Когда жена викария сбежала от него с молодым голодранцем, скандалу не было конца. Ее дочерям было только 7 и 9 лет. И викарий был таким завидным мужем. Правда, его волосы были седыми, но зато усы черными. Он был красив и все еще полон скрытой страсти к своей прекрасной и неудержимой жене.
Почему она ушла? Почему она умчалась прочь так внезапно, словно в порыве безумия? Никто не мог дать ответ на этот вопрос. Только один прихожанин сказал, что она была плохой, испорченной женщиной. В то время, как другие, хорошие женщины предпочитали хранить молчание. Они знали.
Две маленькие девочки так ничего и не поняли. Брошенные, они решили, что все произошло из-за того, что мать никогда не любила их и они ничего для нее не значили.
Ветер несчастья ворвался в некогда счастливый дом и бурными порывами вынес из него семью викария.
Посмотрите-ка! Викарий, известный своей приверженностью к полемике, автор многочисленных эссе, неизменно вызывавший симпатию читающей публики, поселился в Пэплвике. Всевышний, сжалившись, смягчил ветер несчастья и пожаловал ему приход на севере страны.
Усадьба пастора с довольно безобразным мрачным каменным домом посредине находилась на реке Пэпл у самого въезда в деревню. Дальше, за усадьбой, там где дорога пересекала русло реки, была большая старая каменная текстильная фабрика, когда-то работавшая при помощи воды. Затем дорога сворачивала за холм и вилась по унылым каменным улочкам деревни.
С получением нового назначения изменился состав семьи викария. Викарий, теперь пастор, вызвал сюда из города свою мать, сестру и брата. В отличие от старого дома две маленькие девочки жили уже совсем в другом окружении.
Пастору было сейчас 47 лет. Он неутомимо изображал величественную и неутешную скорбь после ухода своей жены. Хорошенькие женщины наперебой удерживали его от самоубийства. Его волосы совсем побелели, взгляд стал диким, трагическим. Вам достаточно было только взглянуть на него, чтобы понять, как ужасно все это было и как страшно он обманут.
Но где-то слышалась в нем фальшивая нотка. И некоторые дамочки, которым очень нравился викарий, тайно невзлюбили пастора. В нем проявилось определенное, хотя и тщательно скрываемое самодовольство и уверенность в своей правоте, когда как будто бы все уже сказано и все, что можно, сделано.
Маленькие девочки, конечно, с детской покорностью приняли новый семейный вердикт. Мать пастора, которой было уже за 70 и чья жизнь постепенно затухала, стала главной фигурой в доме. Сорокалетняя тетушка Сисси, бледная, набожная, с постоянно гложущим ее изнутри червем неудовлетворенности, вела дом. Дядя Фред, скупой и угрюмый детина, лет сорока, жил исключительно в свое удовольствие и каждый день ездил в город. И пастор. Он, конечно, был самой главной персоной в доме, но после бабушки.
Все называли ее — Мамуля. Это была вульгарная, до крайности искушенная, хитрая особа, из тех, что добиваются и получают в жизни все, играя на слабостях мужчин. Очень быстро она взяла дом в свои руки. Пастор все еще «любил» свою преступную жену и будет «любить» ее до самой смерти. Поэтому — тсс! Чувства пастора священны. Ведь в его сердце живут воспоминания о чистой девочке, на которой он женился и которую обожал.
А где-то вне этого тесного мирка в злом, чужом, огромном пространстве в то же самое время бродила порочная женщина, предавшая пастора и отказавшаяся от его детей. Сейчас она спуталась с презренным молодым негодяем и он то уж, без сомнения, довершит заслуженное ею падение.
Пусть это будет понятно всем, а затем — тише! Ведь в бедном разбитом сердце пастора все еще цветет белым подснежником чистый образ его молодой невесты. Этот белый подснежник никогда не завянет… А то, другое существо, сбежавшее с молодым ничтожеством, конечно же не имеет к пастору никакого отношения.
Мамуля, ранее отодвигаемая на второй план, униженная и придавленная горем вдова, теперь уверенно вскарабкалась на трон, снова насаждая безоговорочную власть над окружающими. Покидать долгожданный, столь милый ее сердцу домашний престол она не собиралась. Ее вздохи по поводу чувств пастора к белому подснежнику были притворством. На самом деле она его не одобряла. В лукавом почтении к «великой» любви сына она ни слова не говорила против этого сорняка, растущего теперь неизвестно где, однажды названного миссис Артур Сейвел.
Сейчас, слава тебе господи, снова выйдя замуж, она не была уже миссис Артур Сейвел. Ни одна женщина на свете не носила больше имени пастора. Бывший чистый белый подснежник цвел теперь безымянным в бесконечном чуждом мире. Семья думала и говорила о ней как о Той — Которую — Звали — Синтией.
Так или иначе вся вода лилась теперь на мельницу Мамули. Оберегая себя от повторной женитьбы Артура, она всеми силами удерживала его от этого шага, играя на его слабостях и тщательно скрываемом себялюбии. Он женился на невинном белом подснежнике. Счастливчик! Он был оскорблен и обманут. Несчастный! Он страдал. Ах, какое любящее сердце! И он — простил! Да! Представьте, белый подснежник был прощен. Он даже упомянул ее в своем завещании, тогда как тот, другой подлец… Но тише! Нельзя допускать даже мысли об этой отвратительной сорной траве, пустившей корни в чужом циничном мире! О Ней, — Той — Которая — Была — Синтией. Пусть белый подснежник цветет на недосягаемой высоте прошлого. Настоящее — это уже другая история.
Дети воспитывались в уродливой атмосфере болезненного самоутверждения, лжи и недосказанности. Они тоже видели белый подснежник на недосягаемой высоте. Они тоже знали, что он был возвеличен в одиноком великолепии над их жизнью, и что им никогда не будет позволено прикоснуться к нему.
В то же время из бурного мира иногда станет доноситься отвратительный запах разврата и похоти, пагубный запах ужасного сорняка, Той — Которая Была — Синтией. Этот сорняк еще умудрялся время от времени передавать маленькие записочки девочкам, ее детям. При мысли об этом седовласая Мамуля внутренне содрогалась от ненависти. Потому что, если бы Она — Которая — Была — Синтией, когда-либо вернулась, от власти Мамули не осталось бы и следа. Тайный дух ненависти передавался от бабушки к девочкам, детям порочного сорняка, той Синтии, которая так полна была презрения к Мамуле.
В детских воспоминаниях слились воедино их настоящий дом, дом викария на юге и образ их очаровательной, но не очень надежной матери — Синтии. Она создавала ощущение сверкающего бурного потока жизни, как пылающее и опасное солнце в доме, беспрерывно восходящее и заходящее. Её присутствие у них всегда ассоциировалось со светом и одновременно с опасностью, с безмерным сиянием, но и с пугающим эгоизмом. Сейчас сияния не стало и белый подснежник, как фарфоровый венок, застыл на своей могиле. Дух непостоянства как исключительно опасный, словно львы и тигры, вид эгоизма, тоже пропал. Воцарилось мертвое спокойствие и любой мог здесь медленно гибнуть с сознанием полной безопасности.
Девочки подрастали. И взрослея, становились все более недоумевающими и растерянными. Мамуля, старея, быстро слепла. Кто-то должен был постоянно водить ее. Обычно она не поднималась с кровати до полудня. Даже слепая, прикованная к постели, она держала в руках весь дом. К тому же она не всегда пребывала в постели. Если присутствовали мужчины, она восседала на троне. Она была слишком хитра, чтобы пренебрегать властью. Особенно потому, что у нее были соперники.
Ее главной соперницей была младшая — Иветт. От Иветт исходил слабый, почти неуловимый отблеск Той — Которую — Звали — Синтией. Но она была более послушной. Возможно, бабушка вовремя спохватилась и сумела повлиять на нее. Пастор обожал Иветт и портил ее своим баловством, относясь к ней с необыкновенной нежностью. Он часто повторял: ну разве есть кто-нибудь мягкосердечнее и снисходительнее меня. Ему очень нравилось поддерживать о себе такое мнение. Мамуля знала все его слабости как свои пять пальцев и искусно манипулировала ими, помогая сыну приукрашивать себя и свой характер. Ему так хотелось обладать замечательным характером, как женщине хочется иметь модные платья. Мамуля ловко вуалировала его недостатки и слабости. Материнская любовь давала ей ключ и старательно пыталась скрыть их или убедить его в их отсутствии, тогда как Та — Которую — Звали — Синтией, но, пожалуйста, не упоминайте о ней в этой связи! В ее глазах пастор всегда был почти что горбуном и идиотом.
Удивительно было, что Мамуля тайно ненавидела старшую Люсиль больше, чем избалованную Иветт. Люсиль, более сложная и чувствительная, сильнее осознавала всю мощь власти бабушки. Острее, чем испорченная и капризная Иветт. Тетушка Сисси в свою очередь ненавидела Иветт. Она ненавидела само ее имя. Жизнь тетушки Сисси была принесена в жертву Мамуле. И тетушка Сисси знала это. И Мамуля знала, что Сисси это знает. И по мере того, как шло время, это становилось само собой разумеющимся. Сознание принесенной тетушкой Сисси жертвы стало обыденно для всех, включая саму Сисси. Она много молилась. И это показывало, что у нее, бедняжки, были по этому поводу глубоко скрытые переживания. Она перестала быть Сисси, она отказалась от личной жизни и утратила пол. Сейчас, когда ей было уже почти 50, странные зеленые огоньки ярости появлялись порой в ее глазах. В такие моменты она казалась безумной. Но Мамуля крепко держала ее в своей власти. Казалось, у Сисси была единственная цель в жизни — присматривать за матерью. Зеленые огоньки адской ненависти появлялись у тети Сисси при виде всех молодых людей. Жалкое существо, она старалась получить прощение Всевышнего. Но что было делать? Сама она простить не могла. И время от времени ненависть поднималась в ней горячими волнами.
Если бы у Мамули была добрая и нежная душа, — но ее не было. Она лукавила, когда хотела казаться такой. И это постепенно становилось понятным девочкам. Под старомодным кружевным чепчиком, под седыми волосами и черным шелком белья на старом костлявом теле у нее было коварное сердце, жаждущее вечной власти и торжества женского превосходства. Играя на слабостях стареющего, недалекого мужчины, которого она родила, Мамуля продолжала удерживать власть, а годы бежали своим чередом, от семидесяти к восьмидесяти, от восьмидесяти к девяноста…
Ярко выраженной традицией в семье была преданность друг другу и особенно Мамуле. Она являлась основой семьи. Семья была многократным воплощением ее Я. И, естественно, она держала всех в повиновении. Ее дочери и сыновья, будучи слабыми и бесхарактерными, привыкли беспрекословно подчиняться ее воле и, конечно, были ей преданы. Что, кроме опасности, потрясений и позора, ожидало их вне семьи? Разве не пережил всего этого пастор, женившись? Ну так осторожнее! Осторожность и преданность перед лицом всего мира. Пусть будет сколько угодно ненависти и коллизий внутри семьи. Внешнему же миру — упрямо отгороженное согласие.
Лишь вернувшись окончательно домой из школы, девушки в полной мере почувствовали мертвящую власть старой руки Бабули над их жизнью. Люсиль сейчас шел двадцать первый год, а Иветт было девятнадцать. Они учились в хорошем женском колледже в Лозанне и в этом году закончили образование. Вполне обычные, стройные юные существа со свежими подвижными личиками, коротко подстриженными волосами и мальчишескими, чуть неуклюжими, но чертовски милыми манерами.
— Что ужасно скучно в Пэплвике, — говорила Иветт, когда, катаясь по проливу, они из лодки лениво разглядывали серые в розово-сероватой дымке скалы, виднеющиеся неподалеку от разводного моста, — так это полное отсутствие интересных мужчин. Ну почему папочка не придумает каких-нибудь развлечений для друзей? А что касается дяди Фреда… Он очень ограниченный человек.
— Ох, никогда ведь нельзя знать, как все обернется, — философски заметила Люсиль.
— Но ты же, моя милая, прекрасно знаешь, чего здесь можно ожидать, — продолжала Иветт. — Хор по воскресеньям, а я ненавижу смешанный хор. Голоса мальчиков звучат божественно, но без женских. И воскресная школа, и девичий клуб, и знакомые, которые постоянно справляются о бабушкином здоровье. И ни одного симпатичного парня в округе.
— Ох, не знаю, — сказала Люсиль. — Всегда ведь есть братья Фрэмлей. И ты прекрасно знаешь, что Гарри Сомерскоут обожает тебя.
— Но я ненавижу парней, которые обожают меня! — капризно воскликнула Иветт, задирая кверху свой обидчивый носик. — Они надоели мне. Они пристают, как липучки.
— Хорошо, но чего же ты тогда хочешь, если ты не можешь переносить, когда тебя обожают? Я думаю, это очень здорово быть обожаемой. Ты же знаешь, что никогда не выйдешь за них замуж, так почему же не позволить им обожать тебя, если их это забавляет?
— Да, но я хочу выйти замуж! — закричала Иветт.
— Хорошо, но в этом случае позволь им любить тебя до тех пор, пока не найдешь того, за которого действительно можно выйти замуж.
— Я никогда так не сделаю. Ничто меня так не выводит из себя, как влюбленный парень. Они раздражают меня, они доводят меня до белого каления.
— Да, точно так же и меня, если они становятся настойчивыми. Но на расстоянии, почему бы и нет.
— Я хотела бы страстно, безумно влюбиться.
— Ох, и я очень хочу! Нет, пожалуй, не хочу! Я боюсь! Наверное и ты боялась бы, если бы такое случилось. Впрочем, надо прежде все хорошо обдумать, чтобы точно знать, чего мы хотим.
— Не кажется ли тебе отвратительным и нудным возвращение в Пэплвик? — спросила Иветт, снова задирая кверху свой юный капризный носик.
— Нет, не особенно. Хотя, я полагаю, будет довольно скучно, я хотела бы, чтобы папа приобрел машину. Тогда мы могли бы выбросить старые велосипеды. А не хотела бы ты подняться на Тэнеси Мур?
— Ох, чудесная мысль, хотя это и очень сложно — подниматься по этим холмам на дряхлых сломаных велосипедах.
Лодка поравнялась с серыми скалами. Стояло лето, но день выдался пасмурным. На обеих девушках были пальто с поднятыми меховыми воротниками и кокетливо прикрывающие одно ушко элегантные шапочки. Высокие, стройные, миловидные, наивные, но уже самоуверенные, даже слишком самоуверенные в их школьном высокомерии, они были истинными англичанками. Они казались очень самостоятельными и независимыми, но на самом деле, были измучены внутренними противоречиями. Они казались такими замкнутыми, неразговорчивыми, но на самом деле были даже слишком разговорчивыми. Они казались такими стремительными и необычными, а на самом деле были очень обычными. Их можно было сравнить с быстроходным новеньким катером, только что вышедшим из тихой гавани на широкие морские просторы. На самом же деле они были праздными, бесполезными созданиями. Не имея определенной цели в жизни, они бессмысленно передвигались от одной якорной стоянки к другой.
Когда они вошли в пасторский дом, на них повеяло промозглым холодом. Дом выглядел ужасно, почти уродливо, со спертым воздухом мелкобуржуазного вырождающегося комфорта, по сути дела уже переставшим быть комфортом, превратившись в нечто удушливое и нечистое. Тяжелый каменный дом поразил девочек своей затхлостью, они даже не могли объяснить почему. Вытертая мебель казалась убогой, все выглядело несвежим. Даже пища за обедом имела тот же противный затхлый запах плесени, столь непереносимый и отталкивающий для юных существ, вернувшихся из-за границы. Ростбиф и квашеная капуста, холодная баранина и картофельное пюре, прокисшие соленья и непростительные пудинги.
Бабушка, будучи прежде всего большой любительницей свинины, позволяла себе также некоторые другие излюбленные блюда, как например, бульон с сухариками или немного заварного крема и сбитых по особому рецепту яиц с молоком. Угрюмая тетушка Сисси совсем ничего не ела. Она имела обыкновение, сидя за столом, демонстративно класть одну вареную картофелину на свою тарелку и больше ничего. Она никогда не ела мяса. Так она сидела, пока остальные ели. Обычно Мамуля быстро справлялась со своей порцией. И хорошо было, если она ничего не проливала на свой толстый живот. Пища не вызывала аппетита, да и как это могло быть, если тетушка Сисси ненавидела пищу и сам процесс еды, ведь из-за нее и слуги никогда не могли удержаться в доме больше трех месяцев. Девочки ели с отвращением. Люсиль делала это демонстративно, а Иветт исподтишка, подергивая своим капризным носиком. Только седовласый пастор, вытирая свои усы салфеткой, изредка бросал шутку. Он становился все более вялым и тяжелым, целыми днями без движения просиживая в своем кабинете. Забравшись под крылышко Мамули, он позволял себе время от времени отпускать в адрес окружающих весьма язвительные замечания.
Деревня, с характерными для нее крутыми холмами и глубокими узкими лощинами, будучи темной и унылой, несла в себе какую-то особую, присущую только ей мрачную силу. В двадцати милях севернее располагался район угольных шахт, а деревня Пэплвик стояла на отшибе, оторванная от всего, почти затерянная, и жизнь там была холодна и сурова. Все было каменным, тяжелым, с оттенком мрачной романтичности, почти что роковой неизбежности.
Так это ощущали девушки. Они вернулись в хор. Они помогали в приходской церкви. Но Иветт резко возражала против воскресной школы, Оркестра Надежды и прочих мероприятий, которыми под видом благотворительности заправляли старые дамы с буклями и отупевшие, преждевременно состарившиеся господа.
Она избегала церковных собраний под любым предлогом и при малейшей возможности исчезала из усадьбы пастора. Многочисленная неряшливая, веселая семья Фрэмлей была огромной, и если кто-нибудь звал Иветт отобедать, или какая-нибудь из жен рабочих приглашала ее на чай, она с радостью соглашалась. Иветт была очень отзывчива. Она любила поболтать с рабочими. Они были так рассудительны, так крепко стояли на ногах, но существовали, конечно, в совершенно другом измерении.
Время шло… Гарри Сомерскоут все еще оставался в роли воздыхателя. Были еще и другие — сыновья фермеров и даже владельцев небольших фабрик. Казалось, Иветт должна была бы хорошо проводить время: она почти всегда бывала в гостях и на вечеринках, друзья заезжали за ней на машинах и она часто ездила в город на танцы в Центральный отель или великолепный новый Дворец танцев, называемый Палли. И все-таки она была как под гипнозом, она никогда не чувствовала себя настолько свободной, чтобы быть по-настоящему веселой. Глубоко внутри она чувствовала нестерпимое раздражение, которое по ее мнению ей не следовало бы ощущать. И она ненавидела это ощущение, от него ей становилось еще хуже. Она никогда не понимала, зачем и откуда это состояние появилось. Дома она и впрямь была раздражена и непомерно груба с тетушкой Сисси. И постепенно отвратительный характер Иветт стал дома притчей во языцех.
Люсиль, всегда более практичная, получила в городе работу личного секретаря у одного человека, который нуждался в ком-либо, кто умел бы говорить по-французски и знал стенографию. Она ездила туда и обратно каждый день тем же поездом, что и дядя Фред. Но она никогда не общалась с ним и независимо от погоды — дождливой или ясной — доезжала до станции на велосипеде, в то время как он ходил пешком.
Обеим девушкам хотелось бы веселой светской жизни, и они очень переживали, что дом пастора для их друзей был невыносим. В нем было только четыре комнаты внизу: кухня, в которой жили две ворчливые служанки; темная столовая, кабинет пастора и унылая мрачная гостиная. В столовой была газовая плита, и только в гостиной был большой камин, в котором постоянно поддерживался яркий огонь, потому что здесь царила Мамуля.
В этой комнате собиралась вся семья. Вечером после обеда, дядя Фред и пастор всегда играли с Бабулей в шарады.
— Ну, Мамуля, ты готова? Н----В:
— Должностное лицо.
— Что-что? М-М----В? — Бабуля была туговата на ухо.
— Нет, Мамуля. Не М, а Н----В: должностное лицо.
— Китайское?
— Должностное.
— Должностное? Кто же это мог бы быть? — бормотала старая леди с недоумением, задумчиво складывая руки на своем круглом животе.
Ее два сына продолжали придумывать шарады дальше, на что она только говорила «Ах» и «Ох». Пастор был изумительно изобретателен, да и дядя Фред имел определенные навыки.
— Вот уж поистине крепкий орешек, — сказала старая леди, когда все они на чем-то застряли.
Тем временем Люсиль сидела в углу, заткнув уши, притворяясь, что читает. А Иветт нервно рисовала, громко и раздраженно напевая, чтобы заглушить голоса играющих. Рука тетушки Сисси каждую минуту тянулась к шоколаду и ее челюсти работали без перерыва. Она жила только на шоколаде. Сидя в отдалении и просматривая местный журнал, она засовывала в рот кусочек за кусочком. Затем она подняла голову и увидела, что настало время принести Мамуле чашку травяного отвара. Когда она вышла, Иветт в нервном возбуждении открыла окно. Комната никогда не проветривалась и девушке казалось, что в комнате постоянно стоит затхлый запах. Запах Бабули. А Бабуля, которая обычно была туга на ухо, слышала, как ласка, когда хотела.
— Ты открыла окно, Иветт? Я думаю, ты должна считаться с тем, что в комнате есть люди, которые старше тебя.
— Здесь душно. Невыносимо.
— Неудивительно, что все мы вечно больны. Я уверена, что комната достаточно велика и камин горит хорошо, — старая леди слегка вздрогнула. — А сквозняк сведет нас всех в могилу.
— Это никакой не сквозняк, — прорычала Иветт, — а струя свежего воздуха!
Старая леди вздрогнула снова, и сказала:
— В самом деле!
Пастор молча проследовал к окну и резким движением закрыл его. Он старался не смотреть на дочь. Ему не хотелось расстраивать ее. Но она не должна была об этом догадываться.
Отгадывание шарад, придуманных будто самим Сатаной, продолжалось до тех пор, пока Бабуля не приняла свой отвар и не собралась идти спать. Затем последовала церемония прощания на ночь. Все встали. Девушки, за которыми следовала тетушка Сисси со свечой, подошли за поцелуем слепой старухи, в то время как пастор ограничился пожатием руки. Было еще только девять часов, но старенькой Бабуле необходимо было ложиться спать пораньше, а когда она ложилась в постель, она не могла заснуть, пока не ляжет тетушка Сисси. «Видишь ли, — говорила Бабуля, — я никогда не спала одна. Целых пятьдесят четыре года я никогда не засыпала ночью без того, чтобы ваш папуля не обнял меня. И когда он умер, я пыталась спать одна, но как только глаза мои закрывались, мое сердце почти выпрыгивало из груди. Я лежала и дрожала. И можете думать обо мне, что хотите, но это было чудовищное испытание после пятидесяти четырех лет счастливой супружеской жизни. Мне следовало бы молиться о том, чтобы Всевышний призвал меня первой, но папуля, ох нет… Я думаю, что он не смог бы этого выдержать».
И тетушка Сисси спала с Мамулей и ненавидела ее. Она становилась все пасмурнее и мрачнее. Обстановка в доме накалялась. А затем тетушке Сисси понадобилась операция.
На следующий день Мамуля, как всегда, поднялась ближе к полудню, и во время ленча она председательствовала, сидя в кресле, с выступающим животом, с красноватым обвисшим лицом, носившим оттенок ужасающего величия, и невидящим остановившимся взглядом выцветших голубых глаз из-под серых кустистых бровей. Ее седые волосы неряшливо выбивались из-под чепчика, усиливая общее ощущение неопрятности.
Но пастор, как бы не замечая этого, весело бросал ей свои плоские шуточки, а она притворялась, что их не одобряет. На самом деле она была очень довольна собой. В старческом ожирении, она жадно ела, и, отрыгивая воздух из желудка, прижимала рукой горло, словно пытаясь предотвратить физически трещину в непомерном, немыслимом самодовольстве.
Больше всего девушки возражали против того, что когда они приводили в дом своих друзей, Бабуля была тут как тут. Как отвратительный старый идол из бесформенной плоти, поглощающий все внимание.
В доме была только одна комната для всех, и там всегда сидела старая леди с тетушкой Сисси, осуществлявшей за ней неусыпный контроль. Всех надо было сначала представить Бабуле. Она рада была быть в центре внимания. Она любила компанию. Она должна была знать, кто они такие, откуда они; все подробности их жизни. И затем, когда все узнавала, она готова была поддерживать разговор. Ничто так не раздражало девушек. Разве не замечательная старая миссис Сэйвел! Она так живо интересуется всем на свете и это почти в 90 лет! «Да… Можно подумать, что она интересуется делами других людей,» — сказала Иветт; и тут же почувствовала себя виноватой. В конце концов это замечательно, иметь столь ясный ум в таком возрасте! Бабуля ведь никогда никому не причинила вреда, разве что кому-нибудь перешла дорогу.
Но, наверное, это ужасно, ненавидеть кого-либо только потому, что он стар и стоит поперек дороги.
Иветт немедленно раскаялась и стала лапочкой. Бабуля все глубже вдавалась в воспоминания, рассказывая о тех временах, когда она была девочкой в маленьком городке Бэкемшире. Она говорила и говорила и была так увлечена. Нет, все-таки она замечательная.
В полдень пришли Лотти, Элла и Боб Фрэмлей с Лео Верелом.
— О, входите! — и они все двинулись в гостиную, где Бабуля в традиционном белом чепце восседала у камина.
— Бабуля, это мистер Верел.
— Мистер, как ты сказала? Вы должны меня извинить, но я слегка глуховата. — Она протянула руку застенчивому молодому человеку, пристально уставившись на него незрячими глазами.
— Вы случайно не из наших мест? — спросила она его.
— Из Димингтона, — прокричал он.
— Мы хотели поехать завтра на пикник, в Бонсэл Хэд, на машине Лео. Мы могли бы уместиться, — сказала Элла тихим голосом.
— Вы сказали Бонсэл Хэд? — спросила Бабуля.
— Да!
Последовала пауза.
— Вы сказали, что собираетесь поехать на машине?
— Да, в машине мистера Верела.
— Я надеюсь, он хороший водитель? Там очень опасная дорога.
— Он очень хороший водитель.
— Не очень хороший водитель?
— Да, очень хороший.
— Если вы поедете в Бонсэл Хэд, то я хотела бы послать весточку леди Лоус.
Бабуля всегда липла к этой жалкой леди Лоус, когда они были в одной компании.
— Ох, но мы туда не поедем! — закричала Иветт.
— Куда вы поедете? — спросила Бабуля. — Вы должны ехать через Хинор.
Все сидели, как выразился Боб, словно фаршированные утки, нетерпеливо ерзая на стульях. Вошла тетушка Сисси, а затем служанка с чаем. К чаю были поданы всегдашние деревянные кусочки купленного пирога. Затем появилась тарелочка с маленькими свежими пирожными. И в самом деле, тетушка Сисси посылала за ними в пекарню…
— Мамуля, чай!
Старая леди грузно оперлась на ручки кресла. Все поднялись и стояли, пока она медленно переходила с помощью тетушки Сисси к своему месту за столом.
Во время чаепития Люсиль вернулась из города после работы. Она выглядела совершенно измученной, с темными синяками под глазами. Она издала радостный вопль, увидев всю компанию.
Когда шум голосов стал стихать и натянутая атмосфера восстановилась, Бабуля сказала:
— Ты никогда не говорила мне о мистере Вереле, не так ли, Люсиль?
— Я не помню, — сказала Люсиль.
— Ты не могла не помнить, а имя это мне незнакомо.
Иветт рассеянно взяла с теперь почти уже пустой тарелки очередное пирожное. Тетушка Сисси, которую буквально сводили с ума своенравные и необдуманные поступки Иветт, в данный момент почувствовала поднимающуюся в душе зеленую волну ярости.
Она взяла свою тарелку с единственным пирожным, которое она себе позволила и с ехидно подчеркнутой вежливостью предложила его Иветт.
— Не съешь ли ты заодно и мое?
— О, спасибо, — сказала Иветт, уставившись на нее с сердитым вызовом и все с тем же беззаботным выражением лица положила пирожное на свою тарелку. Тетушка Сисси с запоздавшим сожалением заметила:
— Если, конечно, ты уверена, что действительно его хочешь.
Теперь на тарелке Иветт лежало два пирожных. Люсиль побелела, как полотно, склонившись над чашкой чая. Тетушка Сисси сидела с видом ядовитого смирения.
Неловкость достигла апогея. Бабуля, неуклюже восседавшая на троне, и ничего не подозревавшая о происходящем, вдруг произнесла:
— Если вы поедете в Бонсэл Хэд завтра, Люсиль, я хотела бы, чтобы вы передали от меня весточку леди Лоус.
— О!.. — сказала Люсиль, бросая на слепую старуху быстрый взгляд через стол.
Леди Лоус была членом семьи короля Карла и Бабуле доставляло удовольствие при посетителях подчеркивать свою дружбу с ней.
— Как замечательно!
— Она очень добра ко мне. На прошлой неделе она прислала со своим шофером книжку для отгадывания шарад.
— Но вы же ее поблагодарили за это! — воскликнула Иветт.
— Я хотела бы послать ей письмецо.
— Мы можем послать его по почте, — закричала Люсиль.
— О нет, я хочу, чтобы вы его взяли с собой. Когда леди Лоус звонила последний раз…
Пока Бабуля продолжала разглагольствовать о леди Лоус, молодые люди сидели сбившись в кучку, словно вспугнутая стайка рыбок у поверхности воды. Обе девушки знали, что тетушка Сисси все еще в прострации, почти без сознания в пароксизме ярости из-за пирожного. Возможно, бедняжка, она молилась про себя.
Девушки почувствовали облегчение, когда друзья наконец уехали. К этому моменту они выглядели уже совершенно издерганными. Именно тогда Иветт, внезапно прозрев, вдруг ощутила каменную, несгибаемую волю Бабули, всеми силами старающейся создать видимость нежной материнской заботливости. Откинувшись назад, старуха сидела в кресле. Ее красноватое старое обвисшее лицо, испещренное глубокими морщинами, бесстрастное, почти отрешенное, каменеющее, все еще было неумолимо властным, безжалостным. Застывшая инерция отталкивающей, уходящей власти. Еще через минуту она откроет маленький рот и начнет выяснять мельчайшие детали о Лео Вереле. Сейчас, на момент утратив сознание, она погрузилась в состояние дремоты, характерное для ее возраста, но через минуту рот ее откроется, мозг проснется и с ненасытной жаждой к жизни, к чужой жизни, она засыпет гостя бесконечными вопросами. Она была словно старая жаба, за которой однажды наблюдала зачарованная Иветт, когда та сидела на краю улья прямо напротив летка и, с демонической энергией двигая сморщенными челюстями, ловила каждую пчелку, вылетающую наружу, проглатывала их одну за другой, будто задавшись целью поглотить весь улей в угоду своей ожиревшей, морщинистой дряхлой плоти.
И так она пожирала пчел, как только они появлялись в весеннем воздухе, год за годом, год за годом, поколениями.
Но садовник, которого однажды позвала Иветт, пришел в ярость и убил это чудище камнем.
Следующий день был пасмурный и тихий, дороги были ужасные, так как дождь лил не переставая неделями, и молодежь отправилась в путешествие, так и не взяв послание Бабули. Они тихо ускользнули из дому, когда после второго завтрака та медленно стала подниматься вверх по ступенькам в свою комнату. Ни за что они не переступят порога леди Лоус. Вдова титулованного доктора, по существу безвредное создание, она с детства была для них кошмарным сном.
Молодые мятежники, гордо восседая в машине, медленно и осторожно продвигались по вязкой от грязи дороге. Вид у них был слегка вызывающий. Вообще-то им не было против чего восставать. Они были совершенно свободны. Родители разрешали им делать почти все, что заблагорассудится. Не надо было избавляться от оков, ломать тюремные решетки, сбивать засовы. Они были сами себе хозяевами и ключи от жизни были в их руках. Впереди их ждали необъятные просторы, а они лишь вяло тащились.
Порой гораздо проще сломать тюремную решетку, чем распахнуть дверь в неведомое. Ведь там их может ждать глубокое разочарование. Правда, существует Бабуля. Бедная Бабуля, ведь вы не можете сказать ей: «Ложись и умирай сейчас же». Может быть, она старая ворчунья, но она ведь никогда ничего никому не сделала. Так есть ли смысл ее ненавидеть?
Молодые люди продолжали увеселительную прогулку, стараясь получить как можно больше удовольствия. Они действительно были предоставлены сами себе и могли делать что угодно. И, конечно, делать было нечего, как только, лениво сидя в автомобиле, позлословить в адрес общих знакомых или скуки ради пофлиртовать друг с другом, дурачась и кривляясь, изображая в шутку изысканно галантных кавалеров. Ах, если бы было хоть одно серьезное приказание, чтобы можно было не подчиниться, ослушаться. Но, увы, не было ничего, кроме отказа передать письмецо леди Лоус. Да ведь и пастор был на их стороне, он тоже отнюдь не в восторге от этого титулованного семейства.
Проезжая мимо убогих деревень, они пели, бессвязно повторяя отдельные слова смешных популярных песенок. В огромном парке они увидели много оленей, косуль и ланей, уютно расположившихся в тени густых старинных дубов, растущих вдоль дороги, и будто нарочно ищущих общения с людьми.
Иветт захотела остановиться, чтобы поговорить с ними. Не пугаясь, олени смотрели круглыми темными глазами, как девочки в высоких спортивных ботинках ступают по мокрой траве. Затем олень-самец легко метнулся прочь, откинув голову назад под тяжестью великолепных рогов. Самка лишь настороженно шевелила большими ушами, не поднимаясь из-под дерева со своими детенышами, пока девочки почти коснулись их, чтобы погладить. Тогда и она бросилась прочь, забавно задрав хвостик, вслед за своими шустрыми пятнистыми оленятами.
— Какие они изящные и хорошенькие, правда? — запищала Иветт. — Удивительно, как они могли так уютно лежать в такой противной мокрой траве.
— Я полагаю, что они иногда должны полежать, — заметила Люсиль. — Да и под деревом достаточно сухо.
Она посмотрела на примятую оленями траву. Иветт подошла и погладила траву руками.
— Да, — прошептала она, — наверное, им было тепло.
Олени опять собрались вместе на расстоянии нескольких ярдов и стояли неподвижно в унынии дня. Вдали, за пригорками, поросшими травой и деревьями, за быстрой речкой с висячим мостом виднелся огромный графский дом, одна или две трубы синевато дымили. За домом поднимался пурпурный лес.
Девочки, в высоких сапогах, защищающих от мокрой травы, в пальто с меховыми воротниками, поднятыми до самых ушей, молча стояли, всматриваясь в даль. Знаменитый дом внизу вырисовывался кремовато-серым квадратом. Олени маленькими группами вновь рассыпались под старыми деревьями. Вся картина казалась такой спокойной, такой естественной и такой грустной.
— Интересно, а где граф сейчас? — спросила Элла.
— Если не здесь, так не все ли равно, где, — сказала Люсиль. — Я полагаю, что он где-нибудь за границей, где светит солнце.
С дороги раздался автомобильный гудок и они услышали голос Лео:
— Пошли, ребята. Если мы собираемся добраться до Хэда и дальше в Амбердэйль к чаю, надо поспешить.
Озябшие, с промокшими ногами, они набились в машину снова и отправились через парк, мимо безмолвной колокольни заброшенной церкви, через главные ворота на мост, через речку в большую мрачную каменную деревню Вудлинкин. Спустя некоторое время они остановились в темной, грязной, глухой долине под отвесными скалами; с одной стороны бурлила вода, с другой — громоздился крутой утес, поросший темными вековыми деревьями.
В темноте под нависающими кронами они начали взбираться вверх; Лео то и дело переключал скорость. Машина с трудом продвигалась вперед по белесо-серому месиву в каменистую деревню Болехил, прилепившуюся на склоне, у перекрестка двух горных дорог. Из маленьких коттеджей доносился чудесный завораживающий запах крепкого чая и свежих булочек. За деревней подъем продолжался под нависающими мокрыми деревьями мимо пригорков, поросших папоротником. Но вот скалы уменьшились, деревья остались позади, пригорки обнажились и были покрыты лишь густой травой. Впереди показались низкие каменные стены. Путешественники прибыли в Хэд.
Некоторое время вся компания молчала. По обеим сторонам дороги зеленела трава. Затем показался низкий каменный забор и выпуклый изгиб на вершине холма, очерченный низкими каменными стенами. Надо всем этим было низкое небо.
Машина ехала под серым небом, по голым верхушкам холмов.
— Остановимся на минутку? — спросил Лео.
— Конечно! — закричали девочки.
Они моментально вылезли из машины и стали осматриваться. Эта местность была им хорошо знакома. Но все же, если ты приехал в Хэд, надо бы осмотреться.
Холмы были, как суставы на руке, долины ниже — между пальчиками, узкие, круглые и темные. В глубине ущелья дымил паровозик, медленно тащивший состав на север: маленькая частица преисподней. Натужное пыхтение паровой машины странным эхом отдавалось наверху. Затем раздался глухой привычный звук резкого порыва ветра в карьере.
Лео, всегда очень подвижный, шел быстро.
— Поедем дальше? — спросил он. — Вы хотите успеть в Амбердэйль к чаю? Или останемся здесь?
Все были за Амбердэйль, за маркиза Грэтхэма.
— Какой дорогой мы поедем назад? Через Кондор, минуя его, или может быть через Амбори?
Возникла обычная дилемма. В конце концов решили остановиться на верхней дороге через Кондор. Автомобиль доблестно продолжал свой путь.
И вот они на вершине мира. Под высоким небом все внизу казалось тусклым темно-зеленым и было открыто взгляду как на ладони. Долина вся сплошь покрыта сетями каменных стен, разделяющих поля, и разбросанными там и тут руинами старых рудников и шахт. Заброшенная каменная ферма ощетинивалась шестью голыми, остроконечными деревьями. В отдалении осколок дымчато-серого камня, крошечная деревушка. Кое-где медленно, как во сне, паслись серые овцы. Все тихо, мрачно, никакого движения, ни одного звука. Это была крыша Англии, каменная, пустая и, как любая крыша, открытая всем ветрам. А под ней, внизу, находились знаменитые графства Англии.
— Смотрите-ка, какая разноцветная картина, — сказала Иветт еле слышно. Непонятно, почему она так сказала. Все было не так, все было блекло-серым, бесцветным. Из ниоткуда появилась стая грачей. Они чинно прогуливались и что-то клевали в пустом свежевспаханном поле.
Автомобиль двигался по холмам, среди травы и каменных изгородей. Молодые люди сидели молча, разглядывая каменные стены под серым небом и наблюдая за изгибами спускающейся вниз, неожиданно показывающейся и прячущейся вновь долины.
Впереди катилась легкая повозка, которой правил молодой мужчина. Перед нею по обочине дороги шла крепкая на вид женщина, постарше мужчины, с узлом за спиной. Он догнал ее и поехал рядом.
Дорога была узкая. Лео непрерывно сигналил. Мужчина, сидящий на козлах, обернулся, а женщина, лишь слегка ускорив шаг, продолжала идти вперед, даже не повернув головы.
Иветт ощутила в сердце внезапный толчок, как будто оно собиралось выпрыгнуть из груди. Мужчина был цыган, смуглый, широкоплечий, симпатичный. Продолжая управлять повозкой, он из-под широких полей шляпы бесцеремонно уставился на молодых людей. В его позе, равно как и во взгляде, сквозило равнодушие, граничащее с наглостью. Узкая черная полоска усов под тонким прямым носом, на шее большая красная с желтым шелковая косынка. Он что-то сказал женщине. Она на минуту остановилась, обернулась и пристально посмотрела на пассажиров автомобиля, подъехавшего уже совсем близко. Лео снова повелительно засигналил. Женщина в бело-сером платке резко отвернулась, продолжая идти со скоростью повозки. Подняв вожжи, мужчина тоже отвернулся, недоуменно поводя широкими плечами. Сворачивать с дороги он не собирался.
Лео нажал на рожок, громко сигналя, резко затормозил и машина остановилась у самого задка повозки. Цыган обернулся на шум с улыбкой на смуглом лице под темно-зеленой шляпой и сказал что-то, что они не расслышали, показывая белые зубы под полоской черных усов и жестикулируя смуглой, сильной рукой.
— Убирайтесь же с дороги! — завопил Лео.
В ответ цыган лишь попытался осадить лошадь, продолжавшую медленно тащить повозку. Это была хорошая чалая лошадь и добротная темно-зеленая крытая повозка, передвижной дом на колесах. Лео, в ярости, вынужден был, отпустив тормоз, тоже продвинуться вперед.
— Не хотят ли молодые очаровательные леди погадать? — спросил цыган, смеясь. Серьезными оставались лишь его проницательные черные глаза, которые попеременно переходили с одного лица на другое, и наконец остановились на нежном чувственном личике Иветт.
Она на секунду встретилась с ним взглядом. И от затаенного вызова в его темных глазах, откровенной насмешки и полного безразличия к таким людям, как Боб и Лео, у нее перехватило дыхание. Она подумала: «Он сильнее меня! Ему на все наплевать!»
— О да! Давайте! Давайте! — сразу же откликнулась Люсиль.
— О, да! да! — хором поддержали ее остальные девочки.
— Ваше желание мне понятно, а как насчет времени? — спросил Лео.
— О господи, как мне надоело. Вечно это время, вечно все не вовремя, — прокричала Люсиль.
— Ладно, если вам все равно, во сколько мы вернемся назад, то мне тем более, — героически ответил Лео.
Наблюдая за ними, цыган сидел на краю телеги, затем, опираясь рукой на оглоблю и немного согнув ноги в коленях, легко спрыгнул на землю. Ему было чуть-чуть за тридцать. На нем был надет двубортный охотничий жакет из темно-зеленого комбинированного с черным сукна, доходивший до бедер, плотно обтягивающие черные брюки, черные ботинки и темно-зеленая шляпа. На шее был повязан большой красно-желтый платок из натурального шелка. Весь его колоритный цыганский наряд был очень дорогой и выглядел интригующе элегантно. Он был красив, но в выражении лица отчетливо проступала извечно присущая цыганам заносчивость.
Вот и сейчас, по-видимому больше уже не обращая никакого внимания на посторонних, он вел под уздцы свою великолепную лошадь к обочине, явно намереваясь развернуть повозку назад.
И тут только девочки заметили с одной стороны дороги незнакомый карьер и на спуске два фургона, над которыми вился дымок. Иветт быстро спустилась вниз. Она вдруг увидела большое углубление под скалой наподобие странного логовища, и там, словно в пещере, еще три шатра, вполне приспособленных для зимовки. За ними в глубине был сделан навес из больших ветвей, видимо, стойло для лошадей. Под резким наклоном в сторону дороги высоко над шатрами нависал серый каменный утес. Полом служили каменные плиты, между которыми прорастала трава. Это была хорошо замаскированная, уютная, зимняя цыганская стоянка.
Попутчица цыгана с ношей на спине вошла в один из фургонов, оставив открытой дверь. Двое темноголовых кудрявых детей пищали во дворе. Цыган тихо позвал кого-то по имени, въезжая на территорию табора, и тотчас же мужчина постарше вышел ему на помощь.
Сам цыган поднялся по ступенькам в другой фургон, наглухо закрытый. Внизу у входа была привязана собака. Это была белая гончая с коричневыми пятнами. Когда Боб и Лео подошли слишком близко, она загремела цепью и глухо зарычала.
В тот же миг по ступенькам из шатра, покачивая широкой зеленой юбкой с оборками, спустилась молодая темнолицая цыганка, с красивой розовой не то шалью, не то косынкой на голове и длинными золотыми серьгами в ушах. Тонкая, смуглая, быстрая, с худым высокомерным лицом и чуть кошачьими повадками в движениях, она отличалась особой свойственной только испанским цыганкам красотой.
— Доброе утро, леди и джентльмены, — насмешливо сказала она, дерзко разглядывая девочек. Она говорила с явным иностранным акцентом.
— Добрый день, — ответили девочки.
— Так, которая из очаровательных юных леди хочет узнать свою судьбу? Пусть даст мне свою маленькую ручку.
Она была очень высокая с неприятной привычкой угрожающе вытягивать вперед шею. Ее глаза перебегали с одного лица на другое, мгновенно и безжалостно выискивая то, что ей было нужно. Тем временем мужчина появился на пороге фургона с маленьким темноволосым ребенком на руках. Он стоял, широко расставив ноги, куря трубку и небрежно наблюдая за ними свысока; хитрые, наглые глаза полуприкрыты длинными черными ресницами. Было в его взгляде нечто пронизывающее насквозь. Иветт почувствовала это, почувствовала всем своим существом до дрожи в коленях. Она вынуждена была притвориться, что ее внимание занято белой с коричневыми пятнами гончей.
— Сколько ты хочешь получить, если всем нам погадаешь? — спросила Лотти Фрэмлей в то время, как шестеро других светлолицых христиан весьма охотно предпочли бы держаться подальше от странного существа из другого мира.
Отверженная язычница, она казалась им непостижимой и опасной.
— Всем-всем? И леди и джентльменам? — радостно спросила цыганка, теперь уже пристально разглядывая мальчиков.
— Нет, нет, мне гадать не надо. Проходи дальше! — закричал Лео.
— Мне тоже не надо, — сказал Боб. — Ты лучше девочкам погадай.
— Четыре леди? — спросила цыганка, снова переводя пытливый, настороженный взгляд на девочек. Наконец она объявила цену. — Каждый из вас даст мне по шиллингу и еще немного сверху на счастье, а? Немножко. — Она улыбнулась скорее хищно, чем просительно, и от слов ее, сказанных бархатным голосом, исходила сила тяжелая и непререкаемая.
— Ладно, — сказал Лео. — Будет тебе по шиллингу с человека. Только не тяни ты все это слишком долго.
— Замолчи! — закричала на него Люсиль. — Мы хотим услышать все!
Женщина достала из-под фургона два деревянных стула и поставила их возле колеса. Затем она взяла смуглую высокую Лотти Фрэмлей за руку и предложила ей сесть.
— Ты не будешь возражать, если кто-нибудь услышит? — спросила цыганка, с любопытством заглядывая ей в лицо. Лотти начала нервничать и покраснела. Цыганка продолжала разглядывать ее руку, поглаживая ладонь грубыми, жесткими пальцами.
— Ох, мне все равно, — ответила Лотти.
Цыганка всматривалась в линии, пересекающие ладонь, медленно ведя по ним смуглым указательным пальцем.
Медленно начала рассказывать судьбу Лотти. А друзья ее, стоявшие рядом и слушавшие, еле сдерживались, чтобы не закричать: «Ох, да это же Джим Бэглей! Нет, я не могу этому поверить. Это невозможно. Как может все это знать женщина, живущая в лесу? Почему? Кто она такая?» — пока Лео не остановил их, предупреждая: «Девочки, держите язык за зубами, а то все пропало». Лотти вернулась в круг, красная и сконфуженная, и настала очередь Эллы. Она была более спокойной и внимательной, пытаясь вникнуть в смысл слов, сказанных оракулом. Люсиль с трудом удерживалась от восклицания: «О, как все понятно!» Цыган невозмутимо стоял на верхней ступеньке лестницы с ничего не выражающим лицом. Но его дерзкие глаза неотрывно смотрели на Иветт; она чувствовала его взгляд на своем лице, шее, груди, но стояла, потупив голову, не могла заставить себя поднять глаза вверх. Фрэмлей, который иногда поглядывал на цыгана, встречал ответный прямой взгляд темных, вызывающе гордых глаз. Это был особый взгляд представителей племени отщепенцев: в нем была гордость отверженного, полунасмешливый вызов человека, стоящего вне закона, готового посмеяться над теми, кто усердно этим законам подчиняется, и пойти своим путем. Держа в руках ребенка, цыган стоял все время в той же позе и безучастно глядел на происходящее. Затем была прочитана рука Люсиль. «Ты была за морем, и встретила там мужчину — брюнета, но он был намного старше тебя».
— О, да, это так, я понимаю, — закричала Люсиль, оборачиваясь к Иветт. Но Иветт была рассеянна, возбуждена, едва в сознании, словно загипнотизированная.
— Ты выйдешь замуж через несколько лет — может быть через четыре, ты не будешь богата, но у тебя будет всего достаточно и ты уедешь в далекое путешествие.
— С мужем или без него? — спросила Иветт.
— С ним.
Когда пришла очередь Иветт, и женщина посмотрела на нее внимательно, пристально изучая ее лицо, девушка сказала нервно:
— Я не хочу, чтобы вы рассказывали о моем будущем. Нет, не хочу. Нет, я действительно не хочу.
— Ты чего-нибудь боишься? — грубо спросила цыганка.
— Нет, не поэтому, — Иветт замялась.
— У тебя есть какой-нибудь секрет? И ты боишься, что я его расскажу? Ладно, хочешь пойти в фургон, где никто не услышит?
Женщина говорила странными намеками. Иветт капризничала, она всегда была упряма и это упрямство было сейчас написано на ее мягком, круглом юном лице, придавая ему оттенок жесткости.
— Да, — сказала она внезапно. — Да, может быть именно так я и сделаю.
— Ну вот и хорошо, — запрыгали остальные. — Будь молодцом!
— А я не думаю, что так будет лучше, — закричала Люсиль.
— Да, — твердо сказала Иветт. — Я сделаю именно так, я пойду в фургон.
Цыганка сказала что-то мужчине на ступеньках. На какой-то момент он зашел в фургон, затем снова появился, спустился вниз по ступенькам, поставив малыша на еще слабые ножки и держа его за руку. Денди, в лакированных черных ботинках, узких черных брюках и плотном темно-зеленом свитере, он медленно направился с ковыляющим малышом туда, где старый цыган задавал чалой лошади овса под навесом из веток между двух скал; сухой папоротник прорастал среди мелких камешков, разбросанных по полу. Проходя мимо, он посмотрел на Иветт, глядя во все глаза, взглядом отрешенно-задумчивым и одновременно бесстыдно-лукавым.
Взгляд этот глубоко проник в ее душу, хотя внешне она осталась безучастной. Где-то глубоко в ее сознании запечатлелись необыкновенно чистые линии его лица, тонкого прямого носа, скул и висков. Необычная, изысканная чистота очертаний его тела, подчеркнутая плотно прилегающим зеленым свитером: чистота, как презрительная насмешка.
Он медленно прошел мимо нее пружинящей походкой, и ей снова показалось, что он сильнее ее. Из всех мужчин, встреченных ею раньше, этот единственный был сильнее ее, в ее понимании силы.
Не скрывая любопытства, она поднималась за женщиной в фургон, ее юбки хорошо сшитого из рыжевато-коричневой шерсти пальто плавно покачивались, почти открывая округлые колени под платьем из серо-зеленого сукна. У нее были прекрасные ноги, скорее стройные, чем полные. Необыкновенно тонкие чулки из мягкой оленьей шерсти создавали иллюзию длинных ног какого-то изящного животного.
На верхней ступеньке она остановилась и обращаясь к остальным, весело пропищала детским голоском, разыгрывая важную леди:
— Я не позволю ей задержаться надолго.
В проеме расстегнувшегося мехового воротника видно было бледно-зеленое платье, из которого выступала хрупкая обнаженная шея. Маленькая, вязаная из коричневато-рыжеватой шерсти, шапочка задорно съехала на одно ухо, обрамляя ее нежное свежее личико. В нем было нечто беззащитное, и в то же время властное и порочное. Она знала, что цыган смотрит на нее. Она мысленно ощущала чистую линию его затылка под черными, убранными назад волосами. Он смотрел, как она входила в его дом.
О чем поведала ей цыганка, никто никогда так и не узнал. Друзья ждали ее долго, проявляя нетерпение. Сумерки опускались на землю, становилось холодно и сыро. Над трубой фургона, в который зашла Иветт, шел дым, изнутри доносился запах вкусной пищи. Лошадь была накормлена и укрыта желтой попоной, два цыгана тихо беседовали в отдалении. В этом уединенном, отгороженном от внешнего мира карьере царило ощущение тишины и таинственности.
Наконец дверь фургона отворилась и появилась Иветт, чуть наклонясь вперед, она шагала длинными, чертовски стройными ногами вниз по ступенькам. Было нечто подавляющее, колдовское в окружающем ее ореоле молчания, когда она вот так вдруг появилась в сумерках.
— Мое отсутствие показалось вам долгим? — спросила она тихонько, не глядя ни на кого, оставаясь внутренне отсутствующей. Затем будто возвращаясь к действительности, своенравно вскидывая голову, сказала: — Я надеюсь, вы не скучали! Чай сейчас был бы очень кстати. Едем?
— Залезайте в машину! — сказал Боб. — Я заплачу.
Цыганка, звеня изумрудно-зелеными альпаковыми подвесками на многочисленных юбках, сошла по ступенькам вниз. Выпрямившись, стояла она в сгущавшихся сумерках, величественная, высокомерная. Розовая с большими рисованными красными цветами шаль накинута на ее густые черные вьющиеся волосы, смуглое хищное лицо, хитрый выжидающий взгляд.
Боб вложил ей в руку две монетки по полкроны.
— Немного побольше, на удачу, за ваших молодых подружек, — выпрашивала хищница. — Еще серебра, и это принесет вам удачу.
— Ты получила шиллинг на удачу, этого достаточно, — сказал Боб ровно и спокойно, направляясь к машине.
— Еще немножко серебра, немножко, на вашу удачу в любви.
Иветт, уже собирающаяся сесть в машину, внезапно выпрямилась, бросилась к цыганке и в благодарном порыве быстрым изящным движением вложила что-то в ее руку.
— Всяческих успехов и благополучия юной леди, и цыганское тебе благословение, — послышался вслед многозначительный, чуть насмешливый голос женщины. Двигатель заработал сильнее и сильнее, и машина пошла. Лео зажег фары и в тот же миг карьер с цыганами остался позади, канул в темноту ночи.
— Спокойной ночи, — прозвучал признательный голос Иветт, как только машина тронулась. Фары освещали каменную гряду внизу.
— Иветт, ты должна рассказать нам, что тебе сказала цыганка, — закричала Люсиль, наперекор тайному нежеланию Иветт что-либо рассказывать.
— О, ничего особенного, — ответила Иветт, и в голосе ее прозвучала нотка притворной теплоты. — Как обычно всем: темный мужчина, что означает удачу, и светлый, что означает беду; смерть в семье, если это была бы Бабуля, это не так уж и ужасно. И я выйду замуж, когда мне будет 23. И у меня будет много денег и много любви, и двое детей. Все было бы хорошо, да только знаешь ли, что-то слишком уж хорошо.
— Но почему же ты тогда дала ей больше денег?
— Мне так захотелось. Мне кажется, мы должны быть более снисходительными к таким людям, как они…
Очень много шума и суматохи поднялось в доме пастора из-за Иветт и так называемого Витражного фонда. После войны тетушка Сисси вложила всю свою душу в основание фонда обновления витражей в церкви и воздвижение мемориала в память о тех, кто так и не вернулся домой. Но пожертвований было мало и памятник обрел уродливый вид надгробия перед часовней.
Это однако не охладило пыла тетушки Сисси. Она уговаривала прихожан, устраивала благотворительные базары, заставляла девочек участвовать в любительских театральных представлениях для ее драгоценного Окошечка. Иветт, которая хорошо владела искусством перевоплощения и любила преклонение, нравилось играть в театре и однажды она приняла участие в мелодраме под названием «Мэри в зеркале» и затем собрала пожертвования, предназначенные для уплаты в Витражный фонд. У каждой девушки была копилочка для денег Фонда.
Тетушка Сисси, чувствуя, что собранная сумма должна быть уже довольно значительной, однажды заглянула в коробочку Иветт. Там было всего пятнадцать шиллингов. Ее охватил зеленый ужас. «Где все остальное?» «Ох, — спокойно сказала Иветт. — Я их недавно одолжила. Да там их было и не так уж много».
«А как насчет трех фунтов и 13 пенсов за «Мэри в зеркале»?» — спросила тетушка с таким выражением лица, словно перед ней разверзлись врата ада. «О, я действительно их просто одолжила, но я могу вернуть их назад», — повторила Иветт.
Бедная тетушка Сисси! Зеленая опухоль ненависти взорвалась у нее внутри, последовала отвратительная сцена, заставившая Иветт задрожать от страха и нервного перевозбуждения.
Даже пастор был весьма суров.
— Если тебе нужны были деньги, почему ты не сказала мне об этом? — холодно сказал он. — И разве тебе хоть в чем-нибудь было отказано?
— Я… я не думала, что это так важно, — прошептала Иветт.
— И куда же ты их дела?
— Я думаю, что потратила, — сказала Иветт с широко открытыми, безумно испуганными глазами и вмиг осунувшимся лицом.
— Истратила? На что?
— Я не могу припомнить всего: чулки, вещи, потом часть денег я отдала в долг.
Бедная Иветт! Ее бесчисленные, пренебрежительно своенравные проделки сейчас излились на нее же как отмщение. Пастор был рассержен: на лице его появилось злое, ехидное выражение наподобие издевки. Он был испуган тем, что его дочь возможно унаследовала мерзкие пороки Той — Которая — Была — Синтия.
— Ты, наверное, уже не первый раз берешь чужие деньги, правда? — сказал он с холодной, презрительной усмешкой, показывающей, что в душе он не верил никому. Ничтожно сердце, в котором нет веры, достоинства и доброты. Он абсолютно не верил ей.
Иветт побледнела. Ее гордость, как хрупкое драгоценное пламя, которое каждый старался погасить, отпрянула, словно задуваемая холодным зимним ветром, и в лице ее, белом, словно подснежник, белый подснежник ее былого тщеславия, казалось, не стало жизни, только эта вот полная отрешенность.
«Он мне не верит! — думала она в душе. — Я действительно ничто для него. Ничто, и он меня стыдится. Стыдится, только стыдится!»
Пламя страсти, ненависти и гнева, переполнявшее тетушку Сисси, не подействовали на нее так угнетающе, как холодное презрительно-насмешливое недоверие отца.
Пастор и сам очень испугался того, что между ними произошло. В конце концов, она тоже виновата. Он ведь так нуждался в любви и доверии этого юного существа. Он никогда бы не посмел будить жирного червя недоверия, снедающего его душу.
— Что ты хочешь сказать в свое оправдание? — спросил он. Она только продолжала смотреть на него. Ее бесчувственное, словно замерзшее лицо наполняло его душу страхом, оставляя беспомощное неизбывное чувство вины. Будто Та — Другая — Которая — Была — Синтия, вновь смотрела на него, онемев от страха, белого страха перед убивающим все, страшным червем недоверия в глубине его сердца. Он знал, что в сердце его живет этот ужасный червь, но ему претило, чтобы об этом узнал кто-нибудь еще. Он мучительно ненавидел каждого, кто видел, и в страхе отшатнулся.
Он заметил, как в ужасе отпрянула Иветт и в мгновение ока его тон и манера разговора изменились.
— Хорошо, — сказал он добродушно. — Ты просто должна вернуть их обратно, моя девочка, и все. Я буду теперь давать тебе больше денег ежемесячно. И вот что, если ты не уверена в себе, пожалуйста, не прикасайся к чужим деньгам. Это некрасиво.
Иветт оставалась безучастной и подавленной. Содрогаясь от унижения, она испытывала отвращение даже к самой себе. И зачем она взяла эти проклятые деньги? Все в ней сжималось от непереносимого стыда. Почему это так? Почему, почему? Но так это было.
Она отдавала себе отчет в том, что поступила неправильно, потратив чужие деньги. «Конечно, мне не следовало этого делать. Они правы, что сердятся», — говорила она про себя.
Но откуда тогда эта внутренняя дрожь, как будто она подцепила инфекционное заболевание.
— Ну почему ты такая глупая? — читала ей мораль Люсиль. Бедная Люсиль была в глубоком шоке. — Зачем ты им во всем призналась? Ты же могла догадаться, что они станут дознаваться. А я сумела бы найти для тебя деньги и предотвратить всю эту суету. Это ужасно. Но ты никогда не можешь просчитать на пару шагов вперед, чем чреваты твои поступки. И чего только не наговорила тебе наша придурковатая тетушка Сисси! Какой кошмар! Что сказала бы наша мама, если бы ей пришлось это услышать?
Когда дела шли особенно плохо, они всегда вспоминали маму, презирая отца и весь род Сейвелов. Их мать принадлежала к более высокому, пусть даже более опасному и «аморальному» миру. Эгоистичная, несомненно, но способная на благородные поступки. Беспринципная, легко подверженная соблазну, но зато не такое ничтожество, как эти Сейвелы.
Иветт всегда считала, что унаследовала свое изумительное, изящное тело от матери. Сейвелы были все как один угловатые, топорные, неряшливые. Зато Сейвелы никогда тебя не бросят. Тогда как прекрасная Та — Которая — Была — Синтия предала пастора, унизила, втоптала в грязь и его, и заодно его детей. Своих маленьких детей. Они никогда не могли простить ее до конца.
Лишь смутно, подспудно начала осознавать Иветт священное предназначение своей нежной чистой плоти и крови, предназначение, одна мысль о котором повергала в ужас Сейвелов с их ханжеской моралью. Неспособные понять и принять жизнь во всей полноте, они интуитивно старались отринуть ее от себя, заслониться и, отвергая, обрекали себя на прозябание. Неверующие, они влачили бессмысленное, жалкое существование. А вот Та — Которая — Была — Синтия воспринимала жизнь иначе.
Иветт слонялась по дому подавленная, униженная, смущенная. Отец выплатил ее долг тетушке Сисси, к еще большей ярости этой благородной леди. Не находившая выхода злоба все еще давала о себе знать. Она хотела бы рассказать о провинности своей племянницы в церковном вестнике. Все в этой несостоявшейся женщине восставало против самой сущности Иветт. Для нее, было невыносимо, что нельзя сообщить об этом происшествии на весь мир. О эгоизм! Эгоизм! Эгоизм!
Пастор собственноручно вручил дочери небольшой счет: ее долг, который постепенно будет отчисляться из ее скромных доходов. Интересная мысль, правда? Но на ее ежемесячный счет он вынужден был добавить целую гинею. Это была плата за соучастие.
— Как отца преступницы, — сказал он смеясь, — меня оштрафовали на целую гинею. И я умываю руки.
Он всегда был щепетилен в отношении денег. И ему казалось, что именно отношение к деньгам является критерием порядочного человека. И, когда он тратил деньги, сознание собственного благородства переполняло его.
Итак, дело Иветт было прекращено.
Судя по всему, пастор потерял к этому делу всякий интерес. Казалось, что теперь ему все это кажется забавным, не стоящим выеденного яйца. И уж, конечно, он был уверен, что больше ничего подобного не повторится.
Тетушка Сисси же не унималась. Она продолжала пребывать в негодовании. Однажды Иветт, измученная и уставшая, легла спать очень рано, Люсиль была на вечеринке. Она не могла заснуть из-за ноющей боли и лежала с открытыми глазами, бездумно уставившись в потолок. Вдруг дверь тихо приоткрылась и в проеме появилось искаженное ненавистью серо-зеленое лицо тетушки Сисси. Иветт в ужасе вскочила.
— Лгунья, воровка, эгоистичная маленькая дрянь! — брань неиссякаемым потоком лилась из перекошенного рта маньячки. — Маленькая лицемерка, лгунья, эгоистичное чудовище, жадное животное, исчадие ада!
Эти ужасные слова произносились с такой сверхъестественной, не поддающейся описанию ненавистью, что Иветт истерически завизжала. Но тетушка Сисси захлопнула дверь так же внезапно, как и открыла, и исчезла. Иветт быстро спрыгнула с постели и повернула ключ в замке. Затем вернулась и легла, наполовину скованная страхом перед этой взбесившейся ненормальной, наполовину парализованная нанесенными оскорблениями. Однако, скоро на нее напал безумный смех. Все это выглядело смешным до неприличия.
Поведение тетушки Сисси не слишком досадило Иветт. В конце концов оно было нелепым. И все-таки что-то осталось: все тело болело как после побоев, нервы были взвинчены и напряжены до предела. Она была слишком молода, чтобы постичь случившееся. Это было непостижимо.
Она лежала и думала о том, как хорошо было бы быть цыганкой. Жить в таборе, в шатре или кибитке, и чтобы в дом ни ногой, и не знать о существовании прихода, и не ходить в церковь. Она испытывала отвращение к жизни в приходе, отвращение ко всему, что имело к ней отношение: к отталкивающим домам с туалетами и ванными, к затхлому, притворно благопристойному образу жизни, к чопорным благовоспитанным людям, которые никогда не говорили о канализации, но казалось зато, что все вокруг и все они, от Бабули до последнего слуги, пахнут дурно.
Если у цыган нет ванной, так у них нет и канализации. Там свежий воздух. А в приходе никогда нет свежего воздуха. Затхлый воздух сточных вод проникает в души людей и остается в них до тех пор, пока не станет зловонным.
Она лежала, и ненависть разгоралась в ее сердце. И на память ей вдруг пришли слова цыганки: «Существует один смуглый мужчина, он никогда не жил в доме. Он любит тебя. Другие люди попирают твою душу ногами. И они будут топтать твою душу, пока та не умрет. Но тот человек снова вдохнет в тебя искру огня, благотворного огня. Ты увидишь, что это за огонь».
Даже когда цыганка говорила об этом, у Иветт было двойственное чувство. Но она не возражала. Она с детской непосредственностью ненавидела сам уклад жизни прихода. Ей нравилась эта крупная смуглая хищница с большими золотыми серьгами в ушах, в розовой шали на кудрявой черной голове, в плотном лифе из коричневого бархата и в широкой зеленой юбке. Ей нравились ее темные, сильные, безжалостные руки, твердо и вкрадчиво, словно кошачьи лапы, касающиеся ее ладони. Она ей нравилась, Ей нравилось ее бесстрашие и умение внушить страх другим. Ей нравилась ее нескрываемая сексуальность, что конечно, было аморально, но зато таило в себе извечную женскую гордость, торжество женского начала. Она начисто отвергала приход и мораль его обитателей. Она презирала Бабулю. А к отцу и дяде Фреду относилась так же, как к жирному старому слюнявому черному ньюфаунленду Роверу. Извечное презрение женщины к одомашненному мужчине.
А сам цыган! Иветт почувствовала внутреннюю дрожь, как если бы она увидела вновь его большие дерзкие глаза с нескрываемым желанием. От ощущения абсолютно всепоглощающего желания она лежала распростертая и обессиленная, как будто под действием волшебного зелья выброшенная в неведомый мир грез.
Она никому и никогда не созналась бы, что два фунта из этого проклятого Витражного фонда она отдала цыганке. Что, если бы отец или тетушка Сисси узнали об этом? Иветт лениво потянулась в постели. Мысли о цыгане наполняли ее сладострастием, желанием обрести свободу, обостряя ненависть к жизни в приходе.
Когда позднее Иветт рассказала об инциденте, имевшем место в дверях спальни, Люсиль была в негодовании.
— Черт бы их всех побрал! — кричала она. — Неужели еще недостаточно? Господи помилуй, можно подумать, что тетушка Сисси безгрешный ангелочек, райская птичка. Отец не считает нужным продолжать, а ведь это касается только его. И пусть тетушка Сисси по-хорошему заткнется!
Пастор действительно старался больше не говорить о случившемся и снова стал баловать Иветт, как будто она имела на это исключительное право. И тетушка Сисси от злости выходила из себя. То обстоятельство, что Иветт никогда не интересовали чувства других людей, ее нежелание вникать в проблемы близких и уж тем более считаться с ними, буквально сводило старуху с ума. Почему это юное существо, рожденное к тому же порочной матерью, может позволить себе, имея всяческие привилегии, не видеть ничего дальше своего носа.
Люсиль все это время была очень раздраженной. Вернувшись в приход, она как будто утратила душевное равновесие. Бедняжка Люсиль, она была человеком мыслящим и не лишенным чувства ответственности. Она заботилась о докторах, лекарствах, слугах и вынуждена была вникать во все мелочи, касающиеся бесчисленных домашних проблем. Работа в городе была изнурительной. Весь день с десяти утра до пяти вечера она проводила в помещении с искусственным освещением. Дома ее нервы были постоянно взвинчены из-за ужасных инквизиторских замашек выживающей из ума Бабули.
Дело с Витражным фондом почти полностью выветрилось, но атмосфера в доме оставалась по-прежнему удушливой и напряженной.
Сейчас у Люсиль был отпуск. Погода была плохая и она вынуждена была много бывать дома, что отнюдь не шло ей на пользу. Пастор работал в кабинете. В гостиной Люсиль и Иветт вдвоем мастерили новое платье для Иветт. Бабуля дремала на кушетке.
Платье шилось из французского голубого панбархата и обещало получиться удачным. Люсиль заставила Иветт еще раз его примерить: она нервничала из-за того, что, по ее мнению, плохо ложились рукава.
— Ох, прекрати, — закричала Иветт, поднимая вверх длинные нежные полудетские руки, покрывшиеся пупырышками от холода. — Не придирайся. По-моему, все замечательно.
— Вот и вся благодарность за то, что я полдня на тебя работаю, вместо того, чтобы заняться своими делами.
— Ладно, Люсиль, ты же знаешь, я тебя ни о чем не просила. Просто для тебя всегда так важно показать свое превосходство, — слегка заискивая, сказала Иветт, поднимая обнаженные локти и смотрясь через плечо в длинное старинное зеркало.
— О да, ты никогда не просила меня, — закричала Люсиль. — Как будто я не понимаю, когда ты начинаешь ходить вокруг да около, подлизываясь.
— Я? — сказала Иветт с удивлением. — Когда это я к тебе подлизывалась?
— Конечно, ты знаешь когда.
— Знаю? Нет, я не знаю. Когда это было? — Иветт умела как бы невзначай, невинным голоском придать обычному вопросу обидное звучание.
— Я не притронусь больше к этому платью, если ты не будешь стоять спокойно, и сейчас же не замолчишь, — запальчиво сказала Люсиль звонким голосом.
— А знаешь, Люсиль, ты становишься ужасно ворчливой и нетерпеливой, — ответила Иветт, вертясь как на иголках.
— Вот что, Иветт! — закричала Люсиль со сверкающими от гнева глазами. — Прекрати сейчас же! Почему все кругом должны прощать твои гадкие выходки, надо же иметь такой мерзкий характер!
— Не знаю. Чем тебе так не нравится мой характер? — сказала Иветт, осторожно через голову снимая новое платье и надевая старое.
Затем с упрямым выражением лица она подошла к столу с разбросанными на нем обрезками материала, ножницами, наперстками, булавками, иголками, моточками разноцветных ниток и другими бесчисленными предметами из рабочей корзинки, села и стала шить. Стоял унылый серый день. В комнате было темно. Ярко пылал огонь в камине и от бархата на коленях Иветт, причудливо преломляясь в зеркалах, по стенам метались голубые блики.
Бабуля, дремавшая после травяного отвара на большой мягкой кушетке, села и, поправляя прядь седых волос, выбившихся из-под чепчика, сказала: «Нельзя спокойно полежать». Голоса девушек раздражали ее. Вошла тетушка Сисси, и как обычно, сразу же стала рыться в коробке с шоколадом.
— Какой беспорядок, — сказала она. — Я ничего подобного не видела. Прибрала бы ты на столе, Иветт.
— Хорошо, — сказала Иветт. — Чуть позднее.
— Это значит, никогда, — прогнусавила тетушка Сисси, внезапно хватая и поднимая вверх ножницы.
Последовало короткое молчание. Люсиль, продолжая делать вид, что читает книгу, сжала голову руками.
— Уберу перед чаем, — ответила Иветт, поднимаясь. Она снова стала примерять платье, продевая длинные, обнаженные руки в выемки для рукавов. Затем встала между зеркалами, чтобы посмотреть на себя еще раз. Наклоняя зеркало, перед тем поставленное ею на пианино, она выронила его из рук. Оно с легким звоном соскользнуло на пол, но, к счастью, не разбилось. Это вызвало всеобщее негодование.
— Она разбила зеркало! — закричала тетушка Сисси.
— Разбила зеркало! Какое зеркало? Кто разбил зеркало? — раздался визгливый голос Бабули.
— Я ничего не разбивала, — спокойно произнесла Иветт. — Все в полном порядке.
— Ты бы лучше положила его на место, — сказала Люсиль.
Иветт, недовольная всем этим шумом, пыталась поставить зеркало в другом углу, но ей это никак не удавалось.
— Если у каждого есть своя комната, — сказала она, — зачем всем мешать человеку, если он решил что-нибудь сшить?
— Перед каким это зеркалом ты вертишься? — спросила Бабуля.
— Перед одним из наших собственных, привезенных из старого дома, — вызывающе ответила Иветт.
— Откуда бы оно ни было, не вздумай разбить его в ЭТОМ доме, — сказала бабушка.
Это было проявлением семейной ненависти к вещам, принадлежавшим Той — Которую — Звали — Синтией. Большинство из них находились на кухне или в комнатах для прислуги.
— О, я не суеверна, — сказала Иветт.
— Конечно, нет, — ответила Бабуля. — Люди, которые не отвечают за свои поступки, обычно не заботятся и о последствиях.
— Но, в конце концов, это мое собственное зеркало, даже если бы я и разбила его, — вспылила Иветт.
— А я тебе говорю, — сказала Бабуля, — что в ЭТОМ доме, пока я здесь, не будет разбитых зеркал, и не имеет значения, кому они принадлежат, или, тем более, принадлежали. Сисси, у меня чепчик ровно одет?
Тетушка Сисси подошла и заботливо поправила на ней шапочку. Иветт громко и вызывающе фальшиво стала напевать какой-то глупый мотивчик.
— Ну, а теперь, Иветт, будь добра все-таки убрать на столе, — сказала тетушка Сисси.
— Вот опять! — зло закричала Иветт. — Невозможно жить с людьми, которые все время ворчат и скандалят из-за пустяков!
— С какими это людьми, могу я спросить? — зловеще спросила тетушка Сисси.
Назревал еще один скандал.
Люсиль подняла негодующе прищуренные глаза. В обеих девушках пробудилась кровь Той — Которую — Звали — Синтией.
— Конечно, можешь спросить. Хотя ты прекрасно знаешь, что я имею в виду людей, живущих в этом проклятом доме, — презрительно сказала Иветт.
— По крайней мере, — ответила бабушка, — мы происходим не из полуиспорченной породы.
Последовала минутная пауза. Затем Люсиль со сверкающими от обиды глазами вскочила со своего стула.
— Ты, заткнись! — крикнула она в порыве, ставившем под угрозу достоинство старой леди, оскорбляющем ее ничем не запятнанное величие.
Грудь Бабули начала бурно вздыматься от бог знает каких эмоций.
На этот раз пауза, как после удара грома, была ледяной.
Затем тетушка Сисси набросилась на Люсиль как фурия.
— Иди в свою комнату! — хрипло кричала она. — Иди в свою комнату!
И она начала насильно выпихивать бледную, разъяренную Люсиль за дверь. Люсиль позволяла себя выталкивать, пока тетушка Сисси не прокричала:
— Сиди в своей комнате, пока не извинишься за свое поведение, пока не извинишься перед Мамулей!
— Я не стану извиняться! — раздался рассерженный голос Люсиль.
Тетушка Сисси все более неистово толкала ее наверх.
Иветт, ошеломленная происходящим, выпрямившись, стояла в гостиной с видом оскорбленного достоинства. В полусшитом голубом платье, с обнаженными руками она, казалось, потеряла дар речи. Ее тоже прежде всего ошеломил нескрываемо враждебный выпад Люсиль, покушение на величие возраста и авторитет Бабули. И в то же время она сама полна была холодного презрения к старухе за ее оскорбительную реплику в адрес их матери.
— Конечно же, я не хотела никого оскорбить, — произнесла Бабуля.
— Разве? — холодно усомнилась Иветт.
— Конечно, нет. Я только сказала, что мы не испорчены как раз потому, что нам случается быть суеверными, когда разбиваются зеркала.
Иветт не могла поверить своим ушам. Уж не ослышалась ли она? Возможно ли это? Как может Бабуля в ее возрасте так заведомо бессовестно лгать?
Иветт знала, что это ложь. Но она видела, что Бабуля искренне верит в свою новую версию.
В гостиной появился пастор, сделав перерыв в работе.
— Что случилось? — спросил он осторожно, дружелюбно.
— О, ничего, — протянула Иветт. — Люсиль велела Бабуле замолчать, когда та начала что-то говорить. И тетушка Сисси прогнала ее к себе в комнату. Люсиль, конечно, на этот раз перешла грань дозволенного…
Мамуля не совсем поняла, что сказала Иветт.
— Люсиль, действительно, должна научиться лучше контролировать себя, — произнесла она. — Упало зеркало и это взволновало меня. Я сказала об этом Иветт. В ответ она стала что-то говорить о суевериях и о людях в этом проклятом доме. Я сказала, что нельзя говорить плохо о людях в этом доме только потому, что им не нравится, если разбиваются зеркала. И тогда Люсиль набросилась на меня и велела заткнуться. Это позор, что дети совершенно не умеют сдерживаться. Я знаю, это не результат распущенности…
Тетушка Сисси вошла как раз во время этого монолога. Сначала даже она онемела. Но потом ей тоже стало казаться, что все было именно так, как только что сказала Бабуля.
— Я запретила ей выходить из комнаты, пока она не извинится перед Мамулей.
— Я сомневаюсь, что она извинится, — по-королевски спокойно сказала Иветт.
— А я и не хочу никаких извинений, — сказала старая леди. — У нее просто шалят нервы. Я не знаю, до чего они дойдут, если у них такие нервы уже в этом возрасте. Ей надо принимать виброфаст. Я уверена, Сисси, что Артур хочет чаю.
Иветт отложила шитье, и, взяв платье на руку, собралась идти наверх. Ей хотелось утешить Люсиль и заодно спросить, хорошо ли теперь ложатся рукава. Поднимаясь по лестнице, она опять стала напевать тот же глупый мотивчик, громко и сбивчиво. Ее бил внутренний озноб.
На первой площадке она приостановилась, как делала почти всегда, и уставилась в окно, выходящее на дорогу и мост. Как героиня ее любимой поэмы она всегда ждала, что кто-то проедет мимо вдоль реки, мило напевая «тира-лира» или что-нибудь столь же умное и значительное.
Приближалось время чая. Вдоль короткой дорожки, ведущей от боковой стены дома вылезли подснежники, на мокрой траве по склонам, сбегающим вниз к ручью, садовник сажал что-то в круглые сырые клумбы.
За воротами начиналась белесая от грязи дорога, почти сразу выходившая на каменный мост и затем круто поднимающаяся в зарослях кустов до каменной дымящей северной деревни. За деревней дорога спускалась вниз в долину, в которой Иветт хорошо были видны мрачные силуэты мельниц с их высокими стройными башнями.
Приход расположился на одной стороне реки Пэпл, в довольно глубокой низине, деревня же вытянулась вне и над нею, дальше вниз, на другой стороне быстрого потока. За приходом круто поднимался холм со скудной рощицей лиственниц, среди которых дорога терялась. И тут же сразу на другой стороне реки, прямо перед домом, также круто поднимался покрытый кустами берег. Дальше видны были обширные луга, однообразно тянущиеся кое-где до подножия серых скал, покрытых огромными деревьями.
Со стороны дома Иветт видна была только дорога, извивающаяся вдоль стены с лавровой изгородью, вниз к мосту, затем опять вверх прямо к первым домам в деревне Пэплвик, скучным, тяжелым, мрачным, и затем вдоль каменных стен, уходящих в бескрайние поля.
Она всегда ожидала, что Некто спустится по дороге из Пэплвик и всегда медлила у окна на лестничной клетке. Часто проезжала телега или машина, или грузовик, груженный камнями, или проходили работники, или один из слуг. Но никого, кто пел бы «тира-лира», спускаясь вдоль реки. Дни «тира-лира», казалось, прошли.
В этот день, однако, за углом по бело-серой дороге среди травы и низких каменных заборов, резво катилась вниз по холму легкая повозка, запряженная чалой лошадью и управляемая человеком в шляпе, сидящим на облучке.
Мужчина правил умело и повозка лишь слегка покачивалась, почти плыла в такт мерному шагу лошади по склону холма в безмолвном унынии дня. Позади повозки торчала, кивая стеблями, длинная метла из камыша и ярких индюшачьих перьев.
Иветт стояла вплотную к окну, отведя занавеску в сторону и обхватив руками обнаженные плечи.
У подножия горы лошадь проворно пустилась рысью к мосту. Повозка прогромыхала по каменным плитам, метла приседала и колыхалась, кучер сидел, как в полудреме, покачиваясь. Все выглядело как во сне. Но как только он переехал мост и миновал стены прихода, он поднял глаза на мрачный каменный дом, который, казалось, остался позади ворот за холмом. Иветт быстро опустила руку вниз. И когда он мимолетно из-под полей шляпы увидел ее, его смуглое, хищное лицо насторожилось. Он внезапно остановился у белых ворот, пристально всматриваясь в окно на лестничной площадке; в то же время Иветт, сжимая похолодевшие руки, продолжала рассеянно смотреть на него вниз из окна.
Он легонько, словно в знак приветствия, кивнул головой и направил лошадь в сторону на траву. Затем медленно и осторожно отвернув брезент на повозке, вытащил различные предметы, выбрал две или три длинные метелки из камыша и ярких перьев, снова накрыл повозку и повернулся по направлению к дому, глядя вверх на Иветт и открывая белые ворота.
Она кивнула ему и полетела в ванную, чтобы надеть платье, надеясь, что если он и видел, как она кивнула, все-таки не будет полностью уверен в том, что она кивнула именно ему.
Она слышала глухое рычание старого дурака Ровера, прерываемое лаем молодого идиота Трикси.
Она и служанка подошли к дверям гостиной одновременно.
— Этот человек продает веники? — спросила Иветт у служанки. — Отлично, — и она открыла дверь. — Тетушка Сисси, там человек продает веники. Можно посмотреть?
— Что за человек? — спросила тетушка Сисси, сидевшая за чаем с пастором и Мамулей: девушки не были на этот раз приглашены.
— Мужчина с повозкой, — сказала Иветт.
— Цыган, — сказала служанка.
Конечно, тетушка Сисси сразу же поднялась. Она должна была взглянуть на него.
Цыган стоял около черного входа, под крутым темным холмом, на котором росли лиственницы. Длинные метелки развевались в одной руке, с другой свисали различные поделки из меди и латуни: кастрюля, подсвечник, чеканные медные тарелки.
Цыган был аккуратен и изящен, почти щеголеват в темно-зеленой шляпе и двубортном зеленом клетчатом пальто. Вид он имел смиренный, очень спокойный, и в то же время гордый, с оттенком снисходительности и отчужденности.
— Что-нибудь сегодня, леди? — спросил он, взглянув на тетушку Сисси темным, цепким, изучающим взглядом, придавая при этом своему голосу необыкновенную мягкость.
Тетушка Сисси видела, как он красив, видела чувственный изгиб его губ под полоской черных усов и забеспокоилась. Малейший намек на грубость или агрессивность с его стороны заставил бы ее незамедлительно закрыть дверь перед его носом. Но ему исподволь удалось так тонко внушить ей представление о своей полной покорности, что она постеснялась.
— Подсвечник прелестен! — сказала Иветт. — Вы его сами сделали?
И она подняла на него по-детски наивные глаза, столь же способные к двусмысленному выражению, как и его собственные.
— Да, леди! — в ответ он взглянул на секунду в ее глаза с таким откровенным желанием, что оно подействовало на нее как заклинание и полностью парализовало волю. Ее нежное лицо, казалось, впало в сон.
— Он ужасно хорош, — еле слышно прошептала она.
Тетушка Сисси начала торговаться из-за подсвечника: невысокого медного стебелька, поднимающегося из двойной чаши. С вежливой терпеливой холодностью он занялся ею, даже не глядя на Иветт, которая стояла, прислонясь к дверному косяку, и смотрела в задумчивости.
— Как твоя жена? — вдруг спросила она, когда тетушка Сисси зашла в дом, чтобы показать подсвечник пастору и спросить, стоит ли его покупать.
Цыган посмотрел прямо на Иветт и едва заметная улыбка раздвинула его губы. Глаза не улыбались. Желание, которое он пытался внушить и ей, лишь увеличилось.
— С ней все в порядке. Когда ты приедешь к нам? — прошептал он низким, ласкающим, интимным голосом.
— О, я не знаю, — неопределенно ответила она.
— Ты придешь в пятницу, я там тоже буду, — сказал он.
Иветт смотрела поверх него, словно не слыша. Вернулась тетушка Сисси с деньгами за подсвечник. Иветт тут же небрежно отвернулась и, оборвав разговор с нарочитой грубостью, отошла, напевая одну из своих излюбленных глупых песенок.
Затем, поднявшись на лестничную площадку и стоя у окна, она долго смотрела ему вслед, пытаясь понять, имеет ли он какую-нибудь власть над ней. Наблюдая, как он спускается к воротам с вениками и кастрюльками, она очень не хотела, чтобы он увидел ее в этот момент. Вот он уже за воротами идет к фургону, заботливо укладывает товар, умело закрепляет брезент над повозкой, плавно без всякого усилия легко вспрыгивает на облучок и не спеша трогается в путь. Колеса заскрежетали по каменной дороге и вскоре цыган исчез из виду, ни разу не оглянувшись, исчез как сон, как наваждение, от которого она никак не могла избавиться.
— Нет, он не имеет никакой власти надо мной, — сказала она себе и сейчас же почувствовала разочарование, потому что ей очень хотелось, чтобы хоть кто-нибудь имел над нею власть.
Она поднялась в комнату к бледной и измученной Люсиль, сгорая от нетерпения пожурить ее за то, что она выходит из себя из-за каждого пустяка.
«Ну и что изменилось от того, что ты нагрубила Бабуле? — дружески пеняла она. — По-твоему, надо грубить каждому, кто говорит не то, что тебе нравится? Ведь она совсем не то хотела сказать. Совсем не то. И она очень расстроена тем, что все так вышло. Не было никаких причин, чтобы поднимать столько шума и самой так расстраиваться».
В конце своей воспитательной тирады она неожиданно предложила: «Давай-ка лучше разоденемся, как маркизы, и спустимся к обеду как ни в чем не бывало. Как бы мы им отомстили! Давай, Люсиль!»
В неестественно оживленном поведении Иветт было что-то странное и необычное. Сама она была в комнате, но мысли ее бродили далеко. Помимо того, в ней чувствовалось до конца неосознанное, но настойчивое желание если не забыть, то хотя бы сгладить происшедшее в гостиной. Так иногда гуляя в парке в последние солнечные, прозрачные дни уходящего лета, от восторга начисто утрачивая чувство реальности, вдруг испытываешь неудержимое желание смахнуть с лица тонкую назойливую паутину.
Несмотря на внутреннюю отрешенность, ей удалось убедить Люсиль последовать ее совету и девушки оделись в свои лучшие наряды: Люсиль в зеленое с серебристым, Иветт в бледно-сиреневое с матовой нитью бирюзовых бус на шее. Немного румян и пудры и лучшие туфли, и, казалось, зацвел райский сад. Иветт, по обыкновению напевая, смотрелась в старинное зеркало, гримасничая и принимая различные позы, достойные по ее мнению юной маркизы. Она в притворном гневе хмурила бровки, капризно и надменно надувала губки, всем своим видом демонстрируя презрение к любым проявлениям земной суеты. Она парила в жемчужном облаке своего воображения, с упоением отдаваясь увлекательной игре.
— Бесспорно, Люсиль, я красива, — промурлыкала Иветт. — И ты совершенно прелестна, хотя немного и грустна сейчас. Конечно, из-за формы носа ты выглядишь более аристократичной. Да и грусть придает твоему взгляду особую привлекательность. И ты совершенно, совершенно прелестна. Но при сравнении, я все равно выигрываю. Ты не согласна? — Она обернулась к Люсиль с проказливым простодушием. Она говорила совершенно искренне. Именно так она и думала. И в ее словах не было даже намека на совершенно другое чувство, также переполнявшее ее, но не снаружи, а изнутри, из глубины ее женского Я, чувство, что на нее смотрят. Она одевалась и рассматривала себя внимательно в зеркале, исподволь стараясь избавиться от ощущения, что на нее устремлен взгляд цыгана. И когда он смотрел на нее, для него не имело значения ее красивое лицо, ее прекрасные манеры, а только темная, сводящая с ума таинственная власть ее трепетной невинности.
Когда наверху прозвонили к обеду, девушки спустились вниз в полном великолепии. У дверей они подождали, пока не услышали голоса вошедших мужчин. Затем они чинно прошествовали в гостиную: Иветт, как всегда немножко рассеянная, на ходу слегка прихорашивавшаяся, и Люсиль, смущенная, печальная, готовая разрыдаться.
— Боже милостивый! — воскликнула тетушка Сисси, которая, как обычно, была в своем довольно потертом темно-коричневом вязаном жакете. — Что это еще за явление? Куда изволите направляться в таком виде?
— На семейный обед, — наивно пролепетала Иветт. — Именно по этому случаю мы надели свои лучшие наряды и украшения.
Пастор громко засмеялся, а дядя Фред сказал:
— Семья чувствует себя весьма польщенной.
Как и предвидела Иветт, пастор и дядя Фред повели себя весьма галантно.
— Подойдите ко мне и дайте пощупать ваши платья, — сказала Бабуля. — Подойдите же. Это ваши лучшие платья? Как жаль, что я не могу их увидеть.
— Сегодня вечером, Мамуля, — сказал дядя Фред, — мы должны принять двух юных леди и вести себя с достоинством. Не присоединиться ли и вам с Сисси?
— Я присоединяюсь, — сказала Бабуля. — Молодость и красота должны занять почетное место.
— Да, сегодня вечером это именно так и будет, — сказал пастор, очень довольный, и предложил руку Люсиль, тогда как дядя Фред вызвался сопровождать к столу Иветт.
Но потом все было как обычно: плохо приготовленная, невкусная еда; скучный, бесконечный вечер, хотя Люсиль старалась быть веселой и общительной, а Иветт с ее необычайно нежным мечтательно-отрешенным лицом, была просто обворожительна. Кокетничая, она пробовала свою власть над окружающими, словно паучок, незаметно обволакивая и затягивая наиболее простодушных и беззащитных в свою паутинку. Смутно в подсознании ее преследовала мысль: «Почему все мы здесь как неодушевленные предметы? Почему все здесь так незначительно?» Это стало ее постоянным внутренним лейтмотивом. «Почему все так незначительно?» Была ли она в церкви или на молодежной вечеринке, на танцах в отеле или в городе, как мыльный пузырек в ее сознании постоянно всплывал вопрос: «Почему все так незначительно?»
Многие молодые люди готовы были ее любить, и даже очень преданно. Но она с нетерпением избавлялась от них. «Почему они так незначительны? Почему они так раздражают?» Она никогда даже не думала о цыгане. Это был лишь незначительный эпизод. Но приближение пятницы почему-то казалось странно значительным.
— Что мы делаем в пятницу? — спросила она Люсиль. На что Люсиль ответила, что они не делают ничего. И Иветт была раздосадована.
Пятница наступила… И помимо своей воли она весь день думала о карьере по дороге в Бонсэл Хэд. Она хотела там быть. И это было все, что она осознавала. Она хотела быть там. Хотя у нее ни на минуту не возникало всерьез намерения пойти туда. Кроме того, снова шел дождь. Но все время, пока она шила свое платье, спеша закончить его к завтрашней вечеринке у Лэмбли Клоуз, она чувствовала, что вся ее душа была там, в карьере с цыганами среди фургонов. Ее душа, не то утерянная, не то украденная, в своей оболочке отсутствовала. Она была там, в карьере, в таборе, с ним.
На следующий день до самой вечеринки она не имела понятия о том, что будет необыкновенно мила с Лео. Не думала, что уведет его от страдающей Эллы Фрэмлей. Что в тот момент, когда она будет есть фисташковое мороженое, он вдруг скажет ей:
— Почему бы нам не обручиться, Иветт? Я абсолютно уверен, что это было бы правильным решением для нас обоих.
Лео был немного слишком заурядным, но добрым и очень состоятельным. Он нравился Иветт… Но обручиться с ним… Какая ужасная глупость! Она почувствовала всю абсурдность этого предложения.
— Но я думала, что Элла Фрэмлей станет твоей избранницей, — сказала она.
— Да, это могло бы быть так. Если бы не ты. Знаешь, это все твои проделки. Потому что с того дня, как цыганка предсказывала твою судьбу, я почувствовал, что тебе нужен только я и никто другой, а мне — только ты.
— Действительно? — спросила Иветт, совершенно теряясь от удивления. — Ты уверен?
— А ты, разве ты не чувствуешь то же самое?
— Действительно? — Иветт с трудом перевела дыхание.
— Ты чувствуешь то же самое, что и я, не так ли?
— О чем ты? Что ты имеешь в виду? — спросила она, приходя в себя.
— Обо мне. О моих чувствах к тебе.
— Почему? Как? Ты предлагаешь обручиться? Мне? Нет. Как это возможно? Мне никогда в голову не приходило такое.
Она говорила со своей обычной убийственной откровенностью, совершенно не считаясь с его чувствами.
— Что останавливает тебя? — несколько озадаченно спросил он. — Я думал, ты согласишься.
— Ты и сейчас так думаешь? — поинтересовалась она с той жестокой прямотой, которая отпугивала ее друзей и врагов.
Она выглядела такой удивленной и растерянной, что ему ничего не оставалось, как только раздраженно теребить край салфетки.
Заиграла музыка. Лео вопросительно взглянул на нее.
— Нет, я не буду больше танцевать, — сказала Иветт, резко отстраняясь и устремляя взгляд вдаль, словно его вообще не существовало. Выражение неподдельного смущения на ее чистом светлом девичьем лице и в самом деле наводило на мысль о трогательном белом подснежнике, некогда существовавшем в романтическом воображении ее отца.
— Ну, конечно, почему бы тебе не потанцевать, — промолвила Иветт снисходительно, — обязательно пригласи кого-нибудь, ну же, ступай! — продолжала она вызывающе, со свойственным юности беспощадным равнодушием. Он, вспыхнув, поднялся и рассерженно прошел вглубь комнаты.
Иветт осталась сидеть в недоумении, размышляя о поведении Лео.
Могла ли она предположить, что Лео вдруг сделает ей предложение? Это было так же удивительно, как если бы ей сделал предложение старый черный ньюфаундленд Ровер. Обручиться с кем бы то ни было! Нет уж, господи милостивый, нельзя вообразить даже ничего более смешного. Затем в подсознании отчетливо всплыла мысль, что цыган все-таки существует. И мгновенно она вознегодовала. Он? Из всех окружающих? Он? Никогда!
«Но почему? — спрашивала она себя, когда изумление утихло. — Почему? Ведь это абсолютно немыслимо, абсолютно невозможно, абсолютно. Так зачем же?» Это была загадка не из простых. И Иветт, по-видимому, предстояло ее разгадать. Задумчиво смотрела она на танцующих молодых людей с неуклюже расставленными локтями, изящно затянутыми осиными талиями и забавно отставленными назад задами. Друзья не могли дать ей ключ к разгадке. Но все-таки. Ей определенно претила показная элегантность неестественно тонких талий. Слишком много жеманной напыщенности в облике, излишне женственны они в своих идеально сшитых костюмах.
«Есть во мне нечто такое, чего они не видят и никогда не увидят», — зло сказала она про себя. И тут же почувствовала облегчение, что они не видели и не смогут увидеть. Это намного упрощало жизнь.
И снова, ибо она относилась к разряду людей мыслящих зрительными образами, Иветт ясно представила темно-зеленый свитер, черные брюки, облегающие мускулистые стройные бедра цыгана, будоражащий душу взгляд.
Ничего не скажешь, танцоры были элегантны. Но их элегантность казалась какой-то уж слишком плоской. Мясистые бедра были просто набиты плотью. И Лео точно такой же как они, а воображает себя прекрасным танцором и классным парнем, замечательным образцом друга!
Затем она представила лицо цыгана, прямой нос, прекрасные тонкие губы: уверенный завораживающий взгляд черных глаз, которые, казалось, безошибочно поражали ее прямо в сердце, волновали и будили неведомые до сих пор ощущения и желания.
Она сердито одернула себя. Как смел он смотреть на нее так? Зло сверкая глазами, она пристально всматривалась в скучную однообразную красоту танцующего зала. Она презирала их. Так же как бездомные цыганки презирают мужчин не цыганского племени, презирают за их образ жизни на манер одомашненных собачек, так Иветт презирала толпу. Как расслышать в ней тот тихий, одинокий, тайный призыв, предназначенный только ей одной?
Ей совсем не хотелось спариваться с домашней собачкой.
Так сидела она, размышляя. Хорошенький носик поднят вверх, мягкие каштановые волосы живописно рассыпаясь по плечам, обрамляли нежное, как цветок, лицо. Она казалась такой невинной. А в то же время было в ней что-то от стройной молодой девственно-чистой ведьмы, что заставляло мужчин из породы домашних животных смущаться.
Ведь прежде чем вы успеете разобраться, что к чему, она могла обратиться в нечто опасное и непредсказуемое. Это делало ее одинокой, вопреки всем ухаживаниям. Возможно, ухаживания только делали ее еще более одинокой.
Лео, который был похож больше всего на мастифа, если рассматривать его относительно породы домашних собак, вернулся после танца со свежим приливом — о радость! — храбрости.
— У тебя было время подумать, не так ли? — промолвил он важно, усаживаясь чуть позади нее, ухоженный, упитанный, бесконечно довольный собой и жизнью молодой человек.
Она не понимала, почему, казалось бы без всякой причины, так раздражает его манера перед тем, как опуститься в кресло, подтягивать брюки на коленях, широко расставляя ноги далеко не идеальной формы.
— Подумать? — спросила она тихо. — О чем?
— Ты знаешь, о чем, — сказал он. — Ты решила?
— Что я решила? — спросила Иветт невинным голоском.
Подсознательно она и впрямь забыла, о чем речь.
— О, — сказал Лео, снова поправляя брюки. — О нашей помолвке, конечно, ты же знаешь. — Он был почти так же бесцеремонен, как и она.
— О, это абсолютно невозможно! — ответила Иветт с любезным равнодушием, как будто этот вопрос был обычным среди многих прочих.
«Почему я даже не думала об этом? Да ведь это же вздор. Это абсолютно невозможно!» — повторяла она про себя, как упрямый ребенок.
— Это, по-твоему, невозможно? — сказал он, странно улыбаясь на ее спокойное сдержанное заявление. — Хорошо! А что же тогда возможно? Ты же не собираешься умереть старой девой, не так ли?
— Я не против, — проговорила Иветт рассеянно.
— Но зато я против, — сказал Лео.
Иветт обернулась и посмотрела на него удивленно.
— А почему? — спросила она. — Почему ты возражаешь, чтобы я осталась старой девой?
— Включая все доводы в мире, — ответил он, самоуверенно глядя на нее и многозначительно улыбаясь, желая придать своим словам если не особую выразительность, то оригинальность.
Но вместо того, чтобы проникнуть вглубь и поразить ее в самое сердце, его неотразимая улыбка, словно теннисный мячик, натолкнулась лишь на телесную оболочку Иветт и, отскочив, вызвала все ту же, только еще более сильную реакцию раздражения.
— Я думаю, что все эти разговоры просто глупы, — продолжала она с яростью дикой кошки. — Ведь ты, наверное, уже обручен с… с… с, — она вовремя взяла себя в руки, — с полудюжиной здешних девушек. Я отнюдь не польщена твоим предложением. И мне было бы очень неприятно, если бы оно стало известно кому бы то ни было. Неприятно, понимаешь, и давай прекратим этот разговор. Ни слова больше. Надеюсь, у тебя достаточно здравого смысла хотя бы на это. К тому же у тебя есть Элла.
И по-прежнему избегая смотреть ему прямо в глаза, она, вновь обретая безмятежный вид прекрасного, нежного цветка, невозмутимо отошла в сторону, чтобы утешить бедную Эллу Фрэмлей.
«Злобная маленькая дрянь!» — с досадой подумал Лео, нервно сдергивая с руки белую перчатку. Но так как он был из породы мастифов, ему нравились игривые кошечки, даже если они начинали слегка царапаться. Теперь он уже определенно предпочел бы ее всем остальным.
На следующей неделе опять шел дождь. И это вызывало у Иветт непонятную злость. Ей хотелось, чтобы погода была хорошая. Особенно она хотела, чтобы погода улучшилась к выходным. Почему, — она себя не спрашивала.
Четверг выдался очень морозным и солнечным. Заняться было особенно нечем. Приехал Лео на автомобиле с обычной компанией. Иветт резко, без видимой причины, поехать с ними отказалась.
— Нет, спасибо, мне что-то не хочется, — сказала она со злорадством, подобно девочке Мэри из английской шутливой песенки, которая всегда перечила всем и во всем.
Потом она пошла гулять одна, вверх по морозным холмам к Черным скалам.
Следующий день тоже был солнечный и морозный. Был февраль, но в северной части страны земля еще не оттаяла на солнце. Иветт заявила, что она собирается покататься на велосипеде и берет с собой еду, так как может не вернуться до полудня.
Она выехала, не спеша. Несмотря на мороз, в воздухе уже веяло весной, греясь на солнышке, в парке, в отдалении стояли пятнистые олени.
Лишь медленные, как во сне, движения одного из них, словно плывущего вдоль аллеи с гордо откинутой назад головой, нарушали неподвижность пейзажа.
От быстрой езды Иветт стало жарко, но очень замерзли руки, их удалось отогреть только когда с подветренной стороны она стала подниматься по длинному холму на вершину.
Нагорье было совершенно обнаженное и пустое, как иной мир.
Поднявшись на вершину холма, она теперь ехала медленно, боясь свернуть не в тот переулок в запутанном лабиринте каменных заборов. Свернув в переулок, который, по ее мнению, мог бы привести ее в табор, она услышала слабые постукивания с легким металлическим резонансом.
Цыган сидел на земле спиной к повозке, выстукивая молоточком медную чашу. Простоволосый, все в том же зеленом свитере, он весь был освещен солнцем. Трое маленьких детей бегали по кругу, играя в лошадки. Старуха с цветастым платком на голове, склонясь, готовила что-то на костре. Безмолвие нарушалось единственным звуком, частым звенящим тук-тук-тук маленького молоточка по тусклой меди.
Цыган поднял глаза в тот момент, когда Иветт сошла с велосипеда, но продолжал сидеть, хотя стучать перестал. Легкая, едва заметная торжествующая улыбка была на его лице. Старуха оглянулась и пристально посмотрела на Иветт из-под грязных косматых седых волос. Цыган невнятно сказал ей что-то и она снова отвернулась к огню. Он обратил свой взгляд на Иветт.
— Как поживаете? — спросила она вежливым голосом.
— О, очень хорошо! Присядете на минутку? — Он сидя повернулся и вытащил из-под повозки табуретку для Иветт. Затем, пока она ставила велосипед, взял молоточек и вновь послышались быстрые, как у дятла, постукивания.
Иветт подошла к огню погреть руки.
— Это обед готовится? — по-детски непосредственно спросила она у старой цыганки, вытянув свои длинные нежные, местами покрасневшие от холода, руки над тлеющими углями.
— Да, обед, — проворчала старуха. — Для него! И для детей.
Она ткнула кочергой в сторону трех черноглазых, темноволосых детей, которые перестали играть и сейчас изумленно разглядывали Иветт. Они были очень чистенькие, неопрятной выглядела только старуха. Во всем же карьере они поддерживали идеальный порядок.
Иветт, нагнувшись, молча грела руки. Цыган периодически продолжал постукивать молоточком. Старая ведьма медленно взбиралась по ступенькам в третий, самый старый фургон. Дети продолжали игру, как маленькие дикие животные, тихо и деловито.
— Это твои дети? — спросила Иветт, отходя от огня и направляясь к цыгану.
Он взглянул ей прямо в глаза и кивнул.
— А где твоя жена?
— Она уехала с коробом. Все уехали на повозке продавать вещи. Я не продаю вещи. Я их делаю, но не хожу продавать их. Вернее… не часто, только иногда.
— Ты сам делаешь все эти вещи из меди и латуни? — спросила Иветт.
Он кивнул и снова предложил ей стул. Она села.
— Ты сказал, что будешь здесь в пятницу, — сказала она. — Вот я и пришла, пока погода хорошая.
— Погода очень хорошая! — сказал цыган, глядя на ее щеки, бледные от холода, мягкие пышные волосы, маленькие ушки и покрасневшие от холода руки, сложенные на коленях. — Замерзла, пока ехала? — спросил он.
— В основном руки! — ответила она, сжимая и разжимая застывшие пальцы.
— У тебя нет перчаток?
— Есть, но не очень-то они помогают.
— Холод пробирает насквозь?
— Да, — ответила Иветт.
На ступеньках фургона, медленно и неуклюже ступая вниз, появилась старуха с несколькими эмалированными мисками.
— Обед готов? — спросил он ласково.
Она пробормотала что-то, расставляя миски около огня. Два котелка свисали с длинной горизонтально укрепленной перекладины над тлеющими углями костра. Рядом, на небольшом железном треножнике что-то кипело в маленьком темном горшочке.
В солнечном свете было видно, как колеблется и поднимается кверху пар от котлов, перемешанный с дымом костра.
Цыган отложил в сторону инструменты и медную чашу и легко поднялся с земли.
— Пообедаешь с нами? — спросил он Иветт, глядя в сторону.
— Я захватила с собой бутерброды, — застеснялась Иветт.
— Тебе нравится еда, приготовленная на костре? — спросил он и снова невнятно сказал несколько слов старухе, которая пробормотала что-то в ответ, передвигая чугунный котелок на край перекладины.
— Бобы с бараниной, — предложил он.
— Ой, большое спасибо, — ответила Иветт нерешительно, потом, вдруг набравшись смелости, добавила: — Хорошо, да, совсем немного, если можно!
Пока она отвязывала корзину с завтраком от велосипеда, он поднялся в свой фургон, но через минуту появился на пороге, вытирая руки полотенцем.
— Не хочешь подняться наверх и помыть руки? — спросил он.
— Нет, спасибо, — ответила она. — Они чистые.
Он выплеснул на траву остатки воды для мытья и, взяв высокий медный кувшин, пошел вниз по дороге к ручью, не забыв прихватить черпачок.
Вернувшись, он поставил кувшин на землю у костра и принес низкую колоду, чтобы можно было сесть. Дети уже сидели рядком у огня, и с аппетитом уплетали ложками бобы с кусочками мяса, помогая себе руками. Цыган ел молча, аккуратно, сосредоточенно. Старуха, сварив крепкий ароматный кофе в маленьком горшочке на треножнике, удалилась наверх за чашками. Царила полная тишина. Иветт села на табуретку, сняла вязаную шапочку и тряхнула головой. Ее волосы блестели и переливались на солнце.
— Сколько у тебя детей? — вдруг спросила Иветт.
— Ну, скажем, пять, — медленно растягивая слова, произнес он, глядя ей прямо в глаза.
Что-то оборвалось у нее в душе, как будто птичка вдруг забилась внутри и умерла. Бессознательно, как во сне, она взяла из его рук чашку с кофе. Она ясно осознавала только его молчаливую фигуру, сидящую, как тень, на полене и молча пьющую кофе из эмалированной кружки.
Воля, казалось, совсем оставила ее, она явственно ощущала его власть над собой: их тени соприкасались.
И он, сидя у огня и дуя на горячий кофе, был полон только одним: отчетливым сознанием таинства ее чистоты, совершенной нежности тела.
Наконец он отставил кружку к огню и, обернувшись, стал смотреть на нее. Блестящие волосы падали ей прямо на лицо, когда она пыталась сделать хоть один глоток из чашки. Кофе был обжигающе горячим. На ее лице было выражение гордой безмятежности, как бывает у цветка, ненадолго застывшего в момент полного расцвета. Загадочный ранний цветок, она расцвела, как подснежник, расправляющий нежные белые крылышки, пробуждаясь ото сна, для полета в краткий миг цветения. Угадываемое в ней пробуждение, неосознанное до конца стремление к освобождению от оков невинности, вызывало такой же ошеломляющий восторг, как появление первого подснежника в лучах солнца.
Цыган, затаив дыхание, наблюдал за ней, ощущая каждой клеточкой своего тела ее состояние.
Затем его голос произнес тихо, почти неслышно:
— Ты не хочешь подняться в мой фургон и вымыть руки?
Ее еще почти детские, но уже просыпающиеся от сна невинности глаза смотрели прямо на него; не видя, она смутно ощущала лишь темную, страшную силу, которая исходила сейчас от него, парализовала, окутывала с ног до головы, полностью подчиняла, совершенно лишала воли. Она осознавала его только как темную непререкаемую власть, как неизбежность.
— Я думаю, что хотела бы, — ответила Иветт, как зачарованная.
Он молча поднялся и, повернувшись, тихо отдал какие-то распоряжения старухе. Затем обратил взгляд темных глаз на Иветт, вновь покоряя своей власти и как бы снимая бремя ответственности за ее поступок.
— Идем, — коротко бросил он.
Она последовала просто, последовала безмолвному, тайному, подавляющему движению его тела впереди нее. Это не требовало никаких усилий. Она слепо следовала его воле.
Он был уже на верхней ступеньке, а она еще внизу, когда в ее сознание вторгся посторонний звук. Она замерла на нижней ступеньке. К карьеру приближался автомобиль. Цыган, вздрогнув, оглянулся. Старуха, по своему обыкновению, что-то неразборчиво забормотала. С быстро нарастающим шумом машина пронеслась неподалеку. Промчалась мимо.
Затем они услышали женский возглас и резкий скрип тормозов. Автомобиль остановился сразу за карьером. Закрыв дверь в фургон, цыган спустился по ступенькам вниз.
— Не хочешь надеть шляпу? — спросил он Иветт.
Она послушно подошла к табурету у огня, взяла шапку и надела на голову. Он с мрачным видом сел на землю около колеса фургона и взял в руки инструменты. Быстрое тук-тук-тук его молотка, теперь отрывистое и сухое, как очередь игрушечного автомата, прекратилось как раз в тот момент, когда послышался голос женщины:
— Можно нам погреть руки у вашего костра?
К костру подошла женщина, одетая в шикарную соболиную шубу. За ней следовал мужчина в синей шинели, на ходу стягивая меховые рукавицы и вынимая из кармана трубку.
— Это так соблазнительно, — продолжала женщина в роскошной шубе из шкурок множества убитых зверьков, улыбаясь всем широкой полусмущенной, полуснисходительной глуповатой улыбкой.
Никто не произнес ни слова. Гостья придвинулась к огню, продолжая дрожать от холода. Они, видимо, долго ехали в открытой машине и даже великолепная шуба не согрела ее. Это была совсем маленькая женщина с довольно крупным носом, вероятно, еврейка. Крошечная, как ребенок, в огромной соболиной шубе она выглядела более крупной, чем была на самом деле. Большие печальные, черные глаза смотрели странно, не то обиженно, не то изумленно из дорогого мехового облачения. Она низко склонилась к огню, вытягивая маленькие пальчики с блестевшими на них изумрудами и бриллиантами.
«Брр, — содрогнулась она. — Конечно, мы не должны были выезжать на открытой машине. Мой муж не позволяет мне даже пожаловаться, что я окоченела». — Она обратила на него свои большие детские глаза, полные упрека и одновременно скрытой боязни сказать что-то не так, обидеть или задеть его самолюбие. Во взгляде этой богатой женщины было столько мудрой проницательности и всепрощающего обожания! Очевидно, она была безумно влюблена в этого крупного голубоглазого блондина.
Он взглянул на нее своими пустыми светлыми глазами, которые, казалось, не имели ресниц, и легкая улыбка сморщила его гладкие розовые щеки. Улыбка не выражала ничего. Это был мужчина, вид которого сразу же ассоциируется с зимними видами спорта: лыжами и коньками. Отрешенный от жизни, атлет, в данный момент он медленно набивал трубку, вдавливая табак длинным сильным покрасневшим пальцем. Некоторое время еврейка наблюдала за ним, надеясь на какую-нибудь ответную реакцию. Совсем ничего, кроме этой странной, бессмысленной улыбки. Нахмурив брови, гостья отвернулась к костру, продолжая рассматривать свои маленькие белые, распростертые над огнем руки.
Он снял пальто на тяжелой меховой подкладке и остался в вязаном свитере оригинального фасона и расцветки желтых, серых и черных тонов, очень дорогом и красивом, надетом поверх черных, довольно широких, очень хорошо сшитых брюк. Да, на них обоих одежда была очень дорогая! У него была великолепная атлетическая фигура, с хорошо развитой грудной клеткой. Как опытный путешественник, он стал поправлять огонь, спокойно и умело, будто солдат на привале.
— Как ты думаешь, они не будут против, если мы подкинем в огонь немного еловых шишек, чтобы увеличить пламя? — спросил он Иветт, искоса бросая взгляд на цыгана, невозмутимо работающего молотком.
— Я думаю, ему понравится, — с трудом вникая в смысл его слов, сказала Иветт, медленно приходя в себя. Колдовская, словно заклинание, власть цыгана сейчас покинула ее и она чувствовала себя неожиданно выброшенной на мель, опустошенной.
Мужчина пошел к машине и вернулся с маленьким мешочком еловых шишек, из которого вытащил целую пригоршню.
— Не возражаете, если мы увеличим пламя? — обратился он к цыгану.
— Что?
— Вы не против, если мы сделаем пламя побольше, подбросив немного еловых шишек?
— Делайте, раз начали, — равнодушно ответил цыган.
Мужчина стал легко и осторожно класть шишки на красные угли. И вскоре одна за другой они загорелись, запылали огненными цветами, источая приятный, слегка дурманящий аромат.
— Ах, прелестно, прелестно! — закричала маленькая еврейка, с обожанием глядя на своего кумира. Он же смотрел на нее сверху вниз, столь же доброжелательно, как солнце на лед.
— Ты любишь огонь? Я так люблю его! — почти кричала она Иветт сквозь стук молоточка.
Стук досаждал гостье. Она оглянулась, слегка нахмурив красивые маленькие брови, безмолвно приказывая остановиться. Иветт тоже оглянулась. Цыган склонился над медной чашей. Голова вниз, ноги в стороны, гибкие руки делают работу. Он казался теперь таким далеким.
Спутник миниатюрной еврейки медленно подошел к цыгану и, глядя как тот работает, стоял молча, не выпуская трубки изо рта. Теперь эти мужчины, как две незнакомых собаки, должны были познакомиться, обнюхав друг друга.
— У нас медовый месяц, — сказала очаровательная маленькая еврейка, глядя на Иветт печальным, будто обиженным взором. Голос у нее был звонкий, очень высокий, как у некоторых птиц, например, у сойки или грача, — зовущий.
— Правда? — спросила Иветт.
— Да, но перед тем как пожениться! Ты слышала имя Симон Фассет? — она назвала имя очень богатого и хорошо известного на севере страны инженера. — Я была его женой. Мы как раз сейчас разводимся. — Она говорила спокойно, почти задумчиво, но в глазах читались любопытство и вызов, настороженность.
— Правда? — рассеянно повторила Иветт.
Теперь она поняла выражение неуверенности, обиды и вызова в больших детских черных глазах этой маленькой женщины. Это было гордое и прямое грациозное существо, но, может быть, слишком рациональное и не свободное от предрассудков. Возможно, это частично объяснялось пресловутой щепетильностью всем известного Симона Фассета.
— Да, как только мы разведемся, я выйду замуж за майора Иствуда. — Теперь все ее карты были открыты. Она никого не собиралась обманывать. Позади нее кратко переговаривались двое мужчин. Она оглянулась и остановила взгляд больших черных глаз на цыгане. Тот смотрел снизу вверх, как будто с робостью и почтением, на ее большого приятеля в дорогом джемпере, стоящего совсем близко с трубкой во рту, с низко опущенной головой.
— На лошадях из Аграса… — услышали они обрывок фразы, сказанной тихим голосом цыгана.
Мужчины говорили о войне. Как оказалось, цыган служил в артиллерийском полку, бывшем в непосредственном подчинении майора.
— Какой красивый мужчина, — сказала еврейка по-немецки и, спохватившись, сразу же повторила на английском: — Ах, какой все-таки красивый мужчина! — Для нее он, как и для всех, был одним из обыкновенных мужчин, первым встречным, да при том еще цыганом.
— Довольно красивый, — безразлично произнесла Иветт.
— Вы на велосипеде? — удивленно воскликнула маленькая женщина.
— Да, из Пэплвика, здесь недалеко. Мой отец здешний пастор: мистер Сейвел!
— О, очень приятно! — сказала еврейка. — Я знаю! Умный писатель! Очень умный! Я читала.
Еловые шишки уже рассыпались и огонь был как высокий искрящийся столб из разрушающихся, на глазах осыпающихся пламенеющих цветов.
Послеобеденное небо затянулось облаками. Возможно, к вечеру пойдет снег.
Майор вернулся и натянул на себя пальто.
— Я никак не мог вспомнить, откуда мне знакомо его лицо, — сказал майор, — а это один из наших грумов, он ухаживал за лошадьми.
— Послушай, — сказала маленькая еврейка, обращаясь к Иветт. — Почему бы тебе не подъехать с нами до Нормантона. Мы живем в Скорсби. Мы можем привязать велосипед к багажнику.
— Да, пожалуй, я поеду с вами, — сказала Иветт.
— Подойдите, — сказала женщина глазеющим на нее детям, когда майор отошел, чтобы укрепить велосипед Иветт на машине. — Подойдите, не бойтесь, идите сюда, — и, вынув маленький кошелек, достала из него шиллинг.
— Подойдите! И возьмите деньги, — повторила она.
Цыган отложил работу и ушел в фургон. Старуха резко прикрикнула на детей из-за ограды. Двое старших несмело вышли вперед. Гостья дала им две серебряные монетки, шиллинг и еще какую-то мелочь, бывшую у нее в кошельке, и вновь послышался грубый окрик невидимой старухи.
Цыган спустился из фургона и направился к костру.
Маленькая женщина изучающе рассматривала его лицо с выражением плохо скрываемого снисходительного превосходства человека более высокого племени.
— Вы были на войне, в полку майора Иствуда? — спросила она.
— Да, леди!
— Надо же такому случиться, что вам довелось встретиться здесь, сейчас!.. Скоро пойдет снег, — она посмотрела вверх, на небо.
— Но не сейчас, позже, — сказал цыган, глядя в том же направлении.
Он тоже казался неприступным. И его племя было очень древним, и оно занимало особое место в процессе становления общества. И не желало признавать поражения. Пусть временно, но можно ведь будет еще посчитаться в будущем. После войны шанс что-либо изменить так или иначе полностью исчез. Всякая возможность перемен жестоко подавлялась, его племя по-прежнему оставалось за рамками законов общества. Но какой смысл хныкать или просить пощады? Глаза цыгана, постепенно утрачивая выражение доверительной близости, вновь стали дерзкими, даже наглыми. Взгляд, все еще устремленный вдаль, опять стал жестким, отрешенным. Он покончил с воспоминаниями о войне и вернулся к действительности.
— Ты возвращаешься на автомобиле? — спросил он, быстро взглянув на Иветт.
— Да, — ответила она, с довольно заметным кокетством, многозначительно. — Погода так изменчива…
— Погода изменчива… — повторил он, глядя на небо.
Сейчас она ничего не могла сказать о его чувствах. Да по правде говоря они не очень-то ее интересовали. Она была так увлечена историей маленькой еврейки, матери двоих детей, которая горела желанием отобрать свое состояние у известного инженера, своего мужа, и отдать его нищему, лет на пять-шесть моложе ее, белокурому красавцу-майору Иствуду. Как интригующе, как смело, какая самоотверженность!
Белокурый атлет вернулся.
— Дай мне сигаретку, Карл! — сказала маленькая еврейка протяжным глухим голосом. Медленным, точно рассчитанным движением тренированного спортсмена он достал портсигар. Была в нем какая-то особая чувствительность, заставлявшая его двигаться медленно, осмотрительно, очень осторожно, точно боясь пораниться от соприкосновения с людьми. Он предложил сигарету жене, потом Иветт и затем протянул портсигар цыгану. Цыган не отказался.
— Спасибо, сэр, — сказал он и, подойдя к костру, стал прикуривать от раскаленных углей. Обе женщины наблюдали за ним.
— Прощайте, — произнесла необычная гостья, по-прежнему покровительственно и свысока. — Спасибо за огонь.
— Огонь общий, — сказал цыган.
Самый маленький из детей подошел к нему неуверенными шажками.
— До свидания, — сказала Иветт. — Я надеюсь, что снегопад минует вас.
— Мы ничего не имеем против, пусть пойдет снег, — ответил цыган.
— Не возражаете? — промолвила Иветт. — А мне показалось, что возражаете!
— Нет, — сказал цыган.
Она по-королевски свободным движением перекинула шарф через плечо и последовала за меховой шубой, которая шла как будто на своих собственных маленьких ножках.
Иветт была просто потрясена Иствудами, как она их называла. Маленькой еврейке надо было выждать всего лишь три месяца до того, как будет принято окончательное решение относительно развода. Она же дерзко сняла маленький летний коттедж около вересковой пустоши по дороге на Скорсби, неподалеку от больших холмов. Стояла глубокая зима, и они с майором жили в полной изоляции, даже без слуг. Он уже вышел в отставку и называл себя мистером Иствудом. Фактически для всех они уже были миссис и мистер Иствуд.
Маленькой еврейке было тридцать шесть лет. Ее дети были оба старше двенадцати и ее муж был согласен, чтобы они остались с ней, когда она выйдет замуж за Иствуда.
Так они и жили, эта странная пара, крошечная, изящная женщина с большими черными печальными, не то обиженными, не то содержащими постоянный упрек, глазами и искусно уложенными, темными вьющимися волосами. Элегантное, маленькое, своеобразное существо. И большой, светловолосый, бледноглазый молодой мужчина, сильный потомок какого-нибудь северного, старинного, может быть, датского рода. Жили в маленьком современном домике на вересковой пустоши у подножия больших холмов и вели свое собственное хозяйство.
Это было забавное хозяйство. Коттедж был сдан с мебелью. Но маленькая еврейка имела сильную склонность к стилю рококо и привезла с собой дорогие ее сердцу предметы: старинные, вычурно изогнутые шкафы, инкрустированные перламутром, черепашьим панцирем, черным деревом, слоновой костью и еще бог знает чем; старинные, с высокими резными спинками стулья, обитые итальянской парчой цвета морской волны; фигуры неизвестных богов с раздутыми ветром богато разрисованными яркими одеждами и розовыми лицами, целые полки жутких старинных фарфоровых фигурок; и наконец, довольно странную коллекцию изумительных картин, исполненных на стекле, в технике витража, созданных в начале девятнадцатого или конце восемнадцатого века.
В таком перенасыщенном и необычном интерьере она приняла Иветт, когда та несколько дней спустя после их встречи в карьере решилась нанести ей тайный визит. В коттедже была установлена целая система печей, и в каждом углу было тепло, почти жарко. В стиле рококо казалась и крошечная фигурка самой хозяйки в безукоризненном платьице, в передничке, аккуратно раскладывающая ломтики ветчины на блюде, пока большой, похожий на белую птицу майор в белом свитере и серых брюках, резал хлеб, мешал горчицу, готовил кофе и делал все остальное. Он даже умудрился приготовить блюдо с тушеным кроликом, поданное сразу после холодных закусок: мяса, салатов и икры.
Серебро и фарфор были действительно ценными; часть приданого невесты.
Майор пил пиво из серебряной кружки, маленькая еврейка и Иветт пили шампанское из хрустальных фужеров. Затем майор принес кофе. Женщины неутомимо болтали. Маленькая еврейка так и загоралась негодованием при упоминании о своем первом муже. Она решила развестись с ним сугубо из соображений нравственности. Она была очень нравственна. Майор, похожий на какую-то снежную птицу, такой сильный, по-своему даже красивый, если не принимать во внимание блеклые круглые глаза, совершенно лишенные ресниц, тоже страдал и негодовал из-за неспособности некоторых людей понять, что в жизни нравственно и что безнравственно. В его сильной, мускулистой груди атлета скрывался странный снежный ком ярости. И его нежность к миниатюрной еврейке была основана на чувстве оскорбленной справедливости, ложном представлении о нравственности, предрассудках северного племени, потомком которого он был. Все это влияло на чету Иствудов подобно мощному порыву ветра, повергая их в полную изоляцию.
После обеда они перешли на кухню. Майор закатал рукава, обнажив сильные, тренированные белые руки и аккуратно, ловко стал мыть посуду, а женщины тем временем ее вытирали. Покончив с тарелками, он обошел все комнаты, занявшись печами, которые тоже требовали внимания.
Затем он вывел маленький закрытый автомобиль и повез Иветт под дождем домой, и высадил ее у задних ворот, вернее, около маленькой калитки среди лиственниц, от которой земляные ступеньки вели вниз к дому.
Девушка была прямо-таки очарована этой парой.
— Право же, Люсиль, я встретила необыкновенных людей, — говорила Иветт, рассказывая об Иствудах.
— Наверное, с ними очень интересно, — согласилась Люсиль. — И мне нравится, что майор занимается домашней работой, во всем этом есть что-то необычное. Я думаю, с ними будет очень приятно общаться, но только когда они поженятся, не раньше.
— Да, — тихо произнесла Иветт, — да, именно так и будет.
Выходящие за рамки обычных для их круга отношения между крошечной еврейкой и бледноглазым великаном снова навели Иветт на мысли о цыгане, который было потерялся в ее сознании, и который теперь вернулся с внезапной мучительной силой.
— Что же все-таки, Люсиль, — спросила она, — что сводит людей вместе? Людей, далеких, как Иствуды, или, например, папу и маму, так ужасающе не подходивших друг другу? Как та цыганка, которая гадала мне, похожая на большую лошадь и цыган, такой изящный и так хорошо сложенный. Что это?
— Я полагаю, что это секс, и что-то еще, — сказала Люсиль.
— Да, что-то еще, но что? — продолжала Иветт. — Ты знаешь, Люсиль, это что-то другое, не просто обычная чувственность. Это что-то другое.
— Да, я тоже так думаю, — сказала Люсиль. — Дело не только в сексе.
— Потому что, видишь ли, обычные ребята, ну ты знаешь, те, что заставляют девушку чувствовать себя униженной… Они ведь никому не нужны, никто в них не влюбляется и не мечтает связать с ними свою жизнь. Но все же они ведь не лишены сексуальности.
— Я думаю, — произнесла Люсиль глубокомысленно, — существует низкий вид секса и какой-то другой. Это действительно страшно сложно. Допустим, я чувствую отвращение к обычным парням, о которых уже говорила, но я ничего сексуального не ощущаю и к остальным, необычным. Может быть, у меня нет сексуальности?
— Вот именно, — поддержала Иветт. — Может быть, это в нас чего-то нет? Нет ничего, что связало бы нас с мужчиной.
— Как ужасно это звучит: «связало бы нас с мужчиной», — воскликнула Люсиль, внезапно сильно изменившись в лице. — Понравилось бы тебе быть связанной с мужчиной таким образом? О, я думаю, это очень печально, что обязательно должен быть секс. Было бы гораздо лучше, если бы мы могли по-прежнему оставаться просто мужчинами и женщинами без такого рода глупостей.
Иветт задумалась. Далеко на заднем плане подсознания маячил образ цыгана, его оценивающий, внимательный взгляд, когда она говорила: «Погода так переменчива». Она чувствовала себя как Петр: когда закукарекал петух, она предала цыгана. Даже нельзя сказать, что предала, просто Иветт не волновала его роль в тех событиях. С ним была связана другая, глубоко скрытая часть ее существа, которая таинственным образом, помимо ее воли принадлежала ему. И этот странный, ослепительно-блестящий черный петух кукарекал в насмешку над ней.
— Да, — сказала она рассеянно. — Да! Ты знаешь, Люсиль, секс ужасно скучен. Если у тебя его нет, ты чувствуешь, что он должен быть. Когда он у тебя есть, — она подняла голову, презрительно сморщив носик, — ты его ненавидишь.
— О, я не знаю, — воскликнула Люсиль. — Я думаю, мне бы понравилось оказаться ужасно влюбленной в мужчину.
— Ты так думаешь? — возразила Иветт, снова поморщив носик. — Но если бы ты была влюблена, ты бы так не думала.
— Откуда ты знаешь? — спросила Люсиль.
— Ну, я точно не знаю, — сказала Иветт. — Но я так думаю! Да, я так думаю!
— О, очень похоже, что это так! — воскликнула с негодованием Люсиль. — Во всяком случае, человек должен быть уверен, что ему повезет в любви, иначе это было бы просто отвратительно.
— Да! — согласилась Иветт. — Это проблема. — И замолчала.
— О, оставь, для нас двоих это еще не проблема. Еще никто из нас по-настоящему не влюблялся, и, скорее всего, никогда не влюбится, и проблема, таким образом, решится сама собой.
— Я не очень в этом уверена! — задумчиво проговорила Иветт. — Не очень уверена. Я чувствую, что однажды ужасно влюблюсь.
— Может быть, ты никогда не влюбишься, — жестоко сказала Люсиль. — Это то, о чем постоянно думают большинство старых дев.
Иветт посмотрела на сестру явно отсутствующим взглядом.
— Так ли это? — спросила она. — Ты так действительно думаешь, Люсиль? Как им тяжело, бедняжкам! Да почему же они об этом думают?
— Почему? Возможно они, в действительности, и не думают. Наверное, это все потому, что люди обыкновенно говорят: «Бедная старая дева, не может подцепить мужчину».
— Я думаю, именно поэтому! — согласилась Иветт. — Когда люди говорят о старых девах, им всегда приходят на ум непристойные вещи. Какой стыд!
— В любом случае, мы хорошо проводим время, и у нас много ребят, которые от нас в восторге, — сказала Люсиль.
— Да, — улыбнулась Иветт. — Да! Но я, возможно, не смогла бы выйти замуж ни за одного из них.
— Не смогла бы и я, — сказала Люсиль. — Но почему? Почему мы должны беспокоиться о замужестве, когда мы так хорошо проводим время с мальчиками, которые ужасно хорошие, и ты должна отметить, Иветт, ужасно вежливые и сдержанные с нами.
— О, да! — по-прежнему отсутствующе пробормотала Иветт.
— Я думаю, надо задуматься о замужестве, — предположила Люсиль, — когда чувствуешь, что больше не можешь хорошо проводить время. Тогда выходи замуж, и успокойся.
— Вполне согласна с тобой, — кивнула Иветт. Но сейчас при всей ее ласковой, мягкой любезности она была недовольна Люсиль. Сестра ее смертельно раздражала. Внезапно ей даже захотелось повернуться к Люсиль спиной.
Но все же обратите внимание на черные тени под глазами бедной Люсиль, и на выражение безысходности в прекрасных глазах. О, если бы какой-нибудь чрезвычайно приятный, добрый, обеспеченный человек захотел бы жениться на ней! И если бы снисходительная Люсиль позволила ему это!
Иветт не рассказала пастору и Бабуле об Иствудах. Это могло послужить началом множества ненужных разговоров, которые она ненавидела. Пастор лично не возражал бы. Но он хорошо понимал необходимость держаться по возможности подальше от этого ядовитого многоголового змея — языка людей.
— Но я не хочу, чтобы ты приходила, если твой отец не знает, — восклицала миниатюрная еврейка.
— Я понимаю, что мне придется сказать ему, — согласилась Иветт. — И я уверена, что в глубине души он не стал бы возражать. Но я думаю, что если бы папа узнал об этом от кого-нибудь, он вынужден был бы делать вид, что недоволен.
Молодой офицер смотрел на нее со страстным обожанием в холодных птичьих глазах. Он был почти готов влюбиться в Иветт. Его, как и всех, сводило с ума особенное выражение девственной чистоты и отрешенности на ее нежном лице, всегда рассеянный взгляд больших невинных глаз.
Иветт между тем прекрасно отдавала себе отчет в происходящем и еще охотнее стала прихорашиваться. Майор Иствуд возбуждал ее воображение. Такой умный, привлекательный молодой офицер, очень хорошего происхождения, спокойный, увлекающийся машинами, абсолютный чемпион по плаванию. Было интересно наблюдать за ним, когда он быстро и умело мыл посуду, курил трубку или делал другую работу по дому — проворно и мастерски.
Как заботливо и тщательно он ремонтировал машину, как искусно готовил тушеного зайца, как, выходя из дому в холодную погоду, мыл автомобиль до тех пор, пока он не выглядел как ухоженное живое существо, как кошка после долгого вылизывания. Как, возвращаясь, ласково и отзывчиво говорил со своей женой, вникая в ее проблемы. И видимо, это ему никогда не надоедало. Как подолгу в ненастье сидел он с трубкой у окна, молчаливый, задумчивый, расслабленный и одновременно внутренне собранный, настороженный, словно готовый взлететь.
Иветт не флиртовала с ним. Но он ей нравился.
— А что насчет вашего будущего? — как-то поинтересовалась она у майора.
— А что именно? — удивленно спросил он, вынимая трубку изо рта, что-то наподобие улыбки промелькнуло в его птичьих глазах.
— Карьера, конечно! Разве каждый мужчина не должен делать карьеру? Большому кораблю — большое плавание?
С наивным видом она уставилась ему прямо в глаза.
— Я прекрасно чувствую себя сегодня и я буду прекрасно себя чувствовать завтра, — сказал он холодно и решительно. — Почему мое будущее не могло бы быть продолжением сегодня и завтра?
Он посмотрел на нее неподвижным испытующим взглядом.
— Верно! — воскликнула она. — Я тоже ненавижу работу и все, что в жизни с этим связано. — Она почему-то вдруг подумала о деньгах еврейки.
Майор на это ничего не ответил. Даже злость его была мягкой, снежной, приятно обволакивающей душу.
Они пришли к выводу, что им нравится пофилософствовать друг с другом. Маленькая еврейка выглядела немного измученной. По натуре она не была собственницей. Кроме того, будучи на удивление наивной, она не сердилась на Иветт. Но выглядела такой несчастной и была так молчалива, что девушка внезапно ощутила потребность оправдаться.
— Жизнь мне кажется ужасно сложной, — сказала она.
— Да, конечно, — согласилась еврейка.
— Как ужасно, что нужно обязательно влюбиться и жениться, — заявила вдруг Иветт, по обыкновению сморщив носик.
— Неужели тебе не хочется влюбиться и выйти замуж? — воскликнула женщина, поднимая на нее полные упрека бархатные глаза.
— Нет, не особенно! — ответила Иветт. — Ну если чувствуешь, что ничего другого больше не остается… Это просто курятник какой-то, куда ты должен вбежать…
— Но ты ведь не знаешь, что такое любовь! — воскликнула миссис Иствуд.
— Нет, — согласилась Иветт, — не знаю, а вы?
— Я? — задохнулась миниатюрная еврейка. — Я? Господи, знаю ли я! — Она печально посмотрела на Иствуда, спокойно курящего свою трубку.
Полное, бесконечное удовлетворение читалось на его гладком, привлекательном лице. У него была очень хорошая ровная кожа, которая еще не пострадала от возраста, но без розовой детской пухлости. Его облик скорее был достаточно характерным, иногда на его щеках появлялись странные иронические ямочки; это походило на маску, которая была комической, но холодной.
— Ты хочешь сказать, что не знаешь, что такое любовь? — настаивала хозяйка дома.
— Нет! — ответила Иветт с обезоруживающей прямотой. — Я думаю, что не знаю. Это ужасно в моем возрасте?
— Неужели нет ни одного мужчины, который заставил бы тебя чувствовать совсем, совсем по-другому? — спросила миссис Иствуд, снова посмотрев на майора повлажневшими глазами. Он курил с безмятежным видом, совсем не вмешиваясь в разговор.
— Думаю, что нет, — смущенно произнесла Иветт. — Если это… да… если только это не цыган, — она печально склонила голову.
— Какой еще цыган? — воскликнула маленькая еврейка.
— Тот, которого звали Томми, и который во время войны ходил за лошадями в полку майора Иствуда, — холодно пояснила Иветт.
Маленькая женщина пристально посмотрела на Иветт. Она была шокирована.
— Но не влюблена же ты в этого цыгана! — воскликнула она.
— Ну, — сказала Иветт, — я не знаю. Только он единственный, кто заставлял меня чувствовать иначе! Да, действительно! Это так!
— Но как? Каким образом? Он говорил что-нибудь тебе?
— Нет! Нет!
— Тогда как? Что он делал?
— О! Он просто смотрел на меня!
— Как?
— Ну, вы знаете, я не сумею объяснить… Но по-другому. Да, по-другому. По-другому, совсем не так, как любой другой мужчина, когда-либо смотревший на меня.
— Но как он смотрел на тебя? — настаивала еврейка.
— Ну, так, как если бы он действительно, по-настоящему, хотел меня, — сказала Иветт, ее мечтательное лицо покраснело как бутон цветка.
— Какой подлый, отвратительный парень! Какое право он имел так смотреть на тебя? — возмущенно воскликнула женщина.
— Кот может смотреть и на короля, — хладнокровно вмешался майор, и на его лице появилась кошачья улыбка.
— Вы думаете, что он не должен был этого делать? — спросила Иветт, поворачиваясь к нему.
— Конечно, нет! Цыган с полудюжиной грязных женщин, бродящих с ним по дорогам! Конечно, нет! — вышла из себя миниатюрная еврейка.
— Это было удивительно, — возразила Иветт. — Потому что это было действительно прекрасно. И это было что-то совсем не похожее на то, что было в моей жизни раньше.
— Я думаю, — произнес майор, вынимая трубку изо рта, — что желание — чудеснейшая вещь в жизни. Любой, кто действительно может его почувствовать — король, а больше я никому не завидую! — Он вернул трубку на прежнее место. Жена ошеломленно смотрела на него.
— Но, Карл, — воскликнула она, — каждый обычный мужчина ничего больше и не чувствует!
Он опять вынул трубку изо рта.
— Это просто аппетит, — сказал он, и снова глубоко затянулся.
— Вы думаете, цыган — это реально? — спросила его Иветт. Он пожал плечами.
— Не мне судить, — ответил он, — если бы я был на вашем месте, я бы знал и не спрашивал бы других людей.
— Да, но… — запнулась Иветт.
— Карл! Ты не прав! Каким образом это могло быть реальностью! Что могло бы быть, если она, допустим, вышла бы за него замуж и ушла в табор?!
— Я не говорил: выходи за него замуж! — ответил Карл.
— О, любовная связь! Какое безобразие! Как бы она себя при этом чувствовала? Это не любовь! Это — проституция!
Карл некоторое время курил молча.
— Этот цыган был лучшим человеком из всех, кто у нас был с лошадьми. Чуть не умер от воспаления легких. Я думал, что он умер. Для меня он — воскресший человек. Я сам воскресший человек, насколько это возможно. — Он посмотрел на Иветт. — Я был похоронен под снегом в течение 20 часов, — пояснил майор, — и был почти мертв, когда меня откопали…
Холодная пауза в разговоре.
— Жизнь ужасна! — сказала Иветт.
— Это было случайно, что они меня откопали.
— О! — медленно отреагировала Иветт. — Вы знаете, это, должно быть, судьба.
Ответа не последовало.
Когда пастор, наконец, узнал о дружбе Иветт с Иствудами, она была по-настоящему напугана его реакцией. Она полагала, что ему не будет до этого никакого дела. В лучшем случае, думала она, он для приличия скажет несколько слов в своей забавной манере. «Ты бы лучше… Я бы на твоем месте…» И так далее, в таком ключе. По ее мнению отец был полностью лишен условностей и был до невозможности покладистым. Как он сам говорил о себе, он был консервативным анархистом, что означало, что он был как и великое множество других людей, просто неверующим скептиком. Анархия распространялась и на его шутливые разговоры, и на его скрытые мысли. Консерватизм же, базирующийся на патологическом страхе перед анархией, контролировал каждое его действие, в его тайных мыслях бывало такое, чего можно было испугаться. Более того, в жизни он катастрофически боялся необычности. Когда его консерватизм и страх были чрезвычайно сильны, он поднимал губу и, немного обнажая зубы в собачьей усмешке, становился жалким.
— Я слышал, у тебя появились новые друзья — наполовину разведенная миссис Фассет и сутенер Иствуд, — сказал он Иветт. Она не знала, что такое сутенер, но она почувствовала яд на клыках пастора.
— Я только что познакомилась с ними, — сказала она. — Они, действительно, ужасно милые. И они поженятся где-то через месяц.
Пастор неприязненно посмотрел на ее безмятежное лицо. Где-то внутренне он был напуган, он был рожден напуганным. А те, кто рождаются напуганными — настоящие рабы, и глубокий инстинкт заставляет их бояться все вокруг отравляющим страхом тех, кто может внезапно защелкнуть на их шее ошейник раба.
Именно по этой причине пастор так бессильно содрогнулся, так жалко сморщился, как перед Той — Которая — Была — Синтией, перед ее презрением к его рабскому страху, презрением человека, рожденного свободным, по отношению к человеку, рожденному трусом.
Иветт тоже имела все качества натуры, рожденной свободной. Она также в один прекрасный день могла бы распознать его, и защелкнуть на его шее рабский ошейник своего презрения. Но способна ли она понять это? В этот раз он будет бороться насмерть. В этот раз раб в нем был загнан в угол, как загнанная в угол крыса. И он станет бороться с храбростью загнанной в угол крысы.
— Я думаю, вы одного поля ягоды, — недобро усмехнулся он.
— Действительно, это так, — сказала она с той веселой неопределенностью. — Мне они ужасно нравятся. Ты знаешь, они кажутся такими твердыми, такими честными.
— У тебя своеобразное понятие о честности! — снова усмехнулся он. — Молодой Альфонс уезжает с женщиной, старше его, и позволяет себе жить на ее деньги! Женщины, оставившей свой дом и своих детей! Я не знаю, где ты позаимствовала свои идеи о честности. Надеюсь, не у меня. И кажется, что ты очень хорошо знакома с ними, принимая во внимание твои слова, что ты только что познакомилась. Кстати, а где ты с ними познакомилась?
— Когда я каталась на велосипеде. Они ехали на своей машине, и случилось так, что мы разговорились. Она мне сразу сказала, кто она такая, чтобы я все знала. Она порядочная. — Бедная Иветт старалась держаться стойко.
— И как часто с тех пор ты встречаешься с ними?
— О, я была у них только дважды.
— Где?
— У них дома, в Скорсби.
Он посмотрел на нее с такой ненавистью, как если бы хотел ее убить. И он попятился от нее к оконным занавескам своего кабинета, как крыса в нору. Где-то в глубине души он думал о своей дочери непроизносимые гадости, такие же, какие он думал и о Той — Которая — Была — Синтией. Он был бессилен против самых низких инсинуаций своего собственного разума. И все те мерзости, которые он относил к по-прежнему бесстрашной, хотя и напуганной его поведением девочке, раскрыли его отвратительную сущность, показав сразу все ядовитые клыки на красивом лице.
— Так ты только познакомилась с ними, да? — сказал он. — Я вижу, ложь у тебя в крови. Не думаю, что ты получила ее в наследство от меня.
Иветт, наполовину отвернув безразличное лицо, подумала об откровенно лживом лице Бабули. Но ничего не ответила.
— Что заставляет тебя ползать вокруг подобных пар? — усмехнулся отец. — Неужели для тебя в мире не достаточно порядочных людей? Любой мог бы подумать, что ты как заблудившаяся собака, вынуждена вертеться вокруг непорядочных пар, потому что порядочные не захотели бы иметь с тобой дела. Не получила ли ты по наследству что-нибудь похуже, чем ложь в крови?
— Что я могла получить худшее, чем ложь в крови? — спросила дочь.
На его глазах сейчас проявлялись ее бесстыдство и испорченность, которые скрывались в ее девственном, нежном, птичьем лице. Та — Которая — Была — Синтией, тоже была такой: подснежник. У него начинались конвульсии садистского ужаса при мысли, какой могла быть настоящая испорченность Той — Которая — Была — Синтией. Даже его собственная любовь к ней, которая была страстью рожденного трусом, казалась ему страшной испорченностью. Так какой же должна быть свободная любовь?
— Ты сама знаешь лучше всех, что унаследовала, — усмехнулся он. — Но тебе следовало бы постараться поскорее обуздать себя, если ты не намереваешься закончить свои дни в приюте для преступно-помешанных.
Холодная неподвижность овладела ею. Была ли она ненормальной, одной из полупреступных ненормальных? Эта мысль заставила ее чувствовать себя холодной и безжизненной.
— Почему? — спросила она, бледная и оглушенная, оцепеневшая и холодеющая от страха. — Почему преступное помешательство? Что я сделала?
— Это секрет между тобой и твоим Создателем, — зло пошутил он, усмехнувшись. — Я не стану об этом спрашивать. Но определенные наклонности заканчиваются преступным помешательством, если они не обузданы вовремя.
— Ты имеешь в виду знакомство с Иствудами? — после паузы задала вопрос Иветт, онемевшая от испуга.
— Имею ли я в виду, что не следует вертеться около таких людей, как мисс Фассет и отставной майор Иствуд, человек, который уехал с женщиной, старше его, ради ее денег? Конечно, да!
— Но ты не смеешь так говорить! — крикнула Иветт. — Он исключительно простой человек, очень хороший и честный.
— Он, по-видимому, такой же, как ты, да?
— Ну, в общем, я думала, да, я думала, что тебе он тоже понравится, — сказала она просто, с трудом понимая, что говорит.
Пастор попятился в занавески, как если бы девочка угрожала ему чем-то страшным.
— Замолчи сейчас же, — огрызнулся он, жалкий. — Не говори больше ничего. Ты сказала слишком много, чтобы очернить себя. Я не хочу больше слышать все эти ужасы.
— Но какие ужасы? — настаивала она.
Самая наивность ее непосвященной невинности отталкивала его, пугая еще больше.
— Ничего больше не говори! — произнес он низким сипящим голосом. — Но я убью тебя до того, как ты пойдешь дорогой своей матери.
Она посмотрела на отца. Он стоял на фоне бархатных занавесей своего кабинета, с желтым лицом, обезумевшими глазами, как у крысы, полными страха, ярости и ненависти. И цепенящее морозящее душу одиночество охватило ее. Для нее тоже все потеряло смысл.
Было тяжело нарушить холодную белую тишину, окутавшую комнату. В конце концов, Иветт посмотрела на отца. И вопреки ее воле, ее сознанию, в ее молодых, чистых, несчастных глазах засквозило презрение к нему. И он ощутил его, как знак раба на шее.
— Ты имеешь в виду, что я не должна общаться с Иствудами? — спросила она.
— Ты можешь общаться с ними, если хочешь, — усмехнулся он. — Но, если будешь делать это, тебе не придется общаться со своей Бабулей, тетей Сисси и Люсиль. Я не могу допустить, чтобы они были осквернены. Твоя бабушка была самой верной женой и преданной матерью на свете и однажды уже перенесла потрясение от стыда и отвращения. Она никогда больше не будет подвержена подобному. Я уж об этом позабочусь.
Иветт слушала все это вполуха, смутно понимая, что он от нее хочет.
— Я могу послать записку и сказать, что ты не одобряешь нашего знакомства, — тихо сказала она.
— Делай так, как считаешь нужным. Но помни, что ты должна выбирать между чистыми людьми, уважением к почтенному незапятнанному возрасту твоей Бабули, и людьми, которые не чисты ни умом, ни телом.
Снова воцарилась тишина. Затем дочь посмотрела на отца, и ее лицо не выражало ничего, кроме смущения. Но где-то на заднем плане, кроме недоумения, было еще особенное, спокойное, девственное презрение рожденного свободным по отношению к рожденному трусливым. Он, как и все Сейвелы, был рожден рабом.
— Хорошо, — сказала она. — Я напишу записку и скажу, что ты не одобряешь.
Он не ответил. Он был частично польщен, тайно испытывая триумф, триумф презренного раба.
— Я постараюсь сохранить это в секрете от твоей бабушки и тети Сисси, — сказал он, — не нужно, чтобы это было достоянием гласности, если ты решила положить этой дружбе конец.
Воцарилась тишина.
— Хорошо, — произнесла, наконец, она. — Я пойду и напишу.
И еле передвигая ноги вышла из комнаты.
Она адресовала свою маленькую записку миссис Иствуд: «Дорогая миссис Иствуд, папа не одобряет мои визиты к вам. Поэтому вы поймете, если мне придется прекратить их. Я ужасно сожалею». Это было все.
Она почувствовала мрачную опустошенность, когда опускала письмо. Она была напугана своими собственными мыслями. Ей захотелось сейчас же прижаться к сильной мужественной груди цыгана, и чтобы он обнял ее, — только раз, один единственный раз, чтобы утешил и поддержал ее. Она хотела, чтобы он поддержал ее в споре с отцом, испытывавшим лишь отвращение и страх по отношению к ней. Тем более, что она все еще тряслась от ужаса, с трудом заставляя себя идти, особенно когда вспоминала об угрозе пастора поместить ее в больницу для преступных умалишенных. Казалось, страх идет за ней по пятам. Страх, огромный, пронизывающий страх всех рожденных рабами: ее отца и всего человечества, как будто человеческая трясина засосала ее, и она тонет в ней, слабая и беспомощная, исполненная кошмара и отвращения перед каждым человеком, которого встречает на своем пути.
Она, однако, довольно быстро приспособилась к своему новому пониманию людей. Она хотела выжить, она должна была жить. Бесполезно ссориться с теми, кто тебе мажет на хлеб масло. И к тому же наивно ожидать многого от жизни.
Моментально адаптируясь, как и все послевоенное поколение, она быстро приспособилась к новым условиям. Ее отец был тем, кем он был. Он всегда играл на публику. Она будет делать то же самое. Она тоже будет играть на публику.
Так, под веселой безмятежностью, как под легкой осенней паутинкой, формировалась определенная твердость характера, будто камень кристаллизовался в сердце. Она утратила иллюзии и мужественно перенесла крушение симпатий. Внешне она казалась такой же как и прежде. В душе же стала твердой и независимой, и, что уж совсем не было свойственно ей ранее, — мстительной.
Внешне она выглядела прежней. Это было частью ее игры. Пока обстоятельства оставались такими, как были, она сама тоже должна была быть такой, хотя бы внешне, какой все ожидали ее увидеть. Но мстительность стала составной частью ее нового отношения к людям. Под мужественной внешностью пастора она ясно видела его ничтожность. И она отвергала его, презирала, и все-таки одновременно по-своему любила его. Область чувств чрезвычайно сложна.
Бабулю она ненавидела всей душой. Эту обрюзгшую старую женщину, слепую, похожую на червивый полуразвалившийся гриб. С многочисленными тяжелыми подбородками, без тела, — она напоминала двойной клубень картошки: поменьше голова, побольше туловище. Ее Иветт ненавидела так сильно, что это доставляло ей своеобразное наслаждение. Ненависть ее была безоговорочной и абсолютной. Она ненавидела Бабулю до изнеможения.
Обычно Бабуля сидела, откинувшись немного назад, лицо большое, красное. Кружевной чепчик нелепо напялен на жиденькие седые волосики, нос самоуверенно задран кверху, старый, сморщенный рот захлопнут, как капкан. Этакая любящая материнская душа. Именно рот выдавал ее. Он всегда был сжат. А с возрастом стал похож на рот жабы: совершенно без губ, челюсти, как замок капкана. Нижняя челюсть и подбородок выступали вперед, верхняя губа провалилась, нос опустился и завис под подбородком. Все лицо казалось сплющенным и вдавленным под огромным лбом, нависающим как стена. Внешность Бабули напоминала не то жабью, не то черепашью и наводила мысль о бессмертии. Казалось, она, как все рептилии, будет жить в полудреме вечно.
Иветт не смела даже намекнуть на то, что Бабуля отнюдь не само совершенство. Отец мог исполнить свою угрозу и поместить ее в приют для умалишенных. Эта угроза всегда была у него под рукой: сумасшедший дом.
На самом деле разве ее безмерная ненависть к Бабуле и нескрываемое отвращение к родному дому, к своим родственникам не являлось доказательством безумия, опасного безумия? Нужно было быть осторожной и соблюдать правила игры.
Но однажды в минуту тяжелой болезненной депрессии у нее нечаянно вырвалось: «До чего жуткий, противный дом! Приходят тетушка Люси, и тетушка Нелли, и тетушка Элис и устраивают гвалт, как стая ворон вместе с Бабулей и тетушкой Сисси, задрав юбки и грея ноги у камина. А нас с Люсиль гонят прочь. Мы никто, мы чужие в этом проклятом доме».
Отец взглянул на нее с любопытством. Она тут же постаралась придать своим словам капризный оттенок и подавить ненависть в глазах, так, чтобы он мог над этим просто посмеяться как над вспышкой детского раздражения.
Но он, конечно, понимал, что она в порыве холодно и ядовито высказала то, что на самом деле думала, и время от времени посматривал на нее с опаской.
Теперь ее жизнь превратилась в сплошной ад из-за нетерпимого раздражения, вызываемого постоянными разногласиями с отвратительной семьей Сейвелов. Она ненавидела дом пастора, ненавистью, поглощающей всю ее жизнь, ненавистью, настолько сильной, что она не могла бы уйти даже из этого дома.
Пока эта негласная борьба продолжалась, она была вовлечена в нее вся без остатка, изменений в ближайшее время не предвиделось, и Иветт все больше становилась как бы живым воплощением ненависти и отвращения.
Она совсем забыла Иствудов. В конце концов, чем было восстание маленькой еврейки в сравнении с Бабулей в букете с пастором Сейвелом! Муж ведь никогда не бывает ничем больше, чем человеком случайным, приходящим. Но семья! Ужасная, смердящая семья, которая никогда не исчезнет, сплоченная вокруг наполовину мертвой, покрытой плесенью старухи. Как нормальный человек может справиться с этим?
Она не забыла цыгана совсем. Но у нее не было для него времени, у нее, которой было скучно до одури, надоело все до бесконечности, и которой совсем было нечего делать, у нее не было времени даже подумать о чем-нибудь серьезном. И в конечном итоге, что такое время, как не душа, парящая в полете.
Она видела цыгана дважды. Один раз, когда он пришел в их дом с вещами для продажи. И она, наблюдая за ним из окна на лестничной площадке, отказалась спуститься вниз. Он тоже видел ее, когда складывал вещи обратно в повозку. Но тоже не подал виду. Относясь к племени, которое является по существу изгоем в нашем обществе, всегда враждебным ему и живущим на случайную добычу, он был достаточно независим и достаточно осторожен, чтобы открыто подвергнуть себя опасности. Он прошел войну. Он уже был однажды порабощен законами чуждого ему общества, вопреки своему желанию.
И теперь он появился в усадьбе пастора, и медленно, не спеша крутился у повозки за белыми воротами, необыкновенной гибкостью тела и дикой грацией движений напоминая повадки одинокого сильного хищника во время охоты.
Он знал, что она смотрит на него. Она должна была видеть его, спокойно торгующего медными подсвечниками и чашами, упорно отчужденного, непокорившегося на старой, старой тропе войны против таких как она.
Таких как она? Возможно, он ошибался. Ее сердце билось так же тяжело, как его молоток по медной чаше. Как колокол, против нелепых условностей, отвратительного сооружения из мерзостей и предрассудков. Только, если его скрытый протест был направлен на разрушение извне, ее тайным желанием было взорвать это сооружение изнутри, начиная с основания. Цыган нравился ей. Ее волновало его тихое, молчаливое присутствие. Ей нравилась его гордая независимость, готовность бороться даже без единого шанса на победу. Ее неудержимо привлекала в нем открытая бескомпромиссность, непреклонность, неспособность склонить голову или попросить пощады. Ей нравилось его желание выжить во враждебном мире, несмотря ни на что, вопреки даже отнятой после войны надежде занять в обществе иное, более достойное место.
И если она хотела принадлежать к какому-либо клану, то только к его. Она иногда даже ощущала смутное желание уйти с ним и стать отверженной, цыганкой.
Но она родилась среди бледнолицых. И ей был необходим комфорт и определенный престиж. Можно иметь определенный престиж, даже если ты дочь простого пастора. И ей это нравилось. Ей нравилось изнутри разрушать колонны храма, но одновременно находиться в безопасности под его крышей. Особенно ей нравилось откалывать куски от основания колонн. Несомненно, немало было отбито от колонн храма филистимлян еще до того, как Самсон сравнял его с землей.
«Я уверена, что человек должен быть легким и жизнерадостным и погулять до 26-ти, а потом сдаться и выйти замуж». Такова была философия Люсиль, перенятая от более искушенных женщин. Иветт было 21. Это означало, что у нее было еще 5 лет на развлечения и удовольствия. В данный момент — это цыган. Замужество в 26 — это Лео или Джерри. Итак, женщина может сначала съесть пирожное, а потом уже хлеб с маслом.
Иветт, погруженная в ужасную, безысходную враждебность к семье Сейвелов, была очень опытной и очень мудрой: опытностью и мудростью молодых, которые всегда превосходят опытность и мудрость тех, кто старше.
Второй раз она встретила цыгана случайно. Был март. Установилась солнечная погода после неслыханных дождей. И хотя цветы чистотела желтели у изгородей, а в горах появились первоцветы, небо было серым, мрачным и тяжелым.
И все же это была весна!
Иветт медленно каталась на велосипеде вдоль Коднорских Ворот, за известковыми карьерами, когда увидела цыгана, выходящего из дверей каменного дома. Его повозка стояла рядом, на дороге. Он возвращался к ней со своими метлами и медными поделками. Девушка сошла с велосипеда. Как только она его увидела, она ощутила необыкновенную нежность. Ее привели в восхищение совершенные стройные линии его тела в зеленом вязаном свитере и наклон его спокойного лица. Она почувствовала, что знает его лучше, чем кого-либо на свете, даже лучше, чем Люсиль, и, определенным образом, принадлежит ему навсегда.
— Вы сделали что-то новое и красивое? — невинным голосом спросила она, разглядывая медные чаши.
— Не думаю, — покачал он головой, глядя на нее.
Желание все еще отражалось в его глазах, все еще сильное и неприкрытое. Но оно, несомненно, было слабее, самоуверенность явно поуменьшилась. На какое-то мгновение промелькнула даже как будто маленькая вспышка разочарования. Но она растворилась, когда он увидел Иветт, рассматривающую его изделия из меди. Она старательно в них рылась, нашла маленькую овальную тарелочку с выбитой на ней странной фигурой, похожей на пальму.
— Мне это нравится, — сказала она, — сколько стоит?
— Сколько дадите, — пожал плечами он.
Это заставило ее нервничать: он казался бесцеремонным, почти издевающимся.
— Лучше вы скажите, — настаивала она, подняв на него глаза.
— Дайте сколько не жалко, — сказал он.
— Нет! — резко возразила она. — Если вы не скажете, я не возьму ее.
— Хорошо, — проговорил он. — Два шиллинга.
Она нашла полкроны, он достал из кармана пригоршню серебра и дал шесть пенсов сдачи.
— Старой цыганке что-то снилось о тебе, — сказал он, глядя на нее насмешливыми, раздевающими глазами.
— Правда?! — воскликнула Иветт, сразу заинтересовавшись. — Что же это было?
— Точнее, она сказала: «Будь тверже в сердце своем, или проиграешь свою игру». Еще сказала: «Будь смелее телом, или твое счастье покинет тебя». А еще она сказала: «Слушай голос воды».
Иветт была поражена.
— И что все это значит? — спросила она.
— Я спрашивал ее, — ответил он. — Она сказала, что не знает.
— Повтори еще раз, что там было, — попросила Иветт.
«Будь крепче телом, или твоя удача отвернется от тебя, и слушай голос воды». Он молча смотрел на ее нежное, размышляющее лицо, и что-то похожее на тонкую паутинку протянулось из ее юной души прямо к нему, и завязалось благодарным узелком.
— Я должна быть храбрее телом и я должна слушать голос воды! Хорошо! — воскликнула она. — Я не понимаю, но, возможно, я последую этому совету.
Она посмотрела на него ясным взором. Мужчина или женщина состоит из нескольких Я. Одним Я она любила этого цыгана. Другими Я она пренебрегала им, презирала его или чувствовала к нему неприязнь.
— Ты больше не приходишь в Хэд? — спросил он.
Она отсутствующе посмотрела на него.
— Возможно, я приду, — сказала она, — когда-нибудь. Когда-нибудь.
— Погода весенняя! — сказал он, едва улыбаясь и поглядывая на солнце. — Мы собираемся скоро свернуть табор и уйти.
— Когда? — спросила она.
— Возможно, на следующей неделе.
— Куда пойдете?
Он снова сделал неопределенное движение головой:
— Думаю, выше, на север.
Она посмотрела на него:
— Хорошо! Я, может быть, приду до того как вы уйдете, чтобы попрощаться с твоей женой и со старухой, которая велела передать эти странные слова.
Иветт не сдержала своего обещания. Многие дни марта были чудесными, но она позволила им ускользнуть. У нее всегда было странное нежелание, протест перед совершением действия или, вернее, перед тем, как начать самой реально действовать. Она всегда хотела, чтобы кто-нибудь другой предпринял что-либо вместо нее, так что создавалось впечатление, будто она не имела желания играть свою партию в игре, именуемой жизнью.
Она жила как обычно, ходила к друзьям на вечеринки и танцевала с неутомимым Лео. Она хотела пойти попрощаться с цыганами. Она хотела и ничего не мешало ей.
В пятницу днем ей особенно захотелось пойти. Было солнечно и последние желтые крокусы вдоль дороги широко раскрылись и сияли золотыми звездами, первые пчелы уже кружились над ними. Пэпл катился под каменным мостом, необычно полноводный, почти заполняя арки. Чувствовался запах сосновой хвои.
Она ощущала себя чудовищно ленивой, невероятно ленивой, слишком ленивой. Она бродила по саду у реки, полусонная, мечтательно ожидавшая чего-то. Пока пробивались лучи весеннего солнца, она могла оставаться на воздухе. В доме Бабуля, восседая, как какой-то ужасный истукан, облаченный в черные шелка и белый кружевной чепец, грела ноги у огня, слушая все, что должна была сказать сегодня тетя Нелли. Пятница — день тети Нелли. Она обычно приходит на ленч и уходит после раннего чая. Итак, мать и крупная, дебелая дочь, которая стала вдовой в возрасте сорока лет, сидели, сплетничая, у камина, пока тетушка Сисси суетливо сновала взад и вперед. Пятница была для пастора днем выхода в город: она же была неполным рабочим днем для служанки.
Иветт села на деревянную скамейку в саду, в нескольких футах от берега вспученной реки, катившей страшную, необычно большую массу воды. Крокусы были рассажены на декоративных клумбах, трава, в тех местах, где скошена, была темно-зеленого цвета, лавры выглядели немного светлее. Тетя Сисси появилась на верхних ступеньках веранды и окликнула Иветт, чтобы спросить, хочет ли та чашку чая пораньше. Из-за шума реки Иветт не могла расслышать, что сказала тетя Сисси внизу, но догадалась и отрицательно покачала головой. Чашку чая на улице, когда солнце еще светит по-настоящему? Нет уж, спасибо!
Тихо сидя на солнышке, она думала о своем цыгане. Ей была свойственна своеобразная, облегчающая душевную боль привычка переносить свое воображение туда, где остроту этой боли можно было как-то притупить. К примеру, она мысленно могла оказаться у Фрэмлеев, хотя на самом деле давно у них не бывала. Иногда в воображении она общалась с Иствудами. А сегодня это были цыгане. Мысленно она была у их лагеря в карьере. Она видела мужчину, кующего медь, поднимающего голову, чтобы взглянуть на дорогу, и детей, играющих в укрытии для лошадей, и женщину, жену цыгана, и сильную старуху с узлами за спиной, возвращающуюся домой вместе с пожилым мужчиной. В этот момент она остро ощущала, что это ее дом: цыганский табор, костер, табуретка, мужчина с молотком, старуха.
Такие порывы были частью ее натуры. Побывать в местах, которые она знала, с кем-то, кто символизировал для нее дом. В этот день это был цыганский лагерь. И мужчина в зеленом вязаном свитере сделал его домом для нее.
Крытые цыганские телеги, дети, другие женщины, все было естественным для нее, ее дома, как если бы она родилась там. Она думала, нравится ли она цыгану, захочет ли он видеть ее сидящей у костра, поднимет ли он голову и посмотрит ли на нее, когда она зардеется, со значением переводя взгляд на ступеньки его фургона? Знал ли он? Знал ли он?
Рассеянно она посмотрела наверх, на ряды темных лиственниц к северу от дома, заслонявших подъем дороги, идущей к Хэду. Там никого не было и ее взгляд снова устремился вниз.
В излучине река поворачивала, быстро текла назад, и затем зловеще, через перекат, бурным потоком уходила за садом к мосту. Река была необычно полноводной, беловато-мутной, тяжелой. «Слушай голос воды», — сказала она себе. «Нет необходимости слушать его, этот голос означает только шум!» И опять она посмотрела на раздутую реку, зло прокладывающую себе путь на изгибе.
Над мутным, бурлящим потоком нависал кажущийся черным из-за голых фруктовых деревьев сад. Все наклонилось, будто вглядываясь на юг и юго-запад, к солнцу. Позади, над домом и огородом чернел невероятно маленький лес из кажущихся сухими лиственниц. У самой границы этого леса работал садовник.
Она услышала, что ее кто-то зовет. Это были тетушка Сисси и тетя Нелли. Они стояли на дороге, махая на прощание рукой. Иветт помахала в ответ. Тогда тетушка Сисси, напрягая голос, из-за шума воды, прокричала:
— Я ненадолго. Не забудь, бабушка одна!
— Ладно! — отмахнулась Иветт.
Она села на скамейку и стала смотреть, как две богомерзкие женщины в длинных пальто медленно шли через мост и поднимались на кривой склон напротив. Тетя Нелли держала что-то вроде чемоданчика, в котором она приносила кое-какие продукты бабушке и уносила назад фрукты или что попало, что находилось в саду или кухонном шкафу.
Две фигуры медленно уменьшались на беловатой изгибающейся вверх дороге, медленно поднимаясь к деревне Пэплвик. Тетушка Сисси давно собиралась туда за чем-то сходить.
Солнце желтело на закате. Как жалко! О, как жалко, что прошел и этот солнечный день, и ей надо будет возвращаться в дом, в эти ненавистные стены. К Бабуле! Сейчас половина шестого, тетушка Сисси скоро вернется. После шести вернутся из города и все остальные, раздраженные и уставшие.
Иветт уныло оглянулась. И вдруг сквозь шум бурлящей воды она услышала ржание лошадей и грохот повозки на дороге, спрятавшейся в лиственницах. Садовник тоже посмотрел вверх. Иветт снова повернула назад, томясь и скучая сделала вдоль полноводной реки еще несколько шагов, не желая заходить в дом, посматривая на дорогу, не возвращается ли тетушка Сисси. Если бы она увидела ее, она бы пошла в дом.
Вдруг она услышала чей-то крик и снова оглянулась. По тропинке между лиственницами пробирался цыган. За ним бежал садовник. Внезапно она услышала страшный рев, который, еще до того, как она смогла двинуться, превратился в оглушительное рычание. Цыган жестикулировал. Она посмотрела назад. Ужас охватил ее, когда у изгиба реки она увидела гигантский красновато-коричневый вал воды, накатывающийся, как стена львов. Дикий рев стирал все. Силы оставили ее. Она была потрясена и испугана до полусмерти, но ей почему-то хотелось видеть, что же будет дальше.
Прежде, чем она успела что-нибудь сообразить, ревущая лавина оказалась уже совсем близко. Иветт чуть не потеряла сознание от ужаса. Она услыхала крик цыгана и подняла глаза, чтобы увидеть его, спешащего ей на помощь, черного, с вылезающими из орбит глазами.
— Беги! — крикнул он, хватая ее за руку. И тотчас же первая волна накрыла ей ноги, кружась в безумном вихре, который вдруг по какой-то причине показался неподвижным, мгновенно наводнив сад. Господи, сколько воды!
С усилием цыган потащил ее, шатаясь, проваливаясь в воду, но все же держась по направлению к дому. Она была едва в сознании, как если бы наводнение происходило в ее душе.
В саду около тропинки вдоль дома была одна, окруженная травой терраса. Цыган держал свой путь через эту террасу к сухой части тропинки, волоча Иветт за собой, запрыгивая вместе с нею через окно на ступеньки веранды. До того, как они туда добрались, подошла новая огромная волна, сносившая на своем пути даже деревья; их тоже смыло вниз.
Иветт чувствовала себя уносимой ледяной водой, увлекаемой во вращающиеся мельничные жернова. Рука цыгана железными тисками сжимала ее запястья, они вдвоем шли ко дну и их уносило течением. Временами она чувствовала тупые, но не дающие потерять сознание, ушибы. Потом цыган начал тянуть ее к себе. Он оказался наверху, над водой, успев уцепиться за ствол огромной глицинии, которая росла у стены дома. Ее голова тоже была над водой, он держал Иветт за руку. Но ей никак не удавалось встать на ноги. Ощущая ужасную боль, как во сне, она барахталась, захлебываясь, и не могла встать на ноги. К счастью, его рука крепко держала ее запястье. Он подтаскивал ее ближе и ближе, пока она не смогла дотянуться до его ноги. Он снова чуть не пошел ко дну, но удержался за дерево. Иветт отчаянно вцепилась в цыгана, и встала на ноги, он же, повиснув на стволе глицинии, чуть не разорвался надвое.
Вода была ей выше колен. Мужчина и девушка с ужасом смотрели друг на друга, так одинаково похожи на привидения были их лица.
— Иди к ступенькам! — крикнул он. Они были сразу за углом: четыре больших шага! Она посмотрела на него: она не могла идти. Сверкнув на нее глазами, как тигр, он оттолкнул ее от себя. Она зацепилась за стену, и, казалось, вода уменьшилась немного. За углом она пошатнулась, поскользнулась и упала на перила балюстрады ступенек веранды; мужчина прыгнул за ней. Они забрались на ступеньки, когда услышали еще один рев среди общего рева, и стена пошатнулась. Вода снова начала подниматься к их ногам, но цыган открыл дверь в холл. Внутрь они просочились вместе с водой, пытаясь пробраться к лестнице. Когда у них это получилось, они увидели короткую, странную фигуру Бабули, появившуюся в холле из дверей гостиной.
Она подняла руки, пытаясь схватиться за что-нибудь, как только первая вода закружилась вокруг ее ног, и ее рот, похожий на гроб, открылся в хриплом крике.
Иветт ослепла ко всему, кроме лестницы. Слепая, неосознающая ничего, кроме желания удержаться на ступеньках, возвышавшихся над водой, она забиралась наверх, как мокрая, дрожащая кошка. В бессознательном состоянии, промокшая и дрожащая, она не могла распрямиться и держалась за перила, в то время, как дом трясся и вода неиствовала внизу. С трудом до ее сознания дошло, что она знает промокшего цыгана, который в приступе кашля наверху на лестнице, без шапки, с черными кругами под глазами, вглядывался в поднимающуюся воду в холле.
Иветт, слабея, уже теряя последние силы, тоже посмотрела туда и увидела бабушку, подпрыгивающую словно поплавок, с фиолетовым лицом, со слепыми голубыми глазами, полными недоумения, с пеной, клубящейся изо рта. Одной старой фиолетовой рукой она вцепилась в балясину перил, и задержалась на минуту, словно услышав сверкающий звон свадебного колокольчика.
Цыган, который наконец откашлялся, откинув назад волосы, сказал этому ужасному, похожему на пузырь лицу: «Нехорошо! Ах, как нехорошо!»
С низким глухим шумом, похожим на раскаты грома, дом снова пошатнулся, задрожал, послышался странный треск, переходящий в грохот и шипение. Вода поднималась, как прилив на море. Фиолетовая старая рука унеслась, все пропало, все, кроме прибывающей воды.
Иветт повернулась в слепом бессознательном бешенстве, метнулась, как безумное животное, вверх по лестнице, торопясь забраться повыше. Она еще не добежала до дверей своей комнаты, когда вдруг остановилась, парализованная страшным, невыносимым звуком, раздавшимся в тот момент, когда дом качнулся.
— Дом тонет! — неистово завопило бледно-зеленое лицо цыгана. Он впился глазами в ее сумасшедшее искаженное лицо.
— Где труба? Задняя труба? В какой комнате? Каминная труба будет стоять!
Он смотрел ей в глаза со страшной свирепостью, заставляя ее понять и она кивнула со странным, безумным самообладанием, кивнула совершенно спокойно, повторяя: «Тут! Тут! Все в порядке!»
Они вбежали в ее спальню, в которой был узкий камин. Это была большая комната с двумя окнами, по одному на каждой стороне огромной дымовой трубы. Цыган беспрерывно кашляя и весь дрожа, подошел к окну и выглянул вниз.
Внизу, между домом и крутыми склонами гор, катил сплошной дикий неуправляемый поток воды, мчавший разнообразный мусор, обломки построек, зеленую будку Ровера. Цыган не переставая кашлял, с тревогой глядя вниз. Дерево за деревом падали, смытые водой, глубина которой достигла, должно быть, футов десяти. Дрожа и прижимая мокрые руки к груди, с выражением покорности и судьбы на мертвенно-бледном лице, цыган повернулся к Иветт. Пугающий неистовый скрежет разорвал дом, послышался сильный, сотрясающий все вокруг шум прорвавшейся воды. Часть дома обрушилась вниз, пол поднялся и ходил под ними ходуном.
На некоторое время они оба застыли в изумлении. Затем он воодушевился:
— Нехорошо! Очень нехорошо! Это выстоит. Это здесь выстоит. Смотри! Этот камин! Как башня! Да! Хорошо! Хорошо! Раздевайся и ложись в постель. Ты умрешь от холода.
— Все хорошо! Очень даже хорошо, — сказала она, сидя на стуле и повернув к нему белое безумное личико, с жалко свисающими слипшимися прядями волос.
— Нет! — закричал он. — Нет! Снимай с себя одежду, я разотру тебя полотенцем. Я сам разотру. Когда падает дом, тепло умирает. Если не падает, надо жить, а не умирать от воспаления легких.
Кашляя, сильно дрожа, он потянул за край тяжелого от воды вязаного свитера. Чтобы преодолеть дрожь и прекратить пытку холодом, надо было избавиться от этого мокрого жесткого панциря.
— Помоги мне! — крикнул он приглушенно. Она послушно схватила край свитера и потянула изо всех сил вверх. Через мгновение он уже стоял в подтяжках.
— Снимай свою одежду! Растирайся полотенцем! — свирепо командовал он, отчаянно, как на войне.
И, как одержимый, вытолкнул себя из брюк, избавился от мокрой прилипшей рубашки, возникая худым и мертвенно-бледным, дрожа каждой фиброй своего тела от холода и шока.
Он схватил полотенце и начал быстро растирать свое тело, громко стуча зубами. Иветт смутно сообразила, что это мудро. Она попыталась снять платье. Он стянул с нее эту ужасную мокрую, смертельно обнимающую оболочку, потом, продолжая растираться, направился к двери, идя на цыпочках по мокрому полу. Там он остановился, обнаженный, с полотенцем в руке, окаменевший. Он смотрел на запад, куда выходило окно, и наблюдал за заходом солнца над грязным мутным потоком воды, полным смытых деревьев и мусора. Угол дома, где находилась веранда и ступеньки, снесло. Стена обрушилась, выставив обнаженные этажи. Лестницу тоже унесло.
Мужчина неподвижно смотрел на воду. Холодный ветер обдувал его. Затем огромным усилием воли он сжал грохочущие зубы и снова вернулся в комнату, закрыв дверь.
Иветт, голая, мелко дрожащая, чувствующая себя совсем больной, пыталась насухо вытереться полотенцем.
— Все в порядке! — воскликнул он. — Все в порядке! Вода больше не поднимается! Все в порядке!
Он начал растирать ее своим полотенцем. Сам непрерывно весь дрожа, он держал ее крепко за плечо, и медленно, в оцепенении растирал ее нежное тело, пытаясь даже вытереть насухо жалкие склеившиеся волосы.
Вдруг он остановился.
— Сейчас ложись в постель, — скомандовал он. — Мне надо растереть себя.
Его зубы ходили клац-клац-клац-клац, глухим стуком обрезая его слова. Иветт с трудом и в полусознании доползла до своей кровати, продолжая мелко дрожать. Он, делая бессвязные движения, пытаясь держаться спокойно и растереть себя до тепла, опять подошел к дверному проему, чтобы оценить ситуацию.
Вода немного поднялась. Солнце село, и на небе виднелись лишь красноватые отблески. Он сбил полотенцем волосы в черный, мокрый спутанный комок, затем остановился, чтобы отдышаться во внезапном приступе дрожи, снова выглянул в окно, затем опять стал растирать себе грудь, но новый приступ кашля начал одолевать его. На полотенце появились красные пятна: он где-то поранился, но тогда сгоряча не почувствовал боли.
Все еще слышался глухой и жуткий шум воды и гулкие удары в стены. С закатом поднялся холодный, сильный ветер. Дом стонал, раскачиваясь, издавая сверхъестественные жуткие, пугающие звуки.
Ужас заползал в его душу. Он опять подошел к двери. Как только он ее приоткрыл, в комнату ворвался ревущий ветер. За дверью показался внушающий мистический страх пролом, сквозь который он увидел мир, воду, хаос ужасных вод, сумерки, совершенно новую луну высоко над умирающим закатом, и быстро плывущие темные жуткие облака на небе, гонимые холодным, разбушевавшимся ветром.
Снова стискивая зубы от страха, смешанного со смирением, близким к фатализму, он вошел в комнату и закрыл дверь, подобрав с пола ее полотенце, чтобы убедиться, суше оно, чем его и меньше ли в крови, снова принялся растирать голову, и несколько раз подходил к окну.
Он устал и не способен был больше контролировать свои спазмы дрожи. Иветт зарылась в постель и ничего не было видно, кроме дрожащего холмика под белым стеганым одеялом. Цыган положил руки на этот дрожащий холмик, будто составляя ему компанию; он и сам не переставал дрожать.
— Все в порядке! — сказал он. — Все в порядке! Вода падает.
Вдруг она резко откинула одеяло, показалось ее белое лицо и уставилось на него. Она в полусознании всматривалась в его посеревшее, но удивительно спокойное лицо.
— Согрей меня! — простонала она, стуча зубами. — Согрей меня! Я умру от холода. — Ужасная конвульсия, способная сломать и окончательно доканать ее, прошла через ее извивающееся белое тело.
Цыган кивнул и заключил ее в объятия, чтобы успокоить и свою собственную дрожь. Он так сильно дрожал, что был лишь в полусознании. Это был шок.
Похожая на тиски хватка его рук казалась ей единственной стабильной точкой в гаснущем сознании, единственной опорой в грохочущем, качающемся, сотрясающемся, уплывающем вдаль, растворяющемся мире. Это ощущение принесло облегчение ее измученному сердцу, напряженному, готовому разорваться. Его тело, охватившее ее, так необычно, гибко, властно, как щупальцы, дрожащие как электрический ток, несмотря ни на что было твердым, мускулистым. Сила его объятий помогла им обоим успокоиться, утвердиться, обрести вновь непоколебимую веру в жизнь. И наконец, неистовая сила дрожи, вызванная шоком, уменьшилась, сначала в его теле, потом в ее, и между ними воцарилась доверительная близость. И когда это чувство возникло, их исковерканные, до крайности изможденные тела перестали что-либо ощущать, рассудок, казалось, утратил способность понимать. Они заснули.
Поднялось солнце, и у мужчин появилась возможность перебраться через Пэпл по веревочной лестнице. Мост унесло. Но уровень воды уменьшился, и дом, подавшийся вперед как будто в холодном поклоне потоку, стоял теперь с обрушившимся западным углом в грязи и обломках, рядом с огромной кучей кирпича и щебня из обвалившейся кладки. Зияющие рты комнат вселяли ужас. Внутри не было ни одного признака жизни.
Первым перебравшись через поток, пошел в разведку садовник. Появилась повариха, сильно взволнованная, дрожащая от любопытства.
Накануне, когда выбравшись из дома через черный ход бежала наверх мимо лиственниц к дороге, она видела за домом быстро и бесшумно двигавшегося цыгана и решила, что он пришел кого-нибудь убить. Около маленькой верхней калитки она увидела его повозку. Когда наступила ночь, садовник увел лошадей наверх, к Красному Льву.
Это уже знали мужчины из Пэплвика, когда, наконец, они перебрались с помощью веревочных лестниц через реку и направились к задней части дома. Они нервничали, боясь обвала, потому что фасад дома был сильно подмыт, а задняя стена снесена. Им было страшно смотреть на открывшийся взрывом кабинет пастора, с плотными рядами книжных полок, на комнату Бабули, с большой бронзовой кроватью, удобно и добротно сделанной, одна ножка которой сейчас зависла над пустотой; на разоренную обвалом комнату служанки наверху. Служанка и повариха плакали. Потом один из мужчин через разбитое кухонное окно осторожно забрался внутрь, в джунгли и болото первого этажа. Он обнаружил тело старухи: или, вернее, он увидел ее ногу, в черной домашней тапочке, торчащую из грязной кучи обломков, и в ужасе убежал.
Садовник заявил, что он уверен, что мисс Иветт не было в доме. Он видел, как потоком уносило ее и цыгана. Но полицейский настаивал на поиске, и ребята Фрэмлей в конце концов постарались и все лестницы были связаны вместе. Затем вся компания закричала. Но без результата. Ответа не было. Закинули веревочную лестницу, Боб Фрэмлей полез, выбил окно и вскарабкался в комнату тетушки Сисси. Близость с детства знакомых, а теперь поверженных в прах предметов пугала его, как привидение. Дом мог обвалиться в любую минуту.
Когда они забрасывали лестницу на верхний этаж, приехали мужчины из Дарли и сообщили, что старый цыган приезжал в Красный Лев за лошадью и повозкой, и сказал, что его сын видел Иветт на верхнем этаже. Но к этому времени полицейский уже разбивал окно ее комнаты.
Иветт, крепко спавшая, ответила на шум разбивающегося стекла громким визгом из-под одеяла. Она схватилась за простыни, стесняясь своей наготы. Полицейский издал удивленный вопль, превратившийся затем в крик: «Мисс Иветт!.. Мисс Иветт!..» Он повернулся к лестнице и крикнул стоящим внизу: «Мисс Иветт в кровати!.. В кровати!», и он, неженатый мужчина, продолжал раскачиваться на лестнице, держась за подоконник, не зная что делать дальше.
Иветт села в постели, со спутанными в клубок волосами, и уставилась на него дикими глазами, натягивая простыню на обнаженную грудь. Она так крепко спала, что еще не пришла в себя.
Полицейский, боясь, что лестница оборвется, влез в комнату, уговаривая: «Не пугайтесь, мисс! Больше не волнуйтесь. Теперь вы спасены». И Иветт, ничего не поняв, подумала, что он имел в виду цыгана. Где цыган? Это была ее первая мысль.
Где ее цыган из этой ночи конца света?
Он ушел! Он ушел! И полицейский в комнате! Полицейский!
Она потерла рукой переносицу.
— Если вы оденетесь, мисс, мы сможем опустить вас вниз в безопасное место. Дом почти падает. Я надеюсь, что в других комнатах никого нет?
Он нерешительно сделал шаг в коридор, посмотрел с ужасом сквозь развалины дома и вдалеке, на залитой солнцем горе увидел пастора, спускающегося вниз на машине.
Иветт, с лица которой исчезло выражение оцепенения и разочарования, быстро встала, закрываясь простыней, и мельком посмотрев на себя в зеркало, открыла шкаф для одежды. Она оделась, потом снова посмотрела в зеркало и с ужасом увидела спутанные волосы. Но ей уже было все равно. В любом случае, цыган ушел. Ее вчерашняя одежда лежала мокрой кучей на полу. На ковре, где лежали его вещи, осталось большое мокрое пятно и два грязных полотенца со следами крови. Больше никаких следов он не оставил.
Стараясь причесаться, она нервно дергала волосы, когда полицейский постучал в дверь. Иветт позволила ему войти. Он с облегчением увидел, что она одета и пришла в себя.
— Нам было бы лучше выйти из дома побыстрее, мисс, — повторил он. — Он может рухнуть в любую минуту.
— Действительно? — спокойно и насмешливо спросила Иветт. — Так страшно?
Послышались громкие крики. Ей пришлось подойти к окну. Там, внизу, стоял пастор, с широко раскрытыми руками, поднятыми вверх, со слезами, льющимися по лицу.
— Я совершенно нормально, папа! — сказала она спокойно, испытывая самые противоречивые чувства. Цыган навсегда останется ее секретом. В то же самое время, слезы текли по ее лицу.
— Не плачьте, мисс, не плачьте! Священник потерял свою мать, но он благодарит звезды, что у него осталась дочь. Мы все думали, что вас унесло!
— Бабушка утонула? — спросила Иветт.
— Боюсь, что да, бедная женщина, — сказал полицейский с каменным лицом.
Иветт снова зарыдала в носовой платок, который ей пришлось вытащить из шкафа.
— Полагаю, вы сможете спуститься вниз по лестнице, мисс? — сказал полицейский.
Иветт посмотрела на сильно покосившуюся лестницу и быстро сказала себе: «Нет! Ни за что!» Но потом вспомнила слова старой цыганки: «Будь увереннее в своем теле».
— Вы обошли все комнаты? — спросила она, плача и поворачиваясь к полицейскому.
— Да, мисс! Вы знаете, но вы были единственным человеком в доме, за исключением старой леди. Повариха ушла вовремя, Лиззи была в деревне у своей матери. Только вы и бедная пожилая леди мучились здесь. Вы думаете, вы отважитесь спуститься вниз по этой лестнице?
— О, да! — сказала Иветт с безразличием. В любом случае, цыган ушел.
Затем пастор с замирающим сердцем наблюдал, как его высокая стройная дочь медленно спускается, пятясь вниз по наклонной лестнице, а полицейский, героически выглядывая из разбитого окна, держит верхний конец веревочной лестницы.
В самом низу Иветт соответственно упала в объятия своего отца, и была перевезена им с помощью Боба в дом Фрэмлеев. Там бедная Люсиль, призрак призраков, рыдала от радости, до этого у нее была истерика. И даже тетушка Сисси выкрикнула сквозь слезы:
— Возьми старых и пощади молодых! О, я не могу плакать по матери, когда Иветт избавлена и спасена! — И она снова заплакала.
Наводнение было вызвано внезапным прорывом плотины огромного водохранилища в Пэпл Хайдэйле, в пяти милях от дома пастора. Позже выяснили то, что никому не могло и присниться: древняя, возможно даже с римских времен, шахта под плотиной водохранилища неожиданно взорвалась, разрушив плотину. Именно поэтому Пэпл в последние дни был необычно полноводным.
Пастор и две девушки остались у Фрэмлеев до того, пока будет найден новый дом. Иветт не присутствовала на похоронах Бабули. Она оставалась в постели.
Много раз повторяя свою историю, она рассказывала только, как цыган схватил ее у веранды и как она с трудом по воде добралась до лестницы. Было известно, что он тоже выжил: старый цыган сказал это, когда приходил в Красный Лев за лошадью и повозкой.
Иветт мало что могла рассказать. Она была слабой, смущенной, рассеянной. Казалось, она ничего не помнит. И это было похоже на нее.
А Боб Фрэмлей сказал:
— Знаете, я думаю, что цыган заслужил награду.
Вся семья была потрясена.
— Да, мы должны отблагодарить его! — закричала Люсиль.
Пастор самолично поехал с Бобом на машине, но карьер был пуст. Цыгане свернули табор и ушли, никто не знает куда.
Иветт, лежа в постели, мысленно стонала: «О, я люблю его!.. Я люблю его!.. Я люблю его!..» Печаль по нему была мучительной.
И все-таки она не противилась его исчезновению. Ее молодая душа была мудрой и понимала неизбежность этой разлуки.
После бабушкиных похорон она получила маленькое письмо, отправленное из какого-то неизвестного места.
«Уважаемая мисс, я читал в газетах, что с вами все в порядке после ваших ныряний, как и со мной. Я надеюсь увидеться с вами когда-нибудь, может быть на ярмарке крупного рогатого скота в Тайдсунеле, или, может быть, мы пойдем снова той дорогой. Я шел в тот день попрощаться! Но я не сделал это, вода не дала времени, но я живу в надеждах.
Ваш покорный слуга Джо Босуэл».
И тут только ее осенило, что у него есть имя.