Таинственное похищение кривасальской Фатимы и ее младенца в ночь на святого Иоанна из кукучяйской кутузки, кровавая находка Пурошюса и особенно пожар в Пашвяндре, во время которого бесследно исчезла опекунша поместья пани Милда (старый Франек утверждал, что видел, как она после ужина вылезла из окна гостиной и побежала к сеновалу «будто девочка на первое свидание с кавалером, увешавшись побрякушками»), вызвали тьму толков, пересудов и головоломок. Тем более, что утянская пожарная команда, примчавшаяся в Пашвяндре, когда догорала последняя головешка, порывшись в пепле, обнаружила скелет, который передала начальнику кукучяйской полиции Мешкяле.
А дальше все уже шло как по маслу. Мешкяле находку тут же вручил начальнику полиции Утянского уезда, долгожданному в Кукучяй гостю господину Юлийонасу Заранке. Заранка — своим присяжным собутыльникам, следователю Климасу и судебному эксперту доктору Лапенасу, которые несколько суток угощались в Пашвяндре и в здании участка, спорили, ссорились, пока, наконец, шеф, помирив их, не написал рапорт начальнику уезда господину Страйжису с заключением, что кости, обнаруженные на пожарище в Пашвяндре, принадлежат скорее дикой козе, чем нормальной женщине. Тринадцать золотых монет, конфискованных ранее в избе Кулешюса, тоже не были признаны настоящими, поскольку, полежав в сейфе участка, они потускнели, потеряли желтизну. Единственно цветастый платок Фатимы является настоящим, но «вряд ли он пропитан кровью человека».
Но зачем мы мучаемся? Пускай дальше повествует подлинный документ, на наш взгляд, — истинный шедевр юриспруденции господина Юлийонаса Заранки.
«...К тому же, упомянутый платок злонамеренно проткнут ножом, явно с целью замести следы преступления и ввести в заблуждение полицию, дабы путем инсценировки убийства опасной преступницы бросить тяжкую тень подозрения на многолетнего начальника кукучяйского участка г-на Мешкяле, который ночью накануне дня святого Иоанна, вместо того, чтобы участвовать в традиционной программе на городище, вкупе с отважным членом местного отряда шаулисов Анастазасом Тринкунасом находился в засаде у Рубикяйского леса, неподалеку от логова старого мошенника Блажиса (одного из ближайших пособников темных делишек Фатимы Пабиржите), надеясь поймать ее теперешнего жениха, сына барона лабанорского цыганского табора Кривоносого, знаменитого конокрада Мишку, посмевшего неделю с лишним назад среди бела дня при большом скоплении народа пятнать безупречную репутацию господина Мешкяле, как законного опекуна несовершеннолетней графини Карпинской, обзывая вышепоименного бывшим любовником Фатимы Пабиржите и настоящим отцом ее мнимого незаконного младенца. Мало того, упомянутый ранее цыган Мишка, воспользовавшись скудоумием рядовых кукучяйских полицейских, похитил из-под забора участка застреленного накануне господином Мешкяле бешеного черного барана, который при жизни, по свидетельству пашвяндрской челяди, способствовал своим ужасающим видом и голосом ведьмовствующей Фатиме Пабиржите внедрить в опустошенное алкоголем сознание г‑жи Шмигельской фанатическую мысль, якобы она забеременела от водяного из р. Вижинта, и таким образом за мнимое очищение чрева добыть от больной кругленькую сумму чистоганом и золотом (не говоря о двух коровах и одной кобыле, бесследно исчезнувших той ночью с помещичьего пастбища); накануне дня святого Иоанна, при временном прояснении сознания, несчастная вдова сама призналась в этом на опросе г‑ну Мешкяле, умоляя последнего сообщить о случившейся беде ее возлюбленному жениху, вышеозначенному Анастазасу Тринкунасу, которого она недавно отвергла из-за коварных козней бывшего свата, вышеименованного Блажиса, и не только лишилась племенного быка по кличке Барнабас, стала злоупотреблять алкоголем, разочаровавшись в любви, но и угодила в лапы разнузданных сводников. В тот памятный день опрошенная, искренне сожалея о своих несознательно совершенных ошибках, заклинала попросить ее жениха, во имя их бывшей и будущей любви, всемерно поддерживать благородные усилия начальника участка по задержанию и передаче в руки Фемиды шайки мошенников, сама поклявшись всеми святыми больше не вкушать спиртного, а в час правосудия выступить первой свидетельницей обвинения и, отринув ложную стыдливость, поведать суду, какими извилистыми тропами добрались преступники до ее нежного сердца, хрупкого ума и какую психическую травму испытала она не так давно ночью, утоляя свои пошатнувшиеся нервы в водах р. Вижинта (по совету солидного психиатра), когда на нее совершенно неожиданно набросилось черное чудовище, боднуло рогами в челюсть, и, угодив в его лохматые объятия, вышеупомянутая г‑жа Шмигельская до сих пор не может вспомнить, что случилось впоследствии, поскольку опомнилась лишь под утро, на другом берегу реки, обнаженная, мокрая и оскверненная. (Об этом и других надругательствах, совершенных над личностью г‑жи Милды Шмигельской, подробнее читайте в исчерпывающем протоколе опроса объемом в сто страниц, составленном господином Мешкяле и названном нами «Приложением № 1 к Делу Фатимы».)
Лишенные других источников и возможности, к сожалению, дополнительно опросить г‑жу Шмигельскую, мы склонны присоединиться к твердому убеждению г‑на Мешкяле, что это смуглое страшилище, набросившееся поздней летней ночью на несчастную купальщицу, был не кто иной, как лабанорский цыган Мишка, сознательно выполнявший задание «Товарищества Фатимы»: любой ценой лишить рассудка намеченную жертву и, воспользовавшись случаем, удовлетворить свой низкий половой инстинкт (чего больше желать от цыгана, тем паче — конокрада!). Не случайно, едва только г‑н Мешкяле начал на месте преступления вникать по долгу службы в суть данного бесстыдно насильственного акта, дабы незамедлительно привлечь его организаторов к уголовной ответственности, все три «пайщика товарищества» прибегли к вышереченной беспардонной выходке: среди бела дня, призвав на помощь половину табора, нагрянули в городок и, созвав огромную толпу местных зевак к убитому бешеному барану, устроили митинг, пытаясь дискредитировать начальника полиции в глазах широкой общественности, дабы на суде он был лишен морального права обвинять других, поскольку был бы обвинен сам. Случай беспрецедентный не только в Кукучяйской волости, но и во всем Утянском уезде! Вот почему мы смеем, господин начальник уезда, обратить ваше высокое внимание на весьма красноречивый факт: самый старший и коварный член тройки вымогателей Блажис в этой рискованной акции непосредственного участия не принимал. Вместо себя он прислал свою засидевшуюся в девичестве дочку, которую уже пятнадцатый год не может выдать замуж, являясь наиболее известным во всей Аукштайтии сватом. Микасе Блажите, живой портрет отца, только лишенная его ума и языка, тщетно пыталась доказать толпе, что падаль бешеного барана принадлежит кукучяйскому старосте г‑ну Тринкунасу, таким образом надеясь отомстить его сыну Анастазасу, который, оттолкнув в амбаре Блажисов и ее похотливое тело и мерзкую душонку, решил найти интеллигентную жену в пашвяндрском поместье. Когда не удалось очернить этого благородного, славящегося своею добродетелью мужчину, Микасе Блажите бросилась в другую крайность и стала хвастаться, что получила в подарок племенного быка от одного известного человека за одну надежду на ее руку; это, разумеется, вызвало лишь хохот, поскольку каждый понимает, в какие безнадежные высоты она метит и насколько безнадежны усилия ее папаши уесть начальника кукучяйского участка г‑на Мешкяле, который, кстати, после опроса г‑жи Шмигельской, тем паче став после ее трагической смерти законным опекуном пашвяндрского поместья по завещанию графа Карпинского (см. нижеприведенную копию данного документа «Дело Фатимы, приложение № 2»), имеет серьезные основания возбудить уголовное дело против Блажиса за незаконное вымогание вышеупомянутого племенного быка по кличке Барнабас от психически пошатнувшейся вдовы, а также обжаловать все подписанные в тот период ею документы, расписки и акты, не говоря уже о непосредственной ответственности Блажиса, как одного из троих подозреваемых, покусившихся не только на опекаемое г‑жой Шмигельской имущество, но и на ее тело, рассудок и даже жизнь. (Более четкое мнение об этом выдающемся мошеннике и рецидивисте можно составить после прочтения нижеприлагаемых показаний благонадежных свидетелей — «Дело Фатимы, приложение № 3».)
Вот когда мы, подойдя к апогею вереницы рассматриваемых преступлений, считаем, что обладаем моральным правом влезть в шкуру преступников — заговорщиков и спросить себя — что бы мы сделали на их месте, оказавшись перед перспективой каторжной тюрьмы да еще выставив на митинге себя на посмешище, вместо того, чтобы морально уничтожить своего смертельного врага г‑на Мешкяле, который, узнав об этом событии, ничуть не растерялся, а тотчас же энергично арестовал сердце этого преступного товарищества Фатиму Пабиржите и, приказав своему помощнику г‑ну Гужасу охранять ее как зеницу ока, снова отбыл в Пашвяндре продолжать опрос г‑жи Шмигельской?..
Итак, мы повторяем — как бы мы поступили на месте преступников? Весьма прискорбно, что на этот чисто умственный теоретический наш вопрос ответил практический ход жизненных событий. Нам остается с печалью констатировать, что сообщникам Фатимы, оставшимся на свободе, в ночь накануне дня святого Иоанна удалось: во-первых, успешно учинить расправу над самой опасной свидетельницей своих преступлений и жертвой г‑жой Шмигельской, не оставляя никаких следов от ее тела или одежды; во-вторых, вызволить из кукучяйской кутузки свою сообщницу Пабиржите и нам не известного, покамест безымянного младенца; в-третьих, отомстить г‑ну Мешкяле путем поджога сеновала поместья, к сожалению, не застрахованного, с двадцатью пятью возами свежего сена и всем урожаем аптечной ромашки, который по контракту (см. «Дело Фатимы, приложение № 4») каунасская фабрика «Санитас» должна была получить сразу же после дня святого Иоанна. По нашим предварительным подсчетам, общие убытки, причиненные пожаром (включая и стоимость самого строения) составят более десяти тысяч литов, а это, несомненно, весьма серьезный удар по и так уже ослабевшей экономической мощи пашвяндрского поместья, а одновременно и по г‑ну Мешкяле, на благородные плечи которого с этих пор давит не только огромная ответственность за будущее болезненной и несовершеннолетней графини Мартины Карпинской, но и за все поместье, оказавшееся в тупике. Однако мы, глубоко сочувствуя этому на редкость талантливому и на редкость добродетельному мужу, верному сыну литовской полиции, вынуждены констатировать, что в памятную ночь на святого Иоанна, решив дезорганизовать шайку опытных преступников, он переоценил свои и своего единственного помощника шаулиса Анастазаса Тринкунаса силы, и поэтому его логически собранным гигантским умственно-физическим усилиям не сопутствовала такая же удача. Что ж, лошадь — о четырех ногах, и то споткнется. Главное — учиться на своих ошибках, ибо нет худа без добра. На это, по-видимому, ориентируется и г‑н Мешкяле, после этой жуткой ночи не только не упав духом, но с нашей помощью стремясь возможно детальнее выяснить все обстоятельства случившейся трагедии, обнаружить конкретные улики против каждого из деятелей «тройки» и всех их пособников и сторонников, дабы с наступлением подходящего момента можно было нанести решающий удар шайке кровавых преступников, которой, без всякого сомнения, по сей день успешно руководит их старейшина, обладающий наибольшим умом и опытом Блажис с хутора Цегельне.
Вот почему, по нашему глубочайшему убеждению, первоочередное значение в «Деле Фатимы» приобретают ночные наблюдения в засаде г‑на Мешкяле и Анастазаса Тринкунаса, из которых становится ясным, что матерый хозяин хутора Цегельне всю ночь находился дома, но вел себя весьма подозрительно, поскольку после двенадцати часов ночи вышел на двор и принялся бродить вокруг хутора, успокаивая своего тоже беспокойного пса и постоянно поглядывая в сторону Кукучяй, словно любуясь отсветами ночного костра в небе, или с нетерпением поджидая кого-то, что, разумеется, и ввело в заблуждение обоих участников засады, решивших поймать цыгана Мишку, хотя бы им и пришлось бодрствовать до самого рассвета. По нашему мнению, в этом и была их ошибка, хотя терпение обоих храбрецов с лихвой было вознаграждено под утро, когда вместо одного ожидаемого из кустарника Медвежьей топи вынырнули двое мужчин, запыхавшихся, как избегающие правосудия воры или разбойники. После команды Анастазаса Тринкунаса «Стой! Руки вверх!» они не остановились, а бросились в разные стороны. Одному из них удалось уйти. Другой, задержанный, оказался несовершеннолетним батраком Блажиса Рокасом Чюжасом. Спрошенный о том, кто же был его спутник, Рокас Чюжас долго дрожал, как в лихорадке, а потом хладнокровно ответил: «Моя тень». Когда Анастазас Тринкунас, оскорбленный очевидной ложью, ударил его по лицу, Рокас Чюжас дал сдачи и вдобавок ударил его ногой в живот с криком: «Отвяжись, дурак стоеросовый!» Даже когда г‑н Мешкяле применил физическую силу и прижал Чюжаса к кочке, тот не сдался, извивался, будто змея, угодившая в расщеп, плевался, кусался и требовал его отпустить, а когда участники засады повторно требовали ответа на первый вопрос, сквозь зубы шипел одно и то же: «Моя тень», пока, наконец, выбившись из сил, с плачем не завопил: «Догоните его сами и в хвост поцелуйте! Чмокните его туда, где не сходится» и т. д. и т. п., что в переводе на психологический язык (тем паче, что сейчас уже известно, что к тому времени была убита г‑жа Шмигельская в Пашвяндре и из кутузки вызволена Фатима Пабиржите) означает «Не пойман — не вор и не убийца». Увы, оба участника засады тогда даже не подозревали, что творится у них за спиной, и поэтому, видя, что силой никакой полезной информации из задержанного не извлекут, стали по-хорошему его спрашивать, где он был. «Там, куда меня хозяин посылал, — ответил Рокас Чюжас. — Может, быка Барнабаса от воров охранять, может, для барышни Микасе папоротников цвет найти. Нет у меня времени и желания перед каждым, извините, дурнем или каждым бродячим псом рот разевать. Спросите у дяди Блажиса. Он за меня думает. Я только его приказы выполняю. Сделал, что он велел, забыл, что он сказал, и бегу дрыхнуть. Моя совесть чиста. Вот если мой совет нужен, как к барышне Микасе в амбар проникнуть, тогда дело другое. Идите прямо в дверь. Она не запершись в кровати валяется, богу молится и черта ждет. Господин Мешкяле, вам первенство. Мы с Анастазасом за углом подождем да послушаем, как надо твердой девке сердце размягчить. Господин начальник полиции, говорят, в этом деле мастак», и т. д. и т. п. По этой цитате из протокола хотя бы приблизительно видно, как хорошо подвешен язык от натуры у Рокаса Чюжаса и насколько его незрелый еще ум восприимчив «наукам» со стороны. Что ж — удивляться здесь нечего. При последующем опросе сторожа волостной управы и кутузки Тамошюса Пурошюса, который до нынешнего лета был вхож в круги кукучяйских босяков, стало ясно, что отец Рокаса Чюжаса, местным населением прозванный Умником Йонасом, землекоп, ни одного из своих семерых детей не пустивший учиться, а выгнавший в люди батраками, приобрел дорогой радиоприемник с наушниками («Лучше пустое брюхо, чем пустая голова», как он выражается), придерживается левых взглядов, поскольку, вернувшись с летних промыслов, постоянно слушает московские передачи и обо всем имеет собственное мнение, противоположное общепринятому, которое пропагандирует наша сметоновская власть через газеты и прочие каналы. «Тьфу! — обычно говорит он, послушав голос из Каунаса. — Мог бы, выдрал бы я у тебя язык через другой конец, золотарь проклятый. Раз уж у тебя голос зычный и наловчился, прочитав чужую грамоту, мудреца ломать, почесать, где свербит, загладить, где болит, и презирать всех, кто иначе думает, то катись ты к черту в ксендзы, как наш Жиндулис, и читай дурацкие проповеди бабам, вместо того, чтоб уши мне засорять да сметоновские порядки хвалить... Всех вас повесить надо, всех, кто, сдирая седьмую шкуру с простого человека, ему рай обещает. Все равно где — на земле или на небе! Повесить вас, на мелкие куски изрубить, перемолоть и — в навоз, во имя отца и сына Иисуса Христа, господа нашего, кровью которого все мы искуплены, но не все спасены и потому обречены, стиснув зубы, терпеть бедность, безработицу, несправедливость, пока не придут большевики и всех до единого сравняют, и всем дадут работу, и всем — землю, во веки вечные аминь». Комментарии излишни, и так можем яснее ясного представить себе, какое влияние оказал такой, простите за выражение, отец, целые шестнадцать лет подобными братоубийственными разглагольствованиями маравший совесть и сознание своего сына-поскребыша, а на семнадцатом году жизни отдавший его в батраки к Блажису, вся жизнь которого от колыбели до скамьи подсудимых запятнана ложью, насилием и обманом. Мало того — мать Рокаса Чюжаса Розалия, по свидетельству того же Тамошюса Пурошюса, женщина нечистоплотная умом, невоздержанная на язык и невзнузданная морально, вдобавок гулящая. Ее, по его словам, больше интересует производство детей, чем их воспитание. Здесь, в рапорте, мы не станем шире распространяться о том, какое отрицательное влияние на Рокаса Чюжаса и всех детей босяков оказывали и продолжают оказывать песенки и куплеты запойного кукучяйского пьяницы, закоснелого матерщинника, местного сапожника Йонаса Кулешюса, которые он, при помощи своих крестников, тоже несовершеннолетних, — Напалиса и Зигмаса Кратулисов (кстати, сыновей вашего, господин начальник уезда, соратника времен добровольческой армии Юозаса Кратулиса, сейчас, увы, простого землекопа!), усердно распространяет, сея в народе вводящие в заблуждение мысли о боге, церкви и родине, оголтело высмеивая священные патриотические католические идеалы, объединяющие нашу нацию, и откровенно, в рифму, по примеру Умника Йонаса, призывает «весь литовский люд Сметоне выбить зуб», а прочих господ и дам «в баньку Крауялиса согнать да шкуры с них содрать» и, выделав эти шкуры, предлагает свои услуги, чтобы для детей босяков «черные хромовые сапожки», а для бедняцких девочек — «белые лайковые перчатки», так что, «когда большевики в Кукучяй прибудут, все босяки барами будут!» (Продиктованные Тамошюсом Пурошюсом и нами записанные песенки и куплеты Кулешюса читайте в папке «Дело Фатимы, приложение № 5».)
Вот перед Вами, господин начальник уезда, как на ладони основные причины, благодаря которым Рокас Чюжас, оказавшись во вредоносной среде хутора Блажиса, «расцвел пышным цветом», от слов перейдя к действиям. Попросту говоря, стал у своего хозяина — матерого волка — не столько слепым, сколько сознательным исполнителем воли, в эту особенно трудную для «тройки» минуту, когда угодила в западню кривасальская куница, хитроумная Фатима Пабиржите, которая, потеряв терпение кормить пустой грудью подметного младенца, еще день тому назад сагитировала через решетку мать Рокаса Чюжаса Розалию, а через нее и всех баб босяков, силой отобрать у Тамошюса Пурошюса ключи от кутузки и выручить «несчастную матерь» наподобие пресвятой девы с младенцем, попавшей в лапы Ирода. Лишь после вмешательства полиции и самого «Ирода» (кстати, Розалия Чюжене посмела так назвать г‑на Мешкяле) был ликвидирован второй, не имевший прецедента случай в истории Кукучяйской волости с середины девятнадцатого века, когда бабушка вышеупомянутой Розалии Чюжене Грасильда, собрав толпу крепостных баб, напала на ту же самую волостную кутузку и, разоружив и сняв штаны с трех пьяных жандармов, выпустила на волю своего возлюбленного Иокимаса и еще троих участников бунта, повесивших в Пашвяндре помещичьего надзирателя Пшибиляускаса, который изнасиловал ее в ночь на святого Иоанна.
Прилагая к «Делу Фатимы» полный вариант вышеобъявленной сказки, поведанной Тамошюсом Пурошюсом (см. «Приложение № 6»), мы надеемся, что Вы, господин начальник уезда, прочитав ее с неослабевающим интересом, поймете, как еще живы в нашем народе традиции бунтарского прошлого, и вместе с нами от души пожалеете, что они, завладев умами темной бедноты, в наши дни приобретают реакционный оттенок, причиняя много непредвиденных хлопот полиции, чиновникам и другим силам нации, борющимся за порядок, счастье и светлое будущее нашего маленького государства.
Эту нашу мысль, не столь оригинальную, сколь актуальную вчера, сегодня и завтра, со всей очевидностью подтверждает «Приложение № 7», которое составляет содержимое карманов штанов Рокаса Чюжаса, как-то: складной нож, несвежий платок и смятое письмо. Ах, как жаль, что участники засады, догадавшись обыскать задержанного и изъять эти отягчающие улики, из-за отсутствия времени и света не смогли внимательнее изучить их на месте, отпустили домой несовершеннолетнего Рокаса Чюжаса и погнались за не пойманным, мнимым Мишкой. Такова уж ирония судьбы, что нам, догоняющим, беглец сто раз дороже того, кого уже имеем в руках... Что поделаешь — век живи, век учись, и озорной черт постоянно подставляет тебе ножку... Лишь на следующий день после кровавой ночи мы, вызванные господином Мешкяле на место происшествия и ознакомленные со всеми обстоятельствами преступления, заметили, что складной нож и несвежий платок — окровавлены и окровавлено смятое письмо, написанное отцом Рокаса Чюжаса Умником Йонасом своей жене Розалии Чюжене, отправленное с гаргждайской почты месяц тому назад, на кукучяйской почте полученное лишь в день вышеописанного цыганского митинга, по свидетельству начальника почты г. Канапецкаса врученное адресату под вечер следующего дня и, как сами видите, ровно через сутки оказавшееся в кармане Рокаса Чюжаса, — что ясно свидетельствует о наличии преступных связей между матерью, сыном и отцом. Мало того — между всеми мужчинами, женщинами и детьми босяков, поскольку Умник Йонас от лица своих безграмотных сотоварищей находит нужным в письме обратиться к каждой семье отдельно с приветами и пожеланиями, дабы потом, кричащим «СОС» голосом сообщить о несчастьях, грозящих всем кукучяйским землекопам: скудном заработке, стачке, потасовке со штрейкбрехерами и конной полицией, о пользующихся печальной известностью «подвигах» и последствиях оных одного из своих смелых друзей Пятраса Летулиса, сожителя кухарки и прачки землекопов; как он, погрозив смертью подрядчику Урбонасу, угодил в руки правосудия и по дороге в гаргждайскую кутузку сбежал, почти насмерть прихлопнув полицейского конфидента г‑на Юкняле; как Стасе теперь тревожится, потому что нужна крупная сумма денег, которой можно было бы заткнуть рот г‑ну Юкняле, дабы этот «полицейский комар», придя в сознание, не вздумал возбуждать уголовное дело; как Йонас вместе со всеми работягами сокрушается о судьбе Стасе и, проклиная последними словами г‑на Сметону, подрядчика и всех господ, просит родных одолжить денег у местного лавочника еврея Альтмана или у кукучяйского коммуниствующего фельдшера Пранаса Аукштуолиса, матерого подстрекателя и покровителя босяков, а не получив от них, «достать из-под земли или с неба» (подчеркнуто нами). По этому же случаю Умник Йонас приказывает своей жене Розалии немедленно отправиться на хутор Цегельне и передать своему поскребышу Рокасу следующие указания отца: при появлении бывшего батрака Блажиса Пятраса Летулиса предоставить ему ночлег, питание, одежду и «обеспечить безопасность от полиции, шаулисов и прочих собак» (подчеркнуто нами), хотя бы до тех пор, пока доброволец Кратулис, вернувшись с делегацией работяг из Каунаса, внесет в их дела некоторую ясность, и Умник Йонас снова сможет написать письмо или, в худшем случае, лично явившись домой, вместе со Стасей пойдет спрашивать у г‑на Аукштуолиса, как им помочь Пятрасу и т. д. и т. п.
Спешим доложить Вам, господин начальник уезда, что в страшную ночь накануне дня святого Иоанна все кукучяйские работяги уже были дома. Мало того. Как следует выпив, они главными своими силами, под началом славного на всю округу забияки Альбинаса Кибиса, на рассвете заняли городище, разогнав не только хористок павасарининков, но и местный отряд шаулисов, а одного из его членов Леонардаса Дичюса ударили в челюсть, отторгнув кончик языка, из-за чего, само собой разумеется, мы не можем покамест привести здесь его ценных показаний, которые мы надеемся назвать «Приложением № 8».
Вот с каких пор, откровенно говоря, в исследуемое нами дело начинает просачиваться туман с путаницей различных мнений. Так что покамест, удобства ради, мы сознательно на минуту забываем об убийстве и пожаре в Пашвяндре и, дорожа Вашими, господин начальник, временем и энергией, представляем лишь две объективно существующие кардинально противоположные версии таинственного похищения Фатимы Пабиржите из кукучяйской кутузки. Первая (которой придерживаются г‑н Пурошюс и частично г‑н Мешкяле с г‑ном Тринкунасом) гласит, что кривасальская колдунья сбежала, выпущенная на волю вернувшимися домой землекопами, которых угостила водкой и побудила на это злодеяние Розалия Чюжене, впервые за свою жизнь из-за мнимой болезни не явившаяся на городище праздновать канун дня святого Иоанна. Это женщина железного здоровья, которая, согласно показаниям свидетеля, не признает никаких хворей и даже перед самым разрешением от бремени карабкается туда, куда все, не раз и не два она рожала у костра на танцульках или возле костела во время престольного праздника. И не только в Кукучяй. В Сугинчяй, Таурагнай или Лабанорасе... Последний ее сын, неоднократно упомянутый здесь поскребыш, теперешний батрак Блажиса, родился даже в Вяркине в престольный праздник святого Роха на хорах, когда в костеле происходила драка между литовцами и поляками, после того, как местный настоятель, большой патриот нации, близкий друг теперешнего премьер-министра Миронаса, каноник Гиружис (кстати, родом из Кукучяй!), спросил с амвона людей, который язык милее слуху бога и покровителя прихода святому Роху и сам ответил: «Литовский, братья и сестры во Христе, литовский язык!» и процитировал слова нашего поэта Адама Мицкевича: «Litwo, ojczyzna moja...»[15]. Поскольку сражение в тот раз выиграли литовцы, новорожденный Розалии Чюжене, с позволения матери, в честь покровителя прихода был окрощен Рокасом и к великой радости матери его крестными стали сам настоятель прихода Гиружис и третья жена покойного графа Елбжедубова-Романовича Виктория, обращенная самим настоятелем в литовскую нацию ближайшая подруга Зофии, жены вождя нашей нации Антанаса Сметоны...
Теперь, смеем надеяться, господин начальник уезда, Вы поймете, с какой целью была рассказана эта сказка г‑на Пурошюса, и сможете убедиться, в какое щекотливое положение мы угодили, составляя для Вас рапорт и по долгу службы навлекая тучу темных уголовных подозрений на голову рожденного при таких обстоятельствах и с такими достойными крестными родителями Рокаса Чюжаса, тем более, что г‑н Пурошюс со своим несовершеннолетним сыном Габрисом утверждают, что собственными глазами видели Рокаса Чюжаса, как он той ночью присоединился к охваченным пьяным угаром землекопам и, по-видимому, замещая своего престарелого отца Умника Йонаса, замарал свои несовершеннолетние руки патриотической кровью павасарининков и шаулисов.
Объективности ради приводим здесь и вторую версию, которая не имеет ничего общего с действительностью. Ее придерживается и активно пропагандирует вышеупомянутая, полная витальных сил мать подозреваемого Рокаса Чюжаса и жена Умника Йонаса Розалия, уверяя всех и вся, что как г‑жу Шмигельскую, так и Фатиму Пабиржите похитили, убили и укрыли дурные руки, и не чьи-нибудь другие, а г.г. Болесловаса Мешкяле и Анастазаса Тринкунаса. Она клянется, лобызая распятие, что выйдя после полуночи на двор по малой нужде, увидела, как от Пашвяндре несся черный жеребец с черной телегой и двумя черными людьми, а после этого в стороне кутузки услышала крик младенца и вопль матери. На вопрос следователя: «Почему вы не побежали удостовериться на месте, что случилось с арестантами?», Розалия ответила: «Я решила, господин следователь, что цыган Мишка их похищает. Поэтому перекрестила их и пожелала всем троим счастливого пути. Кто мог подумать о злодействе в такую ночь, когда все люди по счастью тоскуют и ищут его, как кто умеет». На второй вопрос следователя: «Так почему вы не побежали на городище поделиться радостной новостью с другими женщинами?», Розалия Чюжене ответила: «Я бы побежала, барин ты мой дорогой, но черт моего работягу Йонаса принес. Пока мы с ним намиловались, пока общей радостью поделились, увидели, что солнышко в окошке улыбается...»
Эти не имеющие прецедента в истории мировой криминалистики свидетельские показания мы запечатали в красную папку «Дело Фатимы, приложение № 9». Жалея Ваши, господин начальник, драгоценные нервы, мы не советуем распечатывать эту папку да и сами больше не желаем в ней копаться. Мы только желаем обратить Ваше просвещенное внимание, что пущенная Розалией Чюжене скверная сплетня об окровавленных руках Анастазаса Тринкунаса и г‑на Мешкяле весьма популярна в Кукучяй, особенно в кругах босяков, что лишний раз подтверждает другую древнюю истину — лица, твердо стоящие на страже существующей власти, порядка и морали, всегда вызывают звериную ярость у черни и политических врагов. Враги всегда стремились и будут стремиться запятнать непорочную репутацию этих благородных личностей, как в служебной, так и в частной жизни, дабы — в данном конкретном случае — скомпрометировать всю литовскую полицию и весь союз шаулисов, иными словами, дабы расшатать устои нашего независимого государства, что, разумеется, пошло бы на пользу евреям, цыганам, разбойникам, ворам и коммунистам, подобным Аукштуолису, под влиянием агитации которого кукучяйские землекопы поднимают в Жемайтии кровавые стачки, а вернувшись домой, нападают на граждан доброй воли.
Собрав столько фактов и разноречивых мнений, мы покамест воздерживаемся от окончательных выводов, довольствуясь догадкой, что «тенью» задержанного в кровавую ночь накануне дня святого Иоанна Рокаса Чюжаса был не кто иной, а Пятрас Летулис. Исходя из запоздавшего письма Умника Йонаса, можно сделать вывод, что он вернулся к своему шефу Бенедиктасу Блажису гораздо раньше и лично организовал «операцию ночи перед днем святого Иоанна», одновременно втянув в это преступление и несовершеннолетнего Рокаса Чюжаса, который, как мы видели выше, умеет держать свой хорошо подвешенный язык за зубами, обладает крепкой головой, волей и характером. Совершенно возможно, что Пятрас Летулис, стремясь обеспечить удачный исход операции, при помощи пока нам не известных связных вызвал домой свою сожительницу Стасе Кишките со всей шайкой голодных землекопов. Ведь, согласно письму Умника Йонаса, они не собирались быстро возвращаться. Какой же черт, извините за выражение, пригнал их всех скопом накануне дня святого Иоанна в Кукучяй, усадил за гумном Рилишкиса, где они курили и пьянствовали? На какие шиши? — если повторить слова бабушки местного шаулиса Рилишкиса Виргинии, отличающейся светлым умом и ясными глазами, показания которой вместе с шестью окурками и двумя порожними бутылками из-под водки уложены в зеленой папке «Дело Фатимы, приложение № 10». Нас еще больше интересует вопрос, почему землекопы не пришли пьянствовать на городище гораздо раньше, чего они ждали? Не этого ли черного жеребца с черной телегой и двумя или тремя черными фигурами? Может быть, именно Розалия Чюжене была этой доброй лаумой, которая вместе со своим дряхлым фавном Умником Йонасом (кстати, первым отделившимся от компании) переживала за своего сыночка Рокаса и Пятраса Летулиса, чтобы тем удалось в Пашвяндре убить и ограбить г-жу Шмигельскую, доверчивый характер и все подступы к ее богатству так хорошо выведал кабан с хутора Цегельне Блажис, прикрываясь сватовством Анастазаса Тринкунаса?.. Причем, так недавно!
Далее. Мы твердо убеждены, что коварный цыган Мишка, пособничавший разбойникам в Пашвяндре, привез их на своем Вихре в Кукучяй и, прикрывшись развязанной землекопами дракой, получил от своих спутников подарок — свою невесту Фатиму Пабиржите из тюрьмы. После этого, ликуя, он укатил в леса возле польской границы отпраздновать свадебную ночь, а по дороге, в отместку мучителю своей крали, поджег сеновал в Пашвяндре. А других два кровавых наймита Блажиса, не менее счастливых, чем их возница, пешком отправились в сторону хутора Цегельне, к своему хозяину, но у самого дома напоролись на вышереченную засаду. Матерый волк Летулис вместе с добычей удрал как «тень», а неопытный Рокас Чюжас попался. Вот и весь сказ. Однако, он еще потребует от нас немало драгоценного времени, ума, пота и воли, дабы слова наши стали плотью и не жили бы только среди нас...
Завершая сей скромный рапорт с предварительными выводами, сулящими крупномасштабное дело, мы твердо убеждены, что Вы, господин начальник уезда, поддержите наши дальнейшие шаги всеми средствами, находящимися в Вашем распоряжении. В «Деле Фатимы» не должно остаться ни одного белого пятна, ни одного вопросительного знака! Мы, служащие полиции, должны пользоваться в этом уездном захолустье исключительным правом слежки подозреваемых, произведения обысков, финансовой поддержки своих помощников среди местного населения. В противном случае мы не ручаемся за успех расследования и предсказываем еще более опасные эксцессы не только в Кукучяйской волости, Утянском уезде, но и во всем нашем государстве, в свой юбилейный, Двадцатый год независимости переживающем серьезный кризис в связи с ультиматумом Польши со всеми его последствиями — об этом красноречиво свидетельствует коммунистическая листовка, призывающая к свержению г.г. Сметоны и Миронаса, а также полиции и ксендзов (см. «Дело Фатимы, приложение № 11»). Она была обнаружена на указателе лесничества Павижинтис по дороге в Пашвяндре накануне дня святого Иоанна. Как знать, может, это дело рук кукучяйского фельдшера Пранаса Аукштуолиса, или Пятраса Летулиса, его пособника, который помогает ему распространять гибельные для нации и государства идеи?
Имея в виду сей грозный документ, мы считаем, что «Дело Фатимы» надо расследовать не только в уголовном, но и в политическом аспекте, связав его с прежними антигосударственными рецидивами в этом захолустнейшем городке уезда, как, напр.: ограбление ящика с пожертвованиями на освобождение Вильнюса накануне 16 февраля с.г.; срыв объединенного юбилейного вечера шаулисов и павасарининков; публичное коллективное осмеяние и фактическое изгнание из городка высокого представителя союза шаулисов г‑на Бутвинскиса; не имеющее прецедента похищение винтовок местного отряда шаулисов в тяжкий час ультиматума и последовавшее после этого временное умопомешательство первого кукучяйского шаулиса — ветерана Анастазаса Тринкунаса. И т. д. и т. п. (см. шире в папке «Дело Фатимы, приложение № 12»).
Дабы по возможности быстрее положить на стол судьи дело Фатимы, мы собираемся продолжить дальнейшее расследование событий ночи накануне дня святого Иоанна, руководствуясь древнеримской мудростью „festina lente“, что в переводе на литовский язык означает: «Спеши медленно, пока не знаешь, что тебя ждет — виселица, позорный столб или лавры?» И упаси господь осудить нас, господин начальник уезда. Мы, как и все смертные, жаждем лавров, и поэтому, прикинувшись дураками, держим на свободе виновных, а подозреваемых называем лишь свидетелями, поскольку свято убеждены, что лишь таким образом медленно, с шуточками и прибауточками, ни на кого не указывая судейским перстом, мы загоним в западню всех, кто заслужил этого. От надежных агентов в Лабанорасе мы получили известие, что Фатима Пабиржите со своим женихом, остивив табор, пересекла демаркационную линию. Чего доброго, нам следовало бы внять Анастазасу Тринкунасу, который утверждает, что она была коварно замаскированной полькой шпионкой, долгие годы дававшей врагу ценные сведения о наших гражданских и военных силах у рубежа и изучавшей настроения местного населения, чтобы после занятия поляками Литвы заранее было известно, кого надо повесить, а кого — оставить в живых. Что ж! Господин Тринкунас в чем-то прав. Слава богу, что благодаря мудрой политике гг. Сметоны и Миронаса, мы восстановили дружеские отношения с Польшей и поэтому, говоря откровенно, арест Фатимы Пабиржите в данном случае был бы даже вреден — внес бы определенный диссонанс в дальнейшее улучшение вышеупомянутых отношений. Как говорится, нет худа без добра. Ликуя вместе с Вами, глубокоуважаемый господин начальник уезда, мы все-таки склонны усомниться в версии Анастазаса Тринкунаса и, исходя из вышепоказанных данных, привести собственную, конечно, со множеством вопросительных знаков: а что, если Фатима Пабиржите была не польской, а большевистской шпионкой? Если она, убегая из Литвы, оставила здесь глубокие корни и хитросплетенную сеть местных шпионов? Мало того, если она унесла с собой списки всех наших верных служащих и сотрудников полиции, дабы, если пробьет черный час, топор красного палача упал на наши головы?.. А если Фатима Пабиржите уронила на порог кукучяйской кутузки свой красный, окровавленный, пронзенный ножом платок не случайно, а умышленно, чтобы мы, призванные разгадывать тягчайшие преступления, прочитали символически выраженную ею угрозу: «Вот, полюбуйтесь, слепцы, дальтоники проклятые, что вашу Литву ждет, что вас самих!» Или еще проще — «всем босым — свобода, всем сытым — смерть и тюрьма!» По этому же случаю мы желаем обратить Ваше внимание на беспрецедентный в любом литовском уезде случай, что глава полиции государственной безопасности в Утяне господин Кезис является не только общеизвестным дальтоником, но и безнадежно близорук. Не потому ли мы можем похвастать таким богатым урожаем красных флагов на первое мая и осенние большевистские праздники? Не потому ли на глаза наших граждан часто попадаются телеграфные столбы, оклеенные коммунистическими листовками?.. Конечно, нельзя смеяться над несчастным, имеющим заслуги перед нацией стариком... Но ради доброго имени Утянского уезда, ради светлого будущего и счастья всей нашей нации не время ли отпустить его на давно заслуженную пенсию? Пускай сей достойный муж пишет мемуары и хвастает, как он сражался против большевиков в девятнадцатом году. Слава богу, мы живем уже в тридцать восьмом...
Прошу простить, господин начальник уезда, за это маленькое отступление, но мы, откровенно говоря, глубоко встревожены, чтобы «Дело Фатимы», обладающее очевидным политическим характером, не попало в трясущиеся руки Кезиса и весь вложенный нами кропотливый труд и бессонные ночи не пошли псу под хвост.
Твердо веря в Ваш выдающийся ум, не способный совершить ни мельчайшей ошибки, мы успокаиваем себя и, возвращаясь в свой полицейский огород, докладываем, что другая пара преступников — Бенедиктас Блажис и Рокас Чюжас — в данный момент процветают на хуторе Цегельне. Несовершеннолетний батрак докашивает луга, одряхлевший хозяин холит и лелеет незаконно приобретенного быка, сдирая по пять литов с каждого, кому дорога бзырящая корова, приплод улучшенной породы и хорошее молоко. До поры до времени мы не нарушаем их покоя, в уверенности, что никуда они из наших рук не уйдут. Пускай оба негодяя занимаются честным физическим трудом и думают, что никто ничего не знает об их кровавых злодеяниях, что засада накануне дня святого Иоанна — лишь чистая случайность. Мы даже собираемся купить на казенные средства Рокасу Чюжасу новый складной нож и новый носовой платок, если он станет предъявлять «законные» права на конфискованное имущество. По нашему глубочайшему убеждению, хутор Блажиса должен послужить прекрасной приманкой не только для Фатимы Пабиржите с Мишкой (если они когда-нибудь вздумают вернуться), но и для Тадаса Блинды[16] кукучяйских землекопов — Пятраса Летулиса. Его, единственного, следов мы до сих пор не можем обнаружить, хотя уже получили обвинительный акт от Клайпедской полиции, из которого выясняется, что это не рядовая тень в панораме исследуемых нами преступлений. Просим внимательно изучать «Дело Фатимы, приложение № 13» (подчеркнуто нами). Мы не суеверны, упаси господь. Но все-таки невольно напрашивается мысль: кому повезет в этой борьбе — ему или нам? Тадас Блинда, по преданию, насколько помнится, был застрелен царскими жандармами. Мы, разумеется, не собираемся следовать примеру полиции оккупантов. Мы придерживаемся твердых патриотических убеждений, что полиция маленького народа не имеет права убивать своих преступников. Наш святой долг — перевоспитать их. Каждого. Даже самого отъявленного убийцу или политического врага. Из месяца в месяц, из года в год... Пожизненно. Не считаясь с публичным мнением темных людишек, что горбатого исправит могила. Не считаясь ни с нашей энергией, ни со средствами народа, строить как можно больше тюрем по самым современным мировым образцам, создать целую сеть лагерей принудительного труда, наподобие нашего знаменитого Димитраваса, укреплять кадры полицейских и надзирателей как количественно, так и качественно, поощрять этих незаметных героев нации как морально, так и материально и создать такое мощное государство, каким была в древности Спарта, а сейчас — Германия, которой руководит национал-социалист Адольф Гитлер. Ах, господи, не завидуй нашему счастью. Где теперь генерал Плехавичюс, так славно зарекомендовавший себя в девятнадцатом году в боях за независимость? Где наш г‑н Аугустинас Вольдемарас, еще недавно подававший такие надежды, обещавший повести нацию по национал-социалистическому пути? Неужто, выдворенный после амнистии за границу, он спустил белые руки и снова служит лектором? Неужели он не видит, что у нас кишмя кишат красные вши, преступники, что наше государство стоит на краю гибели? Государство, которое мы создавали в поте лица своего, днями и бессонными ночами, дружно взявшись за белые руки? Неужели не чувствует, что, отрекшись навеки от древней своей столицы, мы утратили последний идеал, которым могли привлечь к себе хотя бы скаутов, шаулисов да павасарининков, распространяясь направо и налево о любви к родине? Посоветуйте, ради бога, господин начальник уезда, что мы, к примеру, можем ответить государственному служащему нижайшего ранга Тамошюсу Пурошюсу, когда тот простодушно спрашивает, почему его сыну Габрису в ту страшную ночь не позволили затянуть с высокой горы «Мы без Вильнюса не будем, нет»? Кстати, по зрелом раздумьи и после долгих совещаний мы сжалились над этим человечком — непосредственным виновником успешного побега Фатимы Пабиржите — и позволили ему продолжать выполнение обязанностей сторожа волостной кутузки. Это гуманное наше решение вызвано следующими причинами:
1) Тамошюс Пурошюс искренне признался в своей вине, мотивируя ее любовью к сыну Габрису, вокальный талант которого увлек его с поста. Кроме того, говоря между нами, оставшись сторожить кутузку, он скорее погубил бы себя, чем изменил дальнейший ход событий в положительном направлении.
2) Искренние и весьма красноречивые показания Тамошюса Пурошюса помогли нам лучше вникнуть в суть дела и в характеры чуть ли не всех подозреваемых.
3) Помощь Тамошюса Пурошюса, как оборотистого и разумного человека, мы намерены целесообразно использовать и далее, ведя слежку за подозреваемыми, а также для поимки единственного из преступников, который будто в воду канул.
Вот мы вдругорядь возвращаемся к Пятрасу Летулису. Благодаря замечательной памяти и живописному повествованию Тамошюса Пурошюса, мы напомним Вам про почти аналогичный случай из нашей общей практики, когда в 1927 году другой житель Кукучяй Миколас Валюнас (сын сестры и крестник вышепоименованного настоятеля Вяркине Гиружиса), попав под дурное влияние, обнищал, спутался с местными работягами и был арестован за насильственный акт против пашвяндрского графа Карпинского, на защиту которого, рискуя своей жизнью, опять же выступил г‑н Мешкяле, тогда еще молодой и неопытный полицейский.
Благодаря надежному залогу настоятеля Гиружиса Миколас Валюнас был освобожден из-под стражи к беременной молодой жене, однако, отличаясь буйным нравом, достойно не оценил благородный поступок своего дяди и крестного — на крестинах своего сына снова завязал драку с гостями крестин своего соседа г‑на Крауялиса и его новорожденной Евы, среди которых, насколько нам известно, находились и Вы, господин начальник уезда, со своей первой супругой, вечная ей память, и с силами местной полиции и шаулисов.
По свидетельству Тамошюса Пурошюса, эти силы тогда были жестоко истерзаны и оправились лишь благодаря Вам на утянском мировом суде, когда, объединившись со сторонниками графа Карпинского и возглавляемые г‑ном Мешкяле, они нанесли смертельный удар полчищам работяг, упрятав их главаря, счастливого отца Миколаса Валюнаса на восемь лет в каторжную тюрьму.
С тех дней, смеем утверждать, в кругах кукучяйских босяков жива традиция антиполицейского, антиправительственного бунта, как жива и здорова по сей день жена Миколаса Валюнаса Веруте (теперешняя незаконная сожительница фельдшера Аукштуолиса), как жив и здоров сын Миколаса Валюнаса Андрюс, ученик четвертого класса, известный своими странными рисунками и загадочной разноцветной мазней. Последняя картина Валюнаса, по словам Тамошюса Пурошюса, появилась после страшной ночи и, по свидетельству его Габриса и прочих видевших ее детей и взрослых, вселяет невероятную, леденящую сердце тревогу, поскольку изображает великана мужчину — лежащего на спине и совсем зеленого, словно долина или луг — с огромными будто озера глазами, из которых пьют воду радуги, похожие на красочных кобылиц с изогнутыми шеями, или жирафов... Черт знает. На груди этого великана стоит дыбом черный, как черт или цыган, баран. На крутых рогах этого барана — не то лохматая туча, не то синебородый монах Еронимас. В одной руке у него желтый череп, а в другой — красный платок Фатимы Пабиржите, будто развеваемый ветром большевистский флаг... С него капает кровь. Где упадут капли, там на груди великана вырастают красные маки. А в воздухе, дескать, устрашающее кровавое сияние, бегущее по всему небу розовыми кругами от платка Фатимы...
А внизу под этой картиной якобы написано: «Содом и Гоморра».
Что это? Фантазия болезненного ребенка или сознательно нарисованная картина, вдохновленная нелегальным отчимом последнего? Мы склонны придерживаться второй версии, потому что из-за этой картины юного Валюнаса, по докладу Пурошюса, в кукучяйском обществе уже начались волнения: Розалия Чюжене говорит, что бедный сирота тоскует по отцу и чувствует его близость на земле и в небе. Мало того, знаменитые двойняшки городка Розочки, единомышленницы и ясновидящие, головой ручаются, что во время вышеописанного митинга они заметили цыгана, очень похожего на Миколаса Валюнаса. Поджог сеновала пашвяндрского поместья и убийство г‑жи Шмигельской, без всякого сомнения, дело его рук. Теперь, дескать, настанет очередь Мешкяле, Анастазаса, г‑на Крауялиса и всех прочих, которые свидетельствовали против него на суде, в том числе и тогдашнему следователю господину, Кезису, составившему уголовное дело! А после этого — жене его Веруте и Аукштуолису.
А потом уже горбатый Йонас Кулешюс перенял эстафету у сестер Розочек, весьма образно объяснив, как Миколас Валюнас с работягами устроит головомойку да повесит кукучяйских ксендзов и мирских монашек (за то, что позволили Веруте, его любимой жене, жить в незаконном браке с фельдшером), как подожжет костел, настоятелев дом, богадельню, волостную управу и весь городок, как с погорельцами-работягами уйдет в Жемайтию на поиски подрядчика г‑на Урбонаса, и тогда уже будет резать всех господ и работодателей поголовно, вдоль и поперек обходя Литву, поджигая поместья, костелы, монастыри, большие и малые города... Вот так и придут на землю Содом и Гоморра...
На первый взгляд это кажется чистой бессмыслицей, которая выеденного яйца не стоит. Однако мы с Вами, досточтимый государь, не только стражи государства (хотя простолюдины зовут нас фараонами, собаками и прочими презрительными кличками), но и опытные практики-философы, умеющие во всем разглядеть смысл куда более глубокий, чем может увидеть обыкновенный глаз. Надеемся, вы согласитесь с нами, что в данном конкретном случае существует явная связь между легендами о Тадасе Блинде, разбойнике Рицкусе, Миколасе Валюнасе и этой кровавой ночью, картиной сына Валюнаса да сплетнями, плодами необузданной фантазии; все это вместе взятое выражает извечную мечту наших босяков смести с поверхности земли этот полный «несправедливости» мир и создать новый, более справедливый. В данном смысле кукучяйские босяки не являются исключением. Они выливаются во всемировой поток оборванцев, идейную суть которого довольно внушительно раскрывают две строфы из старой коммунистической песни, которые Тамошюс Пурошюс еще в прошлом году, в ноябре мес., сорвал с двери кутузки и сейчас нам вручил. Позвольте привести Вашему Превосходительству одну строфу:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем.
(См. «Дело Фатимы, приложение № 14.»)
Что ж! Ни добавить, ни отнять, как говорится. Остается нам, поборникам и защитникам этого мира насилья, сложить руки и спокойно ждать своей кончины. Но мы, увы, не из этих слюнтяев. Даже философски относясь к вышеупомянутым явлениям, тесно связанным с «Делом Фатимы» на общем фоне полевения всего мира, мы героически исполняем свои служебные обязанности, лишний раз настойчиво спрашивая самих себя, каково главнейшее задание в данном конкретном случае и лишний раз без колебания отвечая — хоть тресни арестовать Пятраса Летулиса, который, вырвавшись из рук правосудия с ореолом мученика и защитника интересов работяг, успешно влился в шайку местных преступников, вызвал трагические события ночи накануне дня святого Иоанна и, таким образом, с течением времени, удачно укрываясь или даже околев в безвестности, может заслужить в глазах черни славу вечно живого, светлого и достойного жалости героя, который еще вернется и поведет босяков на смертный бой кровавый с виселицами и прочими атрибутами революции. Это образно показывает судьба Миколаса Валюнаса. Если помните, сей отъявленный преступник, во время доставки его после суда в паневежскую тюрьму, сбежал вместе с цыганом-конокрадом, убив полицейского. Они тоже тогда будто в воду канули. Две или три недели. К счастью, г‑н Мешкяле, отличающийся исключительной интуицией, организовал, опять же с Анастазасом Тринкунасом, засаду шаулисов и полиции, и до тех пор дежурил ночами в саду Валюнасов под окнами молодухи Веруте, пока не дождался обоих преступников. Увы! Усталость и продолжительная бессонница не пошли на пользу этой хорошо задуманной операции. Оба головореза ускользнули из западни, после погони, длившейся целый день, раненые, добрались до польской границы и, укрывшись в непролазных болотах, исчезли. Утонули. Это — факт. (Ради любопытства полистайте шеститомное дело М. Валюнаса, взятое из архива и приложенное к «Делу Фатимы» в качестве приложения № 15.) Но суть не в этом. Суть в том, что наша пресса, обязанная писать только правду, со злорадством посмаковала эту историю, опустила завесу молчания в самом ее финале, и сейчас, как сами видите, мы имеем легенду о союзе Миколаса Валюнаса с цыганом, которую в реальной жизни, благодаря странному стечению обстоятельств, в эту кровавую ночь повторил Пятрас Летулис с цыганом Мишкой, сыном Кривоносого. Не случайно сына Миколаса Валюнаса Андрюса до сих пор ласкательно зовут цыганенком (подчеркнуто нами), его мазня пользуется большой популярностью среди босяков, ей, как Вам уже известно, придается глубокое, мистическое значение, ею, по словам Пурошюса, восхищается даже учительница — член отряда шаулисов барышня Кернюте, всемерно поощряющая мазню юного Валюнаса и пророчащая ему будущность гения нашей нации!..
Тошнит, когда подумаешь, до какого позорного демократизма докатилась сентиментальная провинциальная учительница, идеализируя и прославляя сироту, сына известного головореза. Оказывается, это не случайно. Учительница родом из захолустья Жемайтии, аналогичного нашему Кукучяй. Во времена ее дедов там свирепствовал Тадас Блинда со своей возлюбленной Евой. Будучи поэтессой, уже во второй год своей работы в школе Кернюте поставила рифмованное представление собственного сочинения, переплетенное мотивами истории Миколаса Валюнаса, но названное «О короле Бивайнского леса, отважном лосе Тадасе Блинде». Наперекор исторической истине, она вознесла до небес и изобразила героем этого знаменитого жемайтийского пьяницу, распутника и головореза. Представление пользовалось огромным интересом и имело широкий резонанс. Кукучяйские дети с того времени наизусть знают эту сказку и — как метко заметил Тамошюс Пурошюс — во время коллективных игр ни один добровольно не желает быть шаулисом или полицейским. Все хотят быть только разбойниками и головорезами. Один-единственный сын Пурошюса Габрис твердо идет по пути Кипраса Петраускаса и не презирает ни шаулисов, ни полицейских.
Само собой разумеется, что католики и национально настроенная общественность, поддерживаемая молодым викарием Стасисом Жиндулисом, заботясь о верном воспитании подрастающего поколения, приложили немало усилий, дабы наставить учительницу Кернюте на путь патриотизма и уговорили ее к юбилейному вечеру 16 февраля с.г. написать драму «О Витаутасе Великом и девушке-героине». Увы, и на сей раз учительница осталась верна своим плебейским, антиисторическим принципам, и ее Витаутас Великий не вызвал симпатии даже у зажиточной волостной публики, хотя его играл самый храбрый и представительный мужчина г. Кукучяй г‑н Мешкяле. Говоря словами Тамошюса Пурошюса: «за что этого дьявола уважать? Что бедную дурочку обманул, в бабьи одежды обрядился и унес ноги к крестоносцам? Что обрек на смерть ближнего своего?» Хорошо еще, по нашему мнению, что во время сцены казни беспризорный сын добровольца Кратулиса Напалис пустил на сцену белую мышь и, обратив жуткую трагедию в легковесную комедию, спас в глазах кукучяйской общественности хотя бы исторический престиж Витаутаса Великого. Но это не меняет сути дела и нашего отрицательного отношения к тексту данного произведения, которое целиком прочитать советуем Вам в «Приложении № 16».
Мы искренне опасаемся, как бы жестокие события ночи накануне дня святого Иоанна не стали объектом творчества какой-нибудь Кернюте или очередной сенсации для какой нибудь нашей газетенки, где был бы извращен истинный смысл этой трагедии и ее действующие лица обрисованы не такими красками, которые надобны для достойного воспитания подрастающего поколения и нашего общего патриотического дела. Согласитесь, досточтимый сударь, что полиция до сих пор не обладает реальными средствами для борьбы против литературных героев, когда они с письменного стола сходят в книги или начинают бродить по сцене, распространяя неприемлемые для нас идеи. Хорошо таким высокоцивилизованным странам, как Германия или Италия, которые, по нашим сведениям, имеют весьма просвещенную цензуру, как центральную, так и глубоко провинциальную, и могут незамедлительно справиться с негодными книгами, публично сжигая их на кострах, а для перевоспитания писателей, создавших подобных героев, учредили многочисленные специальные лечебницы-санатории на свежем воздухе, где эффектно используется выдуманный еще античными богами метод Сизифа, когда бессмысленным трудом причесывают кудлатых духом людишек, которых у нас все еще по-старинке с почитанием именуют интеллектуалами. Что ж! Нам, литовцам, остается лишь вздыхать от хорошей зависти, поскольку мы имеем лишь один такой трудовой курорт — вышеупомянутый Димитравас и лишь одну центральную цензуру, кстати, тоже лишь... во временной столице Каунасе. Что же делать нам, провинциалам? Ждать, сложа руки, пока в Утяне будет учрежден филиал цензуры? Итак, все наши надежды обращены к Вам, господин начальник уезда, господь наш и судья единственный. Сложив руки для молитвы, просим Вас, во имя наших общих интересов и идеалов, до поры до времени держать в секрете этот служебный рапорт и в определенном смысле философский трактат, строго-настрого запретить кому-либо совать нос в «Дело Фатимы», пока оно не будет завершено и пока каждый из его черных действующих лиц не получит по заслугам.
Мы же, в свою очередь, положа руку на сердце, торжественно клянемся оправдать Ваше доверие и сделать отнюдь не меньше, чем позволят наши скромные силы на службе родине и нашему союзу таутининков, которому все труднее управлять нашим маленьким государством, раздираемым внутренними и внешними противоречиями и дезорганизующими силами, не желающими шагать нога в ногу, под такт старого военного марша наших героических праотцов «На горе — овцы, скачут литовцы». Прошу простить нашу плоскую шутку, но мы, господин начальник, как и Вы, — закоснелые вольдемаровцы, мы, как и Вы, ждем возвращения из-за границы своего Аугустинаса Вольдемараса, как ждали возвращения из пустыни Иисуса Христа его тринадцать апостолов. Будем надеяться, что Вы не станете этим проклятым навеки тринадцатым апостолом Иудой ни для г‑на Аугустинаса, ни для нас — сумеете соблюдать общие святые тайны, как умел соблюдать Он, Незабвенный, сидевший в нашей утянской тюрьме и не выдавший никого из нас, которые прямо или косвенно помогали Его путчу. Хотя мог!.. Молчим. Аминь. Покамест забудем, о чем говорили, вернемся к делу. Спешим доложить Вам, что, не дожидаясь указаний от Вашего превосходительства, мы составили разумный план поимки живым Пятраса Летулиса, пока он еще не приобрел авторитета защитника бедняков или «уравнителя мира». Для этой цели у нас имеется классическая приманка — его наложница Стасе Кишките, поселившаяся в данное время рядом с кукучяйским кладбищем, в баньке своего бывшего хозяина Яцкуса Швецкуса, которую ей вместе с обязанностями прядильщицы пакли уступила Аспазия Тарулене, выклянчив у глухонемого кукучяйского настоятеля Бакшиса для своего сына Алексюса, бывшего землекопа, место звонаря и перебравшись вместе с ним в приходскую богадельню. На сей раз, учась на тяжелых ошибках прошлого, не станем утруждать ни местную полицию, ни шаулисов. Не будем устраивать ночной засады (слишком много чести для Пятраса Летулиса, если про эту засаду пронюхают босяки). Полагаем, что куда удобнее будет нанять одного постоянного ночного стража, который, заняв удобный для наблюдения пост, стал бы глазами и ушами нашей полиции. Жаль, что до сих пор не удалось найти для этой временной службы подходящей кандидатуры. Дело в том, что в Кукучяй, как и следовало ожидать, укоренился старый вредоносный обычай, что помогать за деньги полиции — дело недостойное, а бесплатно помогать тем, кого преследует закон, — сам бог велел. Даже наш разбитной Тамошюс Пурошюс, в недалеком прошлом вор, и тот, хотя ему господин Мешкяле предложил неофициальную месячную прибавку к жалованью сторожа в тринадцать литов, отказывается, юлит и, боясь обидеть своего начальника, объясняет, что ночная работа не для его здоровья. Что ж — мы рассуждаем, мыслим и ждем Вашей спасительной помощи и твердо убеждены, что сумма в тысячу литов, отпущенных в наше ведение и свободно мною располагаемая, могла бы сыграть решающую роль в успешном осуществлении хотя бы вступительной части разработанного нами рационального плана, а каково начало — таков и конец. Этой благородной мудростью наших дедов мы хотели бы завершить наш, будем надеяться, плодотворный разговор. Желаем Вам светлого расположения духа, успешных трудов и хорошего отдыха на благо нашего уезда. До следующего рапорта! Целуем. Жмем руку.
Ваш Юлийонас Заранка.
Кстати: вышеупомянутые тысячу литов прошу вручить моей жене и общей нашей знакомой Хортензии (Аллея Роз № 13), поскольку мы лично до святого рождества вряд ли вернемся в ее алчные объятия. Придется, следуя чувству долга, сидеть в жуткой глуши.
Передайте искреннейший привет и поцелуйте от нас в левое бедро, где родинка... свою милую канарейку, неповторимую г‑жу Юрате, и напомните ей о нашем прошлогоднем неофициальном соглашении, что Ваш сват будет и первым претендентом в крестные отцы первого ее младенца, явление которого в сию юдоль плачевную мы, полиция, намерены отпраздновать одновременно с рождением Иисуса Назаретянина в яслях Вифлеемских, Нетерпеливо ждем почетных обязанностей крестного отца, руководствуясь сами и советуя Вам руководствоваться римской мудростью, ставшей международной: „Practa sunt servanda“, что в буквальном переводе на литовский язык означало бы: «Договора мы обязаны выполнять, старых друзей не сердить». Ибо: «Злость — дурной советник». „Vince iram!“ — учат ученые мужи или, говоря попросту, — давайте будем умнее и побережем сердца. Так что до приятной встречи за столом в сочельник. «Господи, не завидуй нашему счастью», — как говорит девушка-героиня из вышеупомянутой сентиментальной драмы учительницы г‑жи Кернюте.
Еще раз ваш Юлюс.»
Господин начальник уезда Страйжис, прочитав рапорт Заранки, точно белены объелся. Несколько суток не знал, куда глаза прятать, куда руки девать, куда идти, что делать, кого на помощь звать. Взяла да и рухнула жизнь. Рухнуло счастье, которое, как ему казалось, создал он после постылого вдовства с существом дивного облика и души, которое Заранка выбрал для него из компании трех несчастных подружек. Из трех девиц, которые в прошлом году срезались на первом экзамене аттестата зрелости — сочинении по литовскому, вкупе сделавших сто орфографических ошибок, но лишь одна из них обнаружила оригинальный образ мыслей — прелестная дочка аптекаря Малдутиса Юрате — написав, что «богиня Майрониса Юрате совершила смертный грех, с первого взгляда отдавшись простому парню, рыбаку Каститису, вместо того, чтобы хладнокровно оценить всю свою первую любовь и терпеливо подождать, пока к ней посватается кто-нибудь из богов. Юрате ведь все было бы дозволено после божественной свадьбы, Каститис дождался бы ее божественной любви позднее» и т. д. и т. п, пока у господина Страйжиса не закружилась голова от сиплого голоса его старого приятеля Заранки, от цитат сочинения с латинскими комментариями, и он, воздев руки к небесам, не воскликнул: «Ура, сват дорогой! Сдаюсь. Будь что будет. В моем возрасте нужна умная жена! Дай боже, чтоб она не испугалась моих седин!» — «Седина в бороду — бес в ребро, — ответил тогда Заранка. — Будьте спокойны, господин начальник. Невинные девушки в этом смысле обладают прекрасным нюхом. Главное — седых ее родителей сломить. Она — поскребыш. Самая любимая». — «Попробуй, господин Заранка. Мы уж в долгу не останемся». — „Alter alterius auxilli eget“, — «другому помогай, себя не за бывай!» В тот же вечер, ужак проклятый, прибежал, запыхавшись, и произнес слова, принесшие несчастье Страйжису: «Veni, vidi, vici![17] Они согласны! Она ваша! Поздравляем!!» И выклянчил в долг тысячу литов, которые и не думает возвращать. И ему еще мало?! Значит, господин Страйжис обманут, околпачен, выставлен на посмешище. Значит, глава полиции государственной безопасности Утяны, закоснелый холостяк господин Кезис был прав, когда перед свадьбой зашел к нему в кабинет и бил себя кулаком в грудь, уверяя, что Заранка — известный растлитель гимназисток, а Юрате — последняя... жертва Заранки, которую он хочет поскорее сплавить, потому что в Каунасе завел любовницу сподручнее — жену высокого чина департамента государственной безопасности и через нее метит на пост Кезиса... Ах, почему господин Страйжис был глух к голосу рассудка? Ах, почему он столько лет верил клевете Заранки, что господин Кезис страдает профессиональной манией подозрительности и неизлечим?.. Даже живот сковало от страха, когда господин Страйжис осознал реальность: в его постель змеей заползла потасканная беременная наложница Заранки. Мало того — прислуживающая ему шпионка, выдавшая первый же секрет семейной жизни о посещении квартиры Страйжиса братом Вольдемараса и о лояльности хозяина предстоящему заговору и духовному его патрону, принудительно отбывающему за границу, но не теряющему надежды вскоре вернуться и разделить портфели министров между идейными товарищами.
Ведь господин Страйжис может в любую минуту оказаться в той самой каюте, в которой четыре года сидел его шеф. Тому-то было хорошо. Того все баловали, начиная с повара тюрьмы, специалиста по «цепелинай», и кончая самим начальником, любителем поиграть в шахматы... В господина Страйжиса, пожалуй, плевал бы каждый надзиратель. Когда столько лет проработал на одном месте, сам уже не знаешь, кому на мозоль наступил. Господи, он же забыл пригласить на свою свадьбу начальника тюрьмы Кирвелайтиса!.. Забыл — или Юрате не захотела?.. А может, задушить ее, змею, в белой постельке, как этот мавр Отелло свою Дездемону? Задушить и, умыв руки, самому застрелиться той самой серебряной пулькой, которую оставил братец Аугустинаса, как символическое напоминание, что все на этом свете достигается ценой крови, а тем паче власть разговорщиков-единомышленников. Нет, нет!
У господина Страйжиса от ярости даже кровь вскипела, когда он подумал, что ее, задушенную, родители и гимназисты похоронили бы с пышными торжествами, речами и рыданиями на освященном кладбище, а его как собаку — ночью, за кладбищенской оградой, согласно его собственному предписанию о погребении самоубийц во вверенном ему уезде. Или еще хуже... Господин Кезис, этот закоренелый сметоновец, фанатик службы безопасности, узнав, какую тайну скрывал в себе уездный бог, первый бы позаботился о том, чтобы его тело отправили в каунасский прозекторий и там распотрошили до ниточки, дабы обнаружить под микроскопом то место, где скопился антисметоновский душок, толкнувший его в тайный отряд сторонников Аугустинаса Вольдемараса. Малость поостыв от этой мысли, господин Страйжис даже опешил. Какой черт дернул его присоединяться к проигравшим, имеющим лишь тусклые надежды на будущее, к этим вольдемаровцам? Чего ему не хватало? Капитала — завались, как в своем государственном банке, так и в Швейцарии. Одно поместье под Ужпаляй на имя дочки, другое — в родном Павиржуписе, священное родительское гнездо. Третье можно бы докупить где-нибудь поближе. Скажем, в Пашвяндре — древнее графское гнездо, которое вот-вот пойдет прахом без хозяйского глаза и раньше или позже придется пустить его с молотка. Почему ему, выйдя в отставку, не поселиться здесь, почему не побаловать себя на старости лет молодым женским телом да запахами соснового бора, охотой, грибами и еще, может, приведет господь, музыкой скрипящей колыбели?.. Ах, господи, сколько и осталось жизни-то на шестом десятке, сколько наслаждений-то!.. Это она, змея подколодная, с первыми же ласками вселила грешную мысль, что Сметона его обошел, что место Клеменсаса выше. В Каунас ей захотелось, потаскухе. «Клеменсас... Клеменсюкас, пузанчик мой...» И стал Клеменсюкас, потеряв рассудок и стыд, искать оборванные связи, пока не угодил на удочку Заранки. Видать, похвасталась, дура, своему свату и отцу своего будущего ублюдка... По дурости похвасталась! А что ей?.. Что она потеряет, если Клеменсас окажется в тюрьме? Ровным счетом ничего. Несчастная, прелестная, аппетитная соломенная вдовушка! И состоятельная, если только наследник арестанта родится в законном браке! Ха-ха! Любовники роем кружили бы вокруг дома Страйжиса. Ей не только Каунас... Ей до Парижа будет рукой подать. Много ли надо, чтобы она своим умом до этого дошла? Значит, и задушить ее не оплачивается, и тем более — рассердить, швырнуть горькую правду в лицо. Значит, единственный разумный выход — притвориться простофилей, любящим супругом и прозябать дальше, в виде дойной коровы для этого провокатора в полицейском мундире... Все ж разумнее, чем гнить под землей, чахнуть в тюрьме или плавать в растворе прозектория. А может, ты скоро вернешься, незабвенный Аугустинас, вооружившись серебряной пулей, и пустишь ее прямо в сердце тому, кто вел нас целых двадцать лет? Вот тогда и у Клеменсаса не дрогнула бы рука. Он бы уж нашел предлог, чтобы соорудить посреди Утяны виселицу с двумя петлями. В одну — Заранку вниз головой велел бы сунуть в базарный день. А во вторую... Терпение! Пускай вторая болтается на ветру, пока Юрате, бросившись на колени, не взмолится: «Клеменсас, Клеменсюкас...» Может, Клеменсас и простил бы. Все может быть. Ведь сердце у него не железное. А кающаяся юная супруга... Есть ли на свете что-нибудь приятнее? Из-за одного этого стоит жить. Господи, не завидуй его счастью. Уездный бог обещает тебе, господи, соорудить серебряный крест посреди Утяны, разрушив виселицу. С золотым распятием. А если бы Аугустинас сдержал слово и пригласил в Каунас министром, то знай, вдобавок ко всему этому в костеле Воскресения для тебя, господи, алтарь бы вырос как неопалимая купина — по последнему слову искусства! Чтобы госпожа Юрате имела занятие и трижды в день могла ходить вокруг него на коленках, молясь за здравие супруга своего Клеменсаса и за вечный упокой бывшего своего любовника, потаскуна и рецидивиста Юлийонаса. Пускай и его хилая душонка, порядком прокопченная в чистилище, отправится в рай. Ведь любопытно будет там встретиться со старыми знакомыми после всего, что было, когда всё всем будет прощено, когда жизнь земная будет казаться смешной и жалкой с непостижимых райских высей. Господи, почему мы, премудрые твари твои, живем здесь, на земле, как последние варвары? Почему ссоримся, ревнуем, врем, крадем, обманываем, топчем и убиваем друг друга? Почему стремимся к любви, богатству и власти, точно комарики к костру, горящему посреди ночи?.. Неужели — чтоб побыстрее сгореть?
Святой Клементий, хоть ты посочувствуй своему тезке, хоть ты помоги ему прожить свой век здесь, на земле... Как положено. С достоинством. Чтоб не смеялись над ним и не плевали в лицо. Запомни: и тебе... И тебе, святой покровитель, Клеменсас отплатит сторицей. Из бронзы статую отольет, похожую на себя. В родном Павиржуписе. Почему граф Карпинский в Кукучяй мог своего покровителя святого Михаила высоко на цементный пьедестал поднять?.. Чем ты его хуже?
Поэтому перекрестился господин Клеменсас, успокоив себя молитвой, и доставил тысячу литов на Аллею Роз в дом № 13, сказав госпоже Хортензии, что проиграл в карты ее Юлюсу ранней весной, от нечего делать... И еще ручку поцеловал, просил его простить, проклинал свою забывчивость.
— Чепуха. Молодоженам простительно. Главное, чтоб мадам Юрате была счастлива, в вечном долгу у вас, а вы перед ней — никогда... — дождался ядовитого ответа Хортензии, а, вернувшись домой — непрошенного гостя — Зенонаса Кезиса.
При виде Кезиса вдруг выскользнула земля из-под ног Клеменсаса. Одной рукой схватился за спинку стула, другой — за револьвер и услышал жесткий, металлической голос Кезиса:
— Стреляйте. Но я не позволю вашему приятелю Заранке безнаказанно самоуправствовать в моих владениях.
— Чего вы от меня хотите?
— Хочу, чтобы вы хоть раз проявили принципиальность и дали ордер на арест. Я должен сделать обыск в доме этого мерзавца немедленно и арестовать его самого.
— Ради бога, что случилось? — ни жив, ни мертв, опустился на стул Клеменсас.
— Ваш бывший сват и мой могильщик превысил свои служебные полномочия, господин Страйжис. Начальник полиции уезда сам стал уголовным преступником. Случилось то, чего я много лет ждал и, слава богу, дождался. Господин Кезис не такой олух и не такой безнадежный умалишенный, как всем твердит Заранка. Шило в мешке не утаишь, как бы ни старался!
— Что он сделал?
Кезис подскочил к двери, проверил, не подслушивает ли кто-нибудь, а потом, потирая ладони, неизвестно, от ярости или от радости, принялся рассказывать, как позавчера ночью Юлийонас Заранка, призвав на помощь начальника кукучяйского участка Мешкяле и сына старосты Тринкунаса Анастазаса, совершил налет на хутор Блажиса, без всякого разрешения сделал обыск, присвоил примерно тысячу литов и десять золотых монет — наследие от дедушки Блажиса, избил и связал батрака Блажиса Рокаса Чюжаса, попытавшегося с топором в руках защищать имущество хозяина, подстрелил собаку Блажиса, которую хозяйка спустила с цепи, когда непрошеные гости хотели ворваться в амбар — скорее всего, желая изнасиловать находившуюся там дочку хозяина Микасе, потому что обоим пособникам Заранки она не так давно отказала в своей руке. К счастью, засов амбара устоял перед натиском трех насильников. Ничего другого им не оставалось, как броситься к колодцу Блажиса и студеной водой утолить бесстыдную жажду. Но и здесь их ждала неудача — от крюка журавля отцепилось полное ведро и, падая, сбило жестянку с молоком, которую хозяйка опустила на ночь в колодец, чтобы устоялись сливки... Вода в колодце забелена и ее надо немедленно вычерпать. А где силы взять? У батрака Рокаса Чюжаса выкручена рука. С хозяином хутора Бенедиктасом Блажисом случилась беда еще страшнее. Под утро его свалил сердечный приступ с параличом всей левой стороны, когда он, отправившись на пастбище, не обнаружил своего быка Барнабаса. По последним сведениям тайной полиции, бык Барнабас пасется в Пашвяндре, откуда господин Блажис купил его у пани Шмигельской, кстати, таинственно пропавшей после поджога помещичьего сеновала. Все три преступника целый день провели в Пашвяндре, а прошлой ночью оказались в лабанорском цыганском таборе, пили, бушевали, тискали молодых цыганок, заставляли их, раздетых догола, танцевать вокруг костра, сидеть у них на коленях и т. д. и т. п. После этой вульгарной ночи цыганский табор снялся с якоря с берега озера Айсетас и подался в сторону Вяркине, а трое гуляк, купив утром у лабанорского еврея Моисея водку и провиант, отправились в Кривасалис и остановились в заброшенной избушке на краю деревни, чтобы опохмелиться... Кстати, эта избушка принадлежала бывшей тайной любовнице Мешкяле Фатиме Пабиржите, которая родила от него ребенка...
Но зачем господину Кезису попусту разевать рот? Зачем он целый день, не евши, не пивши, сочинял рапорт господину начальнику уезда?
— Нате, господин Клеменсас. Все черным по белому. Читайте и любуйтесь, какого ужака грели у себя за пазухой, чьи наущения до сих пор слушали, в какую бездну скатился ваш доверенный, ваш сват и бывший возлюбленный мадам Юрате, — патетически сказал господин Кезис и, достав из портфеля оранжевую папку, аккуратно положил под нос Страйжису.
Листал господин Клеменсас густо исписанные страницы, хотя ничего не видел и даже не старался увидеть, потому что мозг напряженно работал, а на лбу проступала то холодная, то горячая испарина. Что делать? Что делать? Ах, господи, какой малости не хватало, чтобы этому врунишке свату надеть петлю на шею! Но этот негодяй, спасая шкуру, без всякого сомнения, выдал бы политическую тайну молодожена... И змея Юрате, угодив в расщеп Кезиса, еще неизвестно, что бы запела. И госпожа Хортензия, которой прищемили бы хвост во время обыска, тут же выдала бы, откуда у нее тысяча литов. Чего доброго, отпечатки пальцев Клеменсаса на банкнотах остались... Ведь он так попел, пока отслюнил их. Всё, всё против него! Кезис сожрет господина Клеменсаса быстрее, чем Заранка сумеет сожрать его самого. Значит, волей-неволей приходится выручать эту сволочь из петли. Значит, Заранка был прав, когда объяснял ему когда-то, напившись, что латинская пословица „Honesta mors melior est, quam vita turpis“[18] вводит в заблуждение учащуюся молодежь и поэтому на родной язык ее надо переводить так: «Лучше позорная, но богатая жизнь, чем достойная тюрьма или смерть...» Ужак! Черт! Мефистофель проклятый! Как хитроумно связал он руки Клеменсасу, подсунув эту непорочную блудницу Маргариту, по-литовски именуемую Юрате, из-за которой так не хочется умирать или оказаться за решеткой...
— Хорошо, господин Кезис. Я внимательно изучу ваш рапорт и сделаю соответствующие выводы, — сказал господин Страйжис через минуту, отправляя оранжевую папку в ящик стола. — Но меня уже сейчас интересует вопрос, откуда вы взяли эти компрометирующие господина Заранку сведения?
— У нас, у полиции безопасности, в каждой округе есть свои агенты, господин начальник уезда.
— Любопытно, чьими глазами вы видите и чьими ушами вы слышите в Кукучяйской волости?
— Это служебная тайна.
— Во вверенном мне уезде для меня не может быть никаких тайн, никаких ведомственных барьеров.
— Вы, господин Страйжис, забываете, что я подчиняюсь и начальнику Укмергского округа и полиции государственной безопасности.
— В таком случае, господин Кезис, прошу забрать свой рапорт. Я не стану его читать и не позволю кому угодно поливать грязью ответственных чиновников уезда, с которыми проработал целых двадцать лет!
— Да будет мне позволено, господин Страйжис, напомнить, что и я ваш старый соратник.
— Это не меняет сути дела, господин Кезис.
— Почему?
— Потому что этот рапорт основан не на ваших собственных наблюдениях, а на чужих россказнях, которые могут оказаться клеветой.
— Я головой ручаюсь за человека, который эти россказни передал. Он мой агент уже восемнадцать лет.
— Ваше дело верить ему или не верить. Для меня собственная голова и головы других дороже пареной репы, и поэтому не намерен лезть в петлю, а тем более не позволю сунуть других. Вас лично, или господина Заранку. Для меня каждый из вас по-своему дорог, поскольку вы делаете нужное дело для меня, для уезда и для родины. Откровенно говоря, меня до глубины души оскорбляет ваше, господин Кезис, недоверие к начальнику уезда, но я, как видите, уступаю. Поступайте со своими служебными тайнами, как вам угодно. Меня не интересует каждый ваш, извините, агент. Меня интересуете вы, господин Кезис, лично, и господин Заранка тоже. Меня интересует ваше служебное достоинство. У меня ум за разум заходит, не понимаю, почему вы цапаетесь. Чего вам не хватает? Почему я, начальник уезда, должен служить помойной ямой то для одного, то для другого? Если вы себя не уважаете, это ваше дело... Но будьте любезны, уважайте начальника своего уезда, который старше вас как рангом, так и военным чином, черт возьми. Я не позволю. Не позволю. Не позволю... — словно грамофон с ослабевшей пружиной, стал повторяться Страйжис, растерявшись, не зная, что сказать еще, но по-всегдашнему высокомерный, подтянутый.
— Хорошо, господин Страйжис. Из уважения к вам я на сей раз изменю своим принципам. Тем более, что мой верный агент вряд ли сможет дальше мне служить...
— Почему?
— Он стал жертвой Заранки. Это Бенедиктас Блажис с хутора Цегельне, господин начальник. — Я уже говорил — Блажиса разбил паралич. В его возрасте нет надежды поправиться...
— Погодите. Так кто же вам сообщил об этих событиях?
— Дочка Блажиса. Барышня Микасе. Ее прислал отец. Это первое за восемнадцать лет нарушение нашей священной конспирации, но ему простительно, господин Страйжис. Он висит между жизнью и смертью.
Вот когда господин Страйжис пришел в себя. Вот когда почувствовал, что у него есть шансы выиграть поединок.
— Да пускай он хоть сдохнет, господин Кезис! Пускай провалится в преисподнюю! В противном случае вы сами его задушите! Собственными руками! О, ирония судьбы! Погледний мерзавец и рецидивист — агент нашей государственной, священной инквизиции в Кукучяйской волости! Да на кого вы опираетесь, господин Кезис! Как вы смеете принимать его показания за чистую монету?! Вы слепы и глухи. Господин Заранка был прав, требуя отправить вас на пенсию. Только я вам доверял. Думал, что хоть этот участок уезда в надежных руках. Вот чем кончается, когда десятки лет не контролируешь своих подчиненных. На вашем месте я бы со стыда повесился, господин Кезис...
И, не дожидаясь, пока тот обретет дар речи, господин Клеменсас достал из стола голубую папку «Дела Фатимы» с рапортом Заранки, отсчитал, поплевав на палец, страницы до того места включительно, где Юлийонас поносит Зенонаса Кезиса (другие сунул обратно), и швырнул на стол, патетически воскликнув:
— Да зачем я попусту рот разеваю? Нате! Читайте! Пускай говорят документы! Может быть, хоть раз в жизни вы покраснеете, господин Кезис! Может быть, хоть раз в жизни почувствуете, что вы смешны!
После этого господин Страйжис, успокаивая нервы, закурил гаванскую сигару и, попыхивая словно маневренный паровоз, принялся расхаживать из одного угла комнаты в другой. А господин Кезис глотал страницу за страницей и все бледнел.
Когда он дочитал, Страйжис выпустил огромный клуб дыма и дружелюбно спросил:
— Ну, каково? Теперь вам ясно, господин Зенонас, почему вашему агенту Блажису так приспичило наклеветать на господина Заранку? На воре шапка горит, так сказать. Он теперь одной ногой в могиле, а другой — в тюрьме. На вашем месте я бы поспешил на хутор и посоветовал бы этому старому кабану побыстрее околеть. В противном случае мы ему живьем клыки выдерем...
Терпеливо выслушав угрозы Страйжиса, господин Кезис показал пальцем на закрытый ящик стола и глухо спросил:
— Может, позволите, господин Клеменсас, поинтересоваться финальной частью этого рапорта?
— Никоим образом.
— Почему?
— Потому, что там нет ничего, кроме субъективных рассуждений господина Заранки о вас лично. Это может лишь обострить и так уже напряженные ваши отношения.
— Я сумею отсеять субъективное начало от объективного, господин Страйжис. Во имя блага нашего уезда.
— Я сказал. Точка... Рапорт господина Заранки показал вам с единственной целью — чтобы вы обратили внимание на темную личность своего бывшего агента и не совершали подобных ошибок в будущем!.. А само «Дело Фатимы», да будет вам известно, я доверю автору рапорта. Пускай господин Юлийонас вылущит с наслаждением его до конца и привезет на трех двуконных телегах к столу прокурора господина Бледиса. Ха-ха... Кому неизвестно, что у господина Заранки есть идея-фикс — хоть лопни возглавить полицию государственной безопасности во вверенном мне уезде? А что в этом плохого? Пускай старается, господин Кезис. Я не вправе зажимать положительную инициативу. Тем паче, что вы в последние годы как-то затихли, даже, сказал бы я, запустили работу, воспользовавшись моей мягкостью и моими социалистическими принципами — от каждого по способностями, каждому по заслугам. Не так ли, господин Зенонас? Не так ли? Ха-ха... Не унывайте! У всех бывают ошибки. Такова уж наша доля. Не зря сказано — пуд соли съешь, пока человека узнаешь. Ха-ха.
— Господин Клеменсас, я прошу... во имя нашего долголетнего знакомства и идейной дружбы. Позвольте...
— Не позволю! Не позволю! Не позволю!..
— Хорошо. Тогда прошу отпустить меня... Не в отставку. Нет. В очередной отпуск.
— А почему бы нет? Это самый разумный выход, господин Зенонас. Вы переутомлены. Вам надо оторваться от служебных хлопот, надо отдохнуть.
— Вы ошибаетесь, господин Клеменсас. Я — полон сил. У меня руки чешутся...
— Браво, браво! Значит, свадьба? Слышал, слышал о вашем романе с учительницей Суднюте.
— Запоздалые сведения, господин Клеменсас. Мы разошлись.
— Ого! Почему? Какие причины?
— Разные политические взгляды.
— Не может быть!
— Да. Увы. Она оказалась закоснелой сторонницей ляудининков[19], один лишь шаг отделяет ее от откровенного восхищения коммунизмом! — Господин Кезис достал из портфеля вторую папку — на сей раз красную и швырнул на стол. — Полистайте на досуге. Здесь зафиксированы наши интимные беседы и мой окончательный вывод — устранить барышню Суднюте от обязанностей учительницы без права работать в гимназиях Литвы.
— Что вы говорите?.. Что вы говорите? Ой-ой-ой. Примите мои соболезнования, господин Зенонас. Искренние соболезнования.
— Благодарю, господин Клеменсас. Я порядочный человек. Пока я на этом посту, служебный долг для меня превыше личного счастья. Я растоптал любовь барышни Суднюте и прошу вас сослать ее в какое-нибудь захолустье уезда учительницей начальной школы, чтобы она перестала раздражать мои глаза, мой нюх, мое сердце.
— Я понимаю. Я понимаю. Мы уж постараемся, господин Зенонас.
— И вторая моя просьба. Умоляю вас, господин Клеменсас, удовлетворить идею-фикс своего доверенного господина Заранки и сегодня же назначить его на мое место.
— Чушь какая-то.
— Но с одним условием, что после отпуска я, вернувшись в Утяну, займу пост начальника полиции и унаследую «Дело Фатимы» со всеми его приложениями.
— Вы меня удивляете сегодня!
— Я разочаровался в мире, господин Клеменсас, в идеях, которым поклонялся, и В своей деятельности. Перед уходом в отставку хочу совершить одно-единственное честное дело — доказать обществу и особенно вам, какой изысканный мерзавец проник в мою бывшую службу, которой я отдал наиболее плодотворные годы своей жизни, всю свою физическую и духовную энергию, вместо того, чтобы шантажировать и изменять, пить и гулять, как другие.
— Нас восхищает ваш характер, господин Зенонас. Вы были и будете для грядущих поколений чиновников Утяны маяком, который в бурном море житейском показываете путь к надежной гавани и как, обходя подводные утесы, избежать бессмысленной гибели.
— Благодарю за комплимент, господин Клеменсас. Но сейчас ваше сердце льнет не ко мне...
— Вы опять за свое! Надоело, господин Кезис!
— А может, вы боитесь этого негодяя? Может, он и вас шантажирует? От него всякого можно ждать. У нас есть сведения, что он в пьяном виде откровенно хвастался — займет, мол, кресло начальника уезда, едва только вы купите поместье на имя своей супруги. Обещает вас в тюрьму упрятать...
— Какая глупость! И вы верите пьяной болтовне?!
— Что у пьяного на языке, то у трезвого на уме.
— Устаревшая пословица. Да плюньте вы прямо в лицо тому, кто так клевещет на господина Заранку.
— Простите. Я вынужден выдать второй служебный секрет.
— Оставьте его себе. Не хочу я больше ничего слышать.
— Нет! Вы посмели манкировать моей работой, моей профессиональной честью! Так что будьте любезны! К вашему сведению, у господина Кезиса есть свой агент даже в доме Юлийонаса Заранки. Госпожа Хортензия сообщает мне о его пьяных мечтах слово в слово. Она не может простить господину Юлийонасу его свежий роман с вашей теперешней супругой. Она не может понять, почему вы, умный человек, считаете его другом семьи! В настоящее время, когда даже мадам Юрате, узнав через нашу Хортензию о его каунасской любовнице, ощетинилась против него и написала записку, обозвав его Иудой и запретив ему ногой ступать в ее дом? Может, показать?
— Отстаньте. Ни видеть, ни слышать ничего не желаю. Я вам не барышня Суднюте.
Замершее лицо господина Кезиса прояснилось, и он показал в ухмылке все свои гнилые зубы:
— Только не волнуйтесь, господин начальник уезда. Я и не думаю покушаться на вас, хотя мне доподлинно известно ваше отношение к господину Вольдемарасу и даже ваши скромные усилия сблизиться с ним.
— Провокатор! Вон! Прочь!
— Подождите, я еще не кончил свою мысль. Давайте вести себя разумно, господин Клеменсас. Мы же не малые дети... Вот так-то. Мы оба веруем в одного и того же бога, в один и тот же союз таутининков, в его бессмертные идеи, которые так гениально сформулировал не только наш Антанас, но и наш Аугустинас тоже... Волей-неволей мы должны признать, что оба они — головы (только одному везет, а другому покамест нет). Значит, логически рассуждая, нам, головенкам, вы уж простите меня, ведь суть дела не меняет наш ранг или военный чин, господин Клеменсас... Так вот нам, головенкам, высоким и пониже чиновникам, абсолютно все равно, кто возглавляет наш союз таутининков и наше государство. Я достаточно ясно излагаю свои мысли? Вы меня понимаете?
— Вы меня вокруг пальца не обведете, господин Кезис. Не так я наивен, как вам кажется!
— На каждого мудреца довольно простоты, господин Клеменсас. Вот почему я, Зенонас Кезис, ниже вас и рангом и военным чином, смею с глазу на глаз заявить, что большевики правы, не устраивая покушений ни против голов таутининков, ни против головенок, а ставя перед босяками городов и деревень программную задачу — послать нас всех, «буржуазных трутней», к черту от кормила государства и поставить своих голоштанных комиссаров. Не потому ли и мы организатора антисметоновского путча господина Вольдемараса, малость понежив в тюрьме, выпустили за границу отдохнуть, а ловим, расстреливаем, гноим на каторге каждую, извините, большевистскую сошку, которая ведет красную агитацию или расклеивает листовки? Почему? Потому, что сошка эта в сотни раз опаснее господина Вольдемараса, поскольку настраивает наших граждан не против одного, двух или трех государственных деятелей, а против всего нашего строя, против наших патриотических идей, практически — подстрекает всех босяков соединиться и разрушить нынешнюю независимость Литвы, которая, по их словам, не защищает чернь от нищеты и безработицы и самоуправства богачей. Вы достаточно сообразительны, чтобы понять, что господин Кезис, в качестве главного винтика самого низкого звена полиции государственной безопасности, руководствуется точно такими же принципами, как и наверху. Он не прощает левацких взглядов даже своей любимой учительнице, воспитывающей гимназистов, но машет рукой на вольдемаровские настроения начальника уезда.
— В жизни не думал, что вы такой хитрец, господин Кезис!
— Еще недавно вы плевали мне в бороду и предлагали уходить в отставку... Могу ли я надеяться на амнистию и изменение вашего отношения, господин Клеменсас?
— Как жаль, что вы остались незамечены во время юбилея государства! Ни ордена, ни медали! На вашем месте я бы пожаловался господину президенту.
— Для нас, работающих из идейных соображений, это не новость. Мне доставляет удовольствие любоваться вашей статной грудью, отмеченной заслугами третьей степени...
— Вы, оказывается, и зубасты, господин Кезис.
— Кстати, не переживайте ни за себя, ни за меня, господин Страйжис. Будем надеяться, мы еще свое возьмем, когда господин Аугустинас вернется к власти. Я вынужден выдать вам и третью тайну — служебную тайну сердца и своего будущего.
— Ого, вы еще и поэт?
— Видите ли, господин Клеменсас, я вдохновлен перспективой своей карьеры. После победы господина Аугустинаса мне улыбнется счастье выплыть в главные воды, где можно изловить все ордена первой степени и даже крест Погони. Может, даст бог, мой ранг и военный чин вызовет даже вашу зависть. Как вы тогда посмотрите мне в глаза, вспомнив этот злополучный вечер? «Не презирайте и не обижайте малых сих», — сказал Иисус Христос, а наш златоустый пророк Аугустинас Вольдемарас, маленький телом, но великий умом и духом, еще лучше выразился в день своей свадьбы: «Выигрывает тот, кто ориентируется на будущее».
— Хватит!
— Вы мне не верите? Значит, не читали или забыли мой исторический рапорт 1934 года о свадьбе господина Аугустинаса, разрешение на которую в тюремных условиях дали вы лично, и поэтому вечно будете пользоваться милостями его супруги Матильды. Хотя, откровенно говоря, совершенно незаслуженно, потому что вопрос о бракосочетании вы решили не самостоятельно, а согласовав через мою голову с моим окружным начальником. Вы всегда избегали непосредственной моей помощи и всегда косвенно сваливали на мою голову самые неблагодарные задания. Так было и в тот раз. Округ поручил мне обеспечить спокойствие в городе в связи с публичным бракосочетанием господина Вольдемараса в утянском костеле, а вы языком своей покойной супруги разнесли эту сенсационную новость по всему уезду и даже дальше.
— Клевета!
— Простите, господин начальник уезда. Но что Кезис говорит, то Кезис знает. Это дело его профессиональной чести.
— Прошу выйти!
— Простите, господин начальник. Что Кезис начинает, то Кезис кончает! Вы уже тогда рыли мне яму и нацеливали на мое место своего приятеля Заранку. У меня есть письменные показания госпожи Хортензии. Я знаю, по чьей милости в день бракосочетания господина Вольдемараса перед костелом дежурила толпа зевак. Я знаю, кто вдохновил молодожена на каприз — идти к алтарю в одежде заключенного — и знаю, кто потворствовал этому капризу. Кстати, начальник тюрьмы господин Кирвелайтис, неразлучный товарищ господина Вольдемараса за шахматной доской и ваш покорный слуга, является моим агентом или, попросту говоря, легавым, которого подкармливает полиция государственной безопасности. Я платил ему жалованье все время заточения господина Вольдемараса и могу любопытства ради показать вам те рапорты, которые он посылал мне. Они здесь, в портфеле.
— Я потрясен, господин Кезис. Ха-ха. Так какого черта вы ждали до сих пор? Почему вы меня не арестовали?
— Как вы недогадливы, господин Клеменсас! И как нетерпеливы! Я раскрываю перед вами величайшую тайну своей жизни, связанную с моей служебной будущностью и вашей судьбой, а вы мне мешаете. Ах вы, рассеянные «старые молодожены». Как я вам завидую!
— Пожалуйста. Можете продолжать. Я люблю шутки.
— Шутки — сейчас. Тогда было не до шуток. Я спасал свое кресло и свою шкуру. Благодаря своим присяжным агентам мне удалось тогда заманить толпу зевак на рынок, где якобы должен был остановиться свадебный кортеж и состояться митинг вольдемаровцев. Как вам известно, свадебный кортеж к костелу был направлен по Гимназической улице, где его встретили лишь пятнадцать богомолок и молодая хозяйка настоятеля, что, само собой, ухудшило настроение обоих молодоженов, особенно господина Вольдемараса. Как вам известно, одна беда — не беда, когда заключенный поднимался по лестнице костела и орган заиграл марш, оторвалась единственная пуговица от штанов Вольдемараса, и они, сползая безнадежно низко, стали для него оковами. А далее — напомню вам выдержку из своего тогдашнего рапорта: «В сию критическую минуту из темного угла выскочил неизвестный человек в очках, натянул штаны заключенному и, проворно сцепив их своей галстучной булавкой, исчез во мраке. Заключенный успел шепнуть ему лишь несколько слов. Покамест их содержание неизвестно, поскольку личность человека в очках до сих пор не установлена». Это единственная моя государственная ложь за двадцать лет службы. Как видите, я даже сейчас краснею... Я был этим человеком в очках. Я, господин начальник уезда. Я совершил этот подвиг. Совершил, руководствуясь не какими-нибудь политическими симпатиями... Просто — из чистого гуманизма, сочувствуя господину Аугустинасу, как мужчина мужчине, поскольку, поверьте, он был невероятно смешон, какими огромными ни были бы его заслуги перед родиной и нашим союзом таутининков... Это он тогда погладил меня по голове. Это он шепнул вышеупомянутые слова, которые смею еще раз повторить: «Выигрывает тот, кто ориентируется на будущее». Имею честь сообщить вам, что произнося эту сентенцию, господин Вольдемарас был уже в штанах и, быть может, поэтому его слова оставили такое неизгладимое впечатление. Я не шучу. Нет. Исходя из этих слов, я мыслю... Господи боже мой... Можешь ведь всю жизнь пахать, как вол, ради родины своей и союза таутининков, а умереть последним дураком без орденов и медалей... Под забором!.. Подобно бешеному барану из рапорта Юлийонаа Заранки... Ха-ха! И с другой стороны, достаточно тебе, при удобном случае, сделать мельчайшую услугу видному государственному мужу, и твое будущее, твоя карьера обеспечены!.. Спасибо господину Вольдемарасу. После стольких лет безмолвной и преданной службы он открыл мне глаза. С того часа я закоснелый сторонник Вольдемараса и жду не меньше вас, когда он, вернувшись из-за границы, станет властителем нации, государства и нашего с вами будущего. Вот, господин Клеменсас, и весь секрет, почему вы сейчас не сидите в тюрьме, а являетесь покамест начальником уезда. Почему вы не ликуете? Почему не улыбаетесь?
— Чего вы от меня хотите?
— За худо отплатить добром, господин Клеменсас, как и положено честному католику.
— Я не позволю! Не позволю надо мной издеваться!
— Это я не позволю! Я! Юлийонасу Заранке издеваться над вами, как пауку над комариком! Он же вас запутает, высосет кровь по капельке, а капитал — по тысчонке, и вышвырнет к черту не только из удобного кресла, но и из... Вы же в его глазах уже политический труп. Мне искренне жаль вас, коллега и единомышленник. Вас он откровенно всюду поносит... Называет слизняком, подтиркой Юрате и тому подобным...
— Я не верю! Не верю ни одному твоему слову.
— Прошу не волноваться, господин Клеменсас! Пока я постараюсь не скомпрометировать вас в глазах Юлийонаса. Я буду действовать против него инкогнито, как частное лицо, обладающее некоторым опытом криминалиста и некоторым отпуском. Ах, какое счастье, что моя и барышни Суднюте дороги разошлись, и мне не грозит Паланга или Бирштонас! У меня свободные ноги, руки, сердце и ум. Пожелайте мне удачи, господин Клеменсас!
— Уйдите с глаз долой...
— Если я погибну, постарайтесь над моей могилой сказать проникновенную речь и отметить мои заслуги перед вами лично, перед уездом, родиной, союзом таутининков и особенно перед его неудачливым сыном господином Вольдемарасом... во время легендарной свадьбы. Ха-ха! Спокойной ночи!
— Пускай тебе черт шею сломит, — прошептал господин Страйжис, оставшись в одиночестве, и, вдруг упав на колени перед распятием, задыхаясь, сказал: — Господи, не завидуй его счастью!
Господин Кезис сдержал свое слово. В ту же ночь он обрядился в старую крестьянскую одежду покойного отца, положил в карман штанов револьвер, спрятал документы на груди в непромокаемом мешочке и, взяв своего любимого пса Папоротника, двинулся в сторону Лабанораса. Быстрее, быстрее, пока снова не стала мучить проклятая мысль приложить холодное дуло к виску и нажать на спуск. К счастью или несчастью, но внезапно возникшая при чтении рапорта Заранки сладкая идея разоблачить его фактически спасла жизнь господину Кезису, которую он решил было прервать после яростного расставания с барышней Суднюте, даже написав по этому случаю завещание. Покидая свою квартиру, господин Кезис сжег этот презренный документ и вымазал его пеплом руки и лицо, чтобы уподобиться обезумевшему крестьянину, который ищет цыган, в прошлом году поджегших его хутор и угнавших лошадей... С такой историей ему легко удалось найти дорогу к бывшему стойбищу лабанорских цыган. А потом уже по приграничным лесам вел его дорогами и тропами пес Папоротник, обладающий абсолютным чутьем, которое господин Кезис старался еще обострить, поменьше давая ему есть и пить, потому что был свято уверен, что чувствительность голодного животного или человека обратно пропорциональна равнодушию его сытости. Чтобы Папоротник не был обижен, сам господин Кезис тоже почти перестал есть и пить. После первой недели поисков он сильно ослабел, после второй его стали донимать странные миражи и галлюцинации. Словно он уже не он — не взрослый мужчина, а маленький Зенукас, бегающий по зарослям папоротника и вереска со своей собачонкой Тузиком. Мечтающий найти тот край, где живет лаума из бабушкиных сказок. Это она развешивала на темных тучах сушить в лучах солнца разноцветные, привлекающие взор ленты, что сама ткала. Беги, мчись, и все нет конца дороге, а Тузик тявкает, скулит, зовет дальше в страну чудес... Ах, боже, ты один знаешь, как любил Зенукас Тузика. Без ума был от него. Целыми днями с ним бегал, даже ночью не желал с ним разлучаться. Никогда, никогда не изгладится из памяти Кезиса тот страшный день, когда отец Зенукаса, суровый волостной судья, приговорил Тузика к смерти за одно лишь то, что его единственный сынок, слишком много бегая с ним по лесу, стал плохо учиться. Господи, ты же помнишь, как взывал тогда Зенукас к твоей высочайшей помощи и как сурово отец покарал вас обоих, господь, ночью, как вор, украв Тузика и повесив в овине (прислуга Кезиса, ласковая Гертруда выдала эту тайну, чтобы ребенок зря не искал собачонку). Господи, не тогда ли сердце Зенукаса превратилось в жесткий камень, не тогда ли, сжав кулаки, он дал себе слово заделаться верховным судьей над всеми людьми и для начала повесить собственного отца? Без всякой жалости... Господи, что вышло из этих детских клятв и что из Зенукаса? Чем он, уже взрослый, отличается от того малыша, если решил любой ценой распутать дело Фатимы и доказать Страйжису, какой подлец — начальник полиции Утянского уезда... Словно от этого изменится испорченный мир... А может, Зенонас Кезис просто-напросто сходит с ума? Может, и впрямь уже пора в отставку? Господи, когда же успела пробежать жизнь? Ведь он даже настоящего друга, не считая собаки, не имел, женской любви не знал. Полгода сходил с ума по Регине Суднюте, пока не выяснил, что ей хочется не его из холостяцкого состояния вытащить, а своего друга юности Мерчюкайтиса из тюрьмы... Большевичка... Хилого, чахоточного, дни которого сочтены, который после свадебной ночи с постели не встанет... Предательница! Сгинь с глаз долой, погрузись в провинциальное болото! Будешь знать, как водить за нос начальника полиции государственной безопасности с корыстными целями. Правда, господин Кезис после этой дружбы с Суднюте тоже увяз в болото печали, растерял все до единого идеалы юности. Даже патриотический смысл своей долголетней службы утратил. Ладно, погоди, красная шлюха!.. Зенонас Кезис еще не сдался. Он выкарабкается, выплывет к светлым берегам, еще покажет миру, на что способен его проницательный ум. Папоротник, вперед! Папоротник, держись! Страдальцам принадлежит царствие небесное! Пока Зенонас Кезис держится на ногах, не будет покоя на земле ворам, убийцам, лгунам, жуликам и прочим насильникам... Он найдет свое призвание в полиции явной и начнет новую свою карьеру, успешно разоблачив главного преступника уезда — Юлийонаса Заранку. Может быть, Регина, ты хоть тогда поймешь, кого потеряла, и, орошая обильными слезами подушку в далеком захолустье, вздохнешь: «Зенукас, я никогда не думала, что ты такой...» И, быть может, черкнешь письмецо: «Зенонас, приезжай. Хочу быть твоей до могилы». Папоротник, вперед! Папоротник, нам нельзя сдаваться!
Господин Кезис догнал лабанорский цыганский табор неподалеку от деревни Перлоя. При виде страшного тощего пса и еще более страшного заросшего щетиной человека глава табора Архипий Кривоносый насмерть перепугался и закричал, что его сына Мишки больше нету, что он никогда уже не будет воровать ни жеребцов, ни кобыл, что его застрелили из засады среди бела дня накануне святого Иоанна, когда он поил коня из озера Айсетас. Не краденого, купленного! У господина Крауялиса!.. Коня тоже уложили... Если не верите — взгляните на шкуру Вихря. Вот она сохнет на сухостое, а рядом — свадебный костюм Мишки. Смотрите, он прострелен. Слева, точь-в-точь в том месте, где билось сердце отважного цыгана. За что же он погиб, молодой да красивый? За что, захлебываясь солеными слезами, цыгане должны питаться подтухшей кониной среди жаркого лета? Да будет проклят этот край и этот человек! Не один! Двое. Да, да. Убийцы были вдвоем. Маленькие цыганята купались в озере и видели, как они, такую обиду причинив табору, ускакали на конях будто сумасшедшие. В сторону Пашвяндре. Пускай господь, верховный судия наш, отнимет речь у Архипки Кривоносого, но он, упав на колени и воздев руки к небу, смеет воскликнуть: «Это дело рук начальника кукучяйской полиции господина Мешкяле!» Так и Мишка, умирая, сказал. Мешкяле отомстил ему за кривасальскую Фатиму-колдунью. Мешкяле не мог вынести такого стыда, что наследник Архипки Кривоносого Мишка Неуловимый отбил у него любовницу, с которой они в избенке на околице Кривасалиса два лета каждой субботней ночью ворковали будто голубки да миловались. Да провалится Мешкяле головой вниз в тартарары за то, что обманул Фатиму-колдунью и опозоренную оставил с ребеночком белобрысым. Да возвысится на небеси Мишка, который полюбил ее, опозоренную, и ее ребеночка усыновил. Да встретятся они все трое у трона господнего и хоть там будут счастливы. Уходи ты, несчастный человек, подальше от глаз Архипки Кривоносого. Цыгане тебе ничем не могут помочь, как и ты им. Разве что помолимся вместе, чтобы на земле было поменьше насилия, убийств и поменьше полиции, поменьше всяких Мешкяле... Во веки веков — аминь. А если не веришь ты слову Архипки Кривоносого, то вернись назад к Айсетасу, найди высокую сосну с опаленной молнией верхушкой возле дороги на Салдутишкис. Под этой сосной похоронен Мишка. На белой его могиле белый крест стоит. На другой стороне озера старый лодочник Изидорюс Швегжда живет. Он тебе скажет, что Архипий Кривоносый не врал. А где Мешкяле Фатиму и своего сыночка закопал — ни одна душа не знает, кроме него — убийцы треклятого, посмевшего недавно вместе с высоким начальником из Утяны заставлять плясать за большие деньги цыганок, несмотря на траур. Если не боишься — спроси у него самого, узнай. Мы похороним бедную Фатиму рядом со своим Мишкой... И ее ребеночка некрещеного... И помолимся, и зарыдаем, как только мы, цыгане, умеем. Не за деньги. От всего сердца.
С этими словами Архипия повернулся весь табор к башне костела в Перлое, упал на колени и зарыдал... Мучительно, непонятными словами.
Когда Кезис проснулся, не было ни цыган, ни их рыданий. Один только Папоротник неподалеку догрызал огромную белую кость и зыркал слезящимися глазами не то весело, не то сердито на хозяина.
Вот тогда и вспыхнули в голове господина Кезиса целых семь радуг! Боже мой, какой он был дурак, раз ухлопал зря столько времени да столько дороги пешком протопав! Не за цыганами ему надо было гнаться. Не за цыганами, а могилу Фатимы искать. Ведь для этого есть все данные. Сам Заранка в своем рапорте, сознательно или нет, выдал себя, посвятив столько внимания засаде Мешкяле и Анастазаса у Рубикяйского леса...
Жаркая волна залила затылок Кезиса, хлынула во все тело. Исчезли усталость и голод. Он вскочил, схватил собаку за поводок и снова тронулся в путь. Не вперед. Назад.
Трое суток спустя добрался до Кривасалиса. Люди приютили его и покормили, как несчастного сумасшедшего погорельца, и Кезис разузнал, где избенка Фатимы Пабиржите. Тайно переночевав в ней с единственной целью, чтобы Папоротник вволю нанюхился запахов ее одежды, под утро, еще до рассвета, сунул сорочку Фатимы за пазуху (для собаки — чтоб запах припоминать) и отправился по кукучяйской дороге. Добравшись под вечер до хутора Блажиса, зашел было проверить, жив ли еще его соратник, и удивился страшно, когда тот в одной сорочке на двор выбежал и, спустив злого пса с железной цепи, крикнул:
— Саргис, куси! Вырви клок мяса у погорельца да мне принеси! Будет чем кур кормить!
Если б не белые длинные клыки Папоротника, если б не его дьявольское проворство, вряд ли господин Кезис унес целую шкуру. Значит, не все вранье, что писал в своем рапорте Заранка. Значит, агенту полиции государственной безопасности Блажису было из-за чего изображать паралитика. Ясно как день — совесть его не чиста. Чего доброго, он много лет водил за нос и господина Кезиса, разъезжая сватом по широкой округе и за хорошую плату изобретая басни о том или ином «подозрительном» лице. Столько бумаги извели, столько дел завели! И почти ни одно не попало на стол к судье. Не потому ли до сих пор никто не заподозрил, что Блажис работает на утянскую политическую полицию? Не потому ли, ютясь под крылышком Кезиса, этот языкастый старик стал мошенником крупного масштаба и сумел на чистом песке сколотить капиталец и даже золотишко накопить?.. Ну погоди ты, кабан, искусанный зубастыми волками! Еще выйдет тебе боком. Еще узнаешь, на какой горке гречиха растет, а в какой ложбине — бобы. Верно поговаривал суровый отец Зенукаса: «Никогда не верь человеку, который без мыла тебе в задницу лезет». Вот те и на! Будешь знать, как головой ручаться за притворщика да мерзавца, который посмел натравить собаку на несчастного погорельца.
Господин Кезис со своим Папоротником перевели дух, лишь увязнув в болоте, когда за спиной вместо злобного сопения пса раздался приветливый мужской голос:
— Пятрас, подожди! Пятрюкас! Это я — Чюжасов Рокас!
О, как вытянулось лицо у парня, когда он, подбежав поближе, увидел не того, кого окликал. У него просто глаза на лоб полезли!
— Кто ты такой?
— Не бойся, — сказал господин Кезис, прищурившись с хитрецой. — Я — приятель Пятраса. Землекоп. Привет тебе от него принес, чтобы ты передал Стасе Кишките. Правильно ее имя и фамилию сказал?
— Да. Чтоб ты провалился. А Пятрас где?
— Пятрас далеко в Дзукии остался!
— Почему?
— Потому, что ранен. Недалеко от Перлои нас полиция окружила. Кое-как удрали. Только ему пуля в ногу попала. Жилу перебила. Крови потерял много. Я его кое-как цыганскому табору передал. Поправится. Черт не возьмет.
— Ты мне сказок про цыган не рассказывай. Я не маленький.
— Твоя правда. Не хотели задаром цыгане Пятраса взять. Если б не литовка-девка, прибившаяся к этим цыганам, вряд ли я бы их уломал. Она, оказывается, из ваших краев и какая-то знакомая Пятраса.
— О, Иисусе... Не может быть!
— Чего ты еще от меня хочешь, сопляк? Лучше закурить дай, если имеешь.
— А как эту девку цыгане звали?
— Странное какое-то имя... Погоди, погоди. Не Фатима ли часом?..
— Она самая, чтоб ты скис... А откуда ты эту собаку взял?
— Цыгане отдали. Разве не видишь, что вот-вот подохнет? Когда домой вернусь, откормлю вороньим мясом и продам лесничему. Хорошая охотничья собака будет... Чутье у нее зверское.
— А сам откуда родом?
— Из лесов Минче.
— Деревня какая?
— Ах, пропади ты пропадом! За что еще Пятрас мне тебя хвалил? За что твоего отца, говорят, Умником кличут?
— А что я вам сказал глупое?
— А в чем я тебе соврал, раз ты мне не веришь и даже закурить не даешь?
— Может, ты и не врун, дяденька, но руки у тебя — не как у землекопа. И зуб у землекопов золотом не сверкает.
— Ах, пропади ты пропадом! Ты наблюдательный паренек.
— А на что мне господь глаза дал.
— Твоя правда. Я политический заключенный. Бегу из Жемайтийского края. Из лагеря в Димитравасе. Слыхал про такую местность, или я опять останусь во врунах?
— А кто тебе сказал, дяденька, что политических заключенных на работу не гонят в этом проклятом Димитравасе?
— Ха-ха-ха! — захохотал господин Кезис, и тут же затих, потому что Рокас Чюжас двинул его кулаком в челюсть и уложил.
Даже Папоротник не успел догадаться, что же случилось. Удивленно глядел, как хозяин, плюясь кровью, встал с земли и скулит едва живой.
— Скользкий ты тип, дяденька, — сказал Рокас. — Вот как возьму тебя за шиворот, будто букашку, как воткну щетинку в хвост да как щелкну по макушке — будешь знать, кой стороне тот свет, с которого никто еще домой не возвращался.
— Что я тебе плохого сделал, оболтус?
— Не ищи, дяденька, дураков побольше себя!
Испугался господин Кезис, что ничего ценного не выудил из этого шального парня. Поэтому решил применить последнюю уловку. Достал револьвер и, сунув рукоять под нос Рокаса Чюжаса, крикнул:
— Тогда на — застрели. На! За мою голову получишь три тысячи литов! Чего испугался? Разбогатеть не хочешь? Да! Я разбойник. Разбойник и убийца, черт тебя подери. Надоела мне эта собачья жизнь. Чего глаза вылупил? Стреляй! Ради бога! Пока я не передумал. Доброе дело для меня сделаешь. Черт меня дернул Пятраса послушаться. Собакой стал и ты, батрача у мошенника... Стреляй! Чего ждешь? Может, за эти деньги свое тело и разум откормишь. И совесть тоже. Мне так и так скоро конец. Поживи хоть ты, пока молод. Может, когда-нибудь вспомнишь и помолишься за своего благодетеля, который ничего за душой не имел, кроме собаки да пистолета. И не хотел иметь! Стреляй, парень! У тебя вся жизнь впереди!
— Какая у тебя фамилия? — побледнев, спросил Рокас Чюжас..
— Когда в полицию мою голову отнесешь, тебе скажут и имя мое и фамилию. Моя фотография в каждом участке имеется. Не бойся, не опростоволосишься, убив разбойника. Не только отпущение грехов... Благодарность получишь от ксендза. И мои золотые зубы сможешь себе забрать.
— Так за кого же ты и против кого?
— За таких, как ты, дубина стоеросовая! За обездоленных батраков да за работяг. И против всех господ — подрядчиков, ксендзов и таких хозяев, как твой Блажис, который на путника собаку натравливает, горбушки хлеба жалеет да глотка воды.
— Надо было сразу говорить. Какого черта меня за нос водил? — сказал Рокас Чюжас, из одного кармана доставая краюху хлеба, а из другого — кисет с табаком.
— Если б я каждому, ты уж извини, сопляку правду говорил, давно мои косточки собаки бы таскали. А теперь, слава богу, и жив и здоров. Только от Перлои во рту ни крохи не держал, кроме ягод лесных и щавеля, — говорил как заведенный господин Кезис, жадно уплетая краюху, ни крошки не опуская наземь, пока глаза у Рокаса Чюжаса не потеплели, пока не уселся тот на кочку и, вняв укорам совести, не раскрыл рот — отплатив откровенностью за откровенность, рассказал по порядку обо всем, что происходило в июне месяце в Кукучяй да на хуторе Цегельне. Как Пятраса Летулиса полиция искала, как Рокас, когда возвращался с праздника в Кукучяй, от нее пострадал, хотя шел один-одинешенек... Мешкяле с Анастазасом его тени до смерти испугались. Вот там... У куста ивняка их понос скрутил. Волей-неволей пришлось им Рокаса на волю отпустить... А ты бы видел, как они оба, вызвав из Утяны этого очкастого ужака Заранку, перевернули вверх дном избу его хозяина, отдирали половицы, вилами ворошили кострику и мох на потолке да всю одежду перещупали. Стоит ли теперь удивляться. У каждого на месте Блажиса нервы бы испортились. Не от хорошей жизни звал он на помощь Рокаса с топором. А Рокасу-то что? Зарубил бы Рокас одного из этих трех псов, но хозяйская дочка Микасе помешала, зная горячий его нрав. Говорит, не слушайся отца, только беду на свою голову накличешь. Найдем правду повыше и без кровопролития... Ни черта! Вот уже почти месяц прошел с обыска и жалобы Микаса, а ничего никому не вернули. Ни Барнабаса хозяину, ни Рокасу — нож с костяным черенком. Мало того... Позавчера кукучяйская полиция о старостой описала все недвижимое имущество Блажиса и скотину тоже. Блажене вот-вот с ума спятит. Сами не знаем, что дальше будет... Вот наделал так наделал делов Пятрас Летулис, связавшись с разбойником! Лежит себе у цыган, задрав пятки, пускает дым к облакам и даже не подозревает, что тут из-за него творится. Дядю Блажиса не жалко. Его-то черт не возьмет, продувная бестия. Триста литов жалованья Пятрасу не отдал, пускай теперь почихает. За Стасе Кишките сердце болит. Совсем извелась девка. Сейчас у Яцкуса Швецкуса паклю прядет да жениха своего ждет. Ох, и обрадуется же она, когда Рокас ей привет от Пятраса передаст! Чтоб только поверила, чтоб только не подумала, что Рокасу сон красивый приснился. А может, ты, дяденька, одолжишь Рокасу эту вещичку огнестрельную, что показывал? Для Стасе Кишките... Чтоб доказать, что Рокас не врунишка. Пока ты соснешь на кочке, Рокас в Кукучяй смотается и вдохнет в невесту твоего и своего друга Пятраса желание жить. Нет, Рокас не шутит. Рокасу его мамаша Розалия говорила, что Стасе совсем сдала и может руку на себя поднять. Кажется, она на сносях. Сам понимаешь, не маленький, что одинокой девке с брюхом не крестильные пироги снятся. Тяжелые у нее ночки. Ну как, дяденька?
И снова блеснули подозрением глаза Рокаса Чюжаса. Рассуждать было некогда, чтобы с таким трудом раздутый огонек доверия опять не погас. Мгновенно прикинув план своей будущей операции, господин Кезис достал револьвер, вынул из него обойму... На, черт тебя не видел, Рокас Чюжас. По-твоему, у разбойника и убийцы сердца нету? Только не думай, что он дрыхнуть собирается, пока ты будешь бегать да беременную девку успокаивать? Нет уж, братец. У него тоже баба имеется. И не только баба. Четверо ребят. Его тоже ждут не дождутся. Так принеси ты, Рокас Чюжас, перед тем, как бежать в Кукучяй, ему лопату с хутора. Зачем? Вот так-так! Не один ты на белом свете глазаст, Рокас. Может, и другому в глаза броситься, что этот «дяденька» больше на разбойника или полицейского шпика похож, чем на землекопа, возвращающегося с жемайтийских стачек. Лопата на плече была бы в самый раз. А если еще разбойник руки свои в болотную тину окунет, кто сможет сказать, что он не работяга? Беги, Рокас, время не терпит. Тебе до Кукучяй — три километра, а разбойнику до лесов Минчя — добрый кусок дороги. Сколько летней ночи-то? Запомни, послезавтра в этот час и на этом месте мы опять встречаемся. Разбойник тебе лопату, ты разбойнику — револьвер. Здоро́во и прощай, как говорится. Ты — сам по себе, я — сам по себе. Ты — Блажису богатство копить, я — жечь и убивать, босым да беднякам имущества прибавлять. Может, еще встретимся, а может, и нет... Такие-то дела, братец. Такова уж наша доля проклятая. Живем, как можем... Или, попросту говоря, давай жить, пока живется, а когда помрем — наплевать, кто да где тебя закопает и с какой музыкой. А в тот свет пускай богомолки верят. Мы мужики головастые, Рокас Чюжас. Мы не позволим, чтоб любой дурак нас за нос водил...
У Рокаса последние сомнения рассеялись, Глаза его блеснули в потемках, как у охотящегося кота. Ах, дяденька, какой ты умница, как ты попал прямо в точку! Не стоит и удивляться, что Пятрас Летулис заделался разбойником, подружившись с тобой. Молви словечко, и Рокас Чюжас пойдет за тобой, как апостол за Христом. Хоть на край света. Надоело. Ох, как надоело батрачить у Бенедиктаса Блажиса, который корчит святошу, но седьмую шкуру с него сдирает, от зари до зари соленый пот из него выкачивает! К черту такую жизнь. Лучше уж с голоду подыхать, но на воле... Дяденька, ради бога, прими в компанию. Ты-то уже старенький, а мы с Пятрасом — молоды да зелены. Как господь бог жить будешь, у своей бабы под боком нежиться, а мы по твоей указке всякого добра тебе нанесем. Всего будет вволю. А болтливости Рокаса не бойся, Рокас умеет держать язык за зубами. Он скорее умрет, чем друзей выдаст. Сунь, дяденька, обойму в револьвер. Пойдем в Кукучяй. Начнем с участка, где уже добрый месяц Мешкяле с Заранкой пьянствуют, а Анастазас им прислуживает. Может, еще не успели пропить тыщонку Блажиса да золото, припасенное на приданое Микасе... Отберем... Половину капитала — Стасе Кишките. С другой половиной к цыганам подадимся. В Перлою, где Пятрас, задрав простреленную ногу, по родному Кукучяй тоскует. Привет ему передадим от Стасе и погуляем как следует. Ведь цыганочки в лабанорском таборе одна другой краше. Скажи, кстати, свадьбы Мишки с кривасальской Фатимой еще не было?
— Нет. Нет. У тебя в голове помешалось, Рокас Чюжас? Насчет них полиция все костелы Литвы предупредила. Единственный выход — польскую границу перейти да там обвенчаться. В Вильнюсе! У алтаря Острых ворот!
— Так чего же мы ждем, дяденька? Почему не бежим? Разве ты в сваты не годишься, а я — в первые дружки? Главное — Мешкяле с Анастазасом пьяных укокошить, а Заранка — пустое место. Он близорук. Смазал тылом ладони по очкам, и нету человека... А кроме того, запомни, я этому ужаку большой палец откусил во время обыска, когда они меня втроем лупили. До сих пор ходит с подвязанной рукой. Наш Кулешюс уже объявил всем, что он тоже бешеный, как баран Анастазаса. А тезка барана, слыхал я, угрожает мне Димитравасом. Я им, гадам, всем троим отплатил бы сторицей за свои синяки да шишки! Дяденька, будь человеком, пошли. Дай-ка обойму. Посмешим народ в Кукучяй. Без кровопролития обойдемся. Только всего три раза вверх выстрелим, чтобы все босяки сбежались к участку и увидели, как мы этих трех воришек связали, на спину под забором уложили да обмочили. На всю жизнь твоим должником остался бы, дяденька.
— Не горячись, Рокас Чюжас. Спокойнее, — сказал господин Кезис, преисполнившись теплыми чувствами. — Я с тобой согласен. Мы уж найдем на них управу. Но стоит ли спешить? Разве горит? Ведь сто раз лучше все как следует вынюхать, когда ты в Кукучяй отправишься — к Стасе с приветом от Пятраса, а мне, старику, лучше у своей бабы отдохнуть, все обдумать и составить план нападения на кукучяйский участок от «а» до «я»? Дать маху в нашем деле легче легкого, а исправиться — ни малейшей возможности. Еще мой покойный папаша, знаменитый на всю Литву разбойник, говаривал: кто действует с головой — не пойдет на упокой.
— Может, оно и правда...
— Все, поговорили. Тащи лопату. Скоро первые петухи запоют.
— Но запомни, дяденька. Обманешь — в наших краях не показывайся.
— А чего ты боишься? Я же свой браунинг тебе отдаю в залог за лопату.
— Да что этот твой браунинг без пули?
— А что пуля без браунинга?
— Ох, дяденька, с тобой говори, да камень в руке держи.
— Мы с тобой споемся, Рокас Чюжас. Споемся. Ты тоже не лыком шит, как погляжу.
— Дай боже, чтоб твои слова — господу прямо в ухо.
Рокас Чюжас ветром умчался в кусты и мигом вернулся. С лопатой. Попрощались оба, как старые знакомые. Руку друг другу пожали. Рокас побежал в сторону Кукучяй, а господин Кезис достал из-за пазухи сорочку Фатимы Пабиржите, сунул под нос Папоротнику и вслед за ним побрел по Рубикяйскому лесу.
Ночь напролет пробродили они без всякого толку. Устали, сбились с ног, но и не думали сдаваться. Шли и шли... Вдоль и поперек бродили, кружили, пока, наконец, под вечер следующего дня Папоротник, задрожав всем телом, вдруг вытянулся струной и потащил своего хозяина в чащу молодого ельника, жадно нюхая воздух и жалобно скуля. Слаба богу, чутье не обмануло господина Кезиса. Не зря страдал. Когда Папоротник всеми четырьмя лапами принялся расшвыривать рыхлую землю, господин Кезис бросился с лопатой ему на помощь и обнаружил искомое. Молодая женщина лежала на спине. С распущенными волосами, широко открытыми глазами, обнаженной грудью со своим ребенком под мышкой. Придушена и заколота. Под левой грудью чернела запекшаяся рана. Господи, как красива была эта женщина, даже запачканная землей! Впервые в жизни господин Кезис увидел обнаженную женщину так близко. Сердце сжалось, захватило дыхание... Кое-как зарыл яму, стал корчиться от судорог. Тошнило, но желудок был пуст. Выбравшись на четвереньках из ельника, господин Кезис отыскал родничок, напившись живительной воды, повалился на спину, тупо глазел на голубое небо, на белые пуховые облака, на трех ястребов, которые кружили в пьянящих высях, вызывая ужас у лесных ворон, пока не появился странный вопрос из глубины неба или, может, из взбудораженного мозга: скажи, Зенонас, чем же эти двое убийц белоснежной Фатимы, опекаемых Заранкой, отличаются от тебя, когда ты, опекаемый государством, топчешь и душишь свою любимую учительницу? По сути дела — ничем! Так что этот фанатический крестовый поход — не только акт возмездия против преступников, но и против самого себя, против всей прежней твоей жизни, против службы и даже — государства, где крупные и мелкие подлецы, связанные одной служебной цепью, как бусинки одних четок, стали грозной силой... Чего же стоит государство, если чиновник безопасности Зенонас Кезис, защищая его интересы, может омрачить или совсем лишить света дня ближнего своего, не желающего мириться с несправедливостями и вопиющего во всеуслышание подобно Иисусу Христу: «Изыдите из храма, фарисеи и мытари!» Господи, целых двадцать лет Зенонас Кезис не делал ничего другого, только судил других во имя вбитых себе в голову политических идей, носители которых, пожалуй, недалеко ушли от Клеменсаса Страйжиса, Юлийонаса Заранки и даже от Болесловаса Мешкяле с этим тупицей Анастазасом... Всевышний судия, спасибо тебе за прозрение. Настал черед Зенонаса по-мужски раскаяться в ошибках и приговорить себя, чтобы после этого подвига начать совершенно новую жизнь — чистую и прозрачную, как небесная голубизна с белыми барашками облаков... Не смейтесь, черные вороны! Перестаньте хохотать! Господин Кезис еще не сходит с ума. Наоборот. Ума прибавилось, когда он прикоснулся головой к теплой, душистой земле и окунулся взглядом в голубую бездну, в которой парят три белых, наводящих ужас ястреба. Можешь позавидовать, Регина. Твой смертельный враг улыбается. Далеко-далеко отступила мысль о самоубийстве. Господин 3енонас бросит службу, купит хозяйство среди лесной тиши, женится на девушке, простой, доброй, необразованной, без всяких политических идеалов, и будет жить, жить, жить...
Следовательно, остается сосредоточиться и написать последний рапорт и доказать, кто является авторами этих ужасающих уголовных преступлений и почему долголетний чиновник государственной безопасности Зенонас Кезис после мучительных раздумий решил прервать свою служебную карьеру, не уходя на заслуженную пенсию по состоянию здоровья, а выходя в отставку и отмежевываясь от всего своего прошлого из-за скверной моральной атмосферы в Утянском уезде и отвратительного политического климата в государстве, когда верхушка наших таутининков отреклась даже от идеи освобождения Вильнюса. В этом смысле он не стесняется присоединиться к шефу рецидивистов Заранке, который предсказывает эксцессы в государственном масштабе... если не будут приняты кардинальные меры против общественных бацилл гниения, которые распространяют высокие чины типа Страйжиса, пекущиеся лишь о своих креслах и утолении низменных страстей и давно забывшие десять заповедей божьих; ведь именно поэтому и появляются такие взывающие о возмездии факты, как страшная ночь накануне дня святого Иоанна в Кукучяйской волости. Рапорт следует завершить предложением департаменту государственной безопасности обоих убийц и их опекуна Заранку посадить в железные клетки и на повозке бродячего цирка возить по городам и весям Литвы, посадив возницей Клеменсаса Страйжиса, облаченного в одежду арестанта, и взяв в проповедники знаменитого капуцина синебородого отца Еронимаса, который всем вместо евангелия читал бы рапорт господина Кезиса. После рапорта отец Еронимас выступил бы с проповедью, призывающей всех государственных чиновников обновиться во Христе, и провозглашал бы трехдневные моления в местном костеле, где, исповедовавшись за всю жизнь и приняв причастие, чиновники получили бы право трижды плюнуть в трех преступников и их возницу, дабы потом их самих перед костелом, встав около этих клеток, оплевали другие — рядовые люди каждого уезда, многожды страдавшие от произвола местных чиновников. Это покаянное путешествие завершить в Каунасе перед костелом Витаутаса Великого, призвав сюда президента Сметону, премьер-министра Миронаса, рядовых министров и директоров департаментов и повторив ту же самую церемонию, как в уездах, только с исполнением государственного гимна, потом утопить обоих убийц, а их опекуну Заранке отрубить голову и надеть ее на высокий кол у моста, как поступали в древности англичане на своей Темзе, дабы на веки вечные запомнился тот день, объявленный государственным праздником — «Днем самоочищения нации». Палачом преступников назначить их возницу мягкотелого Клеменсаса Страйжиса.
Воспламенился мозг господина Кезиса, как раскаленная смола, поймавшая искру, вспыхнула фантазия. Увидел он свои мысли в виде живых картин и не мог больше лежать на месте... Забыл синеву неба, белых барашков и лесную тишь. Все спуталось, переплелось, смешалось, словно длинная леска в огромный ворох... Где начало, где конец? Что свое, что чужое? Что верно, что сомнительно?
Сам не почувствовал господин Кезис, как вскочил с земли, как, достав карандаш и блокнот, принялся распутывать факты и гипотезы и писал, писал, писал. Без передышки в сладостном желании объяснить миру мир и найти рецепты для его спасения.
В висках стучали молоточки, перед глазами вспыхивали искры, мысль подгоняла мысль, одна другой краше. Надо было все зафиксировать. Все. Ничего не пропустить, пока не схлынуло вдохновение. Поэтому, когда настала ночь, разжег костер под огромной елью, и снова писал, забыв про себя, Папоротника, трупы и даже про Регину Суднюте. Он чувствовал, что стал могуч умом, телом и духом, как Моисей на горе, вкусивший манны небесной. Лишь под утро голова стала клониться вниз, а рука перестала слушаться. Заныла кисть. Господин Кезис спрятал записки у сердца, растянулся навзничь, счастливый, как косарь, скосивший огромный луг, и мгновенно превратился в маленького Зенукаса, побежал за своим Тузиком, скача через прокосы...
Проснулся от того, что его лизал Папоротник. Во рту было сухо, голова болела, зубы отбивали дробь. Трясла дрожь, а воздух лучился красочными кругами, каждое дерево, каждая веточка и даже Папоротник были обведены красным контуром. Мир стал удивителен. Оставалось только чуть-чуть согреться и приступить к своим подвигам, потому что солнце вместо того, чтобы подниматься, опускалось все ниже, окрашивая кровью небо и землю. Черт возьми. Значит, проспал целый день. Спасибо тебе, Папоротник, что разбудил. Когда вы вернетесь домой, хозяин устроит в твою честь пир. Призвав на помощь своих агентов, изловит всех бродячих сук и псов Утянского уезда и торжественным голосом монаха Еронимаса спросит: «Кто вы такие, братья и сестры, по сравнению с моим Папоротником?»... И ответит: „Sine nomine vulgus“, или, выражаясь языком Юлийонаса Заранки, — беспаспортная толпа, люмпен — пролетариат! Всех вас перевешать надо, перестрелять, на цепь посадить. Но заслуги Папоротника перед полицией государственной безопасности и самим господином Зенонасом Кезисом дают основание провозгласить вселенское отпущение грехов или, говоря служебным языком, амнистировать вас, отпустить на лоно природы... Так что лайте и войте от счастья. Ваш спаситель Папоротник тоже последует за вами, поскольку вместе со своим хозяином бросает собачью службу в полиции безопасности и с этих пор вместо уголовного Государственного кодекса исповедует лишь законы природы».
Ах, Папоротник, последний раз хозяин привязывает тебя под елью и в последний раз тебе говорит:
— Охраняй могилу Фатимы и чтоб не пискнул, пока я не вернусь.
Расцеловался господин Кезис со своим мудрым псом и унёс свою разгоряченную голову, продираясь через кусты.
Рокас Чюжас уже сгорал от нетерпения и до смерти обрадовался, что разбойник вернулся от своей бабы такой посвежевший, багровый, будто свекла. Его собственные румяные щеки малость распухли и были исцарапаны. Оказывается, позавчера ночью, когда он шел к Стасе, у гумна Швецкуса на него набросился с топором Анастазас. Если бы не браунинг, вряд ли бы унес ноги. При виде оружия Анастазас упал ничком и завыл: «Пятрюкас, помилуй! Оставь покамест в живых. Я исправлюсь!»
Рокас Чюжас, не зная, что делать, отобрал у него топор, стукнул его рукоятью браунинга по хребту и убежал, потому что из баньки уже выскочила Стасе в одной сорочке и закричала: «Пятрюкас, где ты?» Весь городок теперь звенит, что Пятрас Летулис шел в гости к своей любимой... Тем более, что Анастазас, очнувшись после испуга, твердит то же самое... Так что вряд ли стоит сегодня ночью соваться в Кукучяй, когда вся полиция и шаулисы на ногах... Вдобавок, Мешкяле снова вызвал из Утяны этого ужака Заранку. Дочка Гужаса Пракседа распустила слух, что после двенадцати ночи под его руководством полиция произведет повальный обыск в квартале босяков, чтобы найти Пятраса Летулиса и золото пани Шмигельской, которое, по словам Тамошюса Пурошюса цыган Мишка раздал работягам, что помогли выпустить из кутузки колдунью Фатиму. Так что весь городок не сомкнет глаз. Будет бодрствовать. Слишком уж рискованно. Может, отложим поход на другой день.
Но господин Кезис проявил настойчивость. Его мозг полыхал ярким и жарким огнем. Он вырвал из рук Рокаса Чюжаса револьвер, вставил обойму и бегом пустился в Кукучяй. Риск — благородное дело. У кого нету храбрости, тому разбойником не быть. Надо успеть справиться с этими сволочами еще до двенадцати ночи.
— Дядя! Дяденька, что ты придумал?
— Мы их всех в кутузку запрем и подпалим. Ха-ха-ха! — задыхаясь, хохотал Кезис и уже видел, видел воочию, как Юлийонас Заранка корчится в пламени.
— Дяденька, ты — как знаешь... Я не могу... Мне завтра рано вставать... — заохал Рокас Чюжас.
— Не канючь! Вперед, наймит Блажиса, раб презренный! — скомандовал господин Кезис и ткнул дулом револьвера в спину Рокаса.
— Дяденька — смилуйся... У меня вся жизнь впереди.
— Нет дороги назад. Закаляйся, Рокас Чюжас. Разбойниками и убийцами не рождаются, а становятся.
— Дяденька!..
— Ни слова! Ухлопаю как собаку!
— О, господи, боже мой! Бегу!
Но перед самым городком Рокас Чюжас скорчился в три погибели на земле и стал божиться, что у него кишки скрутило. Господину Кезису некогда было с ним валандаться, потому что он уже догорал. Пламя из головы перекинулось во все тело. Запахло пеплом и дымом. Неужто он заболел? Неужто!..
— А ну тебя!.. Покажи, где изба Пурошюса, и чеши домой!
— Вон там, где высокий тополь.
— Спокойной ночи, презренный трус!
— Дяденька, что ты надумал?..
— Если сын работяги меня выдает на полпути, то, может, вор приютит...
— Дяденька, откуда ты его знаешь?
— Не твое дело.
— Дяденька, он заодно с полицией идет. Попадешься.
— Прочь!
И господин Кезис побежал к высокому тополю, но чувствовал, что Рокас Чюжас с лопатой следует за ним, как зловещая тень. А ноги все хуже сгибались в коленях, все труднее было удержать голову. А может, это страшный сон? Господи, не завидуй моему счастью. Позволь проснуться или добраться до избы Пурошюса и назвать хозяину свою настоящую фамилию, имя, должность, попросить сварить липового настоя и положить сто литов на стол, чтобы никому ни гу‑гу. Завтра господин Кезис будет здоров. Он не может болеть. Он не имеет права. Никогда-никогда он еще не болел. Исполнение служебных обязанностей всегда придавало ему сил. Почему же на сей раз, когда он выполняет гуманнейшую миссию?.. Почему же, господи, ты покинул его?.. Почему приклеил к нему эту грозную тень убийцы с лопатой? Неужели прав Заранка? Неужели этот простой деревенский батрак согнет Кезиса в бараний рог? Господина Кезиса, которого еще никому не удалось перехитрить за целых двадцать лет службы! Так почему же его обуглившаяся рука сжимает револьвер?
— Стой! Ни шагу ближе! — крикнул господин Кезис, обернувшись у самой двери.
Слава богу, Рокаса Чюжаса за спиной не оказалось. Рокас Чюжас, будто черт, вырос из-под земли... впереди... Молнией сверкнула лопата, и ударил гром в голову. Падая в пропасть, господин Кезис машинально нажал на спуск... Попусту. Потому что в руке револьвера не оказалось. Голова как чужая, гулко ударилась о порог, раскололась пополам, бросились врассыпную мысли. А господин Кезис превратился в Тузика и, громко лая, убежал в заросли красного папоротника.
Проснулся господин Кезис в трепетном свете свечи. Женщина с неприятным лицом держала огарок, а востроглазый мужчина шарил в его карманах, рылся за пазухой, переворачивал его, будто мешок, то на спину, то на живот. Сопротивляться не было сил, а хуже всего, что язык не повиновался. Не мог господин Кезис вымолвить ни слова, хотя востроглазый мужчина, заметив, что он открыл глаза, настырно стал спрашивать имя и фамилию. Видно, он был безграмотен, потому что держал в руках паспорт господина Кезиса и, с любопытством поглядывая то на документ, то на оригинал, цедил сквозь щербатые зубы:
— Попался, голубчик, попался... Не хочешь разговаривать с Тамошюсом Пурошювом?.. Слишком я прост? Поговоришь с Юлийонасом Заранкой.
— Отнесем-ка его, Тамошюс, в кутузку. Давай отнесем. Еще подохнет. Хлопот не оберешься.
— Может, скажешь нам, кто был тот другой, который сбежал, тебя прихлопнув? Попутчик или сотоварищ? Из-за чего поцапались? Из-за денежек? Угадал, разбойничек? Небольшой у тебя был капиталец. Сто литов я у тебя конфискую. Запомни! Оставляю три лита, чтоб легче было с полицией столковаться... А в этой тетрадке? Чего тут так мелко понаписано? Отчет совести, разбойничек? Все еще молчишь? Тетрадку мы в полицию передадим. Юлийонас Заранка изучит что к чему. Только давай шепни мне на ухо, во сколько оценена твоя головушка, чтоб этот ужак меня не надул?
— Тамошюс, ради бога. Габрис проснется.
— А может, ты ради блага моего сыночка засвидетельствуешь, что мы с бабой тебя изловили? Тогда будь любезен — выдай секрет, каким предметом схлопотал по черепушке?.. Точь-в-точь такой звук был, когда я тебя, Виктория, в молодости лупил сковородой... Блям! Перепугался я, братец. Так и вылетел из-под бока своей бабы. Может, перевяжем его, Виктория? Все же человек, не баран... Из макушки не то кровь течет, не то мозги...
— Черт не возьмет, Тамошюс. Давай оттащим. А то ребенка падучая схватит, если проснется.
— Нехорошие у тебя глаза. Ох, нехорошие, мил-человек... Было за что тебя лупить, ей-богу было... А может, и мне добавить, чтоб язычок развязался, а? Ха-ха. Не бойся! Тамошюс Пурошюс лежачего не бил и не будет.
От болтовни Пурошюса и адского смрада из его щербатой пасти господину Кезису стало еще хуже. Пурошене испугалась, что непрошеный гость загадит избу. Так что первой схватила его за шиворот...
Отнесли, отволокли Пурошюсы господина Кезиса в кутузку. Бросили, как бревно, на полу и заперли дверь.
После неудачной попытки повернуть язык господин Кезис потерял сознание, а когда открыл глаза, решил, что он уже в раю. Мучительный свет ослепил его. Потекли слезы. Лишь насмешливый глас господень разочаровал его и потряс до глубины души:
— Мы, начальник полиции Утяны, Юлийонас Заранка с начальником кукучяйского участка Болесловасом Мешкяле, сторожем кутузки Тамошюсом Пурошюсом и свидетелем Анастазасом Тринкунасом в последний раз тебя спрашиваем, каковы твои имя и фамилия, как ты здесь оказался и как оказались в твоем кармане документы господина Зенонаса Кезиса?
Из полосы света вынырнуло запухшее, испитое лицо Заранки и залитые кровью глаза. Он издевался. Он явно издевался. Собрав последние силы, господин Кезис плюнул в него, но опять получилось одно сипение.
— Ребята, выйдите из камеры на минутку. Эта продувная бестия хочет сказать что-то мне одному.
Когда все вывалились на двор, Заранка вынул из-за пазухи блокнот господина Кезиса и, обмахивая им свое потное лицо, едва ворочая языком от ярости, зашипел как настоящий очкастый ужак среди папоротников:
— Quidquid agis, prudenter agas et respice finem, Зенукас... Или попросту, по-литовски говоря, не рой ямы своему ближнему, дабы сам со стыда в нее не провалился... Прими мои соболезнования, обманутый барышней Суднюте женишок. Горячий привет тебе от госпожи Страйжене, моей любовницы — через твою шпионку, мою законную жену госпожу Хортензию. Ах, холостяк ты несчастный, как ты не знаешь женщин!.. Поблагодари меня, что оставляю тебя в штанах с помочами, благодаря которым ты можешь уйти в мир иной. Помирись с богом, Зенукас! Тьфу! Спокойной ночи. Сладких снов! — и, присунувшись к самому уху, прошептал: — Запомни, Зенукас, что Юлийонас Заранка служит не Сметоне и не Вольдемарасу, а самому господу богу Гитлеру. И не думай, что уйдешь отсюда на своих ногах.
Погас свет. Хлопнула дверь, и господин Кезис явственно расслышал торжествующий голос Заранки:
— Он просит ксендза. Но я ему, симулянту, дал ультиматум, чтоб до утра он сделал учет своей совести и во всем мне признался. В противном случае я везу его в Утяну к господину Фридману или сам исследую, кто же он — обезумевший рецидивист или агент польской охранки. Голову даю на отсечение — его руки запачканы кровью господина Кезиса. Господин Страйжис мне вчера вечером сообщил, что мой коллега Зенонас — фанатик службы государственной безопасности, уходя в отпуск, оставил на имя начальника уезда рапорт, по которому можно судить, что свой отдых он намерен посвятить поискам одного видного преступника государственного масштаба. Позавчера кончился отпуск господина Кезиса, но никаких сведений ни о нем, ни о его любимой собаке Папоротнике пока не имеется... Господин Мешкяле, пойдем в участок. Я обязан доложить господину Страйжису о горе, постигшем наш уезд. Господин Пурошюс, прошу охранять преступника как зеницу ока. „Requiscat in pace“[20] или, попросту по-литовски говоря, — до третьих петухов не кормить, не поить, на двор не выпускать, не разговаривать. Пусть покоится в мире. Пока я не вернусь. Аминь... Господин Анастазас, оставляю вам свое оружие. Прошу ходить вокруг кутузки и никого на выстрел не подпускать. Ясно?
— Ясно, господин начальник.
— Спокойной ночи. Не засните.
— Будьте спокойны, господин начальник.
Затих, погрузился во мрак мир. Холодный, клейкий, покойницкий пот прошиб господина Кезиса. Не осталось ни малейшего шанса победить, никаких надежд на будущее. Его окружили свирепые заговорщики. Значит, зря он не верил своему другу Гилису из департамента, который твердил ему на ухо, что в каждом уезде действуют платные агенты немецкой секретной службы... Господи! Его положение хуже, чем у тонущего «Титаника». Значит... Эх, Тузик, Тузик... как ты был счастлив! В твоей собачьей смерти еще был какой-то смысл. А почему должен умереть твой Зенукас? Кто его судья? И кто его палач? Господи, помилуй. Прибавь сил хотя бы помочи отцепить. Господи, не завидуй его счастью...
Бог выслушал молитвы господина Кезиса. На рассвете Тамошюс Пурошюс, сгорая от любопытства, посмотрел в глазок и едва не помер от страха. Вверенный ему арестант болтался в петле, привязанной к решетке.
Пурошюс пулей метнулся в участок. Вслед за Пурошюсом — Анастазас. Слава богу, начальство не дрыхло. Глушило водку. Все четверо наперегонки — в кутузку. Открывают дверь. Чиркают спичкой. Пурошюс не врал, оказывается. Мало того, на грязной стене окровавленным пальцем выведены буквы — коряво, словно первоклассником: «Смерть Иудам — Заранке, Мешкяле, Анастазасу и Пурошюсу! Per aspera ad astra![21] Зенонас Кезис».
— Qualis vita et mors ita![22] Собаке собачья смерть, — первым нарушил смертельную тишину господин Заранка. — Заприте висельника и следуйте за мной в участок.
В участке, смахнув тошноту стаканчиком водки, господин Заранка набрал номер телефона, разбудил господина Страйжиса и, заложив ногу за ногу, весело покачивая на ней бесенка, но весьма печальным голосом доложил, что тяжелый преступник Икс, воспользовавшись нерадивостью надзирателя Пурошюса, сумел уйти от судебной ответственности, «оборвав нить своей жизни», но перед этим кровью намазав на стене камеры призыв с грамматическими ошибками: «Да здрафствет уния Полши и Литвы!» Это позволяет сделать предположение, что самоубийца был родом не литовец и принадлежал к тайной террористической польской организации, стремившейся уничтожить нашу независимость... Вот почему господин Заранка, посоветовавшись с господином Мешкяле, пришел к твердому выводу — ради дальнейшего улучшения межгосударственных отношений Литвы и Польши эту надпись со стены камеры стереть, а писавшего похоронить на средства волости на местном кладбище для самоубийц, как простого рецидивиста или цыгана-конокрада. Всю уголовную полицию, а также местных полицейских и шаулисов привлечь к розыску господина Кезиса и его пса Папоротника, поскольку, по глубочайшему убеждению господина Заранки, их бесследное исчезновение непосредственно связано с «Делом Фатимы» и кровавой террористической деятельностью Летулиса. Позавчерашнее столкновение господина Анастазаса Тринкунаса с ним лицом к лицу окончательно рассеяло сомнения в его реальном существовании. Тем паче, что господин Тамошюс Пурошюс утверждает, якобы видел этой ночью, как второе лицо огородами убегало в сторону Рубикяй. Возможно, что убийцы, умертвившие господина Кезиса, поссорились во время дележа добычи, а может, из-за политических взглядов, и Пятрас Летулис, одолев Икса, снова хитроумно запутывает следы... Почему же эта трагедия произошла именно у двери сторожа кутузки? Господин Заранка выдвигает гипотезу, что убийцы пришли сюда, чтоб задушить господина Тамошюса Пурошюса, который после страшной ночи накануне дня святого Иоанна навлек на себя ненависть босяков городка и получил прозвище Иуды. И снова, как вы видите, благодаря случайности он остался в живых. Без сомнения, Тамошюс Пурошюс родился под счастливой звездой. Но мы чрезвычайно недовольны его жуликоватостью, которая не совместима с государственной службой. Представьте себе, что Тамошюс Пурошюс, задержав раненого преступника, самовольно, без дозволения полиции, при помощи жены Виктории обшарил его карманы и, по нашему глубочайшему убеждению, присвоил деньги, вернув нам лишь бумажник с тремя литами и еще несколько безделушек, что позволяет выдвинуть вторую гипотезу, что надзиратель кутузки, призванный охранять опасного преступника, был заинтересован в его самоубийстве и, возможно, даже поощрил его в этом... Итак, по мнению господина Заранки, Тамошюса Пурошюса следует уволить с ответственного поста, привлечь к уголовной ответственности и немедленно взять под стражу, поскольку, откровенно говоря, один только бог знает, какие связи мог поддерживать бывший вор с кровавыми преступниками. Надо все тщательно изучить и черным по белому изложить для господина начальника уезда.
Господин Заранка говорил еще долго, потом замолчал и почтительно закивал, благодаря за доверие. Едва он повесил трубку, Тамошюс Пурошюс бросился на колени, обнял его ноги, крестился, божился и клялся, что ничего-ничегошеньки у арестанта не брал, но Заранка и слушать его не хотел, говоря, что таких сволочей он видит насквозь и жалеет не его, а его семью, которая теперь останется без кормильца, и сына Габриса, вокальный талант которого может пропасть зря. Наконец, пнув ногой Пурошюса, торжественно всем заявил, что Юлийонас Заранка с этого часа, благодаря заботам начальника уезда, назначен главой полиции государственной безопасности Утяны и поэтому ему некогда цацкаться с каждым, извините, карманником, когда кругом кишат политические враги. Так что Пурошюса он передает на усмотрение господина Мешкяле и в данный момент желает лишь одного — чтобы тот искупил свою вину честным трудом, полезным для безопасности государства.
Когда Пурошюс бросился целовать ему руки, Заранка не дался, выгнал его вместе с Анастазасом вон, приказав обоим похоронить висельника по древнему обычаю этого края, отрубив голову и сунув между ног, чтобы он потом не мерещился по ночам.
— Вы — гений, — сказал Мешкяле, почтительно вытянувшись перед своим собутыльником.
— Я не девка. В комплиментах не нуждаюсь, — гордо ответил Заранка и, одним духом осушив порядочный стаканчик водки, добавил: — Смотри, чтоб падаль Зенонаса Кезиса сегодня же ночью исчезла с кладбища. Чего выпучил глаза? Мне кажется, у вас с Анастазасом опыт уже имеется? И так, чтоб пес не залаял! Ах, господин Болесловас, господин Болесловас, благодари бога, что он, всевышний судия, прислал тебе меня и судьбы наши переплел в гордиев узел. Что бы ты делал, говори, без меня, столкнувшись лицом к лицу с господином Кезисом? А? Ха-ха.
— Погибель, значится.
— Хорошо, что хоть столько-то понимаешь.
— Я вам, господин Юлюс, обязан навеки.
— Что обязан — вижу. Что будешь — не знаю. Молчи, молчи. Мне клятвы не нужны. Мало таких, которые за добро добром платят. Поэтому прикажи запрячь полицейскую кобылу и вели господину Гужасу отвезти меня в Утяну к моей супруге. Хочу оставить у нее записки господина Кезиса.
— Почему такая спешка, господин Юлюс?
— Я сейчас под хмельком, господин Болесловас, поэтому скажу тебе откровенно — боюсь, как бы Пятрас Летулис твоими руками меня не укокошил. Ха-ха. Мне надо беречь завещание господина Кезиса.
— Вы слишком больно меня оскорбляете, господин Юлюс.
— Ах, братец... Такова жизнь. „Homo homini lupus est“[23] или, попросту, по-нашему говоря, береженого бог бережет... Осторожного коня и зверь не берет. Ха-ха...
— Значит, мне остается только застрелиться?
— Не верти хвостом, господин Болесловас. По-моему, мы оба с тобой не верим в тот свет. Давай жить тут, пока живется. Что наживем — то наше. Кстати, моя новая должность обязывает немедленно ликвидировать возможную угрозу со стороны Пятраса Летулиса. Если его рука покусилась на господина Кезиса, то разве мы можем быть спокойны за наши черепушки? Думаю, теперь ты сможешь взять Тамошюса Пурошюса за глотку и во имя нашего общего блага сделать его Иудой за тринадцать золотых?.. Как по-твоему?
— Постараюсь.
— Так что до свидания, господин Болесловас.
— Куда вы? Я бегу запрягать кобылу.
— Не надо. Я передумал. Вернусь на поезде. Как раз пора на станцию.
— Господин Юлюс. Не шутите.
— Я сказал. Оставайтесь. Наводите порядок. Мы скоро увидимся. Предупреждаю, на станцию я иду один. И будьте спокойны за себя и за меня — ворон ворону глаз не выклюет. Ха-ха...
— Что ж. Очень жаль. Счастливого пути вам, господин Юлюс.
— От души благодарен.
Весь конец лета и всю осень бабы ломали голову, кто же был этот несчастный самоубийца, которого Пурошюс с Анастазасом закопали рядом с Гарляускасом да ногами могилу утрамбовали? Так ничего и не придумав, вздыхали, молились и каждую ночь видели страшные сны. Проснувшись, неслись впопыхах к Розалии и опять голову над этой загадкой ломали, пока Умник Йонас, обняв свою «радию», не выгонял их всех на двор. Слава богу, у этой чертовой говорилки на рождество что-то в середке испортилось, и Умник Йонас в поисках причины перепутал день с ночью. Возвращаясь домой с посиделок, бабы босяков стали замечать, что на пригорке висельников торчит привидение, присохнув к белой березе наподобие огромной губки. Раз... Другой, третий... Попробовали бабы крестным знамением его отвадить. Не помогло. Что же делать? За какие такие грехи душу висельника ни ад не принимает, ни чистилище? Баба Петренаса пробежалась вдоль-поперек по городку, собрала денежки. Отнесла к Жиндулису, заказала заупокойный молебен. Подействовало. Господь бог сыпанул с небес снегом, сугробы навалил до пояса и лютые морозы напустил. Перестало привидение являться к белой березе. Городок начал забывать про него, но черт попутал сестер Розочек в ночь на крещение продуть заиндевелые оконца своей избенки да на восход луны поглядеть. Глядят-глядят обе и глазам своим не верят. На пригорке висельников белый призрак из-под земли проклюнулся да белый клуб пара испустил... Набросили двойняшки на себя платки, надели валенки и побежали к кладбищу. Подползли на четвереньках к воротам, дружно перекрестились и спросили:
— Чья ты душа и чего ты желаешь?
Только баран заблеял в ответ. Еще больше разобрало любопытство сестер. Будь что будет! Взялись они за руки да побрели по сугробам вперед. А тут как зарычит чудовище дурным голосом, как побежит с горки, вздымая к небу белый снег! Пустились двойняшки вдогонку, и следы привидения привели их к баньке Швецкуса. Вот тут и мелькнула у обеих двойняшек сразу мысль, что Стасе Кишките уже давным-давно в костел не приходила и даже к рождественской исповеди не явилась. Не продала ли часом душу дьяволу эта девка, не снюхалась ли со скверной душонкой висельника-цыгана? Стук-постук сестры в дверь:
— Стасите, одна ты или нет, отзовись!
— Кто там?
— Мы.
Загрохотало что-то в баньке, упало... и вдруг заблеял кто-то, запищал... И не баран вроде. Ягненок.
— Чего вам?
— Пусти.
— Не могу.
— Почему?
— Ребеночка боюсь застудить.
— Какого ребеночка?
— Своего.
— Стасите, побойся бога. Не впустишь — баньку подпалим.
— Ах вот как!..
Хлопнула дверь. Выскочила Стасе в одной сорочке, босиком да с кочергой. Двойняшки завизжали не своими голосами и дай бог ноги, словно за ними дюжина чертей погналась. У гумна Швецкуса отдышались и увидели, что белое привидение выскочило из-за угла да в городок улепетнуло. Зря, оказывается, они Стасе заподозрили, что та с нечистой силой путается. Чего доброго, там Пятрас Летулис был. Хоть вернись назад да извинись перед девкой. Скоро сюда сам Яцкус Швецкус с фонарем прибежал и без труда обнаружил место, где мужчина стоял и мочился, а самое страшное — три обгорелые спички нашел. Устыдившись, двойняшки Розочки побрели по сугробам домой, а Яцкус Швецкус, целую ночь пробродив вокруг своих построек, спозаранку примчался в участок и стал уверять господина Мешкяле, что Алексюс Тарулис хотел его гумно поджечь. Не кончил Яцкус Швецкус своего рассказа, потому что Мешкяле вдруг схватил его за отвороты, и, встряхнув как следует, спросил, дыша перегаром:
— Хватит туман наводить. Говори по-хорошему, какие нелегальные связи поддерживаешь со Стасе Кишките, своей бывшей батрачкой?
— Бог видит. Не понимаю.
— Не поминай имя господа всуе, значится! Отвечай на мой вопрос.
— Иисусе. Начальник, ты давай попроще...
— Пускай будет попроще. Чего ты, ужак, всю осень и всю зиму почти каждую ночь у своей баньки вздыхаешь, что ты Стасе Кишките сообщаешь?
— Иисусе! Откуда ты знаешь?
— Я спрашиваю, Яцкус Швецкус, а не ты! Признавайся, или горько пожалеешь.
— Я Стасе Кишките образумить хочу.
— Не ври.
— Я в теплую избу зазвать ее хочу. Вместе с куделью. Можешь ли понять, что уже скоро год, как без бабы живу. Мое хозяйство вот-вот рухнет.
— Не води меня за нос.
— Кровь моя виновата, господин начальник. Кровь, — простонал Яцкус Швецкус, низко опустив голову. — Стасе мне приглянулась.
— Ни стыда, ни сраму! Баба твоя, кажется, еще жива?
— А что мне от ее живости-то? Какой прок? Какое успокоение?
— Может, даст бог, поправится?
— Это тебе не насморк, господин начальник.
— Всякое бывает.
— С другой стороны, возраст у меня уже не тот. Ждать не получается.
— Что люди скажут, что церковь?
— Мне на людей наплевать. А епископ разрешение бы дал, господин начальник. Взял бы я Стасе в жены вместе с ее ублюдком.
— Ты лучше прямо отвечай, что тебя связывает с отцом этого ублюдка Пятрасом Летулисом?
— Чего ты от меня хочешь, начальник?
— Правды, значится.
— Мог бы, удавил бы его собственными руками, крота проклятого, работягу темного!.. — И принялся Яцкус Швецкус последними словами честить Пятраса, пока Мешкяле не сказал:
— Хватит. Верю, значится. Не стоит горячиться, господин Швецкус. И без тебя найдется кому Пятраса удавить.
— Ты не думай, начальник, силенки у меня еще есть.
— Нам не твои силенки нужны, господин Яцкус. Нам твои глазки да ушки... Чем у своей баньки молиться да нам работать мешать, ходил бы почаще к своему свояку Блажису да выспросил осторожненько. Слыхал я, он задолжал своему бывшему батраку... Может, этот кабан чует, где сейчас Пятрас. Запомни, пока он не в наших руках, тебе и мечтать о юбке Стасе не стоит.
— Прости, начальник. Рассудок из-за нее помрачился. Сам бы мог догадаться. Слово даю, я его из-под земли достану.
— Иди домой и веди себя разумно, господин Швецкус. Насчет поджога не бойся. Вокруг твоего гумна наши люди ходят.
— Спасибо, господин начальник.
— Да не за что. Буду ждать тебя с добрыми вестями.
— Господи, не завидуй моему счастью.
Перед полуднем сбежались бабы босяков к Розалии, а потом все толпой повалили к баньке Швецкуса. Одни — с яйцами, другие — с хлебом, третьи — с сухими дровишками, четвертые — с холщовыми пеленочками. Чтоб лишний раз дверь не раскрывать, баньку не студить.
Покраснела, растерялась Стасе, дождавшись такой стаи баб, но Розалия ее тут же успокоила, расцеловав в обе щеки и сказав, что сын Пятраса — вылитый отец, что мужчина он что надо. Пока маленький — грудь матери будет сосать да колени топтать, а когда подрастет — сердце. Но разве ты, Стасите, исключение? У всех нас, баб, одна судьба, Так что остается лишь ради святого спокойствия да глаз людских окрестить сына. И наречь его надо Пятрасом. А крестными пускай будут — Веруте Валюнене и Алексюс Тарулис, друг твоего мужа.
— Пусть будет по-твоему, Розалия.
Закутала Розалия Пятрюкаса в тулуп, охая потащила святую ношу в нижний приходской дом. По дороге прихватила обоих крестных. Все шло как по маслу, пока Жиндулис, надев стихарь, не обратился к Веруте Валюнене:
— Правда ли, что вы живете в незаконном браке с господином фельдшером?
Веруте зарделась, слова сказать не смогла. Тогда Жиндулис на Алексюса накинулся:
— Как ты смеешь, будучи церковным слугой, с такой женщиной ребенка крестить? Кто будет растить разбойничьего сына в страхе божьем, если мать умрет?
— Я, викарий, — ответил Алексюс.
— Ты?! У тебя самого еще молоко на губах не подсохло.
Веруте — в дверь. Розалия цапнула викария за стихарь:
— Погоди, ксендз. Сейчас я тебе такую крестную мать приведу, что ты перед ней на колени станешь.
И помчалась Розалия в школу, взметая юбками сугробы, и притащила, схватив за руку, учительницу Кернюте в приходской дом. Простоволосую, перепуганную, все еще не понимающую, что же случилось. Жиндулис потупил воровато глаза и начал:
— In nomine partis...[24]
Когда органист Кряуняле уселся за стол выписывать метрическое свидетельство, викарий снова приободрился. Злобно ткнув пальцем в бумажку, велел в графу отца ребенка вписать имя его матери Стасе.
— Святой отец, будь человеком. Зачем ребенку жизнь портить? — вскинулась, покраснев, Розалия. — Все босяки могут засвидетельствовать, что ребеночек от Пятраса Летулиса.
— А Пятрас Летулис какого мнения?
— Пятрас — человек чести. За него можешь быть спокоен, святой отец. Он порядочный, хотя его и в головорезы записали.
— Раз он такой порядочный мужчина, то пускай сам ко мне зайдет и свое отцовство подтвердит. Вот тогда и выпишем свидетельство на его имя. Будьте здоровы, женщины. Слава Иисусу Христу! — и викарий выскочил в дверь, будто кот, нагадивший в молоко.
— Ирод! Он с полицией стакнулся! Не поможет тебе бог! Не быть тебе нашим настоятелем! Ни одна баба босяков к твоей исповедальне не подойдет! Ни одна слова божьего с твоего амвона слушать не станет. Лицемер ты! Потаскун! Свояк Мешкяле!.. Пособник Чернюса!
Выкричала. Все выкричала Розалия, что на сердце лежало. Даже дурной пот ее прошиб, слабость охватила, отдышаться не могла. Возвращаясь, кумовьям пригрозила ничего Стасе не говорить, а сама еле-еле до своего дома дотащилась. Отворила дверь и рот от удивления открыла. Изба полна мужиков. А уж дыму — хоть топор под потолком вешай. Оказывается, Умник Йонас свою «радию» починил и сразу же дурную новость поймал. Что в Клайпедском крае волнения начались. Сейм босяков обсуждал, что будет, если Гитлер Литву займет — учредит ли, как думает Винцас Петренас, племенные пункты отборных мужиков да баб для улучшения арийской расы, как в своем краю сделал, или будет довольствоваться тем, что заберет у наших матерей маленьких детей для воспитания в своей вере.
Розалия сама не почувствовала, как взвизгнула:
— Вон из моей избы! Вон все! Хватит мне своей нервотрепки!
И схватилась за помело. Опрометью кинулись мужики из избы, а доброволец Кратулис, придерживая ногой дверь, громко заявил из сеней:
— Розалия, у тебя не все дома. На месте твоего мужа я бы из дому ушел. Йонас, забирай свою радию! Будем у меня заседать. Предоставляю тебе политическое убежище на эту ночь и пожизненно. Не в твоем возрасте такой шальной бабой управлять. Пускай она одна Гитлера ждет! Пускай родит еще дюжину работяг от отборных германских частей! Тьфу! А ну ее в болото, ведьму такую!
Чуть было не послушался Умник Йонас своего лучшего друга Юозаса Кратулиса, но Розалия отодрала его руки от двери, сунула себе под грудь и вполголоса сказала:
— Да куда ты пойдешь, дурачок? Лучше послушай, какой гость в твою избу стучится.
Побледнел Умник Йонас, на порожек присел. Ноги у него подкосились.
— Ты шутки брось!
— Успокойся, Йонукас. Что в борозде посеял, то в великий пост пожнешь.
— Не может быть.
— А до девяти сосчитать не умеешь? Только смотри у меня! Никому ни гу‑гу.
— Ты и впрямь с ума сходишь, Розалия.
— Помолчи, Йонукас. Будь добр... Вырастили семерых. Вырастет и восьмой. Боже спаси и сохрани нас от войны.
Схватился Йонас обеими руками за голову и замолчал, почувствовав себя малюсеньким, будто головастик. Что поделаешь! В семейной жизни тот же порядок, что и в мировом эфире. Чья станция слабее, того и зашибают, хотя бы и умнее всех была, или, попросту говоря, не поспоришь с бабой, когда та в тягости... Ах ты, гадюка полосатая, подловили тебя, Умник Йонас, как безусого юнца. Хоть возьми да в болото полезай. Каждый сопляк, извините за выражение, сможет теперь тебя похвалить да по плечу похлопать. А куда придется глаза девать, когда свои босяки дураки вокруг пустого стола усядутся да затянут «Многие лета родителю нашему»?
— Йонас! Йонукас, а какую веру этот Гитлер исповедует?
— Ту самую, что Люцифер.
— Люцифер хотел быть побольше самого бога. Он-то без веры был, Йонукас.
— И Гитлер такой же...
— Иисусе. Люцифера господь обуздал, а кто же этого обуздает?
— Не знаю.
— Так неужто Гитлера дождемся?
— Все может быть.
— Иисусе! Ирод, вставай. Садись к своей радии. Слушай! — вскричала Розалия и вдруг схватилась за живот, потому что «ум» Йонаса вдруг стал лупить ножками прямо по сердцу под такой военный марш, что дух захватило...
Тяжелая, лютая зима навалилась на землю. Положение в Клайпедском крае становилось все хуже. Становилось хуже и в Кукучяй. Заранка не переставал наведываться в участок, на санях, втянув голову в овчинный воротник, таинственный и грозный. Наверное, по его, ужака, наущению, Мешкяле вздумал вызывать к себе босую публику да задавать всевозможные вопросы про ночь накануне дня святого Иоанна, про стачку работяг, про Пятраса Летулиса и его семью. Гужасова Пракседа накануне 16 февраля похвасталась в школе перед пятиклассниками, что ее крестный, хоть тресни, поймает до весны разбойника Пятраса и тогда заделается большим уездным начальником. Пракседе не надо будет снимать в Утяне квартиру, когда придется ходить в гимназию. Кратулисова Виргуте, возмутившись, что Пракседа хочет нажиться на чужой беде, облила ее чернилами и обозвала ее крестного вором и убийцей, которого Пятрас Летулис скоро сотрет в порошок. Не только Мешкяле он сотрет. Всех Иуд и сволочей, которые ночью стоят на дороге у Летулиса, чтоб он не мог попасть в баньку Швецкуса к Стасе Кишките и своему сыночку.
Залитая чернилами Пракседа, вопя не своим голосом, помчалась домой и вскоре вернулась с матерью. Эмилия Гужене высыпала в угол горсть гороха и потребовала от учительницы Кернюте, чтобы та тотчас же поставила на колени преступницу Виргуте. Когда Кернюте не послушалась, обозвала ее потаскухой, выкинувшей сукой, кумой ублюдков и сама попыталась отвести Виргуте в угол. Ухо ей до крови исцарапала. Хорошо еще, что девочка — проворная, будто хорек — укусила госпожу Эмилию в грудь, убежала из школы прямо к своей крестной матери Розалии и рассказала ей все от начала до конца. У Розалии кровь вскипела. Выбежала простоволосая на двор, поймала по дороге из школы домой госпожу Эмилию и, уложив ее в сугроб, привела в чувство, всю пудру с лица стерла да всю прическу испортила. Дети, окружив помятую Гужене, нарадоваться не могли и кричали ура победительнице. Однако добрый час спустя Микас и Фрикас, с помощью Анастазаса, уже вели Розалию Чюжене в кутузку, а Тамошюс Пурошюс, встретив ее у двери, низко поклонившись, потребовал отдать ладанки.
— Ради бога! Почему?
— Дабы не повесилась и честным патриотам-католикам завтра праздник не испортила. Хе-хе.
— Смеется тот, кто смеется последний, ты, полицейская гнида! — ответствовала Розалия. — Я всем вам еще боком выйду. Всем! Иди и скажи своему начальнику, что сегодня ночью увижу его во сне, как он на одном осле с госпожой Эмилией скачет. Прямо в пропасть. А ты, Пурошюс, будешь привязан к хвосту этого осла. Вместе с Анастазасом и прочими легавыми вашего участка.
— Ой, как страшно! Я уже дрожу, Розалия. Посоветуй, что мне делать!
— Бросай свою собачью службу, пока не поздно. Исповедуйся у порядочного ксендза.
— Ты за меня не переживай.
— Не за тебя! За твоего Габриса.
— Чем тебе мой сын помешал, ведьма старая?
— Не приведи господи Иудой быть. Не приведи господи — сыном Иуды, — ответила Розалия, направляясь в кутузку. — Спокойной ночи, ирод. Чтоб у тебя кишки скрутило, между нами бабами говоря! Тебе и всем твоим дружкам!
Пожелания Розалии Чюжене чуть было не исполнились. В полночь возле участка грохнул адский выстрел. Один. Другой. Третий! Пурошюс решил, что это господин Мешкяле в пьяном виде салютует по случаю годовщины независимости или демонстрирует свою меткость перед воронами, которые с вечера, усевшись на высоком тополе возле участка, очень уж каркали — предсказывая оттепель или беду. Но вскоре прилетел запыхавшийся Дичюс и по приказу господина Мешкяле велел вставать. Оказывается, эти три выстрела были пущены неведомой рукой в окно комнаты Мешкяле. Слава богу, хозяин покамест еще жив, хотя одна из пуль угодила прямо в его подушку. Прибежав на место происшествия, Пурошюс застал всю полицию и шаулисов городка во главе с Чернюсом. Они стояли, окружив высокий тополь, под которым нашли место, где мужчина стоял и мочился. Точь-в-точь, как у гумна Яцкуса Швецкуса. Только вместо окурков — три ржавые винтовочные гильзы валяются. Не только Пурошюс да Швецкус... Все, кто сбежался на выстрел, были потрясены. Такого в Кукучяй не случалось за все время независимости.
— Я вам говорю, это дело работяг. Это они наши винтовки сперли во время польского ультиматума. Они! Пошли быстрее. Работяги теперь у Кратулиса сидят и водку пьют. Надо делать обыск у всех подряд! Пока след этого мерзавца не остыл. Никуда он не денется!
— А кто он? — спросил Гужас, терпеливо выслушав Анастазаса.
— Тот самый, который летом меня хотел укокошить возле гумна Швецкуса. Пятрас Летулис — кто же еще!
— У тебя опять в голове помешалось, братец.
— Иди ты знаешь куда, господин Гужас!
— Это ты иди, господин Тринкунас. Ты! У тебя, как вижу, со страху кишки скрутило.
— Молчать! Цыц! — помрачнел господин Мешкяле. — Я бегу звонить в Утяну, Микас и Фрикас — за мной, а ты, господин Гужас, веди мужчин в квартал босяков. Ни одной живой души не выпускать из домов до моего приказа! Ни одной! Ясно, значится?
— Господин начальник. Тут что-то не так... Выставим себя на посмешище в день независимости. Без ножа нас зарежет Кулешюс...
— Не возражать! Исполнять. Не в тебя... в меня целились, значится, господин Гужас. Против меня покушение!
— Воля ваша, — ответил Гужас и сердито потащил свое пузо по сугробам. Вслед за ним — все шаулисы да Пурошюс со Швецкусом. Когда они скрипели по снегу мимо кутузки, Розалия забарабанила кулаками по стене и дурным голосом завопила:
— Пятрас! Пятрюкас, это ты?
— Это я — Тамошюс, ведьма старая! — хихикнул Пурошюс. — Не тот сон тебе померещился, какой хотела. Иду в гости к твоему Йонасу. Может, поклон передать? Он, слыхал я, у Кратулиса обмывает свое соломенное вдовство, за свою и нашу общую независимость пьет, за здравие президента нашего молитву творит и бога благодарит, что работы не имеет.
Пурошюс бы еще языком молол, но Швецкус ткнул его кулаком под бок. По дороге прямо к кутузке двигалась толпа мужчин, над которой поднимались к небу клубами пар и табачный дым.
— Иисусе. Босяки. Я же говорил, — простонал Анастазас. — Господин Гужас, доставайте револьвер. Там Пятрас Летулис. Я вижу. Вон! Первый! С винтовкой!..
— Молчи, придурок.
— Я в участок бегу.
— Стой.
— Иисусе. Попался.
— Вам как вам. А мне-то конец, — просипел Яцкус Швецкус.
— А ты в штаны клади, — злобно хихикнул Пурошюс. — Вонючего убивать не станут.
— А ты не радуйся. Тебя тоже не погладят, Иуда.
— А кого я продал, Яцкус?
— Мужчины, не будьте бабами, — прикрикнул Гужас и, выйдя вперед, приказал босякам:
— Стой! Ни шагу дальше!
Босяки остановились. В воздухе запахло водкой и луком.
— Вот те и на! А какой черт вас сюда принес, господин Гужас, с этим полчищем вонючек? — заговорил первый из босяков, и перетрусившие шаулисы увидели, что никакой это не Пятрас Летулис с винтовкой, а Альбинас Кибис с длинным ломом на плече...
За Кибисом — доброволец Кратулис, Умник Йонас и прочие...
— Что это вы, мужики, шутить вздумали посреди ночи? Еще ведь не заговенье... — простонал господин Гужас.
— Не говори зря и дураком не прикидывайся!.. А ну-ка все прочь с дороги! — взревел Альбинас Кибис, встряхнув своей гривой и подняв, как перышко, длинный лом, точно Михаил Архангел меч против семиглавого змея...
— Господин Кибис, брось свои шутки! Я при исполнении обязанностей.
— Это ты шутки брось, пузан проклятый!
— Погоди, Альбинас. Не горячись. Господин Гужас умный мужик... Он нас поймет... — сказал Умник Йонас, едва ворочая языком. — Альфонсас, мы же с тобой мужики. Оба с тобой баб имеем шальных. Твоя Эмилия за своего ребенка дралась, моя Розалия — за чужого... За сироту! Так что скажи, объясни мне, Умнику, по какому закону и по какому порядку одна баба должна за решеткой гнить, а вторая — на свободе гулять?.. А? Ага, молчишь?! Без пол-литра ты и сам не разберешь и мне ничего не объяснишь, Альфонсас!
— Ошибаешься ты, Йонас. Я выпил не меньше твоего, и поэтому скажу тебе все, как есть. Нехорошо получилось. Некрасиво! Тьфу! Но это не моя работа. Это господин Мешкяле такой приказ дал. Ты ему, а не мне, этот вопрос задай. Ты его, не меня, проси свою бабу выпустить. Да и то сегодня ночью не советую, Йонас. Сегодня он пьяный и злой. Сегодня ночью в него три раза выстрелил неизвестный бандит...
— Почему ты, Альфонсас, объясняешь мне, сколько раз стрелял бандит? Ты лучше скажи, попал ли хоть раз этот бандит в этого бабника и потаскуна.
— Нет. К его счастью.
— Его счастье — наше несчастье, Альфонсас.
— Тс... Мужики, я же вам всем добра желаю. Выпили, подурили и топайте домой. Не ищите беды! Не ищите тюрьмы!
— А ты нас тюрьмой не стращай, господин Гужас. В тюрьме, какой бы она ни была, задарма кормят. Запомни, у всех босяков припасы кончаются, — сказал Кратулис.
— Так на что вы пьете, шельмецы?
— Не от хорошей жизни, господин Гужас. Разве ты не знаешь, что мы души свои записали в черную книгу господина Альтмана? Вот и пьем, оттого что тяжело... Что есть у нас независимость, а работы и хлеба — нету... что дети наши истощали как поросята зимой... что каждая, извините, потаскуха может бедную дочку добровольца за уши таскать и на воле находиться, а порядочная женщина, вставшая на дыбы за справедливость, должна сидеть в тюрьме. Вот влезь, господин Гужас, в мою и Умника Йонаса шкуру и попробуй не пей горькую.
— Так чего вы от меня хотите, мужики?
— Ах чтоб тебя черти, не ругаясь! — прогремел Альбинас Кибис. — Последний раз тебе говорим: или ты бабу Умника Йонаса домой отпустишь, или свою Эмилию приведешь сюда и тоже в кутузку запрешь.
— Альбинас, не шути зря. Никакая тюрьма наших баб не изменит. Пускай они обе радуются воле. Я лично твоей Эмилии худа не желаю. Вот и ты, Альфонсас, будь человеком с моей Розалией. Выпусти ее, бога ради...
— Йонас, я тебе по-литовски говорю — не имею права.
— А сердце имеешь, господин Гужас? А понимание? Подумаешь, право нужно, чтоб простую бабу из кутузки выпустить. Вспомни, в прошлом году Сметона точно в это время Вольдемараса амнистировал, и то государство не развалилось. Почему же ты, рядовой слуга Сметоны, не можешь последовать его примеру и выпустить мою бабу?
— Мало ли что бык делает, мало ли чего баран хочет... О-хо-хо...
— Мужики, хватит политику разводить! Я скоро замерзну, — крикнула Розалия. — Или вызволяйте меня из заточения, или катитесь к черту! Сил у меня больше нету вашу пьяную болтовню слушать.
— Терпение, Розалия. Я хочу по-хорошему. Без кровопролития хочу тебе свободу вернуть.
— Без кровопролития ничего путного на этом свете не добьешься. Ребенка, и то не родишь, Умник Йонас!
— Долой полицию и шаулисов! К черту Яцкуса Швецкуса с рожей божьей и чертовым норовом! Вздернуть Иуду Пурошюса на сук! — прогремел Альбинас Кибис, угрожающе замахнувшись ломом. — Мужики, сотворите за них «Вечный упокой»!
— Альбинас, не дури. Раз уж господин Гужас такой кремень, я ему всю правду скажу. Как мужчина мужчине выдам святую тайну своего семейства, — Умник Йонас обнял Гужаса да прошептал: — Альфонсас, моя баба Розалия последние дни дохаживает. Неужто хочешь, чтобы она, простудившись, выкинула? Неужто будет тебе приятно, если нашего поскребыша в утробе погубишь?.. Только, Альфонсас, будь мужчиной, не бабой... Чтоб никому, никому ни гу-гу...
Захохотала шайка босяков, шаулисы и Яцкус Швецкус с Пурошюсом, потому что все до единого расслышали секрет Умника Йонаса.
— Врешь, старый чертяка! — оживившись, крикнул Гужас.
— Во имя отца и сына! — перекрестился Умник Йонас и бухнулся на колени прямо в сугроб. — Не будь ты полицейским, позвал бы тебя в крестные, Альфонсас. А теперь коротко и ясно тебе говорю — выпусти мою бабу по-хорошему, или Альбинас тебе ломом кишки выпустит... И тебе, и твоей честной компании. А зачем это нужно, если здраво рассудить? Ведь ни дегтя, ни мыла из вас не сваришь. А в гроб лечь никогда не поздно.
— О-хо-хо!
— Раз уж так тяжко вздыхаешь — меня заместо Розалии запри. Меня черт не возьмет.
— И меня... Чтоб с тоски не повесился накануне дня независимости... Господин Гужас, как бывший доброволец бывшего добровольца прошу.
— И меня.
— И меня.
— И меня.
— И нас всех! — завершил Альбинас Кибис просьбы босяков. — Мы-то и огонь и воду прошли...
— Господин Гужас, — прошептал Анастазас на ухо. — Выслушай босяков. Обыск легче будет без них сделать... сегодня ночью.
— Кыш, дурень! — торжественно воскликнул Гужас. — Пурошюс, ключи!
— Воля ваша, господин вахмистр. Можете взять. Но я при свидетелях умываю руки.
— Прочь. Пилат понтийский. Я, Альфонсас Гужас, отпускаю Розалию Чюжене домой. Я. И вместо нее заточаю себя! Себя! Дабы справедливость вернулась в Кукучяй. Справедливость и дружба между бывшими добровольцами. Все равно мне сегодня света божьего не видать, мужики. Живьем съест меня Эмилия. Так что беги, Анастазас, легавый, к ней и объяви мою волю. Ты, Иуда Пурошюс, будешь здесь меня охранять, чтобы я не повесился с горя. А ты, Яцкус Швецкус, со всеми шаулисами безрогими, живо в участок — дрова колоть! Осточертели вы мне! Осточертел я сам себе. К черту полицейские штаны! После праздничка покупаю землю! Не хочу больше сметоновской Литве служить! Не хочу, господин Кратулис. Свободы хочу. Будь что будет! Возвращаюсь на лоно матери земли!
И, рывком выдернув револьвер из кобуры, господин Гужас повернулся к бывшим своим:
— Слышали, что я сказал? Или повторить надо?
Дождавшись, пока шаулисы со Швецкусом растворились во мраке, господин Гужас швырнул револьвер Пурошюсу под ноги и с блестящим ключом в руке, пошатываясь, двинулся к двери кутузки.
Босяки стояли, как очумелые. Ничего не могли понять, что с господином Гужасом творится. Очнулись лишь, когда Розалия вышла из кутузки и вместо того, чтобы броситься к своему Йонасу, обняла господина Гужаса и, трижды поцеловав его, сказала:
— Спасибо тебе, Альфонсас. Говорила и говорить буду — ты настоящий человек и настоящий мужчина. Не то что мой — кобель и трепло. Сам меня подловил да еще хвастает! Умник называется. Тьфу!
— Розалия, прости, я пьян, как сапог!
— Твое счастье, Йонас. Твое счастье, что ты пьяный да босяками уважаемый. И твое счастье, что мой сон в руку. Как, по-твоему, Пурошюс? Есть нюх у Розалии Чюжене или нету?
Ничего не ответил Пурошюс, только губу прикусил. Замерев, ждал, что дальше будет.
Когда господин Гужас вознамерился шагнуть через порог кутузки, Розалия схватила его за локоть:
— Куда?! Успеешь! В тюрьму никогда не поздно.
— Пойдем, Альфонсас, к Кратулису, допразднуем независимость, — подхватил Умник Йонас. — Независимость и освобождение моей Розалии.
— Нельзя, — сказала Розалия, — у Кратулиса дети есть! Не положено будить.
— Тогда к Йонасу Кулешюсу.
— У Кулешюса Пранукас хворает.
— Так куда же, Розалия? Куда нам деваться? Где посидеть?
— У нас, — сказала Розалия. — Мне настойка на валерьяновом корне больше не нужна. Лопайте ее, освободители мои.
— А потом к господину Альтману! — сказал господин Гужас. — Выпьем, мужики, за мой счет. За мою свободу и независимость.
— Скажешь гоп, как перескочишь, Альфонсас. Взнуздает да оседлает тебя Эмилия, чует мое сердце.
— Не сдамся! — в ярости вскричал Гужас. — Не сдамся, чтоб мне умереть на этом месте!
— Не сдавайся, Альфонсас. Не сдавайся своей бабе, потому что твоя баба никогда мужика до добра не доведет, — сказала Розалия, взяв под руку Гужаса.
Галдя и хохоча растаяла в сизом тумане ростепели компания босяков.
Остался у кутузки лишь Тамошюс Пурошюс, словно вырезанный из дерева Христос с пронзенным сердцем посреди большого белого поля. Так нехорошо было. Так грустно почему-то. И почему-то не хотелось поднимать револьвер Гужаса со снега... Хоть бы кто-нибудь «спокойной ночи» сказал или вместе позвал... Босяки проклятые! Босяки, работяги, голытьба...
Сам не почувствовал Тамошюс Пурошюс, как заплакал, как сжал кулаки. Страстно хотелось побежать за ними и совсем не было сил. Напиться! Хорошо бы напиться и забыть обо всем... Ах, хоть бы ты, Виктория, была другой, хоть малой долей похожа на Йонасову Розалию! Чтоб хоть раз Пурошюс мог прижаться к тебе как человек к человеку и сердце свое раскрыть!.. Какая сумятица в сердце-то, какая чертовщина... А может, запереться самому в кутузке да повеситься? Нет, нет! Нет! Чего ради? Ведь Пурошюс никого еще не предал. Совесть у него чиста. Покамест он может еще спокойно глядеть в глаза своему Габрису. Велика печаль, что, спасая службу да шкуру, за тринадцать литов ежемесячно пообещал Мешкяле докладывать обо всем, что, дежуря ночью на горке висельников, увидит и услышит. Кто на его месте не согласился бы? Не соврешь — не проживешь. Слава богу, покамест и соврать-то не о чем было. Об одном-единственном Яцкусе Швецкусе он чистую правду Мешкяле сказал. Но разве не достоин Яцкус Швецкус презрения, раз к чужой бабе лезет? Не потому ли он так взъярился, волком смотрит да Иудой Пурошюса обзывает? Чует, хорек проклятый, кто над его любовью подшутил, и сам теперь рьяно исполняет собачью службу на своем хуторе, ждет не дождется своего соперника Пятраса Летулиса, дает Тамошюсу Пурошюсу спать спокойно. А видишь, что получилось? Видишь! Пиф-паф! Кто же мог выстрелить? Кто? Неужто и впрямь Пятрас Летулис по таким сугробам притащился? Не может этого быть. Это дело рук какого-нибудь сопляка. Но не это главное. Самое главное, что сегодня ночью посланец Мешкяле обнаружил Пурошюса не на боевом посту, а рядом со своей Викторией. Что теперь будет? Как придется отбрехиваться да как выкрутиться? Как продолжать доить полицию, не замарав ни рук, ни совести? Никак допрыгался ты, Тамошюс Пурошюс, и теперь если не те, то другие тебя проклянут... Попросту говоря, или Болесловас Мешкяле тебя с работы турнет, или Пятрис Летулис тебе пулю в лоб запузырит. Какая судьба ждет сироту Габриса, останься он с матерью, этой темной бабой? Служил бы ты, Тамошюс, звонарем кукучяйского прихода, и не болела бы голова у тебя от такой тьмы вопросов. Дрых бы себе в теплой постели, смотрел сладкие сны, а проснувшись, плевал бы в потолок, блох ловил. Ах, черт бы их драл!
— Господи, не завидуй моему счастью!
А может, пойти домой и прикинуться больным, пока вся эта смута не кончится?
Как решил Тамошюс Пурошюс, так и сделал. Притащился домой и лег. Однако недолго он нежил себя притворной немощью. Поначалу черные мысли донимали, потом — черные сны, а когда проснулся, то увидел, что его Габрис рыдает, обняв мать за шею. Долго слушал Пурошюс, навострив уши, пока не понял, какое несчастье постигло его любимого сыночка. Оказывается, рано утром госпожа Чернене с барышней Кернюте повели всю школу к статуе Михаила Архангела на торжества поднятия флага. Выстроились ученики, шаулисы, павасарининки и вдруг Чернене: «Ах!», Чернюс: «Ах!», а у Анастазаса из рук флаг выпал. Стоит он как в столбняке и вверх глядит. Вслед за ним весь строй вверх уставился и видит, что на мачте, предназначенной для флага, шесть крыс кружочком подвешены за хвосты и у каждой крысы на шее ладанка из белой бумаги с черной надписью. Пока шаулисы приволокли стремянку от портняжки Варнаса, дети толпились вокруг мачты и прочитали: «Юлийонас Заранка», «Болесловас Мешкяле», «Стасис Жиндулис», «Анастазас Тринкунас», «Яцкус Швецкус», «Тамошюс Пурошюс» — кстати, самая тощая и облезлая крыса... Дети давай смеяться, учителя — их унимать. Вот Габрис и сбежал от этого позора домой, не дождавшись конца торжеств. И теперь желает узнать, что плохого сделал его папа, раз его прибили к позорному столбу, и почему Габриса в школе обзывают Иудочкой?..
Поскольку Виктория ответить не сумела, Тамошюс Пурошюс не выдержал на «одре немощи» и объяснил сыну, что люди завидуют такой хорошей службе его отца, а в нем самом — голоску, серебристому колокольчику, который ценнее самой высокой должности, потому что певец Кипрас Петраускас сто крат счастливее президента Сметоны. Его никто и никогда не свергнет с трона. Он был и всегда останется королем.
Заговорил Габрису зубы, задурил голову и отправил обоих с матерью в костел к святой мессе за независимость Литвы. Сам, как лев в клетке, метался из угла в угол и размышлял. Поначалу — кто мог устроить такую пакость, потом — какую выгоду можно получить от полиции, воспользовавшись этим случаем, когда Тамошюса Пурошюса сделали без вины виноватым и сравняли с подлецами высшей пробы. Страшное дело — общественное мнение, как выражается Умник Йонас. Не побежишь ведь в квартал босяков, не закричишь: «Мужики, я не виновен!» Остается одно — быть умным, гораздо умнее тех, с которыми прикован к одному позорному столбу, дабы в благоприятную минуту мог бы публично бросить обвинение всей босой публике: «Темнота, лошади ломовые, за что вы меня презрели? Тамошюс Пурошюс никогда не был таким, как вы считали! Продав полиции глаза и уши, он оставил себе чистую совесть, честное сердце и шустрый ум, благодаря которому обвел вокруг пальца самого Юлийонаса Заранку, не говоря уже о Болесловасе Мешкяле, представителе местной фауны, как выразился бы Умник Йонас. Так что на колени все перед Тамошюсом Пурошюсом, сотрите с его лица незаслуженные плевки! Он достоин стать у вас большим начальником. Волостным старшиной — не меньше... Да что поделаешь, если судьба к нему не милостива. Умоляйте настоятеля Бакшиса, слезно просите. Пускай он назначит Тамошюса Пурошюса хотя бы звонарем. И еще — взывайте к всевышнему, чтобы сын Пурошюса Габрис заделался Кипрасом Петраускасом. А если нет... Пускай будет он хоть кукучяйским органистом. Но запомните раз и навсегда — пусть никто не смеет напоминать ему о прошлом отца и прозывать сыном Иуды, потому что Тамошюс Пурошюс ради своего Габриса может черт-те что сделать — весь городок подпалить, себя и других отправить к Аврааму».
Тут в избу ввалился господин Гужас, еще не опохмелившийся после ночной пьянки. Поставил он на стол бутылочку водки и, обняв Пурошюса, как брата родного, попросил вернуть револьвер, потому что Эмилия, услышав о его бесповоротном решении порвать с полицией, стала с ума сходить, зеленой пеной блевать. И Пракседа разоралась: «Ты мне больше не отец!» Не остается ничего другого, как отложить исполнение своего плана до весны или осени, когда у Эмилии окрепнут нервы.
— Зря уступил, господин Гужас, — возразил Пурошюс. — Бей ты ее... Бей как гадюку полосатую, прищемив хвост расщепом.
— Сердце не позволяет.
— Ты не сердца слушай, а — голоса рассудка. Заруби на носу — если бабе уступать, далеко не уедешь.
Уселись они оба за стол и стали водочку сосать. Чем тише вздыхал Гужас, тем острее ныло сердце у Пурошюса. Ведь и он из-за барских прихотей Виктории не смеет плюнуть на собачью службу и честным трудом хлеб зарабатывать. Гужасова Эмилия еще хоть бзырит иногда, а Виктория и слушать не желает об умножении семейства.
— Не удалась у меня жизнь, господин Тамошюс.
— И у меня тот же черт, Альфонсас, — вздохнул Пурошюс. — Хорошо Умнику Йонасу. Гол, но сокол — для себя и для бабы своей.
Под конец февраля Розалия Чюжене стала уставать от внимания баб и слухов, которые они приносили. Мало, видите ли, беспокойства ей доставляла харя своего Умника, который с каждым днем все больше мрачнел, склонившись над своей проклятой «радией»? Последняя капля, переполнившая чашу ее терпения, случилась после заговенья, когда бабья стая запрудила с самого утра дом, принеся страшную весть, что викарий Жиндулис, залив вчера водкой глаза, с револьвером набросился на Гульбинаса из деревни Панатритис, который стучался ночью к нему в дом, умоляя соборовать его бабу, которая никак не могла разродиться. Викарий схватил парня, бросил на крыльцо и стал месить ногами. Хорошо, что органист Кряуняле выбежал на двор и спас. Все зубы вышиб бы, потому что викарию Гульбинас показался похожим на Пятраса Летулиса.
— Вот те и на!
— Иисусе, дева Мария!
— Что теперь будет-то?
— Как исповедоваться такому ксендзу? Как святое причастие из его рук принимать?
— Ты об этом подумала, Розалия? Подумала, какие руки твоего ребеночка крестить будут?
— Тьфу! И рожать расхотелось.
— Полицейский, не ксендз.
— То-то, ага. Не приведи господи! Спаси и сохрани детей наших, чтоб такой креститель не сглазил.
Сама не почувствовала Розалия, как заверещала:
— Вон! Вон все из моего дома! Чтоб ноги вашей тут не было! Пускай все ксендзы полицейскими станут! Пускай сам папа римский начальником уезда заделается! Мне один хрен! Чихала я! Хоть в великий пост оставьте в покое барабанщика моего живота! Слыхали, что я сказала? Или мне помело взять?
Разбежались бабы с криком, схватившись за голову. Господи, что тут творится? То ли не той ногой встала, то ли ее бацилла Анастазаса укусила?
— То-то, ага.
Несколько дней Розалия провела спокойно. Но опять плохо. Днем еще как днем, пока Йонас, обхватив «радию», Клайпеду от Гитлера охраняет, а ты, занявшись бабьими хлопотами по дому, за разными занятиями забываешься. А что делать вечером, когда Йонас, налопавшись мирового эфира вместе с картошкой да небеленым свекольником, уходит к Кратулису на сейм босяков? С ума спятить недолго. В ушах начинается звон, и скверные мысли из чертовой собственной «радии» лезут. Мысли — совсем не бабьи... Мысли — государственные, которые ни молитвой, и руганью не отгонишь. Господи, почему ты Литву нашу на всемирном перекрестке расположил, под ногами сильных мира сего? Почему она вечно всем мешает? Кто хочет, тот стрижет да кусает, будто овцу. В прошлом году поляк угрожал, в этом — немец... Много ли надо, чтобы война вспыхнула? Что ждет того, который теперь под сердцем Розалии ручками да ножками барабанит, в этот безумный мир просится? Ведь не удержишь же его, о, господи!
Побрела бы Розалия по сугробам душу отвести в баньку Швецкуса к Стасе и ее маленькому Пятрюкасу, но опять же... Глянешь в окно, и мороз по спине продирает. Темно. Жуткие тени за гумнами бродят. Может, там Пятрас Летулис с винтовкой? Или эти шесть крыс вокруг городка шныряют да его след вынюхивают? До чего же страшно, когда полон городок шпиков! Не дай боже перепугаться в такую чувствительную пору. Лучше уж дверь на засов запереть и помолиться за Пятраса Летулиса.
— Господи, не завидуй его счастью! — шепчет Розалия и, не зажигая лампы, идет спать.
А вот попробуй засни на малость, когда каждый шорох мучительно больно отдается в сердце твоем и ты то и дело поднимаешь голову, внимая всем телом — не идет ли кто, не зовет ли на помощь...
— Господи, что делать?
Выслушал господь Розалию. Пришла однажды вечером Кратулисова Виргуте, восхвалила с порога Христа и сказала:
— Тетенька, меня дядя Йонас к вам пригнал. Говорит, твоей крестной скучно одной. А у вас в избе, говорит, табачного дыму столько, что задохнуться можно. Ничему путному в таком дыму не научишься, говорит.
— Ах, чтоб бог тебе здровья дал, доченька! — взволнованно воскликнула Розалия. — Где мой разум был, где совесть моя была? — И, поцеловав ее, добавила: — Живи, Виргуте, у нас, и днюй и ночуй...
Так и получилось.
С того вечера у Розалии в глазах посветлело. В избе будто в костеле стало. Тихо, спокойно, уютно.
Возвращается Виргуте из школы, поест, пол подметет, углы подчистит и за стол садится. Скребет, будто мышка, перышком по тетрадке или книжки читает.
Наглядеться не может Розалия на свою крестницу, и добрые чувства сердце щекочут. Ведь и ее ребеночек когда-нибудь вот так скрести перышком будет. Йонас — как хочет, но Розалия своего поскребыша не отдаст чужих гусей пасти. Пускай учится. Пускай все братья и сестры помогают ему со своего батрацкого жалованья. Может, хоть один ребеночек Розалии поест белого хлебушка, пока школьную парту протирать будет. А что потом? Ах, господи, есть ли конец учению? Много ли ума прибавила человечеству вся эта наука, раз до сих пор мир без войны не обходится?
— Виргуте, что это ты напеваешь?
— Стихотворение учу наизусть.
— Учи, доченька, погромче, чтоб и я слышала.
— Тетенька, а у меня еще так не получается, как Кернюте учит и Крауялисова Ева может.
— Попробуй.
— Стесняюсь.
— Кого же? Неужто меня?
— Сама не знаю.
— А ты закрой глазки, доченька, и попробуй.
Что делать Виргуте? Зажмуривается она и начинает:
— «Юрате и Каститис».
Поначалу Розалия слышит только дрожащий голосок Виргуте, точно далекий колокольчик. Уловив первые слова, сразу понимает, что мать стоит на берегу моря, ждет не дождется своего сына рыбака, который уплыл далеко выбирать сети и его заманила девка морская... Опьянев от гула ветра да грохота прибоя, Розалия, сама того не чувствуя, начинает думать о старшем сыне Вацисе. Почему так долго нет от него вестей? Добрался ли он до этой распроклятой Америки? Если жив, то неужели не чувствует зова своей матери... Такой был чувствительный мальчик и, расставаясь, повторял, целуя Розалию: «Ты не бойся, мама, я напишу...» Господи, не завидуй его счастью... Господи, надоело матери ждать. Слышишь ли ты, восседая в раю, как бьется неспокойно под сердцем Розалии младший брат Вациса? А может, сестра?.. Если тебе не жалко мать семерых детей, то пожалей хоть будущего младенца.
— Тетенька, все.
Глянь, Виргуте уже глаза открыла. Глаза у нее синие-пресиние и огромные, блестят в лучах солнца, как далекие воды. И в слезинке, повисшей на реснице, сверкает радуга. Так и чуяло сердце Розалии, что с этим белоснежным Каститисом стрясется беда. Девки, они все такие — и простые босячки, и богини. На шею тебе повесятся, на дно затянут и заарканят. Ни один настоящий мужчина перед этой силой не устоял и, видно, не устоит. Погиб парень...
— Ах, боже ты мой, и кто во всем этом виноват? Ведь любовь-то была, была? — спрашивает Розалия у Виргуте и сама отвечает: — Бедность. Бедность треклятая, которая в море его выгнала. Бедность — это злое божество, которое жизнь всех наших босяков разбивает вдрызг. Не плачь, Виргуте. Всякое на свете бывает... Лучше еще раз повтори. Бог ты мой, какая красота! На сердце сладко.
Одного только Розалия не понимает, почему после бабьей болтовни так бывало тяжко, а теперь — так легко.
— Что это за чудо? Чье стихотворение-то?
— Майрониса.
— А кто он такой?
— Ксендз.
— Жив еще?
— Кернюте говорила, помер уже...
— Бог ты мой. Повтори еще разочек.
На этот раз голос Виргуте уже не дрожит. И слез нету. Будто волны льются стихи. Одна волна за другой. Зато Розалия уже сопит и слезы текут в три ручья. Не может удержаться Розалия, хотя и шепчет «Отче наш» да «Вечный упокой» за душу того, который написал стихи. Ее сердце полнится добротой. Она удивлена, что был такой ксендз, который понимал любовь босяка парня и жалел, что он погиб. А может, бог даст, и ее живота барабанщик такие стихи писать будет? Пускай он тогда будет ксендзом, господи. Пускай будет. А учительница Кернюте пускай будет его крестной матерью, раз такую красоту сеет в душах детворы. Вот это идея, как сказал бы Умник Йонас! Алексюс Тарулис пускай будет крестным. Все матери городка просто не нарадуются, как он своего крестника Пятрюкаса опекает с одинокой матерью. Каждый день с корзиной в баньку бегает, каждый день сам каменку топит. Видишь, что может настоящая старая любовь! Видишь, каким серьезным мужчиной стал Алексюкас после того, как воскрес из мертвых и одно лето провел с работягами. Чтоб только не испортился на хлебах звонаря от ничегонеделания. Вот, значит, и все. Остается только ребеночка Розалии окрестить Каститисом, как в этом стихотворении ксендза. Господи, будь милостив к нему, не наделяй его судьбой того морского рыбака. Пускай он да сынок Стасе Кишките Пятрюкас будут счастливы, и поэтому Розалия готова на последние гроши устроить им обоим крестины на пасху, когда ты, всевышний, вознесешься на небо, отринув землю и смерть. Для вящей славы кукучяйских босяков и твоей, господи, пускай оба они, когда вырастут, пишут стихотворения и будут ксендзами.
— Господи, не завидуй нашему счастью, — забывшись, прошептала Розалия, и ее крестница Виргуте не могла понять, почему тетушка проливает слезы. Ведь она уже давно кончила стихотворение про несчастную любовь Юрате и Каститиса.
Вечером того памятного дня Умник Йонас не пошел на сейм босяков, потому что политический климат в Клайпедском крае окончательно ухудшился. Розалия строго-настрого приказала ему дежурить дома, окунувшись в радиоволны, а сама бабью думу думала и молилась доброму богу, чтобы он не покинул Литву в беде. Скоро прибежала Виргуте готовить уроки, вся такая счастливая, потому что сегодня учительница Кернюте ей за стихотворение ксендза пятерку поставила и похвалила перед всем пятым классом, сравнив ее с Крауялисовой Евой... На радостях обвила она ручонками шею своей крестной и целовала, целовала без конца...
Ах ты, господи, думала Розалия, совсем неплохо, если б родилась и девочка, похожая на Виргуте. Ласковая, шустренькая, с глазками цвета льна. Выросла бы и стала учительницей, как Кернюте, которая сироте босяка пятерки не пожалела и доброго слова, сравняла с господским ребенком. Боже мой, как эта куропаточка по маминой ласке стосковалась! Милюте, ах, Милюте, почему ты в могиле, почему твои уши не слышат, как радуется доченька?..
— Да будет тебе! Заклюешь меня, дитя мое, — млела от счастья Розалия. — Я тебе не говорила, что стихи надо громко читать и чувства не стесняться? Скажи, ты зажмурилась, когда начинала?
— Учительница не разрешила, велела смотреть классу в глаза, когда читаю. Сказала, Майронис свое стихотворение для людей писал, а не для потолка.
— Правда. Великая правда. Когда я училась, этот ирод Анастазас говорил стихи, глядя в потолок... Сама видишь, ничего путного из него не получилось. Вшивый шаулис да и только.
— Ах, тетенька, но ты не знаешь, как мне поначалу трудно было.
— Почему?
— Пракседа мне язык показывала.
— Ирод!
— А Крауялисова Ева нарочно сморкалась.
— Обе одинаковы, кровь одного отца! Так что же ты сделала, доченька?
— Я на Андрюса смотрела.
— Почему? Разве, кроме него, больше хороших детей нету?
— Второго такого нету. Он лучше всех.
Не дала больше Виргуте Розалии рта раскрыть. Такие псалмы про сына Валюнене запела! Как о царе Давиде. Он-де и самый красивый, и самый серьезный, и за косы девочек не дергает. Только сидит на задней парте, в самом темном углу, и рисует. Все рисует да рисует. На уроках и переменах.
— Что же он рисует?
— А что ему в голову взбредет. Чаще всего нас всех. И все мы на зверей и птиц похожие получаемся.
— Вот те и на!
— Нет, ты не знаешь. Со смеху можно лопнуть. Пракседа — вылитая сова. Сын старосты Даубы Гедиминас — как индюк.
— А ты?
— Меня он еще не рисовал. Подумать страшно, что из меня получится. Я ведь такая уродина.
— Ты самая красивая.
— Нет, тетенька... Не ври. Самая красивая в пятом классе Крауялисова Ева. Андрюс в нее влюблен.
— Не может быть.
— Христом богом!.. Чего она ни попросит, то он ей и рисует. Поэтому Ева и пятерки получает по рисованию.
— Не может быть. Неужто Кернюте слепая? Неужто не видит?
— Ах, тетенька. Кернюте их обоих обожает. Крауялисовой Еве она книжки стихов дает почитать. А Андрюсу... Могла бы — сердце отдала. Скажешь, нет? Сегодня Андрюс получил от Кернюте толстенную книгу, в которой все птицы и звери лесные. И все разноцветные. И бумаги огромный лист дала. Попросила Андрюса за пасхальные каникулы на этом листе всех птиц и зверей нарисовать, раскрасить и школе отдать, а книгу себе оставить. И еще написала на первой чистой странице: «Моему любимому ученику Андрюсу Валюнасу. На добрую память о светлых днях детства. Учительница Алдона Кернюте». Вот!
И прильнула Виргуте горящими щеками к набухшим грудям Розалии и слово в слово пересказала историю, которую учительница Кернюте сегодня под конец урока поведала о широкорогом лосе Бивайнского леса Тадасе Блинде... Как он когда-то в пасхальную ночь, не боясь смерти, к любимой жене Еве пошел, чтоб новорожденного сына увидеть; как жандармы из засады ему в спину тринадцать пуль пустили, но Тадас Блинда даже не оглянулся. Шел, как шел, пока Ева с сыночком в объятиях на порог не выбежала. Только тогда Тадас Блинда остановился, заглянул в глаза любимым и прошептал: «Не бойтесь, я буду жив». После этого упал ничком и... Жандармы решили, что Тадас Блинда убит и даже подходить к нему не стали. Вернулись в свой участок и от радости всю ночь водку пили. Ранним утром все вместе ворвались в избушку Евы, чтоб на мертвого разбойника полюбоваться. Глядят и глазам своим не верят. Тадаса Блинды — ни слуху, ни духу, а Ева баюкает своего рабеночка и напевает:
Баю-баю, мой сыночек,
Баю-баю, перстенечек.
Баю-баю, сын мой милый,
Баю-баю, мой красивый.
«Где же твой дохлый лось?» — спрашивает начальник жандармов. «В лес убежал, — отвечает Ева. — Смотрите, какой подарок он мне оставил...» Глядят жандармы, и волосы у них дыбом встают. На груди у Евы — тринадцать окровавленных пуль. «Это бусы от моего любимого!» — обезумев, хохочет Ева, а жандармы уже бегут, вдруг протрезвев, как волки или легавые псы в Бивайнский лес искать раненого Блинду. Нюхают его окровавленный след...
— Иисусе. Деточка, неужто могло быть такое?
— Могло, тетенька. Настоящая любовь делает чудеса, говорит барышня учительница. Настоящая любовь сильнее смерти.
— Боже мой, боже, какое счастье, что у нас такая жалостливая, такая хорошая учительница...
— Ах, тетенька, она такая несчастная.
— Почему ж, доченька?
— Ты думаешь, легко ей, когда ее викарий теперь флиртует с Чернене, а Чернюс каждый день ее пилит, зачем она пошла в крестные ребеночка Стасе. Из-за этого вчера ее даже в полицию вызывали. Сам Заранка. Говорит, по столу кулаком стучал и грозил из школы выгнать. Как ты, говорит, член Отряда шаулисов, и не понимаешь, что ловить убийц да большевиков — наш святой долг.
У Розалии вдруг захолонуло сердце. Йонасов «ум» дернулся и затрепыхался-затрепыхался... Бог ты мой, что тут творится? Неужто началось?
— Рассказывай дальше, Виргуте. Скажи, кто тебе говорил?..
— Не мне. Всем.
— Кто?
— Пракседа. Ей мама сказала.
— Йонас, ты слышишь?
— Потише вы там.
— Мамонька, что с тобой сталось? Ты же вся бледная и мокро под тобой?
— Йонас, Йонялис?
— Тише.
— Виргуте, беги к Валюнене. Фельдшера зови. Скажи, с Розалией худо. Последняя, скажи.
— Бегу. Мамонька, держись. Не умирай.
Виргуте, пыхтя — в дверь. Розалия обеими руками за изголовье кровати ухватилась. Помилуй, господи. Помоги разрешиться, пока фельдшер с железяками не прибежал.
— Йонулис, худо мне!
— Погоди! С Клайпедой хуже.
— О, Иисусе!
Неужто этот последний, поскребыш, в Йонаса удастся? Такой непослушный и упрямый, одно слово пробка дубовая?
— Ну, погоди!
— Черт не возьмет.
Погас белый потолок. В небе серебряные звезды зажигались, гасли, падали... Нет, нет!
— Иисусе, дева Мария!
Уши оглохли. Голос удалился.
— Ирод, где ты?
— Я тут, Розалия милая, — ответил веселый мужской голос, и тут же лязгнули щипцы.
— Не надо!.. Дай лучше руку.
— На, Розалия. Соберись с силами.
Рука была не Йонасова. Деликатная, но мужская, крепкая.
— Теперь держись, фельдшерок.
И поднатужилась Розалия, из последних сил поднатужилась, пока от сердца что-то отделилось и легко-легко стало, как в раю. Где-то вдалеке пискнул ангелочек...
— Слава тебе господи. Победила, — прошептала Розалия, повалившись на спину, и почувствовала, что рука... чья-то добрая, прохладная рука обмакивает со лба капельки пота.
— Ты, Виргуте?
— Я.
Темный туман рассеялся. Только уши еще были заложены. Кто-то скрипнул дверью, кто-то вбежал в избу.
— Йонас! Ирод, кого мы дождались-то?
— Сына ирода, — ответил голос, но не мужа, не Йонаса... Никак Пранаса Аукштуолиса?
— А где же мой?
— Тут я, — ответил Йонас не своим голосом.
— Чего ж не весел? Может, сын хроменький родился?
— Здоровый, как бык.
— Тогда что? Почему нос повесил?
— Клайпеды больше нету. Гитлер сожрал, — всхлипнул Йонас.
— А чтоб подавиться ему!.. — Розалия поймала руку Йонаса и, приложив к горящей щеке, прошептала: — Не плачь, Йонукас... А ну ее к черту, эту Клайпеду... Хорошо, что сыночек здоровым родился.
Сейм босяков той ночью заседал до первых петухов. Кому-кому, а кукучяйским работягам было страшно грустно, что Литва лишилась окна в широкий мир. Давно ли они всей стаей шагали в Клайпеду осмотреться, своими ногами ступали по молу, уходящему в море, где косматая ширь вод сливается с небом, где белая чайка сражается с ветром, где сердце заливает нессказанная тоска, а умом овладевает вера, что есть на свете счастье?.. Хотя портовые рабочие и говорили, что босякам всюду один хрен, тут или там, плохо всюду, где господа при власти, но все же был собственный порт, к которому столько лет они прокладывали шоссе, будто паломники шли на коленях до самого Гаргждай... А сейчас что будет? Что ждет наших детей? Ведь аппетит у Гитлера растет не по дням, а по часам.
— А ну его к черту!
— А ну его в болото! Цап-царап — и Клайпеды нету.
— Что же Сметона себе думает?
— А ему думать нечем.
— Ему кресло президента дороже нации.
— Долго не удержится. Гитлер скинет.
— Сметону черт не возьмет. У Сметоны золотишко за границей. Ты, доброволец, скажи, что с нами будет, когда окажемся у Гитлера в пасти?
Кратулис ничего не ответил на вопрос Винцаса Петренаса. Сидел, схватившись руками за голову и, постанывая, сосал цигарку из самосада. А когда мужчины, устав от дурных мыслей и дурной тишины, разошлись по домам, Кратулис снял с чердака трехцветный флаг и, перевязав черным девичьим чулком своей Милюте, вечный ей упокой, вывесил на крыльце...
Утром первым увидел его Анастазас. Решив, что так надо, сам вывесил флаг с траурной повязкой. Пурошюс, заразившись от Анастазаса — перед волостной управой, школой и полицейским участком, Адольфас — у настоятелева дома. А тогда уж пошли вешать траурные флаги все богомолки...
Прискакал верхом из Пашвяндре Мешкяле и не узнал городок. Решил, что президент скончался. Узнав от Микаса и Фрикаса истинную причину, тотчас же позвонил в Утяну, чтоб узнать от господина Заранки, как ему поступить в такой ответственный момент, и получил следующий ответ:
— Дурак! Клюнул на коммунистическую провокацию. Тюрьмой для тебя пахнет. Благодари бога, что я здесь, твой ангел-хранитель. Чтоб через три минуты не было ни единого флага! Nehmen Sie das in Acht![25] Аминь!
И, злобно хмыкнув, швырнул трубку.
Мешкяле тотчас Микаса и Фрикаса — за глотку. Те подняли на ноги всех шаулисов, которые под руководством Анастазаса бежали по дворам и срывали государственные флаги. Народ решил, что Литве, родине нашей, капут, что немец идет. Бабы босяков, выбежав на двор, зарыдали, а крестьяне, вспомнив о кайзеровском владычестве, стали прятать скотину да припасы. Яцкус Швецкус со своим пасынком Йокубасом троих лошадей в Рубикяйский лес угнал, полный воз сена нагрузил и в темном ельнике спрятал. Йокубас на страже остался, а Яцкус, возвращаясь пешком домой, заглянул к своему свояку, хворому Блажису, и поведал, какие новости в Кукучяй и что в Литве творится. Едва Швецкус — в дверь, Блажие — из кровати и при помощи Рокаса Чюжаса живо заколол двух поросят. Когда мужчины и обе бабы принялись опаливать туши, вся деревня Буйтунай сбежалась к ним с ведрами. Решили люди, что на хуторе Блажиса пожар. При виде заколотых поросят только рты разинули. Поскольку старик Блажис опять юркнул в постель изображать болезнь, зеваки окружили оставшихся и принялись отпускать шуточки. Что случилось, мол, неужто Микасе примака нашла и собирается для всего прихода свадьбу сыграть на пасху? Не слишком ли рано свеженина? Не провоняет ли мясо псиной?.. Микасе, обидевшись, зарыдала, мать Блажене — стала честить непрошеных гостей почем зря да носиться с пучком горящей соломы, будто сбесившаяся старая ведьма. А буйтунайцам такое только подавай. Еще больше распустили языки. А уж шуток-то, шуток было... без числа. Хорошо еще, что Рокас Чюжас — парень с головой. Перестав тушу опаливать, вытер тылом ладони пот и, чумазый как черт, крикнул:
— Хватит вам, ради бога! Наш хозяин Бенедиктас помирает! Через день-другой на поминки позовем! Тогда уж насмеетесь вволю, когда мяса нажретесь да великий пост нарушите!
Буйтунайцы, конечно, поверили, потому что Микасе рыдала, не переставая, а мать ее унимала. Устыдившись, побрели домой.
Двое суток Блажис ждал и дождаться не мог немецких танков. На третий день послал Рокаса Чюжаса в Кукучяй разузнать, что к чему, да оглядеться. Рокас удачно сходил и вернувшись доложил, что в городке тишь да гладь. «Радия» его отца сообщила, что немец дальше Шилуте не пойдет, потому что большевики ему кулаком погрозили... Словом, все туда-сюда, если бы в доме Рокаса Чюжаса веселое несчастье не приключилось.
— Какое еще несчастье?
— Мать мне брата еще одного родила. Босяки к крестинам готовятся.
— А ты, сынок, про мое несчастье своим не проговорился?
— Какое еще несчастье?
— Что у меня два поросенка покойниками лежат?
— На крестинах расскажу. Вот посмеются босяки.
— Смеяться хорошо, сынок, когда брюхо набито... А как там будет на крестинах твоего братца, не знаешь?
— А может, ты, дяденька, нам мясца одолжишь или продашь за полцены, чтобы смех был погромче?
— Не только продал бы. Дал бы. Но великий пост сейчас. Честные люди есть не будут... Столько мяса. Столько мясца весной! Хоть возьми да собакам выбрось. Хорошо бы милость твоим родителям оказать, да нельзя.
— А ты не переживай, дяденька. Крестины мы на пасху устраиваем.
— Э-э-э... почему же? В пост дешевле бы вышло... Родители-то твои, кажется, не богатеи...
— Не богатеи, дяденька, но покушать любят.
— Хорошо, сынок, ты прокопти мясцо, а я между тем подумаю, как вам в вашем несчастье помочь. Слава богу, до пасхи еще море времени.
Перед страстной неделей, когда до пасхи оставалось всего девять дней, созвал Блажис всех к своей кровати и ослабевшим голосом сказал:
— Глас Рокасов в тот вечер дошел до слуха господа нашего. Господь желает меня у себя видеть. Приснилось мне, что ем сырую свинину на свадьбе Микасе.
Блажене зарыдала, Микасе побледнела, а Рокас расхохотался:
— Не бойся, дяденька. Ты еще нас всех переживешь. Не приведи господи, чтобы кровать не сломалась да чтобы ты не убился, когда падать будешь...
Но Блажис притворился, что не слышит. Покраснел, зажмурился, и продолжал:
— Спасибо тебе, Рокас, что ты имущество мое защищал летом от полиции, а мою дочь недавно от буйтунайских сквернословов. Перед лицом близкой кончины скажу тебе прямо — полюбился ты мне за этот год, как сын родной. Был бы ты постарше, сказал бы, бери мою Микасе и будь моим зятем.
— Спасибо, дяденька... Но добрыми желаниями, говорят, дорога к пеклу вымощена. Лучше бы ты сказал прямо — дашь или продашь свининки на крестины моего братишки? А может, ты, дяденька, вместе с тетей в крестные к нему пошел бы? Вот бы меня обрадовал да моим родителям милость оказал!
Покраснел еще гуще Блажис и еще тише ответил:
— Спасибо тебе, Рокас, за веселый нрав. Добрый смех, говорят, лечит. Жалко, что я ни смеяться не могу, ни в крестные идти. Здоровье не позволяет. Могу, Рокас, перед смертью своей лишь одно-единственное доброе дело сделать — усыновить тебя. — И, взяв руку Рокаса, поцеловал. — Соглашайся, сынок, не отказывайся... Прижимал тебя к работе, по головке не гладил, не ласкал, отгонял эту мысль о благодеянии, но теперь, когда немощь прижала, сдаюсь, послушавшись голоса сердца, и говорю при своей дочери-вековухе и своей бабе-старухе: Рокас Чюжас, будь моим сыном. Я, Бенедиктас Блажис, желаю этого... Прости меня за все, что было не так, и осчастливь меня.
И залился Блажис обильными слезами, обнимая Рокаса за шею. Рокас не на шутку растерялся, а Блажене, посинев, завопила:
— Отец, никак ты с ума сходишь?
— Вон с глаз моих, ведьма старая! — крикнул Блажис. — Здесь мой дом, моя земля и моя воля. Как я сказал, так и будет! Видит господь!
— Видит господь, да бородой трясет, папаша, — вскинулась Микасе. — Не слушай, Рокас, этого старого мошенника и враля.
— Вон и ты с глаз долой, жаба жирная! — взбеленился Блажис и швырнул в дочку подушкой...
Микасе юбку задрала и — в дверь. Вслед за ней — мамаша. Остались в комнате только Рокас с Блажисом. Не знал парень, ни куда руки девать, ни глаза. Поэтому поднял подушку с пола и, подав хозяину, сказал:
— Пошутили мы, дядя, вволю. Ты теперь вздремни, а я пойду скотину кормить.
— Стой, поросенок! — крикнул Блажис. — Не скотину кормить пойдешь, а потопаешь в Кукучяй спросить у своих родителей, согласны они или нет мне тебя уступить. На всю жизнь. По дороге к моему свояку Яцкусу Швецкусу заглянешь и скажешь, что сегодня вечером желаю его видеть. По смертельно важному делу. Ему много объяснять не надо. Он знает. Скажи, что дядя Блажис хочет завещание составить при свидетелях... Поторопись, сынок! Надеюсь, сумеешь родителей своих склонить на мою сторону. Скажи, такие крестины мальцу устроим, каких Кукучяй еще не видел. А когда Блажис умрет, скажи, все найдете в его завещании, в твою пользу составленном. Все! С одним маленьким условием, чтобы ты моих дур баб до гроба кормил и с сумой не выгонял. Не повезло мне с ними, да что, братец мой, поделаешь — на смертном одре ничего уже не исправишь. Пускай и они кончают жизнь свою на руках твоих. Иди, Рокас, иди... И переночевать можешь дома. Пусть сегодня родители твоипорадуются тебе в последний раз.
Глаза старика были полны слез, и Рокас не стал больше спорить, ушел в Кукучяй. Голова гудела от мыслей. Боже, неужели ему суждено стать богатым? Нет, нет, тут что-то не так. Но какой же смысл очки втирать собственному батраку, который круглый год вкалывал на него, как ломовая лошадь? Но бывают же чудеса на свете? Бывают! И не такие еще! У самых отъявленных мошенников под конец жизни вдруг просыпается совесть, и они стараются благородными делами искупить свои прегрешения. Сколько таких историй слышал Рокас на проповедях в костеле! Почему же не свершиться чуду и на хуторе Блажиса? Разве бог в этих местах другой? Или ксендзам близкие примеры не нужны? Вот пожил бы, так пожил Рокас Чюжас в свое удовольствие, когда все Блажисы отдали бы богу душу! Хватило бы и костелу на пожертвования, и Рокасу на всякие радости. Посадил бы своих родителей на землю Блажиса. Пускай трудятся старики на здоровье, Микасе пускай их поскребыша баюкает, а Рокас — над всеми хозяин, с полными карманами денег мог бы в Каунас съездить, поискать тот дом, где, сказывают, красивых барышень на одну ночь сдают... А то какая у него жизнь? День изо дня одно и то же: лошади, коровы, свиньи да овцы, знай корми их, знай крутись, будто пестик в ступе. А что будет, когда сенокос придет, потом уборка ржи, молотьба?.. Хоть разорвись. Хозяева старые, вялые, только командовать умеют. Микасе — соня ленивая. От нее только-то пользы, что с прошлого лета, с этого обыска, когда родители не видят, частенько сала ему сунет с горбушкой хлеба да скажет вполголоса: «Будешь паинькой, еще получишь». А когда Рокас, облизываясь, уминает принесенное, ластится возле него, будто кошка, волосы ему тормошит, шею щекочет и все вздыхает: «Ох, какой ты еще дурачок, ох, какой ты...» А Рокас с полным ртом ей отвечает: «Не вводи меня в соблазн, Микасе. Не вводи! Вот как схвачу тебя, как цапну! Лежачую или стоячую!.. Без соли слопаю... Уходи с глаз моих долой, пока мамаша да папаша не увидели!» Микасе хихикает и убегает, вихляя пудовыми окороками, как отъевшаяся на овсе кобыла, учуявшая слепня...
Вот и все просветы в жизни Рокаса Чюжаса. Как говорится, и собака к битью привыкает... Привык бы и Рокас Чюжас, но зачем же ты, господи, прошлым летом, занес к ним на хутор этого хилого разбойничка, который голову ему задурил да сам в кукучяйской кутузке повесился? Почему же ты, господи, не просветил тогда Рокаса Чюжаса и позволил лопату поднять против этого чудака да еще помог выхватить у него револьвер, который по сей день оттягивает карман штанов, вызывая мечты о жизни иной, полной приключений, золота и денег? А время бежит с дьявольской быстротой. Еще день-другой, и старуха Блажене опять погонит в Кукучяй к пасхальной исповеди. Что придется шепнуть на ухо ксендзу? Очистить свою совесть перед Жиндулисом, который с полицией заодно идет? Чтоб ты не дождался!.. С другой стороны, после событий шестнадцатого февраля в голову Рокаса Чюжаса лезут страшные мысли. Может эти три выстрела в окно Мешкяле да эти шесть крыс на мачте — отнюдь не дело Пятраса Летулиса? Может... А что будет, если Пятрас с цыганами, когда зазеленеют деревья, и впрямь окажется в этих краях да начнет искать дорогу к своей Стасе и сыночку своему? Как Рокас ему в глаза посмотрит, если вдруг встретит в Рубикяйском лесу, и что ответит, если тот спросит: «Не заходил ли прошлым летом к вам один такой человечек?..»
Погоди! Стой, Рокас Чюжас! Чего доброго у твоего хозяина Блажиса поджилки еще больше трясутся от одной мысли о своем бывшем батраке, который может постучаться ночью в дверь и спросить: «А как будет, дядя, с долгом за два года батрачества? Мне вернешь или Стасе отдашь? Триста литов, кажется, как люди говорят?» Не потому ли, после этой дурацкой истории с поросятами, Блажис стал голодом морить своего верного пса Саргиса, который готов сорваться с цепи, даже увидев сороку на дереве? Не потому ли сам старик стал мрачен и неспокоен, что даже по нужде на двор больше не выходит. Сидит у себя в комнате на горшке, воздух портит и размышляет. Хитрый кабанище! Распустит через Рокаса слух, что все имущество по завещанию ему отписывает, и будет ждать, навострив уши, чтоб Пятраса Летулиса поймали. А как поймает — завещание на мелкие кусочки, и прощай все надежды усыновленного Рокаса. Нет уж! Ты, дядя, так легко Рокаса Чюжаса вокруг пальца не обведешь. У сына Умника Йонаса тоже голова на плечах... Так что, заглянув к Яцкусу Швецкусу, Рокас зря язык распускать не стал. Тем более, что Швецкус лежал в кровати да охал.
— Какие беды вас прижали, дяденька?
— Не придуривайся! — помрачнел Яцкус. — Говори, чего хочешь?
— Дядя Блажис просил сегодня вечерком к нему заглянуть. Завещание составлять будет... В свидетели просит... — начал Рокас.
— Вон! С глаз моих долой! Беги лучше над своей мамашей-сукой посмейся! — прошипел Яцкус Швецкус, будто хряк из загородки, и замахал на него кулаками.
Выбежал Рокас на двор в страшном удивлении, лишь у себя в избе дух перевел и узнал, почему Швецкус сегодня не в своей тарелке. Оказывается, в Кукучяй — опять страшное дело. Сегодня ночью пустили выстрел в нужник Яцкуса Швецкуса. Никто ничего еще толком не знает, но утром Розалия своими глазами видела, как полицейские с шаулисами носились вокруг избы Швецкуса и своими ушами слышала, как Напалис вопил, бегая по городку:
Вот так новость, ты слыхал? —
Яцкус Пятраса видал!
Яцкус Пятраса видал,
И в штаны тотчас наклал!
Босяки умирают со смеху — выяснилось наконец, что не зря тогда одна из шести крыс была с фамилией Яцкуса. Так вот где подыскал себе местечко для ночного выслеживания, лицемер старый! Кстати, нужник у него оказался чист, точно скворечник.
Тут Розалия, не досказав своей сказки, принялась кормить запищавшего Каститиса, зато Кратулисова Виргуте, вернувшись из школы, принесла последние новости. Гужасова Пракседа, бежавшая во время большой перемены домой обедать, узнала, что Анастазас уже обнаружил гильзу и следы разбойника. Угадайте — где? Возле сеновала Альтмана. Альтману грозили большие неприятности. Анастазас хотел обыск у него сделать, но отец Пракседы Гужас не согласился, потому что сегодня у Альтмана праздник. Угадайте, какой? Вчера Альтманова Ривка сына родила. Шестикилограммового. Счастливый Гирш ночью примчался сообщить об этом тестям и пригласил дедов во время католической пасхи на семейные торжества, которые будут в Таурагнай.
— Исполнилось мое пожелание! Дождалась Литва еще одного торговца! И не какого-нибудь! Родившегося накануне дня врунов! Бегу и я поздравить дедов Альтманов со счастьем!
И убежала Розалия с Каститисом, оставив Рокаса, которого будто холодной водой окатили.
— О, господи! Так сегодня первое апреля? — спросил Рокас Виргуте, все еще не веря своим ушам.
— Неужели тебя еще никто не обманул? — удивилась Виргуте.
Рокас за голову схватился. Ах, если б можно было сквозь землю провалиться или в воздухе испариться! Одурачил тебя дяденька Блажис, осмеял, разыграл, как последнего сопляка. И пожаловаться некому. Все счастье, что не успел еще родным похвастаться своим усыновлением. Глаза некуда будет девать, когда на хутор вернешься. Еще набросится, проклятый: «Где шлялся?! Скотина некормленная с голоду дохнет!» Или еще лучше — выгонит. От такого мошенника любых пакостей можно ждать.
Рокас места себе дома не находил. Бродил из угла в угол и ломал голову, что ему делать, как расквитаться с этим кабаном? Чтоб челюсть у того отвисла. Вряд ли выдумал бы что-нибудь путное, если б отец вдруг не спросил, с чего это его сын такой унылый да тощий, будто цыган, три ночи не спавший и ничего не укравший.
Рокас застыл, будто пчела его ужалила, и в голове у него вдруг прояснилось:
— Ничего страшного, папенька. На крестинах Каститиса повеселюсь.
— А на какие шиши пировать будем? Может, на твои, богатей?
— Может, и на мои, если бог даст да черт поможет. Спасибо вам обоим за то, что своего сына ты, папенька, родил собственными силами, когда кругом такая безработица, — ответил Рокас и пулей бросился в сени, взобрался на чердак, где под решетиной висел его масляничный наряд цыгана. Ведь еще так недавно весь городок со смеху помирал, когда Чюжасов Рокас, обрядившись лабанорским Мишкой, приставал к взрослым и детям...
— Господи, не завидуй моему счастью.
Уже в сумерках Рокас добрался до березнячка и затопал к хутору, для храбрости, как настоящий цыган, щелкая кнутом и посвистывая.
Вскоре залаял Саргис. У Рокаса отчаянно заколотилось сердце. Слава богу, что окна дома уже темны. Видно, старик, так и не дождавшись своего шурина Швецкуса, угнал своих баб лечь раньше обычного... Ну, погодите, кабаны вонючие, сейчас вас всех Мишка, сын Кривоносого, поднимет из берлоги. У тебя, старикан, кровь в жилах застынет, когда цыган-конокрад откроет дверь хлева. Все хвори у тебя разбегутся, разрази тебя гром! Для верности можно и револьвер из кармана достать. Вот так! Черт возьми, какое удовольствие быть разбойником! Руки вверх! Деньги! Во имя отца и сына! Крестись, Бенедиктас Блажис! День врунов еще не кончился. Рокас чувствует себя как во сне. У него выросли крылья. Вперед, Рокас! Вперед несись, как комарик к пламени ночного костра!
Но что же это? Пес вдруг перестал лаять. От амбара раздался сиплый голос старика Блажиса:
— Саргис, бери!
Рокас даже испугаться не успел. С рычанием подлетел долго постившийся пес. С треском рванул полу тулупа. Рокас повернулся на одной ноге. Опять! Со спины. На этот раз не только тулуп пострадал. Точно раскаленный гвоздь вонзился в бедро Рокаса.
— Саргис, прочь! — заскулил Рокас, упав на колени.
Но пес, почуяв вкус крови, совсем взбесился. Будто девятиглавый змей зубами лязгал. Бросался со всех сторон. И хватал. И хватал!.. И зря Рокас хлестал кнутом вокруг себя. Саргис был проворнее. Он готов был упавшего на колени человека разодрать на куски да по полю разметать. Про запас. На завтрашний день. А сейчас хоть окровавленное сердце жертвы выдрать и отнести своему хозяину и властелину, который, белым призраком возникнув у забора, помирал со смеху и кричал:
— Ну, свояк Яцкус! Ну, ханжа проклятый! Вот тебе мое завещание! Вот! Глотай, кусай собаке хвост в день врунов! Подавись за моих поросят заколотых! За сестру моей бабы Уле, что ты в желтый дом отправил! Саргис, хватай-ка вдовца за мужской пистолет! И хи-хи-хи! У‑у у!
— Хозяин! Уйми собаку. Пристрелю! — крикнул Рокас, опомнившись и, отшвырнув кнут, взвел револьвер.
Но Блажис оглох от счастья. Знай науськивал Саргиса, который уже цапнул Рокаса за локоть.
Что делать цыгану-конокраду? Поднял Рокас Чюжас револьвер кверху, зажмурился и нажал на спуск... Грохнул выстрел. Скуля, улепетнул Саргис к своей конуре, видно, вспомнив прошлый год, когда господин Мешкяле его подстрелил. Открыв глаза, Рокас увидел, что белый призрак тоже чешет к двери.
— Стой! Руки вверх! — взревел Рокас сквозь адский лай пса и с ловкостью лося перескочил забор, приставил дуло к спине старикана.
Рокас опять был не Рокас и даже не цыган Мишка. Рокас был настоящий разбойник Рицкус... Или еще лучше — Тадас Блинда из представления барышни Кернюте.
— Господи, помилуй. Обознался, — простонал старик Блажис и попробовал обернуться, надеясь в темноте разглядеть лицо разбойника.
Но Рокас угадал мысль Блажиса. Приставив дуло револьвера к затылку старикана, прошипел:
— Деньги, или в собачью конуру! Обоих пристрелю. Обоим кровь спущу, едри-та-ра-рай! — и пнул Блажиса коленкой под зад. Видно, от волнения Рокас малость переборщил, потому что старик с поднятыми руками бегом долетел до двери, стукнулся лбом о косяк и опять застонал, набычившись:
— Добрый человек, хоть мою семью не пугай. Моя баба едва жива. Ее сестру мой свояк в желтый дом запер. Я его наказать хотел. Прости.
Старик явно тянул время. Вдруг буйтунайцы прибегут, услышав выстрел и адский лай Саргиса из конуры.
— Мне сказок не рассказывай! Деньги отдай, что Пятрасу Летулису должен! — прошипел Рокас старику в ухо.
— Да откуда я деньги возьму, добрый человек? Скажи Пятрасу, что прошлым летом полиция меня ограбила среди бела дня. Тысячу литов и десять рублей золотом...
— Врун в день врунов!
— Ей-богу!
— Позови батрака из избы!
— Батрака нету!
— Где?
— В Кукучяй, к родителям отпустил. Маменька его родила. Отнес свеженинки на пасху и еще не вернулся.
— Врун в день дураков!
— Видит бог...
— Замолчи. Пойдем в дом. Я те сам покажу, дьявол проклятый, где у тебя деньги под подушкой лежат! — прошипел Тадас Блинда в ярости и ткнул дулом револьвера старика в загривок. Так и так пути назад нет. Так и так завтра эти шутки боком ему выйдут. — Шевелись, старая развалина!
— Микасе! — завопил Блажис не своим голосом, потеряв последнее самообладание. — Микасе, открой!
Тогда Блинда ударил ногой в дверь и... увидел Микасе в одной сорочке.
— Чего надо, папенька?
— Триста литов принеси. Человек за долгом пришел. От нашего Пятраса.
— Тогда в дом зови... Пускай гостем будет.
— Живей, телка старая! У человека времени нету!
— Я не знаю, где деньги лежат, папа. Иди и сам возьми.
— Змея! Врунья! Мамаша!
Но мамаша уже была тут как тут, высунула дрожащими руками из-за двери кожаный кошель — дороги деньги, но жизнь мужа еще дороже...
Цапнули кошель старик, Микасе и Рокас. Рокас оказался проворнее:
— Завтра вечером сдачу принесу!
И толкнул разбойник Блинда старика изо всех сил в дверь и услышал, пятясь, как Блажис рявкнул на свою бабу:
— Сумасшедшая! Что ты натворила!
— Сладких снов тебе, кабан! — сорвалось у Рокаса, но он даже сам себя не услышал за лаем Саргиса.
Сердце рвалось выскочить из груди, когда Рокас прибежал в березняк и стал сдирать с себя цыганскую одежду и надевать свою будничную, когда потом бежал, согнувшись, по ложбинке в Рубикяй, в самый темный ельник, когда упал на землю и прислушался. Весь мир был полон этим радостным перестуком... Разбойник Блинда ликовал. Хоть разик дядя Блажис в дураках остался. Хоть один-единственный разик за целый год. Нет, нет, нет! Он не посмеет выгнать Рокаса Чюжаса. Чтоб перед всем приходом в дураках остаться? Только теперь он поймет, что имеет дело с предпоследним сыном Умника Йонаса, который способен самого черта в бараний рог согнуть. Может, Блажис еще свиной окорок подарит на крестины Каститиса, чтобы Рокас Чюжас не стал веселить кукучяйских босяков рассказами про день врунов. Господи, но разве хоть кто-нибудь поверит в рассказ Рокаса? Ведь весь городок с самого детства его обзывает врунишкой, хвастуном или Чюжасом-артистом... Револьвер из кармана ведь не достанешь, не покажешь, не похвастаешь, что это он, проклятый, чудо сотворил. Так что во всей этой истории сам можешь в дураках остаться. Отхлещет старикан кнутом, выгонит из дому, да еще жалованья за целый год зажулит. Что тогда запоешь, Рокас Чюжас? Что мамаша тебе скажет?
Рокас достал из кармана фонарик, зажег, поставил на землю. Развязав кожаный кошель, принялся доставать деньги. Иисусе! Уж чего не видел Рокас Чюжас, того не видел за всю свою жизнь. Серебряные монетки по пять литов! И не вразброс. Друг на дружку сложены, стопочками... И в промасленную бумагу завернуты. Не было смысла разворачивать да считать, чтоб худо не стало, чтоб сердце не лопнуло от божественного чувства, а виски — от дьявольских мыслей. Ведь с таким капиталом Рокас Чюжас мог бы без забот десять лет прожить... А то и больше. Господи, где же правда на свете, если столько денег гниет под подушкой этого фарисея Блажиса. Ни тебе радости, ни костелу пользы, ни черту потехи!
Запихал серебряные монеты Рокас обратно в кошель, отправился поглубже в ельник, под самую высокую разлапистую ель забрался. И странное дело. Грудь Рокаса полнилась уже не радостью, а завораживающим страхом. От каждого звука, даже спокойного шелеста деревьев екало сердце и шел по спине озноб.
Рокас Чюжас уселся на кожаном кошеле с деньгами, съежился, зажмурился, прислонясь спиной к дереву, но никак не мог заснуть. Изнывая от сумятицы мыслей, проклинал себя, весь мир и своего ангела-хранителя, который позволил нечистой силе ввести его в соблазн — такую страшную шутку выкинуть в ночь врунов. А ну его к черту, хлеб разбойника Блинды! Пропади пропадом такой хлеб! Господи, убереги от беды Рокаса на сей раз, и он дает тебе честное слово, что никогда больше не будет жаловаться на долю батрака, выбросил из головы все эти дурацкие разбойничьи мысли, а этот злосчастный револьвер опустит в самое глубокое окно Медвежьей топи, как только исповедуется перед дядей Блажисом и, ради наглядности, оружие покажет. Еще расскажет прошлогоднюю историю. Конечно, не всю, соврет. Ты же сам, дяденька Бенедиктас, виноват, что в прошлом году на бедного человека собаку натравидл... И когда тот бежал, гляди, что потерял! Оказывается, это был настоящий разбойник. А Рокас, дяденька, всего лишь шутник, ему бы Тадаса Блинду играть... Прости, дяденька! Больше этого не будет... Первый и последний раз.
Долгая была ночь. Тяжелые и запутанные — мысли. Когда птицы стали пробуждаться, Рокас продрал глаза и вздоргнул. Прямо перед ним, у самых ног, белели раскиданные кости. Получше приглядевшись, понял, что собачьи. Вот и ошейник с металлическим жетоном валяется. Вот и поводок на ветке висит. Пес так и околел привязанный к ветке! В голове Рокаса полыхнула молния, и он воочию увидел прошлогоднего Пятрасова друга с большой рыжей собакой, под шеей которой привлекал взор блестящий кружок. Тот самый! Тот самый! Значит, разбойник соврал Рокасу. Не продал он собаки, как собирался, лесничему в Минче. Чего доброго, он с собакой тогда дальше Рубикяйского леса и не ушел.
Рокас схватил запачканный землей ошейник, выбрался из-под ели, вытер до блеска жетон о локоть и прочитал: «Утяна. Полиция г.б. 3. Кезис. Папоротник».
— Господи!
На лбу Рокаса проступила холодная испарина. Где же он слышал эту фамилию? Минутку, минутку! Кажется, прошлым летом после обыска старик Блажис прокричал эту фамилию Микасе, чтобы та в Утяну побежала и на кукучяйскую полицию нажаловалась. Да! Конечно! Так зачем же ты, дядя, на этого человека собаку напустил?.. Неужто цыгане из Утяны полицейскую собаку украли?..
Ничего не мог понять Рокас Чюжас. Ничегошеньки. Поэтому запихнул ошейник с жетоном в карман (если что, можно будет Блажису показать), кожаный кошель с деньгами опустил за пазуху и побежал на хутор. Лишь по дороге вспомнив, что лицо после вчерашнего еще выпачкано сажей, подошел к болотцу, умылся, землей лицо отдраил.
Посреди двора Саргис встретил Рокаса, как чужого. Завыл. Хвостом не вильнул, недобрым взглядом пронзил. Рокаса охватили недобрые предчувствия. Бросился к двери. Дверь заперта изнутри. Рокас принялся кулаком по двери барабанить:
— Это я! Свой! Какого черта заперлись? Светает!
Приоткрылась дверь сеней, выбежала, громко голося, Микасе, повисла у Рокаса на шее.
— Господи Иисусе! Рокас, как мы тебя ждем! Беги в полицию. Запрягай лошадь. Ограбили нас сегодня ночью! Все папашины деньги забрали!..
— Хватит! День врунов кончился, — пролепетал Рокас сам не свой, не зная, как начать повинную, но старуха Блажене встретила его в дверях и зарыдала:
— Господи Иисусе, Рокас! Сыночек!.. Папаши нашего нету... Не выдержал. Лопнуло его сердечко...
Пулей влетел Рокас в избу, полную запаха горящей свечи.
Открыл дверь комнаты хозяина... Смотрит — дядя, как живой, лежит на подушке. Глаза закрыты. Пальцы в кукиш сложены!.. Рокас цапнул за руку... Холодная, будто лед. Заглянул в щелку между веками. Глаз мутен. Нос синий. Уши синие. Губы тоже... Рокас приподнял дядю Бенедиктаса за затылок... Голова тяжела, будто свинец...
Что осталось Рокасу? Упал на колени, перекрестился и сказал со вздохом Микасе, сдерживая не столько испуг, сколько радость:
— Вот те и на... Умер папаша. Не соврал.
Любо-дорого было Бенедиктасу живому, но и мертвому неплохо. Лежит себе на доске будто король какой и усмехается, показывая всем кукиш, обмотанный четками. Любо-дорого бабам Блажиса. Старуха сидит в ногах покойника и квохчет, как обомлевшая наседка на яйцах, а Микасе трещит на кухне, расписывая каждому пришедшему, как все было в страшную ночь врунов. Везет Рокасу, что никто ее рассказам не верит. Отец был известный врун. Дочка — врунья... Вот Рокас, их батрак, такой врунишка, и то стыдно ему жалобы Микасе слушать. Смотрите, как низко глазки опустил да покраснел. Лучше бы говорила, ведьма, прямо, что не желает ни единого папашиного цента на поминки выбросить, что ни капля водочки не смочит в великий пост языков, молящихся за упокой души ее папаши. Чтоб тебе захлебнуться своими притворными слезами, вековуха косоглазая с отцовским капиталом, засунутым в старый чулок! Не дождешься, чтоб мы, бутунайцы, разинули рот для молитвы за твоего отца, разжиревшего на обманах да жульничестве!.. Пускай его в аду на сковороде поджаривают! Наше дело сторона. Во всей этой истории жалко одного Пятраса Летулиса, из-за которого теперь у каждого вруна язык развязан да у каждого озорника руки чешутся. Ведь все помнят, каким добрым и порядочным парнем был Пятрас. Ни собаку, ни кошку, бывало, не шуганет, а что и говорить о человеке. Голову даем, что все эти выстрелы в Кукучяй и на хуторе Блажиса — не его рук дело. Так что, Микасе, и ты зря рот не разевай. В наше время легковерных раз-два и обчелся. Не зря господин Гужас, выйдя на двор после опроса, махнул рукой и всем курившим у забора сказал: «Старики умирали и будут умирать, сопляки стреляли и будут стрелять, пока порох будет». В конце концов, мы же сами видели, что старик Блажис предчувствовал свою кончину, в несуразное время повелев заколоть двух поросят... Вот только что Яцкус Швецкус, обняв Рокаса, сокрушался, что не послушался свояка и не пришел по его зову вчера вечером в свидетели для составления завещания... Может, этот злосчастный выстрел и ускорил приход костлявой в гости к Блажису... Но никто на этом свете не умер без какой-нибудь последней причины. Так было с нашим папашей Анупрасом, вечный ему упокой, которому перед смертью петух на лысину взлетел да изнавоженным когтем царапнул, так было с вашим дедушкой Казюкасом... Того, кажется, зеленая муха укусила. Так будет со всеми нами, когда смертный час настанет. И ничего тут, братец, не попишешь. От смерти не откупишься. Такой порядок заведен испокон веку. И не простые люди его выдумали, а сам господь бог. Родился, пожил, отмучился, нарадовался, сколько тебе положено было, и полезай в могилу, уступай место другому. Но черт тебя дернул, сват-брехун, мошенник проклятый, откинуть копыта именно в день врунов. Не просунул ли ты вчера свою душонку в рай да святого Петра вокруг пальца обвел? Если догадки буйтунайцев подтвердятся, то больше не надейтесь, мужики да бабы, найти на том свете покой. И там он ангелам наврет с три короба, науськает против божьего порядка, у самого господа бога сдвинет мозги набекрень, и Люцифер сможет с божьей помощью небо завоевать, как вот-вот завоюет Гитлер всю Европу с папского благословения... Полюбуйтесь только, сколько незнакомых людей в избу Блажиса явилось. Всех их когда-нибудь одурачил покойник. Как пить дать! Не потому ли Блажене от ног старика не отходит, а дочка все громогласнее клянет Пятраса Летулиса, который, спутавшись с цыганом, оставил их обеих в чем мать родила?.. Черт их знает, в конце-то концов. Может, так оно и было? Ведь Пятрасу Летулису тоже жить надо. А как жить, если тебя полиция ищет? Скажем откровенно — не такой уж это страшный грех, если Пятрас Летулис и впрямь свистнул капиталец Блажиса. Мало ли он здоровья угробил да пота пролил за четыре года, пока выкорчевал пни, вырубил кусты, собрал камни и превратил пустоши Цегельне в пахотную землю. Да и этот сынок Умника Йонаса, поглядите, на кого похож после одного года службы. Кожа да кости и блестящие глазки остались. Некогда парню и умыться как следует. Глянь, шея в саже, уши в земле. Обе хозяйки лодыря гоняют, прикрываясь трауром, а ему, бедняге, и в хлев, и на гумно, и возле печи... И могилу для покойника вырыть, и во все глаза глядеть, чтоб кто не стырил чего... Работает, хлопочет парень, как для себя... Его счастье, что молод — что днем на бегу теряет, то ночью во сне обретает. Не потому ли у Блажиса батраки постарше возрастом долго не задерживались? Что умел, то умел, сквалыга старый, из своих батраков последние соки вытягивать. А ну его к лешему. Как знать, не легче ли будет разбойникам в аду, чем батракам у Блажиса?
— Эй, Рокас! Будет тебе бегать, высунув язык. Присядь на забор. Вместе трубочку выкурим! — крикнул буйтунайский бобыль шепелявый холостяк Ципра Катинас, у которого не росли ни усы, ни борода...
— Не могу, господин Ципра! Работа горит.
— Не бойся! Не сгорит. Дядя Блазис тебя больше не подгоняет.
— Зато жалованье подгоняет. И жена дяденьки осталась — чистая ведьма!..
— Хо-хо. А может, ты, узак, в примаки метишь, раз такой усердный?
— Метил, братец мой, но дяденька Блажис меня опередил. Усыновил в день врунов. Прорубь Микасе тебе осталась. Смотри, не утони.
— Хо-хо! Разрази тебя гром, какой языцок!
— Адью, буйтунайский побирушка, старых кур воришка!
— А ну с глаз долой! А то как съеззу по голове трекольем!
— Зачем драться? Приходи на пасху, по-хорошему насчет Микасе столкуемся. И хвост поросенка еще получишь с бубенцами в придачу! Где мое не пропадает.
— Хо-хо!
— Хи! И-ги-ги!
— Го-го-го!
— У-у-у!
Три дня подпирали буйтунайцы заборы Блажиса. Разглагольствовали, про политику толковали, ссорились и шутили. Трое суток Рокас Чюжас носился по хутору Блажиса как угорелый, хлопотал и даже ночью не мог глаз сомкнуть, потому что проклятый, набитый серебром кошель мучил во сне, тащил, будто жернов утопленника, на дно. Мышь заскребет, и Рокас уже не спит. Прятал он кошель и за гумном, и под крыльцом амбара, и в улье... и все казалось нехорошо, не безопасно. Наконец, ранним утром перед похоронами, побежал Рокас в Рубикяйский лес, взобрался на раскидистую ель, под которой лежали белые собачьи косточки и привязал тремя веревками кошель почти у самой верхушки. И все равно его терзало беспокойство... Хотя какой дурак полезет, кому в голову придет?.. Ведь все умные люди испокон веков сокровища ищут в земле.
По этому случаю Рокас Чюжас приволок во двор елового лапника, украсил им телегу, посыпал хвоей тропу, прослезился для отвода глаз, когда обе бабы с главой семьи прощались, после родственников сам поцеловал ноготь большого пальца покойного и, громко, наподобие Горбунка, запричитал:
— Прощай навеки, дяденька Бенедиктас! Спасибо тебе за все... Хотел я тебя своими руками в белый песочек закопать, но тетенька не позволяет — хочет, чтобы я вместе с Саргисом дом от воров охранял. Да будет воля ее ныне и присно, пока ты ее на небо к себе не кликнешь, а мы с Микасе, сиротами оставшись, исполним твой святой наказ, сделанный в день врунов, — будем жить как брат с сестрой... В работе и в отдыхе, в счастье и в несчастье, в пользе и убытке. Всюду, и всегда, и во всем, все-все пополам будем делить, чтобы вам было хорошо на небеси, а нам здесь, на земле. Во веки вечные. Аминь.
— Простите, люди добрые! — закричала Блажене, даже позеленев от ярости. — Наш батрак Рокас пьян. Сам не знает, что говорит!
— Не может быть, маменька, — ответил Рокас, насильно целуя руку Блажене. — А мне-то кажется, что я с позавчерашнего утра ни крошки хлеба, ни капли воды во рту не держал. У меня голова кружится, язык заплетается от голода и жажды.
— А кто виноват, что раззява? Разве я тебе запрещала кушать и пить, или Микасе? У самого глаз да рук нету, чтобы взять?
— Прости, маменька. Я сам виноват. В день врунов забылся от счастья, что дяденька меня усыновил, а потом... Никто меня не угощал. Слышите, люди добрые, какой я был дурак? Сразу меня накажешь, маменька, или мне самому себя выпороть, когда вы дяденьку из дому вынесете?.. За бывшие и будущие свои грехи, совершенные от плотской и душевной алчности проклятой!
Не зная, что и ответить, Блажене обняла ноги своего мужа и душераздирающе зарыдала:
— О, господи Иисусе!.. Отец, как нам не везет с батраками; тот, Пятрас, был нехристь и разбойник, а этот, Рокас, лодырь и болтунишка! Пропали мы без тебя, папаша. Пропали!.. С этого дня... когда без мужской руки да без мужского ума дома и в поле остались.
— Не бойся, маменька... Я уже примака для вас нашел. Ципру Катинаса! Он хороший работник и верный католик... придет пешком на смотрины на пасху. На свеженинку его пригласил. Дай боже вам договориться и после года траура втроем дружно жить, — успокаивал Рокас Блажене и, подмигнув буйтунайцам, крикнул: — Прошу всех явиться на Цегельне свидетелями! Сейчас, как всем известно, страстная неделя. Сухой пост. Поэтому маменька поминки по нашему папеньке Бенедиктасу переносит на первый день пасхи, сразу же после обедни, чтобы все босяки могли наесться и напиться до отвала за светлую память покойного и счастливую жизнь будущих молодоженов!
Блажене брякнулась в обморок.
Тогда Рокас Чюжас взял ее, будто перышко, на руки, вынес, уложил на телегу, украшенную еловой хвоей, зачерпнул в пригоршню воды из кадки, в лицо плеснул и, приведя в чувство, вернулся в дом, вывел под руку Микасе вслед за черным гробом отца Бенедиктаса, который, по ее указанию, сам сколотил из невысохших досок, и поэтому буйтунайцы его едва-едва выволокли, скаля стиснутые зубы и давясь от неимоверной тяжести и сдерживаемого хохота... Как ни крути, но на исходе великого поста ноги и без того слабоваты. Хорошо Рокасу языком молоть, раз он дома остается. А нашего горя это еще только начало. Как придется эту свинцовую глыбу на катафалк в костеле поднять, как ее на кладбищенскую горку затащить? Да пропади он пропадом, этот чертов мошенник Бенедиктас Блажис, пропади пропадом его батрак Рокас Чюжас... А может, Блажене, оставшись вдовой, и впрямь устроит поминки на пасху?! Хотя бы для тех, кто нес гроб ее муженька? А?
— Держите, ребята. Держите. Не поперек. Ногами вперед! Как полагается! — командовал Рокас, а когда гроб кое-как оказался на телеге, подошел к сивой кобыле и, потрепав ее по загривку, как любил делать бывший хозяин, жалобным голосом закричал: — В добрый час, папенька! Может, свидимся когда, а может, и нет! Пребывай в сытости и довольствии в раю, а нам, батракам, все едино — тут голодать, на земле, или там, в пекле!..
Кукушкой закуковала Микасе, совой заухала Блажене, зашелестели провожавшие от сдавленного смеха, словно сухой бор перед первой весенней грозой. Как семь бесовок заржала Сивка, по молодости и глупости еще не понимая, что никогда больше не накормит ее хозяин, знаменитый на всю Аукштайтию сват и врун, ни своим, ни чужим овсом.
Один только Саргис заплакал, сидя на цепи, искренне, со слезами, потому что одному ему хозяин никогда не врал. И лупил, и гладил, и жаловался, и утешения искал у него от всей души.
— Кончена твоя комедия, Бенедиктас Блажис! — прошептал Рокас слова Юлийонаса Заранки, сказанные прошлым летом во время обыска, и задрожал, как осиновый лист, вспомнив, как этот очкастый ужак схватил его влажной рукой за шиворот и сказал: «Явилось на свет поколение воров, мошенников и врунов, стократ сноровистее вашего поколения, месье Блажис! Вот полюбуйся на своего батрака. Он будет первым, кто тебя одурачит и ограбит, а может, и убьет. Так что не зови сего другой раз на помощь с топором, чтоб сам не схлопотал по макушке. Лучше отдай по-хорошему награбленные обманом деньги и золото полиции, Литве, мне, дабы имущество твое не досталось убийце твоему и ты, умирая, локти себе не кусал от злости». Вот тогда и затрепыхался Рокас Чюжас, тогда и откусил он Заранке большой палец, тогда и сипел, обливаясь кровью: «На тебе, Мессия, за пророчество, на тебе, полицейский ужак!» И когда его избивали тогда, Рокас хохотал и кусался не от боли! От радости! От радости, что дяденька Бенедиктас в тот вечер перехитрил самого хитрого ужака полиции Юлийонаса Заранку, который весь дом перерыл, все пожитки выпотрошил в поисках сокровищ и не догадался заглянуть под подушку больного. Ах, черт возьми! Найди тогда тот кожаный кошель они, Рокас сейчас не был бы в беде. Да и дяденька Бенедиктас не в жестком гробу ворочался бы, а готовился к пасхальной исповеди, делал бы в мягкой постели учет совести: один — в мыслях — себе и господу богу, другой — на словах — ксендзу на ухо, как теперь придется делать Рокасу Чюжасу, продавшему свою душу дьяволу. Замолчи, Саргис! Иди прочь. Идите прочь, черные мысли. Пускай Рокас Чюжас будет вором и убийцей — ты слышишь, Юлийонас Заранка!.. А ты кто такой? А Мешкяле? Анастазас?.. Крауялис? Яцкус Швецкус?.. Подрядчик Урбонас?.. Все вы вруны и воры. Всем вам ясно, что без денег на этом свете счастья не видать. Так почему же Рокас Чюжас должен быть порядочнее вас и глупее?.. А?
Когда похоронная процессия исчезла из виду, Рокас вынул из кармана штанов кусок уха поросенка и швырнул Саргису, чтобы тот больше не скулил и не завывал, а сам, отперев гвоздем дверь амбара, выудил из закромов копченую колбасу, умял стоя (ах, одним грехом больше или меньше), напился в избе березовицы и повалился на кровать хозяина малость вздремнуть... Едва смежил глаза — будто в пропасть полетел.
Проснулся Рокас уже в сумерках — от ударов плетки... И тут же услышал визг старухи Блажене:
— Ах ты, нехристь... Лакомка проклятый! Где твоя совесть, где страх божий? В страстную неделю! Как свинья!
— Что случилось, маменька?
— Еще спрашивает! Сам провонял, как сума нищего. Во всей избе колбасой разит. Чтоб ты подавился!
— Извини, маменька... Я-то запаха не чую, а может, и не я виноват? Может, твой насморк?
— Не отпирайся!
— Я не отпираюсь, маменька. Сам папа римский во сне, говорят, воздух портит. А я даже клириком не был. Господь простит меня. Послезавтра к пасхальной исповеди пойду, если жив буду.
— Вон! С глаз моих долой, скот!
— Тетенька! — взвизгнул Рокас, схлопотав плеткой по щеке, и выскочил из кровати. — Я тебе покамест не сын. Ты мне не мамаша! Отдай, что мною заработано, и мы чужие. Я дорогу домой найду!
— Твое жалованье буйтунайцы сожрут. Не я, а ты их на пасху зазвал.
— Ну и кушайте на здоровье! Черт его не видел, это жалованье. С дырявыми карманами пришел, с дырявыми уйду.
— Ты меня не стращай. Уходи подобру-поздорову. Никто тебя за полу не держит. Таких батраков — пруд пруди.
— С богом, тетенька. Разреши последний раз березовицы напиться. Березовица — моя.
— Хватит мне нервы трепать в такой день.
— А у меня вместо нервов, может, веревочки?
— С жиру бесишься?
— Бешусь, как видите. Будьте здоровы. Живите и подыхайте без меня.
— Рокас, ты шуток не шути! — заговорила Микасе, встав на пороге.
— Да какие тут шутки? Пускай извинится эта старая лисица, пока мои уши слышат. Иначе в суд подам за то, что вором обозвала.
— Пошел в конуру, щенок! К Саргису. Голову остуди! Ты не бойся, Микасе. На коленках приползет — никуда не денется.
— Не на коленках! На животе приползу! Чтоб хутор подпалить! — сказал Рокас, нахлобучив шапку. — А как быть со свеженинкой, что дяденька Бенедиктас на крестины моего братика обещал? Не дай боже, чтоб столько мяса сгорело. Весь приход в страстную неделю свининой разить будет.
— Сейчас уже собрался домой уходить?
— Разве не видишь, что шапку надел?
— Микасе, полезай на чердак. Отрежь ломоть от прошлогоднего сала.
— Одна боюсь.
— Тогда оба полезайте.
Зажгли лучину. Забрались оба на чердак. Рокас, длинный, будто жердь, светил. Микасе, маленькая и толстая, что кубышка, руки поднимала, тянулась с ножом к салу. Не дотянулась. Попросила Рокаса, чтоб ее приподнял. Рокас послушался. Приподнять-то приподнял, но попробуй удержи такую гирю шестипудовую, которая больше кряхтит, чем сало режет.
— Ты поживей там!
— Терпи.
— О, господи!
Зашатался Рокас, ноги подкосились, и повалился он вместе с грузом. Лучина погасла.
— Кострику не подпали...
И обвилась обеими руками Микасе вокруг шеи Рокаса. Попробуй встань теперь, когда тело к телу прилипло.
— Рокюкас, не уходи от нас... Ты ж не дурак...
— Микасе, пусти.
— Ты ж не маленький.
— Чего ты от меня хочешь? Черт возьми.
— Поцелуй, Рокюкас. Осчастливь... Полсвиньи отдам. Тут все мое, — прошептала Микасе. — И мамаша долго не протянет. Все будет наше. Ты только меня не отпускай. И не ерепенься. Вот увидишь, как хорошо будет... Рокюкас.
— А меня эта ведьма домой на всю страстную неделю отпустит?.. Денег на крестины даст?
— Отпустит. Даст. Только не будь сычом. Прижмись.
Микасе отыскала губы Рокаса... И было ему ни то ни се. Солено, сладко и жарко, как в бане. Прильнул Рокас к груди в сладостном хмелю, потому что вдруг голой ее увидел... в клубах пара... как минувшей осенью, когда дяденька Бенедиктас застал его у окошка баньки и кнутовищем по хребту съездил.
— Беды наделаем.
— Не бойся. Мне отвечать, не тебе.
Слава богу, мамаша внизу заверещала:
— Куда вы подевались?
— Рокас нож потерял, маменька, — еще крепче вцепившись руками в шею Рокаса, ответила Микасе. — Оба теперь ищем.
— Вот те и на!
— Пропали, — прошептал Рокас.
— Не бойся. Сюда она не вскарабкается... Иди в избу, маменька! Не мешай.
— Микасе, может, не надо?..
— Рокас, будь добрым... Не завидуй моему счастью. Пожалей меня, сиротинку, — заплакала Микасе.
Рокас перестал защищаться. Перестал рассуждать, полсвиньи получит или только шматок, лит или целых сто... Сердце Рокаса преисполнилось жалости. Почувствовал он всем своим телом, духом и умом, что надо утешить Микасе (ах, одним грехом больше или меньше).
— Ах, Рокюкас... Я-то знала. Чувствовала, что ты добрый и умный мужчина.
— Разве я не сын своего отца, черт возьми? — ответил Рокас, горя адским пламенем и наверху блаженства, что его наконец-то не считают ребенком... что Микасе уже не гиря шестипудовая... что ему не придется в потемках топать домой, что спать будет сегодня как барин в кровати дяденьки Бенедиктаса, чтоб бабы Блажиса не боялись своего покойника да чужого разбойника.
В страстной четверг, когда Рокас, вернувшись домой, швырнул на стол окорок от одного из двух заколотых поросят, — стол покосился, когда сыпанул на стол горсть серебряных монет — у обоих родителей ноги отнялись. Первой обрела дар речи Розалия:
— Ирод! Никак эта вековуха Микасе тебя за хвост поймала!..
— Хвост — не голова, маменька. И я — не ящерица. Мой-то не оторвется... Как видишь, весь я перед тобой, слава богу, — ответил Рокас красный, будто свекла, щеря белые, как творог, зубы.
— Смотри у меня. Чтоб не испортился, пахарь ты Блажисов!
— Не бойся, маменька. Я — не плуг. Сам испорчусь да сам себя починю.
— Ты слышишь, отец, какой Соломон к нам вернулся?
— Не Соломон, а дурак Блажисов!
— Хорошо тебе, папа, умничать, когда маменька детей рожает по божьей милости, а сынок Рокас покрывает расходы крестин из своего кармана.
— Цыц, сопляк!
— Может, не стоит, сыночек?.. Может, не будем праздновать крестины-то?..
— Стоит, маменька. Наплакался я на похоронах хозяина, хочу вволю посмеяться на крестинах брата.
— Люди дивиться будут.
— Пускай дивятся... Мои деньги — моя воля. Пускай погуляют хоть раз в жизни голодные да босые, черт возьми!
И стало слово Рокаса плотью.
Таких славных крестин городок Кукучяй не помнит. Из-за множества приглашенных гостей Рокасу пришлось поклониться в ноги Веруте Валюнене и вымолить у нее половину избы, чтобы можно было столы поставить и осталась не только свободная середина для танцев, но и отгороженное занавесочкой место у стены для Розалии и Стасе Кишките с их младенцами.
Все было продумано Рокасом. Все. Даже место для курильщиков. С этой целью в красном углу на стене пришпилен белый лист бумаги. На листе по указке Рокаса Напалис сочинил, а Виргуте написала:
Вам — услада, нам — отрава,
На дворе дымите, право...
Над надписью — разноцветная картина Андрюса Валюнаса: Умник Йонас со своей Розалией, как кот с кошкой, ластятся спиной друг к другу — один, обняв «радию», пыхтит трубочкой, пуская к небу розовое облако, другая — голубой ворох пеленок к груди прижимает. Поскребыш, раздвинув ножками пеленки, голубую струйку вверх нацелил. Струйка, долетев до облаков, золотым венчиком головы родителей украсила, будто у святых угодников. Такая картина!.. Такая картина, что и описать нельзя... В сто раз краше, как говорит Виргуте, той, что в костеле... где святое семейство изображено. Ну той, где святой Иосиф с рубанком, а пресвятая дева с голым Христосиком.
Стоит ли удивляться, что когда гости рассаживались за уставленные кушаньями и напитками столы, богобоязненная близорукая Петренене, низко склонив голову перед картиной Андрюса, перекрестилась и, глотая слюнки, трижды в грудь себя ударила. Грянул хохот, а крестная Каститиса барышня Кернюте, заразившись добрым настроением, захлопала в белые ладошки и потребовала, чтоб показался сам художник.
— Наберитесь терпения, барышня учительница, — воскликнула Виргуте, зардевшись от счастья. Андрюсу теперь некогда. Он в покоях фельдшера другую картину кончает. Ту, что вы задали. Про зверей и птиц литовских лесов. Когда эту картину увидите, умрете от красоты...
— Прошу всех кушать и пить без особых моих указаний! — громко крикнул Рокас, для храбрости еще в сенях дернувший из горлышка, а теперь устроившись справа от крестной, но досадуя, что та не обращает на него внимания. И не только она. Все босяки. Можно подумать, никто не знает, что угощение ставит он, а не отец Йонас, черт возьми! Тоже мне, сидит рядом с мамашей будто голый король и не знает, куда глаза со стыда девать. — Пожалуйста, папа, сами кушайте, пейте и других угощайте. Пожалуйста, мама. Веселитесь, не скучайте. У каждого рюмка перед носом стоит. По интеллигентному будем. По новейшей моде. Спасибо господину Альтману, из своей лавки одолжил.
— Иисусе. Ирод! Ты уже назюзился?
— Снится тебе, маменька! — и Рокас залпом осушил рюмочку.
— Смотри у меня, поросенок. После поста надо знать меру в еде и питье!
— Не бойся, маменька. Я уже не ребенок! — скрывая злость, восклицает Рокас и, снова наполнив рюмочку, осушает до дна. — Кумовья и гости дорогие, выпьем за здоровье моих родителей! Чтоб мой брат Каститис не последним был!
Засмеялись бы босяки, но как-то не с руки...
— С чего это ты, Рокутис, такой веселый стал? — заговаривает Розалия в неловкой тишине. — Никак тебя Блажисова сиротинка косоглазая по шерстке погладила?
Тут как захохочут все босяки! Теперь-то уж можно вволю посмеяться, потому что Рокас не нашелся, чем мать отбрить, и заикал. Стыдно ему стало перед учительницей Кернюте, которая единственная из всех не смеется. Только с улыбкой ставит рюмочку Рокаса вверх дном и вполголоса говорит:
— С мамой спорить нельзя, Рокутис. Других угощайте, но сами больше не пейте.
Проглотив эту пилюлю, Рокас низко склоняет голову и тихонько отвечает:
— Вы не волнуйтесь, барышня. Я пить умею. Голова у меня крепкая.
— Верю, Рокутис.
— И об этой Блажисовой Микасе мамаша чепуху порет. Между нами ничего такого не было.
— Верю, Рокутис.
— Хотите, расскажу, как мой хозяин помер в день врунов?
— Расскажи, Рокутис.
И начинает Рокас сказку рассказывать, вранье переплетая с былью, серые будни смешивая с мечтой, да себя восхваляя. Ах, если б вы знали, барышня, какой ваш бывший ученик работяга! Без него бабы Блажиса как без рук и без головы. Трагедия будет, если Рокас бросит их на произвол судьбы. Конечно, не ему трагедия, а бабам. Где же они другого такого честного, такого сноровистого батрака найдут? Но сколько можно жертвовать ради чужих? Надо раз в жизни и о себе подумать, о своем будущем, о старых родителях да брате новорожденном. Ведь мамаша хочет Каститиса в учение отдать. А на какие шиши? Отец ничего не зарабатывает. Братья и сестры по всему свету разбросаны. Ни один даже на крестины брата родного не приехал! Подумать только! Все на плечах Рокаса. Все. А какие перспективы? Отец этой весной в Жемайтию не уйдет. Немец Клайпеду сожрал, шоссе проложено, заработков не предвидится. Пойдет отец в этом году со всеми босяками топь Крауялиса осушать со стороны Рубикяй. Слышите, барышня, как радуются бабы босяков? А чему? Что за выемку кубического метра земли мужчины получат по пол-лита! Было чему радоваться! При таком заработке едва концы с концами сведешь, а о том, чтоб детей учить, и думать нечего. Так что хочешь не хочешь, а Рокасу, когда он после крестин на хутор вернется, придется своим хозяйкам сказать: «Или вы, ведьмы, мне платите жалованье двойное, или катитесь к черту, а я ухожу в Каунас счастья искать».
И хорошо Рокасу. Смерть как хорошо, что барышня Кернюте внимательно его слушает, добрыми глазами на него смотрит и верит... Рассказывал бы он сказку свою днем и ночью, без конца, но босые мужики, бабы и дети, заморив червячка, уже возжаждали духовных радостей. Верно сказал когда-то Умник Йонас: «Человек — не свинья, не одной жратвой жив...» Так что встал Кулешюс с обоими своими крестниками из-за стола и, наяривая на гармонике, печально и торжественно запел:
Мы от порта морского отреклись,
Рыбака Каститиса дождались!
Аллилуйя!
Рыбака Каститиса, хоть моря нет, —
Мужика веселого, как солнца свет, —
подхватил Напалис. Дальше уже пели втроем, то дружно, то поочередно, восхваляя Каститиса и его приятеля Пятрюкаса Летулиса, родителей обоих новорожденных да их крестных... А о Рокасе — ни словечка! Скис Рокас, нос повесил. А вот учительнице Кернюте куплеты очень понравились. Слушала она их, разинув рот, и плакала от смеха, и хлопала в белые ладоши. Не станешь же теперь мешать ей разговором... А что творилось после торжественной части, когда Напалис, притащив из сеней петуха, галку и трех воробьев своего воспитания, начал цирк показывать, играя на свирели... В довершение Виргуте забралась под мышку к куме и стала взахлеб ей рассказывать про мечту Напалиса — этим летом непременно поймать самую умную из птиц — черного ворона и научить его танцевать с галкой фокстрот на улице под чириканье трех воробьев и пение петуха...
Терпел, терпел Рокас и не выдержал:
— Напалис, птичник несчастный, хватит комедию ломать! Зигмас, давай польку кумы!
И поклонился низко Рокас барышне Кернюте и взял ее за белую ручку.
— Ирод! Алексюсу положено первый танец танцевать!
— Пускай Алексюс своих крестников баюкает!
Захохотали босяки, а Зигмас заиграл, вскочив на лавку. Притопнул Рокас, присел и давай носить барышню Кернюте по избе, будто ястреб голубку, все выше поднимая к потолку в такт бешеной польки...
— Боже, вот мужчина! Не заметили, как вырос!
— То-то, ага. Хорошо молодому.
— Наш Рокас не хуже викария!
— То-то... Не приведи господь.
— Хороша девка. А гляди — псу под хвост пойдет.
— Говорят, Чернюс теперь из-за нее с ума сходит — свою-то викарию одолжил.
— А ну их к лешему — и Чернюса, и викария.
— А что я говорю? Нет хуже войны, голода, чумы да в старых девах сидеть.
Захватило дух у Кернюте, не выдержала она такой бешеной польки. Стала ее головка на плечо клониться, из волос шпильки посыпались, блузочка задралась, золотой крестик на спине замелькал.
— Рокутис, хватит!
— Ирод, пусти ее!
— Да будет воля ваша как на небе, так и на земле!
После этого стали танцевать все босяки, а Рокас ничего больше не видел, кроме Кернюте, ее огромных голубых глаз, раскрасневшегося лица да холмиков грудей, не умещавшихся под блузочкой... Господи милосердный, почему он до сих пор этой ангелицы не замечал! Змея, змея ты, Микасе! Ужалила в потемках и думаешь, что у Рокаса голова закружилась!
— Почему вы так смотрите на меня, Рокутис?
— Вот не думал, что вы так легко танцуете.
— Помолодела я с тобой, Рокутис.
— А вы молоды и без меня были, барышня.
— Была, Рокутис. Была и забыла, когда это было, — вздохнула Кернюте, и черт ее дернул своим душистым платком смахнуть Рокасу испарину со лба.
Рокас схватил руку кумы и стиснул покрепче:
— Барышня, когда я в армии отслужу, я вас найду.
— А сколько тебе годков до армии осталось? — улыбнулась во весь рот Кернюте.
— Один...
— Ах, Рокутис... Какой ты врунишка!
— Лучше говорите, что у вас есть другой... Я для вас прост...
— Виргуте, где картина моего Андрюса?
— Уже несем! Уже несем!
И снова все пошло к черту. Затихла музыка, остановились танцоры, прекратились речи. В дверь вошли Аукштуолис с примусной лампой, и Виргуте с картиной Андрюса чуть ли не в две сажени величиной, будто карта Литвы, прикрепленная на тонкой жердочке. Когда картину повесили на стене в красном углу, вся изба так и ахнула. Боже мой, какая красотища! Пожалуй, даже красивее, чем настоящий лес в самый разгар весны. Не то просека, не то перелесок, посреди которого лежит огромный лось с высоченной короной рогов. Не просто лежит. Подстрелен и кровоточит. А вокруг раненого какие только звери да зверюшки не сбежались, какие только птицы да пичужки не слетелись. Полно их на земле, ветки деревьев под их тяжестью склонились. И все звери и птицы плачут. И слезы у всех голубые. От этих слез даже лес поголубел, лужи голубые блестят, и ручеек бежит, смешав воду с кровью лося, и фиалка проклевывается из-под снега, словно глаз небес. А сквозь этот туман на лесной прогалине просвечивает радуга, осененная крылом синей птицы.
Такая тоска охватила Рокаса. Хоть возьми да заплачь вместе с лесными птицами и зверюшками. Тихо стало в избе. Как в костеле во время освящения даров. Видно, не у одного Рокаса сердце заныло. Но Рокас никак в толк не возьмет — почему? Почему такая тоска берет при виде этого подстреленного лося... Словно лежит здесь родной брат, которому хочешь помочь и не можешь. Почему у него глаза такие знакомые. Где он их видел? Во сне или наяву?
— Крестная, ты уже угадала, чего тут нарисовано?
— Чего, Виргуте?
— Я же тебе рассказывала. Еще перед рождением Каститиса. Неужто не помнишь?
— Из головы вылетело, доченька.
— Так это же сказка барышни учительницы о Тадасе Блинде... Ты только посмотри на эту косулю, которая лижет раны лося. У нее на шее бусы из тринадцати пуль!
— Иисусе! Вспомнила! А как же! — охнула Розалия. — Веруте, дорогая, завидую я тебе. Вот бы мой рыбак такой затейник был, такой талант бы имел! Ирод!
— А откуда талант у человека берется, Розалия, от бога или от черта?
— То-то, ага.
— Цыц!
— Ладно... тогда объясните мне, дуре, кто же этот Блинда был на самом деле — мужик или зверь лесной? — заговорила близорукая Петренене, совсем растерявшись и уткнувшись носом в картину.
— Мужик, тетенька. Только очень красивый... будто лось Бивайнского леса широкорогий, — стала с пылом рассказывать Виргуте, но не кончила, потому что братец ее Напалис, долго молчавший, вдруг разинул рот:
— Помолчи, Вирга! Ничего ты не смыслишь. Я разгадал, в чем соль картины Андрюса! Я! Тут совсем не Тадас Блинда. Тут наш работяга Пятрас. А все другие птицы и звери — это мы, босые люди, которые ждем Пятраса не дождемся.
Хорошо, что кум Алексюс под конец танцев Стасе с ребенком домой проводил, а то было бы слез море целое, потому что Напалис, ткнув пальцем в косулю с бусами, ликующе закричал:
— Может, скажете, это не Стасе? А этот длинноногий аист — не наш Алексюс?
— Иисусе! Что правда, то правда! И ноги, и фигура... Ирод ты, Андрюс... Ирод!
Больше не пришлось Напалису пальцем тыкать. Все умные стали. Каждый принялся искать своих близких да знакомых, тайком надеясь и себя найти. Даже Рокас на время забылся. Поддался азарту поиска не меньше других, потому что, подняв глаза на сосну, увидел своего отца Умника Йонаса, превратившегося в сову и пророчащего войну. Рядом присела на ветку сорока — мамаша Розалия, как вылитая, первая сплетница городка... Над ней облезлый дрозд — как две капли воды Горбунок. Над дроздом — дятел Кратулис, перекосивший шею и глядящий с тоской в небо, потому что там не радуга сквозь туман проглядывает, а его трехцветный флаг, перевязанный черным чулком. «Нет больше Клайпеды. Нету, Юозанелис!..» — каркает с сосны старая, подслеповатая ворона — Петренене. А вот и настоятель Бакшис — большой черный ворон в сторонке от остальных птиц, неуклюже обхватил сук, точно поручни амвона... Не плачет и не каркает, только смотрит суровыми, умными глазами вниз, где из темных кустов крадется огромный голодный волк. Разве это не Мешкяле белозубый с жадными налитыми кровью глазами? Далеко не все звери оплакивают беду лося широкорогого. Иные откровенно радуются, даже слюнки у них текут. Вот лисичка хвост между ног зажала (копия Чернене), хотела бы притвориться печальной, но не может. Глаза веселые выдают. Вот облезлый дикий пес Анастазас с пеной у рта... Единственный в этой компании обомшелый кабан господин Гужас крови не жаждет. Все дети босяков помирают со смеху при виде его... А вот и тот, с которым Рокас не хотел бы никогда больше столкнуться лицом к лицу. Это ужак Заранка, свившись в клубок в зарослях прошлогоднего пожелтевшего папоротника и подняв очкастую голову, с любопытством наблюдает за тем, что творится в мире птиц и зверей. Ах, разрази тебя гром с ясного неба! Погоди, Рокас Чюжас! Кто же, по-твоему, эта коварная рысь, что на одной ветке присела, а другой будто зонтиком прикрылась? Узнает ли барышня Кернюте своего соблазнителя викария. Не придется ли ей пальцем на него показывать?
— Бог ты мой... А гусыня-то какая красивая! — охает Петренене.
— Это не гусыня, тетенька. Это лебедь, — объясняет Виргуте.
— Знаю. Сама знаю. Ты меня не учи. Это птица из теплых краев. Не для мяса ее держат. Для красоты. В поместьях. Чего только не выдумают господа от хорошей жизни. Чего только... Когда я, молодая да зеленая, в Каралинаве служила...
— Тогда вас помещичий сынок и подловил, когда вы на лебедя загляделись, а? Ха-ха, — гогочет Альбинас Кибис.
— Заткнись, дурак!
— Не спорь, не спорь. Если бы не твой Винцентас, до сих пор бы в богомолках ходила.
Хохочут, галдят захмелевшие босяки.
Хоть встань и двинь в морду этому черту Альбинасу. Глаза залил, не видит, что лебедь — никакой не лебедь, а кума Алексюса. И длина шеи, и гордость лица, словно на голове у нее невидимая корона... Бедняжка ты моя белоснежная... Принесло тебя бурей в лесную чащобу. Ни тебе с зверями водиться, ни с птицами дружить. Даже большие свои крыЛья не расправишь в тесноте. Остается плавать по луже собственных слез и вместе со всеми добрыми обитателями леса жалеть умирающего короля лесов. А кто тебя пожалеет? Разве что одна белочка, бросившая с дерева в лужу орех?
— Крестная, я себя нашла! — взвизгивает Виргуте. — Вот! Белочка. Хвост у нее, как моя юбочка. И курносенькая!
— Вот видишь, а ты боялась, что выйдешь некрасивая.
— О, господи... Умру, какая красота!
— Не умирай, сестричка. Повремени! Крауялисова Ева в сто раз тебя краше. Видишь кукушку рябую? — сердито кричит Напалис. — Вон, на самой верхушке.
— А ты посмотри на себя. Скворец! Скворец! Хилый скворец с червяком.
Сестричка, ах сестричка,
Завидуешь кукушке...
Была б и ты красотка,
Да ушки на макушке!
— Перестань ты, воробьиный циркач! — злится Рокас. — В гостях ты, а не в лесу!.. Андрюс, а почему на твоей картине меня нету?
Андрюс молчит и улыбается. За него отвечает Напалис:
— Потому, господин Рокас, что ты птица не лесная.
— А какая?
— Блажисова! Домашняя! Племенной петух старой девы Микасе!
Взревывает от хохота Альбинас Кибис. Вслед за ним — все мужики и бабы. А тут еще Зигмас извлекает из своей гармоники чисто свинячье хрюканье. Даже крестная вздрагивает, оторвав взгляд от картины и вконец растерявшись. Рокас не знает, куда глаза девать. Но ведь сквозь землю не провалишься. Поэтому наливает рюмочку водки, выпивает за здоровье крестной и вполголоса говорит:
— Темная наша публика, барышня учительница. Вы уж простите. Сами не знают, над чем смеются.
— Чепуха, Рокутис. Смех — вещь хорошая. Не стоит переживать.
Говори не говори, а у самой лицо тоже переменилось. Настроение увяло. Вся бойкость исчезла. Глаза еще больше потемнели. Приобрели какую-то наводящую страх суровость или тоску, словно в эти глаза сбежались все звери и птицы Андрюса Валюнаса. Какая она теперь манящая и суровая... близкая и далекая! Ах, господи, будь человеком, пусти ты ее в руки Рокаса! Этой ночью. Хоть на минутку... Чтобы Рокас мог, уткнувшись в ее душистые ладони, совершить пасхальную исповедь и в виде покаяния попросить... Что? Ведь нет такого дела, которое Рокас не совершил бы из-за белой лебеди, прояви она хоть малейший знак милости... Не окорока или пятидесяти литов, как от Блажисовой Микасе, он от нее хочет... Ну, положим, чтоб позволила себя поцеловать, как Ева в той драме, что она сама сочинила, позволила своему Тадасу Блинде, сказав при этом удивительные слова: «Иди и возвращайся. Я буду тебя ждать...» Господи, за такую минуту Рокас Чюжас дал бы тебе честное слово — завтра с самого утра все похищенные у Блажиса деньги ссыпать в сундук для пожертвований в костеле, как в прошлом году двойняшки Розочки поступили и, по их словам, вымолили Литве независимость от Польши — ценой отречения от Вильнюса. Господи, если ты и впрямь выслушал молитвы этих дурочек, то выслушай и сына Умника Йонаса, еще раз докажи свое существование на небе и земле, дабы блудный сын Чюжаса Рокас был спасен от смертного греха, а кума Алексюса — от горя стародевичества. Пускай плюнет она в бороду своему соблазнителю! Господи, чем Рокас Чюжас хуже этой провонявшей парфюмерией церковной рыси? Разве тем, что Рокас на несколько годков моложе, что готов на ней жениться, едва достигнет совершеннолетия... Единственный недостаток, что малограмотен. Но разве это неисправимо? Ведь когда-то заведующий школой Чернюс утверждал, что голова Рокаса для науки подходящая. Рокаса из школы вытурили не из-за отсутствия способностей, а потому, что в четвертом классе он славную шутку выкинул в день врунов с бабой того же Чернюса. Благодаря ему, она уселась на поставленную торчком иголку и, откровенно говоря, с того часа совсем ошалела... А Рокас после этого происшествия три года проработал батраком у Чипкуса в Кашейкяй и сейчас, пробатрачив целый год у Блажиса, не только в тело вошел, но и поумнел... Значит, мог бы учиться еще лучше... Пускай только барышня Кернюте не пожалеет своего времени... Каждый вечер Рокас прибегал бы к ней из неволи Блажисова хутора. Каждый божий вечерок. Глянь, год-другой, и гимназию Рокас закончил бы экстерном, перепрыгивая по два класса сразу... А за это время изгладилась бы из памяти барышни Кернюте старая несчастная любовь... Ведь Рокас — мужчина что надо. У него никогда бы не прошло желание ее на руках носить и...
И пронзило Рокаса Чюжаса воспоминание, как славно ему было с Блажисовой Микасе на чердаке... И прошептал он в сторону святого образа: «Господи, не завидуй моему счастью». И услышал, зажмурясь, негромкий и кроткий голос всевышнего: «Старайся, Рокас Чюжас... Я тебе помогу».
— Барышня учительница, выпьем по рюмочке, чтоб веселее стало, — заговорил Рокас, очнувшись от своих пьяных грез.
— Мне весело, Рокутис. Мне очень весело.
— Не врите, барышня. Вам не к лицу.
— Хорошо, Рокутис. Выпьем.
Чокнулись оба и выпили. Но веселье не возвращалось в глаза барышни Кернюте. А тут еще Альбинас с конца стола как нарочно закричал, что кум с крестин сбежал и теперь брату новорожденного Рокасу положено исполнять его обязанности и, прижав несчастную куму к сердцу, в губы поцеловать, чтобы Каститис не был редкозуб... Сидящие рядом женщины тут же вспомнили Стасе Кишките, заохали, что Пятрас Летулис будто в воду канул и молодая мать сохнет от тоски. Неважно, что Алексюс смотрит за ней, как за родной сестрой. Любовью нелюбимого сыта не будешь. Разве не видели, как она пригорюнилась? Боже мой, такой пир! И кушать, и пить... Чего только сердце пожелает. А она сбежала в свою баньку с полными слез глазами. Не хочет Алексюс ее одну оставлять с черными мыслями, утешает... Потому и не возвращается, бедняга. Утешай не утешай, а она все равно только о своем Пятрасе думает...
Ах, парень ты жестокий,
Зачем мне изменил,
Зачем ты мне песочком
Глаза запорошил! —
вдруг затягивает Петронене, подрагивая толстой шеей, и все бабы начинают тоскливо подтягивать, как старые гусыни, настраивая печальные голоса да вспоминая молодые деньки.
— Зигмас, музыку! Польку! — вскрикивает Рокас посреди песни и вместе с первым тактом вскакивает... Но теряет равновесие, обеими руками хватается за тугую грудь барышни Кернюте.
— Ирод!
— Прости, Рокутис. Мне пора домой.
— Этот один последний танец, барышня.
— Без конца не будет конца, Рокутис.
Замолкает музыка, обступают куму родители новорожденного, все босяки, пробуют удержать ее, доказывая, что только теперь-то и начинается настоящее гулянье. Но Кернюте не сдается. И что ты с ней поделаешь? Не поспоришь ведь. Каждому господь волю дал поступать по закону своего сердца и ума. Поэтому целует Розалия крестную своего Каститиса в обе щеки, благодарит за честь, оказанную всему роду Чюжасов, и приказывает Рокасу проводить ее до дома, потому что Алексюса все нет как нет. Ему простительно. Пускай убаюкает своего крестника Пятрюкаса. Стасе ведь совсем с ног сбилась. Ей помощь нужна. А ты, Рокутис, веди себя вежливо. Не насвинячь, попросту говоря.
— Отстань, маменька, со своими поучениями. Я уже не маленький.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, барышня. Приходите завтра на остатки.
— Спасибо.
Всю дорогу Рокас провожал барышню Кернюте под руку молча, боясь, как бы не пошатнуться, потому что чистый, душистый весенний воздух вскружил голову, еще больше укрепив безумную мысль — рассказать о своем грехе и, упав на колени, завоевать сердце белой лебеди. Однако на дворе совершить такой подвиг не было возможности. Поэтому, проводив барышню до крыльца школы, Рокас Чюжас еще больше посерьезнел и попросил пустить его в дом.
— Рокутис, не забывай, что ты своей маме обещал.
— Мама ничего не знает, что со мной. Я должен вам свою тайну выложить. Вы сами несчастны. Вы меня поймете.
— Рокутис, ради бога...
— Вы, барышня, не хотите даже выслушать меня?
— Завтра, Рокутис. Завтра.
— Завтра, барышня, меня может уже не быть...
— Не дури, Рокас. Я рассержусь.
— Вы мне не верите?! — воскликнул Рокас и, охваченный артистическим вдохновением, вынул из кармана револьвер да сунул его под нос барышне Кернюте. — Я застрелю эту черную рысь... ей-богу! Сегодня же ночью... А потом сам себе пулю в лоб пущу... Я не могу жить без вас, барышня... Я не могу видеть ваших несчастных глаз. Все вас жалеют в Кукучяй. Все. Я отомщу за всех босяков.
И понесла бы тут Рокаса Чюжаса пьяная фантазия, и сказал бы он много, много прекрасных слов, как Тадас Блинда в конце драмы учительницы Кернюте, но Кернюте вырвала у него из рук револьвер и вежливо попросила разбойника идти домой выспаться, чтобы завтра, с самого утра явившись к ней смог бы открыть свое сердце на трезвую голову и не заплетающимся языком. А чтобы Рокас Чюжас ей поверил, Кернюте поцеловала его в лоб и ласково сказала:
— Спокойной ночи, Рокутис. Сладких снов...
— Вы меня не выдадите... Я знаю, барышня. Знаю, что оружие мне вернете.
— Завтра, Рокутис. Завтра сможешь забрать. Я его не съем.
— Спасибо вам, барышня учительница.
— Не за что, Рокутис.
— Как это не за что? Вы спасли мне жизнь на одну ночь.
— Иди, Рокутис, домой. И не пей больше.
— Не буду, даю слово. Только вы, барышня, будьте со мной ласковее.
— Я люблю тебя, Рокутис. Очень люблю. Ты хороший. Послушай меня — иди домой.
— Иду, барышня. До завтра.
— До завтра, Рокутис.
— Подождите. Еще одну минутку.
Но дверь захлопнулась. Долго стоял Рокас Чюжас, прислонившись лбом к косяку двери школы. Долго шептал прекрасные слова барышне Кернюте, пока не забыл данное ей обещание и вместо того, чтобы вернуться домой, отправился в избу Валюнене к братству гулящих босяков, по дороге разбудив Альтмана и выклянчив в долг два пол-литра... Пил и пел вместе со всеми, как равный с равными. И хвастал перед мужиками, что крестная его на завтрак к себе пригласила и бил себя в грудь кулаком, клянясь, что ни за какие деньги на хутор Блажиса не вернется, потому что косоглазая Микасе — уточка дурной породы по сравнению с белоснежной лебедушкой из кукучяйской школы.
А когда заснул Рокас, приснился ему лес с картины Андрюса. Только все птицы и звери там не на лося смотрели, а на белую лебедь, которая поднималась из лужи, бросая наземь белое, мучительно белое перо...
Проснулся Рокас от того, что его дергали за ухо, и страшно удивился, что лежит он в своем доме, на кровати отца, что ослепительный луч солнца падает из окна, что мать смотрит на него заплаканными глазами.
— Что случилось?
— Вставай, ирод. Кернюте застрелилась.
Рокас своим ушам не поверил. Сегодня же пасха... Не день врунов.
— Кто тебе сказал, маменька?
— Пурошюс прибегал. Отца увел свидетелем. Беги и ты, Рокутис, и тебе он велел прийти... — и зарыдала Розалия, запричитала.
Рокас приподнялся, сел, обеими руками схватился за гудящую голову. Неужели правда? Неужели не суждено исполниться его мечте? Неужели ему опять придется вернуться в серые будни и никогда-никогда не сможет он исповедаться учительнице. Ни себя, ни другого за нее не застрелит? Неужели Рокасу суждено оставаться обыкновенным вруном и вором? Господи, или тебя нету, или... будь ты...
Несколько суток после похорон учительницы Кернюте Тамошюс Пурошюс места себе не находил ни дома, ни на дворе. Куда ни шел, что ни делал, все видел самоубийцу, словно ангела божьего, обряженного в белое подвенечное платье, все слышал дрожащий голос Виргуте на кладбище, когда Розалия, подняв ее на песчаный холмик, попросила всех рыдающих баб замолчать и выслушать стихотворение из книжки, которую Рокас нашел в комнате учительницы после посещения уголовной полиции. Растоптанную.... Рядом с кроватью. (Чего желать от пьяных!) Первые слова этого стихотворения останутся в памяти Пурошюса навеки:
Когда-нибудь, о мой апрель,
Ты вновь сюда вернешься,
Вернешься ты, дружок апрель,
Но мы не улыбнемся.[26]
Нет больше учительницы. Нет единственного человека в Кукучяй, который верил в талант Пурошюсова Габриса. Господи, не завидуй ее счастью хоть на том свете и сжалься над Пурошюсом, который здесь, на земле, вконец запутался. И не когда-нибудь: в святую ночь пасхи, исполняя Иудовы обязанности, из одного панического страха, чтобы злой шутник не стрельнул в окно его избы да не нагнал на его Габриса падучую. Да будет проклят этот Чюжасов шалопай Рокас, тайну которого случайно подслушал Пурошюс и сам не устоял перед желанием подобно подростку заглянуть в светящееся окно учительницы, в надежде увидеть ее в одной сорочке...
Из-за Рокаса, о господи, Пурошюс стал свидетелем самоубийства Кернюте. Мало того, обворовался, как последняя сволочь, и даже сейчас таскает за голенищем сапога пачку денег покойницы, накопленных на приданое, утешая себя мыслью, что со временем можно будет превратить их в музыкальный инструмент — аккордеон или скрипку, необходимые для развития слуха и голоса Габриса. И впрямь, разве было бы лучше, если б эти деньги хапнули пьяные следователи из Утяны или крестная мать учительницы, приехавшая в Кукучяй уже после похорон и всех до единого босяков обвинившая в воровстве? А ну ее к лешему... Хотя, если по-философски рассудить, эта жемайтийская ведьма права. Пурошюс тоже свято убежден, что каждый человек в душе вор, только не всем одинаково удается практическая деятельность... И все-таки Пурошюсу тревожно. Чуть ли не первый раз в жизни грызет его совесть. Вдобавок, голова пухнет от множества вопросов. Откуда Рокас Чюжас достал этот проклятый револьвер? На какие шиши Чюжасы устроили такие крестины? За какие такие финансы гроб купили для крестной матери своего поскребыша? Почему после пасхи Рокас не вернулся на хутор Цегельне, а запродался Крауялису вместе с другими босяками за жалкие гроши и мокнет в трясине с раннего утра до позднего вечера, будто отъявленный преступник, замаливающий смертный грех? Может, Рокас Чюжас выкинул все эти ночные шутки? Может, это он в прошлом году Анастазаса с ума свел, сперев винтовки шаулисов? Может, это он в день врунов старого мошенника Блажиса одурачил да в рай отправил?.. С другой стороны, вроде бы и молод Рокас для таких пакостей. Но если у него за спиной был учитель, вроде того прошлогоднего оборванца, который самого Заранку надул, повесившись?.. Тогда удивляться нечему. Очень может быть, что, изучив тонкости разбойничьего ремесла, Рокас стукнул по черепушке своего наставника и принялся действовать самостоятельно. Как иначе объяснишь появление револьвера в его кармане? Но кто тогда раскроет тайну прошлого лета, которая до сих пор не дает Пурошюсу покоя: какого черта надо было разбойнику местного происхождения привести своего сообщника в городок и, прихлопнув под носом полиции, у порога Пурошюса, разоружить? Неужто для этого дела более удобного места не было?.. Ах, как легко человека заподозрить и как трудно вину его доказать! Видно, не зря пронырливый полицейский ужак господин Заранка в прошлом году хутор Блажиса перетряс и Рокаса Чюжаса прощупал. И остался с носом. Хитрые полицейские в наше время, но разбойники не дураки. Не приведи господи Пурошюсу ни тем, ни другим в лапы попасться, потому что тюрьма — не веселый дом, а пуля — отнюдь не пчелка. Как знать, вдруг Рокас Чюжас выполняет волю Пятраса Летулиса, поддерживая связь с его Стасе и наводя страх на всех подозреваемых? Много ли надо было, чтоб Яцкус Швецкус в своем нужнике кровью отрыгнул?
Вот почему Тамошюс Пурошюс перед лицом Рокаса Чюжаса и прочих босяков во время допроса утянским следователям истинной правды не сказал, а заявил, что нес барышне попробовать пасхального кваса и обнаружил ее в луже крови, уже остывшую. О револьвере даже не обмолвился, поскольку и следователи, и свидетели сочли его собственностью учительницы, а Рокас рыдал, забившись в темный угол, как настоящий артист, и когда следователь спросил, не является ли самоубийца его родной сестрой, ответил: «Нет. Сто раз дороже. Мы с ней танцевали вчера допоздна. Я провожал ее домой. Она звала зайти к ней. Не могу себе простить, что не послушался. Может, была бы жива сейчас». — «Что поделаешь, юноша. Такова ее судьба, — вздохнул следователь с сожалением. — Не стоит себя мучить зря». — «Не слушайте этого сопляка. Он еще после вчерашнего не опохмелился», — крикнул Умник Йонас, но Рокас ему ответил: «Для вас я всю жизнь буду сопляком, папенька». — «Это тоже большая правда, — поддакнул следователь. — Вижу, ты умен не по годам». — «Весь в своего седовласого папеньку, господин начальник. Простите, вы, наверное, еще не знаете, что вчера я крестины устроил для своего братика-поскребыша. Поэтому папенька на меня злится, а я на него — нет... Что поделаешь, настал мой черед маму для своих будущих детей искать. Но кто мог подумать, что ученая барышня в простого батрака втюрится. Все говорили, что наш викарий из-за нее сутану снимет...»
И принялся Рокас рассказывать следователю прошлогоднюю историю. Когда кончил, следователь сказал: «Спасибо, теперь мне все ясно». И уехал в Утяну праздновать пасху, довольный, что так быстро покончил с таким непонятным делом.
Так вот! Попробуй скрути этого хитреца Рокаса. Куда удобнее покамест язык прикусить и в душе помолиться, чтобы господь уберег твою семью от несчастий, а тебя самого от умопомешательства из-за множества вопросов и странного беспокойства, как будто впервые в жизни обворовался.
Чутье не обмануло старого вора. Недельки полторы после пасхи неведомый шутник разбил выстрелом окно викария. Вечером следующего дня Пурошюс пришел подметать участок и обнаружил Юлийонаса Заранку с Мешкяле, сидящих за бутылочкой.
— О! Легок на помине!
— Прошу прощения, я не вовремя?
— В самое время. Мы с господином Мешкяле собирались к тебе наведаться!
— Милости просим. Пасхальный квас еще не прокис.
— А ваша совесть как, господин Пурошюс?
Пурошюс навострил уши и тут же придумал ответ:
— Моя совесть — моя конституция, господин начальник. Какую бог дал, такой и рад.
— Браво! Ты настоящий Цезарь.
— Спасибо за комплимент, господин начальник. Но эти слова не мои, а Умника Йонаса.
— Иоанна Златоуста? Из евангелия?
— Нет. Местного дурака, — хихикнул Пурошюс.
— А почему вы дурака Умником называете?
— Потому, господин начальник, что он знает обо всем, что в мире творится, куда больше, чем ему положено знать, а бабу имеет неграмотную, которая его уже восьмой раз подлавливает.
— Шутки в сторону!
— Неужели вам господин Мешкяле не рассказывал, что наш Умник на старости лет восьмого ребенка произвел, что пир горой его сын, бывший батрак Блажиса Рокас устроил в честь своего брата-поскребыша, что крестная младенца барышня Кернюте застрелилась после того, как Рокас ее домой проводил и что я утром первый нашел ее в луже крови? Первый, когда с кваском прибежал ее девичье похмелье утолять? С тем же самым кваском, который теперь вам предлагаю! Удался на этот раз квасок моей Виктории. Удался! Вот выпил я ковшик — поверите ли — голова закружилась и весело стало. Может, и впрямь пойдемте ко мне, господин начальник. Честь окажете моему дому. Вы уж поверьте — не боюсь я этого ночного шарлатана. Раз не застрелил он господина Мешкяле, Швецкуса, викария, то и в меня не попадет... А если б и застрелил — не велика печаль. После добровольной смерти барышни Кернюте Тамошюсу Пурошюсу не хочется жить на земле. Не хочется. Говорю вам как ксендзу на исповеди и потому готов публично и торжественно отказаться от обязанностей Иуды. Навсегда! Лучше уж каждый вечер перед сном попью кваску моей Виктории, сотворю молитву моей бабушки: «Ложусь в постель, как в гроб, поручаю господу богу душу и тело... Аминь!»
— Пурошюс, не паясничай. Ты не так пьян, а мы не так глупы. Видали на своем веку рецидивистов покрупнее тебя, слава богу.
— А эти святые из какого евангелия?
— В тюрьме узнаешь, Пурошюс.
— Слава богу, в тюрьме еще не доводилось побывать. Но ваш намек для меня не новость, господин начальник. Еще мой дед, темный безграмотный мужик, мне, малышу, поговаривал: «Живи, сынок, по своему сердцу и разумению, но никогда-никогда не отрекайся от сумы нищего, дурной болезни и тюремной решетки!»
— Очень хорошо. Очень. А ты, Пурошюс, уже успел передать всю мудрость фамилии своему сыночку?
— Да вряд ли стоит, господин начальник. От своего папаши довелось услышать, что дуракам куда легче на свете живется. Может, мой сынок своим талантом прокормится. Хорошим певцам, говорят, ум не надобен...
— Хорошо, Пурошюс. Хорошо. Тогда побудь еще немножко умным и ответь мне на один вопрос.
— Могу хоть на десять.
— Перестараться грех, Пурошюс. Для начала хватит и этого единственного. Только прошу коротко, ясно и с чувством ответственности.
— Спрашивайте, а то сгорю от любопытства.
— Почему, говори, находчица таланта твоего сыночка и его покровительница Кернюте покоится в могиле, а?
— Во все времена люди убивали себя из любви.
— И убивали друг друга из-за денег.
— Есть звери и среди людей. Такова уж наша жизнь.
— Молодец, Пурошюс! Теоретически ты подкован. Был бы ты учеником, а я — учителем, поставил бы тебе пятерку.
— Да не за что, господин начальник. Не хвастаясь, скажу — лизни я, как вы, науки, мог бы не одного мудреца в дураках оставить.
— Верю, Пурошюс. Верю. Так что лизни теперь водочки, чтоб язык поворачивался легче, и ответь мне, полицейскому практику, еще на один вопрос. На второй и последний, быть может.
— Пожалуйста. Могу хоть на десять, — ответил Пурошюс, опрокинув рюмку.
— Сколько, говори, денег скопила учительница твоего сыночка, которую ты, пьяный, в ее же комнате, изнасиловал, ограбил и застрелил? А?
— Если вы пьяны, господин начальник, то суньте голову в холодную воду, если одурели — кликнем старосту и отвезем к господину Фридману.
— А если мы кликнем сына старосты и спросим, кого он видел ночью в пасху под освещенным окном Кернюте? Как тогда будет Пурошюс?
— Анастазас сам ума жидкого. Ему и трезвому всякая небываль мерещится. Плохого сообщника вы выбрали, господин начальник. С таким себя на осмеяние выставите.
— Сволочь, значится! — рявкнул Мешкяле, побагровев, будто индюк.
— И то правда. И дурак он, и сволочь — самого худого сорта человек, — хихикнул Пурошюс.
— А если мы к этой сволочи добавим Яцкуса Швецкуса, которому этой ночью тоже не спалось?
— Вот так-так! Над Яцкусом, господин начальник, весь городок смеется. Сунул свою бабу год назад в желтый дом, и у самого ум за разум зашел. Зимой торчал под окном Стасе Кишките, пока я с помощью господина Мешкяле его, будто пса, не отогнал. А теперь, весной, днем на стенку лезет, а ночью по городку бродит и видит, что все блудят. Он мстит мне — дело верное. Посоветуйте ему, господа начальники, от своего имени — служанку нанять для мужских надобностей, потому что, говорят, его старуха и не думает помирать. Или... Есть еще один способ лечения. Прошу прощения, пускай смазывает седалище салом бешеной суки.
— Молчок! — стукнул кулаком по столу Мешкяле. — Ты нам зубы не заговаривай, значится.
— Вам тоже посоветовал бы применять это снадобье. Ваша питомица графиня еще не скоро будет в постель годиться. Слишком рано вы кривасальскую Фатиму укокошили и пани Милду тоже... Ей-богу, я же вам добра желаю. Я бы последнего убийцу лечил, дай бог только лекарство найти. А как вам, господин Заранка, в семейной жизни везет, а?
Будто зубр набросился Мешкяле на Пурошюса. Обеими кулаками поддав под ложечкой, на пол уложил и принялся ногами трудиться... Вышиб бы он дух из Пурошюса, но господин Заранка взмолился, помирая со смеху:
— Довольно, господин Болесловас. Довольно. Наш долг — помочь убийце встать на ноги. Убийца — редкий экспонат в нашем обществе. Его надо уважать и беречь, чтобы это племя не перевелось. Что бы мы, полиция, без них делали? Кого бы ловили, кого в тюрьмы сажали?
Еле-еле поднялся Тамошюс Пурошюс с пола. Еле-еле заговорил:
— Видите, каким лютым зверем становится человек, услышав о себе правду? А что делать мне, оклеветанному да избитому? Была бы сила на моей стороне, я бы вам обоим ребра пересчитал. А теперь что ж. Спокойной ночи. Пойду-ка домой. Пускай мое место остается вакантным, как выразился бы Умник Йонас. Как-нибудь проживу и без вас.
На этот раз Пурошюса схватили оба полицейских, усадили на стул, надели наручники:
— Ты уж прости, Пурошюс, мое терпение иссякло. Попусту рот разевать не будем. Перейдем к вещественным доказательствам преступления.
И господин Заранка достал из блестящего портфеля блестящий револьвер и, сунув под нос Пурошюсу, прошипел, как форменный ужак:
— Может, ответишь, братец, откуда эта вещичка появилась в кровати Кернюте? А?
— Раз ты такой умный, воскреси учительницу и спроси у нее. Хватит мне этих комедий! Руки пусти!
— Не хочешь больше со мной разговаривать?
— Катись ты к черту, Заранка. Ты для меня не начальник.
— Ах, вот как?
— Вот так.
Хрясть Заранка Пурошюса по уху. И снова Пурошюс на земле, и снова для ног Мешкяле появилась работа. У Пурошюса руки закованы. Так что защищаться нету смысла. Остался один выход — прикрываясь наручниками, беречь голову и, навострив уши, слушать, что шипит Заранка. Оказывается, что этот револьвер принадлежал господину Кезису, место которого он сейчас занимает и который до сих пор не обнаружен... Оказывается, что Пурошюс убил этого Кезиса, стакнувшись с другим разбойником, а потом того же разбойника оглушил, чужие деньги и оружие присвоил, в кутузку своего компаньона запер, а ночью удавил. Оказывается, что Заранка был совершенно прав, когда докладывал по телефону начальнику уезда о подозрительном поведении сторожа кутузки. Это ты, господин Мешкяле, виноват, что приютил под своим крылом убийцу, нахала, который, похитив винтовки шаулисов, теперь вас всех терроризирует, берет на пушку, с ума порядочных людей сводит. Это он подчистил в прошлом году сундук с пожертвованиями в школе накануне шестнадцатого февраля. Он! Не двойняшки Розочки, которые всего десять литов после него обнаружили! Его работа — ограбление Блажиса с хутора Цегельне. Его! Не кого-нибудь еще. Повесить его, расстрелять, сжечь и пепел развеять. Как святая земля и носит такого вора, распутника, извращенца? Зовите, господин Мешкяле, свидетелей. Зовите. Зовите сюда его жену и сына Габриса. Пускай видит сирота, пускай слышит, какой у него был отец!
— Слушаюсь, господин Заранка! — рявкнул Мешкяле, перестав месить ногами Пурошюса и взявшись за фуражку.
Вот когда перепугался Пурошюс. Вот когда его охватил ужас:
— Стойте! Я скажу все, что знаю! Скажу, пока вы меня с ума не свели!
Видит бог, другого выхода у Пурошюса не было. Град обвинений ошарашил его побольше, чем пинки Мешкяле. Всем своим естеством почувствовал Пурошюс, что этот очкастый ужак может самого ангела оставить виноватым, а что и говорить о нем, рядовом воришке... Так что поднялся Пурошюс с полу и, ползая на коленях, открыл тайну Рокаса Чюжаса, громко прокричал на те вопросы, от которых у него рассудок едва не помутился... А чтобы Заранка поверил в его искренность, вытащил из голенища сапога пачку ассигнаций и швырнул под ноги, проклиная покойную Кернюте, которая забыла составить завещание, хотя, встретив перед пасхой Пурошюса, очень хвалила Габриса и обещала аккордеон ему купить за все те милости, которые прошлой весной оказали ей Пурошюсы, во время болезни ухаживая за ней, кормя да убирая комнату. Разве не с этой целью перед тем, как покончить с собой, она положила деньги на видном месте? А видишь, как все получилось? Видишь, барышня? Ведь не вылезешь теперь из могилы из-за прошлогоднего долга, не объяснишь полиции, что совесть Пурошюса чиста, как стеклышко. Другой на его месте и не подумал бы по своей воле деньги отдать, а Пурошюс... Пурошюсу его честь стократ дороже капитала. Пускай никто не смеет его сыну Габрису бросить в лицо: «Твой отец вор!» Хватит, что вором был его дед... Раз уж так — нате, забирайте эти дурацкие деньги и пропейте за здоровье Пурошюса да за светлое будущее его сына Габриса...
Пурошюс не кончил своей речи, потому что Заранка пнул его сапогом в живот:
— Мелкий негодяй! Как ты смеешь мерить других на свой аршин! Сгноим в тюрьме! Подними деньги, поцелуй и положи на стол. А ты, господин Мешкяле, приглашай его близких. Пускай клубок до конца распутается.
— Помилуйте, — простонал Пурошюс, рухнув на землю и обхватив ноги Заранки.
— Эх, Пурошюс ты, Пурошюс. Какую пакость ты нам выкинул. Что деньги присвоил — это еще туда-сюда... Но как прикажешь понимать, с какой целью ты до сих пор не выдал Рокаса Чюжаса, а?
— Уже выдал. Уже перешагнул себя. Я уже Иуда, господин начальник, — заплакал Пурошюос.
— Тогда вешайся, когда отведем тебя в кутузку. Господин Мешкяле тебя любит. Ремня не отнимет.
— А сын? Как же мой Габрис будет жить без отца? Простите, я больше вас не подведу.
— Замолчи! Больше не верю ни единому твоему слову, значится!
Мешкяле с Заранкой выпили, чокнувшись рюмками, а Пурошюс, стоя на коленях, со слезами на глазах ждал приговора.
— Так что же будем делать, коллега Балис, с отцом Габриса? — заговорил, наконец, Заранка. — Может, отпустим? Одной сволочью больше или меньше — мир из-за этого вверх тормашками не перевернется. Пускай идет червяков копать да с сыном рыбу удить.
— Пускай. Ну его к черту!
Будто хорек бросился Пурошюс целовать руку Заранке, но тот не дал:
— Рано обрадовался. Рано. С сего дня увольняем тебя с работы. Жалованье больше получать не будешь. Иначе не можем. Совесть нам не позволяет.
— Ладно. Попробую жить с рыбной ловли.
— Работать на нас придется, Пурошюс, с сего дня по доброй воле. Получать будешь ровно столько, сколько вложишь усилий и доброй воли. Понял? Аккордная оплата!
— Понял, господин начальник.
— Моя первая просьба — не выпускать из виду Рокаса Чюжаса. Чтобы каждый его шаг был известен господину Мешкяле. Покамест мы его не тронем. Твое предательство, Пурошюс, нам еще не дает основания привлечь Рокаса Чюжаса к уголовной ответственности. Каждого преступника надо поймать за руку. Мы служим справедливости и поэтому должны соблюдать особую осторожность. Вспомни про Пилата Понтийского, который приговорил ни в чем неповинного Христа, поверив Иуде. Мы, католики, не имеем покамест права верить человеку, который предает другого, спасая свою шкуру. Верни нам веру, Пурошюс!.. Ты нас понял?
— Понял, господин начальник.
— Если будет серьезное уголовное дело, получишь серьезное вознаграждение. Вздумаешь водить нас за нос, запомни, погибнешь. Ясно?
— Ясно. Благодарю за совет.
— Носи на здоровье. Топай домой, Пурошюс. Помни, что ты нам нравишься. Ты хороший отец, хоть и вор.
— Благодарю за комплимент.
Остановившись на крыльце, Пурошюс услышал, что Заранка помирает со смеху, а Мешкяле вторит ему, даже захлебываясь...
Молния осветила мозг Пурошюса. Его же одурачили! Поймали на удочку! Будто жалкую уклейку! Сам не почувствовал, как укусил себя в палец.
— Ну погодите, ужаки! Воры и убийцы!
Вернулся Пурошюс домой, плюясь собственной кровью под заборы. У волостной управы едва успел юркнуть за клен. Чуть было не столкнулся лицом к лицу с землекопами, которые топали с работы домой. Пропахшие едким потом, куревом, грязные, сбившиеся с ног, но в добром духе. Рокас Чюжас о чем-то весело им заливал...
Странное чувство охватило Пурошюса. Зависть — не зависть. Как подружиться с ними? Как вернуть душе покой?
Той ночью зазвенело окно Пурошюса. Вся семейка вскочила с кровати. На рассвете Габрис обнаружил возле плиты камень, завернутый в бумагу, на которой было написано: «Пурошюс — Иуда».
— Ну погоди, Рокас Чюжас. Мы еще встретимся!
— Что ты там шепчешь, Тамошюс? — спросила Виктория.
— Молитву, мамаша, — ответил Пурошюс.
— Иди живо в полицию.
— Сама иди, раз хочешь.
Весть о том, что Пурошюс с Викторией уволены со службы, а на их место взяты брадобреи покойных Людвикас и Уршуле Матийошюсы, взволновала общественность Кукучяй. Одни радовались, что глас барышни Кернюте не вопиет в пустыне. Другие возмущались, что наказание слишком мягкое. Таких надо, мол, к суду привлекать или насмерть запороть в публичном месте, как в старое доброе крепостное время. Третьи ломали голову, какой капиталец успела сколотить Кернюте. Долго ли ты, Пурошюс дорогой, проживешь с чужого добра, стоило ли тебе руки марать? Четвертые отмахивались от Пурошюсов и смеялись над Матийошюсом. Дети босяков и те не отставали от взрослых. Под руководством Напалиса распускали языки, увидев Матийошюса, и метали камни, встретив Пурошюса. Первый укрывался дома или в кутузке, второй — в кустах. Виктория пустила слух, что ее муженек собирается повеситься. Розалия от имени всех бывших на крестинах босяков ответила Виктории:
— Если бы не Габрис, мы, бабы, для него сами подходящий сук подыскали бы, для ирода проклятого.
Единственный Рокас не осуждал и не ругал Пурошюса, даже в разговоры не встревал. Слушал, навострив уши, глядел в землю, будто кот, нагадивший в муку, да ждал, когда все поутихнет, и он сможет ночью прокрасться в Рубикяйский лес, снять с верхушки ели капитал Блажиса, отнести на хутор и швырнуть к конуре Саргиса, чтоб его больше не мучили дурные сны, чтоб не донимало дурное желание вернуться к Микасе... на чердак. Старуха Блажене, словно угадав его тайные мысли, прибегала к мамаше Розалии спрашивать, почему ее сын не возвращается, жаловалась, что приснился ей старик Бенедиктас и настоятельно потребовал удвоить Рокасу жалованье.
— Что скажешь, сынок? — воскликнула Розалия, на радостях прибежав даже на Медвежью топь с этой доброй вестью. — Может, иди? Может, не сожрут тебя эти ведьмы?
— Не пойду, мама. Ладно уж. Мы с отцом до жалованья кукушкиными яйцами прокормимся, а ты с Каститисом как-нибудь перебьешься...
— Ирод, одумайся. Скорее утонешь с землекопами в этой трясине, чем заработаешь столько, сколько Блажене предложила.
— А может, мы, маменька, дружно на Крауялиса поднажмем? Мошна у него потолще, чем у Блажене. Крауялиса Летулис еще не грабил.
— Как знаешь, сынок. Воля мамаше говорить, а сыну — не слушаться.
— Иди, маменька, домой. Не мешай.
И зашлепал Рокас по грязи к мужикам и снова копал канаву, швырял бурую грязь вверх, напрягая шею, стиснув зубы, потому что грязь стекала обратно, будто зачарованная, будто живая. Чем яростнее сражались мужики с трясиной, тем яростнее накидывалась она на мужиков. Даже лягушки хохотали, даже чибисы, паря над головами, спрашивали у кукучяйских работяг, живы ли еще?
И так одну неделю, другую, третью... Будто волы подъяремные. От зари до зари. А когда дотянули до первой получки, все поняли, что Розалия говорила правду.
— Кратулис-доброволец, нас надули!
— Мы тут сами удавимся.
— Штаны оставим!
— Умник Йонас, советуй!
— За куб такой жижи не пол-лита надо, а целый лит брать!
— Кукиш получишь от Крауялиса, а не лит.
— Надо подоить его мошну, как Рокас говорит. Не даст — так и по голове не даст.
Но пока босяки собрались посылать своих делегатов к Крауялису, он сам появился одним субботним утром в самый разгар дебатов. Еле-еле ноги приволок, держась за плечо мелиоратора Дундулиса, едва-едва на горку грязи забрался. А когда увяз, то и остановился:
— Бог в помощь, сказал бы... Но раз не работаете... Тогда — добрый день!
— Добрый-то добрый, только нелегкий! — ответил Рокас за всех удивленных босяков.
— Значит, политикой занимаемся, мужики? — просипел Крауялис, навалившись пузом на трость. — Значит, гадаем, Умник Йонас, чья Литва будет?
— Чья будет, тот и заберет, — ответил Рокас за отца. — Только вот беда, господин дядя, что мы в вашем болоте увязнем. Ни назад не получается вернуться, ни вперед не оплачивается шагать.
— Ничего, ребята! Не унывайте, — ответил Дундулис. — Все лето еще впереди. До поздней осени как-нибудь доберетесь до берега.
— Вам легко говорить, господин, — не выдержал Умник Йонас. — Вы на белой бумаге Медвежью топь осушили и теперь смеетесь, положив денежки в карман. А топать по этому болоту нам, а не вам.
— Поздно сказал, папаша, — побагровел Дундулис. — Могли работой поменяться.
— Ты отца не ругай, барин, — ответил Рокас. У тебя же ручонки белые. Пожалел отец. За кровавые волдыри господин Крауялис прибавки к жалованью не дает.
— Хо-хо-хо! — захохотал Крауялис, даже чибисы притихли. — Чей это паренек?
— Мой, господин Крауялис, — ответил Умник Йонас.
— Неужели тот, что в великий пост родился, перед днем врунов?
Умник Йонас побледнел, а Рокас ответил:
— Не тот, господин дядя. Вы уж простите, промашку дали. Я — Рокас, а тот, который моего папеньку в великий пост порадовал, — ваш тезка. Он еще в кровати валяется. Он побольше даже барин, чем вы. Ничего не делает, никуда не ходит, только жрет, спит и... Сами понимаете, господин дядя. Настоящий трутень.
Теперь побледнел уже Крауялис и, вытащив из-под брюха трость, замахнулся... Не ударил. В небо ткнул:
— Не завидуй господам, паренек. Завидуй птицам небесным, которые не сеют, не жнут, а живут. — Голубая жила на лбу Крауялиса раздулась, он задохнулся, закашлялся и, отдышавшись, продолжил: — Меньше занимайтесь политикой, ребята. Работайте больше. Политика — не для нас. Счастье простого человека — в труде, ученого — в науке, молодого — в любви, а старика — на небеси, как умные ксендзы говорят, а мы, дураки, верим. Почему замолчал, Умник Йонас? Мы-то с тобой, кажется, одногодки? Есть ли рай, говори? Есть ли вечное счастье?
Йонас опустил голову. Заговорил Рокас:
— Я скажу, господин дядя.
— Говори, паренек.
— Но я не задаром.
— Чего хочешь?
— Двадцать центов прибавь за куб этой жижи!
— Кыш, поросенок.
— Прошу простить, господин дядя. Мы все, как увидели вас, подумали, что вам уже все известно.
— Что ты тут мелешь?
— Неужели не дошел до уха вашего слушок, что мой бывший хозяин Бенедиктас Блажис своей бабе во сне явился?
— И что с того?
— Он велел мне жалованье удвоить, если я батрачить вернусь.
— Так чего тут маешься? Чего на Цегельне не бежишь?
— По глупости своей... подумал, что вы с бывшим скупердяем из Цегельне уже связь наладили. Ведь говорят, на небо никому не позволяют денежки пронести. Мой хозяин с одним кукишем туда отправился — и счастлив, говорят...
Крауялис не смог даже трость из ила выдрать. Торчал высоко, увязнув всеми тремя ногами.
— Пойдемте, господин Краунялис, — сказал Дундулис, подав руку. — Не стоит нервы трепать с этим сопляком.
— Подожди, почтенный. Сын Умника Йонаса чистую правду говорит. Мне ни деньги не нужны, ни эта болотная жижа. Я скоро буду на том свете, а сюда придут большевики, и все будет ваше! Работайте, мужики, и ждите. Если вместе дождемся, Крауялису спасибо скажете. Если успею умереть — сотворите молитву и скажете своим детям: «Не напрасно жил Костантас Крауялис. Голова его за всех нас работала... Поздно поняли. Живого проклинали, а мертвого почитаем и у господа рай для него вымаливаем». Только запомните, Крауялису рай не надобен. Вы все ему дороги, ваше будущее. Так что похороните меня не на песчаной горке, где вы все лежать будете, а вот здесь, в этой осушенной трясине, где дети ваши и внуки седьмой пот проливать будут, не собирая чибисовы яйца или клюкву, а убирая хлеба. Вот так, братцы мои! Вот так! Выройте мне могилу здесь. Лучшего памятника Крауялису не будет, чем пшеничный колос да смех сытых детей.
— Аминь! — сказал Рокас. — Прошу не умирать раньше срока, господин дядя. Лучше нам заранее заплатите.
— За что?
— За могилу.
— Ну и нахал же твой сынок, Умник Йонас. В кого он уродился?
— Розалии кровь‚— ответил Йонас и съездил тылом ладони Рокаса по зубам.
— Хо-хо-хо! — захохотал Крауялис. — Молодец, Йонас! Гни дерево, пока молодо!
Кое-как выдернул Крауялис все три ноги из ила и, попрощавшись, удалился вместе с Дундулисом, оставив после себя скверный запах...
— Шутки шутками, а от этого господина дяди форменным трупом несет, — сказал Рокас, сморщив нос.
— Хватит! Еще в зубы хочешь?
— За что, папа? Он над нами смеяться может, а мы — нет?
— Твоя правда, Рокас, — согласился Кратулис.
— Не порть мне ребенка. Пошли лучше работать.
— Пошли, папа, — ответил Рокас. — Работа дураков любит.
Взревели босяки и снова набросились на болото, яростно швыряли жидкую грязь вверх. Даже небо ею заляпали, даже солнце...
— Гип!
— Гоп!
— Вперед, за родину, Кратулис!
— Вперед за Крауялиса!
— Испортил воздух, ирод!
— Гип!
— Гоп!
Поправилось настроение у землекопов. Чтоб его хромой бес драл, никто из этих босяков не поменялся бы с этим старикашкой. Тоже мне барин, раз ни мяса кушать не может, ни водки пить. Одним пахтаньем, говорят, жив. Самое время Крауялису отправиться к Аврааму. Вот вздохнула бы Текле после долгого поста, вот порыдала бы слезами радости, вот покуковала бы, пока господина Мешкяле в свое поместье не заманила бы. А может, ты, доброволец Кратулис, утрешь нос этому полицейскому жеребцу во имя благосостояния всех кукучяйских босяков?
— Гип!
— Гоп!
Доброе настроение росло, но скверный запах еще сильнее. Кибис обвинил Граужиниса. Граужинис — Петронаса. А умник Йонас — ветер, который, вдруг изменив направление, подул с того берега болота.
— Мейронас, выручай!
Выбрался Мейронас из канавы, свернул цигарку из собственного самосада и задымил по ветру. Вяли кусты, стыла болотная жижа, дохли лягушки, но дурной дух дым Мейронаса все-таки не перешиб.
Ни с того, ни с сего огромный ворон, будто черный флаг, взметнулся над кустами и, карканьем оглашая опасность, полетел в сторону Рубикяйского леса.
— Мужики!
На прогалине между кустами вырос простоволосый мальчик, и все узнали Напалиса. Напалис махал руками, подзывая к себе, не в силах вымолвить ни слова. Мужчины побросали лопаты и, возглавляемые Кратулисом, бросились к нему. А когда добежали, разинули рты. Забросанный клочьями моха лежал в трясине разбухший труп человека. Без головы. В куче тряпья. С расклеванной спиной.
До самого вечера босяки не работали. Курили и ждали, пока вызванная Напалисом кукучяйская полиция под руководством Людвикаса Матийошюса выудила обезглавленный труп из трясины, засунула в мешок и увезла. В Утяну. На расследование.
Дурной дух скоро испарился из болота, зато появилась дикая, непонятная тревога, словно кто-то подглядывал за ними из ближайших кустов. А тут еще ворон, вернувшись из леса, стал носиться по небу, печально каркая, что злые люди отобрали его собственность.
— Кыш, гадина! Кыш, костлявая, а то поймает тебя Напалис и в цирк запрет. Придется тебе кадриль танцевать, — попробовал поднять настроение себе и всем Рокас, но на сей раз ему не везло, потому что все думали только об этом безголовом человеке, который нашел свой конец в самом жутком месте болота, куда приползают околевать лишь дряхлые коты со всей округи. Ведь, кажется, никто из окрестных жителей без вести не пропадал, если не считать Пятраса Летулиса. Вспомнили мужики и про прошлогодний случай, когда Тамошюс Пурошюс задержал раненого разбойника, а другого выпустил из рук, потому что, как говорил его сын Габрис, не хватило у него рук и сил с двумя сразу сражаться. Вот и не верь сказкам ребенка, которые тот рассказывал кукучяйским жителям, гордясь своим отцом...
Слово за слово, и загорелась фантазия босяков, лопаты падали из рук, подгибались ноги. Да, да! Не иначе. Как же иначе понимать, почему Пятрас по сей день ни через своих, ни через чужих привета не передает? Что теперь думать Стасе, которая его ожиданием жива?
— Стасе туда-сюда. Стасе молодая. Забудется через год-другой... С Тарулисом.
— Забудется, как забылась Валюнасова Веруте в объятиях Аукштуолиса!
— Дело говоришь.
— Лучше скажи, что делать мамаше Пятраса, которая в Палабаноре пластом лежит...
— Хватит вздыхать! Пошли работать!
— Эх, ребята, вот бы так выпить по случаю субботы, вот бы промыть мозги от дурных мыслей! — вскричал Альбинас Кибис.
— Чего хнычешь, орясина?! Давай монету, водка найдется!
— А откуда монету взять, Умник Йонас, раз моя баба до последнего цента карманы подмела? Может, говорю, ваши бабы лучше?
— У всех бабы одинаковые, Альбинас. Хорошо бывало, когда работали за сотни миль...
— Может, ты, Кратулис, центами богат? Ты у нас счастливчик. Вдовец!
— Пошел ты, знаешь куда, Альбинас!
— Испортился наш Альтман, ребята. В долг больше не дает!
— Это тоже дело рук наших баб, Альбинас.
— А ну их к лешему! Никогда не женись, Рокас. Попомни мое слово. Работяге надо одному на свете жить.
— А может, мне попытать счастья у Альтмана, пока собственная баба не душит? — сказал Рокас. — У меня с Альтманом счеты не сведены после крестин Каститиса. Мне он в долг поверит. Никуда не денется.
— Так чего тут торчишь? Жми. Неси. Успокой сердца. Мы за тебя поработаем. Ты за нас отдохнешь. Мы выпьем — да к своим бабам, ты к чужим девкам. Только запомни, Рокас, сегодня у Альтмана — шабаш! Говори ему добрый вечер через заднюю дверь.
— А что мне папенька, Умник Йонас, скажет?
— Лодырь ты, сынок. Лентяй последний.
— Каким меня сотворил, таков я и есть. Лучше бы посоветовал своей крови и плоти, что делать: тебя одного слушаться или их всех?
— Да катись ты к черту!
— Слышите, ребята, с каким благословением иду! Запишете ли в братство землеконов Чюжаса, которого родной отец проклял?
— Запишем, не бойся. Только водки достань да приведи сюда Йонаса Кулешюса, Иоанна Крестителя всех пьяных босяков.
— Бегу.
Поплевал Альбинас Кибис на свои огромные ладони, а вслед за ним — все остальные, и принялись копать канаву. Умник Йонас-то копать не переставал...
— Гип!
— Гоп!
И чем яростнее вкалывали, тем больше свирепели, потому что Рокас все не возвращался и не возвращался.
— Ничего не выйдет, Умник Йонас.
— Так нельзя!
— Придется твоего сыночка ремнем крестить... штаны снимем, да ума прибавим!
— Бог в помощь. И я вам посодействую, — ответил Умник. — Не нахожу управы, ребята, на этого битюга. И зубами и рогами меня обогнал.
— Весь в мамашу... Сочувствую тебе, брат, — сказал доброволец Кратулис.
Прошел час. Два. Злость испарилась. Вернулась тревога. Может, медянка его ужалила? Может, нет больше нашего Рокаса среди живых? А мы-то его, несчастного, последними словами честим! Солнце-то вот-вот зайдет!
Полезли было землекопы из канавы помочь Йонасу Рокаса искать, но он сам, проклятый, с горки закричал:
— Мужики, погодите! Я живой!
Прибежал Рокас с четырьмя бутылочками да двумя селедочками в руках. Йонас Кулешюс, дескать, прийти не может, Марцеле от Пранукаса не отпускает. Обязанности крестителя передает Юозасу Кратулису, как старейшему из всех босяков, если не считать Умника Йонаса. Так что выпейте, мужики, по словам Горбунка, за здоровье Рокаса Чюжаса, чтоб легко ему было на земле жить и в пекле маяться, а Костантасу Крауялису, благодетелю нашему, да суждено будет в раю болотную жижу рыть и конца болота не находить. Вовеки веков аминь!
— Поросенок, ты уже нагрузился?
— Прости, папенька. С Кулешюсом в сенях одну бутылочку раздавили, — и, стукнув бутылочку о бедро, вышиб пробку и сунул горлышко отцу под нос.
— Что с тобой поделаешь... — вздохнул Умник. — Будь человеком, сынок... Не будь вором и не будь артистом... И, отмерив ногтем свою долю, запрокинул бутылочку.
— Какой есть — такой есть! Пейте, землекопы, за своего крестника и Пятраса Летулиса, моего друга! Он живой! Чует мое сердце!
— Тс-с! Не кричи! Бабы услышат!
— Дело говоришь. Устроят нам головомойку!
— Будь здоров!..
— Будь силен при лопате и при девке!
— Не приведи господи заболеть!
— За друга головой ручайся в беде!
— Зря словами не кидайся, что думаешь — держи за зубами.
— За твое счастье, землекоп свежеиспеченный!
— А что такое счастье, дяденька?
— Не знаю, братец. Только присказку своего отца в голове держу: «Счастлив тот, кто счастья не ищет».
— А мой папаша поговаривал: «Кому счастье суждено, тот и на печке найдет».
— Рокас, больше не пей!
— Буду, папа. Мой сегодня праздник!
— Пьют волы, пока не напьются, пьют землекопы — пока не выпьют!
— Ух ты, хороша!
Путешествовала бутылочка по кругу, пахло болото рожью...
Когда кончилась водка, иссякли пожелания, мужики снова вспомнили про обезглавленный труп. И в этот именно миг из кустов вылез человек с метлой на плече.
— Бог в помощь!
— Подходи поближе, добрый путник!.. Тьфу! Да это же Тамошюс Пурошюс...
— А что? Может, одного пьющего безработного вашей компании не хватает?
Как-то не по себе стало босякам. Затихли все.
— Чеши мимо, Иуда!
— А кого я выдал, Рокас Чюжас?
— Не выдал, так выдашь.
— На воре шапка горит? — Пурошюс вдруг сел верхом на метлу и заржал: — И-го-го! Не бойся, ворон ворону глаз не выклюет.
У Рокаса от злости потемнело в глазах. Сам не почувствовал, как закричал:
— Много ли золота Кернюте цапнул, раз такой веселый?
— Столько же, сколько ты серебра Блажиса — из проруби Микасе!
У Рокаса Чюжаса дух захватило, а Пурошюс, раззадорившись, валил дальше, подражая голосу Бенедиктаса Блажиса:
— Не огорчайся, сыночек! И краденое золото, и краденое серебро — один черт. Может, поддержишь мне компанию? Может, поскачем вдвоем на одной кобыле сегодня в пекло? Видишь, как моя кобыла вертит хвостом? Тпру, ведьма!
— Чего ты хочешь от нашего Рокаса, старый вор?
— Совет хочу вашему крестнику дать, Альбинас, чтобы ближнему своему не завидовал!
— Скачи на метле, черт, пока зубов не проглотил!
— Не пужай, Альбинас! Не будет своих зубов — чужие вставлю. Стану, как господин Крауялис. Много золота во рту, много песка в заду!
— Раздавить тебя мало, полицейская гнида! — закричал Кибис, давясь смехом.
— Воля твоя, Альбинас. Мое золото вам райские врата откроет, мой песок — болото удобрит. Не завидуй господам, паренек... Завидуй птицам небесным... — голосом Крауялиса просипел Пурошюс.
— Ах, пропади ты пропадом! Вы слышите, мужики? Он тут за нами целый день шпионил!
— А что еще делать мне, который носит прозвище полицейской гниды и Иуды? Ничего запретного не услышишь, ничего тайного не увидишь, вот и умрешь глупым землекопом, как вы все. Один только Пятрас Летулис знает, где счастье искать.
— Так может ты, хорек проклятый, объяснишь нам, дуракам, что такое счастье?
— Чего не могу, того не могу... Прошу простить. Только одну присказку могу передать от своего папаши, вечный ему упокой...
— Какую?
— Худое счастье в могиле!
— Спасибо, Пурошюс, и за это. Подходи! Получишь глоток водочки!
— Благодарю! Я еще жить хочу.
— Ага! Боишься? Совесть смердит?
— Совесть только у покойников смердит, Альбинас.
— Может, уже пронюхал, кто этот безголовый был?
— Один большой барин, которого в прошлом году Пятрас Летулис лопатой окрестил и мне задарма отдал. Если б знал, какой его крестник непоседа, ни за что бы его не брал, сейчас бы не блевал.
— Убирайся к черту со своими загадками.
— Не бойся, Альбинас. Не ты, так Рокас мою загадку угадает. Он парень шустрый. Сын Умника Йонаса! И-го-го!
И ускакал со ржанием Пурошюс по болотным кочкам, топча осоку. Прямо на Горелую горку. Немолодой уже, а проворство, как у зайца. Вот что значит сызмальства воровским ремеслом промышлять... И язык у него подвешен, и котелок варит. Был бы грамотен, хоть сейчас в премьер-министры назначай. В первую же ночь государственную казну прикарманил бы и Сметону ликвидировал. Зачем этот Антанас Вильнюс да Клайпеду продал, а ему, Тамошюсу, денег не отдал... Утер бы Пурошюс нос господину Вольдемарасу, который в прошлом году переворот делал, да сам обделался...
— Мужики, меня тошнит от ваших речей, — простонал Рокас, белый как бумага.
— Перебрал, поросенок!
— Не твое дело, папенька. Я в кусты пошел.
— Никуда ты один не пойдешь. Хочешь в болотном окне утонуть?.. Вместе домой пойдем. По дороге поблюешь.
— Отстань! Я пойду, куда хочу.
— Ребята, помогите мне сына взнуздать!
— Рокас, запомни святой закон землекопов — один за всех, все — за одного! Куда мы — туда и ты.
— Идите вы к черту! Не хочу, — кричал Рокас с пеной у рта, пытаясь вырваться из плена босяков, но где уж ты, козлик, потрепыхаешься перед матерыми быками.
Схватили его мужики под мышки, меняясь, домой приволокли и, отдав в руки перепуганной матери, голосом Альбинаса Кибиса заявили:
— Прими, Розалия, своего сына и нашего крестника. Хорошо работает, хорошо и пьет. Хорошим землекопом будет.
— Прости, мама! Я погиб! Прости!
— Да что вы с ним сделали, ироды?
— Мама, они не виноваты. Я виноват! Меня спасай! Я тону, мама. Тону!
Больше Рокас ничего не помнит, потому что расплавленная жижа стала засасывать его. Напряг Рокас все силы и побрел к берегу, к высокой рубикяйской ели... Ноги были слабы, а жижа — клейкая. Черный ворон каркал на верхушке ели. Кто-то звал его по имени, то близко, то далеко. Болото полнилось голосами и птичьим гомоном. Ни на минуту нельзя было остановиться, перевести дух... Жижа затягивала вглубь. И он шел со спекшимся языком, зажмурившись, стиснув зубы. Вперед, вперед, пока не узнал голос Виргуте и, открыв глаза, не увидел ее самое.
— Тс-с... Что слышно хорошего?
— Ничего хорошего.... Ты третьи сутки бредишь.
— Что еще?
— Ты только не испугайся.
— Говори смело.
— Позавчера наш Напалис в Рубикяй Мешкяле и Заранку зарубленных нашел. Насмерть. На участке Блажисов. Под елкой.
— Да будет тебе.
— Честное слово. А сегодня утром на верхушке той же самой елки наш Напалис кожаный кошель нашел с человеческой головой.
— Сказки рассказываешь.
— Во имя отца и сына, — перекрестилась Виргуте. — Во рту у головы золотой зуб. Напалис все-все Гужасу передал.
— Что еще?
— Тебе еще мало?
— А вора Напалис поймал?
— Еще нет... Но он поймает. Вот увидишь. Пить хочешь?
— Давай.
Рокас напился, закрыл глаза и больше не заснул.
Жуткое убийство и не менее ужасная находка в Рубикяйском лесу прославили Кукучяй не только в Восточной Аукштайтии, но и по всей Литве. Впервые за двадцать лет независимости сюда прибыл корреспондент из Каунаса. Напалиса сфотографировали под исторической елью и похвалили за образное освещение событий. Мало того, волостной старшина Дауба, желая приобрести популярность в государственном масштабе, подарил Напалису пол-лита, изрекая при этом исторические слова:
— На́ тебе, сынок добровольца, за находку!..
Конечно, не это главное. Куда важнее, что начальник Утянского уезда господин Страйжис, ставший по особому распоряжению президента республики одновременно председателем комиссии по расследованию преступления и по организации похорон, прибыл на похороны долголетнего начальника кукучяйского участка полиции Болесловаса Мешкяле со своей юной женушкой Юрате, глубокое декольте траурного платья которой до крайности взволновало не только мужчин волости, но и женскую половину населения. Двойняшки Розочки подсчитали, что викарий Жиндулис во время мессы поворачивался к молящимся с „Dominus vobiscum“[27] в три раза чаще, чем установлено папой римским, и поэтому после молебна, когда общество толпилось вокруг костела, заявили во всеуслышание с главной лестницы костела от имени всех мирских монашек:
— Каков покойник, такова и молитва!
Серьезность и скорбное настроение вернулись ко всем лишь во время похоронного шествия, потому что первую половину дороги очень уж заунывно играл оркестр утянских пожарников и еще заунывнее запели хористы Кряуняле, когда процессия стала взбираться на горку и люди как на ладони увидели Пурошюса со сверкающим распятием, плещущиеся флаги, гроб и все тринадцать венков. Кстати, первый венок — от комиссии по похоронам — несли Микас и Фрикас. На его ленте было записано: «Покойся в мире. Ты сделал свое, герой. Скорбящая полиция Литвы».
Последний венок от кукучяйских шаулисов несли Анастазас с Юозефой Чернене. На этой ленте — золотая надпись: «Будем поминать тебя в своих молитвах. Ты останешься жив в наших делах».
Первым говорил над могилой Клеменсас Страйжис — громогласно и торопливо, то и дело поглядывая на часы, чтобы не опоздать на похороны Юлийонаса Заранки, на которых ему предстояло произнести точно такую же прощальную речь, только в более медленном темпе и с большим удовольствием, вознося до небес заслуги покойного перед родиной и проклиная шайку убийц, которой, по его глубочайшему убеждению, руководит местный головорез Пятрас Летулис... Пусть горит под его ногами литовская земля, а нас всех, людей доброй воли, да объединят светлые, патриотические идеалы Болесловаса Мешкяле, Юлийонаса Заранки и Зенонаса Кезиса и их бесстрашная война против красной гидры коммунизма, наймиты которой пытаются задушить нашу полицию, церковь и прочие учреждения, поддерживающие порядок, безопасность и дружбу между сословиями...
Поскольку Тамошюс Пурошюс за ним громко сопел и сморкался, господин Страйжис кончил свою речь в твердой уверенности, что генеральная репетиция удалась и спектакль над могилой Юлийонаса Заранки в Утяне будет пользоваться успехом.
Второй оратор — волостной старшина Дауба вызвал шиканье, потому что, залив за галстук для храбрости, ни одного слова не мог путно произнести и в конце своей речи назвал покойного «многолетним полицейским теленком»...
Зато когда викарий Жиндулис, продолжая мысль господина Страйжиса, стал призывать всех по примеру покойного умереть во имя святого долга, первой заплакала Юзефа Чернене. Вслед за ней — Эмилия Гужене и другие хористки.
Только бабы босяков не пустили слезинки даже когда викарий, завершая свою проповедь, пожелал покойному царствия небесного, а Розалия от имени всех баб послала к небесам историчесий вздох:
— И рад бы в рай, только грехи не пускают...
— Какая грубиянка! — охнула госпожа Страйжене и, поглядев большими карими глазами на викария, вслух спросила у своего седовласого супруга: — Папочка, почему я до сих пор не знала, что в нашем уезде есть такие просвещенные ксендзы?
— Тише, цыпленок.
— Папочка, он поразителен. В Утяне такого нет.
После этого незабываемого диалога хор Кряуняле грянул «Вечный упокой»... Викарий сиял, как мальчуган, впервые посаженный на коня, а Чернене рыдала громко, как девочка, потерявшая любимого гусенка.
Только теперь бабы Кукучяй хватились питомицы Мешкяле графини Мартины. Однако настоятелева Антося их сразу же успокоила. Оказывается, графиня сегодня утром тяжело захворала и заботами своего крестного была увезена к господину Фридману.
— Выслушал всевышний молитвы папаши Бакшиса. Покойся в мире, Мешкяле, после трудов земных! — этими словами Розалии кончились похороны, которые, как выразился Горбунок, записали самую светлую страницу в историю кукучяйского участка полиции.
После короткой поминальной пирушки в доме шаулисов начальник уезда господин Страйжис, в сопровождении волостных господ, уселся в свой автомобиль и увез в Утяну не только свою жену, но и викария Жиндулиса на заднем сиденье.
Вернулся викарий домой лишь трое суток спустя. Едва живой, как тетерев после свадьбы. Вернулся и заперся в своей комнате. Прибежавшая стремглав Чернене никак не могла к нему достучаться и поэтому обратилась к Кряуняле, спрашивая, когда викарий сможет снова приступить к репетициям дуэтов.
— Покамест я бы посоветовал вам, госпожа Юзефа, перейти к ариям.
— Почему?
— Ксендз викарий смертельно охрип.
— О, господи! Почему?
— Каков сон ночной, такой и труд дневной, госпожа Юзефа. Мужской организм — не железный. Запомните, ксендз викарий — юнец по сравнению с нами. Его голосовые струны мало закалены.
— Господи, так что же мне делать?
— Я, кажется, сказал.
— Мой голос слабоват для арий.
— Посоветовал бы поискать другого партнера.
— Покажите, где он валяется.
— Вот он, стоит перед вами на коленях. Органист, конечно, не ксендз. Но все-таки кое-что в этом проклятом захолустье, где талантливый человек может сдохнуть со скуки. Тем более вы, мадам, обладающая такими из ряда вон выходящими вокальными данными.
— Господи, что вам стрельнуло в голову?
— Откровенно говоря, осточертело мне мучиться с глупыми хористками. Хочу пожертвовать собой ради одной интеллигентной женщины и получить эффективный результат.
— А кто нас будет корректировать?
— Вы сомневаетесь в моих способностях? Ах, мадам, ведь было время, когда, очарованная талантом Беньяминаса Кряуняле, за кулисы театра примчалась жена самого директора департамента внутренних дел и обняла ноги Хозе... Только поэтому сгорел знаменитый тенор каунасской оперы Беньяминас!.. Его жизнь и карьеру погубил старый супруг этой молоденькой змеи. Очутился юный Хозе в провинции, увяз в тине, спился, по девкам избегался... Но не умер еще! Он жив, госпожа Юзефа! Он еще покажет, на что способен. Только протяните ему руку, помогите встать на ноги, вместо того, чтобы мучиться с этим балбесом в сутане, лишенном голоса и слуха. Мы с вами, дружно взявшись за руки, еще можем бросить на колени мир и умереть на сцене во имя искусства...
Беньяминас Кряуняле обнял толстые чресла госпожи Юзефы и затянул финальную арию Хозе. Каскадами. Потом поднял ее и понес на руках, умоляя сказать одно лишь слово — «да» или «нет».
Хотя от Кряуняле и несло перегаром, госпожа Юзефа была ошарашена его трагической биографией, его талантом и артистизмом. После долгих стонов и мольбы она сказала «да...» и заплакала в кровати Кряуняле, словно Пенелопа, дождавшаяся своего Одиссея из дальних странствий... Одна беда, Одиссей не понял своей Пенелопы. Приносил ей на ложе церковное вино, бутылку за бутылкой, поил и сам пил, то утопая в воспоминании, то демонстрируя бренные останки своего голоса и частенько пуская «петуха», то проклиная Кукучяй, где процветают темнота, лицемерие, распутство, где тебе приходится довольствоваться чужими объедками. Пардон! Где лишь один честный художник, да и тот сапожник горбатый... И только одна была целомудренная, поэтическая личность... И ее самое Жиндулис погубил. Что осталось Беньяминасу Кряуняле? Какого рода смерть избрать? Физическую или духовную? Кто ему посоветует? Кто настолько мудр?
— Господи, какой вы слабый... Тсс... Викарий услышит!..
— Пардон. Викарию — двадцать пять, а Беньяминасу Крауняле, если прибавить еще двух викариев, было бы ровно сто! Посмотрим, что викарий запоет, дождавшись моих лет. Он сопляк передо мной. Сопляк! Он сипнет после трех ночей.
— Тс! Тс, дорогой. Я вас прощаю. Выпьем. Вы меня не поняли. Викарий...
— Викарий — нуль передо мной. Он моего мизинца не стоит.
— Господи, как вы самолюбивы, Беньяминас. Нам с вами непросто будет ладить.
— А с ним легко было? Легко? А? Ха-ха! В постельке-то легко! Зато на хорах вас седьмой пот прошибает. Он нищий передо мной. Сапог. — И органист снова пустил свой тенорок к потолку так, что у госпожи Юзефы в глазах потемнело. — У твоего викария пупок бы развязался, а господин Кряуняле еще может! Может! Может! Так что выпьем за его талант, госпожа Юзефа, или катитесь к черту. Кряуняле будет пить в одиночку, пока не пропьет рассудок, совесть...
— Хорошо, дорогой. За тебя, Беньяминас. За наше будущее! Да будет проклят этот ксендзовский слизняк, карьерист, тряпка!.. — плакала госпожа Юзефа, пила сладкое вино, успокаивая себя и Кряуняле, пока оба, погрузившись в минорные мысли, не заснули.
Приснилась госпоже Юзефе ночь накануне дня святого Иоанна, дуэт, овации. Было весело. Много цветов было. Юзефа лежала на лужайке, обрывала лепестки ромашки и шептала: «Любит, не любит, плюнет, поцелует...» Когда осталось сорвать последний лепесток и сказать: «К сердцу прижмет!» увидела, что по цветку ромашки ползет полевой клоп.
Охнула госпожа Юзефа и проснулась. Из полумрака глядели на нее дуло револьвера и знакомые глаза.
— Перекрестись, змея! Ты умрешь раньше, он — потом, — голос Чернюса дрожал, а еще больше — рука с оружием.
— О, господи! Виталис! Не дури. Между нами ничего не было. Мы репетировали дуэт из «Кармен»... Хотели, чтобы натуральнее получилось. Для вечера на городище. Устали, задремали.
— Не ищи дураков! Объясняться будем на том свете! Я тоже умру. Будь спокойна. Юзефа, ты меня слышишь? Перекрестись, сука, по-хорошему, или... Эй, свидетель!
— Я здесь!
— Благослови их обоих! Мне надоело ждать.
Юзефа взвизгнула, лишь теперь увидев у окна Жиндулиса. Спиной к кровати.
— Распутник! Шантажист! Иуда! Где твоя совесть?
— Вот видите, господин Чернюс. Я говорил — зря вы меня сюда притащили. Она будет обвинять других, только не себя. Такая уж у людей психология...
Тут проснулся Кряуняле и разинул рот, услышав, как его коллега самым спокойным образом советует госпоже Юзефе броситься в ноги мужу и умолять о снисхождении, а господину Чернюсу милостиво простить ее во имя всеобщего блага, во имя нации... Господин Страйжис был прав, когда призывал на кладбище ко всеобщей консолидации... Хватит трупов в Кукучяй. И уж никак нельзя поднять руку против самого себя — командира отряда шаулисов.
— Ладно. Согласен. Я остаюсь. Но этих выродков унесут отсюда ногами вперед. Чтобы мне умереть на этом месте!
— Пардон! А меня за что?! — крикнул Кряуняле, выпучив глаза. — Я же в своей кровати, кажется! Не в вашей! Не я, а она сюда пришла и меня совратила! Я же художник, черт возьми! Не педагог! Прошу надо мной не измываться. Здесь я хозяин! Здесь мое все! А свою жену можете отсюда забрать. Я не держу. Ведите к себе домой и делайте с ней, что хотите. Ваше святое право!
— И я бы так сказал, господин заведующий, — вставил викарий. — Здесь не место для кровавого сведения счетов. Я бы на вашем месте временно воздержался.
— Не могу! Мне стыдно за нее! Я виноват перед вами, викарий. Да будет вам известно — до этой минуты я подозревал вас, думал, что вы — любовник Юзефы...
— Да простит вас господь.
— Страдал я, пил, скрепя сердце. Мне казалось: все-таки с ксендзом... Кое-что. Романтика... Боже, а тут? С простым органистом, выдоенным хористками. Тьфу!
— Виталис, поверь, между нами ничего не было, — прошептала Юзефа, стоя на коленях в постели. — Он бессилен. Он выдохся!
— Это вы зря, госпожа Юзефа. Вас лично я могу похвалить, хотя и не таких имел.
— И я так считаю. Кому-кому, а вам, госпожа Юзефа, следовало бы помолчать, — подхватил викарий, тем пуще ранив самолюбие Кряуняле.
— Старая проститутка! Пардон!
— Виталис, дорогой, эти поделцы сговорились! Они хотят унизить меня в твоих глазах. Они ставят на карту наше светлое будущее... Пристрели их обоих! Умоляю! Останусь в долгу перед тобой навеки!
Викарий отпрянул от окна:
— Господин заведующий, моя миссия окончена. Я не позволю пьяной женщине издеваться надо мной. Я устраняюсь.
— Стасялис, будь человеком, — крикнул Кряуняле. — Не оставь соратника в беде! Один против двоих не устою! Чует мое сердце, они меня приговорят и расстреляют.
— Замолчи, старый потаскун, — сказал викарий в великом возмущении. — Я проинформирую каноника. Завтра ноги твоей здесь не будет!
Кряуняле крякнул:
— Ах вот как! Тогда стреляй, господин заведующий, в нас обоих. Только сперва в него, а в меня — потом. Я хочу видеть, как этот негодяй будет корчиться, отдавая богу душу.
— Виталис, стреляй!.. Ты угадал. Я была романтиком!.. — взвизгнула Юзефа. И вдруг, обнажив белоснежную грудь перед викарием, торжественно сказала: — Падай на колени и признавайся, фарисей, сколько раз со мной превращался в младенца-сосунка! Сколько раз, положив здесь голову, обещал сбросить из-за меня свое черное платьице и бежать, бежать со мной... в джунгли, в Америку. И я верила, дура! Виталис, он не достоин шнурки завязывать на твоих башмаках!
— Напрасно жалуетесь, госпожа Юзефа, — сказал Кряуняле. — Вы же не малолетка. Все мужики Америку обещают, пока свое не получают... Так уж сотворил нас господь. После нас — хоть потоп...
— Замолчи, пропойца!
— Пардон! Я обещал вас сделать солисткой. Но разве это возможно? Положим, у вас, госпожа Юзефа, и впрямь есть голос. А где же слух? Я не виноват, что слон вам на ухо наступил. И не мечтайте спеться со мной... Стасис Жиндулис хоть такт чувствует. Господин заведующий, я прощаю викария за предательство. Предать человека перед лицом смерти — весьма человечно. Это во-первых. А во-вторых, вспомним молодость Стасиса. Пардон, он годится всем нам в сыновья... Где была ваша совесть, госпожа Юзефа, такого поросенка с пути истинного сводить? Где была ваша голова его россказни слушать? Я прошу оправдать его. У него еще вся жизнь впереди. Он еще сто раз будет ошибаться и на ошибках учиться. Так что же нам мешает, господа, устранить это недоразумение и великодушно амнистировать Стасиса? Давайте вспомним, господа, что мы — светочи этого захолустья. На нас смотрит чернь. Какой резонанс будет после такого расстрела? Как вы докажете свою правоту без свидетелей? — Кряуняле выудил новую бутылку вина из-под кровати и весело крикнул: — Господа, давайте относиться к жизни по-философски! Что было, то сплыло. Давайте выпьем за наше не омраченное тенями будущее, за мир и любовь во всем мире! Ведь не зря Христос являлся на землю. И не зря судьба нас всех свела. Проявим же благородство. Адамов — три штуки. Ева всего одна. Змий искусил ее. Но она покаялась в своем грехе и готова вернуться в лоно семьи. Чего же еще надо? Разве не наш долг протянуть руку падшей? Разве не ведомы нам святые слова: «Слабость имя твое, женщина»? Господин Чернюс, я вам по-хорошему завидую. Вам улыбается счастье помириться с любящей вас Евой. Может ли быть что-нибудь приятнее в сей юдоли плачевной? Викарий, братец, воздень свою святую десницу и благослови семью господ Чернюсов! Да будет она с этих пор тверда, как камень! — И, ударив кулаком в донышко бутылки да выдернув зубами пробку, Кряуняле уже разливал вино в бокалы, приглашая сесть за стол или даже на кровать, где кому удобнее — и устроить пир горой... Спрашивал у викария, почему тот так задумчив. Мысли тяжелы, или святая десница тяжела?..
Оба супруга, одурев от затейливой речи Кряуняле, уставились на викария с тайной надеждой, но тот, подняв свою десницу, заслонил ею глаза:
— Да простит вас всех бог. Прошу мириться. Прошу пить. Но честь ксендза оплевать не позволю. Ни блудливой женщине, ни пропившему свою совесть старому холостяку. Господин Чернюс, вы будете свидетелем на суде каноника. А теперь прошу меня отпустить. Настал час читать мой требник.
— Стасялис, побудь еще! — крикнул Кряуняле отчаянно, словно утопающий. — Из лужи сухим не встанешь. Умрем мы оба с Юзефой, но умрешь и ты. А судом каноника меня не стращай. У меня тоже есть свидетель. Господин заведующий, я, с вашего позволения, кликну батрака настоятеля Адольфаса. Он, по моей просьбе, дежурил на чердаке того дома и наблюдал в щель за Стасисом в интимные минуты... Я-то чувствовал, что Стасис когда-нибудь дойдет до ручки и начнет искать виновных. Такова уж натура у этого человека... Ах, господи милосердный. Если здраво рассудить, то зачем тебе, Стасис, понадобилось нас выдавать? Ведь ничего худого не случилось бы. Ничего. Серые будни перед этим и после этого. Господин заведующий, Адольфас вам расскажет все с мельчайшими подробностями. Я сейчас!
— Стой! — рявкнул Чернюс и, ударив рукоятью револьвера Кряуняле по загривку, швырнул его на колени у окна.
Из кровати выкарабкалась Юзефа, вцепилась в грудь викария, будто проголодавишаяся кошка, и заверещала:
— Я не отдам тебя этой уездной шлюхе! Виталис, дорогой, убивай нас обоих! Пускай этот пьяный одер останется свидетелем!
— Убью!..
— Мы не возражаем. Мы были счастливы... Все страйжисова лисица испортила. Стасис, признавайся, будь мужчиной, хотя бы перед лицом смерти.
— Отстань, безумная! — взвизгнул викарий и толкнул Юзефу туда, где корчился Кряуняле. — Господин Чернюс, кончайте комедию! Разве не видите, что это чистая истерика?.. Сама не знает, что говорит и что делает. Выведите ее на свежий воздух, пускай к ней вернется рассудок.
— На колени! — сказал Чернюс викарию, приставив револьвер к груди. — Раз, два...
Не кончил. Викарий уже был на коленях. Белый как куриный помет.
— Юзефа, мне жалко пули. Лучше я утоплю его, как котенка!
— Делай что хочешь, дорогой. Он подсек мою веру в человека. Сама не знаю, хватит ли у меня сил снова подняться на ноги.
— Попробуем, дорогая!
И вдруг, взяв полное ведро воды от двери, Чернюс поставил его под нос викария и приставил к его затылку дуло револьвера:
— Пей, если жизнь дорога!
— Да прости господь бог вас...
— Раз, два!..
Викарий наклонился к ведру и принялся хлебать холодную воду.
Долгой и неуютной была тишина. А ведро — емкое. За окном стемнело. Во дворе настоятелева дома громко мычали пригнанные с пастбища коровы, которых мучила жажда.
Когда воды осталась лишь на донышке, Кряуняле взмолился:
— Господин заведующий, будь человеком. У меня в горле пересохло. Оба со Стасисом грех делили по возможностям. Позволь и наказанием поделиться.
Но Чернюс был слеп и глух. Он сунул револьвер в кобуру только тогда, когда викарий, опустошив ведро, мешком повалился в угол.
— Останемся джентльменами, Стасис. Приношу извинения за жену и от себя лично. Думаю, не будешь поминать нас лихом, — глаза Чернюса обратились к Кряуняле: — А ты, церковная вошь, запомни: если с викарием случится худое, меня с госпожой Юзефой здесь не было. За все последствия ответишь ты сам.
— Почему я? Почему не Пятрас Летулис?
— Твое дело! Спокойной ночи.
— Сладких снов.
— Виталис, дорогой, как ты благороден!..
Когда шаги Чернюсов затихли, викарий захрипел и кое-как, хватаясь за стену, встал.
— Ты сам виноват, Стасис... Перегнул палку.
— Отвяжись, сатана.
— Ничего. Оклемаешься. Молодость вывезет.
— Господи...
— Потом помолишься... Сейчас спасай пузырь свой, святой муж... Никуда не ходи. Тут делай. В ведро.
Покарал-таки господь слугу своего Жиндулиса тяжелой болезнью почек. После дня святого Иоанна увез его начальник уезда на собственной машине в утянскую больницу, а через неделю даже в Каунас, откуда дошел через баб слух, что дело викария худо: ксендзом быть еще сможет, а вот пьянствовать — вряд ли.
У кормила прихода снова стал настоятель Бакшис, вырвавшийся из когтей смерти, похудевший, помолодевший, благодаря господа, что удалось, призвав на помощь господина Фридмана, снова увезти свою Мартину за границу подальше от тяжких переживаний. Пускай поучится живописи в Париже. Пускай увидит святой Лувр, Ниццу, Рим, Афины. И, вернувшись полгода спустя домой, да узнает правду о своем родном отце Казимерасе.
— Господи, не завидуй моему счастью.
Заразившись добрым настроением настоятеля Бакшиса, приход быстро забыл про все жуткие события. Вдобавок настала страда. Хозяева с батраками трудились в поле так, что камни шевелились. Босяки кричали: «Гип!», «Гоп!» на болоте Крауялиса так, что кусты дыбом вставали. Бабы корпели на огородах. Дети в лесу собирали ягоды. Лето выдалось, как никогда. Солнечные дни, теплые вечера... Даже петь молодежь начала. Такой, кажется, малости не хватало до полного счастья. И нате... Первого сентября, во время урока закона божьего, под окнами шестого класса прозвенел голос Напалиса:
— Эй, мужчины, женщины, хватит вам молитву творить! Война началась! Немец поляка бьет. Люцифер Гитлер приезжает на зеленой телеге!
Настоятель Бакшис, только что говоривший шестиклассникам о доброте, премудрости божьей и силе молитвы, побледнел, уселся и попросил принести ему воды.
Затих, замер весь приход. В воздухе запахло порохом. Господи, ведь Вильнюсский край под самым носом у Кукучяй. Много ли надо, чтобы Литва оказалась в пасти немца? Двойняшки Розочки с воплем убежали к своим братцам. Сметона огласил мобилизацию вдоль всей границы с Польшей, и староста Тринкунас с сыном Анастазасом да Микас с Фрикасом уже носились по волости, раздавая повестки отставникам.
С ночи собралась возле дома шаулисов куча молодых парней и рыдающих баб. По утянской дороге прикатили две телеги, груженные винтовками и формой; на одной возничим — сверхурочник старшина, на другой — ефрейтор. Одели, обули двадцать парней, раздали им винтовки, построили. Ефрейтор крикнул: «Смирно» и, отдав честь старшине, отрапортовал, что мужчины к походу готовы. Старшина гаркнул: «Вольно!» и велел расцеловаться с матерями, сестрами и девками, потому что война это война, как говорится, и не каждый солдат возвращается с войны домой. Смотря как кому повезет.
И зарыдали бабы босяков громче всех, потому, что в этом отряде солдатиков были целых три своих: Шермянис, Гирис и Альбинас Кибис. Проводить их пришли землекопы и все кукучяйские босяки.
Бабы и дети гнались за солдатами до железнодорожного переезда, пока старшина, отстав, не крикнул:
— Без конца не будет конца. Мужчины — вперед! Женщины — назад! — И, маршируя задним ходом, затянул:
Скачут литовцы
На борзых конях...
Загремела песня, понеслась по сосновым борам, перекрестили бабы солдатиков и возвратились домой, бормоча молитвы.
— Йонас, Йонялис, что теперь будет? Неужто нас господь бог Гитлеру отдаст? — расспрашивала Розалия вечером, пристав к своему мужу, грозясь разбить в пух и прах «радию» за дурные вести, но черт спас собственное изобретение, по московской волне принеся Йонасу добрую весть, что в Вильнюсский край хлынуло русское воинство...
Настроение у босяков росло как на дрожжах. Днем работать расхотелось, ночью — спать. Ждали, когда же большевики придут да сметоновские порядки сметут. Доброволец Кратулис, выпив по случаю воскресенья, запел перед корчмой:
Вперед, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Спел бы еще, но слов больше не знал... В тот же день Напалис, по наущению отца, потребовал у Кряуялисовой Евы, чтобы она опять стала платить ему дань яйцами, потому что не завтра так послезавтра большевики в Кукучяй придут и ее родителей пустят с сумой, а всю их землю, скот и птицу раздадут босым да голым. Ева до этого дня может искупить свою вину перед Напалисом. Напалис пожалеет ее и вместе с родителями приютит под своим крылышком, потому что большевики очень любят представления и цирк. Так что Напалиса и его дрессированных птиц ждет счастливое будущее. Неважно, что ворон покамест не пойман. До поры до времени Напалис удовлетворится индюком ее отца, которого он окрестит Гитлером и научит воевать против одной галки и трех воробьев.
Далеко за полночь заседал сейм босяков в избе Кратулиса, обсуждал, будет у Литвы независимость, когда большевики придут, или нет. Умник Йонас утверждал, что теперешняя независимость — чистый пшик. Босякам главное работу получить да приличное за нее вознаграждение, чтобы дети и бабы были сыты.
— Погоди! Стой! А тебе разве не важно, Умник, в какую школу твой Каститис пойдет? На каком языке будут говорить? Какую веру исповедовать? — кричал Петренас, которого поддерживал Кратулис.
— Ты, Винцас, забываешь, что русские нынче не те, которые на нашей памяти были. Они, брат, по миру не с царскими орлами идут, а с красным флагом.
— Большие народы маленьких никогда не понимали и не поймут, Йонас.
— А я тебе говорю, Винцас, что учение Ленина...
— Учение учением. Ты мне скажи, как будет.
— Если судить по моему радию, в России теперь все народы в равенстве живут.
— Радия она есть радия. Каждый по радии прихорашивается. Ты мне говори, как будет.
— Пристал ты как банный лист, Винцас. А ну тебя к лешему. Пойдем лучше к фельдшеру Аукштуолису. Он тебе мигом разъяснит политику Ленина...
— Пойдем!
Не менее жаркие дискуссии проходили в сейме босых баб у Чюжасов, где Розалия выкладывала слушательницам, как по писаному, что в России большевики баб уважают и любят, что казенную работу им дают и жалованье платят вровень с мужиками.
— Не верю. Убей, не верю! — возразила Петренене.
— Я тебе по-литовски говорю, что Йонас мне говорил: в России мужики и бабы в равенстве живут.
— Вот это и плохо! Чем равенства больше, тем бабе тяжелее. Запомни, на наших руках — дом, дети. Кто будет детей кормить да обшивать, кто молитве учить?..
— Йонас говорит, в России большевистские власти облегчают житье бабам. Детей в детские сады сгоняют, задаром кормят, обстирывают и учат.
— Иисусе. Вот порядок!
— Погоди, дуреха! А чему же учат большевики детей в этих ихних садиках?
— Азбуке.
— А закону божьему?
— Зачем спрашивать? Будто сама не знаешь, что большевики безбожники.
— А на что, ягодка, простому человеку азбука, ежели молитвенники не нужны будут?
— Чего не знаю, того не знаю. Йонас...
— А я тебе лучше Йонаса скажу: если большевики баб любят и уважают, то не могут они жить без веры.
— Йонас говорит, что в России и бабам разрешается в бога не верить.
— Спаси и сохрани! Мужик неверующий — еще половина черта, а уж баба безбожница... Не приведи господи. У твоего Йонаса, ягодка, в голове помешалось от этой проклятой радии.
— У твоего Винцаса клёпка давно отлетела, и то я ничего не говорю. Ты лучше скажи, как вы, такие скупердяи, век доживаете под одной крышей?
— Как сама видишь, ягодка. Только детей на старости лет никак смастерить не можем, как вы с Йонасом.
— Кто того не знает, что ты с молодости умелица дремать, да не умелица полотна ткать.
— Хо-хо!
— Хи!
— Ведьма! Я настоятелю скажу, какую ты ересь распускаешь вместе со своим безбожником.
— Беги! Чеши, как нашкодившая кошка!
И побежала Петренене в настоятелев дом к Антосе...
В доме Валюнене Аукштуолис разъяснял учение Ленина, а в костеле настоятель Бакшис, поправившись после болезни, начал говорить проповеди.
Один убеждал, что разумные люди сами должны создать на земле рай, в котором не было бы эксплуатации, другой провозглашал, что без помощи божьей, без церковного учения люди могут создать на земле лишь ад; один говорил, что коммунисты несут босякам спасение, другой — что погибель; один восхвалял Москву, другой — Рим, и оба убедительнейшими примерами подтверждали свою правоту; один обвинял церковь, что та от древности до наших дней несет свой крест через кровь и трупы, другой предавал проклятию всех отщепенцев и еретиков, а больше всего — русских большевиков, которые не только убивают да гноят в тюрьмах иноверцев, но и друг друга режут.
Вот и пойми ты, простой человек, на чьей стороне правда. А тут еще как-то под вечер два изголодавшихся польских солдата приблудились. Оба по-литовски калякали, вот и попробовал доброволец Кратулис у них узнать, почему польская армия так недолго перед немцами держалась. Один из солдат низко голову опустил, а другой со злостью ответил:
— Посмотрим, братья, как долго вы выстоите перед этой силой сатанинской.
— Так почему русским не сдались?
— Мы — верующие. Льнем к католикам, у которых есть пока еще независимость, — ответил молчаливый солдат и улыбнулся с хитрецой.
Работяги отвели их в настоятелев дом поесть да переночевать, а сами, грязные и голодные, ввалились к фельдшеру Аукштуолису продолжать дискуссию о том, что будет с Литвой... Может, настал час самим лопату поднять против волостных властей, пока обязанности начальника участка временно исполняет Альфонсас Гужас. Этот мужичок без боя власть босякам уступит. А переловить шаулисов — раз плюнуть. Вот и устроим свою, босую, власть в Кукучяйской волости, как в девятнадцатом году отчим Горбунка Анупрас Кулешюс установил, да поставим начальником Умника Йонаса. Заразившись нашим примером, восстанут Таурагнай, Ужпаляй, Салакас... Вот и провозгласим собственную, босую республику да предъявим ультиматум президенту — кыш с трона, Сметона, уступи это теплое местечко Пранасу Аукштуолису, который Ленина тайком исповедует. Пускай попробует Сметона войско на нас натравить! В войске мужчин босой породы побольше, чем господских сынков. Один Альбинас Кибис чего стоит!.. Смех смехом, господин Аукштуолис. Прошу подумать. Мы, босяки, вопрос ставим совершенно серьезно. А если, не приведи господь, Сметона позволит свою конную полицию сюда прислать, как в прошлом году под Гаргждай к нашим стачечникам, то почему мы не можем себе на помощь позвать Красную Армию из Линкменай? Помогли ваши отцы в девятнадцатом нашим отцам, вот помогите и вы нам, как братья братьям помогают. Ведь сегодня вам куда легче. Вы не босые, не голодные, как ваши отцы были. Сытые, обутые, вооруженные до зубов. Двинулись на танках под нос Гитлеру, и тот молчит, не смеет дальше тронуться... Так что, разве Сметона против вас попрет?
— Господин Аукштуолис, а? Пойми, у нас, босяков, терпение уже иссякло: вязнем в трясине Крауялиса, за куб лудяка получаем по жалких пол-лита, как в жестокие годы кризиса. В прошлом году едва с голоду не подохли, и в этом перспектива никудышняя. Не дает больше Альтман водки в долг — а ну его к черту. А что будет, когда в рождественский пост или перед пасхой селедки не получим? Отвечай, господин Аукштуолис, прямо, без обиняков, что нам делать-то? Чуют наши сердца, что на твоей душе правда похлеще, чем у настоятеля, который нашим бабам в костеле и нашим детям в школе туману напускает. Так что будь нашим добрым советчиком, старый ты безбожник, которого двойняшки Розочки, пока здоровы, антихристом зовут, а когда захворают — благодетелем.
Неизвестно, что бы ответил Аукштуолис, потому что в комнату внезапно влетела Петренене и принялась охаживать мужиков палкой, ища своего и проклиная всех безбожников. Оказывается, она спряталась в сенях и все слышала!.. Не будешь драться с дурой бабой. Разошелся сейм босяков восвояси, а Петренене опять помчалась в настоятелев дом, по дороге забежав к себе и предназначенный для муженька свекольник вылила в свиное корыто. Пускай жрет, безбожник, черствый хлеб со своими большевиками, которые, как сказывала Антосе, уже заняли Вильнюс, скоро все костелы закроют и образ святой Девы Островоротной осквернят, в шапках сбежавшись в часовню, штыками ее глазки-звездочки выколют, да разграбят золотые ручки и ножки, которые излечившиеся с помощью иконы верующие вешали испокон веков у алтаря... Еще со времен татарского нашествия, когда их стрелы, пущенные в святой образ, возвращались обратно и насквозь пронзали сердца нехристей.
А на другой день известие из «радии» Умника Йонаса: русские возвращают Вильнюс Литве.
— Вот те и на!
И снова заседали два сейма босяков, и снова два противоположных мнения лицом к лицу... Настоятель с амвона пел дифирамбы господу богу за то, что выслушал молитвы литовских католиков и сотворил чудо, возвращая Острые ворота Литве, а Аукштуолис в доме Валюнене терпеливо разъяснял босякам, что никакого чуда тут нет, а большевики продолжают политику, которую начал еще Ленин. Неужто ты, Умник Йонас, или ты, Кратулис, не помнишь двадцатого года, когда Красная Армия забрала у Пилсудского Вильнюсский край, Литве вернула и заключила мирный договор?
— Ах, фельдшерок! Не смеши ты меня. Ты тогда, может, свиней пас, а я уже трехцветный флаг поднимал на замке Гедиминаса! — раскрасневшись, кричал Кратулис. — Ты лучше нам скажи, какая польза будет Литве сейчас, от нового договора с большевистской Россией?
— Уже есть, Кратулис. Слава богу. Литва еще не в брюхе у Гитлера, как наша соседка Польша.
— А я головой ручаюсь, что наш Сметона, подписав этот договор правой рукой, левой в кармане кукиш держит. Ему Гитлер во сто крат Сталина милее.
Целую неделю гудел, ликовал городок, все до единого были довольны, и поэтому воскресным вечером Горбунок вырвался из домашнего заточения вместе с гармоникой и веселую речугу сказал перед корчмой о нашем президенте Сметоне и его подручном ксендзе Миронасе, как они оба завещание составляют, после каждого куплета утешая себя печальным припевом:
Слава господу и большевикам!
Ворота Острые вернулись к нам!
Когда босая публика перемерла со смеху, Горбунок снял шапку и, приказав Петренене убираться в костел да петь божественные псалмы с Бакшисом, пригласил мужиков скинуться последними центами и выпить за здоровье русских. Поскольку у всех мужчин карманы оказались пустыми, то он, черт горбатый, уломал Кратулиса с Умником Йонасом сходить к Крауялису и попросить аванс. Ведь сегодня общенациональный праздник! Крауялис должен посочувствовать кукучяйским босякам, которые всегда готовы задарма вырыть ему яму в трясине Медвежьей топи.
Отправились посланцы Горбунка в дом Крауялиса с большими надеждами, а вернулись в корчму с длинным носом, потому что Крауялис так ответил просителям: «Потерпите, мужики. Напьетесь вволю тогда, когда большевики придут да вас господами сделают. А я по случаю возвращения Вильнюса и своей скорой кончины даю вам свободу. Просим с завтрашнего утра на болото и ногой не ступать. Отдохните. Наработались. Повремените до весны, авось, сметоновский лит рухнет, авось, рубль или марка будут в обиходе? Зачем зря пот проливать? Охотно поставил бы вам водочки из своего кармана. Беда только — все серебряные литы ухлопал на гроб, который в Каунасе для меня отливают, а все бумажные ушли в подушечку, наволочку для которой моя Текле для Мешкяле сшила да в гроб положила... Всего доброго, мужики. Всего вам доброго».
Вот хохотал Горбунок, вот держался за бока... Оттого, что после похорон господина Мешкяле не только настоятель Бакшис говорить начал, но и господин Крауялис — смеяться. Зря вы, ребята, ему Пятрасом Летулисом не пригрозили, зря не напомнили про печальную судьбу Бенедиктаса Блажиса. Может, был бы сговорчивей?
— То-то! Задним умом все крепки, чтобы дуракам советовать!
— Эх, Пурошюс, вор проклятый! Может, ты сегодня ночью до господина Мешкяле докопаешься, может, свистнешь из гроба эту подушечку? Может, устроишь поминки по Крауялису и Сметоне за чужие деньги?
— Зачем мне чужие, когда своих девать некуда?
— Тогда приглашай Альтмана, черт возьми. Давай пропьем их! Разве не слыхал, что сам Крауялис конец литу пророчит?
— А какая мне польза будет, Кулешюс, от того, что свое добро с вами пропью?
— Примем тебя, Пурошюс, в священный союз босых да голых. Ведь все равно нет у тебя надежды к власти пробиться, пока господин Гужас нашим участком управляет... Он тебя знает как облупленного, да и Людвикас Матийошюс по-хорошему кутузку не уступит. Так что, братец, пока Сметона держится на троне, у тебя нет другого выхода, как присоединиться к босякам.
— А ну тебя к черту, Кулешюс. Могу и присоединиться! Но какое я место получу, когда большевики к власти придут?
— Назначим тебя, Пурошюс, директором воровского департамента!
— И-го-го! — заржал Рокас Чюжас.
Побледнел Пурошюс и резанул:
— Спасибо за доверие, Кулешюс. Но для этого места больше Рокас подходит. Он моложе меня и шустрее.
— Не унывай, Тамошюс Пурошюс! — крикнул в ярости Рокас. — Тебе найдем место еще потеплее — назначим тебя главным палачом при власти босяков, который головы всем господам рубить будет да их золото с серебром в свой мешок совать!
— Ты слышишь, Умник Йонас, какой аппетит у твоего сыночка, о чем он мечтает? Спасибо тебе, Рокас Чюжас, за предложение и будь спокоен, что этот пост после моей смерти тебе достанется, потому что от вора до убийцы — всего один шаг. Дай боже мне удачно в бозе почить, дай боже тебе до моей смерти в тюрьму не угодить... Меня ты не бойся, полиции не выдам ни тебя, ни твоих тайных мыслей, хотя ты меня тогда на болоте Иудой и обозвал. Пурошюс еще никого не продал и не продаст! Его совесть чиста. Он был и останется другом босяков-работяг. Давай-ка сядем, Кулешюс, и выпьем за мое и Рокаса Чюжаса счастливое будущее, за будущую власть оборванцев, дождавшись которой ты получишь место органиста, а я — звонаря. В часовне Острых ворот! Чтобы «Вечный упокой» за сметоновскую Литву на колоколах сыграть и «Многие лета» для всех вас, бывших рабов Крауялиса! Во веки вечные аминь! Давайте сядем, мужики, я сегодня ставлю! Пропейте мои кровавым потом заработанные гроши и трижды прокричите «ура!» Тамошюсу Пурошюсу, которого вы несправедливо прокляли, наградив прозвищем Иуды. Спойте «Многие лета» его сыну! Сегодня вся Литва празднует освобождение Вильнюса, а Пурошюс еще и день рождения своего сына Габриса! Сядем, мужики!
— Хорошо, Пурошюс, сядем. Но знай, что воров и разбойников большевики к стенке ставят.
— Пускай ставят. Я и умирая кричать буду: «Долой буржуев!»
И уселись босяки и стали пить... Но что-то пропало желание напиться. Загодочные слова Пурошюса омрачили доброе настроение босого люда.
А жизнь, бурля, неслась дальше, точно река в половодье, ищущая старое русло.
Несколько дней спустя вернулись домой двойняшки Розочки и стали ходить по избам, рассказывая, как их братцы живыми остались, а Розочки в Вильнюс вместе с литовским войском вошли и плакали от радости при виде пресвятой Девы Островоротной. А цветов там, цветов!.. Бабы млеют на богослужении в этой узенькой улочке. Три монахини в давке померли... Одна литовка и две польки. А уж Вильнюс, Вильнюс, узнать его нельзя. Порядок литовский, только люди покамест еще по-польски говорят. А полиции сколько нашей! Сколько солдат! И все такие нарядные! Полячки вешаются посреди бела дня на них, а уж ночью... Тьма девок шальных выходит на улицы, чтоб литовскими деньгами разжиться!
Не на шутку встревожились бабы трех мобилизованных босяков, а особенно краснощекая Роза Альбинаса Кибиса, которой Петренене тут же сказала, что ее красавец забияка, попробовав свеженинки, может и домой не вернуться.
Хорошо еще, что все три кукучяйских солдата на следующей неделе домой явились. Злые, как черти, потому что Вильнюса даже краем глаза не увидели, а охраняли где-то под Каунасом польских пленных, жрали от пуза да слушали, как польские рядовые поносят своих офицеров да свою панскую власть. Совсем как у нас. Хоть возьми да стакнись с ними, выкидывай из седла Сметону с Миронасом и бери кормило государства в голые руки. Старшина рассказывал, что в тот день, когда Вильнюс вернули Литве, целая толпа каунасцев отправилась к русскому посольству поблагодарить, а Сметона до того перепугался, что послал против демонстрантов полицию с дубинками... Подумал, что революция начинается! Не потому ли кукучяйских босяков он поторопился уволить в запас, отобрав оружие? «Валяйте, ребята, опять в запас. Вы нужнее дома, чтоб поддерживать покой ваших баб, чем здесь — мощь нашего государства...» Дрожат поджилки у литовских господ! Мутит их от того, что у нас теперь русские гарнизоны. Боятся они красного флага, как черт ладана. А как наши господа себя чувствуют? В штаны еще не наклали?
И нате. На другое утро после этих разговоров идет Розалия в хлевок выпустить кур. И смотрит, что возле статуи Михаила Архангела, на тонкой мачте, где шаулисы на праздник вывешивают трехцветный флаг, красная птица крылья вскинула, будто только что уселась на мачту и ищет равновесия. Бегут по городку двойняшки Розочки и верещат:
— Антихрист! Антихрист!
— Йонас! Рокас! Каститис! Большевики пришли! — крикнула Розалия, вбежав в избу. — Сметоны больше нету!..
Вывалился Йонас из кровати, бросил взгляд в окно, прыгнул к «радии», наушники напялил. Крутит, крутит — ничего подобного! На каунасской волне тот же самый краснобай разоряется. Ловит московскую волну. Там — «Ура!»
— Ах, елки зеленые, где моя голова? — крикнул Умник Йонас. — Сегодня-то праздник революции большевиков!..
Сбежались к Михаилу Архангелу все мужики Кукучяй. Большинство заседателей босого сейма решило, что Литва, заключив договор о дружбе с большевиками, обязалась и их праздники почитать и их флаг вывешивать. Тем более, что к мачте была приклеена листовка, в которой литовские коммунисты благодарили Советский Союз за возвращение Вильнюса Литве. Когда Кратулисова Виргуте слово в слово огласила эту листовку, ее отец доброволец в страшном волнении закричал:
— Напалис! Принеси мой трехцветный! Повесим рядом! Да здравствует дружба Литвы и России!
Недолго митинговали босяки. Прибежали Микас и Фрикас и, размахивая дубинками, велели всем разойтись. А Анастазас, взяв крюки почтаря Канапецкаса, взобрался на мачту, снял красный флаг и бежал через весь городок, будто кот с окровавленным пузырем заколотой свиньи. Перед корчмой Зигмас подставил ему ножку. Шмякнулся Анастазас во весь рост, а когда встал, идти почти не мог. Последними русскими словами принялся ругаться, понося свою мать, Зигмаса, Аукштуолиса... весь мир... Догнали Анастазаса дети босяков. А тут еще Горбунок, откуда ни возьмись, появился со своей гармоникой да стал наяривать походный марш, выкрикивая развеселый припев:
Я горбат, а ты хромаешь —
Два сапога пара.
Я спою да поиграю,
Ты дай в танце жару!
Давно не слышался в Кукучяй такой веселый смех. И снова Пурошюс пристал к босякам, звал всех к Альтману, угощал из своего кармана.
— Ага! Боишься красных! Прибежище ищешь? — кричал Горбунок, наигрывая на гармонике.
— Не боюсь я их, Кулешюс. Никого я не боюсь. Боюсь только, чтоб мое дурное имя к сыну не приклеилось! Научи его музыке, Йонас!
— Музыке научить нельзя, Тамошюс. С музыкой в сердце люди уже рождаются. Ты посмотри на моих крестников. На моего Пранукаса! Разве их кто учил? Если есть у твоего Габриса дар божий, сам научится. Ты только гармонику ему купи.
— Аккордеон куплю! На последние...
— Купи. И никогда не учи его воровать.
— Йонас, ты надо мной не смейся. Пальцы бы ему отрубил.
— Ура Пурошюсу! Пурошюс — человек!
— Да здравствует Тамошюс, благодетель босяков и будущий звонарь!
— Дело говоришь. А то наш Алексюс Тарулис от босяков отошел, обабился, с богомолками водится. Не отдадим ему колокольню босяков и колокол свободы.
— Пускай он сыночка большевика Пятраса Летулиса баюкает и молиться учит.
— А ну его к черту! Испортился парень.
— Умник Йонас, ты больше Тарулиса в кумовья не зови. Зови Пурошюса!
— Ха-ха!
— Хватит, ребята. Довольно зубы скалить. Позвольте Йонасу конца Сметоны дождаться.
— Дело говоришь, авось, кровь у него заново вскипит. Может, подловит свою Розалию еще разочек, когда барином заделается!
— Ох и устроил бы ты, Рокас, опять крестины своему братишке. Окрестить бы его пришлось Антанасом, чтоб в Литве не переводилось племя президентов — из крови и плоти босяков!
— А что будет, если у моего папаши дочурка родится?
— Тогда Зосей окрестим, как жену Сметоны. Зосе — королева будущего царства босяков!
— Ах ты, Кулешюс, Кулешюс. Как бы мы жили без твоих шуток-прибауток?
— Тогда выпей, Тамошюс Пурошюс, за здоровье моего сына Пранукаса!
Обнял Кулешюс свою гармонику и зарыдал. У его сына Пранукаса головка на плечо клонится и болит невыносимо. Марцеле с ума сходит. Ни травки, ни молитвы, ни фельдшер Аукштуолис — ничего не помогает. Единственный выход — в Каунас везти, к доктору Кузме. А где деньги взять, если ни Крауялис, ни Швецкус, ни настоятель и слушать их не хотят. Ах, да будет проклят баран Анастазаса и тот час, когда Кулешюс не послушался Марцеле, на собственном горбу своего наследника к этому черту понес!..
— А почему у Альтмана в долг не просишь?
— А как я верну?
— Йонас Кулешюс. Я тебе одолжу! — крикнул Пурошюс. — Без процентов и без срока! Пойдем ко мне. Потерпит мой Габрис без аккордеона!
— Тамошюс! Не смейся над моим горем!
— Ей-богу, Йонас. Триста литов одолжу. Все, сколько имею, сколько кровавым потом заработал за сметоновское время. Пойдем, говорю, пока доброта в сердце моем не перегорела. Без свидетелей одолжу! Как отец отцу. Как человек человеку! — бил себя кулаком в грудь и кричал Пурошюс.
Встал Горбунок из-за стола сам не свой.
— Дай поцелую тебя, Иуда.
На другой день увезли Пранукаса в Каунас Марцеле с Кратулисом. Ребята наделили добровольца полномочиями попутно и Сметону скинуть с трона.
Вернулся Кратулис дня через два домой, отдав Марцеле с Пранукасом прямо в руки доктору Кузме, однако невесел, поскольку не выполнил поручения босяков и одного только генерала Чернюса на тезку Сметоны Меркиса сменил.
— Что теперь будет-то?
— Откуда этот господин взялся?
— Барышничает Сметона своими премьерами, как цыган лошадьми!
— Как знать, этот надолго?
— А ну его к черту! Молитесь, бабы, чтобы хоть наш Альфонсас Гужас при власти удержался!
— Говорят, родимчик его хватил после этого красного флага.
— Дай боже ему здоровья и терпения в кровати.
— То-то, ага!
— Хо-хо-хо!
Увы, увы. Недолго кукучяйский люд радовался самоуправлению и нейтральности господина Гужаса.
Когда в городке появился новый начальник полицейского участка, вдруг омрачилось небо и все до единой курицы запели петухами. Первыми двойняшки Розочки, встретив его лицом к лицу, подумали, что покойный Юлийонас Заранка воскрес из мертвых, и поэтому, бия себя в грудь, возопили:
— Смилуйся над нами, грешными!
Вскоре по дворам пробежалась Гужасова Пракседа и сообщила, что новоприбывший — младший брат Юлийонаса Заранки по имени Флорийонас. Вскоре он займет место своего старшего брата в Утяне, но перед тем Страйжис поручил ему расследовать обстоятельства убийства Кернюте, Мешкяле и Юлийонаса, поймать убийц и всех их пособников, ограбивших в день врунов покойного Бенедиктаса Блажиса, а теперь наводящих ужас на всю волость.
Холостой Флорийонас поселился в комнате Мешкяле и в тот же день нанес визиты настоятелю Бакшису и господину Крауялису. На другой день созвал в участок всех волостных служащих и шаулисов и заявил, что наделен особыми полномочиями начальства и окружен благосклонностью местной общественности и поэтому действовать будет без сантиментов, руководствуясь лишь одним принципом — для достижения благородной цели доступны любые средства. Кукучяйская волость до рождества будет очищена от коммунистов, убийц, воров и прочих рецидивистов. Это будет его подарок, как верующего католика, новорожденному Иисусу Христу, и одновременно превосходный памятник брату Юлийонасу, вся сознательная жизнь которого от первого класса до последнего вздоха под рубикяйской елью — сплошной подвиг и благородный пример для грядущих поколений сотрудников полиции и государственной безопасности. Мало того, Юлийонас не дает покоя своему брату, каждую ночь являясь к нему во сне и помогая расследовать дело, безошибочно указывая на все его препоны. Конечно, со своих высот он мог бы хоть сейчас одним взмахом раскрыть все обстоятельства, но... Но Юлийонас, да покоится он в мире, при жизни тоже неотступно соблюдал железный принцип — каждый человек на земле обязан жить своим умом. Поэтому Флорийонас не в обиде на своего брата и свято верит, что эти сны заменят ему теоретические занятия, благодаря которым он станет замечательным полицейским практиком на песчаной почве Кукучяйской волости.
— Идите домой и спите спокойно. Безопасность вашей волости в надежных руках Юлийонаса и Флорийонаса Заранок, — такими словами завершил свою тронную речь новый начальник участка и, попрощавшись с каждым за руку, оставил у себя лишь сына старосты Тринкунаса Анастазаса.
В ту же ночь был сделан обыск в доме Валюнене, арестован и увезен в Утяну фельдшер Аукштуолис, обвиненный в распространении коммунистической литературы. Сам Флорийонас в сенях за посудным шкафом обнаружил большевистские листовки, хотя Веруте Валюнене, которая теперь с горя места себе не находит, божится, что в сенях ничего такого не было. Это дело рук Анастазаса, потому что с вечера он там ошивался, когда приковылял к фельдшеру показать свою нездоровую ногу.
— Иисусе, что тут творится?
Взъерошились все босяки. Бабы от отчаяния зарыдали, мужики заохали и заматерились, а Напалис вскарабкался на забор Горбунка и, выражая настроения большинства босяков, прокричал новому полицейскому голове:
Флорийонас, бесова вошь,
К Пятрасу Блинде в гости пойдешь?
Заранка пропустил вопрос Напалиса мимо ушей, но назавтра явился акцизный чиновник из Утяны с Микасом и Фрикасом в избу Горбунка и спросил, почему он с Зигмасом, не имея патента, занимается сапожным делом? Поскольку Горбунок не мог заплатить штраф в тридцать литов, они конфисковали его трехрядную гармонику, описали поросенка, шесть кур, петуха и велели в течение трех дней по весить вывеску.
— Невиданное дело! Неслыханное!
Горбунок захворал с горя. Слег. Напалис да Андрюс Валюнас решили поправить настроение своему крестному. Сделали вывеску и приколотили к крыльцу Горбунка. Сбежалась босая публика поглазеть на детские затеи и будто воды в рот набрала. На вывеске и впрямь нарисована пара сапог. Только один — перекошенный да стоптанный — ну вылитый Анастазас, а другой — гордый, с отдраенным до блеска голенищем, из морщин которого глядит профиль Флорийонаса Заранки с сопливым носом.
Чиним лапти
И сапоги,
Если надо,
Печем пироги! —
прочитала Виргуте дрожащим голосом выдумку своего брата. Ну и грянул хохот — даже ноябрьские тучи в миг рассеялись... Чуть было лето в Кукучяй не вернулось, но из избы выполз Горбунок, чернее тучи, ухватился за столбик крыльца и зажмурился... Замолчали. Нехорошо всем стало. Никто никогда не видел Кулешюса таким. Только вихор на макушке да горб остались... Точь-в-точь воробушек в метель.
— Что случилось? — спросил Кулешюс.
— Пришли на вывеску твоей фабрики полюбоваться, ирод, — ответила за всех Розалия.
Задрал Горбунок свой вихор, уставился вверх, и вдруг руки его от столбика оторвались, покачнулся он... Свалился бы, но Зигмас под мышки подхватил.
— Слава богу, могу теперь умереть. Мои крестники меня переплюнули.
— Не умирай. Сапожнику умирать не оплачивается, — сказал Напалис. — Господь бог босиком по небу гуляет, и ангелы босые. Ничего не заработаешь. Там, сказывают, вечное лето.
— Что еще скажешь, крестник родимый? Как еще мою смертушку развеселишь?
Как только Горбунок умрет,
Заранка шкуру вмиг сдерет!
Продаст втридорога он шкуру,
Да купит в городе бандуру!
Ах, ты боже, боже мой,
Горбунку хоть волком вой! —
вздохнул Кулешюс, любовно посмотрев на своего крестника. А тот продолжал:
Чуть увидит Бакшис гроб,
Как его перевернет!
«Отдавай костелу живо
Блох своих всех до единой!»
— Нету блох — все проданы,
Альтману заложены!
— Альтману заложены,
До одной сосчитаны!
— Пляшут теперь блошки
В корчме на окошке!
— Ах, ты боже, боже мой,
Горбунку хоть волком вой!
— Молчать! Что это за сходка? — взревел Анастазас в форме шаулиса, выросший как из-под земли. — Как тебе не стыдно, Кулешос? Сын при смерти, а ты непристойные песенки с сопляками сочиняешь!
— Отвяжись! Чего пристал как банный лист? — рявкнул Альбинас Кибис.
— А ты кто такой, чтоб на меня голос повышать? — напыжился Анастазас, будто ерш перед сомом.
— Катись, пока башку тебе не сковырнул!
— Чеши! — крикнул Рокас.
— Вы еще меня попомните!
Вскоре сюда примчались Микас и Фрикас, сорвали вывеску и отнесли в участок.
Заранка наверняка наказал бы Кулешюса, но господь бог опередил его. В последний четверг перед рождественским постом почтарь Канапецкас пришел к Горбунку, низко опустив голову, и сообщил, что его Пранукаса нет в живых.
Помчались в Каунас Кратутис, Альбинас Кибис и Рокас Чюжас, наняв еврея-извозчика, привезли домой Пранукаса в белом гробике и его мать Марцеле, едва живую, седую, как яблоня в цвету...
Все хлопоты о похоронах выпали на долю Розалии, потому что оба Кулешюсы сидели у своего Пранукаса как пара старых голубей, не клевали и не пили, далекие от забот сей юдоли плачевной, мыслями уносясь в рай, где их сыночек, обратившись белым ангелом, махал крылами и радостно звал к себе... После страшных головных болей лицо его улыбалось как во сне. Какая мать или отец устоят перед такой манящей улыбкой?
Ах, господи, есть ли ты на небеси? В сердце Розалии тебя не стало. Но похоронить Пранукаса следовало с ксендзом. Этого хотела Марцеле. Розалия побежала в настоятелев дом. Бакшис укатил в Пашвяндре. Мартина, дескать, из-за границы возвращается.
— Не огорчайтесь, госпожа Розалия. Ксендз викарий сегодня ночью прикатил. Живой и здоровый, — успокаивала ее Антосе. — Обращайтесь к нему.
Ксендз викарий потребовал тридцать литов.
— Побойся бога. За такие деньги двоих можно в могилу сунуть!
— Так я и подсчитал. Женщины мне сегодня утром передали, чго Кулешюс едва живой. Пускай платит вперед.
— Как ты в судный день перед господом предстанешь, ирод, да за нас заступишься?.. — и Розалия хлопнула дверью, а вернувшись домой, уговорила обоих Кулешюсов похоронить Пранукаса без ксендза и церкви. Если господь есть, он не имеет права обижаться. Розалия не позволит слуге его среди бела дня разбоем заниматься.
Отнесли землекопы гробик будто пушинку на высокую горку, засыпали белым песочком, уплотнили лопатами холмик, положили еловый венок от всех босяков и спели «Вечный упокой». Спасибо Алексюсу Тарулису, который не пожалел силенок и звонил долго-долго, словно не ребенка бедняка в рай провожал, а самого зажиточного крестьянина Литвы.
Вот так и пришел в Кукучяй рождественский пост — с белой вьюгой да черной тоской. Мало того, в самом темном углу участка, будто паук, уселся Флорийонас Заранка и принялся через старосту Тринкунаса вызывать к себе участников крестин у Чюжасов. Расспрашивал каждого, что ел и пил, с кем Кернюте танцевала, с кем домой ушла, да кто ее провожал... Сколько времени спустя Рокас на пирушку вернулся и как был настроен да что говорил? Какой он был сызмальства, не воришка ли? На какие средства пир горой устроил? Почему после пасхи батрачить не вернулся, хотя, насколько нам известно, ему обещали удвоить жалованье? Особенно оживился Заранка после опроса Яцкуса Швецкуса, когда стал вызывать участников похорон Бенедиктаса Блажиса, языкастых буйтунайцев.
Притихла вся округа. Втихомолку вспомнили землекопы двусмысленные речи Пурошюса... А что ты думаешь? Все на свете бывает... Убийцы, воры и разбойники — из тех же самых людей, и не суки, а матери их рожали. Блажиса-то не жалко. Но не приведи господь, если наш Рокас из-за денег руки на Кернюте наложил.
— То-то, ага. Никому еще не говорила, а тебе сейчас скажу. В ту ночь после пасхи, ягодка, я приметила — вернулся он, проводив Кернюте, сам не свой.
— Да будет тебе заливать.
— Ей-богу.
— Тс, тише. Розалия...
Не выдержала Розалия таинственного шушуканья баб, вздохов да жалостливых взглядов. Оставив после обеда Каститиса под опекой Виргуте, помчалась она пешком по сугробам на хутор Блажиса. Пускай сходит Микасе, пускай скажет этому полицейскому пауку, каким Рокас был батраком да за какие средства своему брату крестины устроил.
Но едва увидела Розалия дочку Блажиса, как сразу прошла охота с ней говорить... Микасе была очень уж толста, очень уж веснушчата и очень уж злобно зыркала. Розалия сразу догадалась, какую болезнь девка подцепила, и от дурных предчувствий ноги у нее подкосились. Ах вот почему Микасе давным-давно в костеле не видать? Ах вот почему Рокаса силой не загонишь на хутор Блажиса, хотя он там шубенку оставил!..
— Мне все известно, — сказала Микасе, не дав Розалии рта раскрыть. — Как тебе угодно, тетенька, или пускай Рокас к нам вернется, или поплатится он за мою испорченную юность.
— Ведьма! Подловила моего несовершеннолетнего сыночка и теперь сожрать хочешь?
— Сожру. И ещё посмеюсь, когда сожру. Мой папаша во сне велел мне так поступить. Я доказала на Рокутиса! Я... Моя теперь над ним воля, над этим вором и убийцей проклятым!
— Ах, чтоб ты подавилась, вековуха косоглазая, во время рождественского поста! Не бывать тому! Не видать тебе моего сыночка! — и Розалия сунула кукиш под нос Микасе.
— Вон, блудливая сука, мамаша потаскунов и разбойников! Вон! Выйдет тебе боком мое приданое!
— Вон! — завизжала и старуха, выскочив из-за печки с помелом.
Розалия с такой силой хлопнула дверью Блажисов, что стекла из окон посыпались и Саргис, юркнув в конуру, жалобно заскулил, будто во время солнечного затмения или в страшную грозу, а коровы в хлеву замычали...
Как Розалия домой прибежала, сама не помнит. Очнулась только, когда схватила своего Рокаса за вихры и принялась хлестать по щекам в надежде, что тот будет отпираться и оправдываться. Но Рокас будто воды в рот набрал. Значит, виноват! Значит, не оставалось другого выхода — только отпустить его. Ведь не убьешь родного сына за первую ошибку. Чтоб ты в гробу перевернулся, Бенедиктас Блажис! Не удастся тебе свою дочку сыну Умника Йонаса подсунуть! Снись на здоровье своей дочке! Руки коротки да язык закоченел...
Поэтому собрала Розалия остатки летних заработков Рокаса и мужа, завязала в носовой платок, сняла с крюка выцветшую котомку Йонаса, с которой тот обычно в Жемайтию ходил. Сунула в него все белье да носки Рокаса, полкаравая хлеба, брюкву, горсть соли и сказала:
— Езжай в Вильнюс! Сегодня же вечером! Такого гулящего жеребца дома держать не стану. Ищи заработка. Вильнюсу литовцы нужны. Не пропадешь. Три года до армии протянешь. А потом — как бог даст...
— А когда приеду, куда податься? — спросил Рокас, бледный, со слезами на глазах.
— К святой Деве Островоротной. Прежде всего! Она тебя не обманет. Она, говорят, из всех святых самая хорошая! — крикнула Розалия и, взяв Рокаса за плечи, вытолкнула в дверь, поцеловав в сенях, да велела поторопиться, чтоб не опоздать на вечерний поезд.
Вернувшись в избу, поцеловала Каститиса и, захлебываясь слезами, простонала:
— Господи, не завидуй его счастью.
Не ошиблась Розалия, приняв такое поспешное решение. Под вечер следующего дня в избу ввалились Микас и Фрикас под руководством самого Заранки:
— Где сын ваш, Рокас?
— Уехал.
— Куда?
— В Ригу.
— Зачем?
— На заработки.
— Не ври, госпожа Чюжене.
— Во имя отца и сына... К своему родному брату Казису.
— Адрес?
— А я откуда могу знать?
— Не хитри, старая ведьма.
— Язык не распускай, сопляк! Палку возьму.
Перевернул Заранка с обоими своими подчиненными избу Чюжасов вверх тормашками. Ничего не обнаружив, потребовал отдать винтовку сына, из которой тот в людей по ночам стрелял. Умник Йонас испуганно пожимал плечами и молчал, а Розалия злобно хохотала:
— Откуда ты взялся такой, кавалер? Как гром среди ясного неба! Если умом господь обидел, мой Йонас может тебе одолжить. У нас этого добра пруд пруди. Дай боже нам хлеба насущного, а нашему Рокасу доброго заработка у братьев латышей. Обвиняй Сметону, а не нас, что в такую даль ему приходится тащиться за куском хлеба.
— Я тебе посмеюсь, гадюка!
— Такой молодой и такой нервный, начальник! Не пора ли супругу завести? Могу сосватать!
— Ты меня еще попомнишь!
— Блажисову Микасе, например. Девка — хоть стой, хоть ложись! Богатая и косоглазая. И тебе будет хорошо, и чужие приставать не станут. Жить будешь, как в раю. Если мне не веришь, можешь своего братца во сне спросить. Он в прошлом году, слыхали, сватал ее господину Мешкяле, вечный ему упокой... Жалко, обженить их не успел — девка-то с брюхом осталась. Иди на готовенькое! Послушайся меня! Спаси плоть и кровь Бенедиктаса от позора. Он в долгу не останется, золотыми головешками из преисподней отвалит...
— Смеется тот, кто смеется последним!
— Смотри, ирод, чтоб пупок у тебя не развязался!
Той ночью кто-то выстрелил в окно господина Заранки.
Когда Тамошюс Пурошюс получил приглашение явиться в участок, душа у него сразу в пятки ушла. Однако, войдя в участок и увидев напыщенного и величественного Флорийонаса, малость успокоился. Этот юнец вроде бы не слишком опасен. Тютя по сравнению с братом Юлийонасом, черты лица которого Пурошюс сразу же разглядел и вспомнил взгляд из темноты, когда тот, схлопотав обухом топора по затылку, оглянулся через плечо... Своим глазам не поверил, что Пурошюс может решиться на такой шаг. Бедняга. Головастый, но несчастный. Может, его братец счастливее? Дуракам, говорят, везет.
— Добрый вечер, господин начальник.
— Добрый, добрый... А по-католически здороваться не умеешь?
— Распятия на столе не замечаю. Прежний начальник безбожником был... А вы еще не успели, наверное, за хлопотами повесить?
— Бога, уважаемый, мы должны почитать не столько на стене, сколько в сердце у себя и других.
— А как же увидишь, в чьем сердце он пребывает, господин начальник?
— Ты лучше мне ответь, когда исповедовался?
— На похоронах вашего предшественника господина Мешкяле. И причастие и молитву святую пополам поделил — за господина Балиса и за вашего братца. Не выпало счастье и не представилась возможность на его похоронах участвовать. Господин Страйжис в свой автомобиль не пригласил, а пешком идти поленился, хотя и хотелось. Веселый был человек господин Юлийонас, только очень неосторожный, дай боже ему царствие небесное.
— А кто тебе это говорил?
— Он сам как-то во сне мне жаловался. А вам господин Юлийонас еще не открыл тайны своей смерти? Слыхал я, что к вам он тоже во сне наведывается. Было бы любопытно опытом ночей поделиться.
— Спасибо, господин Пурошюс, за ваше доброе сердце. Мне брат недавно ночью сказал лишь одно, что эту загадку я смогу разгадать лишь с вашей помощью.
— Передайте ему в другой раз, господин начальник, привет от Пурошюса и от души поблагодарите за доверие.
— Кончим шутки! — рявкнул Флорийонас, бухнув кулаком по столу.
— Не я, а вы начали. И прошу голос на меня не повышать! Я вам не собака, господин начальник.
— Ты был сотрудником моего брата.
— Был. И что с того?
— Ты обязан знать, кто сегодня ночью стрелял в мое окно.
— Не знаю и знать не хочу.
— Почему?
— Рад, что сам ношу голову на плечах.
— Не лукавь. Ты опять замечен в тесной дружбе с босяками.
— А что? Они не люди? Кто мне может запретить?
— Откуда деньги берешь, чтоб пьянствовать да в долг давать? Насколько мне известно, уже некоторое время ты не занимаешься полезным обществу трудом!
— Разбойничаю, господин начальник. В этом году в день врунов Блажиса, вечный ему упокой, обчистил, в будущем году в этот же день — господина Крауялиса цапну за глотку. Попробуй поймай — премию получишь.
— Перестань меня дразнить!
— А вы перестаньте в моих карманах шарить. Кошелек и совесть мне одному принадлежат, пока я на свободе по земле гуляю. С кем хочу, с тем пью, кто нравится, тому в долг даю. Такой мой ответ.
— Значит, не желаешь со мной сотрудничать?
— Не желаю. Пусть у вас служат те мудрецы, которые уже успели очернить Тамошюса Пурошюса. А я уж как-нибудь проживу честно... на свои сбережения и трудом рук своих.
— Грубишь мне. Позволял ли таким тоном разговаривать с моим братом, да будет земля ему пухом?
— Конечно, нет. Потому и обманул он меня, как последнего осла.
— Еще новость!
— А как же?! Выгнал меня из казенной службы, чтобы я приобрел доверие среди населения, обещал через ксендза викария устроить меня звонарем у настоятеля Бакшиса, и нате!.. Смеется теперь господин Юлийонас у трона господня, что его братец Тамошюса Пурошюса, ставшего безработным, считает вором и убийцей.
— В нашем деле каждый допрашиваемый подозрителен, господин Пурошюс.
— Каждый подозрителен, но не каждый за хвост пойман. Еще не родился такой человек, господин Заранка, который бы Тамошюса Пурошюса объегорил.
— Я вижу, вам ума не занимать.
— Мне от этого не легче.
— А если бы я попробовал сдержать обещание своего брата Юлийонаса? Была бы надежда снова завоевать ваше доверие и получить помощь в работе?
— А почему бы нет? Возлюби ближнего своего, как самого себя. Рука руку моет, господин начальник.
— Очень хорошо, господин Пурошюс. Поэтому просим вас не дремать. Я сделаю все, что смогу.
— Там видно будет. Спокойной ночи.
— Я серьезно, господин Пуропиюс.
— И я не шучу, господин Флорийонас. Если в звонари просунуть не удастся, протолкните в ризничие. Мне на мистрантуру наплевать. За одну ночь вызубрю эту латынь. Запомните, Тамошюс Пурошюс мастер на все руки.
Несколько дней Пурошюс смаковал эту беседу и на всякий случай стал каждое утро бегать в костел, махал четками и бил себя в грудь громче всех, да вздыхал, когда настоятель Бакшис поворачивался к молящимся с „dominus vobiscum“. А вдруг господь отчебучит чудо? Спасет от безработицы и голода сына своего Пурошюса, который спас мир от двух кровавых заговорщиков? И попутал же его черт поддаться настроениям босяков! Дожидаясь прихода большевиков, разбазарил серебряники Блажиса, как последний дурак, оставив под порожком хлева лишь неприкосновенный запас на аккордеон для Габриса. Виктория в глаза ему не смотрит... Может, подозревает? Или простить не может, что он частенько выпивает? Ведь не объяснишь ей, как тяжело Тамошюсу бывает на трезвую голову, какие сны его мучают, какие жуткие мысли посещают, когда он остается один... И не только один. Вот, скажем, настоятель Бакшис служит перед алтарем, с блаженной улыбкой лижет винцо, все еще опомниться не может от радости, что дождался родной дочери после всех этих переживаний, болезней, а сердце Пурошюса так и разрывается. Так и хочется крикнуть на весь костел: «Эй ты, старый козел! Благодари не бога, меня благодари за свое счастье!..» Интересно, какое покаяние ты назначил бы Пурошюсу, если бы он, вдруг сойдя с ума, признался тебе на исповеди в своем смертном грехе да дохнул луком в окошко исповедальни? Сколько раз «Ангел господень», сколько — «Отче наш»? А может, крестом посреди костела уложил бы? Ладно. Пурошюс уже лежит. Прости его, пригрей под своим крылышком, назначь его церковным слугой нижайшего ранга. Послушайся Флорийонаса Заранку. Алексюс Тарулис не пропадет. Он молод, силен. Пускай едет в Ригу работу поискать. А его мамаша Аспазия пускай выходит замуж за Адольфаса и наймется девкой — кормить свиней настоятеля...
Но настоятель Бакшис был глух ко вздохам Пурошюса и слеп к его самобичеванию. В твоих глазах, Бакшис, Пурошюс прослыл вором еще до своего рождения, со времен молодости своего отца. Ничего не поделаешь!.. Такова коммерция инерции, как выражается Умник Йонас. А тут, как на грех, самый разгар рождественского объезда. Каждый вечер по четверо груженных доверху саней подъезжают к дому настоятеля. Радуются крестьяне, что господь выслушал молитвы Бакшиса и отвел призрак большевистских колхозов. Никогда еще рождественский объезд не приносил столько добра. Не умещается зерно в амбарах настоятеля. Горы ячменя да гороха уже ссыпаны во всех четырех углах колокольни. Хоть по несколько мешков черпай из каждого угла, даже заметно не будет. Пурошюс видит тебя насквозь, ксендз-настоятель!..
Так и пришла мечта к старому вору, пока он лежал крестом посреди костела, — еще раз попытать счастья. Ах господи, ведь не первый раз ему на колокольню лезть! Еще в детстве Пурошюс наведывался туда во время пасхальных сборов.
Поэтому починил Пурошюс санки Габриса, отыскал подходящий ключ, залатал мешок и стал молить бога ниспослать такую погоду, чтоб ни Алексюсу, ни Нерону не хотелось совать нос на двор...
Долетела молитва Пурошюса до господа бога. Смешал всевышний небо и землю, вспомнив об озорном детстве Тамошюса...
Когда Пурошюс в ту роковую ночь, убаюкав Габриса, прокрался на двор, ему даже идти не пришлось. Ветер схватил за шиворот и сам отнес к костелу. Калитка была открыта и приперта огромным сугробом.
Хотел было перекреститься Пурошюс, но порыв ветра принес лошадиное фырканье. Прильнув к каменной ограде, он решил переждать опасность. А когда высунул голову, чтобы оглядеться, бежать было поздно. Двое мужчин брели от богадельни к костелу. Пурошюс притаился под липой и застыл... Лязгнул ключ, заскрипела дверь колокольни. Несколько минут превратились в часы. Двое мужчин вынесли мешочек зерна, будто двое волков одну овцу выволокли, и Пурошюс тут же узнал первого из них. Это был Алексюс. Второй — в длинной сермяге с поднятым воротником... Черт его знает. Незнакомый вроде. Оба торопливо пробежали к калитке, швырнули мешочек на сани, забросали сеном. Незнакомец повалился на спину и перетянул лошадь кнутом. Алексюс махнул ему рукой, огляделся и, как ни в чем не бывало, зашагал к богадельне.
Вот это да! Тамошюс Пурошюс, как дитя малое, трясется возле ограды, не украв еще ни зернышка, а любимец настоятеля его имущество разбазаривает. Ну погоди, сейчас Пурошюс предстанет перед кукучяйским приходом в истинном своем обличье. Господи боже, ты же видишь, что сын твой больше не желает быть вором. Он чешет во все лопатки, волоча за собой санки Габриса, к участку. Пускай этому брату дурачку Юлийонаса повезет на службе с первых же шагов. Растолкал господина Флорийонаса, помог обуться, одеться, торопил как маленького, и, усадив на полицейскую кобылу, бежал, уцепившись за стремя, до дома Тринкунаса, пока не объяснил всаднику, куда скакать... После этого разбудил Анастазаса, выгнал тоже верхом на Таурагнайскую дорогу на подмогу новому начальнику, Микаса и Фрикаса выбросил из постели, да сам, прибежав обратно к богадельне, повалился в сугроб. Он захмелел от открывшихся перед ним возможностей. Все еще лежа в сугробе, увидел, что метель затихла, что в вышине сверкают звезды, а самая яркая, повисшая над хлевами настоятеля, как путеводная звезда над Вифлеемом, подмигивает с хитрецой... Она, озорница, и соблазнила Пурошюса. Вошел в настоятелев дом, поднял на ноги челядь, попросил Антосе передать настоятелю Бакшису завтра утром поклон и рассказать, какой подвиг совершил Тамошюс Пурошюс, охраняя имущество своего пастыря. Самое время теперь подумать о другом звонаре. Лучшей кандидатуры, чем Пурошюс, днем с огнем не найти, если, конечно, сам Пурошюс согласится, потому что новый начальник участка, хоть тресни, хочет сделать его волостным старшиной. Посоветуйте, ради бога, стоит ли соблазняться перспективой мирской карьеры, когда сердце с годами все больше клонится к богу? Все суета сует в сей юдоли плачевной. Все суета, лишь церковь свята — так ему сегодня во сне сказал покойный Болесловас Мешкяле, умоляя бежать к колокольне... Барышня Антосе, свершилось чудо. Огромное чудо, какого не знал кукучяйский приход. Посоветуйте завтра утром канонику отслужить молебен за упокой души бывшего начальника полиции. Пора уже им помириться. Сам господь дал знак, призвав для этой благородной цели посредником Тамошюса Пурошюса. Может, по его высочайшей воле Тамошюс Пурошюс на склоне лет даже станет звонарем? Ведь колокольня ближе всего к костелу. Что вы скажете, уважаемая? Как бы вы разъяснили сей пророческий сон? Что ты думаешь, господин Адольфас?
— Ты пьян, Тамошюс! — очухавшись, крикнул Адольфас.
— Чем сам пахнешь, тем другого мажешь! — хихикнул Пурошюс и на всякий случай дунул в нос барышне Антосе. — Эх, Адольфас! Я пока с рождественским объездом не катаюсь. Меня крестьяне покамест задаром не угощают. А из своего кармана пить не могу. Совесть не позволяет. Ребенка имею. Хорошо тебе, холостяку! Хорошо сыночку твоей любимой Аспазии Алексюсу Тарулису, который может посреди ночи чужое добро разбазаривать!..
И говорил, говорил Пурошюс все громче и злее, пока в дверях не появился настоятель в халате. Тогда бросился Тамошюс к нему, руку поцеловал и отбарабанил все сначала, еще больше приукрасив свой выдуманный сон, и еще сильнее веря в собственную выдумку.
— Пурошюс, мне жалко твоего языка, — не выдержал Адольфас. — Не старайся. Не удастся тебе обозвать вором честного человека, когда сам ты последний вор. То же самое тебе скажет и святой отец.
— То же самое, Адольфас, то же самое!.. Как ты смеешь посреди ночи честным людям спать не давать? Я прикажу позвать полицию!
— Да простит вас господь, — сказал Пурошюс, густо покраснев. — Я уж как-нибудь проглочу это оскорбление. Я умен и знаю из проповедей ксендза-настоятеля, что во всем мире лишь его святейшество безгрешен... Хотя фельдшер Аукштуолис, как вам известно, придерживался совершенно противоположного мнения и даже посмел нашего папу римского называть приятелем Люцифера, когда мы под вашим руководством молились за генерала Франко и, слава богу, вымолили для него недурной результат, как сказал бы Умник Йонас... Ха-ха!.. Косовица теперь там, говорят... Головы с плеч рубит генерал Франко всем, кто против Рима шел... Так им и надо, прислужникам красной сатаны! Хорошо и вы, святой отец, поступили, с помощью господина Флорийонаса, полицейского генерала нашей волости, устранив из своего прихода фельдшера. Пускай повеселит он своими ересями утянских большевиков в четырех стенах. Пускай они у него поучатся. Почему морщитссь, ксендз-настоятель? Может, Пурошюс ошибается? Может, плюнете ему, Иуде, вору и вруну, прямо в лицо?
— Вон, бестия! — просипел Бакшис.
— Вот так-так! Верно сказано в священном писании: «Глубоко укрой ум свой и сердце в теле своем, дабы не схлопотал твердым камнем по лбу». Что ж! Мы все тут привыкли за добро худом платить. Но от вас, святой отец, такой неблагодарности я не ждал, откровенно говоря... Спасибо за урок. Верно поговаривал мой дедушка, вечный ему упокой: «Рождаешься голым дураком, живешь, учишься, к мудрости, сытости да богатству стремишься ценою крови, а умирать опять приходится нищим и дураком»... Так на что же нам жизнь дана, ксендз-настоятель? Для того ли, чтобы обижать и резать друг друга во имя господне или его святейшества? Почему, говори, мне, простому человечку, воровать и убивать — смертный грех, а генерал Франко или Адольф Гитлер по крови людской вброд гуляют да чужое добро пожирают с благословения своих ксендзов-настоятелей? Почему, скажи, им папа Пий своим пальчиком не грозит? А?
— Гоните его в шею! Пропойцу!
Будто рысь прыгнул Пурошюс к Бакшису и дунул ему под нос. Яростно закричал:
— Давай, если имеешь! Давай святого винца! Выпью! Может, дух святой обрету, твои белые ноги облобызаю и мудрость нашего господа бога, всемогущего творца, пойму? Может, попрошу тебя в пьяном виде, чтоб ты мою исповедь выслушал?
— Адольфас!
— Не желаешь свою заблудшую овечку спасать, пастырь? Тогда на тебе! На! Вот какой ты от меня исповеди дождешься рождественской! — крикнул Пурошюс, сунув под нос настоятелю два кукиша. — Будь счастлив и богат. Я пойду встречать своего генерала Флорийонаса Заранку. Да будет воля его. Буду я волостным старшиной, если слуга божий не позволяет мне позор родителей смыть и истинного вора Алексюса Тарулиса, как сына родного, защищает. Слава тебе, ксендзу-настоятелю, среди воров и темных людишек! Флорийонас Заранка в тебе разочаруется. Вряд ли захочет больше к вам заходить?
Увы, увы. Флорийонас Заранка был уже тут как тут. Он вырос в дверях багровый с мороза, со сверкающими глазами, словно ангел перед господом... Козырнув, начал торжественно отдавать рапорт настоятелю Бакшису, пуская пар и кряхтя, глядя только на него одного.
Пурошюс от волнения поначалу не слышал слов Заранки. По правде говоря, он попросту любовался, как вытягивается лицо у настоятеля Бакшиса... Распарившись, словно сам охаживал веником в баньке его святую спину, про себя шептал: «Ух ты, ух ты... На... На! Так тебе и надо, старый поп, ревнитель веры, за неверие к человеку...» Но потом у самого Пурошюса в голове прояснилось, и он, слушая бессвязный рапорт Заранки, стал понимать, что жестоко ошибся... Что не в воровстве дело! Нет! Господи ты боже мой! В кукучяйской колокольне обнаружена коммунистическая литература. Целый мешок, который таурагнайский еврей, зять Альтмана Гирш пытался увезти в более безопасное место, но благодаря бдительности и рвению начальника участка... Вы уж простите, настоятель, за грубое слово, этот крючконосый большевик уже ползает в кутузке на брюхе, а ваш слуга Алексюс Тарулис в богадельне кряхтит в руках Анастазаса и Микаса с Фрикасом. Ни тот, ни другой пока не желают признаться, что работали рука об руку. Представьте себе, Гирш твердит, что на молетайском базаре незнакомый человек нанял его, чтобы он отвез этот мешок к Рубикяйскому лесу и у дороги бросил под обожженной молнией елью. А ваш Алексюс хвастает, что всю ночь ему снились райские сны. Хорошо, что у Флорийонаса Заранки есть голова на плечах и свидетель. Правда, этот свидетель — вор, представитель отбросов общества, которого Флорийонас с первого же взгляда раскусил, потому что тот недавно просил его за мелкие услуги полиции устроить звонарем... Пурошюс следил за Алексюсом. Видите ли, вору кажется, что все кругом воруют. Такова психология вора. И вот вам курьез!.. Оказывается, что воры тоже могут иногда дать пользу обществу. Ха-ха-ха! Ах, вот и он! Господин Пурошюс! Легок на помине. Не волнуйтесь, уважаемый. За эту ночь вы заслужили повальное отпущение грехов из рук ксендза-настоятеля, а от полиции — крупную денежную премию с непременным условием, что не пропьешь ее, шельмец, а до единого цента отдашь семье и успокоишься... Хотя бы этой зимой не будешь покушаться на имущество ближнего своего. Любезный настоятель, кстати, в двери вашей колокольни очень скверные замки. Их можно отпереть обыкновенным трехдюймовым гвоздем. Флорийонас там уже побывал. Там ничего нет, кроме зерна и свежих заснеженных следов. Вот видите, какие дела творятся, уважаемые господа и барышни. Коммунисты с каждым днем становятся хитрее. Свить гнездышко под крылом святой церкви! Класс! Слава судьбе, что господь накануне своего дня рождения не помог им и осрамил, вдохнув дух святой в Тамошюса Пурошюса. Теперь Флорийонас Заранка уверен, что до рождества удастся распутать гордиев узел и показать обществу изнанку трагических событий, поймать убийц своего любимого брата, Мешкяле и учительницы Кернюте. Они понесут наказание. Священной рождественской ночью общественность городка сможет спать спокойно. Вы уж простите Флорийонаса Заранку за несколько хвастливый тон, святой отец, но должны понять, что он чертовски счастлив. Это первая его крупная профессиональная победа... Ему грозит повышение по службе, хотя он не успел и ног согреть в этом проклятом захолустье, где он, откровенно говоря, чувствовал себя, как муха в пахтанье... Ах, черт возьми, вот и не верь той цыганочке, которая ему после окончания гимназии сказала: «Ты, паренек, родился под счастливой звездой». Кстати, не подумайте, что начальник участка, находясь на службе, позволил себе выпить. Он трезв, как этот месяц, который глядит в замерзшее окошко. Пожалуйста, убедитесь, настоятель. Пожалуйста, барышня... Вы не можете себе представить! Господин Флорийонас сегодня ночью, пригнав в участок этого еврейчика, катался в сугробе вместе с полицейской кобылой. Не от усталости. Нет! От чистой радости. Как хорошо, когда человеку везет! Господи, как хорошо!.. Вы уж не волнуйтесь, ксендз-каноник, дай боже побольше таких бед, у которых счастливый финал.
— Не может быть. Кошмар! Я не верю. Ведите меня к Алексюсу, — просипел настоятель, потеряв терпение, но Флорийонас крикнул:
— Никоим образом. Вы можете простудиться, Тарулиса приведут сюда. Его мои ребята уже согрели. Пурошюс!.. Бегом марш!
Вот когда Пурошюс захотел сойти с ума. Вот когда!.. Но рассудок не повиновался. А рассудка не слушались ни руки, ни ноги. Пурошюс стоял, как вкопанный, и господин Флорийонас удивился, когда это его сподвижник успел надраться.
Убежала Антосе. Мужчины втроем привели Алексюса. И снова Флорийонас Заранка показывал свое красноречие, просил Тарулиса по-хорошему объяснить своему хозяину и благодетелю, как он угодил в силки большевиков, какую пользу от этого имел, кто его заставлял быть двуличным, почему он настоятелю служил, а водился с нехристем? Может, Алексюс в еврейскую веру перешел, а может, Пятрас Летулис телом своей сожительницы его подкупил? Вы уж простите, барышня Антосе, но Флорийонас ищет смягчающие вину обстоятельства. Ему искренне жалко этого несовершеннолетнего парня. Он хочет понять психологию орудия большевиков и даже готов за правду помиловать его. Ведь никому из верующих прихода не хочется, чтобы колокола костела угодили в руки вора. Он душой болеет за честь настоятеля Бакшиса, переживает за мать преступника, которая наверняка рыдает за дверью от стыда, что, вырастив такого сына для бога, черту отдала... Кто-кто, а ты, Алексюс, должен бы понять, что приходскому пастырю надо знать, где таятся корни зла в его овчарне, кто эти красные волки в овечьих шкурах, в гибельные силки которых ты угодил и явно дал присягу молчать в минуту опасности, стиснув зубы. Вообрази себе, что мы, твои следователи, продались евреям!.. Ведь ты-то им продался. Ты! Мы — честные литовцы! Мы! И тебя мы никому не продадим. Мы разделим твою беду между собой, господь бог отпустит тебе смертный грех, руками ксендза-настоятеля назначив покаяние. Алексюс Тарулис, ты слышишь голос Флорийонаса Заранки?
И снова лопнуло терпение у настоятеля:
— Выйдите все. Оставьте нас вдвоем.
— Напрасно, настоятель, — заговорил Алексюс. — Я сказал начальнику все, что знал. Кто-то меня оклеветал.
— Замолчи, гад! — крикнул Анастазас. — Теперь-то мне ясно, что когда ты в прошлом году хворал, уже тогда с этим евреем стакнулся, винтовки шаулисов свистнул, ты и копилку освобождения Вильнюса подчистил, и в наши окна стрелял. Убить тебя да повесить на площади во славу господа!
— Вы слышите, настоятель? Все они сегодня ночью будто белены объелись. Кричат, дерутся. Я на них на всех в суд подам.
— Алексюс, здесь есть свидетель, — сказал Бакшис, не глядя махнув на Пурошюса.
— Мне вы не верите, настоятель, а этому полицейскому прихвостню верите? Верите этому Иуде, который сегодня утром в костеле крестом лежал, а ночью лез воровать ваше зерно.
— И черный кот ему дорогу перебежал. Да? Вздумал тебя, ни в чем не виноватого, выдать. Да?
— Вы у него спросите, начальник.
— Шито белыми нитками, уважаемый, твое объяснение. Не ты, а Пурошюс на тебя должен в суд подать за клевету.
— Он воровать шел, головой ручаюсь.
— Откуда знаешь? Только что мне твердил, что после рождественского объезда спал будто убитый.
— Я и во сне Пурошюса знаю как облупленного. Пускай он вам скажет, что я вру.
— Пурошюс, заткни рот этому поросенку!
Пурошюс хотел крикнуть: «Алексюс прав», но язык оцепенел, а горло сжимала невидимая рука. Впервые в жизни хотелось ему проявить смелость, и что-то не позволяло. Черт! Черт его обуял. Почему у него не помрачился рассудок? Почему? Господи, если ты есть, спаси Иуду Пурошюса! Он дает тебе клятву быть человеком. Только отведи эту грозу. Отведи грозу и позволь открыть рот.
Пурошюс ухватился за столешницу и рухнул на стол.
— О, негодяй! Видишь, что ты сделал с невинным человеком, который всем сердцем старался тебе помочь! — крикнул Флорийонас.
— Его черт не возьмет. За него не переживайте! Лучше свою фуражку берегиге, господин начальник, чтоб не слетела за самоуправство.
— Слышите, настоятель, какой наглец!
— Ученик Аукштуолиса! — вставил Анастазас, весь дрожа.
— Кончайте комедию ломать, господин начальник. Моя мать в сенях рыдает, а ксендзу-настоятелю самое время спать! Завтра спозаранку мы с объездом отправляемся. В Напрюнай. А может, не поедете, святой отец? Может, викарий?
— Мало тебе шкуру дубили, Алексюс, раз в такую минуту шутки шутишь! — сказал в гневе настоятель, и тогда Пурошюс услышал, как Алексюс застонал, отдирая рубашку и показывая исполосованную спину.
— Может, вам хочется, настоятель? Можете добавить. Для вас Анастазас место оставил, где помягче, чтоб ваши святые ручки не отбить.
Настоятель бросился в дверь.
— Вывести эту красную падаль! К еврею! В кутузку! Согреть обоих! — крикнул Флорийонас, не столько рассердившись, сколько довольный собой. Когда Алексюс с сопровождающими выбежал на двор, достал из заднего кармана брюк кошель, вытряс серебряные пять литов и швырнул на стол под нос Пурошюсу: — Иди, братец, выпей, чтоб у тебя язык развязался. Не волнуйся. Все могут ошибиться. Все! Даже сам Соломон, царь еврейский! Выпей за него и мое здоровье да за вечную жизнь... Передай привет господину Альтману. Скажи, что его зять в надежных руках. Предупреди, что, может, придется обыск в его доме сделать. Как ни верти, а его дочурка Рива от большевика внука ему родила. Кажется, оба теперь у дедушки, если не ошибаюсь. Ха-ха! Интересная штука — жизнь, господин Пурошюс. Чертовски интересная. Ступай, братец, ступай... Да благословит тебя господь. — И, наклонившись к самому уху Пурошюса, зашептал: — Только, упаси господь, не вздумай топор в руки брать. Запомни, я сто крат осторожнее брата. Сегодня, перед твоим приходом, он приснился мне и объяснил суть дела. Осталась мелочь — допросить тебя и арестовать. Но сейчас мне не хочется. Для меня многовато. Ступай, выпей для храбрости и утром приходи в участок. Добровольно. И винтовки принеси, и серебро Блажиса, сколько еще осталось... Там видно будет... Может, и ладно... Наш Юлийонас свое отжил, его все равно из могилы не поднимешь, а нам, живым, всем жить надо, всем счастья хочется. Подумай хорошенько и, если можешь, прости меня. Я не виноват. Меня и Юлийонаса наш отец учил: «Не тот счастлив, который корову за рога держит, а тот, который ее доит!» А покойный дедушка еще лучше поговаривал: «Кому везет, тот и в костеле может по уху схлопотать». Спокойной ночи и до свидания, Иуда Пурошюс. Ха-ха!..
А может, это и не голос Флорийонаса был, может, это его собственные тайные мысли? Откуда это нестерпимое желание — погнаться за Заранкой да собакой затявкать? А потом цапнуть зубами... Не за ногу. Нет. За глотку. А потом долго выплевывать кровь на белый снег и умываться, забравшись в воду Вижинты, как тогда... когда ночью вернулся из Рубикяйского леса, утопив в болотном окне окровавленный топор. А может, и Пурошюса ждет такая же судьба? Бр‑р‑р... Холодно, чертовски холодно теперь топиться в проруби. В сто раз лучше летом. За сизым туманом выплыло личико Габриса, но голос был не его... Адольфаса:
— Уходи с моих глаз долой... Уходи, Иуда. Не вводи меня в соблазн.
Хорошо говорить — уходи... А что делать Пурошюсу, вся сила которого теперь в зубах? Руки и ноги болтаются, как тряпочные, и все тело будто дерюжка, не стиранная, не залатанная, брошенная на забор и забытая! А может, повеситься? Повеситься на той веревке, на которой Виктория белье сушит, когда солнце ярко светит? Даже глазам больно.
Эта мысль подняла Пурошюса с лавки. Вперед. Вперед! Зубы скрипнули. Челюсти разжались. Переступая через порог, едва не споткнулся, но ухватился за косяк. Кое-как выбрался на крыльцо, втянул в легкие чистый морозный воздух. Голова на минутку закружилась, и в тело исподволь стали возвращаться силы. Беда только, что не хватило мужества идти... В темноте увидел баб кукучяйских босяков с детьми и Розалию Чюжене впереди всех. Нет! Их не было. Но невидимые они были еще страшнее. Ждал Пурошюс, чтоб босяки набросились на него, ростоптали, растерзали в клочья. Увы, никто не покушался на жизнь Пурошюса. Все молчали и смотрели на него черными глазницами. Лишь за спиной сипло рыдала Аспазия:
— Иуда! Погубил моего сына за тринадцать золотых!
— Успокойся, слезами горю не поможешь. Пускай этого пса господь бог покарает, — вздыхал ее Адольфас, будто старый мерин, нажравшийся заплесневелого сена.
Побежал Пурошюс в темноту, расталкивая окровавленными руками детей и баб босяков и шепча: «Простите». У своего хлевка огляделся, достал из-под порожка серебряные монеты. В избу вошел на цыпочках и принялся складывать капитал под плитой, чтобы Виктория, проснувшись утром, доставая кочергу, нашла. Но одна монетка в пять литов выскользнула из руки. Виктория проснулась:
— Тамошюс, хватит тебе по ночам бродить. Попадешься.
— Меня черт не возьмет. Ты за сыном смотри... Чтоб вырос здоровым и честным... Аккордеон купи, если что... Талант его береги, как зеницу ока. Ты слышишь?
Виктория ничего не ответила. Виктория опять храпела. Змея! Нет в ней ни грамма человеческой чуткости. На Тамошюса ей наплевать, лишь бы денежки были. А ведь немало вместе прожили с тех памятных времен, когда оба у одного хозяина служили. В Барейшяй. У Гасюлиса... Когда попирала она Тамошюса Пурошюса своим изнавоженным каблуком. Жаба ты холодная, не ругаясь!.. Как ты можешь спать спокойно? Парализованную хозяйку на тот свет отправила, старика грудями своими прижала, его несчастную дочку Анеле с ублюдком прямо в преисподнюю послала, после похорон, ночью, баньку подпалила, где чокнутый резчик Утенок с Пурошюсом свое горе в твоей сумасгонке топил да поминки справлял. Хотела с живыми свидетелями разделаться, бестия. Но господь помешал, прислал гробовщика Барташюса в самое время... Что и говорить, боялся тебя Пурошюс как огня и умом презирал, хотя сердцем тосковал... Влекли его твои груди, ляжки и молнии пестрых глаз. Но разве Пурошюс тебе хоть когда-нибудь нравился? Разве из любви к нему ты карабкалась на сено, убаюкав своего старикашку, да ласково спрашивала: «Тамошюс, ты еще жив?» Совсем другая ты была ночью, чем днем. Счастье, что у Пурошюса была голова на плечах и он сразу же раскумекал — не любовь тебе надобна была, а большое брюхо. Старика Гасюлиса ты хотела связать по рукам и ногам, домом да землей завладеть. Потому Пурошюс и хитрил: не брюхо ты получала, а любовь... «Виктория, не хочу тебе беды». Хи‑хи. Помнишь, Виктория, как ты извивалась, стараясь вдохнуть свой холодный расчет: «Дурак, любовью сыт не будешь. Потом заживем, когда старика не станет...» А разве это случилось бы? А? В тот же самый день, едва удалось бы понести, Пурошюсу — коленкой под зад!.. На что тебе Пурошюс, сын вора? Ты даже его фамилии ребенку не дала бы. Нашла бы другую. Поблагозвучнее. От одной этой боли сердечной Пурошюс и бросил Гасюлиса, убежал домой, к своей мамаше в жалкую избушку. А ты через неделю с Гасюлисом кольца покупала в Утяне у Менделя. Только вот не выгорело, что ты надумала. Подставил хромой бес тебе ножку. В ночь после помолвки старик откинул копыта. Погубила тебя жадность. Покарал господь! Выгнала тебя родня Гасюлиса, будто суку, с хутора. С золотыми кольцами ночью к Пурошюсу примчалась. Долго Тамошюс тебе не верил, велел служить у хозяев и все до единого цента ему отдавать, пока он не ожил, а ты не надломилась... Пока Виктория не стала Виктуте. Не только ночью, но и днем. Хи‑хи. Вот тогда Пурошюс и сдался, поднял руки, повел Викторию к алтарю, как баран суягную овцу... Вот и вся история гибели Тамошюса Пурошюса, как выразился бы Умник Йонас. Если бы не этот белобрысый ягненок, который вот в темном углу сладко сопит да видит во сне ангелочков, вряд ли стоило бы жить Пурошюсу. Вряд ли стоило и умирать сегодня. Этот полицейский дурак Флорийонас бесится от злости, что нет у него никаких улик, кроме голого чутья. Не тебе, братец мой, Пурошюса за горло схватить. Пурошюс уходит из жизни, руководствуясь совсем другими мотивами, как сказал бы... Тебе его не понять, грамотная ты темнота и глупая напыщенность! Старый кукучяйский вор и свежий убийца в одном лице гордо идет умирать, поскольку твердо уверен, что никто из кукучяйских босяков не посмеет обидеть его сына Габриса — ни маленьким, ни когда тот вырастет... Отец его Тамошюс сумел искупить вину. На его могилу никто не плюнет. А Рокас Чюжас, быть может, и на колени опустится, и помолится, и вздохнет: «Господи, не завидуй его счастью». Ведь благодаря Тамошюсу Пурошюсу он не вор и не арестант. Рокас умный парень. Он поймет. Он оценит и, быть может, когда-нибудь разоткровенничается, откроет сердце своей матери Розалии... Может, привезет Рокас Чюжас из города гостинцы сироте Пурошюса, сыну висельника. Нет. Нельзя тебе, Тамошюс, умереть так недостойно... Ты должен нарушить традицию смерти Иуды Искарийского, как сказал бы... Ты должен идти на дно вместе с топором. Только не в болотное окно Медвежьей топи. В стремительную воду Вижинты. Там, где на лугах Крауялиса всегда по берегам лед не держится. Ты обязан победить страх перед холодной водой во имя чистого будущего своего сына Габриса. Весьма символично, как выразился бы...
Господи, но почему так не хочется вставать с полу, выходить на мороз, почему так тянет забраться под теплую перину к этой проклятой ведьме, которая пахнет полынью? Почему сопение насморочного Габриса так приятно? Господи, а может, еще повременить, пока у ребенка насморк не пройдет? Вдруг за это время выяснится, кто же этот дьявол, который по ночам в окна стреляет? Может, Флорийонасу и в дальнейшем будет сопутствовать удача и он обнаружит преступника на радость всем господам и к печали всех босяков Кукучяй? Стоит ли накладывать на себя руки из-за Алексюса и Гирша? Ну, выпорют их, поколотят, потом посадят... Еще и отпустить могут, если улик не хватит. Пурошюс на суде публично, перед всем кукучяйским людом, откажется от своих показаний. Заявит, что из зависти донес на Алексюса. А Гирш пускай сам выкручивается. Тесть у него богатый. Он может хоть теперь подкупить Флорийонаса. Нет, черт возьми! Ведь все так, так, так! Нет тут никакой трагедии. Еще можно все исправить да всласть посмеяться над Флорийонасом. Господи, ведь не зря твоя всемогущая церковь грозит самоубийцам геенной огненной! Зачем искать смерть, если можно часок или денек-другой пожить? Кто знает, чем все обернется? Кто знает. Ведь могут и большевики явиться, чтоб всех буржуев перерезать, и Тамошюс Пурошюс, чего доброго, за умерщвление двух полицейских и убийц может получить похвальную грамоту от власти босяков или хорошую службу с приличным жалованьем? Тьфу! Слава тебе, ангел хранитель, что вовремя просветил Пурошюса. Он еще останется мыкать горе в сей юдоли плачевной, пока господь бог сам не призовет его по-хорошему или наоборот. Неважно. Главное, чтоб скоропостижно...
— Тамошюс, чего ты вздыхаешь да плюешься?
— Не твоим куриным мозгам понять.
— Иди спать. Ради бога...
И опять захрапела... Ну погоди ты, сонная тетеря! Тамошюс тебе еще покажет, что он может, вернув в семейном убежище себе доброе настроение и бодрость. Попробуй только возразить или пихаться... Тут же схлопочешь кулаком под бок. Тут же твой Тамошюс напомнит тебе слова отца церкви святого Павла, которые викарий в прошлом году огласил с амвона: «Женщины да будут преданы мужчинам, как господу, потому что мужчина — глава женщины, как Христос — всей церкви!» Пурошюсу нужен второй ребеночек. Хоть плачь, нужен, ради Габриса. Господи, скажи — да или нет?
И вдруг свершилось чудо. Засверкали серебреники Пурошюса. Засияли. Изба наполнилась светом через окошко, словно сама луна, спустившись с небес, прильнула к стеклу.
— О, господи! — охнула Виктория.
— Что за черт?
Но было уже поздно. В дверь вместе с облаком пара влетели Микас и Фрикас, а вслед за ними — сам Флорийонас Заранка.
— Ни с места! Вы арестованы, господин Пурошюс!
— Не может быть. Не шутите, господин начальник. Я-то еще ни глотка не принял.
— Что делаешь?
— Готовлюсь к ночной ловле рыбы. Подо льдом.
— Любопытно. А зачем тебе столько денег?
— На блесну и на грузила.
— Первый раз слышу. Любопытно. Расскажешь в участке. Я тоже люблю рыбную ловлю.
— Для этого надо собственное серебро иметь, господин начальник. А я к вашим услугам. С удовольствием! Виктория, побереги мое имущество, пока я из участка не вернусь.
— Простите, уважаемая. Не утруждайте себя. Мы это серебро забираем как вещественное доказательство, что ваш муж, господин Пурошюс, государственную валюту использует не по назначению.
— Впервые вижу, господин начальник, что со своими деньгами человек не волен поступать, как хочет.
— Закон есть закон. Монеты чеканят для людей, а не для рыб, господин Пурошюс.
— Тогда простите. Я зажгу свет и сосчитаю их перед лицом своей жены, госпожи Виктории и уважаемой полиции, чтобы они не потерялись в вашем кармане.
— Напрасные усилия, господин Пурошюс.
— Отнюдь нет, господин Заранка. Ваш братец, светлой памяти господин Юлийонас еще при жизни учил меня не доверять людям даже в форме.
— Можете сосчитать. Но ваш сыночек может проснуться. Будет нелегко распрощаться.
— Не волнуйтесь. Он уже не маленький. Он все понимает и отличает виноватых от правых, полицию от разбойников. Пускай хоть раз увидит своего отца счастливым и богатым.
— Finita la comedia[28], господин Пурошюс!
— Кому комедия, а кому трагедия. Как выразился бы... Кто моему сыночку сегодня утром свежей рыбки из реки Вижинты принесет, вы подумали, господин начальник?
— Оставьте ему те пять литов, которыми я наградил отца за хорошую работу.
— Премного благодарен.
— Это я благодарен. Чертовски интересно жить, господин Пурошюс. Я уже не жалею, что послушался посмертных советов своего братца и добровольно явился в эту проклятую глушь.
— Не взобравшись на кобылу, не говорите гоп, господин начальник.
— Зря рта не разевай.
— Мой рот, мне разевать. Не ваша забота, откровенно говоря. Лучше свои зубы берегите.
Пурошюс добился своей цели. Флорийонас подскочил к нему и ударил по лицу. Пурошюс нарочно грохнулся навзничь и все серебро рассыпал по полу, лишь три монетки зажав в кулаке... Их и швырнул украдкой в кровать Виктории, когда, вскочив на ноги, принялся поносить Флорийонаса... Все же хоть кое-что для Габриса...
Увели Пурошюса из дому уже на рассвете, сделав в его избенке основательный обыск и, конечно, не обнаружив ничего ценного, кроме этого серебра. Золото Блажиса было под окном, под кленом. Пурошюс откопает. его, когда домой вернется... Вот и вышел Пурошюс из дому в отличном расположении духа. Даже подпрыгивая после того, как поцеловал спящего Габриса в лобик и громко сказал:
— Жди отца, сыночек. Отец — не врун. Вернется через день-другой. Виктория, лечи его насморк. Береги пуще собственного глаза единственного сыночка Тамошюса Пурошюса. Ты как ни крути, а сестричка ему нужна. Только из моей плоти и крови. Виктория, наберись терпения. Подожди. Не путайся с блудной полицией. Помни, кого господь хочет покарать, того служить в полицию посылает. Это последние дурни. Не дай боже с дурнем детей заводить, как говорит Розалия, баба Умника Йонаса. Аминь.
Увезли Пурошюса спозаранку в Утяну вместе с Гиршем и Алексюсом. На двух санях. Сам Флорийонас, Микас с Фрикасом да Анастазас. Перед корчмой Пурошюс снял шапку перед босой публикой и запел:
Прощай, отчизна,
Дороже жизни!
Вечером другого дня кто-то снова выстрелил в окно господина Заранки. Когда тот в одной сорочке выбежал на двор, прогремел второй выстрел...
Заранка рухнул, а стрелявший, швырнув винтовку у хлева полиции, помчался по сугробам. Тогда «застреленный» вскочил и в одной сорочке, босиком догнал стрелявшего. Это был Кратулисов Зигмас.
— Где другие винтовки шаулисов? — спросил его Анастазас на допросе.
— В окне Медвежьей топи. Когда вернусь из тюрьмы, покажу в котором.
— Почему ты ни разу в меня не стрелял?
— Пули пожалел.
Пожалел и Флорийонас сына добровольца Кратулиса. Не позволил Анастазасу избивать его. Увезли Зигмаса на следующее утро в исправительную колонию в Калнабержис Микас и Фрикас. А Напалис долго плакал, обняв свою галку да воробьев, что его полиция вместе не взяла, что побоялась революции в этом Калнабержисе. Напалис точно знал, но никому не говорил, что Зигмас собирается стать справедливым разбойником и что в свой отряд принял бы и его, и Андрюса, и Виргуте, и всех детей босяков. В страшном гневе прибежал Напалис к школе и запел, глядя на полицейский участок, старую песню отчима Горбунка Анупраса Кулешюса:
На барах будем пахать,
На барынях боронить.
А барышням придется
Лошадь за узду водить!
Вскоре по этой песне Андрюс Валюнас нарисовал картину, на которой жеребцами да кобылами были Чернюс с Чернене, Бакшис с Антосе, Заранка с Крауялисом и Анастазас вислоухий, вроде осла, а пахарями — Напалис с Зигмасом да Алексюс с Гиршем. В одном углу картины сидел и лизал лапу кот, похожий на Рокаса. В другом — ворон Пурошюс клевал падаль. В третьем — фельдшер Аукштуолис — длинноногий аист стучал клювом в гнезде ястреба, над ним на ветке — кукушка с лицом Фатимы куковала, предвещая весну, а в четвертом углу сидел на пне Горбунок, похожий только на себя, и играл на гармонике, а из его глаз голубые слезы капали и голубыми фиалками всходили. Виргуте назвала эту картину «Весна».
Когда викарий увидел эту картину на уроке закона божьего, тут же конфисковал ее, побежал к Чернюсам, вызвал Заранку, а затем велел привести самого автора. Поскольку Андрюс Валюнас оправдываться не стал, Заранка засунул его голову себе между ног и лупил при всех собственным ремнем, пока штаны у него самого не стали спадать. Волей-неволей пришлось Андрюсу вспомнить годы детства, сад Крауялиса, зачарованную королевну Еву, похожую на алый цветочек, и блестящие сапоги господина Мешкяле — смахивающие на двух черных псов... После этой экзекуции Чернюс велел ему уходить домой и завтра же привести в школу мать или вообще не возвращаться.
Валюнене с сыном не пришла. Вот и весь сказ о знаменитом кукучяйском Пятрасе Блинде, как выразился господин Флорийонас Заранка.
Но нашему сказу нужен веселый эпилог. Мы не можем кончить его унылым рождественским постом. Ах, господи, что творилось бы в сей юдоли плачевной, не будь смеха человеческого? Как жить пришлось бы, если сказать словами Йонаса Кулешюса.
Вот чем кончился рождественский пост. Беды и несчастья кукучяйских босяков так потрясли Розалию, что у нее стало пропадать молоко. А тут еще целый месяц ни весточки от Рокаса. Решила Розалия своего Каститиса отлучить от груди. Сунула ему в ротик холщовую тряпицу с жеваным черным хлебом. Захныкал Каститис. Дома, конечно, неспокойно. Виргуте учиться не может. Нервной стала после несчастий брата Зигмаса и Андрюса Валюнаса. Йонас «радию» слушать не может. Плач Каститиса глушит в его наушниках московскую волну... Раздраженный какой-то стал. Хоть за голову хватайся и убегай из дому. А куда убежишь, кому пожалуешься, если у всех своих бед по горло. Ведь Кратулису, Кулешюсам, Тарулене, Стасе или Валюнене, пожалуй, еще хуже. Стыдно себя с ними и сравнивать. Так что Розалия молча воззвала к богу, и господь услышал ее молитву. В сочельник Виргуте принесла с почты письмо и вслух прочитала всем троим Чюжасам: «Поздравляю вас со святым рождеством. Мама, ты больше за меня не переживай и не молись. Я жив, здоров и сыт. Помогла мне одна барышня, которая живет совсем недалеко от Отрых ворот. Возле базара. Полька, католичка и уже по-литовски кумекает. Скоро сможем договориться без помощи пальцев. Малость меня старше. Зову ее Ядзя. Она очень красивая и добрая, продает булочки на железнодорожном вокзале. Через нее и я получил там хорошую службу. Работаю носильщиком. Она работает только днем, а я — и днем и ночью. Но работа приятная. Ношу на груди блестящую медаль, как Нерон настоятеля Бакшиса. Мой начальник очень добрый и очень толстый, как наш Гужас. Скучаю по кукучяйцам. Жду поездов и вашего письма. Целую тебя, мама, и всех босяков. Рокас Чюжас». Только адрес не написал. Забыл, поросенок. Облилась Розалия слезами радости, расцеловала Виргуте, Каститиса и даже Йонаса. Отошли нервы Розалии. Груди набухли молоком. Ах, господи, хоть возьми да опять этого Каститиса корми.
Скрепя сердце пришлось Розалии отцеживать этот белесый нектар, чтобы не захотелось снова дать грудь Каститису, отчего его голубые глазки могли бы сделаться злыми. На всю жизнь.
Всю ночь Розалии снились райские сны, она целовала и ласкала маленьких ангелочков, а проснувшись ранним рождественским утром, оставила Виргуте с Йонасом да верещащим Каститисом и убежала на заутреню поблагодарить господа за новость. Взобралась на хоры к певчим Кряуняле, чтобы оказаться поближе к богу, чтоб ее благодарственная молитва первой донеслась до его слуха. Но когда увидела Тарулене, которая, почернев от горя, надувала мехи органа, когда заметила внизу Кулешюсову Марцеле на коленях у исповедальни, а рядом с ней — Пурошене с белобрысым Габрисом... Будто тисками сжало сердце Розалии. Не из сочувствия. Нет. Расхотелось Розалии благодарить небеса. Ах, господи всемогущий, почему ты пускаешь в мир столько бед, которые слабого человека давят и к земле клонят? За что столько костелов во всем мире для тебя выстроили? Зачем столько ртов о твоей помощи взывают? За что тебе, голопузому, сегодня кукучяйский орган гремит во все свои трубы а хористки Кряуняле от полного сердца ревут:
Трубы, громко гремите!
Господа бога хвалите!
За что? Что ты сделал хорошего, явившись на свет? Чему научил человечество, если в твоем собственном сердце нет сочувствия к страдальцам?
Может, и хорошо поступает Веруте Валюнене, которая сегодня не пришла в костел с Андрюсом... И Стасе Летулиса со своим Пятрюкасом... Может, и правильно докторок Аукштуолис поговаривал, что бог — всего лишь кнут ксендзов да господ, чтобы простых людей держать в узде послушания и страха.
Ярость уже вскипала в груди Розалии, встала она было, чтобы убежать домой, но взгляд задел за графскую скамью, и она, оторопев от удивления, забыла про небо и землю, про бога и черта... Господи, там же стояла на коленях графиня Мартина, как непорочно зачатая дева в белой шапочке, спустившаяся с небес, пахнущая крылом ангельским да кадилом, с личиком белоснежным, взгляд своих влажных глазищ направившая на алтарь, где ее отец и крестный таял в экстазе молитвы... Кажется, зажмурься вместе с ним на минутку, забудь эти полтора десятка лет и, повернувшись с „dominus vobiscum“ к его плоти и крови, опять увидишь графиню Ядвигу, его любовь, его ненависть, его счастье. Господи, как быстро течет время, как неумолимо быстро! Не потому ли голос Бакшиса этим рождественским утром блаженно жалобен?.. Не потому ли он столько сил набрался, что все три службы хочет один отправить? Не уступает святого места перед алтарем викарию Жиндулису, у которого все еще, говорят, мочевой пузырь не в порядке, и он должен поминутно бегать по малой нужде... А может, и есть господь, раз этот молодой патаскун в сутане наказан, а старый многострадальный настоятель Бакшис торжествует, растоптав с помощью небес своих смертельных врагов: господина Мешкяле уже черви в земле грызут, пепел пани Милды ветром носит (Розалия поддерживает мнение баб, что Шмигельская с ума спятила, сама на сеновале повесилась, но перед этим из мести подожгла урожай ромашки своего любовника Мешкяле и помещичье сено)...
Все кукучяйские бабы смотрели на Мартину. Костел полон блаженства! Господи, кто же там ближе всех к графской скамье стоит, будто красный петух? Дух захватило у Розалии. Господин Флорийонас! Заранка! В форме. Точь-в-точь, как господин Мешкяле много лет назад... В рождество... когда он, проклятущий, графиню Ядвигу от настоятеля забрал и больше не отдал, пока не погубил, пока молодую да зеленую в могилу не отправил...
Вспомнила Розалия прошлогоднее представление, когда Анастазас-палач вышел на сцену, а узница-Мартина, сложив ручонки на груди, прошептала: «Господи, не завидуй моему счастью». И беспокойство хлынуло в ее сердце. Хоть обратись пташкой, полети к графской скамье и прощебечи этой баловнице: «Не оборачивайся на этого полицейского петуха. Смотри на алтарь, как смотрела», а потом вспорхни на алтарь и ласково прочирикай приходскому пастырю: «Бакшис, не моргай, а то свою дочку прозеваешь. Увози ты ее подальше из Кукучяй и из Пашвяндре. В Вильнюс. К Острым воротам! Пускай там молится, живет, учится и суженого находит... Ну, скажем, хотя бы сына Умника Йонаса Рокаса, которого она первым на вокзале встретит...»
Заколотилось у Розалии сердце, хлынула кровь по жилам, обжег щеки огонь, разлилось по всему телу блаженство, потому что в своем воображении она уже видела Рокаса со сверкающей медалью на груди и Бакшисову Мартину в подвенечном платье. Под руку... Но уже не в Вильнюсе. На Кукучяйской железнодорожной станции, с поезда сходят... Раскраснелись, счастливы, на руках золотые колечки, головы вместе, как у голубков... И услышала шепот завистливых баб: «Вот счастье подвалило...» — «Вот парочка — как лось и косуля!» — «Два сапога пара!» А тут и свадебные ворота дорогу перегородили. Горбунок со своими крестниками молодоженов ждет. В воротах — Розалия со своим Умником и хлебом да солью... И тут же, плечом к плечу, настоятель Бакшис чернее тучи. Не хочется ему с босяками родниться. Ох, как не хочется... Да что ты поделаешь, старикан, раз твоя дочурка в Рокаса, будто кошка в скворца, влюблена?.. Никто их не сватал. Сами друг друга нашли. Такова судьба, ксендз-декан. Против божьей воли не попрешь. Хоть вам и неприятно, но разве Рокас не лучше зять, чем покойный Мешкяле или этот напыщенный его наследник? Ни по красоте, ни по уму, ни по языкастости, ни по силе мужской их не сравнить. Так что не медли больше, настоятель, ради бога. Воздень свою святую десницу и благослови наших детей да зови в сваты самого кайшядорского епископа!
— Dominus vobiscum! — завывает Бакшис сквозь зубы, и Розалия, продрав глаза, видит его воочию — с пожелтевшим лицом и большими добрыми глазами.
Долго-долго стоит Бакшис, уставившись на Мартину, обеими руками приглашая весь кукучяйский люд в свое счастливое сердце. Розалию даже дурной пот прошибает...
А когда хор отвечает: „Et cum spiritu tuo“[29], бедный Бакшис с трудом заставляет себя отвернуться и погрузиться в святую молитву, обеими руками держась за алтарь.
Розалия тоже хотела бы вернуться в свой сладостный сон, но не может. Глаза открылись и больше не закрываются.
— Господи, не завидуй моему счастью, — вздыхает Розалия, когда замолкает пение.
Ее голос громом гремит под сводами костела. Мартина оборачивается к хорам и награждает ее ангельской улыбкой...
А может, это не так? Может, ей только почудилось? Но чудо свершилось. Сердце Розалии наполнилось ясной младенческой верой, что господь выслушает ее молитву и тайные ее мечты исполнятся. Поэтому, упав на колени, она принимается молиться за всех, за счастье всего мира, пока груди, тяжелые, как жернова, снова не начинают клонить ее к земле. Ах, еще можно было побаловать Каститиса в святое рождество! Как же он там, крошка, без матери! Зайдется криком...
— Тетенька, домой, — прошептала вдруг Виргуте ей на ухо.
— Что случилось?
— Скорее.
— Иисусе Христе вновь рожденный, спаси нас, грешных, — простонала Розалия и опрометью скатилась с лестницы. Подняла на ноги всех на паперти, пока не пробилась на двор в коленопреклоненной толпе. Понеслась бегом... Когда наконец за калитку своего дома ухватилась, так и застыла. В ее доме — кошачья свадьба! Басовитый, вроде бы знакомый голосок... Слава богу, Каститис живой. А кто же этот писклявый?
— Подкидыш! — крикнула Виргуте, только теперь догнав Розалию. — Я нашла... В курятнике. Никак нам с дядей Йонасом его унять не удается. Утром видела, как толстая баба по нашему огороду убегала...
Розалия сама не почувствовала, как влетела в избу.
— Господи!
В объятиях Умника Йонаса — развязавшийся ворох пеленок... Из пеленок синие ножки торчат. Розалия цапнула Йонаса за локоть, глянь... Глазки младенца — как у Рокаса. И нос!.. И губки!.. И... девочка!..
— Тетенька, не умрет?
Сразу прошли испуг и оцепенение. Вернулся здравый рассудок. Розалия сбросила тулуп, оттолкнула башмаки, откинула перину, разорвала свое платье вместе с сорочкой на груди... догола. Выхватила из объятий Йонаса посиневшего младенца и, заткнув его ротик своей грудью, легла на кровать.
— Накройте нас! Ирод, чего ждешь? Виргуте!
Вскоре под горой перин, покрывал и тулупов стало жарко как в бане. Розалию седьмой пот прошиб. Огонь ее тела сразу же унял крик младенца. Девочка сосала грудь даже постанывая. Сердце Розалии залила нежность.
— Господи, не завидуй ее счастью, — прошептала Розалия и в тишине услышала голос Йонаса:
— Иду в полицию.
— Не смей! — крикнула Розалия, высунув из-под перины потный нос. — Ни шагу!
— Что же делать будем?
— Наш этот ребенок! Наш! Мой! Ирод проклятый!
— Шальная ты, Розалия.
— Йонас, Йонялис. Я знаю, что говорю! Знаю, что делаю! Молчи и сиди!
— Делайте, как знаете, — сказал Умник Йонас в страшной растерянности и, потопав к своей «радии», напялил наушники, но ничего не услышал — весь мир ликовал, радуясь рождеству Христову, а Москва молчала.
После долгой тишины Виргуте посмела приблизиться к кровати:
— Тетенька, а как мы ее назовем?
— Зачем еще спрашивать?.. Посмотри, она же вся мокрая. Подай-ка сухую пеленку и посмотри, почему Каститис перестал петь в колыбели? Что он там делает?
— Он палец своей ножки сосет, тетенька! И плывет, как по морю! — охнула Виргуте.
— Вот ирод! Ты хоть бы Юрате постеснялся. Ты же ей дядей приходишься! — крикнула Розалия, умирая от счастья.
Посыпали из костела после мессы люди. Несметными толпами. А впереди всех — и Петренене с бабами босяков. В страшном беспокойстве за Розалию. Что с ней стряслось? Почему убежала из костела во время вознесения даров? Может, беда какая? Может, покарал и ее господь за то, что безбожные речи говорила да большевиков ждала?
Столпились бабы перед калиткой Чюжасов. Петренене хотела было в избу войти, но вдруг на двор выбежала простоволосая Виргуте и красная, как маков цвет, объявила всем бабам, что к Чюжасам заходить нельзя, потому что тетушка Розалия родила девочку... совсем слабенькую, совсем синенькую, и еще без ноготков.
Долго стояла Петренене с бабами босяков, не говоря ни слова, ошарашенная и пристыженная. Не только она. Все бабы не знали, куда глаза девать. Вот те и не верь гаданию Фатимы! Вот те и потешайся над проповедями Синей бороды!
— Господи, не завидуй нашему счастью.
— Иисусе, Иисусе, что тут творится?
— Конец света.
— То-то, ага!