. Увидев как-то Джона, скорчил гадливую гримасу и замахал рукой, точно сметая с дороги кучу хлама.
И всех живо приставил к делу - уничтожить следы палатки, исправить, дороги, а в доме все протереть и отполировать до полного блеска.
- Мы им покажем! - твердит он, и даже в его жестикуляции появляется что-то угрожающее.
- Я жду одного знакомого, - сообщает он Табите. - Нацепи свои камешки.
- К завтраку, Джеймс?
- Да, да, Берти, сейчас же. Забудь про все эти правила. Чем больше правил нарушать, тем лучше - сразу видно, что ты человек деловой.
И Табита, чувствуя себя глупо, но не решаясь ослушаться, надевает брильянтовое колье и серьги, чтобы принять неказистого человечка по фамилии Экстейн - с желтым испитым лицом и белыми волосами. Он приехал на два часа раньше времени и тут же начинает бегать по дому и все разглядывать. Он желает увидеть картины, восторженно ахает над мебелью, коврами, парком, розами. С его узкого личика, в котором хитрость опытного дельца сочетается с наивным, ненасытным любопытством, не сходит улыбка, словно он говорит: "Как все очаровательно, как приятно жить на свете!"
Он заглядывает на завод и восхищается, заявляет, что конвейер гениальная идея, "во всяком случае, с точки зрения рекламы, мы о вас напишем, сэр Джеймс, приготовьте фотографии" - и на следующий день приезжает опять, на этот раз с двумя приятелями. Один из них - Хакет, высокий и лысый, с необыкновенно светлыми глазами; другой - некий Гилмен, тот похож на боксера и говорит, как выходец из лондонских низов.
Эти двое тоже осматривают завод, а Экстейн тем временем играет Табите на рояле, очень плохо, но с большим чувством. А затем Голлан увозит их всех обратно в Лондон.
Но, вернувшись наутро домой, он только передает Табите букет от Экстейна и уверяет ее, что она произвела хорошее впечатление. - Ты ему понравилась, Берти, покорила его, а у него губа не дура. Мог бы стать джентльменом, да не захотел; ни к чему ему это. Предпочитает жить в свое удовольствие.
А когда она спрашивает, какие у него планы, раздраженно отмахивается: Все в порядке, бояться нечего.
- Да я не боюсь, Джеймс, мне просто интересно.
И тогда он рассказывает ей, коротко и небрежно, как успокаивают надоедливого ребенка, что будет создана новая компания под названием "Моторы Хэкстро Холт". Ей будут переданы активы прежнего акционерного общества, а возглавлять ее будет он сам. - В этом и была главная загвоздка - кому быть во главе. Но они уступили. Я знал, что добьюсь своего.
- Ты доверяешь этим людям, Джеймс?
- Доверяю? Нет. Мошенник на мошеннике. Да ты не фыркай, все в порядке, я за ними пригляжу, мы друг друга понимаем. - И продолжает, бросив на Табиту сердитый взгляд, как будто она что-то возразила: - Конечно, мошенники, а кого еще на такое подобьешь? Мошенники, Берти, тоже бывают полезны, если с умом их использовать. С ними хорошо идти на риск, ведь им терять нечего. - И ворчит, что за завтраком на Табите было старое платье: - Говорил я тебе - обнови свои тряпки. Да, это важно.
А вечером - опять выговор, зачем редко принимает гостей. Это новый Голлан, резкий, вспыльчивый, или, может быть, прежний Голлан, тот, что лет двадцать-тридцать назад выбился из бедности и до смерти заездил первую жену, неуемная самолюбивая воля, подхлестнутая осечкой, как давнишний нефрит обостряется от холодного ветра. У него даже голос изменился, точно ногтем скребет по стеклу. Он кричит на прислугу, а когда Табита пытается его урезонить, обрывает ее: - Ничего, это им полезно. Лодыри, распустила ты их. - И видно, что он в самом деле обижен на этих людей, которые, по его мнению, с утра до ночи бьют баклуши.
С Джоном он почти не разговаривает, и тот остерегается его, как путешественник в джунглях остерегается дикого зверя, после встречи с которым от всей его мудрости, достоинства и грации только мокрое место останется.
Но как-то вечером, после обеда, Голлан вдруг рявкает: - Ты в Оксфорд хочешь?
- Я еще не решил... меня, правда, включили в конкурс на стипендию в колледже святого Марка...
- Бог с ней со стипендией. В благотворительности ты не нуждаешься. Запишись немедленно. - И говорит Табите, что готов положить мальчику тысячу фунтов содержания в год. А на ее слова, что это слишком много, обиженно кричит: - Слишком много? Ты что же, думаешь, я столько не наскребу? Нет уж, если Оксфорд, так с форсом, чтобы там все рты разинули.
И теперь-то Джон, разумеется, берется за работу всерьез, чтобы получить стипендию, а так как способности у него отличные и в Брэдли его хорошо натаскивают по древним языкам, то через полгода стипендия ему присуждается.
Голлан, увидев его имя в "Таймс" и поняв, что мальчик отличился, поздравляет его в таких выражениях: - Значит, утер им нос? Ну и правильно. - И дарит ему небольшой спортивный автомобиль. - Вот, пусть знают в твоем Оксфорде. Пусть подожмут хвосты. - Точно таким же тоном он заявляет: Этот мне кайзер! Ну погоди, мы ему, черту-усатому, покажем, где раки зимуют!
Немцы для него - всего лишь особого вида конкуренты, личные враги в мире, попытавшемся разорить его, Джеймса Голлана.
68
Люди, утверждавшие впоследствии, что войну с кайзером породили фабриканты оружия вроде Голлана, конечно же, писали историю вспять, а история вспять не движется. Войну породили не фабриканты оружия, а скорее поэты; да и вообще сомнительно, чтобы войну можно было породить, равно как и погоду. В мире всегда дуют ветры противных мнений, ходят тучи воображения, наблюдается смена температур, местных и национальных; и электричество повсюду одинаково зажигает лампы и ударяет в церковные шпили. Ошибались и те, кто, восхищаясь Голлан ом, уверял, что он - один из немногих крупных деятелей в Англии, заранее предсказавших войну.
До войны Голлан, в сущности, не был особенно крупным деятелем, а войну уже двадцать пять лет предсказывали все мыслящие люди в Европе. Чего они не предвидели, так это времени, когда она начнется, ее характера и собственного к ней отношения. Они воображали, что на их век мира в Европе хватит; война представлялась им похожей на последнюю из серьезных европейских войн, франко-прусскую, которую население воюющих стран (вне района военных действий) почувствовало лишь как бум, а затем спад в промышленности. Что же до их отношения к войне, то, если они призывали к оружию, их обвиняли в милитаризме, а если искали соглашения с Германией высокомерно одергивали.
Интуиция Голлана, очень простого человека, мало сведущего в политике, а потому неспособного взвесить второстепенные факторы, сказалась в том, что он понял: война начнется скоро и потребует механизированного транспорта. Поэтому он и основал компании "Грузовик Голлана", "Оси Голлана" и "Подшипник Голлана".
В отличие от "Моторов Хэкстро" это были поначалу небольшие компании с капиталом, добытым из сомнительных источников, под высокие проценты; но они позволили Голлану войти в контакт с знаменитой стальной фирмой "Брайтхаус", изготовлявшей броневые плиты и морские орудия, а затем в том же году стать членом ее правления.
Финансовая система, на которой держалась эта новая группа компаний Голлана, была, вероятно, весьма непрочной. Более почтенные и осторожные фирмы с самого начала смотрели на нее косо. Но Голлан еще до войны загребал большие прибыли; и самым фактом своего успеха он подрывал престиж более осторожных финансистов.
А престиж этот уже много лет как пошатнулся. Иными словами, то, что двадцать лет назад считалось осторожным, теперь выглядело косным. Новая финансовая аристократия, сменившая старую аристократию, земельную, вовсе не отличалась осторожностью. Она ничего не охраняла. Не имела собственных социальных теорий и критериев. Она знала одно - конкуренцию, без которой и не могла бы существовать.
Прибыли Голлана всегда были непонятны, но он находил средства для очень крупных затрат. В Хэкстро теперь не переводились гости, это было время прославленных приемов в саду, на которые сотни людей съезжались специальными поездами, на которых встречались, с видами на взаимную выгоду, герцогини и министры, акционеры компаний Голлана, финансисты всех рангов от мелкого банкира до основателя дутых, акционерных обществ, чудом избежавшего тюрьмы. Приемов, на которых, по общему мнению, публика собиралась скучная, вульгарная, разношерстная, но на которые все ездили ради угощения и цветников, чтобы посмотреть на знаменитостей, разнюхать, как лучше поместить капитал, и потом полгода обо всем этом судачить.
А Голлан, приказав Табите изыскать какую-нибудь новую приманку оркестр, специально выписанный из Венгрии, прыжки в воду на приз, появлялся среди гостей очень поздно, в твидовом пиджаке и, небрежно, сердито пожимая первые попавшиеся руки, произносил: "Вам нравится? Это все моя жена затевает. Вам тоже по вкусу? У меня на такие вещи нет времени слишком занят".
Про Табиту, от которой эти приемы требуют бесконечных трудов и треволнений, он говорит: "Она-то в своей стихии. Да что там, все вы, дамы, обожаете веселые сборища".
Джона представляет так: "Сын моей жены. Любит веселое общество. Он в Оксфорде напропалую развлекается - покер, баккара и все такое прочее. Где еще столько денег истратишь".
И трудно сказать, что означает этот твидовый пиджак, этот отрывистый тон, даже усилившаяся за последний год грубость речи - то ли это самодовольство человека действительно вульгарного, действительно игнорирующего чужое мнение, то ли нарочитая поза старика, которому смертельно надоели все на свете, кроме считанных близких людей, и все на свете, кроме его секретных махинаций и честолюбивых замыслов.
69
Гости, люди новые, в большинстве не знакомые ни с Табитой, ни с ее соседями, глазеют на нее, как на манекен в витрине. Они видят, что туалеты ее, пожалуй, слишком нарядны, а главное, слишком узки даже по тогдашней моде, так что ее крепкая фигурка словно закована в шелковый футляр; отмечают ее напряженную манеру держаться - неспокойную и озабоченную; и, поскольку их собственное положение в обществе еще не прочно и они стремятся доказать, что не дадут обмануть себя великосветскими потугами хозяев Хэкстро, говорят друг другу: "Еще одна выскочка, тоже задумала пролезть в высшее общество. И зачем им это нужно? Из сил выбиваются, а над ними только смеются".
И, разглядывая ее без жалости и без благодарности, соглашаются в том, что она - вульгарная дура. Эти туалеты, эти брильянты сразу выдают ее скудоумие.
- И к тому же прожженная, - замечает кто-нибудь.
- О, она на этом собаку съела. Голлан для того и женился на ней, этих профессиональных "хозяек дома" ничем не прошибешь. А все-таки из королевской семьи никого не удалось залучить. Там понимают, что всякой терпимости есть предел.
Табита отлично видит презрение, изливающееся на нее из глаз всех этих женщин, которые, пожимая ей руку, не устают восторгаться погодой, ее дивными цветниками, ее восхитительными приемами. И отвечает им тем полным равнодушием, благодаря которому она в сорок лет кажется удачливой авантюристкой, словно говорящей: "Думайте обо мне что хотите, мне все одно", - тем равнодушием, что отпугивает, как кинжал в ножнах. Люди снисходят до Табиты, но побаиваются ее. Она как металл, который можно закалить лишь тысячами легких ударов, который, не будучи закален, легко бы ломался, а закаляясь до полной гладкости и непроницаемости, одновременно разогревается.
Самой же Табите на ее грандиозных приемах кажется, что чувства ее скованы так же, как и тело в этих до неприличия узких футлярах из жесткого шелка, охватывающих бедра и ноги ниже колен, так что в них даже ходить трудно. Ее переполняет нетерпение, мучительная скука, которая, не находя выхода, кипит в ней, как кислота в хрупкой реторте. Неустанно, даже в такие минуты, когда нужно быстро принимать какие-то практические решения, ее преследует ощущение никчемности. "Что я делаю? К чему это все? Мне уже сорок лет. Скоро буду старухой".
Ее поражает молодежь, так легко и беззаботно перепархивающая от одних увеселений к другим; но едва она успевает подумать: "Хоть с Джоном-то все хорошо, и в Оксфорд я его устроила, несмотря на все трудности", как снова ощущает свою беспомощность. Теперь ей мерещится, что Джона подстерегают страшные опасности, от которых она не в силах его уберечь. Ее советов он не слушает, да что там, нарочно все будет делать ей наперекор. Она предложила помочь ему, опираясь на свой изощренный вкус, обставить его новые комнаты - так нет же, взял и увешал их безобразными ярко-оранжевыми драпировками и еще более безобразными картинами художников новой школы, чья оригинальность, по ее мнению, состоит только в том, что они презирают великие имена Ренуара, Моне и Дега. Он разъезжает в автомобиле с Бонсером и приглашает в рестораны актрис. Играет и пьет. Вероятно, содержит любовницу. И в гневном отчаянии она твердит про себя: "А он ведь незаурядный юноша. Он мог бы чего угодно достичь, мог бы сделать блестящую карьеру".
70
Успехи Джона удивляют Табиту, хоть она и предсказывала их чуть ли не с первого дня его жизни. Она как молодая жена, что месяцами носила ребенка и знала, какой радостью он для нее станет, а когда он родился, смотрит на него в изумлении, думает: "Это настоящее чудо!" и ужасается при мысли обо всех опасностях, грозящих этому крошечному, слабенькому, беспомощному существу. Женщин, не знавших материнства, она и жалеет за узость их кругозора, и завидует их душевному покою.
Когда Джон, потрудившись на совесть, но тщательно это скрывая, получает высшую отметку по древним языкам, к ее радости тотчас примешивается страх: "Ну вот, теперь он вообразит, что может и не работать, - он ни к чему не относится серьезно".
Джон смеется над ней. - Опять ты волнуешься, мама. Тебе бы только волноваться - не из-за долгов, так из-за войны.
- Неужели ты хочешь войны, Джон?
- Нет, но Джим, я думаю, прав. Войны нам не избежать. Тирпиц не перестанет строить боевые корабли, иначе его расчудесные сторонники дадут ему по шапке. А если Германия не перестанет вооружаться, мы будем вынуждены воевать. И знаешь, война, пожалуй, даже очистит атмосферу.
В его голосе - досада на эту неотвязную тревогу, мешающую ему свободно дышать. Он жаден до удовольствий, которые сулит ему каждый новый день. Он побывал за границей, приобщился к азартным играм. В Милане он видел шоссейные автомобильные гонки и сам загорелся желанием стать гонщиком. Теперь ему нужен собственный гоночный автомобиль.
- Шоссейные гонки - ужасно опасная вещь, - говорит Табита, и эти необдуманные слова еще больше раззадоривают Джона. Он советуется с Голланом, и Голлан с той небрежной снисходительностью, которую он теперь проявляет к пасынку, словно скармливает сахар избалованному щенку, заказывает для него на своем заводе гоночный автомобиль с мотором "Хэкстро".
Машина эта, огромная, двухместная, сразу становится радостью Джона и мукой Табиты. И причинять эту муку доставляет Джону особенное удовольствие. Он катает мать по опасным дорогам со скоростью 60 миль в час, чтобы видеть, как она бледнеет и вся сжимается, чтобы знать, что ей очень страшно. Он как любовник, который мучает любимую, потому что устал ее баловать, потому что его любовь требует новой пищи.
К концу года он побеждает на гонках в Брукленде. Голлан доволен хорошая реклама для его мотора. У него тут же возникает план - превысить рекорд скорости, и он записывает тот же автомобиль, но с новым мотором, на шоссейные состязания в Лейпциге, назначенные на будущий год. Германию он выбрал нарочно: "Пора нам показать немчуре, на что мы способны".
Джон в восторге от этой затеи. Его интересует немецкая философия, он хочет изучить немецкий язык, и его привлекает эта энергичная нация, дерзостью своих замыслов и своей неутомимой изобретательностью пугающая весь мир почти так же, как столетием раньше - Наполеон.
И вот в конце июня, едва начались каникулы, он отбывает в Саутгемптон с двумя механиками и с Голланом - тот решил проследить за погрузкой автомобиля.
Табита нервничает, как всегда, когда Джон сидит за рулем, и, чтобы успокоиться, проводит утро с экономкой - затевает генеральную ревизию домашних припасов.
В одиннадцать часов лакей подает ей телеграмму. "Небольшая поломка. Приезжай больницу Бренте. Джим".
После бесконечно долгой дороги она подъезжает к маленькой провинциальной больнице. Голлан встречает ее на крыльце. Правая рука у него на перевязи, но он отделался ушибами. У Джона перелом черепа и сложный перелом правой ноги, сломана рука и, очевидно, задет позвоночник. Он до сих пор без сознания, и неизвестно, выживет ли. Но Голлан уже послал за специалистом и полон бодрости - оптимизма занятого человека, для которого всякое волнение только помеха. - Джон молод. У него есть воля к жизни, а это ему поможет лучше, чем любые доктора.
Но Табита, с побелевшим лицом и огромными глазами, отвечает только: - Я так и знала, что это случится.
- Берти, дорогая, как ты могла это знать?
- Зря мы подарили ему такую машину. Мы знали, что ему с ней не справиться, слишком большая.
- Поверь мне, Берти, мы еле тащились, не больше двадцати миль в час. Джонни очень неплохо правит, на перекрестках всегда глядит в оба. Это тот в нас врезался. Какой-то молодой идиот - гнал как сумасшедший и даже гудка не дал.
- Вот и я говорю - нельзя доверять автомобили мальчикам.
- Когда-то надо же начинать. Джону двадцать лет. - Голлан уже сердится.
- Не понимаю, как можно было вообще разрешить такие гонки.
- Дорогая Берти, эти гонки уже увеличили скорость автомобилей на пятьдесят миль в час.
- Но кому нужно ездить так быстро? Какой в этом смысл?
На лице у Голлана написано: "Разговаривать с этой женщиной бессмысленно. Все равно не поймет".
Специалист прибывает из Лондона в пять часов. Он и обнадеживает и предостерегает. Бодро уверяет, что знает случаи, когда при должном уходе такие пациенты выздоравливали; насчет ухода в этой больнице явно настроен скептически; перевозить же пациента в Лондон не советует - тряска может причинить ему непоправимый вред.
Джон не приходит в сознание три недели. Однажды местный врач после Очередного осмотра замечает в разговоре с Табитой: - Значит, воюем.
Табита, три недели не читавшая газет, спрашивает: - Опять Ирландия?
- Нет, немцы вторглись в Бельгию. Ну, да это, слава богу, ненадолго. Бельгийские крепости неуязвимы.
71
Неделю спустя дело идет к падению Парижа, но Табита счастлива, потому что Джон открыл глаза и узнал ее. Она соображает: "К тому времени, как Джон достаточно окрепнет, чтобы его взяли в армию, война уже кончится. Он спасся от войны". И тут же спохватывается: "Какие у меня мысли гадкие, какая я эгоистка!"
Она радуется, когда больного разрешают перевезти в Хэкстро, где целое крыло дома уже отведено под госпиталь, потому что, как она говорит, "должна же я хоть чем-то помочь".
И с головой окунается в работу. Она не жалеет себя. Ее работа - это жертвоприношение, отчаянная мольба, обращенная к неведомой силе: "Не карай меня. Я так стараюсь искупить мою вину".
После первых шести месяцев войны и затянувшихся операций на Сомме в жизнь вошла постоянная тревога, но и какая-то новая простота. Люди не скрывают своих чувств, вслух высказывают свои страхи и сомнения. Церкви переполнены, и Табита обнаруживает, что не ее одну преследует чувство вины. Молодые солдаты обличают себялюбие цивилизованного мира и кричат, что все нужно изменить.
Табита, вернувшись утром из церкви с отрешенным лицом, какое бывает после нового, сильного переживания, видит Джона - он ковыляет по террасе на двух костылях и встречает ее дружелюбной улыбкой.
- Ну как? Хорошая была проповедь?
- Да. О грехе и себялюбии.
- Знаю, знаю. "Война - божья кара".
Ответ замирает у Табиты на губах. Ее осенило. Слова любовь, грех, вина внезапно стали для нее живыми, и жизнь обрела смысл. Как могла она до сих пор быть слепа и глуха? Как могло случиться, что после трех лет хождения в церковь и тысячи проповедей она лишь теперь постигла, что всякая любовь от бога; что любить не на словах, а на деле - это и значит верить в бога!
И не менее ясно, что отказывать в любви, быть себялюбивым и жестоким значит навлекать на себя кару. Не потому ли на мир обрушилась война, что люди были себялюбивы, своекорыстны? Для нее это так очевидно, что она только недоумевает, как может весь мир не понять этого и не пасть на колени, моля о прощении. И она отвечает наконец Джону, даже с некоторой горячностью: - Что ж, по-твоему, она для этого недостаточно ужасна?
Не дав ему времени заговорить, она уходит. Она боится услышать возражение, на которое не сумеет ответить, так что оно, чего доброго, пойдет во вред - не ей, потому что ее вера за пределами любых доводов, но самому Джону. Она думает: "Все-таки он еще очень юн. Ему бы только показать, какой он умный. До понимания подлинной жизни он не дорос".
А Джон, глядя ей вслед, говорит себе: "Опять у нее это воскресное лицо. Кто бы подумал, что мама ударится в религию".
Но если Табита, к немалой досаде Джона, начала вникать в проповеди, Голлан совсем перестал ходить в церковь - даже в Хэкстро, даже в воскресенье утром. Война и для него упростила жизнь. Подобно тому как мощный сноп света из-за кулис, поглощая детали, ярко вычерчивает черно-белые фигуры актеров, война показала Голлана во весь рост. Как иные светские дамы, до сих пор, кажется, умевшие только весело проводить время, оказались дельными работниками; как забавные ничтожества обернулись чудовищными злодеями и подлецами; как честолюбцы полезли вверх, а бессовестные стали грабить совсем уж беззастенчиво и в открытую - так словно по команде вышли на первый план прирожденные организаторы, природные главари и начальники. В каждой деревне, на каждой улице нашелся человек, словно бы ничем не выдающийся, а оказывается - просто созданный для того, чтобы созывать собрания, диктовать линию поведения, заставлять себя слушаться.
Голлан не только выбран из десятков промышленников на роль вожака, он и сам себя таковым ощущает. И с этим сознанием безраздельно отдается работе. Ни на что другое у него уже нет времени. Он заявляет, что священник своими добавочными богослужениями отвлекает рабочих с завода, а значит, опасен, не понимает всей серьезности момента. Он кипятится, если перед утренним завтраком не застает Табиту в ее спальне. В его глазах война не имеет никакого отношения к человеческой природе или к судьбам цивилизации. Это преступная, давно подготавливавшаяся попытка Германии утвердить свое превосходство в Европу и сокрушить Англию, и он что ни день взывает: "Что нам нужно, так это хозяин. Где тот человек, который способен взять на себя ответственность?"
Сам он назначен возглавлять управление производством в системе министерства снабжения, которое ругательски ругает; однако заводы в Хэкстро уже отхватили половину парка, и уже девять высоких труб день и ночь дымят над стеной деревьев. Старые мастерские ближе к дому предоставлены в распоряжение конструкторов, на опыты отпускаются неограниченные средства. Голлан часто отмечает с явным удовлетворением: Да, война - это бич, но одним она хороша: она открыла дорогу нашим изобретателям. Развитие автомобиля она ускорила лет на десять, аэроплана на все двадцать, не говоря уже о хирургии. Хирурги нынче просто чудеса творят. Взять хотя бы Джонни.
72
А Джону и правда пошло на пользу развитие хирургии, вызванное массовой практикой военного времени. Он все еще ходит с палками, однако ему обещано полное исцеление.
К пасхе 1915 года он возвращается в Оксфорд, изучает философию, особенно увлечен очередным кумиром - Бергсоном. И так отдалился от Табиты, что она уже и не пытается разделить его интересы. Она навещает его, как гостья из другого мира, и он принимает ее соответственно. Причуды ее женского ума, ее религиозные бредни - все это так далеко и чуждо, что даже не смущает его. Когда она удивленно спрашивает, неужели он не слышал последних известий с фронта, он отвечает ей в точности как Слуп, чей тон в свое время так бесил ее: - Может быть, ты и права. Здесь как-то от всего отрешаешься.
Но ясно, что такое отрешение вполне его устраивает, и Табита не упрекает его - видно, в Оксфорде так принято.
Ведь и новые друзья Джона - двадцатидвухлетний майор без руки; филолог, отравленный газами; слепой, пишущий диссертацию о двух Наполеонах, один американец и два студента, еще не выписанные из госпиталя, - для нее непонятные люди. С ней они очаровательны, поят ее чаем в своих комнатах, катают по реке, но она ощущает в них ту особую вежливость, ту терпеливую учтивость, какую полагается проявлять к посторонним. Пока один занимает ее разговором, остальные болтают между собой о чем-то своем, более для них интересном и важном, - о каких-то докладах и лекциях, о необходимости перемен, о природе извечного творческого начала.
И Джон то и дело забывает о матери, чтобы совсем другим, всерьез заинтересованным тоном что-то возразить или добавить.
Но в этих новых отношениях с сыном, из которых что-то ушло - что-то первобытное и волнующее, - уже нет места ссорам. Установилось внешнее взаимное дружелюбие. Джон, прихрамывая, медленно ведет мать университетскими дворами на Брод-стрит, где ее должен встретить Голлан, и придумывает, что бы сказать ей приятное.
- Спасибо, что приехала, выкроила время. Ты нас всех немножко встряхнула.
- Но мне давно хотелось приехать. И друзья у тебя такие славные. Самый умный, наверно, майор. Мне он показался самым умным.
- Ну, это больше видимость. Ум у него довольно поверхностный, и в Бергсоне он разбирается неважно. - Следует небольшая лекция - популярная, доступная пониманию матерей - о бергсоновской теории времени.
Табита внимательно поглядывает на него и думает: "Да, человек он блестящий, и хоть не так красив, как Дик, зато и вульгарности ни малейшей. Как же я была права, что настояла на Оксфорде. Здесь ему хорошо и он в безопасности".
- Ты не слушаешь, мама?
- Нет, как же. Ты что-то сказал про майора?
- Неважно. - Ничуть не обиженный, он улыбается ей с высоты своей отрешенности, своего нового умственного уровня. - Какое тебе, в сущности, дело до всей этой премудрости?
А Голлан уже покрикивает, не выходя из автомобиля: - Ну что, наговорились о философии? Атомы, атомы, вот о чем нужно думать. Атомы и электричество. Я, конечно, не против церкви, та пускай занимается своим делом. Но главное - это электричество, оно и атомы крутит. Садись, Берти, через пять минут нам нужно быть в Каули.
Табита усаживается на заднее сиденье рядом с машинисткой, и Голлан кричит на всю улицу: - До свиданья, Джонни! Ты там не слишком трудись. Не забывай и веселиться! - А едва машина тронулась, говорит Табите: - Вот, просмотри-ка этот отчет. - И Табита чувствует, как ее снова захлестывает война с ее отчаянием и муками. То, что она называет подлинной жизнью. Открывая папку с отчетом, она думает: "Джон о подлинной жизни и понятия не имеет" - и задыхается от благодарности и чувства вины. Она начинает читать. Работа - вот в чем спасение, а работы прибавляется с каждым днем: у Голлана есть и официальный секретарь, однако он не может без нее обойтись. Он велит ей читать всю свою личную корреспонденцию и большую часть служебных отчетов: "Если там есть что-нибудь нужное, скажешь мне".
И напрасно она уверяет, что ничего не смыслит в технической стороне. Ладно, попроси Роба, он объяснит. Только не обращайся к Смиту, он начнет ко мне придираться, а мне некогда.
Смит - его официальный секретарь, человек положительный и дотошный, и Голлан презирает его, потому что он состоит на государственной службе. Поставлен приглядывать за мной. Ничего ему не говори, таракану несчастному.
73
"Черный таракан" или "жук" - так Голлан называет всех государственных чиновников за их черные костюмы и котелки. "Жужжат в кладовой да заражают хорошее мясо личинками". Он беспрерывно воюет с правительством, с государственной службой, особенно со своим министерством. Но само же министерство создало ему небывалую репутацию, чтобы подбодрить общественное мнение. Газеты расписывают, как он работает по десять-двенадцать часов в сутки, изматывая сменяющихся секретарей. Мэнклоу из синдиката Дакета на его примере разрабатывает тему "Победа куется у станка". Определенная группа в правительстве оперирует его именем наряду с именем Киченера как волшебным словом, вселяющим веру. С этой же целью ему предоставлены поистине царские возможности передвижения. Караваны его огромных машин, набитых политиками, экспертами и местными богачами, колесят по всей Англии, и следом несется молва: "Вот как Голлан старается". И повсюду растут новые заводы - если не им предложенные, так спроектированные под его маркой, причем некоторые из них войдут в строй только через пять лет. Но и это ставится ему в заслугу, потому что все помнят его любимое словечко: "Десятый год будет решающим". Такие изречения вызывают смех, а из смеха почему-то рождается отчаянная уверенность в победе. Даже возраст Голлана из помехи превратился в достоинство: многие видят в старости залог ума, а энергия его тем более кажется чудом.
Его упрямство и своеволие приводят сотрудников в ужас - они со дня на день ждут скандала, катастрофы в масштабе всего министерства. Но когда коллеги шлют ему разъяренные письма, Табита или какая-нибудь секретарша перехватывают их, и до него доходит только вежливый пересказ. Ибо стоит Голлану хотя бы случайно услышать слово критики или осуждения, как он выходит из себя и в результате самоуправство его уже не знает удержу. Он кричит: "Они что же, думают, я для своего удовольствия это делаю? Думают, мне так уж хочется свалиться замертво?" И ему в самом деле кажется, что его притесняют; он не сознает, до чего такая жизнь ему по душе, он погружен в нее, как лосось в реку - тот хоть и упирается, и, наверно, протестует, а не может не двигаться против течения.
Глубоко уязвленный какой-то проходной фразой в политической речи, он полночи не дает Табите спать: - Скажут тоже - "старики повинны в войне"! Какие старики? Кайзер - мальчишка, тот самый, что так и не стал взрослым. И эрцгерцога застрелил мальчишка. И в Ирландии смуту затеяли молокососы. Очень мне нужна эта война. Ты подумай, что наши заводы выпускают, это же стыд и позор!
Табита не паникерша, и за это ее ценят в конторе, где жен обычно не жалуют. Сложилось мнение, что эти набожные женщины не чураются никакой работы, особенно работы нервной и неблагодарной, и что в военное время религия, как видно, приносит хороший дивиденд.
Непочтительные клерки звонят друг другу по телефону: "Старик лезет в пузырь. Ради всего святого, отыщи Берти и давай ее сюда".
И спать она должна всегда под одной с ним крышей, потому что на рассвете он бывает особенно возбужден и особенно нуждается в поддержке. Табита научилась отзываться на все его обиды безошибочно убежденным тоном. Его нескончаемые жалобы на бюрократизм она парирует так: "Но ведь без клерков и без картотек не обойтись". Когда он сетует на негодную продукцию, говорит, словно впервые открыв эту истину: "Сейчас изделия приходится выпускать так быстро, вот и не успевают их как следует отделывать".
- Отделывать! Их даже не проверяют! Мой покойный отец в гробу бы перевернулся от таких порядков. Он-то был настоящим торговцем, имел совесть.
- Люди этого не понимают.
- Очень даже понимают, не хуже тебя. Просто сердятся, злобствуют. Эта чертова война у них в печенках сидит, все нервы вымотала. Замучились, вот и орут невесть что. Нет, уйду я в отставку...
Время от времени он и впрямь подает заявление об отставке, но министерство тут же умоляет взять его обратно. Ему дают понять, что, пока молодые умирают за родину, старики обязаны работать, даже если их недостаточно ценят. Какой-нибудь забегавшийся работник министерства является к Табите с цветами и комплиментами, с просьбой употребить свое благотворное влияние. Какими доводами на него подействовать? Может быть, у него есть конкретный повод для недовольства? Может быть, его задело, что старик Билли получил звание пэра? Может быть, он хотел бы иметь звание пэра? Или сменить секретаря? Желательно ли Табите, чтобы он получил звание пэра? Желательно ли ей самой получить орден Британской Империи или она предпочла бы приглашение в Виндзор? Способна ли она внушить старику, что он незаменим?
Джон, присутствовавший на одном из таких интервью, спрашивает гостя: А он правда незаменим?
И тот, человек понятливый, честолюбивый, образованный, мгновенно почувствовав в Джоне родственную душу, отвечает, вздернув брови, пожимая не плечами, а всем лицом: - Трудно сказать. Его уход вызвал бы большой шум в парламенте и всякие слухи на заводах; возможно даже, серьезный кризис.
- А если он останется, начнется хорошенький кавардак.
Опять вздернутые брови. - Не хуже, чем если б на его месте был кто-нибудь другой. В конце концов, кавардак не прекращается, вы не согласны?
- Совершенно согласен.
- Трудно ожидать, что игра пойдет по правилам, когда колода наполовину состоит из джокеров.
- И все играющие вооружены.
Молодые люди улыбаются друг другу, как члены некой тайной секты. И весь вечер лицо Джона хранит следы улыбки, словно он думает: "Забавно все же устроена жизнь, и чем ближе ее узнаешь, тем она забавнее".
74
В ожидании, пока объявят результаты выпускных экзаменов, Джон помогает в конторе. Вдвоем с молодой особой по фамилии Бретт, старшей секретаршей Смита в Хэкстро, они разбирают почту и решают, что следует показать Смиту. Забавно, думает Джон, какая власть сосредоточена в руках этой молодой женщины. Она устанавливает очередность, то есть во многих случаях решает, чему уделить внимание, а что попросту выкинуть как мусор - всякие там циркуляры, письма от психопатов и от религиозных обществ. Психопатов она определяет по собственному разумению и относит в эту категорию почти всех изобретателей.
- Предлагают реактивную пушку, - говорит Джон. - Как поступим?
- В корзину, - коротко отвечает Бретт. - Их каждый день предлагают.
- И кажется, уже пробовали изготовлять?
- Нет, но это глупости, сразу видно.
А когда Джон замечает, что об этом, возможно, стоит подумать, язвительно парирует: - Ну, если вы такой умный, так и работайте вместо меня. Только Смит вас не поблагодарит, если вы ему весь стол завалите такой ахинеей. У него лишнего времени нет.
- В том-то, видно, и горе. Нет времени ни во что вникнуть.
- А вы видите, какие кучи писем? И день ото дня все больше.
- Все зависит от того, кто занят отбором, и так сверху донизу.
Но молодая особа надулась, и Джон умолкает. Он уже понял, что так называемый канцелярский аппарат - это своего рода нервный узел. Бретт нельзя раздражать, не то пострадает и Смит, и Голлан будет плохо обслужен, а тогда какому-то высокому чину в армии не хватит грузовиков или боеприпасов, и погибнут солдаты. Поэтому он скромно играет свою роль как подручный Бретт, а мысли свои держит при себе. Голлан - тот почти не замечает его присутствия. Он теперь, если бывает дома, первый завтрак съедает в спальне у Табиты, а второй - в конторе. Увидеть его можно, разве только когда он чуть не бегом направляется через холл к парадной двери, чтобы отбыть в инспекционную поездку со своей свитой - Табита рядом с ним, Смит - бледный, озабоченный, покорный - чуть позади, за Смитом - два молодых эксперта, готовых по первому знаку подсказать нужные статистические данные, и наконец, две машинистки. Увидев Джона, Голлан делает удивленное лицо: - Алло, Джонни, ты здесь? Значит, каникулы? А потом что? В тараканы? Черный котелок?
- Да, с моей ногой придется, видно, идти на гражданскую службу.
- Или в парламент. Либо говорильня, либо писанина. Эх, Джонни, как подумаю, что ты мог бы стать инженером! А когда ты разделаешься с твоими римлянами?
- Вы о выпускных экзаменах? Я их уже сдал. Я...
Но Голлан не дождался ответа. Он уже выскочил за дверь с такой быстротой, что свита его предстает в мало почтенном виде - ни дать ни взять орава нищих, устремившаяся вслед за туристом.
И все же Джон - неотъемлемая часть этого нервного узла. Он - нерв, реагирующий на определенные раздражители. Табита по телеграфу запрашивает его о секретных бумагах. Смит посылает его на завод потактичнее выведать, почему такой-то управляющий хочет уйти - переманивают его или здесь чем-то недоволен. Выполняет он эти поручения толково, умеет уловить атмосферу. И отчет умеет написать - сколько лет корпел над сочинениями. Экзамены он сдал хорошо, но ему тут же предлагают остаться в Хэкстро и возглавить новый отдел - промышленных отношений. Теперь у него свой секретарь, но отчим опять недоволен.
- Ага, Джонни, получил работу?
- Да, сэр. Заведую у вас новым отделом - промышленных отношений.
- Вздор, это не мой отдел. Мне его навязали. Одна писанина. Только бумагу изводить... Как у нас со временем, Смит?
- Опаздываем, сэр.
- Так что же мы здесь валандаемся? Пошли, пошли. Терпеть не могу опаздывать. Скажите им там, пусть пошевеливаются. - Голлан и на третьем году войны уверяет, что напряженная работа ему полезна, он от нее молодеет.
А выглядит он даже старше своих лет. Он совсем облысел; лицо сморщилось, как высохший пузырь; живыми кажутся только поблескивающие глазки; он стал дюйма на два ниже ростом - сплошные руки и ноги - и очень плохо слышит. Он знает, что глух, и беспрестанно говорит, чтобы не нужно было слушать. И по этой же причине напускает на себя бравый вид и орет: Ну-ка поскорее, я жду. Время, между прочим, военное.
75
И вот однажды Джона вызывают по телефону в Лондон, в управление "Голлан индастриз". Таинственный голос велит ему приехать немедленно и никому не говорить, куда едет; его встретят в вестибюле. Джон мчится в город, его встречает клерк и проводит в небольшой кабинет на верхнем этаже, где на ковре, головой на коленях у Табиты, лежит Голлан. Глаза его закрыты, он тяжело дышит и время от времени как-то странно всхрапывает. Воротничок у него расстегнут. У Табиты в руке стакан с водой. Рядом стоят Смит, клерк и машинистка.
Табита, которая, как всегда в критические минуты, кажется особенно спокойной, потому что особенно сильно волнуется, поднимает глаза на Джона и произносит: - Нужен доктор. Срочно. Позвони, пожалуйста, Джон.
Больной всхрапывает громче и поднимает руку, что должно означать: "Никаких докторов". Он слабо шевелится, точно пробует встать.
Джон склоняется к нему. - Вы больны, Джим, вы лучше полежите. И может быть, вызовем все-таки доктора?
Хриплый шепот: - Кто?.. - И вдруг: - Джон! - Рука слабо шарит по воздуху и вцепляется в рукав Джона. - Джон!
- Да, Джим?
- Не удар. - Рука бессильно падает. - Это ничего, ничего... минуту... пять минут...
Табита качает головой и взглядом приказывает Джону вызвать врача.
Джон, сделав знак Смиту, выходит вместе с ним в коридор. - А ведь очень похоже на удар. Как же без врача?
Чиновник морщится. - Но это небезопасно. Стоун где-то поблизости, он приехал, я знаю. Он сразу пронюхает.
- Понятно. Вы боитесь, что газеты...
- Всякие слухи о болезни весьма нежелательны, особенно сейчас, когда в России все рушится. Хорошо еще, что шефу стало плохо здесь, наверху. И у машинистки хватило ума первым делом послать за мной.
- Если б удалось перевезти его в Хэкстро, мы позвали бы Бэйна. Тот шотландец, умеет молчать.
Внезапно рядом с ними появилась Табита. Мужчины вздрагивают от ее голоса: - Ну что, послали за доктором? А если он умрет? Где телефон?
Джон и Смит тревожно переглядываются, словно говоря: "Как же быть? Она не понимает. Женщины не видят дальше своего носа". Как объяснить ей, что необходимо пойти на риск, даже если это будет стоить Голлану жизни? Голлан - фигура настолько важная, что человеческие мерки к нему неприменимы, он как один из тех древних царей, наделенных божественной властью, к которым даже врач не смел прикоснуться.
- Это значило бы взвалить на себя огромную ответственность, леди Голлан, - мямлит Смит. - И притом открыто ослушаться шефа.
- Мне кажется, мама, тут требуется осторожность.
- Осторожность! - Табита нетерпеливо отмахивается от них. - Но это убийство! - И требует, чтобы ее провели к телефону.
По счастью, еще прежде, чем она дозвонилась до врача, вбегает машинистка - она подняла на верхний этаж грузовой лифт.
Смит, Джон и оба клерка переносят Голлана в лифт и пристраивают на каких-то ящиках. Он и сам пытается помочь. И крепко держится за Джона. Не уходи, Джонни... Это ничего... Не удар... чтобы в газеты не попало.
- Все будет шито-крыто.
- Да, шито-крыто... никаких разговоров... скорее домой.
Клерк уже привел во двор такси. Через полчаса Голлан в Хэкстро и до постели добирается сам, чтобы слуги видели, что он здоров. И продолжает упрямиться: - Никаких докторов, а то пойдут разговоры. Не хочу разговоров. Джонни, ты останься. - Он бросает на Табиту подозрительный взгляд. Ладно, Берти, я ничего. Джонни со мной побудет. - И Табита, поняв намек, выходит из комнаты.
А наутро, отбывая якобы в инспекционную поездку на север, а на самом деле - отдохнуть недельку в глухой рыбачьей деревушке в северном Уэльсе, он берет с собой не только Табиту, но и Джона. Табите он уже не доверяет. Боится, что она выдаст его докторам.
- Не суетись ты, Берти. Вам, женщинам, все бы суетиться. Я здоров.
И правда, после недельного отдыха он как будто опять вошел в норму. Разве что ноги на ходу иногда заплетаются да вдруг замолчит на полуслове. Но если это случается на людях, Смит, или Джон, или и тот и другой всегда готовы ввернуть что-нибудь подходящее, и старик проходит дальше, словно уже сказал все, что хотел.
Как Смит ни осторожничал, избежать сплетен не удалось. Слухи, по обыкновению, родились словно сами собой и мгновенно разрастаются. Смит негодует - поговаривают, что у Голлана был удар.
- А почти наверняка так и было, - говорит Джон.
- Наверняка ничего не известно. В том-то и опасность пересудов - они совершенно безответственны.
Но после того, как эти слухи промелькнули в каких-то захолустных газетках, Джон стал особенно необходим старику. Он буквально не отпускает его от себя. Чтобы Джон не только осуществлял его распоряжения, но и ограждал его от слишком внимательных глаз.
Он опять стал с Джоном очень ласков. Говорит ему: - Работа трудная. Я с тебя много требую; но это все будет твое. Я завещаю тебе и старый автомобильный завод, и литейную. Так что о своем печешься.
Преданности Джона он добивается любой ценой. Миллионы для него ничто, лишь бы сохранить свои функции, свое поле деятельности. Про то, что Джон унаследует Хэкстро и тамошние заводы, он говорит даже Стоунам, и те принимают эту новость с вежливым одобрением по двум причинам: во-первых, две трети капитала, вложенного в "Голлан индастриз", так или иначе достанутся им, а во-вторых, Голлан снова неизмеримо вырос в их глазах. Они всем рассказывают, как Голлан меньше чем за десять лет создал завод в Хэкстро на пустом месте, и Гектор ссылается на него на заседаниях правлений. "Мой тесть считает так-то и так-то, а его суждениям, я полагаю, можно верить. В сущности, он выиграл для нас войну".
Голлан боится Стоуна и ненавидит его. Он даже дочь не подпускает к себе слишком близко - опасается, как бы они не заметили какой-нибудь перемены в его наружности. "Отгоняй от меня этих слепней, Джон, - ворчит он. - Не давай им кусать старого мерина. Мне некогда тратить на них время, очень уж много дела".
И даже узкий круг его приближенных - Джон, Табита, Смит - сомневается: может быть, он и вправду еще делает нужное дело? Ведь мало того, что не померкло сияние его репутации; он еще полон того нервного огня, что продолжает жечь, хотя больше смахивает на лихорадку, чем на пламень жизненной силы. Жжет даже сильнее, потому что старик до крайности нетерпелив и подозрителен, беспощаден ко всякому, кто ему не угодит, и слышать не хочет о трудностях. В ответ на любую критику или возражение кричит, как капризный ребенок: - Знаю, все знаю, а вы делайте как я говорю. Время военное. Трепать языком некогда.
И под этим нажимом раздражения и нетерпимости совершаются поразительные дела; кривая производительности все круче лезет вверх. Министр лично от себя передал Голлану поздравления и выразил недовольство, когда Джон намекнул, что старику не мешало бы отдохнуть. "Только не сейчас, вы же знаете, какие пойдут разговоры. Эти слухи и так причинили немало вреда. Нет, я надеюсь на вас и на... как его... Смита, вы поможете ему продержаться хотя бы до того, как кончится нынешний кризис".
76
Но кризис не кончается. Русская армия развалилась, большевики заключили мир. Пашендельская операция не удалась - расстреляна, завязла в болотах. Германские дивизии, освободившиеся с русского фронта, готовятся к новому серьезному наступлению.
В церквах молятся о победе; снова мутят воду пацифисты; где-то ведутся секретные переговоры; ходят нелепые слухи; сыплются проклятия на генералов, епископов, отделы снабжения и спекулянтов.
Табиту особенно бесят спекулянты. Хотя к церкви она приближалась постепенно, лишь понемногу избавляясь от предрассудков, хотя пережила не столько озарение, сколько душевный перелом, вызванный жестоким жизненным опытом, - все же ей свойственна некоторая ограниченность неофита. Она сердится на дурных людей, которые закрывают глаза на огромную и очевидную истину, изменившую всю ее жизнь.
Однажды вечером происходит характерная сцена. После длинного заседания какой-то комиссии Табита повезла Голлана в ресторан, где они сговорились встретиться с Джоном. Уже поздно, многие пришли сюда целыми компаниями поужинать после театра, и одна из таких компаний - шесть-семь молодых женщин и трое мужчин много старше - ведет себя очень шумно. Их смех и шутки проникают даже сквозь глухоту Голлана, и он беспокойно на них поглядывает. Табита восклицает негодующе: - Спекулянты, на войне наживаются!
Ей противны эти люди и их веселье, для нее они как скандалисты в церкви, святотатцы, чьи грехи могут навлечь кару на весь народ. - Выгнать их надо, - говорит она громко, и виновники ее гнева оглядываются на нее через плечо. Они смеются над ней и шумят пуще прежнего.
Но вот в ресторан входит Джон, и эта самая компания тут же окликает его. В человеке с широкой спиной и толстой шеей, которого Табита до сих пор видела только сзади, она узнает Дика Бонсера, а рядом с ним - Милли Минтер, актриса из театра Комедии. Всем известно, что Бонсер ее содержит и финансирует постановки с ее участием.
Табита быстро встает, а за нею медленно поднимается Голлан, растерянно прервав на середине свой монолог о пороках Военного министерства. За тем столом все тоже вскочили с мест, наперебой приветствуют Джона и загораживают путь к выходу. Но Табита, вскинув голову, врезается в эту толпу и, столкнувшись в самом центре ее с Джоном, говорит ему громко, в расчете, что ее услышат: - Как ты можешь общаться с такими людьми? Они тут пьют и смеются, пока наших солдат убивают.
Джон берет ее под руку и быстро ведет к дверям. Голлан, так и не поняв, что случилось, едва поспевает за ними, продолжая поносить Военное министерство.
- Ты не сердись, мама. - Джон с виноватым видом подает ей манто. - Но не могу же я не здороваться с родным отцом.
- Почему? Он никогда тобой не интересовался.
- И потом ведь, знаешь, у нас с группой Билмена деловые контакты. "Голлан индастриз" потребляет уйму резины.
А уже сидя в автомобиле, заводит речь о военной истерии, ругает газеты.
- Не знаю, как ты на это смотришь, мама, но по-моему, это плохой признак - как будто люди начинают терять уверенность.
Так он пытается в вежливой форме объяснить Табите, что она слишком уж поддается религиозному чувству, что это грозит ей истерией, а также что она в каком-то смысле не оправдала его ожиданий.
За последние годы Джон оценил свою мать как светскую женщину. Да, она ограниченна, деспотична, сумасбродна, нетерпелива, но зато как пленительна ее откровенность, невозмутимость, доступность, умение одеваться. Сегодня в ресторане ему было стыдно за нее. Он не понимает, что и она с каждым годом меняется, растет.
- Конечно, широкая публика всегда готова поверить любой чепухе, но я надеялся, что мы-то не поддадимся этому стадному чувству. Тебе не кажется, что это огульное осуждение ночной жизни - порядочная дешевка? Ведь во время войны ночная жизнь вполне естественна, а в той компании сегодня был один очень заслуженный полковник. И право же, нельзя осуждать военных, если им хочется немного развлечься.
Табита прислушивается - не к его доводам, а к голосу, такому спокойному, рассудительному. Ее уже давно угнетает чувство вины - более глубокое, чем стыд от сознания, что сама она в безопасности. Она думает: "Джеймс не зря меня предупреждал, что Оксфорд пойдет Джону во вред, так и случилось. Он стал бессердечным, поверхностным".
Доехав наконец до дому, она говорит со вздохом: - Ты в самом деле не чувствуешь, как это дурно?
- Что именно дурно, мама? Жить нормальной жизнью, несмотря на войну? Нет, по чести говоря, не чувствую.
- Да не в этом дело.
- А в чем же?
Но она не отвечает. Не умеет она выразить словами ощущение, что сгубила живую душу - душу своего единственного сына.
А Джон вовсе не склонен как-то сужать круг своих интересов. Ему кажется, что он только-только научился по-настоящему ценить жизнь. Ему нравится быть важной персоной, правой рукой Голлана, и в этом качестве заседать в комитетах вместе с другими важными персонами; и особенно приятно бывает после таких заседаний, где чиновники вроде Стоуна и Смита, прожженные интриганы, дипломатично взвешивают каждое свое слово и рассчитывают каждый жест, отправиться на вечеринку к Бонсеру, где все хотят одного - весело провести время - и не скрывают этого, где никто никем не притворяется.
Из прежних компаньонов Бонсера один убит на фронте, другой сидит в тюрьме. Новые его коллеги тоже не в ладах с законом. Да и сам Бонсер, и все его приятели - авантюристы, спешащие нажиться, их-то Табита и называет спекулянтами. Таинственное и многоликое существо, нация, ведущая борьбу не на жизнь, а на смерть, та самая родина-мать, в любви к которой все они клянутся, - как и всякая мать, стала беспомощной жертвой. Тред-юнионы выкачали из ее карманов миллиард; фабричные работницы покупают меховые пальто, какие три года назад носили разве что герцогини. Квалифицированным рабочим платят больше, чем приходским священникам; и доход рабочей семьи превысил тысячу в год. Мелкие фабриканты, строители, торговцы, бывшие батраки, которые теперь обзавелись собственным сараем, лопатами, стремянкой и ломом, зарабатывают больше, чем судья или премьер-министр. Рестораны день и ночь полны нуворишей, чьи лица светятся торжеством, чьи жесты выдают стремление поскорее заграбастать все радости жизни. И этих же нуворишей, переполненных радостью жизни, которую называют вульгарной, потому что она торжествует, можно увидеть на вокзалах, где они провожают своих сыновей, отправляемых в битком набитых вагонах умирать в окопной грязи: женщины в новых мехах и шелках, с новой надменной повадкой, скопированной с какой-нибудь театральной копии знатной леди, роняют на новый грим слезы, столь же искренние, как их алчность; мужчины, лоснящиеся от сытости и самодовольства, восклицают: "Храни тебя бог!" - истово, словно и вправду уповая на бога.
- Я преклоняюсь перед нашими мальчиками, - говорит Бонсер Джону, положив ему на плечо руку, украшенную брильянтовым перстнем. - Боже мой, подумать только, до чего им там тяжело! Война - страшное бедствие, Джон, но одна хорошая сторона у нее есть: она показала, сколько в людях благородства, заставила нас понять, что главное - это сердце, душа. Ты посмотри, какое настроение царит даже в пивных, какое единодушие. Я читал, что какой-то священник бывает в пивной в своей деревне. И правильно делает, Джонни. Истинно христианское единение - вот что нужно Англии.
В его квартире на Джермин-стрит день и ночь толпится народ. Солдаты, еще не смывшие грязь окопов, являются туда прямо с поезда и спят на полу; офицеры, решив провести последние дни отпуска в Лондоне, приводят своих жен или подруг и располагаются на кроватях и диванах; хористки и хористы устраивают здесь вечеринки и до полуночи обсуждают свои театральные дела. Это нейтральная территория, здесь всех сдружила не война, а жизнь с ее радостями. Молоденькая жена, проводящая последние часы с мужем, и молоденькая проститутка, утешающая безусого поручика за его счет, мирно пьют бок о бок. И бывает, что, когда входит Бонсер, румяный, радушный, выпирающий из костюма, и с порога кричит: "Как жизнь, друзья? Не выпить ли нам чего-нибудь такого-этакого, вроде шампанского?" - они спрашивают друг друга: "Кто этот ужасный человек?" Добрая половина гостей с ним незнакома. Они приводят друг друга, съедают все, что найдут съестного, распоряжаются, а потом исчезают.
- Приятели мне говорят - дурак, что даешь себя эксплуатировать, сообщает он Джону. - И верно, попадаются бессовестные типы. Сигары на столе не оставишь - упрут. Но черт меня подери, Джонни, я же не скряга какой-нибудь. И у нас с тобой есть традиции, это в крови. Как-никак, по материнской линии мы Габсбурги, это тебе не фунт изюму.
Он размахивает своей большущей красной рукой с перстнем на пальце и сам ощущает себя монархом, от природы наделенным душевным величием, щедростью, которая и украшает его и губит.
- Благодарности я не жду, - говорит он. - Просто я не могу иначе.
77
Джона разбирает смех, но смех беззлобный. В такие минуты он почти любит отца, и в этой любви есть доля радостного восхищения, какое вызывает поэт, воспаривший на крыльях фантазии. Такую радость испытываешь, когда смотришь хорошую пьесу и лично знаком с актерами. Их тогда ценишь вдвойне - как исполнителей и как друзей.
- Что новенького у Милли в театре? - спрашивает он Бонсера.
- Она бесподобна, Джонни. Поэтому критики и ополчились на спектакль завидуют, очень уж быстро она прославилась. Эти отзывы в газетах - какое свинство! Она плакала, когда их прочла, - уткнулась головкой мне в грудь и рыдала как ребенок. Жестокий это мир, Джонни. Почему Милли, эта прелестная малютка, должна так ужасно страдать?
Постановка в театре Комедии обошлась, по слухам, в двадцать тысяч фунтов и терпит тысячу фунтов убытка в неделю. И сама Милли не дается Бонсеру в руки. Она обращается с ним грубо и живет со своим партнером. Под взрывы одобрительного хохота она изображает в лицах, как Бонсер ухаживает за ней, падает на колени, рыдает, молит и наконец добивается разрешения поцеловать ее в щеку. Ее друзья уверяют, что это ее лучшая роль.
С друзьями Бонсера Джон порой заводит речь о том, что Милли, чего доброго, его разорит и надо бы спасти его, пока не поздно. Но эти предложения не находят поддержки. "Ты сам попробуй, - советует ему как-то вечером в спальне некая Роза. - Увидишь, что получится".
Роза - бывшая хористка. Когда-то она вышла замуж за молодого гвардейца, а потом согласилась на развод по договоренности с его семьей. Теперь ей лет пятьдесят, она толстая, глупая, слишком много пьет и сетует на эту свою слабость. К Джону она относится снисходительно, как к малому ребенку, и он спит с ней, потому что она не требует от него показных излияний и вообще никакого притворства. С ней ему просто и удобно.
- Но мы можем доказать, что она ему изменяет.
- Он не поверит, только огорчится. А зачем его, беднягу, огорчать, у него она одна радость.
- Почему же он огорчится, раз не поверит?
- Да ну тебя, малыш, все ты отлично понимаешь. Правду люди говорят, тебе бы учителем быть.
Джону обидно, его точно обвиняют в том, что он суется не в свое дело. Мне очень жаль. Роза, но, право же, я никогда в не пытался никого ничему учить; толку от этого все равно бы не было, верно?
- Ну вот, опять свое заладил. Ничего тебе не жаль, ты все надо мной смеешься. Смеешься надо мной, даже когда... ну, да я себе цену знаю.
- Что ты. Роза, да я без тебя бы пропал. Я тебя обожаю.
- Да, а все равно смеешься, над всеми нами смеешься, некоторые на это очень обижаются. Ладно, не будем ссориться, раз у тебя времени мало. Давай, малыш, а потом поднесешь мне стаканчик. Томми вчера убили. Четвертого из моих мальчиков. Очень плакать хочется. Все убивают, убивают, не могу я так больше.
И позже эта добрая толстуха, меряющая войну смертями своих любовников, пьет и плачет - оплакивает и мертвых и себя, пьяненькую. - Ох, это мне так вредно...
В квартире на Джермин-стрит пьют все. Вчерашние невесты, в жизни не прикасавшиеся к спиртному, тянут виски и сбрасывают свою робость. Звучат поразительные признания. Молодые офицеры толкуют об измене в верхах; молодые шлюхи вспоминают свои первые увлечения; какой-то незнакомец ни с того ни с сего объявляет, что уверовал в бога. Ведутся долгие споры о боге, о смысле жизни. Однажды Джон, всего двадцать минут как освободившись после заседания в министерстве, но уже слегка выпив и с головой окунувшись в здешнюю атмосферу, рассказывает, как в школе он тайком делал особенную гимнастику, чтоб подрасти. И ему приятно, что он не боится насмешек. Потому что и это - шаг к освобождению, проявление самостоятельной воли.
78
Когда некая бойкая девица заявляет, что хоть Джонни и невеличка, но ей хватит, все дружно смеются.
Ибо Джон - штатский в военное время и наследник миллионов - для многих предмет и зависти и насмешек. Совершенно незнакомые люди кричат ему: "Эй, Джонни, поднеси стаканчик!", "Слышь, Джонни, пристрой где-нибудь мою девчонку, она на лестнице дожидается".
Одна из девиц, Поппи, долго и тщетно сверлила его глазами, а потом окрестила Профессором; другая, Рут, прозвала штафиркой. Унтер-офицеры, подливая себе виски, поверяют ему свои сомнения. Их интересует, знающий ли человек Бертран Рассел и правда ли, что единственное спасение в пацифизме. Эти же люди, если на них найдет другой стих, постараются выставить его круглым дураком.
Школьника, каким он был еще так недавно, все это приводило бы в ярость, теперь же скорее веселит. Стадная интуиция не подвела - он действительно живет в другом мире. Даже выпив, он сохраняет известную независимость, тайное прибежище, которое Роза называет смехом, но вернее было бы назвать некой безмятежной созерцательностью. На Джермин-стрит он как все, такой же безответственный и свободный, но именно потому, что есть эти "все", он и может держаться особняком; именно потому, что свободен, уколы и оскорбления только забавляют его.
- Глядите-ка, братцы, - восклицает Поппи. - Учитель наш нализался! Она зла на Джона, потому что он не счастлив, потому что он богат. И знает, что прозвище Учитель ему ненавистно.
И вот однажды три такие девицы, включая Поппи, вместе с Джоном и двумя солдатами, на вид вполне дружелюбными, оказались замешаны в каких-то уличных беспорядках и, удирая, оставили Джона в руках полиции. Он тоже хотел убежать, но ему подставили ногу, схватили и увезли в участок. Полиция беспощадна к молодым штатским, которые плохо себя ведут; Джона присуждают к штрафу, и судья очень строго высказывается по адресу молодых людей, которые достаточно здоровы, чтобы нарушать общественный порядок, а значит, надо полагать, и для того, чтобы служить в армии.
На горе, пресса как раз в это время полна нареканий на мужчин, освобожденных от воинской повинности. "Арестован пасынок промышленного магната", кричат заголовки, и случай с Джоном получает широкую огласку.
В Хэкстро это, разумеется, воспринято с тревогой и презрением. С тревогой за дальнейшую судьбу незаменимого Джона, с презрением ко всему, что зовется сенсацией. Голлан в ярости, что его любимцу грозит опасность, и снова твердит, что они жаждут его отставки. "Они", по его примитивным понятиям, - это нация, в которой он уже не отличает правительства от народа, а тем более одной газеты от другой и одного судьи от другого. И, как всегда бывает, когда нервный узел получает раздражение извне, его реакции обостряются. С этих дней и еще долго после того, как о неприятной истории и думать забыли, тон в конторе Голлана стал еще более высокомерный. Даже мальчишки-рассыльные задирают нос, словно говоря: "Плевать я хотел на публику".
Табита теперь представляет собою опасность, она причислена к растущей категории людей, поддавшихся военной истерии, теряющих присутствие духа. Джон, видя, что ей тяжело, что она осунулась и волосы на висках поседели, думает: "Как она, бедная, все это выдержит!" И пускает в ход свои чары, чтобы успокоить ее.
- Мама, милая, тебе не кажется, что ты принимаешь газеты слишком всерьез?
- А ты хоть что-нибудь принимаешь всерьез?
- Это очень интересный вопрос. Его можно поставить и шире: на что я вообще гожусь.
Большие глаза Табиты устремлены на него, словно она старается понять, и он думает: "Да, это сущее наваждение. Почему женщины в известном возрасте так подвержены религиозной мании? Тут, наверно, какая-то связь с нервной системой, а может быть, с климаксом".
- На что годишься? - переспрашивает она, будто самые эти слова ей непонятны.
- Ну да, на работе. Понимаешь, ведь она в большой мере сводится к сопоставлению показаний, тут требуется совершенно беспристрастный подход.
- Я тебя не осуждаю. Ты не виноват.
И он пасует. - Правильно, какие мы есть, такие и есть, ведь так? - Он ласково целует ее, словно утешая ребенка. - Отдохнуть тебе нужно, мама, и подольше. Ты совсем замоталась. - И спешит улизнуть в контору.
Там его ждет работа, и работа эта ему по душе: конфликты между подотделами, несовместимые требования из министерства и от управляющих, изложенные на молчащей бумаге, которая ждет его оценки, а сама не возражает и не впадает в крайности.
Табита заботит его. Он думает: "Несчастная женщина, как же она себя мучает", и одновременно что-то кажется ему бесконечно забавным. Поймав себя на том, что улыбается над длинным письмом по поводу какого-то хомутика, он задумывается - что же тут смешного? Оказывается, он улыбался мысли: "А ведь она, вероятно, права: я существо совершенно невыносимое".
Он наскоро заканчивает отчет о хомутике. Никаких выводов в нем не содержится. Но если б и содержались, Голлан наверняка решил бы наоборот.
79
Такой работы хоть отбавляй. План весеннего прорыва сдвинул все сроки. Армия требует еще и еще орудий, транспорта, снарядов, танков. Инженеры у Голлана работают как каторжные. Джон занят подготовкой к строительству нового завода, под который уйдет еще двадцать акров парка.
Но прорыв осуществляют немцы. В марте их войска достигают Амьена и грозят отрезать англичан от французов. Война, похоже, проиграна; но никто не предается отчаянию, потому что все скованы стоическим равнодушием или задыхаются от нескончаемой работы.
Голлан давно перестал читать газеты, и весть об этом последнем несчастье ему сообщает, надрывая голос, одна из секретарш. Он только прищуривается на минуту, как бы говоря: "опять наломали дров", и тут же сует Джону связку бумаг. - Вот полюбуйся, письма насчет походных котелков. Еще одна буря в стакане воды.
- Вы их прочли? - кричит Джон.
- Нет, не прочел. Ты мне дай лишних двенадцать часов в сутки, тогда, может быть, прочту. А может, и нет.
- Котелки и правда, видимо, непомерно дороги. Можно понять, что Казначейство недовольно.
- Еще бы не дороги. Когда работают в спешке, да без уменья, да материал не тот, всегда получается дорого. Ты мне скажи, они лучше, чем ничего? Вот что важно.
- Но ведь был другой образец. В министерстве, видимо, считают...
- У министерства всегда полно новых образцов. Им там проходу не дают всякие эксперты, да психопаты, да мошенники. Если б я слушался министерства, армии нечем было бы стрелять, и нечего есть, и носить нечего, кроме исписанной бумаги.
Но Джона и Смита беспокоит эта история с походными котелками, беспокоит положение Голлана в целом. Уже были запросы в палате общин. С каждым днем усиливается агитация против правительства, против всех власть имущих. Каждое утро Табита вскрывает письма, начиненные такой злобой и ненавистью, что ощущаются как удары хлыстом.
"Из-за этой вашей войны я потеряла двух сыновей, все, что у меня было на свете, а вы, капиталисты, наживаете на бедняках миллионы".
"Почему я должен гнить в окопах за шиллинг в день и бедная моя Дженни тоже когда котельщики это мое ремесло получают 15 фунтов в неделю и гуляют с девушками".
"Я за коммунистов. Надоело мне, что мной помыкают, да и не мне одному. Англичане такого не потерпят. Нужно создать Всемирный Союз Советских Социалистических Республик, чтоб был мир и свобода для всех и никаких этих ваших шпиков на заводах. Капитализм свое отжил. Свободу Индии. Хватит рабочим гнуть спину на предпринимателей. Долой евреев. Рабочим чтоб не платить подоходного налога. Двойной паек, побольше пива, а женщин - домой, хватит им стричься да отбивать у мужчин работу. Ирландцев - по домам, нечего им здесь делать".
"Вы и вам подобные - вот кто повинен в этой ужасной войне и в смерти миллионов молодых мужчин. Ваша слепая жадность и бряцание оружием - вот что навлекло на нас это бедствие. Немцы хотели мира. Но как они могли нам доверять при нашей политике морского превосходства, всецело поддержанной вами, фабрикантами оружия? Вы три раза отказывались последовать очевидному и разумному курсу, который один только и гарантировал бы мир, курсу полного и немедленного уничтожения всех армий, военно-морских и воздушных сил. За это вы ответите перед богом и людьми и будете гореть в геенне огненной".
Это письмо Табита показывает Джону, и он осторожно комментирует: - Да, это уже пахнет психозом. Война, как видно, всех помешанных взбудоражила.
Табита давно ушла в себя и свои секретарские обязанности выполняет не рассуждая. - Написано на бланке нашего завода. Я подумала, может, лучше, чтоб он об этом знал.
- Да нет, у нас этих психопатов сколько угодно, притом отличных работников. Главный бухгалтер - адвентист Седьмого дня. На их работе это не отражается, а шефа лучше не волновать зря, пока не утихла эта история с котелками. Если он опять подаст в отставку, кое-кто решит, что министерство ошиблось, а оно и правда ведет себя неумно.
К дому подъехала машина, выходит Голлан и с ним двое серьезного вида мужчин: генерал Скоур, отставной артиллерист, у которого имеется план, как закончить войну в два месяца путем новой хитроумной дислокации, и Папворт, знаменитый военный обозреватель, ратующий за выпуск восьмидесятитонных танков.
Джон и Табита, даже не переглянувшись, спешат навстречу незваным гостям, и те, обмениваясь любезностями с леди Голлан, не сразу замечают, что добыча от них ускользнула.
А дело в том, что оборону в Хэкстро пришлось укрепить. Голлана теперь надо охранять не только от газет и от министерства, от анонимных писем и от экспертов, но от любого совета, который мог бы затруднить или отсрочить его решение. А в последние дни он подвергается такой бомбардировке, что сторожить его приходится денно и нощно.
- Нет, вы только посмотрите! - Это к Голлану сразу после утреннего завтрака ворвался взволнованный молодой офицерик, поправляющийся в Хэкстро после ранения. Голлан сидит у телефона, Джон и Смит стоят рядом, озабоченно хмурясь.
Дело с котелками приняло дурной оборот. Накануне был запрос в парламенте, из которого явствует, что в верхи просочились кое-какие сведения.
- Вот, глядите! - Офицерик размахивает еженедельной газетой, которую только что получил по почте. - Они себя угробили. Видите этот клин? Отсюда им не выбраться, и "Таймс" пишет, что мы начали контрнаступление.
Но Табита уже спешит на выручку: - До чего интересно! Да, да, я понимаю...
- Нет, вы поглядите, сэр! - Офицерик через плечо Табиты тянет газету Голлану. - Тут и карта есть. Людендорф себя угробил. Война не сегодня-завтра кончится.
Голлан, по счастью, не Слушает. Он терпеть не может эти карты в газетах, из которых ясно видно, что войну, как он выражается, можно выиграть в три хода. Джон, взглянув на карту, говорит: - Да, на бумаге все кажется легко. - И кричит Голлану: - Из Военного министерства ответили? Не забудьте сказать, нам нужны размеры американского котелка.
Офицерик обиженно обращается к Табите: - Не может же война длиться вечно.
- Ну конечно, конечно, не может. - И смотрит на него ласково. - Как сегодня ваша нога? Вы непременно попробуйте полечиться электричеством. И не думайте возвращаться во Францию, пока у вас такие боли.
Голлан положил трубку. - Ну, кажется, с этим идиотом улажено, впредь не будет задавать дурацких вопросов. Он чего хочет? Попасть в газеты. А я хочу выиграть войну.
На следующий день становится известно, что немцы отступают. Еще четыре месяца - и война окончена.
80
Офицерик, которого неизвестно почему обидели хозяева Хэкстро - наверно, нервы сдали, - давно забыт. В заводской конторе работы больше прежнего: идет то, что Голлан называет "разборкой", - свертывание военных заказов и перевод производства на мирные рельсы. Неразбериха кругом ужасающая. Демобилизация - как прорыв плотины. Целые полки сами себя демобилизуют и очертя голову пускаются в кутежи. Офицеры проживают свои пособия со скоростью пяти тысяч в год. У девушек, привыкших жить на свои заработки богато и весело, осталось только шелковое белье да беременность, но возвращаться под материнский кров они не намерены. Улицы кишат дезертирами, жуликами и проститутками, и из этих последних дилетантки сеют больше заразы, чем профессионалки. Настроение у всех праздничное, все охвачены каким-то веселым буйством. Правительство выбросило предвыборный лозунг "Кайзера на виселицу!" и победило. Впрочем, избирателями движет не только жажда мщения, но и надежда. Правое дело восторжествовало. Мир и справедливость воцарились повсюду и принесли с собой небывало высокую заработную плату, невиданную свободу, самые короткие юбки, избирательное право для женщин и десяток новых государств. А самое главное - разгадан секрет процветания: чем выше заработная плата, тем богаче рынки. Причем деньги на заработную плату - это не только золото и серебро. Их можно изготовлять из любой ненужной бумаги. Предприимчивые молодые люди, растранжирив свои пособия, берут ссуды и открывают мастерские, гаражи. Настал век моторов. Каждый рассчитывает нажить состояние на автомобилях. Словом, началась новая эра. Голлан получил звание пэра за свои заслуги перед нацией и еще два угрожающих анонимных письма. На потребу этой новой эре он расширяет завод в Хэкстро, металлургический завод, завод грузовиков и верфь. Во главе "Голлан индастриз" опять становится Гектор; но, поскольку сырье и рынки контролирует Голлан, все звенья фирмы остаются тесно связанными между собой. Гектор Стоун - глава чисто номинальный, но его место под крылом у прославленного лорда Голлана вполне его устраивает. Гектор, гражданин добропорядочный и почтенный, готов отдать должное гению, особенно общепризнанному. Он повсюду повторяет вдохновляющие слова Голлана: "Добиваться своего во что бы то ни стало. Расти вширь! И побольше дешевой энергии, электричества. Чем больше электричества, тем лучше!"