На самом деле решение Бонсера реставрировать "Масоны" вызвано не столько патриотическими чувствами, сколько соображениями спроса. С увеличением на всех дорогах потока машин, все более дешевых, быстрых, легких в управлении, гостиницы так размножились, что "Масонам" стало трудно выдерживать конкуренцию. Бонсер пригласил архитектора, который уже реконструировал несколько деревенских харчевен "в староанглийском стиле", и работа закипела. Через месяц старое здание сровняли с землей, а через полгода на его месте вырос псевдотюдоровский дом с острой крышей и псевдодубовыми потолочными балками, псевдомутным стеклом в решетчатых окнах, стенами, обшитыми папье-маше под дуб, и полами, вымощенными плитами из линолеума. Каретный двор накрыт крышей - там будет площадка для танцев; риги превращены в гаражи; на месте фруктового сада вырыт бассейн для плавания; и огромная арка с электрической рекламой, обращенной к двум пересекающимся шоссе, поражает воображение путника среди тихих лесов и полей.
Дельцы из Эрсли любуются искусством архитектора, но пророчат, что заведение Бонсера, подобно многим оригинальным произведениям искусства, принесет одни убытки. Каким образом, вопрошают они, смогут приносить доход танцевальный зал и бассейн, поле для гольфа и площадка для катания на роликах, если все это расположено в четырех милях от города? Но они ошибаются. Сами того не зная, они видят перед собой первый мотель (даже слово это им еще не знакомо); и он с первых же дней пользуется бешеным успехом.
Конечно, не обошлось без протестов. Чем больше посещаются "Масоны", тем громче протесты. И наконец подается петиция в совет графства, собравшая более тысячи подписей частных лиц, а также представителей Общества ревнителей старины, Воскресной школы, Лиги защиты Субботнего дня и Ассоциации консерваторов, - все они требуют, чтобы заведение Бонсера было закрыто.
Но еще задолго до того, как это коллективное начинание прошло стадии предложения, обсуждения, консультации и организации, сами подписавшие его поняли, что понапрасну тратят время.
Вокруг Эрсли, в радиусе тридцати миль, появился уже десяток мотелей. Всем ясно, что с закрытием "Масонов" молодежь попросту устремится в поисках развлечений еще дальше от дома. Вероятно, у большинства жителей Эрсли и, во всяком случае, у подавляющего большинства его солидных и уважаемых граждан "Масоны" вызывают ненависть и страх. Но и они уже смутно ощущают - это носится в воздухе, - что такие заведения будут возникать и пресечь этот процесс невозможно. Он куда могущественнее, чем церкви, чем советы городов и графств, чем родители. Словно действует какая-то вселенская сила, молодое воображение, ищущее новой пищи, - словом, творческое начало.
99
Даже читательских писем с нападками на "Масоны" газета больше не печатает, ибо газета не желает терять подписчиков, а Бонсера теперь поддерживают младшие представители деловых кругов - те тридцатилетние, что только входят в силу и спешат покончить с предрассудками. Среди них он главным образом и вращается со времени нового взлета "Масонов". Интуиция не обманула его - в городе полно свободных денег, и он становится гражданином Эрсли, жертвует на местную благотворительность, и многие члены городского управления с радостью у него обедают. Его враги могут теперь ругать его только между собой, в частных беседах. Правда, ругань их от этого еще злее. И эта-то злость прозвучала в словах, которые злосчастная малявка бросила в лицо Нэнси.
До сих пор Нэнси не интересовалась "Масонами". А что до Бонсера, то, если она и видела порой, как по улице мчится огромная алая машина, и слышала, как люди не то восхищенно, не то осудительно провожают ее словами "Опять этот полковник!", придавала им не больше значения, чем Табите.
Но теперь, неизвестно почему - может быть, потому, что уж очень ядовито обругала Бонсера та девчонка, - в ней проснулось любопытство. Она спрашивает, правда ли ее дедушка держит кабак, и, узнав из краткого ответа матери, что ему принадлежат две гостиницы, в том числе "Масоны", куда ей строго запрещается ездить, сразу решает там побывать.
Сбежав, далеко не в первый раз, с урока гимнастики, она едет автобусом до перекрестка, а потом с большим интересом осматривает мотель снаружи и возвращается в город. Об этом приключении она рассказывает подружке, та загорается, и вторую поездку они предпринимают уже вдвоем. На этот раз они обследуют двор и заглядывают в ресторан. Их окликает официант: - Эй, вы тут чего не видели? - но они не убегают. Нэнси ничего не боится: в школе она привыкла к положению "неисправимой", оно только прибавляет ей наглости. Уставившись на официанта, она облизывает губы, как бы давая понять, что ей и язык показать недолго. Когда же он хватает ее за руку, чтобы выставить за дверь, вырывается и заявляет: - Вы меня не трогайте, а то скажу полковнику Бонсеру, он мой дедушка.
- Ах, вот как, мисси, что ж вы его не узнали? Вон он сидит, в баре.
Нэнси видит за одним из столиков двух дородных мужчин, таких краснолицых, точно в жилах у них не кровь, а портвейн, подходит ближе и говорит, глядя в пространство между ними: - Я Нэн. Этот человек не поверил, что вы мой дедушка.
И тот из двоих, что чуть потолще и лицо лоснится чуть посильнее, улыбается, блеснув зубами, и говорит: - Как же ты сюда попала?
- Просто приехала на автобусе.
- Повидать бабушку?
- Нет, вас.
Бонсер хохочет и обращается к своему собутыльнику, известному в Эрсли букмекеру: - Какова, а? Вся в меня.
А через две минуты Нэнси уже сидит у деда на коленях и уплетает шоколад под одобрительными взглядами обоих мужчин. Подруга ее робко жмется в сторонке.
После этого поездки в "Масоны" становятся для Нэнси первым удовольствием. Она ездит туда автобусом или ее подвозят попутные машины; а не то назначает деду свидание, и он, подхватив ее в условленном месте, с торжеством увозит в своем огромном автомобиле.
А когда Кит и Джон, услышав, что в "Масонах" видели девочку, очень похожую на Нэнси, призывают ее к ответу, она врет так беззастенчиво, что им становится стыдно. Они пасуют перед столь изобретательной лживостью. У Нэнси что ни слово, то враки. Пока Кит сидит на собрании у Родуэла, очень важном собрании по поводу жилищ для бедняков, а Джон выцарапывает одного из своих студентов из истории, грозящей испортить ему всю карьеру, она успевает побывать в "Масонах" и вернуться, готовая клясться, что ни на минуту не отлучалась из дому.
Видимо, не пускать ее в "Масоны" - безнадежная затея; и родителям ничего не осталось, как смириться со своим поражением. Они безоружны против этой силы упрямства и обмана. И Кит вздыхает: - Девочка явно пошла в бонсеровскую семью. Она знать ничего не хочет, кроме своих удовольствий.
100
Однако же Кит, вообще нечуткая к душевному состоянию окружающих, ошиблась насчет Нэнси. Бывать в "Масонах" для нее не просто удовольствие. С переходом из детства в отрочество эта неказистая девочка переживает минуты острой непонятной тоски. "Масоны" она любит чуть ли не больше прежнего, но к этой любви примешивается теперь тревога, смятение. Она пользуется любым случаем, чтобы удрать туда - к пирожным, конфетам, бассейну, болтовне с веселыми гостями, но радуется всему этому только в обществе деда. К Бонсеру она привязалась страстно. Однажды она нашла его в саду вдвоем с молодой женщиной, и он так разозлился, что закатил ей оплеуху. В ту ночь Нэнси изведала предельное отчаяние и горе. Она проплакала несколько часов, затыкая рот подушкой, чтобы не услыхали родители, и утром еще чувствовала себя разбитой. Неделю она не показывалась в "Масонах". Слишком ей было стыдно, слишком страшно, что дедушка ею недоволен.
Даже слава "скверной девчонки", утвердившаяся за нею в школе, уже не радует ее. Она грубит не только учителям, но и своим поклонницам. Ищет уединения и мрачно размышляет о своей судьбе. Начинает себя ненавидеть и, глядя в зеркало, с отвращением отмечает, какой у нее большой рот и маленькие глаза, какая короткая шея и толстая грудь. Нет, лучше умереть.
Но в тот же день, бредя по Хай-стрит и неистово себя жалея, она слышит возглас: "Здорово, малышка!" - и видит, как из машины к ней склоняется круглое, точно солнце, лицо Бонсера. Он поворачивается к своему соседу, самому богатому в Эрсли ресторатору. - Знакомьтесь, моя внучка. Мы с ней друзья. Видали? Это она мне свидание назначила. О, эта далеко пойдет, будьте уверены... Ну, лиса этакая, что еще надумала? Покататься? Ладно, лезь сюда. Да ты что ж не здороваешься?
- Ой, дедушка. - Она птицей впархивает в машину и обнимает деда за шею. Миг - и она пристроилась рядом с ним и уже мчится прочь от ненавистного Эрсли. Она переполнена такой любовью, такой благодарностью, что не может выразить свои чувства словами, а только тычет его локтем в бок. Ибо она понимает, что прощена, что полубог, давший ей пощечину, не держит на нее зла.
Она прощена, и от этого Бонсер ей еще милее - у нее не осталось сомнений, что в "Масонах" она желанная гостья. Она таскается за ним как собачонка, вполне довольна, если раз в полчаса он дарит ее улыбкой, блаженствует, забравшись к нему на колени. Она надоела бы ему до смерти, если б ее обожание не радовало его, если бы у них не было общих интересов, если б их не связывала близость, не поддающаяся разумному объяснению. Оба они любят быструю езду, сладкие пироги, сплетни и джаз. Для обоих нет большего наслаждения, как мчаться куда-то с бешеной скоростью, зная, что рядом есть родственная душа. Оба любят все новое, самый последний крик. Когда Бонсер придумал фонтан, освещенный цветными лампочками, Табита морщилась, но Нэнси плясала от восторга. А в 1934 году он выписал радиоприемник, и они вместе ползают по полу в вестибюле среди проводов и ламп. Бонсер хватает отвертку, обещает улучшить звук, и тут же наступает молчание. Он клянет инженеров на заводе - ни черта в своем деле не смыслят - и вызывает механика. Когда же приемник наконец оживает, он торжествующе и самодовольно крутит ручку настройки и дает пояснения: "Вот Москва... нет, Берлин, а вот Нью-Йорк". И лицо Нэнси, оглядывающей публику, словно говорит: "Правда, он маг и волшебник?"
- Вот, пожалуйста, Ла Скала, Милан. Этот человек поет за три тысячи миль от нас - видали вы что-нибудь подобное?
На его лице, которое с каждым годом процветания становилось все краснее и толще, пока не стало таким же круглым, как у стоящей рядом с ним внучки, и даже на лицах юных скептиков, заехавших сюда выпить, а теперь столпившихся в вестибюле, чтобы увезти с собой новый анекдот про старого Дика Бонсера, написано изумление, придающее и самым прожженным из них невинный и глуповатый вид.
Он опять покрутил ручку, и комнату заполнил истерический визг. "Гитлер!" Бонсер победно улыбается, словно этот демагог выполняет его личную волю. - Его небось одновременно слушают сто миллионов. А еще говорили, что все на свете изобрели англичане.
В глазах внучки Бонсер - самый великий человек на свете. Она все замечает - как он отдает приказания садовникам и официантам, как велит построить новую теплицу, расширить бассейн. А вот он стоит в вестибюле, окруженный смеющимися девушками и важного вида мужчинами - они приехали на дорогих машинах нарочно, чтобы послушать его шутки или просто пожать ему руку.
Они смеются над Бонсером, но знакомством с ним дорожат и даже хвастаются. Ибо он теперь признанный "оригинал", со всеми вытекающими отсюда преимуществами. Даже члены Свободной церкви взирают теперь с улыбкой на его кричащие костюмы и показывают знакомым его роскошную машину как местную достопримечательность. Любые его словечки запоминают и повторяют, потому что они исходят от "полковника".
И еще в нем привлекает так называемая лихость. Он пьет, играет, целует девушек. Широко известно, что он - тайный владелец нескольких ночных притонов, но это ему не вредит - ведь девять десятых жителей Эрсли посещают эти притоны. Когда полиция устраивает облаву на какой-то клуб и владельца, старого рецидивиста, приговаривают к шести месяцам тюрьмы, газеты это одобряют, но улица издевается. По общему мнению, судьи косны и мстительны; в автобусах и в барах незнакомые люди дружно решают, что "не обошлось без доноса".
"Кто-то на него накапал".
"Не сумел заручиться поддержкой, где следует".
"Ему бы посоветоваться с Диком Бонсером. Этот-то знает все ходы и выходы. Ему облава не грозит".
И такое мнение принимается благожелательно. Даже последнему бедняку приятно, что Дик Бонсер умеет обойти закон и ладит с полицией. Он окружен ореолом пирата, разбойника, человека, которому сам черт не брат.
А Нэнси, когда она в сумерках прокрадывается домой, еще чувствуя на губах поцелуй великого человека, кажется, что с солнечных высот она спускается в страшную, унылую темницу. Мать, на ее взгляд, скучнейшее существо, вечно она возится с какими-то бумагами, вечно пилит ее, чтобы занималась. Отца она презирает и жалеет, но больше все-таки презирает никчемный человечишка, сутулый, лысеющий, плохо одетый, нерешительный. И еще она знает - чувствует всеми нервами, - что над ним смеются, что мать жалеет его и считает неудачником, а советник Родуэл, друг матери, - куда более важная фигура и у них в доме, и в городе.
Но Родуэла, она определенно ненавидит. Прежде всего за то, что он пытается ее приручить. Один раз даже привлек к себе на колени - гнусная фамильярность. Ей обидно, что он держится в доме хозяином, а сам такой же нудный, как ее отец, и так же беден. Машины у него нет и костюмы такие же поношенные. Но отец еще ничего, он хотя бы тихий, не важничает. А Родуэл, особенно после того как побываешь в "Масонах" у дедушки, до того ей противен, что впору показать ему язык.
Случись кому-нибудь из них спросить, где она была, она им наврет не сморгнув: так цивилизованный человек, вынужденный жить в трущобах среди безграмотных и завистливых плебеев, скрывает свои вылазки в высший свет.
101
Крепко связывает Бонсера с Нэнси и отношение их к Табите. Они без слов договорились, что вести себя с ней надо уважительно, но по возможности не попадаться ей на глаза. Заслышав ее шаги, девочка только взглядывает на деда, и оба уходят на безопасное расстояние либо скрываются в отель. Там Табита почти не бывает, разве что рано утром, когда гости еще спят. За нее там правит надежная женщина Гледис Хоуп, в прошлом буфетчица, большая, видная, полногрудая; она укрощала скандалистов еще в худшие дни "Масонов" и следит за порядком лучше любого мужчины, безошибочно сочетая нагло-издевательский тон с веселым принуждением.
В Амбарном доме Табита живет как в крепости со своей старой верной горничной Дороги; она зорко следит за персоналом отеля, регулярно совершает инспекторские налеты, но с гостями дела не имеет. Она их не выносит, но давно убедилась, что ее протесты против мальчишеской стрижки, коротких юбок, коктейлей и поцелуев по углам не встретят сочувствия. Бедствие это стало повсеместным.
Да и сама гостиница, при всей фривольности ее тона, уже не выделяется среди других. Ее не только терпят, она необходима. Молодежь принимает ее как должное. Политики напоминают, что в России рабочим предоставляют возможность потанцевать и повеселиться. Почтенные горожане знают, что там можно отметить семейный праздник, деловые люди принимают там деловых знакомых. И все те отсталые обитатели Эрсли, что еще недавно боролись против Бонсера и его затей, сперва удивились, а потом смирились, убедившись, что их понятия о приличиях и безопасности безнадежно устарели. Даже то обстоятельство, что молодые девушки носятся с места на место в машинах, напиваются и дают себя соблазнять или насиловать, уже не кажется трагедией. Дешевый автомобиль произвел социальный переворот без видимой связи с логикой, политикой или нравственностью, самым фактом своего существования. Он вызвал к жизни тысячи дансингов и мотелей, так что никто из молодых уже не мыслит себе жизни без машины или хотя бы мотоцикла, на которых можно уезжать не только от родителей, но и от соседей и от родного города и чувствовать себя свободными, как дикари в пустыне.
А на Табиту в ее длинных платьях уже смотрят в Эрсли как на чудачку; и даже Нэнси, заразившись общим мнением, как инфекционной болезнью, теряет к ней всякое уважение. Бонсер к Табите снисходительно равнодушен, Нэнси от нее коробит.
Последнее время Нэнси страдает, потому что начала понимать отношения Бонсера с женщинами. Подсмотрев, как он целует Гледис Хоуп, она испытала такую жгучую боль, точно ее вывернули наизнанку. Она не знает, что боль эта - ревность, но уже не может от нее-избавиться.
Однажды Бонсер сам пригласил ее в "Масоны" к чаю, но забыл об этом и не вернулся вовремя. И Нэнси, зная, что Гледис Хоуп тоже отсутствует, и подозревая, что они где-то вместе, не может заставить себя уехать домой. В семь часов она еще бродит между кучами шлака за гаражом, прячась от людей, глотая слезы, как вдруг слышит удивленный возглас Табиты: - Маленькая моя! А я думала, ты давно дома.
Девочка пожимает плечами. - Отстань ты от меня.
- Но, Нэн, милая, ты знаешь, который час? Поди сюда, у тебя ленточка развязалась.
Нэнси, зажатая между гаражом и терновой изгородью, злобно огрызается: Уйди ты.
Табита, привыкшая видеть ее спокойной и очень сдержанной, не верит своим ушам. - Ты что сказала?
- Сказала "уйди".
- Разве можно так разговаривать с бабушкой?
- А мне что? Я тебя ненавижу. Только все портишь.
В ее разъяренном взгляде Табита читает неподдельную ненависть. А Нэнси вдруг ныряет у нее под рукой и пускается наутек, в поле.
Табита поражена, откуда в ней такая жестокость и непокорство, испугана ее истерическим тоном. Она чувствует, что девочке плохо. Полчаса спустя, когда уже темнеет, а Нэнси как в воду канула, она начинает воображать всякие ужасы. Она звонит в Эрсли, спрашивает, вернулась ли Нэнси. Голос Родуэла отвечает, что дома ее как будто нет. - Но вы не волнуйтесь, миссис Бонсер, она у нас особа самостоятельная.
- Можно попросить мистера Джона Бонсера? - осведомляется Табита ледяным голосом.
- К сожалению, его нет дома. Что-нибудь передать?
Табита вешает трубку, а через полчаса Джон приезжает автобусом. На этот рае выходка Нэнси серьезно его встревожила.
Мать и сын вместе ищут девочку в поле и ближней роще. Табита зовет ее резким, требовательным голосом, а Джон - вежливым тенорком, в самом звуке которого - отсутствие какой-либо надежды на отклик.
Наконец их самих спасает горничная из отеля. Звонили из Эрсли. Нэнси дома, всю дорогу прошла пешком.
- Я знал, что с ней ничего не случится, - говорит Джон, жалея, что напрасно потратил время.
- Но с ней что-то уже случилось, Джон, что-то очень неладное. - После пережитого страха Табита дает волю гневу. - Чтобы девочка в ее возрасте вела себя как маленькая дикарка... Конечно, ее никогда не учили считаться с другими. Мистера Родуэла, видимо, вполне устраивает, что она растет как сорная трава.
- Родуэл не виноват, - вздыхает Джон. - А сюда ее тянет неудержимо.
- Лучше уж ей проводить время здесь, чем в Эрсли на улице.
Табита отказывается признать, что "Масоны" для Нэнси вредны. На ее взгляд, дружба между Нэнси и дедом обоим делает честь. Табита - дитя той простодушной эры, когда всякая дружба, всякая любовь, даже беззаконная, считалась похвальной, пока не оборачивалась бедой.
- Не мне это отрицать, - отвечает Джон, словно ведет научный диспут, а не просто размышляет над ситуацией, слишком сложной для того, чтобы составить о ней четкое суждение.
Он отказался поесть или хотя бы выпить - возможно, не желая встретиться с отцом - и ждет, когда шофер Табиты отвезет его домой.
Моросит холодный зимний дождь, и они стоят под крышей на крыльце Амбарного дома, тускло освещенном одной электрической лампочкой в колпаке матового стекла.
- Нет, - говорит Джон. - Слишком уж много неизвестных в этой задаче.
Табита, раздраженная этим пустым резонерством, внимательно смотрит на сына - в этом непривычном освещении ясно видна его плешь, круглится высокий выпуклый лоб, а глаза тонут в глубоких впадинах, - и ее охватывает нестерпимая жалость. "Господи, да он уже устал жить, он старик!"
И ей кажется, что Джон нуждается в помощи еще больше, чем Нэнси. Она негодует: - Что Эрсли плох, это-то мы знаем. Он тебя губит. Не понимаю, почему ты за него так цепляешься. Ведь здесь тебя неспособны оценить. Здесь вообще не разбираются в людях.
И Джон, который на четвертом десятке опять стал с матерью ласков и некритичен, как в детстве, отвечает печально и доверчиво: - Но я пробовал куда-нибудь перебраться, мама. В прошлом году подавал заявление в Лондонский университет, но меня не утвердили.
Он улыбается ей, точно говоря: "Напрасно ты думаешь, что я такой уж великий ученый". Табита поражена. Она не представляла себе, что Джона могут где-то не взять на работу. Наступает молчание. Сетка дождя в белом свете лампочки, звук падающих капель словно замкнули их в этом уединенном уголке, где можно только размышлять о далеком, безнадежно огромном мире.
- Это все из-за Эрсли! - восклицает Табита. - Они воображают, что, если человек работал в Эрсли, значит, он плох.
- Нет. - Джон все еще улыбается, теперь уже дождю, опаловым ожерельем протянувшемуся вдоль навеса крыльца. - Дело в том, мама, что я немножко отстал от века. Моя философия сейчас не в моде. В данное время самый ходкий товар - это так называемый логический позитивизм, а я им не торгую.
- Ты что же, хочешь сказать, что и в философии бывают моды?
- Очень даже бывают. И всегда будут, так же, как на туфли... или на машины. - Он кивает на десятилетней давности "роллс", только что появившийся на дороге за узкими железными воротами. - Материал всегда один и тот же, и крепкие старые, на совесть сработанные модели по-прежнему будут сходить с конвейера и служить при любой погоде. Но чтобы поразить воображение публики, требуется новый стиль, чем чуднее, тем лучше. А я был слишком занят преподаванием, изобретать сенсации мне было некогда. Ну, спокойной ночи, мама, не выходи на дождь.
Но Табита провожает его до машины. Она волнуется, сердится. - Ты сам знаешь, что это неправда. Просто умничаешь. А правда в том, что ты размазня, пальцем не хочешь пошевелить.
- Вот и я говорю, мама, в коммерсанты я не гожусь. А в Эрсли, пожалуй, и в самом деле слишком напирают на коммерцию.
И он откидывается назад на глубоком сиденье с видом человека, уже смирившегося с жизненным крахом.
Табита в бешенстве. Она чувствует, что сын идет ко дну. Проблеск надежды вселяет в нее только то, что он, оказывается, хотя бы пробовал вырваться из Эрсли.
Она пытается возобновить старые знакомства. Мэнклоу умер, но она пишет лорду Дакету, пишет Гриллеру, которого только что, чуть не в девяносто лет, провозгласили одним из гигантов литературы. Ни тот ни другой не могут ей помочь. Однако через несколько месяцев секретарь Дакета дает ей знать, что в колледже св.Марка есть вакансия. Она немедленно звонит Джону и слышит в трубке его голос, который по телефону всегда почему-то звучит молодо и бодро. - Да, мне ее уже предлагали.
- Ну как замечательно, Джон! Наконец-то ты можешь уехать и, между прочим, разделаться с этим противным Родуэлом.
- Разделаться?
- Оставить его с носом.
Голос отзывается напевно: - А Родуэл, знаешь ли, неплохой человек.
- Джон, он выставляет тебя в смешном свете, ты сам это знаешь, у тебя же в доме, при всех. Никогда не могла понять, зачем ты с ним еще споришь.
- Это уж, наверно, моя вина. - И телефон умолкает.
Табита глядит на немую стену и думает: "Ну вот, теперь он рассердился. Но ведь это правда, правда. Кто-то должен же ему это сказать".
102
Джон и сам сознает, что не пользуется почетом ни в колледже, ни даже в собственном доме и что у него выработалась привычка - привычка наставника - подвергать сомнению любое категорическое суждение уже потому, что оно слишком категорично.
Когда какой-то бизнесмен хвастливо заявляет: "Англии национализация не грозит, рабочие этого не допустят", он возражает вполголоса: "Но с другой стороны, во Франции она как будто осуществляется не без успеха. Вы какую именно национализацию имели в виду?" И цель этого вопроса - только заставить фанфарона обдумать свои вздорные слова и понять их смысл, если таковой имеется.
Точно так же он выводит из себя Кит, когда прерывает ее монолог о необходимости срочно провести какую-то политическую кампанию вопросом, что именно означают ее слова "мотив прибыли"; а уж Родуэла никак не может оставить в покое, вечно его поддевает. Однако в споре, который вспыхивает вслед за этим почти всякий раз, как у него собираются студенты, он неизменно терпит поражение.
- Джон, привет, - скажет, бывало, Родуэл. - Как поживает философия? - И Джон улыбнется и промолчит. Но через минуту уже сам цепляется к уверенным рассуждениям Родуэла.
- Это что за проект?
- Я говорил о будущем Брока.
За последние семь лет прогрессивные элементы в Эрсли завоевали "много сторонников, и Родуэл, уже четыре года член городского управления, стал одним из их лидеров. Он успел приобрести типичную повадку политического босса, этакую неискреннюю любезность, нечто среднее между апломбом полицейского и хладнокровием актера, некое самодовольство, вполне соответствующее его благодушному лицу и крепкой фигуре, уже начавшей обрастать жирком.
Как председатель жилищной комиссии, Родуэл составил проект упразднения трущоб: снести все дома на пяти улицах и переселить пять тысяч человек в новый пригород, что должно обойтись городу в полмиллиона фунтов.
Самый размах этого плана еще повысил престиж Родуэла. Студенты превозносят его как героя; консерваторы клянут как беспардонного демагога.
- С другой стороны, - говорит Джон, словно поворачивая в руках незнакомый предмет, чтобы разглядеть, из чего он сделан, - я прочел, что в самом Броке состоится митинг протеста.
- Это происки домовладельцев, - говорит одна из последовательниц Родуэла. Две трети окружившей его молодежи - юные энтузиастки.
- Почему вы это терпите? - вопрошает другая. - Пойти да разогнать их.
- Они приняли меры. Пускают только по билетам. Приедет член парламента, либерал.
- Уж конечно, либерал, кто же еще! - кричит студент-медик. - Давайте бросим в окно бомбу с удушливым газом, выкурим их. Поделом им будет. - В его голосе звучит благородное негодование. За его словами не только требование моды - подражать революционерам-террористам, - но и искренний гнев и возмущение. Он действительно верит, что либералы дурные люди и их следует изничтожать. Как почти все студенты в Эрсли, как всякая молодежь, он ненавидит либералов и может привести для этого множество причин. Но истинная причина кроется, вероятно, в том, что либерализм уже сто лет пользовался сочувствием, что родители говорили о нем за завтраком, что это смирная, честная вера, о которой ему, а главное, его друзьям прожужжали уши. Быть либералом - этим никого не удивишь. А поэтому к черту либералов.
Юному медику известно, что Джон преподает в колледже, и он поражен, когда тот отвечает: - А сами жители Брока одобряют этот проект? Мне говорили, что больше половины их вполне довольны и тем, что имеют.
- А вы бы как поступили?
- Ну, это сложный вопрос. Совсем негодные дома надо бы снести, часть других отремонтировать...
- Типичный либеральный проект, - перебивают его негодующие голоса.
- И на это потребовалось бы пять лет, - улыбается Родуэл.
- А с другой стороны, - говорит Джон, - это было бы правильнее. Так зачем так торопиться?
Кит, лавируя среди гостей с тарелкой пирожных и с падающей на глаза прядью волос, как всегда умученная и ставящая это себе в заслугу, восклицает: - Джон, милый, ты представляешь себе этот хаос - тут залатать, там перестроить? Мы должны сразу сровнять с землей весь квартал, иначе нет и смысла говорить о сколько-нибудь масштабном проекте.
- Да, в этом все дело. - Родуэл, услышав, что его цитируют, заговорил очень серьезным тоном. - Надо планировать весь район в целом, только так можно рассчитывать на успех.
- Не понимаю почему. - И Джон начинает доказывать, что авторов этого плана заботят не интересы людей и даже не красота города, а исключительно желание развить видимость кипучей деятельности. Все это планирование для отвода глаз, очередная сенсация.
- Я же говорю, вы в душе либерал, - посмеивается Родуэл.
И Джон, к собственному удивлению, разражается гневной тирадой. - А если и так? Разве дело в ярлыке? Ярлык не довод, так же как слово "план" или любой ваш лозунг на потребу недоучкам. А нужно вам одно - побольше теребить людей. Все вы, государственные мужи, одинаковы: что угодно, лишь бы показать свою власть.
Родуэл, который никогда не теряет самообладания, улыбается и отделывается банальным ответом, что все правительства бывают вынуждены вмешиваться в частную жизнь. Студенты, по большей части его ученики, смеются, глазеют на Джона либо бросают пренебрежительно: "Старая песня!" Один из них, совсем еще мальчик, свирепо осведомляется, неужели мистер Бонсер не признает пользы планирования? Джон пытается объяснить, что он не против планирования, а только против ненужной регламентации. Но тут же, конечно, увязает в терминах. Публика начинает скучать. Родуэл улыбается. Кто-то ввернул любимое словечко Джона "с другой стороны", и все смеются.
Философ смущен, чувствует, что запутался, и пытается сохранить умный вид. Он произносит: - Конечно, доискаться до истины порой нелегко. Потом, чтобы скрыть замешательство, придвигает к себе чашку с чаем. Но чай расплескивается на блюдце.
103
Вдруг он видит: в комнате появилась Табита и энергично пробивается к нему. Она вошла в разгар спора, и в глазах ее неистовство. Как всегда, она в черном, отчего кажется тоненькой, как девочка, но походка подрагивающая, губы шевелятся, а на скулах красные пятна, словно она горит в лихорадке.
- Мама! - Они целуются. - Вот хорошо, что приехала!
- Как ты им позволяешь? - Голос резкий, сердитый. - Они же над тобой смеются. И еще этот противный толстяк...
Джон улыбается. - Планирование, знаешь ли, неплохая вещь. Мне просто хотелось доказать им... А впрочем, ладно. Как твое здоровье?
- Но почему они такие жестокие, всем желают зла? Бедные эти старухи в Броке, теперь их сгонят с насиженного места.
Видя, что Табита привлекла всеобщее внимание, Джон предлагает ей выйти погулять в сквере. Ему и самому вдруг стало здесь невтерпеж. - Пойдем, там прохладнее. - Но отвлечь Табиту не так-то просто. Она гневно озирает собравшихся. - Ни религии, ни доброты, вот в чем горе. Бога забыли, росли как дикари.
В наступившей тишине эти слова четко прозвучали на всю комнату. - Хуже дикарей! - выкрикивает резкий голос, дрожа от собственной дерзости. Дикари хоть каких-то богов признают.
- Пошли, пошли, мама. - И он чуть не силком уводит ее из дому. Он с облегчением чувствует, что от ее волнения сам почти успокоился, остался только горький осадок.
Они под руку переходят улицу и вступают в сквер. Весенний вечер выдался теплый, но пасмурный, и на дорожке, затененной деревьями, царит зеленый полумрак. С центральной лужайки доносятся крики и смех играющих детей, и этот полумрак между рядами деревьев, окаймляющих дорожку, как колонны нефа в соборе, кажется особенно уединенным и мирным. Джон прижимает к себе локоть матери, ощущая, что сейчас они заодно, оба изгнанники и сочувствуют друг другу. - Ты не сердись на этих ребят, они подрастут. К сорока годам чуть не все станут закоснелыми консерваторами.
Но Табита еще дрожит от гнева. - Зачем ты вообще с ними разговариваешь? Ох, хоть бы уж скорее кончился этот триместр.
- Почему именно этот?
- Потому что это твой последний триместр в здешнем отвратном колледже.
- Ах да, ты про святого Марка.
- Я из-за этого и приехала. Ты им написал? Нужно это сделать не откладывая.
Короткая пауза. Они медленно идут дальше, с каждым шагом вспугивая воробьев, которые, кажется, готовы драться и спариваться, пока на них не наступишь. Табита, вдруг почуяв неладное, восклицает: - Не написал! Так я и знала, что будешь тянуть.
- Нет, я написал.
- И то слава богу!
- Но письмо еще не отправил.
- То есть как? Почему?
- Сам не знаю. Надо полагать, когда дошло до дела, не захотелось уезжать из Эрсли.
- Не мог ты полагать такие глупости. Нет, просто у тебя ни на грош честолюбия. Где письмо? Давай сейчас же его опустим.
Но Джон медленно бредет дальше и думает: "Да, выходит, что уезжать мне не хочется. Здесь, конечно, не сладко... неохота, видно, сниматься с места. Суть, надо полагать, в том, что здешняя работа мне по душе... в каком-то смысле". Обдумав эту свою догадку, он говорит уже более уверенно: - Понимаешь, мама, студентов у меня не так уж много, но они особенные, вероятно, самые лучшие и по-настоящему увлечены. А в Эрсли без этого нельзя, ведь им все время твердят, что философия - гиблое дело. Здесь к этому особое отношение, совсем не то, что в Оксфорде или Кембридже. Килер называет нас аванпостом, и здесь действительно чувствуется атмосфера границы - предельная серьезность, верность несмотря ни на что. - Он улыбается какому-то воспоминанию. - Да, прямо-таки герои. Пусть все это немножко наивно, но... Может быть, в другом месте все покажется мне слишком прозаическим, пресным? Может, я и сам пропаду без моих юных энтузиастов? И, Килер точно так же смотрит на своих учеников. Они приходят к нему и сидят у ног миссис Килер, а она беседует с ними об искусстве. Тут есть что-то от религии. Это и есть религия. - И, захваченный своей мыслью, он доверчиво продолжает: - Ты, возможно, считаешь, что я говорю вздор, что я попросту увяз в болоте - в духовном болоте. Но это, пожалуй, и неплохо. Вытащи я себя из болота, я бы, может, развалился на части.
Но на лице Табиты он читает только безнадежность. И ему ясно, что ей никогда его не понять - не понять ту битву, которую он ведет без устали и без оглядки, и какая это заманчивая цель - уберечь молодое сознание, еще любознательное, ищущее, искреннее, от врага - от страшной тьмы огульного неверия и стандартизации. Он тихонько вздыхает и прижимает к себе ее локоть.
- Не волнуйся ты за меня, мама.
- Да как же мне не волноваться, когда ты на глазах себя губишь, и так нелепо. - Слезы бегут у нее по щекам. - Это же чистая нелепость, это упрямство. Ты что, слепой? Как тебе может здесь нравиться? Здесь все у вас плохо. Кит - ты же знаешь, она слабая, она всецело под влиянием Родуэла. И Нэнси, бедная крошка, некому ею заняться.
- Дорогая мама. Кит - безупречная жена.
- Ничего подобного, она тебя в грош не ставит. Считает, что ты ни на что не годен, и притом по моей вине. Ах, почему я не поверила Джиму? Оксфорд тебя сгубил.
Он утешает ее. Уверяет, что ему хорошо. Говорит, что будет вечно ей благодарен за то, что дала ему образование. - Господи, да без этого я мог бы стать вторым... - Он хотел сказать "Родуэлом", но не произносит этого имени, чтобы не вызвать новой вспышки. Но Табита уже на грани истерики, и он рад, когда удается наконец усадить ее в машину. И тут она прощается с ним долгим поцелуем, в котором и жалость и мольба. - Прости меня, Джонни.
- Но, мама, милая, ты для меня сделала все, что в человеческих силах.
Она мотает головой и, прижав к глазам платок, откидывается на подушки сиденья. Машина отъезжает, и Джон со вздохом облегчения поворачивает к дому. А впрочем, нет. Хватит с него на сегодня и Родуэла, и его учеников. И он опять бродит под деревьями сквера, удивленно думая: "Ведь это верно, я действительно обязан ей всем самым главным. Но как сделать, чтобы она это поняла? Не внушить ей этого, хоть ты тресни".
104
"Это все Кит, - решает Табита, возвратившись в Амбарный дом. - Потому он и не хочет уезжать, это она его отговорила. А мне он сказать правду не может, стыдно признаться, что он под каблуком у этой дряни. Да, Кит его погубила, и Нэнси тоже". И ее ненависть к невестке растет с каждым днем.
Когда на пасхальные каникулы Нэнси, как обычно, отправляют в Челтнем к незамужней тетке, Табита думает: "Эта женщина готова убить родную дочь, лишь бы не подпускать ее ко мне".
Когда на пасху Кит и Джон, как всегда, уезжают в Уэльс с компанией альпинистов, Табита, как всегда, делает выводы: "Знает ведь, что Джон боится высоты. А ей что, пускай хоть разобьется насмерть. Она тогда утешится с Родуэлом".
И когда из Уэльса приходит телеграмма: "Ничего страшного, не верь газетам, целую" - к ее испугу примешивается злорадство. "Чуяло мое сердце, что случится несчастье. Что она в конце концов убьет Джона".
И, несмотря на протесты Бонсера - у него расстройство желудка и он желает, чтобы за ним ухаживали, - тотчас едет в Уэльс. Джона она застает в постели с простудой. А несчастье все же случилось: один из туристов упал и сломал ногу; остальные пошли к нему на выручку, но не успели вернуться засветло и провели ночь в горах, в мокром тумане.
Кит раздосадована приездом Табиты. Говорит, что перевозить Джона никуда не нужно. Ему уже лучше; врач сказал, что ничего опасного нет.
- Он не знает, какие у Джона легкие.
- Но я-то знаю. У него уже пять лет ничего не было, даже астмы.
Обе женщины нервничают. Им страшно друг с другом. На следующий вечер у Джона резко поднимается температура. Срочно вызывают врача. Тот качает головой. - Пневмония. Я этого опасался.
Табита требует специалиста, сиделок, кислорода.
А Кит отказывается понять, что ее муж умирает; и даже когда он уже умер, продолжает твердить, что он в коме и его еще можно оживить. А потом набрасывается с упреками на врача: - Вы, наверно, не понимаете, что это был не рядовой пациент. Мой муж был видным ученым, а вы не сумели его спасти.
Она бушует весь день, пока Табита наводит справки, договаривается о похоронах. Потом заявляет, что похоронить Джона нужно на местном кладбище, где уже есть могилы альпинистов, погибших в горах. "Джон был бы доволен. Он любил горы".
Табита молчит - не из сочувствия к Кит, из уважения к вдове.
- Кое-кто думает, что это я его сюда притащила, - холодно замечает Кит. - Но это не так. Он любил горы, говорил, что это хороший отдых от книг, что здесь у него рождаются идеи...
- Идей у Джона всегда хватало, а вот здоровья настоящего не было.
- Вы хотите сказать, что я его убила?
- Нет, конечно. Но последние годы у него был такой усталый вид. Все-таки Эрсли - это не то, что ему было нужно.
- Но вы же знаете, как ему там нравилось. Там столько всего происходит, такая интересная общественная жизнь.
- Жаль, что он так мало виделся со своими друзьями. Политика-то его никогда особенно не интересовала.
- Вы еще будете утверждать, что я отваживала его друзей?
Табита молчит - что тут скажешь. Хоть этого-то могла бы не отрицать. А Кит не унимается: - Он вообще был страшный нелюдим. Даже дома, когда у нас собирались гости, приходилось его упрашивать, чтобы вышел посидеть с нами. Я всегда чувствовала, что если бы он перешел работать в Оксфорд или в Кембридж, то совсем оторвался бы от жизни.
Табите ясно, что Кит уже занята созданием своего автопортрета разумная, честная жена, обремененная чудаком-ученым, чьи таланты, какие ни на есть, пропали бы втуне без ее руководства, и лживость этой формулы, пусть и бессознательная, бесит ее. Все в ней кипит. Ей хочется крикнуть: "Ханжа несчастная! Ты никогда не ценила его, не понимала, какое тебе досталось сокровище!" Но заставить Кит поверить в истину, столь убийственную для чувствительной совести, - безнадежное дело, и Табита, смирив себя, продолжает молчать. Однако этого молчания достаточно, чтобы Кит побледнела от злости, а сама она покраснела в ответ. Они расходятся внезапно, словно их отбросило друг от друга электрическим током.
На похороны приехали не только Бонсер и Нэнси и депутации от студентов, от местных альпинистов и от колледжа, но еще собралась огромная толпа, привлеченная сообщением о несчастном случае в горах.
Много экскурсантов прибыло автобусами из окрестных городков и местечек, по большей части люди того сорта, которые начинают скучать и даже впадают в тоску, если не предлагать им беспрерывно каких-нибудь развлечений осмотр развалин, сеанс в кино. Для этих похороны - просто подарок. Они толкутся среди могил маленького кладбища, в одном месте развалили каменную ограду, топчут траву и цветы и все время, пока длится заупокойная служба, громко разговаривают. Слышатся возгласы:
"Давай ко мне сюда, Джимми!"
"От меня ничего не видно".
"А теперь что он делает?"
"Кто хоть он был?"
"А я почем знаю".
Один огромный автобус с табличкой "Экскурсионный" остановился на дороге в каких-нибудь пятнадцати шагах от могилы, чтобы пассажиры могли не выходя полюбоваться зрелищем. Урчание невыключенного мотора вынуждает старенького священника напрягать голос. Но это урчание больше вяжется со словами обряда, чем разноголосый шум толпы. В нем слышится что-то строгое, торжественное. Оно будто твердит: "Торопитесь, торопитесь, время не ждет".
Кит с красными опухшими глазами стоит у изголовья могилы. Зубы ее стиснуты, держится прямо - она явно решила, что похороны не выжмут у нее больше ни одной слезы. Нэнси угрюмо смотрит в землю, точно дуется на кого-то за это новое вторжение в область ее эмоций, и жмется к Бонсеру, образуя с ним вместе группу, вызывающую всеобщее сочувствие. Особенно Бонсер: стоя у могилы с цилиндром в одной руке, он опустил другую руку на плечо девочки и, поглаживая ее с выражением нежности, которое сделало бы честь любому актеру, умиляет всех экскурсантов, каким удалось пробиться в первые ряды.
"Видала джентльмена с малышкой? Не иначе дедушка. Вон как убивается".
Табита стоит по другую сторону от Бонсера, устремив взгляд в могилу. В душе ее отчаяние и гнев. Время от времени она поднимает голову и сердито озирает автобус, и пассажиры, видя это, посмеиваются, а то и ворчат:
"Уж и посмотреть нельзя. Что тут такого!"
И решают, что она гордячка, барыня, гнушается простыми людьми.
Гнев Табиты возбуждает не только толпа, не только Кит и этот автобус, но и нечто куда более громадное и неопределенное - некая извечная несправедливость, в силу которой умные, добрые, кроткие - только потому, что они хорошие люди, - всегда оказываются в подчинении у злобных, хитрых или просто глупых. Она чувствует, что так не должно быть, и чувство это невыносимо.
Немножко утешает ее только горе Нэнси. "Значит, она все-таки понимает, какой у нее был отец, хоть и не может, конечно, понять, что в Эрсли он зря себя растратил". И она просит, чтобы после похорон девочку отпустили к ней погостить.
Но Кит расценила горе Нэнси как болезненное и недетское. Последнее время все настроения Нэнси ей не нравятся, она говорит себе, что у девочки начался трудный возраст. На приглашение Табиты она отвечает отказом и увозит дочь сначала в Челтнем, а затем в Лондон. Квартира в Эрсли на замке - Кит и сама переехала в Лондон, где Родуэл, как выяснилось, будет баллотироваться от одного из избирательных округов на предстоящих выборах в парламент.
Зимой Нэнси отдают в пансион далеко на севере, и, когда Табита просит, чтобы ей разрешили хотя бы часть каникул провести у деда с бабкой, ей сообщают письмом: "...едва ли "Масоны" подходящее место для Нэн. Она уже и так склонна воспринимать жизнь как сплошную смену удовольствий. И Вы, надеюсь, не обидитесь, если я скажу, что ее дедушка не тот человек, который мог бы помочь ей отказаться от такой точки зрения".
А письма Табиты к внучке остаются без ответа.
105
Табита, опять потеряв покой, стала теперь чаще появляться в гостинице. Ресторан и бар она оставила в ведении расторопной Гледис, сама же приглядывает за уборкой и за персоналом. Ей ничего не стоит уволить поденщицу за плохо вымытый пол или горничную за то, что не стерта пыль с верха гардероба.
И постепенно, подобно могущественной империи со своими идеалами порядка, поведения и правосудия в варварской стране, она расширяет сферу своей деятельности. Гости вздрагивают, когда среди них вдруг возникает маленькая, очень худая женщина с седыми волосами, зачесанными наверх по моде начала века, и морщинистым, курносым, свирепо озабоченным личиком. Она быстрым шагом обходит помещение и вдруг обрушивается на какую-то парочку: - В малой гостиной танцевать не разрешается.
"Господи, это еще кто? Живая миссис Гранди".
"Это сама миссис Бонсер, с ней шутки плохи".
Табита, снова настигнув их, знаком подзывает официанта. Он подбегает с самым почтительным видом. Она произносит негромко, но отчетливо: - Малой гостиной пользуются только постояльцы. Этих людей больше туда не пускайте.
Официанты переглядываются, ухмыляясь... но только тогда, когда она отойдет подальше. Какая-то девица ахает: - Вот ископаемое! Викторианка с головы до пят.
А строгость Табиты сейчас вовсе не викторианская. Это строгость шестидесятилетней женщины, которая ненавидит весь мир, но еще не побеждена им, еще дерзает сердиться. Все ее мысли и поступки подсказаны этим презрительным гневом. Узнав через год, что Родуэл прошел в парламент, а еще через три месяца, что он женился на Кит, она думает: "Ну конечно, так я и знала. Родуэл из тех умников, что всегда знают, куда ветер дует, он-то добьется всего, чего захочет, а бедный Джон оказался жертвой и умер от разбитого сердца".
В церкви она ставит под сомнение слова проповеди. Про священника, который толкует о господнем милосердии к грешникам, думает: "Все это так, но почему он не говорит правду?" А правда, по ее мнению, состоит в том, что грешники не желают каяться, что весь мир погряз во зле.
С горьким удовлетворением она читает в газетах о том, как во всем мире детей пичкают партийной пропагандой и учат ненависти; как юношей готовят воевать за те или иные националистические лозунги. И, обходя в своем черном платье сад Амбарного дома, зорко высматривая улиток, она размышляет: "Чего же и ждать в таком мире, где Родуэлов считают крупными деятелями? Но погодите, скоро все это пойдет прахом. Вот тогда они увидят. Тогда узнают, что такое возмездие. Поймут, что бог поругаем не бывает".
Однажды она сделала Гледис замечание, зачем та мажется. Добродушная Гледис, которая уже восемь лет терпит деспотизм Табиты, миролюбиво ответила, что сейчас все употребляют губную помаду. "Без этого как-то неудобно себя чувствуешь".
- Когда вы не здесь, делайте что хотите, но в отеле я этого не допущу.
На широком бледном лице Гледис, угловатом и черноглазом, появляется выражение, как у коровы, которую пнули ногой. Но красить губы она продолжает. Она покладистая женщина, если ей не мешают развлекаться в свободное время, но очень уж ей хочется выглядеть интересной. Табита объявляет, что она уволена, и тут она вдруг начинает дерзить: - Вы меня извините, миссис Бонсер, но я не ваша слуга. Мой хозяин - полковник.
- Я сама вас взяла на работу.
- А вы подите узнайте, что полковник на этот счет думает. - И кричит, выведенная из себя бесконечными обидами: - Подите спросите его. Небось он от вашего характера тоже на стенку лезет, не хуже меня.
Табита находит Бонсера в его любимом углу в вестибюле. К счастью, дело происходит утром, и он один.
- Я уволила Гледис Хоуп, но она говорит, что примет расчет только от тебя.
- Уволила Гледис Хоуп? Ну уж нет.
- Если она не уйдет, уйду я.
- Да ты что, грозишь мне? Ну знаешь, Тибби, это уж слишком.
- И она уедет сегодня же. Ни часу больше не хочу ее здесь видеть.
Бонсер вскакивает с места. - Можешь убираться на все четыре стороны. Он выбегает из комнаты. Но через двадцать минут возвращается и уже не предлагает Табите уехать. Самый его эгоизм, его хитрость подсказали ему, что без Табиты ему не обойтись. Уже много лет он не работал, не утруждал себя заботами о своих отелях. Даже в "Бельвю", куда он заглядывает лишь изредка, всем заправляет Тэри, а Бонсер только ворчит на его хищения. Он богат, и погоня за деньгами уже не интересует его. Теперь ему интересно не наживать деньги, а тратить - на игру, на женщин. Он взывает к Табите: - Но послушай, Пупс, в чем, собственно, дело? Чем провинилась эта бедняжка? Тебе она, по-моему, никогда не перечила.
- Я не желаю иметь здесь вторую Спринг.
- Это как понимать?
- Ты прекрасно знаешь, что ходишь к ней в комнату вот уже несколько лет. В "Бельвю" делай что угодно, но в "Масонах" я этого больше не потерплю.
Бонсер переходит на крик: - Это ложь, это все твоя проклятая ревность. Ты никогда мне не верила. Ладно, Гледис уедет, но и я уеду. Да, ноги моей здесь больше не будет. Раз во мне не нуждаются...
- Хорошо, Дик, как хочешь. Но Хоуп уедет сегодня же.
И Гледис Хоуп, к ее удивлению, выдворяют. Но уходит она с высоко поднятой головой, сообщив всему персоналу, что "старая стерва воображает, будто она здесь хозяйка, но это еще не факт. Еще посмотрим, кто посмеется последним".
Бонсер в тот же день перебрался в Эрсли в гостиницу, и его видели на улице с Гледис; и стало известно, что он поселил ее в дорогой квартире, и люди успели подумать, что она и в самом деле посмеялась последней. Но через две недели он уже снова в "Масонах". Он является к Табите, стонет, жалуется на боли в животе. - Отравили меня какой-то гадостью.
Это его обычный вопль после загула. Он заметно деградирует не только физически, но и умственно. Теперь он вскрикивает от малейшей боли и неудобства, с похмелья уже хоронит себя.
- Нельзя тебе столько пить, - говорит Табита. - И женщина эта тебе не по силам.
- Какая женщина? Ты на что намекаешь? Совсем спятила от ревности. Я жил у старика Брауна, советника. Это его чертов повар меня отравил. Но тебе-то на меня начхать.
- Да, вид у тебя неважный. Дам тебе каломели, она тебе всегда помогала... если, конечно, ты намерен остаться здесь до завтра.
- О черт! Выходит, человек не может остаться в собственном доме?
- Хорошо, я велю Дороти постелить тебе в гардеробной.
- Как это в гардеробной? Ты что, смеешься? Ну, знаешь, Пупс, хорошенького понемножку, хватит. - И без сил опускается на диван. Человек возвращается домой чуть не при смерти, а ты только о том и думаешь, как бы сорвать свою злость.
- Но, Дик, я думала, в гардеробной тебе будет удобнее.
- Так для чего я, по-твоему, вернулся? Брось, Пупс, сколько времени мы с тобой женаты? Поздновато нам играть в такие игры.
И ночью он обнимает ее, нежно целует, заверяет, что простил ее. Нелегко с тобой, Пупси. Не всякий выдержал бы. Но что-то в тебе есть такое, перед чем я не могу устоять. Вот не могу, и все. - А потом снова жалуется на сердце и посылает ее за рюмкой коньяку. - Сиделка ты хоть куда, Тибби. Этого у тебя не отнимешь.
Оба понимают, что в их отношениях произошел сдвиг, что теперь хозяйкой в доме стала Табита, одержавшая верх благодаря своей моральной силе. Но для нее это означает еще и еще работу. Из чувства долга она пускает Бонсера к себе в постель, ухаживает за ним, когда он болеет; из гордости даже не пользуется своей властью, чтобы бранить его, когда он плохо себя ведет. А ведет он себя безобразно: не только пьет, но часто и злится. Зависимое положение тяготит его, и он отыгрывается хамством и грубостью.
Муж и жена связаны узами, которые, как ветви плюща на старой стене, с годами впиваются все больнее и все тяжелее клонят к земле.
106
Однажды вечером весной 1938 года компания молодежи из Лондона, подкрепившись в баре, затеяла игру в пятнашки в коридоре на втором этаже, где расположены номера. Молоденькая горничная пыталась остановить их, но безуспешно. Бонсер вернулся из Эрсли пьяный, в подавленном настроении, и не желает вмешиваться. - Оставь их в покое. Что толку разговаривать с этой мразью?
Табита, вызванная из Амбарного дома, входит в отель с черного хода и застает в верхнем коридоре молодого человека в смокинге в единоборстве с девицей, которая визжит от хохота, одновременно жалуясь, что он разорвал ей платье.
- Прошу прощения, - говорит Табита, - здесь это не разрешается.
Молодой человек крайне удивлен этим замечанием и готов ответить грубостью, но Табита продолжает негромко: - Придется вам уехать. Мне очень жаль, но повторяю: всем вам придется уехать.
И вдруг к ней подходит молодая женщина из той же компании и кричит: "Бабушка!" Широко улыбается, протягивает руку. - Ты меня не узнала? Нэн.
Табита смотрит и не верит своим глазам. Перед ней стоит коренастая девушка с широким кошачьим лицом, курносая, большеротая, с маленькими голубыми глазами и темно-каштановой шевелюрой. Она напудрена, нарумянена, глаза подведены, рот алеет, как рана, волосы - густые, блестящие, и на том спасибо - завиты и уложены, как у куклы в витрине парикмахера. Ни дать ни взять одна из тех проституток, совсем еще девочек, что слоняются по Лондонскому шоссе, ожидая, когда их подберет какой-нибудь мужчина с автомобилем.
- Нэнси! - произносит наконец Табита. Ей жмут руку, ее крепко целуют. Девушка смеется ее замешательству. От смеха блеснули ровные зубы, нос сморщился, а глаза почти совсем исчезли. Это искренний, радостный смех, от которого Табите и больно и весело. - Я к тебе в гости. Только мы запоздали, а мужчины такие идиоты.
Остальные, включая и давешнего молодого человека в смокинге, окружили Табиту и Нэнси и смотрят на них с большим интересом, как ученые, присутствующие при смелом эксперименте. Видно, они заранее обсудили с Нэнси этот план - заглянуть в логово зверя.
Табита, поймав на себе любопытные взгляды, сразу овладела собой и говорит обычным для нее теперь строгим тоном: - Что ж, идем. Но друзьям твоим придется спуститься вниз.
Нэнси повелительно машет рукой. - Слышали, идиоты? Брысь отсюда! - И гонит их к лестнице. А сама идет следом за Табитой в Амбарный дом, улыбающаяся, брызжущая оживлением, и там берет ее за руку. - Бабушка, милая, вот хорошо-то! Значит, ты меня не узнала? А вот и дедушка. Боже мой!
Она только что заметила Бонсера - осев в своем кресле, он уставился на нее в тупом изумлении. Она подбегает к нему, целует в лоб. - Все такой же, ни чуточки не изменился! - А потом, улыбаясь, бросает Табите взгляд только что не подмигивает, - словно договаривается о взаимопонимании. В этом взгляде читается: "Господи, на что он стал похож! Старый младенец".
Но Табита не идет на этот сговор, столь неуважительный по отношению к Бонсеру. Она спрашивает язвительно: - И откуда же ты явилась?
- Я? Да из Лондона, из дому. Ведь у нас квартира в Вестминстере.
- А мама твоя знает, что ты здесь?
- Мама? - Она морщит нос. - Мама в Америке, от какого-то своего комитета. А Том ничего, он меня не воспитывает. Давно махнул рукой.
- Тебе сколько же лет? - бурчит Бонсер. - Небось семнадцать, не больше. - Он тяжело поднимается на ноги и, пошатываясь, склоняется над ней, тычет толстым пальцем. - А накрашена-то - смотреть тошно.
- Понимаете, дедушка, у меня такое несуразное лицо, приходится что-то с ним делать.
- Размалевана, как уличная девка.
Нэнси опять улыбается Табите. - Простите, дедушка, больше не буду. Вы очень шокированы?
Ясно, что его мнение ей совершенно безразлично. Выжил старик из ума, ну и ладно.
И вдруг она слышит музыку. - Ой, батюшки. Билли рассердится.
- Билли твой жених?
- Билли? Еще чего! Просто полезный человек, у него машина. - И она убегает. В окно слышно, как она говорит, открывая заднюю дверь отеля: Заждался? А ты в другой раз не будь таким идиотом.
- Всегда говорил, что из нее вырастет шлюха, - заявляет Бонсер.
Табита поддакивает ему. Но она сбита с толку, как человек, который предрекал какое-нибудь несчастье - пожарили крушение поезда - и вдруг увидел его воочию и поражен его реальностью, его неприкрытой живою силой. Она рада, что Нэнси не зашла к ней проститься. И три месяца спустя, когда старая Дороти сообщает ей, что мисс Нэнси находится в баре, ее первое чувство - досада, зачем ей помешали. Она отвечает сухо: - Если я нужна ей, может прийти ко мне сюда.
А Нэнси уже бежит к ней и представляет ей молодого человека, высокого, серьезного и бледного, по имени Годфри Фрэзер - он привез ее в "Масоны" в своем ветхом автомобильчике. Познакомив его с Табитой, Нэнси тут же отсылает его в отель за ее сумочкой и просит за него прощения. - Ты не обращай на него внимания, бабушка, разговаривать он не мастер, хотя далеко не дурак. Только что, бедняга, болел туберкулезом. Ему нужен деревенский воздух. Я думала, может, ты приютишь нас на конец недели?
- Кто этот молодой человек? Он твой жених?
- Нет, что ты. Но я часто пользуюсь его машиной, если только это сооружение можно назвать машиной. У него, бедолаги, гроша нет за душой. А уложить его можно где угодно - хоть на стойке, хоть под раковиной.
За эти три месяца девушка изменилась - повадка более сдержанная, и одета проще. Выглядит старше и держится так, словно устала от жизни. За чаем в гостиной у Табиты она два часа кряду говорит о себе, как женщина, растерявшая все иллюзии. По ее словам, ей всегда было скучно в школе (дурацкая была школа) и скучно дома, где она вечно ссорится с матерью, а Томом Родуэлом она крутит как хочет. Особенно же наскучили ей все лондонские джазы и все ее молодые люди, которых она оптом именует идиотами.
Мистеру Фрэзеру дается несколько поручений - проверить свечи, принести английскую булавку, которая, по словам Нэнси, должна быть где-то в машине. Табите она говорит: - Ну вот, на полчаса ему дел хватит. Нам он пока ни к чему, верно?
- Такой славный молодой человек, а ты с ним вон как обращаешься.
- Годфри не обижается. Он любит быть на побегушках.
- А ты злоупотребляешь его любезностью.
Нэнси смотрит на нее с веселым удивлением - бывает же еще такая старомодная наивность! Потом говорит: - Я знаю, Годфри миляга. Когда-нибудь я, возможно, даже выйду за него замуж. На него можно положиться, верно? Но я еще не собираюсь на покой, хочу сначала пожить в свое удовольствие.
А через полчаса, расцеловав Табиту на прощание, заглядывает ей в глаза и говорит: - Ужасно я тебя шокирую, да? Вижу, вижу. Наверно, я и правда дрянь ужасная.
- Тебе совершенно неважно, шокирована я или нет.
- Очень даже важно, честное слово. Ты мне, наверно, не можешь дать взаймы фунта два до будущей недели? Понимаешь, мы почему-то решили, что сможем здесь остановиться. Дура я, конечно, надо было написать заранее.
Табита дает ей два фунта со словами: - Не говори, что берешь взаймы, если не собираешься отдавать.
- Да что ты, миленькая, - протестует Нэнси, - непременно, непременно отдам. В понедельник вышлю тебе почтовый перевод.
И опять Табита чувствует облегчение, распростившись с этой немыслимой внучкой. Безобразие! Как может девушка быть такой испорченной, такой откровенной эгоисткой? "Можно быть уверенной, до добра это ее не доведет". Но ей тяжело, неуютно. И, не получив почтового перевода, она решает: "Значит, больше не приедет, ну и хорошо. Только беспокойство для Дика".
И действительно, пять месяцев о Нэнси ни слуху ни духу. А затем она как-то поздно вечером появляется с новым молодым человеком, высоким, сутуловатым блондином. Держится он томно, но любезно, словно бывать в обществе для него привычно, но неизменно доставляет удовольствие. Его фамилия Скотт, Нэнси называет его Луис или Лу и командует им, как и остальными, но словно бы с большим правом. Одета она нарядно, и властный тон уже не такой наигранный. Она, очевидно, начинает себя уважать, и властность ее стала естественнее.
Она сообщает Табите, что Лу Скотт - офицер, служит в авиации. - Имей в виду, он порядочный задавака, я его держу только для танцев. - О взятых взаймы двух фунтах она не упоминает, однако осведомляется, есть ли свободные номера.
- В одиннадцать часов вечера? - спрашивает Табита, а сама думает: "Форменное вымогательство".
- Я особенно и не надеялась, бабушка. Но мы всю дорогу спрашивали, нигде нет мест.
- Меня, значит, оставили на худой конец?
- Просто не хотели беспокоить. Ну ничего, мы можем переспать и в машине, верно, Лу?
- Ты можешь переночевать в гардеробной, - говорит Табита, - а Лу, если он не против, я могла бы поместить в мансарде. Там сейчас пустует одна из комнат для горничных.
- Так чего же еще и желать! - И их разводят по местам.
Табита, лежа в постели у себя в спальне, слышит, как за стеной Нэнси что-то напевает себе под нос, вот она стукнула ящиком комода, вот легла. А примерно через час пружина кровати опять зазвенела и очень осторожно отворилась дверь в коридор.
Табиту, еще не успевшую толком заснуть, удивляет эта осторожность, а еще больше она удивляется, заслышав, как скрипнула чердачная лестница. Весь сон слетел с нее, она прислушивается, и ей кажется, что кто-то тихо ступает по верхнему коридору, что там отворилась и снова затворилась дверь.
Наверно, почудилось. Но через двадцать минут она встает, стараясь не шуметь. Слышится сердитое ворчание Бонсера: - Что еще выдумала? Неужели не можешь лежать спокойно? Разбудила меня.
- Мне показалось, что Нэнси поднялась в мансарду.
- Ну и что? Говорил я тебе, она шлюха.
- Ой, Дик, не могу я этому поверить. У нас в доме!
- Да что на тебя нашло? Не хуже моего знаешь, что это за штучка. А какое получила воспитание - ни религии, ни правил, ни дома настоящего, вместо матери - ходячий митинг в юбке, ни капли уважения к кому бы то ни было. Сама небось видела, как она обошлась со мной тогда, в первый день, насмеялась надо мной, над родным дедом. Она и над тобой смеется, будь уверена. Плюнь ты на нее, ради бога, и ложись. А завтра вышвырнем ее к черту.
Табита ложится, чтобы успокоить его, но сна у нее ни в одном глазу, так что даже лежать неподвижно для нее мука. В душе ее полное смятение. Рассудок твердит: "Нет смысла так волноваться, девчонка того не стоит". Но слух жадно ловит хоть какие-нибудь звуки из гардеробном.
Через час она снова встает и выходит в коридор; дверь в гардеробную приоткрыта, Табита толкает ее. Кровать пуста. Но Бонсер уже ворочается и кряхтит. Он почувствовал, что ее нет рядом, и она спешит обратно в постель.
- О черт, это еще что за фокусы? Всю ночь не даешь мне спать. Как после этого прикажешь быть в форме?
И вдруг Табиту начинает разбирать смех. Ее напряжение ищет выхода, и на минуту ей показалось, что во всей ситуации есть что-то уморительное, от чего спастись можно только смехом. Но, ужаснувшись собственной слабости, она тут же себя одергивает: "Нет, это безобразно, это грешно. Дик прав нужно ей сказать, что мы не хотим ее здесь видеть".
А утром за завтраком ее ставит в туник и поцелуй Нэнси, ее отличное настроение, и мягкая учтивость молодого человека, когда он, склонившись над чашкой с кофе, задумчиво рассуждает об этичности воздушных бомбардировок. Допустимо ли бомбить гражданское население? "Если это позволяет быстро з-закончить войну, - глубокомысленно тянет он, чуть заикаясь, - то может сохранить много жизней. Но оправдать убийство женщин и д-детей невозможно". Вопрос этот, видимо, не на шутку его занимает. А Табита, негодуя и дивясь, смотрит на Нэнси. "Не могу поверить. Не могла она так поступить".
Они благодарят ее еще и еще раз и уезжают. И при виде Нэнси, которая машет ей из окна машины, растянув алые губы в улыбке, Табита окончательно убеждается: "Ну конечно, она у него была - чего же от такой и ждать. А ей еще и восемнадцати нет - ребенок!"
107
Мысль о Нэнси стала каким-то наваждением. Эти тайные звуки в ночи, эта отвага - взяла и пошла к любовнику, - все это живет у Табита в мозгу, не забывается ни на минуту. "Но что я могу? Она только посмеется над моими словами".
Однако ей так неспокойно, так стыдно бездействовать, что через два дня она сама едет к Нэнси в Лондон.
Нэнси дома нет, а Кит Родуэл, только что собравшая свою младшую дочь на прогулку, встречает ее неласково.
- Я Нэн три дня не видела. Мы думали, она у вас.
- От нас она уехала в воскресенье вечером. С ней был молодой человек, некий Луис, и мне стало тревожно.
- Не спрашивайте меня про ее молодых людей, у нее их десятки, один никчемнее другого.
- Но, Кит, она ведь еще ребенок. Это не опасно?
- Право же, я не отвечаю за Нэн. Ей на все наплевать - на дом, на меня, на Тома. - Голос у Кит сердитый, усталый. Она похудела, в волосах седина. Выглядит она много старше своих лет, держится не так уверенно и невозмутимо. Не смотрит собеседнику в лицо - взгляд ее все время устремлен мимо или выше, точно она вглядывается куда-то вдаль.
Резко отвернувшись от Табиты, она открывает дверь в соседнюю комнату, кабинет Родуэла, и кричит: - Не забудь, ты хотел дать мне просмотреть твою речь.
- Сейчас некогда. - Он выходит вместе со своей секретаршей, молодой женщиной с большими синими глазами и облачком светлых волос, на ходу договариваясь с ней о программе дня. Оба бросают безучастный взгляд на Кит, когда она заговаривает о политическом положении. - Как можно надеяться, что Германия будет разоружаться, когда это злосчастное правительство продолжает строить самолеты? - И сразу видно: этот довод представляется ей столь ясным и неопровержимым, что, раз правительство его игнорирует, значит, им движут какие-то тайные преступные мотивы. Безобразие. Наверно, за этим стоят фабриканты оружия.
Молоденькая секретарша сочувственно смотрит на Родуэла своими синими глазами. А у Родуэла на лице и правда написана скука. За пять лет в парламенте он располнел и набрался важности. Его благодушие - это теперь поза государственного деятеля: обогатившись опытом и секретной информацией, он снисходительно выслушивает пустую болтовню непосвященных.
Совсем недавно он обратился к своим избирателям с речью, в которой категорически утверждал, что войны не будет, если только не спровоцировать чем-нибудь Гитлера. "Немцы боятся войны, они чувствуют, что окружены врагами, и наше дело - усыплять их подозрения. Вот почему ставка на вооружение так неправильна и опасна". Но этот же довод в устах жены раздражает его. - Да, да. - Политическими рассуждениями Кит он сыт по горло.
С Табитой он держится очень дружелюбно и весело. - Нэн? За Нэн не беспокойтесь. Нынешние молодые женщины умеют за себя постоять. - Он говорит, точно выступает на предвыборном собрании; и в сопровождении сочувствующей и преданной секретарши выходит из комнаты с улыбкой актера, эффектно закончившего монолог под занавес.
Табита снова обращается к Кит: - Но послушай, кому-то надо бы все-таки поговорить с Нэнси. Очень уж она молода.
Кит отвечает совсем уже несдержанно: - Говорить с Нэн бесполезно. У нее всегда были на уме одни удовольствия, и за это я, право же, не в ответе.
- Ты уж не меня ли винишь?
- Я, во всяком случае, не виновата.
И не в силах продолжать этот бессмысленный спор, она подхватывает на руки дочку - крошечную толстушку, до смешного похожую на отца, - и уносит куда-то в глубину квартиры.
Табита уезжает в бешенстве. "И это называется мать! Да меня же еще винит в том, что Нэнси такая сумасбродка. Впрочем, она никогда ни в чем не признавалась".
Измученная, безутешная, она возвращается в "Масоны", где ее ждет телеграмма. "Можешь дать взаймы пять фунтов? Срочно". И адрес маленькой гостиницы в Сассексе.
"Надо полагать, она там с этим человеком", - решает Табита и телеграфирует в ответ: "Прошу поподробнее".
Два дня молчания, потом коротенькое письмо из пансиона в Южном Уэльсе: "Дорогая бабушка! Я в безвыходном положении, не знаю, что делать, если сейчас же не добуду 20 фунтов. Не стала бы у тебя просить, если б знала еще кого-нибудь, у кого есть деньги. Но если лишних денег нет, не посылай ни в коем случае. Верну, как только получу свои карманные. Крепко целую. Нэн".
Табита возмущена. "Ну не типично ли? Что прикажете делать с такой нахалкой? Да еще застраховала себя от чувства вины - нарочно пишет, чтобы ничего ей не посылать, если это меня хоть сколько-нибудь затруднит. И что она делает в Уэльсе?"
Она пишет строгое письмо, требуя объяснений. Что Нэнси там делает? Она с Луисом? На что именно ей нужны деньги?
Три дня спустя приходит телеграмма: "Вышли телеграфом 10 фунтов только взаймы. Ответь немедленно. Пропадаю. Нэн".
Телеграмму принесли, когда Табита была по делам в Эрсли. Она вскрыла ее уже вечером и выяснила, что деньги можно перевести только завтра. Теперь она не находит себе места от страха. Слово "пропадаю" ужаснуло ее. Она уже представляет себе, что Нэнси выгнали на улицу или посадили в тюрьму. Она не может уснуть, и Бонсер злится. - Да не крутись ты. Что с тобой сегодня творится?
- Ничего.
Но Бонсер, хоть и не считается с ее чувствами, безошибочно их угадывает. - Опять волнуешься из-за этой потаскушки?
- Очень мне нужно волноваться из-за Нэнси, когда она так себя ведет.
- Так что тебя гложет? Уж эти мне бабушки. Курам на смех.
Табита вздыхает про себя: "Если б она хоть стоила того, чтобы из-за нее волноваться".
Утром она посылает Нэнси десять фунтов. И опять ни слова в ответ, а через месяц, вернувшись из города, она застает Нэнси у себя в гостиной развалилась в самом удобном кресле и курит сигарету. - Явилась, значит? говорит она холодно. - Ты хоть получила те десять фунтов?
Нэнси медленно поднимается, целует Табиту и отвечает отсутствующим тоном: - Да, конечно, я же тебе ответила.
- Ничего ты мне не ответила. Ты разве не знаешь, что о получении денег нужно извещать? Они могли пропасть. Я уже не говорю о том, что это принято.
- Но я помню, что ответила. - Нэнси это, видимо, глубоко безразлично. Она и забыла об этих деньгах. Это давнишнее благодеяние значит для нее так же мало, как сегодняшний нагоняй. То и другое она принимает от бабушки как должное. Она опять развалилась в кресле и говорит в пространство: - А меня здорово по голове стукнуло.
- Это что значит на человеческом языке?
- Луис меня бросил. Я этого, конечно, ждала. Впрочем, нет, неправда. Это был сюрприз. В общем, я чувствую себя дура дурой.
- Если имеешь дело с мужчинами, надо быть готовой к сюрпризам.
- Но я думала, он правда влюблен, почему - сама не знаю. Наружность у меня не ахти и ума не так чтобы много.
- Жаль, конечно, что в школе ты не была прилежнее.
- А я не знаю? Остаться у тебя сегодня, наверно, нельзя?
- Если б ты хоть предупредила... - Это острастка, чтобы в другой раз была умнее. Но, не дав Нэнси времени передумать, она говорит: - Пойду выясню, - и велит приготовить ей постель.
На следующий день Нэнси просит разрешения остаться до конца недели, а потом застревает еще. Она очень подавлена, от прошлогодней неуемной ее живости ничего не осталось, разве что откровенность в речи. Она киснет, курит по пятьдесят сигарет в день и худеет. Неряха, каких мало.
Табита бранит ее: - Столько курить вредно. Испортишь цвет лица.
А она отвечает терпеливо и рассеянно: - Да, вид у меня ужасный, верно?
Она почти не ест, и Табита предостерегает: - Не будешь есть заболеешь, только и радости.
А она отвечает: - О, я никогда не болею, я крепкая.
Бонсер уехал в Пайнмут. У него там, говорят, неприятности с мисс Спринг, она требует больше денег, чем он согласен платить ей теперь, когда содержит еще и Гледис Хоуп. Письма из Пайнмута и затянувшееся пребывание Нэнси в "Масонах" совсем выбили его из колеи, и уехал он злющий.
Оставшись вдвоем, бабушка и внучка ужинают в маленькой темной гостиной Табиты, а потом сидят на веранде и смотрят в сад. Нэнси съела на обед только тарелку супа и курит сигарету за сигаретой. Табита подрубает хозяйственные полотенца, поглядывая на нее поверх очков, недовольно хмурится и наконец прерывает молчание: - Хватит тебе кукситься. Встряхнись.
- Да я ничего, бабушка. Просто сама себе противна, такой оказалась идиоткой. - И заводит речь о доме, о том, сколько огорчений доставила матери. - Она не может мне простить, что я не умная, что ненавижу Тома. А я его не то что ненавижу, а скорее презираю, очень уж он доволен собой.
Вечер теплый, но не дремотный. Воздух прозрачен, и зеленоватый закатный свет окрасил молодую траву и листья в такие яркие краски, что они кажутся неестественными, почти грубыми. Птицы расшумелись, как всегда перед тем, как затихнуть на ночь. Высоко в ветвях огромного вяза в конце сада запел было дрозд, но внезапно умолк, мелькнул стрелой под кривым суком и исчез. Тихий вечер дышит уютом и покоем - наверно, потому, что сумерки скрывают даль и что скоро можно будет забыться сном.
Табита ощущает этот покой как близость между собой и Нэнси, и сердце у нее замирает. Будто этот вечер особенный, будто произошло что-то важное. Она полна сочувствия к внучке, такой еще юной, пережившей такой жестокий удар, и ей хочется выразить это сочувствие. А в то же время хочется, пользуясь случаем, преподать ей пенный урок, чтобы уберечь от новых ударов.
- На самом-то деле Том, наверно, хороший человек, а презирать мне кого-нибудь вообще не к лицу. Сама-то я существо никчемное.
- Как не стыдно говорить такие вещи! - горячо возражает Табита. - Ты пережила разочарование, но ведь жизнь полна разочарований. - Следует короткая проповедь о пользе несчастий. - Я, когда на меня посыпались несчастья, только тогда и узнала, чем может стать для человека религия.
Нэнси отвечает угрюмо: - Ну, не настолько уж мне плохо, - точно Табита предложила ей горькое лекарство. И добавляет: - Пройдет, нужно только время.
- И курение это бесконечное вредно для нервов.
- Да, наверно. - Своей красной, все еще детской рукой она тянется за новой сигаретой и говорит: - Знаешь, бабушка, что мне было бы нужно, так это какая-нибудь работа, для отвлечения. Но чем я могла бы заняться? Я думала пойти в секретари к какому-нибудь писателю или еще кому-нибудь, но не умею печатать на машинке.
- От секретаря требуется грамотность, - говорит Табита, - и хоть какая-то методичность. - Она откусывает нитку, точно кусает врага. Ее очень рассердило, что Нэнси так хладнокровно отвергла религию в качестве исцеляющего средства.
- А вот что я могла бы... только ты, конечно, не разрешишь.
- А что ты предлагаешь?
- Я думала, я могла бы помогать тебе здесь, в Амбарном доме. Ты всегда так занята. Конечно, без оплаты.
На такую радость Табита не смела и надеяться. И чтобы не сглазить, отвечает сдержанно: - В Амбарном доме тебе покажется слишком тихо.
- Но в том-то и прелесть, бабушка. Я обожаю, чтоб было тихо. А здесь даже из отеля ничего не слышно.
- Хорошо, милая, если хочешь, оставайся у меня. С покупками всегда хватает дела.
- А иногда я могла бы и в отеле помогать, если, например, у кого-нибудь выходной день.
- Боюсь, мисс Фру это бы не понравилось, она очень щепетильна. Нет, в дела отеля ты уж лучше не вмешивайся.
- О господи, я бы и не подумала вмешиваться. Мисс Фру я боюсь как огня и в управлении отелями ничего не смыслю. Вот только одно, бабушка, ты не обижайся, если я скажу, в танцах я кое-что смыслю, а "Масонам" не помешала бы новая танцплощадка и новая музыка - это я с чисто коммерческой точки зрения.
- Возможно, но мисс Фру ты этого не говори. Танцевальная площадка - это по ее части. Танцуй, разумеется, но как гостья.
- О господи, бабушка, да я и за миллион не пойду танцевать. С этим покончено.
108
Нэнси и правда не обретает былой жизнерадостности и не ходит на танцы. Когда ее навещают прежние поклонники - Билли, Годфри Фрэзер - и предлагают куда-нибудь съездить, она отвечает своим новым, во всем изверившимся тоном, что ей некогда, очень занята. И ездит по магазинам или пытается Проверять счета поставщиков. Порой Табита слышит прежние нетерпеливые нотки в ее восклицаниях: "Идиоты, не того сорта сигареты прислали" или "Ни черта им не втолкуешь". Она так упорно отклоняет все приглашения, что теперь уж сама Табита тревожится. Она уговаривает внучку побывать в Эрсли, сходить в кино или в театр. Но Нэнси отвечает: - Да ну его, не хочу. Лучше проведу спокойно вечер с тобой, посижу задрав ноги. - И, задрав ноги, курит и рассуждает о неполадках с горячей водой, о безмозглых котельщиках и недотепах-горничных, капризно приговаривая: - И почему это люди не могут работать как следует?
Видимо, оттого, что ей неспокойно и некуда девать избыток энергии, она поднимается на чердак проверить баки водопровода и спускается в подвал выяснить, почему шумят трубы.
В один прекрасный день, когда она еще не вернулась из Эрсли, к Табите являются мисс Фру и шеф-повар и заявляют, что уходят с работы. Оказывается, накануне, в отсутствие повара, Нэнси обследовала кухню и заявила во всеуслышание, что это стыд и позор.
Табита просит за нее прощения, но мисс Фру стоит на своем. Под нее подкапываются, утверждает она, никаких этих козней она не потерпит.
Табита, возмущенная, думает: "Вечно эти дети во все суются. Все им не так". И как только Нэнси возвращается из магазинов, сообщает ей новость. Мы как будто договорились, что в дела отеля ты не вмешиваешься.
- Но, бабушка, я ведь только сказала, что кухня в безобразном виде. А что эта Фру уходит, так это просто удача.
- Шеф работает у меня десять лет.
- Вот и я говорю, бабушка. Не хотелось тебя огорчать, но, право же, "Масоны" уже немножко допотопные.
- Глупости, мы открыли отель только в 1925 году.
- Но, бабушка, милая, это и есть до потопа. Потому и вестибюль похож на мертвецкую. Ты бы видела, что делается в других гостиницах. "Три Пера" в Баруорте всю крышу превратили в солярий. Знаешь, бабушка, дело это не мое, но от "Масонов" попахивает гнильцой. Люди только глянут и едут дальше. Я сама видела.
- Для меня отель достаточно хорош, - сухо отвечает Табита. - Тебе это, может быть, неизвестно, но он построен по проекту лондонского архитектора, им приезжали любоваться со всех концов Англии.
- Ладно, бабушка, не буду к тебе приставать.
Но через неделю с ней беседует в вестибюле молодой человек, некий Хамфри Роджер, пухлый и бледный, с желтыми, падающими на глаза волосами, галстуком без булавки, свисающим на круглый живот, и вкрадчивой манерой. Однако такта у него ни малейшего. Он предлагает расширить вестибюль за счет ресторана, а новый ресторан, из розового бетона, построить над купальным бассейном.
- У вас тут исключительные возможности, миссис Бонсер, можно создать нечто истинно современное, уникальное.
- И правда, получилось бы красиво, - говорит Нэнси.
Но молодой человек не любит слова "красивый", оно вышло из моды. Он любезно склоняется к Нэнси. - Скажем так, было бы достигнуто полное функциональное соответствие.
Он уезжает и вскоре представляет эскиз нового здания и смету на 8000 фунтов, а также просит пока пятьдесят гиней за проделанную работу.
- Знаешь, бабушка, это не так уж дорого. Хотя платить ему необязательно. Это ведь его первая проба, хватит с него и рекламы.
Табита теряет терпение. Ей внезапно открылось, как она любит Амбарный дом и даже отель, как невыносима ей мысль о каких-либо переменах и переделках. Эти два дома - единственное, что есть прочного и надежного в обезумевшем мире. Мало того, что она здесь хозяйка, дома эти стали частью ее самой, ее работы.
- Никаких перемен не будет, - говорит она твердо. - Ты что, хочешь все здесь перекорежить?
И Нэнси не настаивает, она унаследовала благодушное безразличие матери. Но зато поговаривает о том, чтобы поискать работы в Лондоне. "Такой, где бы можно немножко развернуться". И вскидывает голову точно таким же движением, как Табита. Она не только энергична, но и упряма.
Обеим ясно, что так продолжаться не может. Табита думает: "Пусть уезжает. Я все равно не допущу, чтобы тут все перевернули вверх дном". Но остается горькое чувство - этим молодым всегда всего мало.
С возвращением Бонсера их разногласия не затихают, скорее наоборот. После трехнедельного загула он чувствует себя отвратительно. Жалуется, что его надул какой-то букмекер, обидел какой-то друг. Судя по всему, разругался с Гледис Хоуп. И хнычет с пьяных глаз: - В скупости меня, кажется, никто не обвинит. А они меня выгнали как собаку. Кончено мое дело, Пупси. Разбили-таки мне сердце. Теперь я долго не протяну.
Он неделями не встает с постели, и, хотя пить не перестал, вино уже не бодрит его. Напившись, он только пуще распаляется на своих врагов, начинает кричать: - Знаю, Тиб, ты тоже желаешь моей смерти. Ладно, недолго тебе ждать.
Ни о каких перестройках, даже о ремонте он и слышать не хочет. Отвяжитесь вы от меня, дайте умереть спокойно.
На женщин он так озлоблен после таинственных оскорблений, которым подвергся во время последнего загула, что больше не спускается в вестибюль, а Нэнси вообще не хочет видеть. Но мужчинам известно, что в спальне у него всегда найдется виски, и он рад любому посетителю, которому может излить свои горести.
Особенно он радуется Годфри Фрэзеру - тот как раз приехал на пасхальные праздники и выслушивает его почтительно и серьезно, как воспринимает и все в жизни. "Берегись женщин, - внушает ему Бонсер, - акулы они, зубы загнуты внутрь. Стоит им тебя ухватить - и крышка, смелют в порошок. Ты только посмотри, что они со мной сделали! Ты посмотри, как жена мной помыкает, да еще эта внучка! Сидят тут, как две вороны, и ждут, когда я сдохну. Чтоб косточки обглодать".
Фрэзера пригласила на пасху Табита. Он болел, его посылают в санаторий, и Табита решила: бедный мальчик, ему нужен уход.
Нэнси над ней смеется. - Ой, бабушка, ну и дипломат! Как будто я могу второй раз увлечься этим растяпой. - Но, услышав, как Годфри кашляет, она с азартом принимается лечить его - растирает ему грудь салом, пичкает лекарствами. Она - как деятельная девчушка с новой куклой, укладывает спать и поучает: - В такую погоду и на учения? Да ты что-нибудь соображаешь? А все потому, что так уж нравишься себе в хаки.
И Табита и Нэнси считают, что Фрэзеру, который недавно записался в территориальную армию, незачем ездить на учения. На его серьезный довод, что ввиду угроз Гитлера готовиться к войне - наш долг, Табита возражает, что война его не касается - с его-то слабыми легкими. А Нэнси кричит: Война? Не такой Гитлер дурак. Это все блеф. О господи, мало им прошлого раза?
За этими словами - то же ощущение, которое изо дня в день и с утра до ночи выражает в "Масонах" молодежь, - ощущение, что война стала бы уродливой помехой в их веселой и насыщенной жизни. Ведь за двадцать лет, прошедших с последней войны, жить молодым стало намного веселее. У них больше денег, больше знаний, гораздо больше свободы. И если они не воинствующие пацифисты, не коммунисты, не фашисты и не новоявленные мистики, которых Нэнси презрительно именует "обетомирцами" ["Союз обета мира" - британская пацифистская организация, основанная в 1936 году священником Шеппардом], то от разговоров о войне они отделываются одной сентенцией: "Войны быть не может. Линия Мажино неуязвима, а французская армия лучшая в мире. Если Гитлер так глуп, что полезет воевать, его разобьют за один месяц".
В Эрсли имеет хождение как неорганизованный, стихийный пацифизм от невежества, так и воинствующая его разновидность; и Годфри Фрэзера, когда он появляется там в военной форме, женщины в бедных кварталах провожают осудительным взглядом, а мальчишки - злыми насмешками. Тех, кто требует усиления воздушных сил, местная газета называет поджигателями войны, и победу на муниципальных выборах обеспечивает лозунг "Сократить вооружения!".
Однако Нэнси, хоть и смеется над Годфри и называет его шоколадным солдатиком, скучает без него и берет с него слово приехать в следующую субботу. Возможно, она просто не может обойтись без какого-нибудь молодого мужчины, и вот уже Годфри проводит в "Масонах" все субботы и воскресенья. Нэнси, словно и не знала за ним этих качеств, превозносит его ум, его надежность. И говорит: - Эта работа в конторе убьет его. Ему нужно быть на свежем воздухе. Нам бы надо купить здесь ферму и взять его в управляющие.
- Когда "Масоны" будут твои, можешь устроить ферму.
- А "Масоны" будут мои?
- Вероятно.
Узнав эту новость, Нэнси целый день ходит задумчивая, а потом ограничивается замечанием, что если она правда унаследует "Масоны", то уберет из ресторана дубовые потолочные балки - это что-то уж совсем доисторическое.
В следующий приезд Фрэзера она водит его по всей усадьбе и объясняет, какие где необходимы нововведения, а потом говорит Табите: - Годфри со мной согласен, что танцевальную площадку нельзя оставить в таком виде. И знаешь, он бы с этим делом вполне справился, и его юридические познания могут пригодиться, если возникнут трудности с разрешением на спиртное.
Неделю спустя она объявляет, что они помолвлены. - Я сказала Годфри почему и не пожениться, тогда он мог бы плюнуть на свою несчастную контору. - И, с удовольствием входя в новую роль - роль рассудительной молодой женщины, умеющей жить, - она объясняет Табите, какая это удача, что Лу Скотт дал ей отставку: - Порезвиться с ним было неплохо, но брак это совсем, совсем другое дело. Это, скорее, содружество. Главное - чтобы муж и жена уважали друг друга. - Годфри Фрэзер, по ее словам, чистое золото, не уважать его просто невозможно, и заканчивает она очень серьезным тоном: - Я, конечно, не ручаюсь, что буду счастлива, на это рассчитывать никто не может, но у меня, черт возьми, побольше шансов, чем у тех, кто выскакивает замуж вслепую, очертя голову.
- А много ли ты думаешь о Годфри, когда так рассуждаешь? - спрашивает Табита, подчеркивая эгоистичность Нэнси.
- Знаю, знаю, бабушка, я эгоистка, но Годфри поможет мне исправиться. У него такие рыцарские принципы.
О помолвке объявляют. Родуэлы шлют поздравления. И Бонсер, к всеобщему удивлению, соглашается на то, чтобы Годфри ушел со службы и стал его помощником в "Масонах". - Осточертели мне бабы, жужжат, как мухи, а толку чуть. То ли дело мужчина, настоящий мужчина, солдат. Да, только я, старый солдат, способен оценить такого человека, как Годфри, - он достоин доверия. Слов нет, для Нэнси он слишком хорош, да нынешние девчонки, черт их дери, все одинаковы, все шлюшки, ничего святого для них нет. Да, теперь и умереть не жалко, буду хотя бы знать, что "Масоны" остались в хороших руках.
109
Нэнси не желает тянуть. - Поженимся, и к стороне, - говорит она. - К чему эти долгие помолвки, одна морока.
И день свадьбы уже назначен, но тут Чемберлен отправляется в Мюнхен, и Фрэзер решительно заявляет, что надо повременить, "пока ситуация не прояснится".
Фрэзер считает, что в случае войны бомбардировки с воздуха произведут в Англии большие разрушения и что человек не имеет права покинуть молодую жену, может быть беременную, Когда в стране будет смятение, и паника, и, скорее всего, голод и революция, которые, конечно же, последуют за такой катастрофой. Но даже беглое упоминание об этом сердит обеих женщин. Табита сердится, потому что все свои помыслы сосредоточила на этом браке, уверив себя, что он поможет Нэнси угомониться. Самое это слово символизирует в ее глазах целый мир, безопасный и прочный, все, чего она желает для Нэнси и для хозяйки Амбарного дома. А желает она этого потому, что в глубине души уверена: война будет, и, как и в прошлую войну, вся молодежь, не связанная узами брака и семейных интересов, снова сорвется с места, разлетится по всему свету и окончательно собьется с пути. А Нэнси сердится потому, что уверена: войны не будет, и зря Фрэзер принимает Гитлера всерьез. Казалось бы, Чемберлен достаточный авторитет, даже для Годфри. Чемберлен-то знает, у него в руках вся секретная информация. - И рассказывает всем и каждому, что ей известно из самого достоверного источника - от одного немца, который "лично знаком с Геббельсом и вообще ужасно симпатичный", она встретила его у одних знакомых, - что немцы очень любят англичан и никогда даже не помышляли о том, чтобы воевать с ними. Ей с готовностью верят, потому что тысячи других англичан слышат то же самое от симпатичных немцев, которых в этом году можно увидеть в Англии повсюду - в школах, в родовых поместьях, на лондонских обедах, на молодежных конференциях. Все это молодые люди приятной наружности, воодушевленные высокими идеалами и разъясняющие программу нацистов, и все вполне искренние, поскольку они и отобраны были за свою искренность и свои идеалы.
Порой они сокрушаются по поводу того, что происходит в Германии травля евреев, нападки на церкви, и добавляют: - Но понимаете, это переворот. При всяком государственном перевороте хорошее соседствует с дурным; от дураков и мерзавцев никуда не денешься. - И слово "переворот" произносят с наивной гордостью, будто хотят сказать: "Мы на правильном пути. Мы с теми, кто провозглашает новые миры".
Один такой живет у Родуэлов, изучает английские политические течения. Газеты опубликовали интервью, которое взял у него Родуэл, там была фраза: "Не забывайте, мы в Германии социалисты". Его везут в палату общий, знакомят с группой коллег и приятелей Родуэла.
Целая компания, человек в двадцать, играла в хоккей в разных школах и колледжах, после чего отдыхает в Эрсли и проводит день в "Масонах". Познакомиться с ними приезжают студенты из Эрсли, и те и другие вместе купаются в бассейне на жарком июльском солнышке. Затеваются неофициальные соревнования по плаванию и прыжкам в воду. Самозваные чемпионы обеих стран демонстрируют свои трюки и свою скорость. Немцы - вероятно, профессиональные спортсмены, отобранные партией, - без труда выходят победителями; а потом молодые люди беседуют, растянувшись на траве или по двое, по трое прогуливаясь по лужайке. Серьезные лица, резкие жесты повадка, в которой сочетаются резвость ребенка, радость жизни и сила мужчины.
- Вот видишь, - говорит Нэнси Табите, стоя с ней у одного из окон второго этажа, - они и не думают убивать друг друга.
А позже, когда гости пьют чай в вестибюле и так оживленно болтают и спорят, что их слышно во всех уголках отеля, она идет к ним якобы для того, чтобы проверить, хватит ли им еды, а на самом деле, как догадывается Табита, просто чтобы потолкаться среди них, принять участие в этом молодом веселье. Сама же Табита вышагивает взад-вперед по верхнему коридору, изнывая от страха. Она боится, что в любую минуту может вспыхнуть драка или что все они, повскакав с мест, начнут бить стекла, разнесут в куски всю гостиницу. В этом сгустке молодости ей чудится опасная взрывчатая сила; даже их очарование, примитивное очарование Нэнси, помноженное на сорок, пугает ее. "Наверно, все они члены какого-нибудь "движения", думает она, и ей кажется, что весь мир полон молодежных движений. Каждый день она читает в газетах о студенческих беспорядках, забастовках, походах, бунтах, о резолюциях, принятых в Оксфорде или в Риме, в Бомбее или в Берлине и требующих революции, упразднения армий либо разрушения империй, свободы для всего мира, слияния всех религий или искоренения всех религий, истребления нацистов, или фашистов, или коммунистов, евреев, мусульман, индусов, европейцев в Азии или азиатов в Европе; и, чувствуя, что самый воздух насыщен молодым электричеством, она говорит себе: "Ну конечно, война будет, при таком-то эгоизме и бесшабашности. Если не Гитлер ее начнет, так кто-нибудь другой, или она сама начнется".
Возвращается Нэнси, разрумянившись от волнения, что-то насвистывая; вытянутые трубочкой губы словно целуют воздух иного, более просторного мира.
- Кончают они там? - беспокойно спрашивает Табита.
- Да, я уже вызвала автобус. Славный они народ, бабушка, а у себя просто чудеса творят.
- Убивают и бахвалятся, эгоисты несчастные.
- Но они же не о себе думают, бабушка, они всей душой преданы Гитлеру. Это что-то поразительное.
- Да, все с ума посходили. А потом начнется война, и Годфри убьют, и все мы будем разорены.
Нэнси скорчила гримасу, означающую: "Бабушка в своем репертуаре", и деликатно удаляется. Насвистывать она опять начинает, только завернув за угол коридора. Табита идет справиться у метрдотеля, почему до сих пор нет автобуса. Она ждет не дождется, когда наконец уедут эти молодые люди с их опасными идеями, их увлечением революцией и Гитлером.
Гитлера она ненавидит так неистово, что от одного его имени ее бросает в жар. Когда Бонсер, чтобы похвастаться новым, уже третьим по счету, приемником, включает речь Гитлера, она уходит из дому. Нет сил даже слушать этот голос, подчинивший себе миллионную аудиторию. И, прочитав в газете слова "этот гений от демагогии", она гневно комментирует: "Хорош гений, просто лжец и обманщик".
Но именно поэтому она при имени Гитлера вся дрожит от ненависти и страха: лжет и обманывает он действительно гениально, а она знает, какую власть имеет ложь и надувательство, особенно над невинными душами. Она думает: "Лгут все - политики и националисты всех мастей, а молодые все проглатывают. И проглатывают охотно, ложь они предпочитают правде, она завлекательнее. Но без конца так продолжаться не может, это немыслимо. Заговори я о возмездии, меня бы подняли на смех, но возмездия-то они и дождутся".
110
Бонсер, как и Табита, уверен, что война будет и что она его разорит. Гитлером он восторгается безмерно, слушает все его речи, ничего в них не понимая, прочитывает три-четыре газеты в день и говорит всем, кому не лень слушать: - Будет, будет заваруха. Он их всех расколошматит, этот артист. Он и в книге своей написал, что люди - это стадо овец, а они за это лижут ему зад. Вот это да, вот это я понимаю, вот это молодец. Уважаю прохвоста - весь мир сумел охмурить, и поделом им, болванам.
Но восторг его полон горечи. Он пьет больше прежнего, начинает заговариваться. "Да, кончено наше дело. Сгубил он нас. А ведь мог бы дать старику умереть спокойно". Он плачет, вообразив, что у него рак и что Табита обирает его. Ночью, полупьяный, вваливается в чей-то номер и успокаивает перепуганного постояльца: - Ничего, ничего, не пугайтесь. Я умираю, только и всего. Отравили меня. Но это неважно. Все мы скоро умрем, дай только Гитлеру за нас взяться.
Однажды с ним случился припадок, что-то вроде падучей, и его уложили в постель. Врача он встречает словами: - Умираю, доктор. Ну и пусть. Надоела эта чертова жизнь, хватит с меня. Только не оставляйте меня с этими женщинами, они меня доконают. Знаю я их штучки, стервы все как одна.
Его перевозят в Эрсли, в больницу, и он шлет Табите отчаянные записки: "Забери меня отсюда".
Табита посылает к нему другого врача, и тот докладывает:
- Переезд он выдержит, но риск все же есть. В семьдесят один год инсульт, даже легкий, дело нешуточное. А с другой стороны, депрессия тоже может сыграть отрицательную роль.
Табита заказывает санитарную машину и готовится ехать за полковником. Однако накануне, встревоженная вестью о вторжении немцев в Польшу, звонит проверить, точно ли будет машина.
Удивленный голос отвечает: - Да, мэм, все в порядке.
- А вы читали, что война началась?
- Конечно, мэм.
- Я думала, ваши машины понадобятся на случай бомбежки.
- Понятно, мэм. - Голос принимает ее соображения так же, как принял войну, - деловито и не отвлекаясь на постороннее. - Мы на учете на случай чрезвычайного положения. Да, да, мэм. К больнице, в пять тридцать.
Но еще до полудня Бонсер появляется в ратуше и, как старый солдат, предлагает свои услуги отечеству. - В такую минуту, - заявляет он комитету, - человек не вправе болеть. А Бонсеры, черт возьми, всегда умирали на посту. - И его тут же назначают временным начальником сборного пункта новобранцев.
Комитет, надо сказать, встречает патриотический порыв Бонсера без всякого удивления. Свои услуги уже предлагали люди и старше его годами, и слабее здоровьем. Если б члены комитета имели время подумать, если б не прочли утренних газет, им показалось бы, что вся нация приняла дозу какого-то взбадривающего лекарства, которое разбудило ее дремлющие силы, воспламенило воображение, вызвало небывалую энергию, дружелюбие, предприимчивость.
В последующие недели, когда тысячи молодых мужчин надели военную форму, а тысячи девушек пошли на военные заводы, в поездах и автобусах стало весело от их оживленных голосов, словно война - это праздник, потому что у всех теперь есть работа и больше денег, больше друзей, а главное, перемена в жизни, которая ощущается как свобода.
Бонсер побывал в своем лагере - для начала это один полуразвалившийся сарай посреди сжатого поля, - произвел смотр личному составу - один старший сержант по хозяйственной части. Семидесяти двух лет от роду, на деревянной ноге, и еще два почти столь же дряхлых сержанта, - заказал для них ящик пива, а затем дал им общее указание: "Так держать!" - и отбыл в Лондон, как он выразился - "собрать что осталось от моего старого обмундирования".
А через три дня, раздобыв на каком-то лондонском складе, а может быть, как кое-кто намекает, и у театрального костюмера, полную форму полковника и две планки орденских ленточек, он сидит в баре Гранд-отеля в Эрсли и рассказывает кучке внимательных и почтительных юнцов, что Бонсеры потомственные военные, что его прадед пал при Ватерлоо во время последней атаки Старой гвардии и что он, черт побери, сам знает, какой глупостью было снова пойти добровольцем, отлично знает, что его ждет. "Англия своих слуг не больно-то жалует, особенно старых солдат. Как кончится война, так на свалку. А почему? Да знает, что никуда они не денутся. Знает, что они всегда под рукой. Кто побывал офицером его величества, тот им до гроба останется. Это в крови".
И те, кто месяц назад стал бы издеваться над любой демонстрацией патриотических чувств, теперь осторожно оглядываются - нельзя ли позволить себе хоть улыбку, и решают не рисковать. Не та атмосфера.
Так полковник с первых же дней войны занял в Эрсли положение если и не слишком обременительное, зато очень выигрышное, вполне устраивающее как его, так и город. А если он временами волочит ногу, или придерживает пальцем веко, а палец дрожит, или забывает имена знакомых - так на эти мелочи смотрят даже сочувственно, ведь все это последствия долгих лет военной службы и фронтовых невзгод.
Многие, конечно, догадываются об истинном положении вещей. Поговаривают, что он не полковник, а в лучшем случае майор; что если он правда воевал в Южной Африке, так разве что рядовым в кавалерии; кто-то заметил, что во время поездок в лагерь он неизменно отдает приказ, сопровождаемый милостивым мановением руки и звучащий не очень-то по-военному: "Так держать, сержант". Но те же люди не прочь посидеть с ним в баре Гранд-отеля и послушать его рассуждения о том, как именно будет побежден Гитлер.
- В паши дни война - это война моторов. Танк и самолет в корне все изменили. Гитлера называют умным, но у него хватило ума только на то, чтобы увидеть факты. В этом и состоит весь блиц - в быстроте. Каждый, кто хоть немного смыслил в тактике, понимал, что мотор означает войну нового типа. Так и случилось. Но мы готовы. Сначала линия Мажино, потом истребители.
Все это, разумеется, заимствовано из утренних газет, часто даже из сегодняшней "Таймс" или "Телеграф". Но звучит убедительно. В устах полковника обретает силу; подтверждает сообщения газет - они-то ведь питаются материалами писателей, журналистов, а те носятся с какими-то идеями, и можно ли им верить - еще вопрос.
Ибо Бонсер, которого здесь двенадцать лет обсуждали и ненавидели, высмеивали и превозносили, занял в Эрсли прочное место. Он не просто "оригинал", наделенный, как и все оригиналы, загадочной способностью задевать какой-то нерв в общественной жизни, он - фигура. У него имеется моральная позиция; он верит в мотели, в веселую жизнь для молодых, в Империю и Церковь; в делах он преуспел; самоуверенность его беспредельна. И когда он заверяет группу умнейших в городе дельцов, что война продлится не дольше шести месяцев, они испытывают облегчение после сомнений и тревоги, вызванных молниеносным падением Польши.
- Этого мы ждали. Экспертам было известно, что Польше не устоять. Такой бедной стране, как Польша, механизированная армия не по карману. Через год-другой малых стран вообще не останется. Им не угнаться за временем.
111
В "Масонах", где при первом сигнале воздушной тревоги Табита и Нэнси загнали весь персонал в убежище под лестницей, теперь трудится партия рабочих - расширяют вестибюль, строят новую площадку для танцев. Дело в том, что молодые офицеры, занятые строительством и тренировкой на двух новых аэродромах по соседству, объяснили Бонсеру: прежняя площадка мала и слишком жесткая, а в вестибюле тесно.
- В самом деле? Что ж, вам виднее. - Душевный полковник на дружеской ноге со всеми молодыми офицерами, как оно и подобает современному полковнику. - В молодости я и сам, черт возьми, любил поплясать. Будет вам танцплощадка. Поставим ее в счет Военному министерству. А вестибюль устарел, знаю, знаю. Да что там, у нас даже был проект, как его модернизировать, представил один настоящий архитектор, очень современный. Да вот женщины заартачились, моя жена и внучка. Женщины, сами знаете, косный народ, до смерти боятся всего нового.
Извлекается на свет проект Роджера, и сам он по срочному вызову прибывает в "Масоны". А прибыв, заявляет, что расширять вестибюль нет смысла - ресторан и сейчас уже мал. И раскладывает на столе свои замечательные эскизы новых "Масонов".
- Так, так, - говорит Бонсер. Душевный полковник, отец полка, он в то же время, несмотря на почтенный возраст, человек до мозга костей современный, полная противоположность Блимпу [полковник Блимп - реакционер и шовинист, персонаж карикатур Дэвида Лоу, широко известных в 30-е годы]. - Современные идеи - сталь, железобетон... А кухня? Я-то всегда был сторонником механизации.
- Вот именно, сэр. Я старался в первую очередь учитывать функцию каждого элемента, его полезность. А когда имеешь дело с живым механизмом...
- Ха, вот окна хорошо придуманы, такие сразу привлекут внимание. У меня только одно возражение - бар. Для бара надо бы подкинуть два-три ярда.
Роджер обещал сделать бар побольше, и Бонсер помахал рукой.
- Одобряю, сынок. Так держать.
Он, вероятно, очень слабо представляет себе, что должны означать эти слова. Просто чувствует, что они в сочетании с этаким небрежным жестом подходят к его мундиру. И когда через две недели рабочие приступают к сносу старых "Масонов", ему лестно ощущать, что он, как и Гитлер, осуществляет революцию.
И то же чувство, только навыворот - ощущение, что раз идет война, то насильственные перемены неизбежны, - заставило Табиту беспрекословно согласиться на разрушение старых "Масонов". Борется она только за Амбарный дом; но и то не ропщет, когда выясняется, что по проекту Роджера одну стену необходимо снести, а ее гостиную разгородить пополам.
А Бонсеру и это нравится. Шесть недель он наслаждается, ночуя в спальне, у которой одна стена из брезента, потому что это позволяет ему хвастать: "Мы, старые служаки, привыкли обходиться без удобств". А во дворе - где взору его открываются не аккуратные газоны и укатанные дорожки, которые холили и лелеяли двенадцать лет, а кучи земли, стойки от лесов, грузовики, подминающие живую изгородь по пути к бетономешалке в двух шагах от неприкосновенного цветника Табиты, глубокие колеи среди сломанных роз, засыпанные обломками искусственных панелей от старого вестибюля, - он обожает постоять после завтрака, как генерал на поле боя, и лишний раз напомнить десятнику, до чего важно не отставать от жизни.
- Не то чтобы этот новый стиль мне так уж нравился, но для военных он самый подходящий, функциональный, понимаешь. Тюдоровский стиль более художественный, и как-то он уютнее, и более английский. Да и естественнее. Но... - жест человека, готового на любые жертвы ради отечества, - все мы должны помнить, что нельзя отставать от жизни. Война вызовет множество перемен, я не удивлюсь, если тюдоровский стиль и вовсе спишут в расход, во всяком случае для отелей.
И треплет десятника по плечу. - "В атаку", вот наш девиз. Если не хватает людей - только скажите. Заказ-то военный.
112
Через три месяца, когда в новых "Масонах" еще не просохли стены, не покрашены окна, там уже полно гостей с обоих аэродромов, да и сами аэродромы оказались малы, в радиусе тридцати миль тысячи рабочих строят еще два. День и ночь над "Масонами" с ревом проносятся и пикируют самолеты, и Табита, лежа без сна, только и ждет, что какой-нибудь из них рухнет на крышу. Но усталости она не чувствует, слишком занята.
Она по-прежнему со всем управляется одна. Бонсер уже не снисходит даже до того, чтобы заказывать сигары, а Нэнси не бывает дома по многу дней кряду. Она водит машину какого-то маршала авиации, а когда приезжает на побывку в Амбарный дом, явно чем-то озабочена. Новые дома ее не интересуют, на вопрос, как ей нравится новый ресторан (уже почти законченный, сверкающее сооружение из стали и стекла наподобие капитанского мостика), отвечает холодно: - Наверно, хорошо. Немножко сусально, но это уж Роджер.
- Не понимаю, почему твой Роджер не в армии, - говорит Табита.
- Жаль было бы, если б его убили. А проку от него как от солдата все равно никакого.
Нэнси вообще не высказывает возмущения теми, кто отлынивает от армии либо отказывается служить по принципиальным мотивам. Как и большинство ее друзей, она принимает войну спокойно, говорит о ней как бы в теоретическом плане. Когда немцы начинают свое наступление на западе и, к ужасу и негодованию Табиты, бомбят Голландию, Нэнси произносит задумчиво: - Гитлер говорил, что сделает это, и сделал. Теперь на очереди мы. И винить некого, сами сваляли дурака.
А когда немцы в считанные дни захватили Голландию и Бельгию и люди старшего поколения, люди, близкие к правительству, спрашивают: "Но о чем они думают? Что они могут против линии Мажино?" - она замечает все так же мрачно: - С Гитлером ни в чем нельзя быть уверенным. Что-то в нем есть такое.
Да и за всеми категоричными заявлениями о крепости границы, о непобедимости французской армии и английских истребителей, о высоком боевом духе английских войск во Франции и превосходных качествах 75-миллиметровок чувствуется беспокойство. Всеми владеет ощущение, что Гитлер - человек необыкновенный, небывалого масштаба, а от таких можно ждать и чудес. Когда газеты на своих картах показывают небольшой прогиб северной границы к югу и называют его Седанским выступом, выступ этот сразу приковывает к себе внимание.
- Ерунда, - заявляет Бонсер, пока его подсаживают в машину, чтобы везти на скачки в Ньюбери. - Самое важное - это наше продвижение на левом фланге. Гамелен и Вейган знают, что делают. Чем больше немцы жмут справа, тем хуже для них.
Но молодежь не столь легковерна. Настроение у нее уже не как на вечеринке с коктейлями, а, скорее, как наутро после нее.
Выступ на картах не увеличивается, но Нэнси, перед тем как везти своего маршала в трехдневную инспекционную поездку, заявляет, ссылаясь на письмо от Годфри, что, по всей вероятности, немцы фронт прорвут.
- А наши танки?
- Нет у нас танков.
В баре изумленное молчание. Потом какой-то член муниципалитета из Эрсли громко говорит: - Такие разговорчики только на руку врагу.
Но стоящий тут же молодой летчик по фамилии Паркин, приятель Нэнси, оглядывается и бросает через плечо: - Совершенно верно, нет у нас танков. И ничего нет. - Говорит он весело, шокировать собравшихся для него одно удовольствие. - Вот теперь война началась всерьез, теперь они себя покажут.
- А линия Мажино, мистер Паркин?
- В этом месте никакой линии Мажино нет. Он ее обойдет, это как пить дать. Гитлер ведь все время выдумывает что-нибудь новенькое.
- Как это... обойдет?
Все, включая бармена, все, кроме Нэнси, Паркина и двух летчиков-курсантов, сражены, узнав, что линия Мажино тянется не вдоль всей французской границы, а лишь вдоль восточного ее участка.
- Ну и ну! - ахает бармен. - Что ж они нам не сказали?
Паркин расправляет плечи и усмехается весело, но ехидно. - А это вы у них спросите. - Словно подтверждая слова Нэнси "раз мы сваляли дурака".
Паркин только что получил свои "крылышки", и они словно поблескивают даже в его небольших голубых глазах. Он невысок ростом, широкоплеч, блондин с рыжеватыми усиками и длинным сломанным носом. С Табитой он здоровается почти преувеличенно вежливо: кланяется от пояса, жмет ей руку и снова распрямляется рывком, словно ловко выполнив трудное упражнение. Паркин ловок и развязен до крайности. Новенькая форма сидит на нем неправдоподобно аккуратно и ловко; выражение лица настороженное, речь быстрая, ловкая, язвительная; усики, чуть завивающиеся кверху, нечеловечески аккуратны - вероятно, он смазывает их фиксатуаром. Табита, которую он сразу оттолкнул своей развязностью, а главное, тем, что он явно нравится Нэнси, невольно улыбается его шуткам. Он остается обедать, пьет много, но не пьянеет - то есть нервное возбуждение чувствуется в нем не больше, чем до обеда, - и наконец уезжает, грохоча, как целое сражение, на мощном мотоцикле с неисправным глушителем.
- До чего аккуратный, правда? - говорит Нэнси. - Ты заметила, какие у него ногти? В жизни не видела такого чистоплотного человека. Он, конечно, хам, но летает, говорят, как бог. Он тебе совсем, совсем не понравился? Ну да, конечно, он не твоего типа.
- Он занятный, - говорит Табита, и после паузы: - От Годфри сегодня что-нибудь было?
- Вчера. Он здоров. Расквартировали их как будто неплохо. Ты не бойся, я не собираюсь променять его на этого Паркина, не такая я идиотка.
Но от этих слов обеим становится невесело. Они смотрят друг на друга и понимают, что Нэнси себя выдала. Табита говорит: - Вероятно, летать на этих новых истребителях очень опасно.
- Еще бы. А Джо отчаянный. Он наверняка разобьется. Вероятно, даже очень скоро. По-моему, он отчасти потому такой нервный. Странное это, должно быть, состояние.
- И все-таки нельзя этим оправдывать поведение некоторых из этих молодых людей. Помнишь ту бедняжку, что заходила на пасху к нам на кухню, когда ехала в больницу с младенцем? Ей еще и шестнадцати лет не было.
- Не могу я ее жалеть, раз она такая идиотка.
- Недобрая ты, Нэнси. Как могла эта девочка уберечься?
- Посмотрела бы, что вокруг делается. Джо пробует переспать с каждой девушкой, какую ни встретит, просто для порядка. Если она откажет, он не обижается, только грубости не любит.
- Не понимаю, как ты можешь водить дружбу с таким человеком.
- Дедушка в этом возрасте тоже, говорят, был не промах?
- От матери небось наслушалась. Все это враки. Одно время он, правда, вел беспорядочную жизнь, и трудности у него были, но он всегда придерживался каких-то правил, он даже был религиозен. Ты ведь знаешь, как он смотрит на твое воспитание.
Табита и не сознает, что только что выдумала этого добродетельного Бонсера. Мысли ее не о прошлом, а о Нэнси, которая, как ей кажется, стоит на краю пропасти. Она выдумывает прошлое, чтобы вразумить Нэнси, предостеречь ее, устыдить и еще - чтобы выразить свое презрение к настоящему.
Неделю спустя французский фронт прорван и английские войска отступают. Старый мир развалился, и это вызывает чувство не ужаса, а пробуждения. Люди говорят: "Читали? Они уже к югу от Парижа!" - и улыбаются, словно усматривая что-то смешное в этом поразительном известии или, возможно, в собственной неподготовленности. Они - как спящие, внезапно разбуженные вспышкой света, и когда один спрашивает "Что же будет дальше?", другой отвечает: "Можно ждать всего, буквально всего".
- Не понимаю, чему тут удивляться, - говорит Нэнси в один из своих мимолетных наездов. - Сами напросились.
Она привезла с собой Паркина - сейчас он с Бонсером восстанавливает военные действия по газете. Устремив на них задумчивый взгляд, она добавляет: - Вон как наши воины друг перед другом пыжатся. Но в воздухе Джо в самом деле хорош.
А вечером Нэнси и Паркин танцуют - медленно, проникновенно. Табита глядит на них сквозь стеклянную дверь, как из засады, и мимо нее медленно проплывает лицо девушки, прильнувшее к плечу мужчины в каком-то хмуром забытьи.