В этот день на деревенской улице было шумно. В Иваново приехали иностранцы: то ли какая-то делегация, то ли просто туристы, доподлинно не знал даже председатель сельского Совета. Деревня издавна славилась своими домами. Строил их в начале века для московских купцов подрядчик Сарыкин-старший — удивительный мастер плотницкого дела, эдакий деревенский Растрелли. Дома выглядели внушительно, отличались завидной прочностью и затейливой деревянной резьбой.
Гости пили молоко, щелкали фотоаппаратами и громко смеялись, видимо от удовольствия. Среди них выделялся полный бритый мужчина в темных квадратных очках и зеленой тирольской шляпе с петушиным (как определили деревенские) пером. Он ни на шаг не отходил от миловидной молодой девушки с рыжими волосами и разговаривал только с ней одной. На обратном пути они поотстали немного и остановились в бывшем барском саду, усевшись в тени старой груши. Рядом на большой поляне, где стоял когда-то барский особняк, местные ребята играли в футбол. Играли уже часа два, без перерыва, до полного изнеможения, решая, за неимением судей, спорные вопросы большинством голосов и криком. У левой штанги ворот, сделанных из кривых ольховых жердей, срубленных тут же на берегу речки, стоит вратарь Вовка Фирсов — маленький, черноглазый, с непокрытой стриженой головой. От нечего делать — мяч на той стороне поля — он прислушивается к разговору сидящих, но понять ничего не может: разговаривают не по-русски.
— Лимка! — зовет он защитника Леонида Дунаева, прозванного Марсианином за увлечение астрономией. — Послушай, Марсианин, о чем они говорят.
Дунаев прислушался. Мужчина говорил весело и увлеченно. Вот он вытянул руку и показал в сторону играющих.
— Говорят по-немецки, — после некоторого раздумья заключил Дунаев.
— А ты не понимаешь? — с надеждой спросил любопытный Вовка.
— Ты Сашке Бутусову скажи, он сразу разберет, — небрежно предложил Дунаев, давая этим понять, что если он сам и не знает языков, то это потому, что занят изучением других, более важных проблем.
— Смотри, смеются, несчастные, — ввернул Вовка любимое словечко. — У очкастого аж живот трясется.
— Ну и пусть смеются, тебе чего, — нахмурился Леонид.
— Это они оттого, что мы вместе с девчонками играем, — предположил Вовка. — Говорил, не надо в команду брать.
Вовка подумал и решил сделать исключение.
— Ну, Лидку ленинградскую еще можно, смотри, она Лешку Хаврошина обвела.
Не договорив, Вовка кинулся в ворота, а Леонид побежал навстречу мячу, стремительно катившемуся к воротам. Мяч вел Сашка Бутусов. Дунаев по опыту знал его коварные удары по воротам и заранее бросился наперехват. Бутусов вильнул в сторону и, крикнув: «Давай на ворота», — коротким пасом передал мяч Лиде Матвеевой, но она не успела ударить. Бутусов видел, как подлетел длинный Дунаев, за ним другие, и, поняв, что прорыв не удался, побежал назад, где среди множества ног, как загнанный зверек, бился мяч.
Сашка подоспел как раз в тот момент, когда Лида удачно вывернулась в сторону, и он с размаху столкнулся с девушкой, от чего страшно сконфузился и пробормотал, краснея:
— Чего на своих налетаешь?
Сашка не спеша вернулся на свою сторону. Но через минуту он уже мчался назад, разгоряченный и злой, увернулся от защитников и вырвался к самым воротам.
— Бей, Сашка, не водись, бей! — неистово заорали нападающие.
Не было случая, чтобы с такого расстояния, один на один с вратарем, Бутусов не забивал гол. Но на этот раз, как казалось ребятам, он непростительно мялся. Бутусова догнал запыхавшийся Дунаев. Сашка рванулся вбок и вдруг с силой ударил левой. Тяжелый, сырой мяч, не один раз побывавший в лужах, со свистом прошел мимо штанги и закрыл физиономию очкастого иностранца. На мгновение все замерли. Очкастый, лежа на спине, водил руками по лицу, отыскивая очки. У рыжей девушки округлились глаза и смешно сморщился маленький носик. Сашка посмотрел на них, сплюнул, вытирая со лба пот и нагнув голову, как делал всегда, когда забивал гол, быстро пошел с поля в заросший бузиной овражек, где был колодец с ключевой водой. Ребята потянулись за ним. Игра прекратилась.
У колодца напились воды, разлеглись под кустами бузины, крича и перебивая друг друга, начали обсуждать происшествие.
— А я говорю, нарочно ударил, — больше всех кипятился Лешка Хаврошин. — Что я, не видел? Чуть бы сунул правой — и мяч в воротах. А он развернулся, — Лешка вскочил, показывая, как бил Бутусов, — и как даст левой.
— Много ты понимаешь, правой-левой, — не соглашался Вовка Фирсов. — Ударь он правой, я бы обязательно взял. А он хотел в угол. Что я, его приемов не знаю?
— Интересно, кто бы это мог быть? — спросил кто-то из ребят, когда спорщики замолчали. Все повернулись к Бутусову, который только что оторвался от ручейка, вытекающего из-под гнилого сруба колодца.
— Немцы, кто еще будет, — сказал Сашка таким голосом, что у ребят возникло подозрение — их товарищ, пользующийся репутацией отчаянного сорванца, не случайно промахнулся по воротам.
Молчавший до сих пор Леонид Дунаев счел нужным разъяснить создавшееся положение:
— Возможен международный скандал, — авторитетно заявил он, оглядывая притихших ребят. — С немцами у нас мирный договор.
Бутусов не стал ждать, чем Марсианин кончит свою лекцию. Молча поднялся и опять пошел к колодцу, а напившись, назад не вернулся. Спустился по дну оврага к речке и медленно побрел берегом, сбивая подобранной палкой встречные лопухи.
Может быть, действительно следовало ударить правой. Все равно ведь промахнулся. Если эти немцы какие-нибудь полномочные представители, то в два счета можно угодить в милицию, а там церемониться не будут.
Домой идти не хотелось, и он решил дойти до конца деревни и там под мостом половить рыбу, и тут увидел Лиду. В руках у нее несколько веточек земляники, усыпанных недозрелыми бело-розовыми ягодами.
— Хороши? — спросила она подошедшего Сашку.
— Не знаю, дай попробовать. — Сашка потянулся к ягодам.
Лида засмеялась и спрятала руку за спину.
— Не сейчас. Я хочу написать натюрморт. В центре будут ягоды. Если хочешь, будем рисовать вместе. Ты все со старинных журналов копируешь, а ведь с натуры гораздо интереснее.
Сашка не знал, что такое натюрморт, но признаться было нельзя.
— Ну и рисуй свою натуру, а меня учить нечего, — и ударил палкой по кусту репейника.
Лида и Сашка — сверстники. Сашке — шестнадцать, Лида на полгода старше. Срок небольшой, но держит она себя как взрослая и, Сашка уверен, здорово задается, потому что живет в Ленинграде. Каждый год она с матерью приезжает на каникулы, и лето они проводят вместе. Но ведь в прошлом году она не была такой. Не морщилась от каждого не так сказанного слова и не делала ему своих глупых замечаний. Сашка и сам не дурак. Захочет, может на память «Мцыри» рассказать. А если он не прочь иной раз слазить в соседский сад за яблоками или заткнуть трубу старой ведьме Малинке, что ж из того, одно другому не мешает. И в ее покровительственной улыбке он не нуждается. А улыбка у Лиды особенная и взгляд такой ясный, что Сашка стесняется смотреть ей в глаза.
— Почему ты такой злой?
— А тебе не все равно? — не глядя, отзывается Сашка.
— Ты заставляешь думать о себе хуже, чем ты есть.
— Ну и думай, мне что.
Она взяла его за руку. Сашка вырвал руку и сунул ее в карман. Этого еще не хватало!
— Ты же, Саша, ведешь себя как какой-нибудь беспризорник. Вот сегодня ты ударил мячом незнакомого человека. Ведь ты насмерть убить можешь. Помнишь, попал в мой велосипед. Он и сейчас стоит без спиц.
— Привези, я новые спицы вставлю. Не знаю, как получилось…
Сашка хотел что-то добавить, но тут же осекся и только исподлобья взглянул на девушку.
— Ты мне не доверяешь?
Сашка покрутил головой. Трудно было признаться, как безнадежно рушится его прежде незыблемый мир. До этой весны он никогда не изменял своим взглядам, составленным еще в начальной школе. Смысл этих взглядов сводился к следующему: все девчонки ябеды, плаксы и трусихи. А вот теперь все перемешалось и все было не так. По вечерам он стал тщательно мыться, надевать чистую рубашку и даже привык расчесывать перед зеркалом свои непокорные русые волосы. Ничего такого с ним раньше не бывало.
Сашка даже помнит, когда это началось.
Они вместе смотрели кино в колхозном клубе. Лида сидела впереди, а Сашка через ее голову перестреливался жеваной бумагой со своими противниками. Лида сказала, что нехорошо мешать другим. Он не один в зале. Зазорно вступать в бой с девчонкой, но и простить было нельзя. Он схватил ее за руку и, заломив, потянул к себе. В этот момент потушили свет. Лида попыталась освободить руку, Сашка не давал. Она так и просидела всю первую часть в неудобной позе, молчала, хотя Сашка все сильнее сжимал ее прохладные пальцы…
— Опять ты молчишь? — сказала Лида.
— Если бы ты была мальчишкой, — неуверенно начал Сашка.
— Считай, что я мальчишка.
— Сейчас проверим.
Сашка тут же вырезал из черемухи палку и подал Лиде:
— А ну, защищайся!
Бой принял совершенно неожиданный оборот. Сухая палка, которую Сашка подобрал на берегу, сломалась от первого удара. Тогда он решил, что пришла пора схватиться врукопашную. Но и тут борьбы по правилам не получилось. Сашка сильно прижал ее к себе, и она сразу как-то надломилась, даже голова ее упала ему на плечо. Тогда он немного ослабил руки: почему-то ему очень не хотелось отпускать ее. Наконец Лида попросила:
— Пусти, Саша, сдаюсь.
— То-то, — сказал Сашка без всякого торжества.
Лида заправила блузку под пояс бордовых шаровар и медленно пошла по тропинке в гору. Сашка искоса глянул на девушку. С лица ее сошел румянец, оно было сейчас бледнее обычного, с матовым оттенком на выпуклом лбу и нежном подбородке. Сашке казалось, что она к чему-то прислушивается. Под горой в кустах тихо журчала обмелевшая Колынья, да где-то далеко, должно быть в Рупасовском болоте, одиноко плакал кулик.
Лида сидела у открытого окна и писала маслом. Перед ней в синей вазе стоял букет полевых цветов. Цветы были влажными от росы и блестели в лучах утреннего солнца. Сашка тихонько свистнул, но Лида, увлеченная работой, не услышала. Их разделял палисадник, сплошь заросший сиренью и акацией, сквозь которые едва различалась склоненная голова девушки.
Свистнуть погромче Сашка боялся. Он видел, как время от времени к окну подходит мать Лиды, Агриппина Фоминична, и внимательно разглядывает рисунок.
Два дня назад он собрал ребят, и они отправились в Коты — так называется лес за Матвейцевом — охотиться на барсуков. Барсуков они не встретили, но зато заблудились и ночевали у костра, а Лида к тому же упала с березы и разорвала платье. Врать она не умеет и, конечно, рассказала матери все как было. Сам Сашка с удовольствием вспоминал ту ночь, но со взрослыми об этом разговаривать не стоило.
То, что ребята не вернулись вечером домой, всполошило всю деревню, и Сашка в наказание целый день вынужден был сидеть дома. В этот день у него было много свободного времени, и он вначале листал старые комплекты «Нивы» с пожелтевшими страницами, а когда надоело разглядывать картинки, решил сделать поджигу. Отыскав на чердаке медную дверную ручку, он отпилил ее с одного конца — и у него получилась отличная трубка с донышком. Сделать деревянную рукоятку не составляло большого труда. Очистив из трех коробков спичечные головки, Сашка забил заряд и теперь во что бы то ни стало хотел показать Лиде.
Сашка осторожно пробрался в палисадник, но Лиды у окна уже не было. Тогда он зашел в переулок и стал ждать ее у колодца. Но и за водой Лида не шла, а у Сашки уже не хватало терпения, и он, решившись, шагнул на крыльцо. Дверь в дом была открыта. Было видно, как Агриппина Фоминична достает из гардероба и укладывает в чемодан какие-то вещи. Лида в углу на круглом столике мыла кисти. Сашка с порога отчаянными жестами старался привлечь ее внимание.
— Саша, перестань кривляться, — строго сказала Агриппина Фоминична. — Сядь на диван.
Сашка сел. От смущения он не поднимал глаз, а правую руку держал в кармане старых заштопанных штанов, чтобы не высовывалась рукоятка. Сидеть в такой позе было неудобно, ствол давил в пах, и Сашка решил сбежать при первом удобном случае.
— Мама уезжает, — сказала Лида и стала собирать кисти.
«Вот и хорошо, — подумал Сашка. — Если бы еще и бабка куда-нибудь делась, тогда совсем некому было бы ругаться».
Словно угадав его мысли, Агриппина Фоминична сказала:
— Береги бабушку, она совсем плохая. И, пожалуйста, не лазай по деревьям.
Сашка смутился еще больше. Последнее относилось и к нему. Это он научил Лиду залезать на самую макушку молодых березок и прыгать вниз, не выпуская из рук вершины. Очень здорово! Как на парашюте спускаешься. Он не виноват, что Лида выбрала слишком толстое дерево и его не удалось согнуть до земли. Он не виноват, что она такая легонькая, а хватается за большие деревья.
Агриппина Фоминична закрыла чемодан, а оставшиеся свертки стала складывать в черную клеенчатую сумку.
— Мы понесем чемодан с Сашей на палке, а ты возьмешь сумку, — сказала Лида.
Агриппина Фоминична внимательно посмотрела на детей и не возразила.
Дорога до ближайшей железнодорожной станции, даже не станции, а разъезда Дубосеково, идет через деревни Помогаево, Карабзино, Вишенки, Садниково и Корсиково. Сашка решил до самого конца нести чемодан один. Сняв ремень, он перехватил им ручку и закинул чемодан за спину. Силы у него хватит. Да и чемодан не такой уж тяжелый. Вот если бы только не съезжали штаны. Нечего было снимать ремень, можно было найти какую-нибудь веревку. Поджига здорово оттягивает карман, и штаны приходится поддергивать на каждом шагу, но Сашка готов был скорее умереть, чем отступиться от своего решения. Несколько раз Лида пыталась взять у него чемодан, но он отбивался с таким остервенением, что она, чуть не плача от досады, пожаловалась матери:
— Ну, что мне с ним делать? Такой упрямый.
— Успокойся, Лидок. Он не хочет, чтобы тебе было тяжело. Вы оба правы по-своему.
Сашка тяжело сопел, упрямо и зло топал самой серединой дороги, поднимая клубы пыли. Злился он оттого, что понимал, вид у него сейчас далеко не такой, в каком бы он хотел предстать перед Лидой. А хотелось казаться сильным и красивым, но как это сделаешь, если штаны приходится поддерживать руками.
А Лида шла по обочине дороги, иногда заходила в рожь и рвала васильки. На ней было легкое цветастое платье с короткими рукавами, белые тапочки и такие же белые носочки, а руки и шея в золотистом загаре, и когда она выбегала изо ржи с васильками и улыбалась, откидывая назад прямые светлые волосы, Сашке она казалась такой недосягаемо-нездешней, что лучше было не думать ни о чем таком, а просто тащить чемодан и не забывать про штаны.
В конце пути судьба сжалилась над парнем. Около корсиковской мельницы встретилась попутная подвода, на которую положили вещи. Сашка умылся в омуте у мельничного колеса, где было прохладно и пахло сыростью и гнилым деревом. Лида вынула из волос гребенку и хотела его причесать, но Сашка сказал сердито:
— Не лезь.
— А ты не злись. Никто тебя не заставлял нести, сам напросился.
— Совсем не поэтому.
— А почему?
— Ни почему. Видала?
Сашка наполовину вытащил из кармана поджигу.
— Что это?
— Подожди, узнаешь. Обратно пойдем — бабахнем в лесу.
На разъезде не было даже деревянной платформы, земля, пропитанная угольной пылью, источала запахи железа и креозота. Около полотна прогуливался мужчина в форменной фуражке. Очевидно, скоро должен был прийти поезд. Агриппина Фоминична, устало опустившись на чемодан, говорила Лиде что-то напутственное. Сашка деликатно отошел в сторонку и стал глядеть на воробьев, усевшихся на кустах черемухи.
Ему вдруг сделалось грустно. Просто невыносимо как грустно. Впору зареветь. И заревешь, если вдруг видишь, что здесь ты лишний. Вот они разговаривают о чем-то своем, а до него им нет никакого дела. Дотащил чемодан, и ладно. Сейчас мать ее уедет в Ленинград, а через два месяца и Лида, а он опять останется в деревне. В Ленинграде он никогда не был и, может быть, никогда не побывает, и велосипеда у него никогда не будет. Да и какой тут велосипед, когда даже штаны новые мать никак не может ему купить.
И вообще ему нечего равняться с Лидой. Когда они стали вспоминать, кому что нравится, он даже не знал, как ответить. Она сама больше всего любит стоять у памятника «Стерегущему». На нем изображены русские моряки. Открыв кингстоны, они тонут вместе с кораблем, но не сдаются врагу.
Тогда Сашка удивленно спросил, неужели настоящая вода льется.
— Ну конечно. Обыкновенный фонтан в виде водопада. Очень просто.
Ей хорошо говорить «очень просто». Она и в театре много раз была. Ленинград — это тебе не деревня.
Спугнув воробьев, Сашка сломал ветку черемухи и, чтобы хоть немного возвыситься в собственных глазах, стал отыскивать в себе какие-нибудь достоинства, которых не было у других. Но как ни старался, ничего такого отыскать не смог. Вот только если немецкий. Лучше его в школе немецкий никто не знает. У него одни пятерки, и учительница разговаривает с ним как со взрослым. Это уж кое-что значит. Правда, если бы не старшая сестра, он бы и немецкий не знал, но все-таки…
— Сашок, идя сюда, — позвала Агриппина Фоминична.
Она протянула ему половину булки и кусок колбасы. Сначала он отнекивался, потом взял и, отвернувшись, стал жадно есть.
Из-за поворота показался поезд. Паровоз усиленно пыхтел, заволакивая все вокруг дымом. Остановка была не больше минуты, и Сашка с набитым ртом подхватил чемодан и потащил его в вагон. Он спешил скорее уйти, чтобы не видеть, как Лида прощается с матерью. Он терпеть не мог, когда люди прощаются.
Они стояли и смотрели до тех пор, пока красная косынка Агриппины Фоминичны окончательно не растаяла в паровозном дыму.
— Пошли, — вздохнув, сказала Лида.
Чуть не до самой мельницы шли молча. Сашка на ходу доел колбасу, подпоясался ремнем и заправил рубашку. И сразу повеселел. Еще бы! Ведь они долго еще будут идти вместе, идти налегке.
— Мама сегодня какая-то странная, — задумчиво сказала Лида. — Все прошлое вспоминала. Про дедушку рассказывала.
— Твой дед буржуем был, — сказал Сашка.
— Нет, он не был буржуем.
— Как же не был, если у него в Ленинграде своя лавка была?
— Ну и что же. Все равно не был. А дядя мой, Дмитрий Фомич, погиб на льду Финского залива в бою с белогвардейцами. И мама одной из первых в комсомол вступила и до сих пор красную косынку носит.
— А ты чего не вступила?
— Думаешь, это так просто. Сначала заслужить надо.
— Ладно, — миролюбиво сказал Сашка, — не сердись. Я это просто так.
Лида стала рассказывать о Ленинграде, о своей школе, затем они бегали наперегонки и немного поспорили о «Гиперболоиде инженера Гарина», и Сашка вспомнил о своей поджиге, когда они уже вышли из леса и показалось Помогаево.
— Давай свернем с дороги, — предложил он, вынимая свое оружие. — Надо испробовать, чего заряду зря пропадать.
Подойдя к березе, Сашка стал целиться.
— Отойди подальше, мало ли что, — предупредил он.
Лида продолжала стоять рядом с ним.
— Ну и стой, я не отвечаю.
Грохнул выстрел. По лесу покатилось эхо. Сначала Сашка не понял, что произошло. Кинулся к березе посмотреть, глубоко ли впился свинец, и вдруг заметил, что в руке у него осталась одна деревяшка. Ствол разорвало пополам.
— Эх ты, — улыбнулась Лида.
Сашка в негодовании повернулся.
— Ой, что у тебя с лицом? — испугалась Лида.
— Ничего, саднит немного. Мать на ночь сметаной намажет — и все пройдет.
Лида откуда-то из рукавчика достала носовой платок и стала вытирать ему лицо. Она встала на цыпочки и одной рукой обняла его за шею. Сашка опустил руки по швам, боясь шевельнуться. Платок пахнул чем-то очень приятным, и он втягивал в себя воздух, чтобы подольше сохранить этот запах.
— Не оттирается, — сказала Лида. — Можно, я слюнями помочу?
Сашка кивнул. Говорить в эту минуту он не мог.
Когда Лида спрятала платок, совершенно почерневший, Сашка неожиданно сказал:
— Пойдем вечером в Пестово? Там сегодня кино.
В полдень большая толпа деревенских жителей собралась у сельсовета, где на двух столбах держался гладкий деревянный шит, левая сторона которого была выкрашена в красный цвет (для ударников), а правая — в черный, куда заносились фамилии лодырей.
— Опять кого-то на черную доску припечатали, — весело сказал Сашка. — Вон сколько народу глазеет.
— Нет, что-то не то, — усомнилась Лида. — Смотрите, какие у всех напуганные лица.
Ребята подошли поближе. Председатель сельсовета Василий Иванович Громыхалин читал вслух:
— «Нападение на нашу страну произведено, несмотря на то, что между СССР и Германией заключен договор о ненападении и Советское правительство со всей добросовестностью выполняло все условия этого договора. Нападение на нашу страну совершено, несмотря на то, что за все время действия договора германское правительство ни разу не могло предъявить ни одной претензии к СССР по выполнению договора».
Ребята протиснулись вперед. Сашка улыбался, сам не зная чему.
— «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» — медленно и раздельно закончил Громыхалин.
На нем была белая рубашка, подпоясанная узким ремешком, светло-русые волосы зачесаны назад. Ребята любили его. Был он молодой, красивый и всегда веселый. Только сегодня чаще обычного приглаживал волосы.
А вокруг шла мирная жизнь. Летнее солнце заливало деревенскую улицу, блестели крашеные железные крыши, возились в песке ребятишки, и у скотного двора мирно тарахтел оставленный трактор.
С дальнего конца деревни приковыляла бабка Агафья.
— Что тут, сынок?
— Война, — сказал Сашка.
— Ишь ты! — удивилась бабка. — Уж не с германцем ли опять?
— С немцами, — пояснил Сашка.
— Вон что. А я думала, с германцем. Далече ли они живут, немцы-то?
Председателя позвали к телефону. Взрослые пошли вслед за ним — разузнать, что к чему. Еще надеялись, что последуют какие-нибудь разъяснения. Все может быть. Произошел пограничный конфликт, а там, глядишь, и уладили.
Лида подошла к доске и стала читать Обращение Советского правительства. Сашке казалось, что она читает очень долго. Ему не терпелось. Хотелось немедленно что-нибудь предпринять, хотя что именно нужно предпринять, он плохо себе представлял.
— Что тут читать двадцать раз, и так ясно.
Лида не отвечала. Когда она обернулась, Сашка не узнал ее. Она была очень бледна, губы закушены и глаза совсем другие.
— Ты что? — спросил Сашка. — Войны испугалась?
— Дело серьезное, — подумав, сказала Лида.
— Только нас оно не касается, — пожалел Сашка. — Уж больно далеко мы от границы.
— Границу они уже перешли.
Вскоре по деревне прошел слух, что в Рузе записывают в народное ополчение. Сашка сразу решил, что это как раз то, что ему нужно.
— Ты из винтовки умеешь стрелять? — приставал он к Лиде.
— Стреляла из мелкокалиберной, только плохо.
— Ничего, — успокаивал Сашка. — Как только выдадут оружие, я тебя мигом обучу.
В Рузу было решено идти рано утром. Лида была уже готова, когда Сашка зашел за ней. Желтый в три окошка дом Лиды рядом с домом Леонида Дунаева. Между ними колодец, под окнами палисадники с непролазной зарослью сирени и акации. Прекрасны здешние места летом! Оттого и наезжает сюда дачников видимо-невидимо.
Леонид присоединился к ним молча. Даже не спросил ни о чем. Да и о чем спрашивать, если обо всем договорились заранее. Деревню покидали довольно внушительным отрядом. Когда вышли на шоссейную дорогу, Сашка заявил:
— Таким табуном двигаться нельзя. Надо построиться как положено, по четверо в ряд.
— Только, чур, девчонок назад, — потребовал Вовка.
— Это еще почему? — возмутились девушки.
— Ладно, — сказал Сашка. — Становись по росту. В армии закон для всех один.
Шли весело, в ногу. Где строй, там и песня. Спели «Если завтра война…», «Тачанку», «Три танкиста». Сделали небольшую передышку и город встретили «Катюшей». Сашка музыкального слуха не имел совершенно, зато кричал громче всех.
В военкомате ребят встретил старший лейтенант Михайлов. Сашка настоял, чтобы идти прямо к нему, потому что сам Михайлов ивановский, знает каждого как свои пять пальцев и тянуть долго не будет.
— Вот что, ребята, — сказал старший лейтенант Михайлов. — Идите-ка вы домой. Не до вас, честное слово, не до вас.
— Выходит, зря шли, — обиделся Сашка.
— Не совсем зря. Мы будем иметь в виду, что ополченцы у нас наготове и все до одного хотят сражаться. А теперь кругом и шагом марш.
— Тогда винтовку дайте, — не отставал Сашка. — Хоть одну на всех.
Но и винтовку не дали. После этого побывали в райкоме комсомола, а напоследок Вовка предложил зайти в милицию, но большинство отвергло это предложение. С милицией решили не связываться.
Обратно шли усталые и голодные. В один день отмахать почти тридцать километров — не шутка. Песен уже не пели. И не строились.
— Нечего было с девчонками тащиться, — ворчал Вовка Фирсов.
— Не в этом дело, — пояснил Леонид Дунаев. — Записывают только комсомольцев.
Сашка с Лидой шли сзади. Сашка виновато молчал и не вынимал рук из карманов. Для собственного успокоения сказал:
— Будем еще что-нибудь придумывать. Может, война еще не скоро кончится.
Вместо ополчения ребят стали посылать ремонтировать дороги. По дорогам в сторону Москвы потянулись войска. Угрюмые, осунувшиеся лица, грязные бинты, запыленные каски. Сашка ничего этого не замечал. Ему страшно не хотелось копать землю, и он цеплялся за каждый грузовик, пристраивался к колоннам. Нет, не берут. Где же справедливость?
А дома мать ругает. Бегаешь целыми днями. Воды некому принести. Попробуй жить в такой обстановке. Как же можно сидеть на месте в такое время?
Вечером Сашка пришел к Леониду. Во дворе на скамейке тихо сидела Лида.
Леонид выстраивал в ряд чурбаки от старых яблонь. Совсем недавно Иваново славилось своими яблоневыми садами. Но чрезмерно суровая зима сорокового года погубила старые сады. Яблони пилили на дрова.
Леонид взмахнул топором и, ударив по крайнему, самому тонкому и коротенькому чурбаку, расколол его пополам.
— Это Геббельс, — сказал он. — А вот толстый — Геринг, этот гладенький Риббентроп, а самый здоровый — Гитлер. Я его под конец оставил.
Два следующих чурбака Леонид одолел с небольшой передышкой. Зато последний, очень суковатый, никак не поддавался.
— Дай мне Гитлера, — попросил Сашка.
Минут пять он долбил топором изо всех сил, но полено только, глубже уходило в землю.
— Надо поставить на что-нибудь твердое, — посоветовала Лида. — Да с другого конца попробуй.
Сашка примостил «Гитлера» на плоский камень и начал с другого конца. Но и это не дало результата. Сашка отдохнул немного и снова замахнулся. Полетели щепки, топор соскользнул и хватил по камню.
— Так и знал, — огорченно сказал Леонид. — Смотри, какую зазубрину сделал.
— Не беда. Войны без потерь не бывают. Пусть полежит, — кивнул на чурбак Сашка, — расколем, я свой топор принесу, потяжелее.
Подсели к Лиде на скамейку. С реки наползал туман. Повеяло сыростью, и было очень тихо. Коров уже пригнали, темнело, и пахло парным молоком. Неужели в самом деле где-то идет война?
— В Рузе наши водокачку взорвали, — вспомнил Сашка. — Говорят, камни на полкилометра летели.
— В магазин хлеб перестали привозить, — сказал Леонид.
— Ну и правильно, — одобрил Сашка. — Хлеб фронту нужен, а мы и так проживем, на картошке.
Лида сидела молча, укутав плечи шерстяным платком. Смотрит в сторону, на лоб упала прядка светлых, коротко остриженных волос.
— А ты чего молчишь? — вдруг накинулся на нее Сашка.
— Так, — тихо ответила Лида.
«Чудная она какая-то стала, — подумал Сашка. — Войны боится, что ли? Или жалеет, что с матерью не уехала?»
Через два дня из Ленинграда пришла короткая телеграмма. Мать требовала, чтобы Лида немедленно ехала домой.
Лида стала собираться. Попрощалась с речкой и с гладкой березкой у окна, прошла из конца в конец по всей деревне и вспомнила про Сашку Бутусова. Он в этот день держался подчеркнуто вежливо и только глаза отводил в сторону.
А когда стали прощаться, неожиданно попросил:
— Не уезжай. Я тебе правда спицы в велосипед вставлю. И восьмерку выправлю.
Что-то похожее на отчаяние было в его голосе, и Лиде стало жалко его.
— Мы еще встретимся, — пообещала она, но Сашка ушел не поверив.
Три дня Лида томилась на забитых московских вокзалах. Везде были военные. И поезда подавали только для военных. Лида даже перестала подходить к кассам. Последнюю ночь она просидела на чемодане в переполненном зале ожидания и с первым пригородным поездом уехала обратно в деревню.
Вечером она уединилась в палисаднике, тоскливо глядя на реку, где низко над горизонтом холодно поблескивала алмазная Венера.
Здесь ее и нашел Сашка, сам не зная зачем бродивший на этом конце деревни.
— Лида? — осторожно, еще не веря и думая, что обознался, позвал он. А когда она повернула голову, радостно вскрикнул и перелетел полутораметровый забор.
— Разве ты дома? — бестолково спрашивал он и порывисто прижимался лицом к ее ладоням.
Сашка сдержал слово. В Лидином велосипеде была выправлена восьмерка и вставлены новые спицы. Но лето прошло, и было не до катанья. Сентябрьская грязь затопила деревню, дорога просыхала только к обеду, а по вечерам совсем некстати расчищалось похолодавшее небо, и тогда в вышине был слышен прерывистый гул идущих на Москву вражеских бомбардировщиков.
Фронт приближался. Уже догорели деревянные корпуса дома отдыха «Пестово», и теперь в задымленной березовой роще на берегу прозрачной Рузы зловеще торчали только черные трубы пожарищ.
Вечерело, когда Лида, прихватив велосипед на случай дальней поездки, подходила к сельсовету. Ее уже знали во многих окрестных деревнях как неутомимую связную. Если нужно было кого-нибудь срочно вызвать или передать повестку, она ухитрялась ездить даже в самую темную ночь. Правда, после этого велосипед приходилось отдавать Сашке в ремонт.
В сельсовете громко разговаривали. Боясь помешать, Лида тихо присела на скамейку у бокового окна. Но председатель уже заметил ее.
— Придется тебе и сегодня подежурить, — сказал он и, когда Лида кивнула, снова повернулся к сидящему напротив человеку. Лида узнала в нем хромого Липатыча. Был он невысок, сухопар, с широким носом и запущенной рыжей бородкой:
— Ну, так как же, Липатыч? — спросил Громыхалин, откидываясь на спинку стула и расправляя под ремнем складки да гимнастерке.
— А вот так, как есть, — так же неопределенно ответил Липатыч и покосился на Лиду. Видимо, не хотел разговаривать при посторонних.
— Ты мне прямо говори, — повысил голос Громыхалин. — Будешь платить налог или нет?
— Кому платить-то? — Липатыч повернулся к окну, прислушиваясь к отдаленным орудийным раскатам.
Лиде показалось, что по заросшему лицу его пробежала ухмылка.
— Кому раньше платил? Государству, так ведь? А сейчас оно как никогда нуждается в народной поддержке.
Липатыч ответил не сразу. Опять покосился на Лиду и вдруг решительно:
— А по-моему, наши рубли уже не помогут.
У Громыхалина на скулах налились твердые желваки.
— Значит, говоришь, не помогут. — Сквозь стиснутые зубы голос звенел угрожающе. Медленно встал, опираясь ладонями о край стола.
Лида ждала, что будет дальше. Василий Иванович не спеша вынул из стола пистолет и положил его в карман. Лида заметила, как дрогнула у Липатыча борода и глаза воровски стрельнули по окнам.
— Ну, вот что. Даю тебе полчаса сроку. Ровно в пять принесешь деньги и получишь у секретаря квитанцию. А еще советую запомнить: Советская власть жила, живет и будет жить. Вот так. А теперь убирайся вон.
Налог Липатыч уплатил через пять минут, которые потребовались ему для того, чтобы проковылять в коридор и там без посторонних извлечь из потайного кармана кисет с деньгами.
Когда со стуком захлопнулась за ним дверь, Василий Иванович начал ходить по комнате, поскрипывая сапогами. У окна остановился.
— Вот, молодежь, смотрите. Это и есть старый мир. В школе небось рассказывали. А теперь сами увидели, в натуральную величину. — И, помолчав, задумчиво продолжал: — Да, теперь полезет наружу всякая дрянь. Во всяком случае, от такого можно ожидать всего. Жизнь прожил, а ничему не научился. И что интересно, сколько я его знаю, всегда старался на чужой счет проехать. Жадный, завистливый, а работать не заставишь. И вот результат — ни семьи, ни дома. Весь век нахлебником. А ведь мог быть человеком, как все.
Лида сидела молча, опустив голову, как будто была в чем-то виновата. За окном загрохотало сильнее, треснутое стекло ответило мелким дрожащим звоном.
— Мне пора. Еду в район по вызову, — сказал Громыхалин. — Вечером тебе в помощь придет Бутусов. Дверь на ночь запирайте.
И ушел неторопливо, даже на своем столе прибрал напоследок.
Сашка не пришел, а вихрем влетел по ступеням и с порога закричал:
— Лида, ни о чем не спрашивай, дай велосипед.
— Бери, — ответила Лида.
Уже на улице, уловив ее вопросительный взгляд, крикнул:
— Приеду, расскажу, — и, с маху вскочив в седло, помчался по улице.
За деревней Сашка свернул с дороги и поехал по тропинке, которая шла серединой луга, зеленевшего поздней отавой. Его опьяняла важность порученного дела. Дежуривший на военной точке красноармеец приказал ему «быстренько лететь» на пестовский поворот и подождать там военных, которые должны ехать на двух мотоциклах. Им нужно передать, что легковая машина прошла по шоссе на Лужки. Вот и все. Что за машина и почему ее надо задержать, ему не сказали и даже не дали никакого оружия, что он считал уже совсем несправедливым. По его мнению, обыкновенная винтовка, а еще лучше, пистолет ему бы обязательно пригодились. Кто знает, может, он как раз и встретит эту машину. Имея оружие, он без труда остановит ее, отберет у шофера ключ, а сидящему рядом человеку — Сашка представлял его обязательно в глухом плаще и шляпе, — который окажется шпионом, прикажет поднять руки и отберет у него секретные документы.
После этого его обязательно возьмут на фронт, где он будет разведчиком. Он станет добывать самые важные сведения, и слава о неуловимом разведчике пойдет по всей стране. За нам начнут охотиться враги и в конце концов поймают. Но даже под пытками он не выдаст военной тайны и погибнет как герой, только перед смертью обязательно скажет речь, примерно такую, как Павел Власов на суде.
Сашка начал в уме составлять речь. Он гордо поднимет голову и скажет: «Я…» Тут ему вспомнилось из Маяковского: «Читайте, завидуйте, я — гражданин Советского Союза». Ну, что ж, можно и так.
В этот момент велосипед сильно подбросило, Сашка мигом вылетел из седла и ударился о пень. Впереди была шоссейная дорога и за ней березовая аллея, ведущая в дом отдыха. Сильно хромая, Сашка вышел на дорогу. Нога болела, но он нарочно с каждым шагом нажимал на нее все сильнее. Подумаешь, нога. Начнут пытать, не так будет больно. Нет, он не раздумал идти в разведчики, но лучше, если его враги не поймают. И вообще, помирать не стоит.
Никого не встретив, Сашка проторчал на шоссе дотемна, но это не помешало ему часом позже представить дело так, чтобы Лида слушала внимательно и смотрела на него с уважением. Разве он мог подумать, что в его отсутствие она передала телефонограмму и машина была задержана около Волоколамска. Сашка не знал этого и под конец до того распалился, что немедленно перешел к обсуждению международных проблем и приблизительно наметил сроки окончательного разгрома врага.
Лида попыталась было возразить, но Сашка не дал ей и рта раскрыть.
— Прежде чем толковать, надо в военном деле разбираться. Я, конечно, тоже не пророк, — решил признать он в порядке самокритики, — но ведь Наполеон в Москве был, а что из этого вышло?
— На-ка поешь лучше, пророк, — улыбнулась Лида, развертывая бумажный пакет, в котором оказались огурцы, картошка и кусок хлеба.
Сашка съел все и только тогда спохватился, что ничего не оставил Лиде.
— Не беспокойся, — сказала она. — Я не хочу.
Между тем совершенно стемнело. Лида опустила маскировочные шторы, а Сашка втащил в комнату грязный велосипед и закрыл дверь на крючок. Зажгли керосиновую лампу, и сразу стало уютно и спокойно, как будто и не было никакой войны. Делать нечего. Телефон молчит, и Сашка, тщетно ожидая очередного задания, начал клевать носом. Лида рассказала о сегодняшнем случае с Липатычем.
— Ух, и зловредный мужик, — сказал Сашка, нахмурившись, и еще раз проверил, хорошо ли заперта дверь.
Еще с полчаса он мужественно боролся со сном, а потом растянулся на лавке, подложив под голову кепку и пересчитав в кармане стреляные гильзы.
— Если что, немедленно разбуди, — приказал он Лиде и в следующую минуту уже спал.
Время от времени за окном погромыхивало. Где-то далеко шел бой. «Как в Ленинграде во время финской войны, — подумала Лида. — Тоже маскировали окна и было слышно, как стреляли пушки. Только тогда наступали наши».
Она оперлась о стол, положила голову на ладони и стала смотреть на огонь. Так она сидела долго, не шевелясь, отдаваясь тишине и своим мыслям. Сегодня перед уходом она заглянула в комнату, где лежала бабушка. Больная ни на что не жаловалась, лежала неподвижно, вытянув худые руки поверх одеяла. Лида на минутку присела к кровати. Бабушка с трудом открыла глаза.
— Иди, мне ничего не нужно, — прошептала она. — Береги только себя. Чует мое сердце, не сносить тебе головы. Недаром во сне тебя нехорошо вижу. Вся в мать, — продолжала старуха, приглядываясь к внучке. — Мать-то твоя, как новое время пришло, остригла волосы, обтянулась короткой юбчонкой и красной тряпкой повязываться стала. Так и замуж вышла без родительского благословения. Потому бог счастья и не дал. Пришлось тебя без отца растить. Дедушка-то твой сильно на нее гневался, до самой могилы забыть не мог.
— Не надо, бабушка, — попросила Лида.
— А ты послушай, скоро уже замолчу, недолго осталось. Я ведь не в укор, а жалеючи тебя, — упрямо продолжала старуха. — Посмотри, какая ты белая да румяная, словно яблочко наливное, а душа в тебе бесовская, страха не знает. А без страха нельзя. Что заерзала? Ну иди, иди, я ведь не держу тебя…
Лида зажала ладонями лицо и сильно потерла глаза, чтобы отогнать сон. С завистью посмотрела на Сашку. Он лежал на спине, подложив под голову обе руки, и его затененное лицо с широкими бровями показалось ей совсем взрослым.
Вот он заворочался и поднял голову. Мигая на огонь, спросил глухим голосом:
— Никто не звонил?
— Нет.
— Ложись, я подежурю, — сказал Сашка, хотя ему смертельно не хотелось вставать.
— Спи, я посижу, — вполголоса отозвалась Лида.
Сашка подумал немного и снова улегся на лавку.
Проснулся он от какого-то, как ему показалось, подозрительного шума. Он быстро вскочил и огляделся. На окнах по-прежнему были опущены шторы, но по той бодрости, которую он ощущал в отдохнувшем теле, понял, что уже утро. На столе коптила лампа. Рядом стоял Василий Иванович Громыхалин и выбирал бумаги из несгораемого шкафа. Увидев вскочившего Сашку, Василий Иванович весело с ним поздоровался. Председатель был теперь в военной форме, и на боку висел в новенькой кобуре пистолет.
Василий Иванович отложил в сторону ворох бумаг.
— Это сожгите, — сказал он.
Остальные документы связал бечевкой и взял с собой. Но прежде чем уйти, сел к столу и жестом пригласил ребят.
— С сегодняшнего дня освобождаю вас от дежурства. Спасибо за оказанную помощь. Что на вас возлагалось, вы сделали. Бумаги сожгите, — напомнил он еще раз. — Дверь заприте на замок.
Он больше ничего не сказал, но ребята поняли, что дело плохо, и притихли, подавленные этой мыслью.
Молча они возвращались домой, тщательно выполнив все, что наказал председатель. Лида всматривалась в хмурое утреннее небо и не видела на нем ни одной голубой проталинки. Сашка был злой, шагал, глядя в землю и глубоко засунув руки в карманы.
— Убери ключ, потеряешь еще, — сердито сказал он Лиде, которая задумчиво крутила на веревочке большой ключ от сельсовета.
— Пойдем бабушку проведаем, — попросила она у своего дома.
В коридоре было холодно, и Лида побыстрее открыла дверь.
— Бабуля? — позвала она.
С кровати, где лежала бабушка, соскочила крыса и проворно шмыгнула в угол.
Многие дома в деревне опустели, их хозяева эвакуировались вместе с колхозным имуществом, и сразу после этого начались дожди. Они шли несколько дней подряд с короткими промежутками, дороги развезло, — деревня стояла под осенним небом опустошенная и сырая. Без крайней нужды из домов не выходили. Старухи толковали сны, ждали несчастий.
Бабка Агафья, к которой приходили верующие «положить начало», успокаивающе твердила:
— Не допустит господь погибели. Верьте ему и надейтесь. Не пройти супостату в наши святые места. Да разверзнутся хляби небесные…
И дожди шли.
В один из таких дней Лида и Сашка возвращались из Веренского оврага, куда они ходили прятать оставшиеся в сельсовете портреты и альбомы наглядных пособий. Сначала предполагалось уничтожить все это, но Лида запротестовала, сказав, что необходимо сохранить хоть небольшую частицу прежней жизни. Сашка согласился.
В эти дни он заметно изменился, стал молчалив, перестал строить головокружительные планы и даже начал прислушиваться к советам Лиды. В овраге они промокли и посинели от холода, пока тщательно маскировали свой тайник. Потом еще постояли на дороге, чтобы хорошенько заметить место. Кто знает, когда теперь придется сюда прийти, а зимой все занесет снегом.
Сашка поверх растянутого бумажного свитера носил старый солдатский ватник, а на Лиде был короткий серый жакет и кирзовые сапоги, и Сашка, видя, как она дрожит, потуже затянул у нее на спине большой шерстяной платок. Из-под платка выбилась мокрая прядка волос, темные черточки бровей и густые ресницы так трогательно подчеркивали холодную бледность лица и было все так хорошо знакомо и близко, что Сашка, уже не стесняясь, первым взял ее за руку.
Так они дошли до бревенчатого мостика, через который дорога вела в Журавлево, и в этом месте Сашка неожиданно метнулся в сторону, пробежал несколько шагов по берегу и полез в воду. Когда он вылез обратно, в руках у него была винтовка. Он страстно мечтал получить оружие, и вот сейчас, когда оно было у него в руках, на него вдруг напал страх. Он оглядывался по сторонам, словно ожидая нападения, руки у него тряслись, и он никак не мог открыть затвор, потому что винтовка была автоматическая, которой он раньше не видел. Лида молча наблюдала за ним. Сашка успокоился и догадался оттянуть затвор назад. На землю упал патрон.
— Смотри, бронебойно-зажигательный. Видишь, черный кончик и красная полоска. Такой пулей можно танк подбить.
Сашка тщательно вытер патрон и спрятал его в карман, выбросив стреляные гильзы.
— Вот только дыра зачем внизу не знаю.
— Сюда магазинная коробка вставляется, — сказала Лида. — Я видела такие, когда наши отступали.
Сашка кинулся искать магазинную коробку, но ничего не нашел, только воды в сапоги набрал.
— Ничего бы найти штук сто. Всю деревню вооружить можно.
После этого он сел на бревно и начал детальное изучение.
— Иди поближе, — сказал он Лиде. — Сейчас попробуем ее разобрать.
— Надо ее спрятать, — сказала Лида.
— Еще чего?
— Да, Саша, надо ее спрятать. Вокруг уже немцы, и если у тебя найдут оружие…
— Я оборону буду держать.
— С одним патроном долго не продержишься.
Сашка задумался.
— Когда потребуется, винтовку можно будет взять, — продолжала убеждать Лида. — Партизаны оружие тоже в лесах прячут.
— В самом деле, — загорелся Сашка. — Мы тоже так сделаем. Только надо затвор чем-нибудь обернуть. У тебя тряпки нет?
— У меня есть носовой платок.
— Платок не подойдет, — отверг Сашка и начал раздеваться. Он быстро стащил с себя майку. — У нас в доме холодно, я буду в рубашке спать.
Винтовку спрятали в канаве, недалеко от дороги. Сверху засыпали сухими листьями и пожухлой травой, а на другой стороне дороги Сашка воткнул кол, чтобы иметь надежный ориентир.
Опять стал накрапывать дождь, подул ветер, и ребята ускорили шаг. У Сашки в сапогах хлюпала вода, но он решил не переобуваться. С мокрой портянкой сапог не натянешь.
Вот и колхозная конюшня. Деревянные ворота были раскрыты настежь, и внутри в сумеречной тишине слышался стук копыт по дощатому настилу. Ребята немедленно остановились. Не успели они обменяться и двумя словами, как в темном проеме показалась сутулая фигура Липатыча. На поводу он вел колхозную лошадь Зорьку. Зорьку не взяли в эвакуацию, у нее болела нога — и сейчас было видно, как она припадает.
— Ногу мы тебе в два счета вылечим, а там, глядишь, и шарабан добудем, — скороговоркой частил Липатыч.
Мимо с вязанкой дров проходила Громыхалина Фрося. Увидев Липатыча, тяжело плюхнула вязанку на землю.
— Не дело ты задумал, Липат Липатыч. Рано начинаешь колхозным добром распоряжаться. В колхозе ты не работал, и твоего здесь ничего нет. Оставил бы лучше кобылу.
— Моего, говоришь, нет, — ощерился Липатыч. — Ты, баба, помолчи, не наводи на грех. Мужик-то у тебя знаю где.
— Я промолчу, другие скажут.
У Сашки от бешенства помутилось в глазах. Держа Лиду за руку, он решительно шагнул вперед. Ему не так уж было жалко Зорьку — для победы эта лошадь не так уж важна — ребята не могли примириться с тем, что Липатыч среди бела дня уводит колхозную лошадь и никто ему не препятствует. Должна же быть справедливость на свете. Ведь что получается? Всеми презираемый мужик, которому и кличка-то была «лодырь» и «кот», становится полновластным хозяином деревни. Нет, так не пойдет. Не он устанавливал здесь законы, не ему их и отменять.
— Поставь лошадь на место! — крикнул Сашка и схватился за узду выше руки Липатыча. Вгорячах он даже выругался, хотя получилось у него это не очень внушительно. На мужика ругань не произвела никакого впечатления.
— Это что еще за указчик нашелся? — Липатыч, будто шутя, норовил поймать Сашку за шиворот.
— Не трогай, подлюга, — орал Сашка и тянул повод к себе.
— Не забывайтесь, гражданин, — вступилась за него Лида. — Вам никто не позволит расхищать народное достояние. Вы будете отвечать перед советским законом.
— Где он, твой закон-то? — оскалился Липатыч и, отпихнув Сашку, шагнул к Лиде. — От твоего закона вот что осталось!
Схватившись за штаны, Липатыч сделал такой неприличный жест, что Сашка, уже ни о чем не думая, стремительно развернулся и, вкладывая в руку всю тяжесть тела, свирепо шлепнул Липатыча в коричневое волосатое ухо. Видно, уроки бокса в районном доме пионеров пошли ему на пользу. Оглушенный Липатыч оказался под ногами лошади. Сашка тут же перехватил повод, повернул Зорьку боком и занял оборону.
— Не подходи, убью, — на всякий случай пригрозил он.
Но Липатыч и не думал вступать в драку, и спасенная Зорька была водворена на свое законное место. При этом Сашка проявил совершенно несвойственную ему хозяйственность. Он тщательно запер стойло, затем аккуратно закрыл ворога и засунул в накладку дубовый клин.
Этот вечер Сашка провел у Лиды. Он принес из поленницы дров, затопил печку, они разделись и стали сушить одежду. Свой серый жакет Лида повесила на гвоздик, оставшись в одном платье с короткими рукавами. Кроме этого жакета, теплых вещей у нее не было. Разве могла она знать, уезжая на каникулы, что останется здесь до глубокой осени.
— В чем ты будешь зимой ходить? — спросил Сашка.
— Не знаю.
— У бабки ведь что-нибудь осталось?
— Бабушкины вещи после смерти раздали соседям. Такой здесь обычай.
— Ладно, что-нибудь сделаем, — пообещал Сашка.
Когда дрова разгорелись, открыли дверку пошире и сели поближе к огню. На низенькой скамеечке вдвоем было тесно. Сашка, приспосабливаясь поудобнее, вертелся и так и эдак, но левую руку все равно некуда было девать, и тогда он сунул ее за спину и обнял Лиду. И больше уже не шевелился. Так сидели долго.
— Ты не боишься одна? — вполголоса спросил Сашка.
— Привыкла.
Было очень тихо, только дрова потрескивали, бросая багровые отсветы на бревенчатую стену. Сашка не знал, о чем еще можно поговорить. У него вдруг пересохло в горле и стало трудно дышать. Лида слегка отстранилась и сказала:
— Мама ничего не пишет. Говорят, немцы окружили Ленинград. Что там дома, даже представить не могу.
— Отгонят, — уверил Сашка. — Вот погоди, наши соберутся с силой да как дадут.
— Мама у меня хорошая, — продолжала Лида. — Только беспокойная очень. Все еще маленькой меня считает.
— Все они такие, — поддержал Сашка. — Моя каждый день ругается, боится, что я на мине подорвусь. А я все места знаю, где мины стоят.
— Я тоже знаю, — сказала Лида. — Минеры в нашем доме жили.
Дверь в соседнюю комнату была открыта, чтобы проходило тепло, и они увидели, как окна залило бледным мерцающим светом. Половик превратился в голубоватую лунную дорожку. Они прошли по этой дорожке и стали глядеть в окно. На темном небе висели две осветительные ракеты. Ветер гнал их к деревне, и они, медленно снижаясь, теряли яркость.
— У Куняевского пруда упадут, — предположил Сашка. — Надо утром сбегать туда, может, парашюты найдем.
У Лиды в глубине широко раскрытых глаз плыли изумрудные капельки.
— У тебя глаза горят, как у кошки. — Сашка потянулся к ней, обнял за шею и привлек к себе.
— Уже поздно, — прошептала Лида. — Иди домой, тебя мать искать будет.
— Ну да, а кто полезет на чердак трубу закрывать?
Говоря это, он, едва касаясь пальцами, гладил ей шею, потом совсем осмелел и прижался губами к ее волосам. Лида глубоко вздохнула и сразу же улыбнулась. Они все еще стояли у окна, хотя ракеты уже погасли и только было видно, как качаются под окном ветки сирени с высохшими несорванными цветами. Лида сказала:
— Помнишь, ты жалел, что я не мальчишка?
— Мало ли что. Да и когда это было.
— Совсем недавно. А как с тех пор все изменилось. Иногда мне кажется, что война идет уже целую вечность.
— Это потому, что наши отступают. А как начнут наступать, сразу другое дело будет.
— И ты тоже изменился.
Сашке нравился этот неторопливый разговор, ему казалось, что он будет бесконечно стоять вот так и трогать ее руки, гладить волосы, но Лида сказала:
— Пора, Саша.
— Подожди немножко. Видишь, — и Сашка стал разбивать кочережкой головешки, неторопливо сгребая их в кучу. — Угоришь еще ночью.
Лида засмеялась и взъерошила ему волосы:
— Завтра ведь опять встретимся…
Он нехотя нашарил сапоги и стал обуваться.
Сашка вздрогнул от резкого стука. За окном — курносая возбужденная физиономия Вовки Фирсова, с затаенным страхом в черных круглых глазах.
— Немцы пришли!
Сашка рывком распахнул окно. Вовка, получивший удар рамой прямо в лоб, кубарем скатился с завалинки.
— Тише ты, несчастный.
— Где немцы? — сипло спросил Сашка, чувствуя, как по спине разливается неприятно-знобящая дрожь.
— На машине приехали, у школы стоят, — уже на бегу рассказывал Вовка. — Машина чудная, танк не танк — не поймешь.
У дома Лиды Сашка замедлил шаг, а потом и вовсе остановился. Теперь надо было как-то объяснить Вовке, чтобы не ждал его, шел один. Еще, чего доброго, подумает…
Но объяснять ничего не пришлось. Лида увидела их в окно.
— Вы что, в кино спешите? — крикнула она.
— Выходи, — сказал Сашка. И когда она вышла, сразу решил ошеломить: — Немцы в деревне!
— Вон оно что, — разочарованно протянула она. — Это не к спеху. Еще насмотришься.
У школы стоял серый вездеход с большим крестом на боку. Толпившиеся около него солдаты показались совсем не страшными. Даже наоборот. Только один был высокого роста, с толстым гладким лицом. Остальные какие-то тщедушные, с серыми лицами и настороженно бегающими глазами. Ребята с интересом приглядывались к знакомой по картинкам зеленой форме, а Сашка успел отметить и то, что пистолеты они носят на левой стороне и несколько спереди.
— Ты поговори с ними, — предложил Вовка, но, глянув в лицо товарища, тут же прикусил язык.
Немцы осматривали деревню, и один, в погонах с серебряной окантовкой, делал пометки на карте. Из ближних домов стали выходить осмелевшие женщины. Женские лица суровы и скорбны. У каждой на фронте муж или сын. Где они? Что с ними?
Бабка Агафья попыталась завести беседу с тем, у которого была карта.
— Ишь ты, сытый какой, видно, хорошо жрет.
Немец что-то заговорил быстро и отрывисто, указывая руками вдоль улицы.
— Спрашивает, сколько домов, — шепнул Сашка Лиде.
Они стояли плечом к плечу, крепко схватившись за руки. У Сашки изредка вздрагивали пальцы, и тогда Лида улыбалась ему ласково и ободряюще.
Бабка Агафья выслушала отрывистую речь немца и безнадежно махнула рукой:
— Ты как следует говори. А то заголготал ровно гусак. Разве я поспею тебя слушать?
В этом месте беседа была прервана самым неожиданным образом. За домом у Агафьи хором закричали гуси и послышались выстрелы. Старуха охнула и кинулась бежать.
— Господи, да ведь это они, разбойники, гусей моих губят, а я-то, старая дура…
Гуси выбежали на дорогу и понеслись вдоль улицы. Щуплый солдат с золотыми зубами улыбался и стрелял по ним из нагана.
— Тоже мне стрелок, — презрительно сказал Сашка. — С трех раз попасть не может.
— Все правильно, — сказала Лида.
Сашка взглянул на нее с изумлением. Он и раньше замечал за ней такое: сидит молчит, думает о чем-то, а потом скажет слово или стих какой, и сто лет будешь гадать, к чему это тут.
— Что правильно? — переспросил он.
— Все, — повторила Лида.
Два гуся были убиты. Но бабка Агафья не собиралась так легко расставаться со своим добром — бросилась отнимать. Немец ткнул ей в горло рукояткой нагана. После этого женщины начали потихоньку расходиться по домам, в надежде припрятать от таких гостей хотя бы малость.
След от вездехода тянулся к речке и там сворачивал в поле.
— Эх, если бы они по дороге поехали, — сказал Сашка, — обязательно бы на мины наскочили.
К машине вернулись двое: стрелявший в гусей и второй, в черном резиновом плаще с автоматом на шее. Тот, что был в плаще, держал корзину, наполненную яйцами. Стоящие у машины засмеялись и о чем-то быстро заговорили.
— Смотри, сколько набрали. — Вовка легонько ткнул Сашку в бок. — Поди, и у нас стащили, а мать мне не давала, берегла к Октябрьским праздникам на сдобные лепешки.
Немец, поставил корзину и закурил сигарету. В это время, постукивая клюшкой, подошла Малинка и быстро оглядела всех совиными глазами. Мясистый и пористый, как губка, нос ее был влажен и казался больше обычного. Сашку покоробило. Он смертельно ненавидел эту злую сварливую старуху и при случае обязательно строил ей разные пакости. Малинка нигде не работала, несмотря на это, деньги у нее водились — и Сашкина мать иногда занимала у нее. На деревне болтали, что Малинка была содержанкой управляющего Морозовской мануфактуры и жила в меблированных комнатах, но достоверно никто ничего не знал. Малинка жила замкнуто, хотя была болтлива и любила критиковать недостатки.
Как-то Сашка с матерью ходил в магазин за хлебом. Малинка увидела их и при всех стала позорить мать:
— Вот глядите, люди добрые. Да. Должники-то мои ситный покупают. Да. А нет того, чтобы долг отдать. Авдотье черный кусок не на что купить, зато других пожалела. Да.
Смущенная мать униженно просила:
— Прости Христа ради, тетка Авдотья. Я отдам. Трудно ведь. Сама знаешь, четверо детей, мужа нет.
Сашка помнил, что Малинка корила мать еще долго после того, как та вернула ей десять рублей. Настоящее имя этой старухи было Авдотья, но все звали ее Малинкой…
Малинка сунула клюку под мышку, порылась в карманах своих бесчисленных юбок, затем бочком придвинулась к машине и осторожно положила в корзину два яичка.
— Гут, — сказал щуплый.
— Ишь, ведьма, задабривает, — вполголоса бросил Вовка.
И тут они увидели Липатыча. Сашка невольно попятился, увлекая за собой Лиду.
— Спокойно, — сказала Лида.
Липатыч был неузнаваем: щеки выбриты, длинный старомодный пиджак и новые поскрипывающие сапоги, начищенные до невероятного блеска. Сашка боязливо покосился на него. А ну как вспомнит случай с колхозной Зорькой. Так и есть, идет прямо сюда. Но Липатыч неожиданно заговорил мягким вкрадчивым голосом.
— Ты, парень, разумеешь по-ихнему. Сейчас будешь говорить от моего имени.
Липатыч приосанился и, сунув руку под пиджак, незаметно почесал живот.
— Тебе нужно, ты и говори, — огрызнулся Сашка.
— Выходи вперед, — приказал Липатыч. — Поздравь их от моего имени, да не забудь сказать, что мины на дорогах. Не дай бог подорвутся.
— Туда и дорога, — засмеялась Лида.
Липатыч не обратил на нее внимания:
— Давай-давай, крой, ты ведь речистый.
Лида притянула Сашку к себе и что-то зашептала на ухо.
— Ладно, — сказал Сашка, — сейчас буду переводить. Значит, так, ты приветствуешь их и желаешь, чтобы они подорвались на минах. Так и скажем.
— Да ты что, осатанел? — Липатыч отскочил и, повернувшись к немцам, начал кланяться и прикладывать руки к груди.
— Гут, — сказал щуплый и посмотрел ему на ноги.
— Бах, бах! — выкрикивал Липатыч и показывал, как рвутся мины.
Это немцев заинтересовало больше. Они сгрудились вокруг карты и стали переговариваться. А щуплый подошел к Липатычу и взял его за плечи. Тот неуверенно улыбнулся.
— Зитцен, — сказал немец и, нажав на него, посадил на гусеничные траки.
Дальнейшее произошло очень быстро. Немец нагнулся и ловко стащил с Липатыча сапоги. Лида засмеялась. Сашка дернул ее за руку, но она продолжала смеяться неудержимо и заразительно. Щуплый подмигнул ей, тоже засмеялся и начал переобуваться.
— Пошли домой, — категорически потребовал Сашка.
Уходя, ребята видели, как Липатыч в рваных немецких сапогах рысцой бежит впереди вездехода.
В начале ноября стояли сухие морозные дни. Зима не торопилась. Временами пролетали редкие снежинки, ненадолго показывалось солнце, скупо освещая искромсанные колесами поля, и, не задерживаясь, пряталось за горизонт.
Резервные части 4-й немецкой танковой группы заняли все окрестные деревни. В Иванове немцы поселились в лучших домах. Резали уцелевший скот, заставляли день и ночь топить печи, по вечерам чистили оружие и горланили песни.
Три дня Сашка пропадал неизвестно где. Лида уже стала беспокоиться за него, когда однажды под вечер, выглянув в окошко, вдруг увидела, что он направляется к ее дому. Она не сразу узнала его. Шапка сдвинута на затылок, во рту папироса и даже походка совсем другая. Он шел, почти не сгибая ног в коленях и нелепо размахивая руками. По пути он небрежно кивнул встречному немцу и что-то сказал ему, видимо, смешное. Немец осклабился.
С минуту Сашка стоял у крыльца, разглядывая аккуратную фанерную дощечку на дверях Лидиного дома. На дощечке красивыми буквами было написано по-немецки: «Немцам не заходить — тиф». Такую меру предосторожности Сашка придумал сразу, как только немцы поселились в деревне.
Лида выбежала ему навстречу и обеспокоенно спросила:
— Ты где пропадал?
Сашка не спеша прошел в комнату и уселся на диван.
— Так, делишки кое-какие были, — с нарочитой небрежностью сказал он. — Знакомства заводил.
— С немцами?
— Да. Мировые фрицы. Я им сказал, что отец у меня немец. Поверили, дураки. Пачку сигарет дали. Можно сказать, подружились.
Сашка закинул нога за ногу и с независимым видом достал светло-зеленую коробку сигарет.
— Понюхай, как пахнет. И серебряной бумагой обернуты, как шоколад. Культура. Не то что наша махорка.
— Саша, — тревожно сказала Лида, не отрывая глаз от его отчужденного лица. — Подойди ко мне. Только брось вначале сигарету.
Она сжала ладонями его лицо и очень пристально поглядела ему в глаза. Сашка потупился, и сразу пропал его независимый вид.
Он стоял перед ней, вытянув руки по швам, и улыбался смущенно и виновато. Лида облегченно вздохнула.
— Ты чего? — пробормотал он.
— Ничего. Теперь все в порядке. — Она легонько оттолкнула его от себя. — Иди садись и рассказывай. Только больше не притворяйся.
Сашка спрятал сигареты в карман, но на диван не сел. Теперь это ни к чему. Представление окончено.
— Сейчас Марсианин придет, поговорим все вместе. Новость такая, что с ума сойдешь.
Но Лида была не любопытная. Она согласилась ждать и ни о чем не спрашивать.
Вместе с Леонидом Дунаевым пришел Вовка Фирсов.
— А ты у дверей постой! — крикнул ему Сашка. — Чтобы никто не входил.
Вовка обиделся.
— Нужно что-то делать, — сказал Сашка. — А что — не знаю. Помните, весной в футбол играли? Так вот, тот толстомясый здесь. Голову даю на отсечение, что он. Мне его морда на всю жизнь запомнилась.
Сашка поймал себя на мысли, что он обращается к одной Лиде, вроде как она здесь старшая, и он докладывает ей свои наблюдения. На самом деле так оно и было, он отлично понимал, что без нее не сделает и шага, но чтобы у других не создалось такое впечатление, он решил кое-что припомнить ей из прошлого.
— Говорил тебе, нужно было в милицию заявить. Не послушала. Их бы задержали, а там бы нашли, что пришить.
— Кто же знал, Саша, — сказала Лида, сильно взволнованная его рассказом.
— И никакой он не турист, а штурмбанфюрер Хартунг. Я точно узнал.
— Как-как? — подал голос Вовка.
— На посту не разговаривают, — оборвал его Сашка. — А что это такое, я и сам не знаю.
Но Леонид, оказывается, знал и это.
— По-нашему говоря, это нечто вроде жандармов.
— У, гад, — вырвалось у Сашки. — А я-то думаю, отчего его так солдаты боятся.
— В каком доме он живет? — спросила Лида.
— Он не живет здесь. Только приезжает. Каждый день, и всегда в одно и то же время. Я три дня за ним следил. И машина у него не такая, как у других, а в желтых и зеленых пятнах. Маскируется, сволочь. И заходит только в один дом, где Михайловы жили. Видали, какой домина! Теперь его майор ихний занял. К нему, похоже, ездит. Мне бы еще денька два — и можно поточнее узнать. Солдаты там не злые и все знают.
Желая доказать, что он там чуть ли не свой человек, Сашка было снова вынул сигареты, но, уловив укоризненный взгляд Лиды, тут же спрятал их обратно, так что Вовке не удалось даже рассмотреть, что это такое. Леонид к этому жесту остался совершенно равнодушным.
— Это дело нужно выяснить досконально, — сказал он. — Чтобы все убедились, а не один ты.
— Сейчас он подъедет, даю голову на отсечение, — поклялся Сашка, показывая на старинные часы в деревянном футляре — Бежим! Как раз успеем.
На улице они разошлись в разные стороны и заняли наблюдательные посты, а Сашка сунул в рот сигарету и, лениво поглядывая по сторонам, зашагал вдоль деревни. А спустя четверть часа ребята вновь собрались у Лиды.
— Ну? — вызывающе спросил Сашка, когда молчание, как ему показалось, слишком затянулось.
— По-моему, ты ошибся, — спокойно констатировал Леонид.
— У того живот был больше, — сказал Вовка.
— Живот! — презрительно бросил Сашка. — Тогда он в гостях был и молоко наше лопал. Потому и живот. А теперь война. Небось боится, что убьют и рыжая другому достанется.
Сашка повернулся к Лиде, ища у нее поддержки.
— Не знаю, ребята, — призналась она. — Я ведь его мельком видела. И запомнила только зеленую шляпу.
— Все равно он гад! — взорвался Сашка. — Видали, какая на нем шуба? На лисьем меху. А под ней черный мундир.
После этого снова наступило молчание. Хотя и думали все об одном и том же, но никто не осмеливался перешагнуть незримую черту. Понимали: решившись на что-то, они взваливают на свои плечи груз, не им предназначенный, и рядом не было никого, кто бы мог помочь им в этом нелегком деле.
— Надо ему колесо шилом проткнуть, — первым предложил Вовка.
Это было не очень много, но на Вовку посмотрели все с благодарностью. Начало положено.
— Пустяки, — сказал Леонид. — Колесо заменить — раз плюнуть. Я запасной баллон под обрыв в речку спустил, пока шофер на кухне грелся, и то ничего, никто даже не спросил.
— Сделать что-нибудь можно, — не совсем уверенно проговорил Сашка. — Там в коридоре на гвозде автомат висит. Фирма «Шмайзэр», — не преминул он блеснуть своей осведомленностью. — Из коридора по ступенькам во двор, а там в огород — и будь здоров.
Как использовать автомат, Сашка не сказал. По деревне ходят вооруженные патрули, на прогоне за школой и около больницы стоят пулеметы, а самого штурмбанфюрера Хартунга всюду сопровождает автоматчик.
И, разозлившись на свою беспомощность, Сашка сказал резко:
— Все равно это дело нельзя так оставить.
Ему никто не ответил. Мимо окон проехала машина. Вовка выскочил посмотреть и тут же вернулся.
— Поросенок в кузове визжит на всю улицу. Интересно, у кого же они поросенка ухватили, — сам с собой рассуждал он. — Вроде уж ни у кого и не осталось.
— Выходит, зря я это все узнавал, — угрюмо сказал Сашка.
— Знаете что, ребята, — начала Лида. — Вам не кажется, что мы играем в детскую игру казаки-разбойники?
Сашка аж рот раскрыл от удивления.
— Раз мы решили совершить над фашистом суд, надо предлагать что-нибудь серьезное. Нам известно, что ежедневно в определенное время он приезжает на машине. Давайте его подкараулим и поставим на дорогу мину. Я знаю, где есть противотанковая мина.
— Это уже дело, — подхватил Леонид.
— Она в стороне от дороги, за мостом. Помнишь, Саша, где мы сидели с тобой под березой.
Сашка невольно покраснел. Он, конечно, все помнит, но зачем же так при всех.
— Если к речке спустишься, то сразу направо.
— Страшно, — признался Сашка. — Взорвется в руках — костей не соберешь. Она танк перевертывает.
— Не взорвется. Я знаю, как нужно обращаться. Бойцы, которые их ставили, жили в нашем доме. Они мне показывали. Я даже дежурила у моста, когда они обедали.
Теперь, когда сомнений больше не осталось, Сашка решил взять инициативу в свои руки.
— С сегодняшнего дня начинаем готовиться, — объявил он. — Давайте разрабатывать план. Чтобы все как положено и наверняка. Вовка, учти, проболтаешься, разговор будет короткий.
— Ты сам поменьше болтай. Что я, контра какая-нибудь? У меня отец политрук.
Сказав это, Вовка пошел на улицу, чтобы еще раз убедиться, нет ли кого поблизости.
В полдень пятнистый «мерседес» остановился у большого дома с кирпичным, в рост человека, фундаментом. Хартунг подождал, когда шофер откроет дверцу, и не спеша вылез из машины. На нем была крытая зеленым сукном шуба, уши прикрыты черными замшевыми наушниками. Мороз был не страшен, и Хартунг минут пять стоял на дороге, разглядывая деревню.
Из соседнего сада за ним следили три пары настороженных глаз.
— Машина разворачивается, — доложил Леонид, ближе всех сидевший к забору.
— Так и должно быть, — подтвердил Сашка и возбужденно пожал Лиде руку. — Теперь бегите и ждите меня, как договорились.
Хартунг, медленно ступая, поднялся по скрипучим ступенькам. В прихожей жарко топилась голландка. Майора Мезера на месте не оказалось. Хартунг сбросил шубу на руки денщика и махнул рукой, чтобы тот убирался вон.
В углу комнаты стоял позолоченный иконостас, перед ним на медной цепочке висела синяя лампадка. Хартунг вынул увеличительное стекло и стал разглядывать темный лик Спасителя, — имеет ли это ценность?
Майор не приходил, и Хартунг раздражался все больше. Он знал, что от его визита Мезер не придет в восторг. Тем хуже для него, Мезера. Оба они несут свою службу. Письмо, которое лежит у него в кармане, написано солдатом расквартированного здесь батальона Карлом Майкснером. Этот слюнтяй прибыл с последним пополнением и участвовал только в одном бою. Командиру батальона полезно прочитать хотя бы вот это:
«Вот уже две недели, как я с пополнением прибыл на Московский фронт. Ты даже представить себе не можешь, какие здесь стоят холода. А нам даже не выдали шинелей. Говорят, что будут отбирать у раненых и одевать вновь прибывших. А что, если мне достанется шинель нашего часовщика — коротышки дядюшки Шульца? Он обязательно забудет в кармане свою трубку, и мне будет чем его вспоминать.
Мне кажется, что мы сделали большую ошибку. Верное представление о войне мы получаем только сейчас. И представление это очень неожиданное. Порою мне кажется, что мы отсюда не выберемся…»
Хартунг бросил письмо на стол и подошел к окну. Вдоль дороги в синем безмолвии цепенели березы, бледные лучи солнца золотили стены домов, и что-то печально-безропотное, проникнутое извечной русской грустью, чудилось Хартунгу в облике деревни, занятой войсками.
На дороге стоял грузовик, и какой-то рослый мальчишка в рваной шапке усиленно работал насосом у снятого колеса. Хартунг скользнул по нему беглым взглядом и продолжал думать о своем. Придется взяться за Франца Мезера. Даже в прошлом, когда они были друзьями, он не казался ему тем человеком, который будет стоять до конца.
Глядя в окно и предаваясь своим мыслям, штурмбанфюрер Хартунг даже не подозревал, что там на улице в эту минуту против него готовится отчаянная диверсия.
Сашка, взявшись добровольно помогать шоферу, не отрывал глаз от дверей дома. Наконец на крыльцо выскочил солдат без пилотки и стал звать шофера «мерседеса». Пора, решил Сашка. Он бросил насос, сморщился и стал мять живот. Немец, не переставая жевать сушеные яблоки, постучал по резине и велел продолжать.
— Не могу, болит, — пожаловался Сашка и напрямик по огороду бросился к реке, с хрустом ломая мороженую ботву картофеля.
Лида и Леонид сидели на берегу за корневищем упавшей ели, Леонид говорил:
— Сейчас еще светло и звезд не видно. А ночью я могу тебе все созвездия показать. Если хочешь, выходи сегодня вечером.
— Скорее! — крикнул Сашка. Сейчас поедет.
Лида откопала противотанковую мину.
Ящик оказался тяжелым, и Сашка понес его сам. Прячась за крутым береговым обрывом, все трое через барский сад пошли к лесу. Когда поднялись на бугор и вышли на дорогу, Сашка стал искать подходящее место.
— Вот здесь обязательно наскочит, — сказал он. — Колея узкая, не объедешь.
— А вдруг он совсем не сюда поедет? — предположил Леонид.
— Некуда ему больше ехать, — заявил Сашка, как будто наперед знал намерения штурмбанфюрера. — Все время по этой дороге ездит.
Мину поставили, замаскировали и спрятались в ельнике.
— Всем вместе сидеть опасно, — сказал предусмотрительный Леонид. — Надо разойтись в разные стороны. Мое место вон у того пня.
Лида легла на кучу хвороста, а Сашка углубился в лес.
Прошло не меньше получаса. Никто не ехал. Сашке стало скучно одному, и он перебрался к Лиде. Лег рядом с ней, сразу почувствовал, что она замерзла в легком суконном пиджаке.
— Подвигайся ближе, — сказал он и, расстегнув свои ватник, накрыл девушку сверху и крепко прижал к себе.
— От тебя тепло, как от печки, — прошептала Лида.
— Кажется, едет кто-то, — услышала она в ответ.
И действительно, скоро из-за кустов показалась лошадиная морда, а за нею громоздкий фургон. На высоких козлах сидел солдат. Свободной рукой он держался за тормозной рычаг и распевал во все горло.
— Вот это да! — присвистнул ошеломленный Сашка. — Пропала наша мина.
— Тогда его нужно предупредить.
— Ты что? Мы его от смерти спасать будем, а он из автомата. Ведь здесь лес, подумает, что партизаны.
— А мы и так партизаны, — сказала Лида.
Повозка приближалась. Теперь ее отделяли от мины каких-нибудь тридцать метров. Солдат продолжал петь.
— О чем он поет? — спросила Лида. Сашка прислушался:
— Орет, ничего не поймешь. Землю хочет иметь.
— Земля ему обеспечена, — сказала Лида и неожиданно, в самую напряженную минуту, громко засмеялась. Это была одна из тех необъяснимых выходок, над которыми он безуспешно ломал себе голову.
— Тише ты! — одернул ее Сашка.
Она не слушала и смеялась все громче. В это время раздался взрыв, и в чистом лесном воздухе остро запахло тротиловым дымом.
— Айда по домам! — крикнул Сашка и не узнал собственного голоса.
Остальные как будто только и ждали его команды — кинулись в разные стороны.
Обежав деревню по задней дороге, Сашка метнулся в переулок и вывернулся из-за угла как раз в тот момент, когда Лида была уже у дома. Она казалась спокойной, только плотно сжатые губы побелели, но когда вдруг быстро заговорила, стало заметно, как внутри у нее что-то подрагивает.
— Саша, дай слово, что ты без меня не будешь ничего предпринимать.
— Тогда и ты…
Лида повернулась и открыла замок, у которого давно был потерян ключ.
Они оказались в угловой Лидиной комнатке, где стояла узкая железная кровать, а на ней две огромные пуховые подушки, каждая из которых была шире самой кровати; и подушки, и простыни, и стеганое атласное одеяло сверкали такой чистотой, что даже Сашка удивился, когда Лида, не раздеваясь и не глядя, опустилась на постель. С ее старых солдатских сапог, в которых она теперь ходила, стекало на пол.
— Давай я сапоги помогу снять, — предложил Сашка и стал ее разувать.
Лида молча повиновалась ему, дала снять с себя пиджак и, когда осталась в летнем ситцевом платьице, зябко поежилась, подобрала под себя ноги и натянула одеяло до самого подбородка.
Чем ему еще заняться, Сашка решительно не знал, и разговор как-то не клеился; да еще эта неудача с миной из головы не выходила и страх все не отпускал его.
— Какой план был, и все пошло насмарку, — бодро сказал он. — Если на каждую повозку тратить по мине, то и мин не напасешься.
— Не надо об этом, — попросила Лида.
Сашка подошел к окну и стал глядеть на улицу. Морозная тишь да первые звезды на небе. Ни мотоциклов с пулеметами, ни карателей с собаками не было видно. «Может, не хватились еще», — подумал он. Когда после взрыва он мчался по кустам, не разбирая дороги, ему все время казалось, что за ними вот-вот ринется погоня, по следам отыщут в два счета, и тогда уже не отвертишься. Но вот уже темнота затушевала деревню, а погони не было, где-то очень далеко гудели самолеты, и больше ничего.
— Мне холодно, — сказала Лида. — Иди посиди со мной.
Сашка нерешительно стянул сапоги, не торопясь развесил перед печкой портянки. Но эта медлительность не скрывала наступившей неловкости, и, еще больше смутившись, он заворчал:
— Так и знал, что простудишься. Только тебе — что говори, что нет.
В ответ Лида с трудом улыбнулась, и Сашка сел на кровать.
— Надо к Федору Степановичу бежать, — предложил он, имея, в виду деревенского фельдшера, который уже давно не работал, но продолжал жить в деревне.
— Ничего не надо, — прошептала Лида. — Мне хорошо.
— У тебя волосы пахнут дымом. И лесом, — добавил он.
Волосы у нее были совсем светлые, с чистым янтарным блеском, густые и непокорные; Сашка пригладил их, чтобы они не закрывали ей лицо, наклонился и прикоснулся губами.
Лида вздохнула легонько и горячей рукой обняла его за шею. Теперь он чувствовал ее всю возле своего сердца, жаркая волна накрыла его с головой, и он, задыхаясь и обливаясь жаром, поплыл куда-то в головокружительную сказочную даль. Он не помнил, сколько прошло времени. Спал он или грезил, но все время, стоило закрыть глаза, ему представлялась одна и та же картина. Они с Лидой идут по деревенской улице. На нем длинная серая шинель и буденовка с большой нашитой звездой, а в кармане конфеты в бумажках. Лида сама достает их у него из кармана, и они едят конфеты и все идут и идут…
Он просыпался и снова засыпал, и опять просыпался, трогал губами ее лоб и глаза, чтобы проверить, не прошел ли жар, и никак не мог поверить, что эта ленинградская недотрога, которая только и знала, что смеяться над деревенскими, доверчиво прижалась к нему и спит, а он может в любой момент наклониться и поцеловать ее.
Так прошла ночь. Сашка очнулся от непривычной тяжести на руке и сразу вспомнил, что это Лида. В эту минуту он ощутил в себе такую беспредельную нежность, такую всеобъемлющую доброту, почувствовал властно и сильно, что эта девушка ему дороже всего на свете; и все это было так неожиданно и ново, что у него защемило в глазах и тоненько заныло в груди. Он склонился к ее лицу, и в это время Лида попросила, не открывая глаз:
— Принеси попить.
Сашка осторожно ступил на холодный пол и увидел в окно деревенские крыши, заваленные свежим снегом, а вместо скользкой раскатанной дороги пухлый незатоптанный ковер, — наконец-то, настоящий большой снег. Ни о какой погоне теперь не может быть и речи, значит, все обошлось, вот только бы Лида скорее поправилась. Он дал ей попить и принялся за ней ухаживать — укладывал поудобнее, поправлял одеяло, щупал пульс, — и делал это уже смело и уверенно, чувствуя свою ответственность за нее.
— Я теперь каждый день у тебя ночевать буду, — сказал он. — Разве можно тебя одну оставлять. А после войны приеду к тебе в Ленинград, сходим к памятнику — посмотрим, как матросы миноносец топят.
Лида улыбнулась тихо и ласково:
— Хороший ты, Сашка, только совсем глупый.
— Ладно, глупый. Лежи давай, а я домой сбегаю — принесу молока и варенья из малины. Потом печку натоплю, угли нагорят, самовар поставлю, к вечеру встанешь.
Он уже натянул сапоги и взялся за ватник, когда в дверь сильно застучали. Сашка невольно вздрогнул и вопросительно глянул на Лиду.
— Открой.
У крыльца стояли двое.
— Кто есть больной? — спросил высокий щеголеватый офицер с серебряными нашивками и без оружия. Свежевыбритые щеки его холодно лиловели, а от шинели пахло больницей, и Сашка решил, что это врач. Не дожидаясь ответа, офицер пошел в дом. За ним потопал и автоматчик, непрерывно дергая громадным носом. Из-за этого носа да еще из-за очков ничего другого у него на лице не различалось.
— Сестра помирает, — сказал Сашка, когда все трое вошли в комнату, где лежала Лида.
Врач наклонился к больной и заглянул в ее замутненные глаза. На щеках Лиды пламенел горячечный румянец. Губы запеклись от жара и Сашкиных поцелуев.
— Ваш сестра отшень молодой, помирайт не время.
— Вот и я говорю, — поддакнул Сашка. — Вы только лекарства дайте, а мы уж как-нибудь сами.
— Карашо, — подумав, сказал врач, натянул перчатку и четко повернулся на каблуках.
Сашка выходил последним. У двери он обернулся и подмигнул Лиде: знай, мол, наших… Та понимающе улыбнулась.
На улице врач сделал мелом какую-то отметину на Сашкиной «вывеске» и расписался.
Штурмбанфюрер Хартунг, упираясь локтем в крышку стола и слегка наклонив голову, крепко прижимал к уху трубку полевого телефона. Шеф говорил невнятно, простуженным голосом, да еще с баварским акцентом, и нужно было очень внимательно слушать. Повторять он не будет.
Краем глаза Хартунг видел, как за окном закутанная в тряпье старуха, мелко крестясь и сгибаясь, обходит остановившегося на дороге мотоциклиста. Ох уж этот генеральский голос. И зачем так подчеркивать свой акцент? Фюрер его не подчеркивает, у него это естественно. Из-за этого голоса Хартунг потерял мелькнувшую было мысль, когда он увидел, как старуха, словно от дьявола, открещивается от мотоциклиста. Штурмбанфюрер любил записывать внезапно приходящие на ум сравнения и афоризмы. Все это скоро пригодится. Его скромные страницы живыми свидетелями войдут в летопись великого похода.
Когда же он все-таки скажет, в чем дело? Вот, кажется, перестал кашлять.
— Что? — слишком громко и, пожалуй, неучтиво переспросил Хартунг и сразу перестал думать о постороннем. Теперь он весь превратился в слух. Генерал говорил какие-то невероятные вещи. От его слов по спине пробежал неприятный холодок. Хартунг повернулся к окну. Старуха куда-то исчезла. На углу, как всегда, стоял часовой. Дым из труб, не расплываясь, высоко поднимался в морозное небо. Дождавшись паузы, Хартунг хладнокровно сказал:
— О русских танках здесь ничего не известно. Я не думаю, чтобы продовольственный обоз мог стать объектом для танковой атаки.
Он переждал старческое ворчание шефа и сказал совсем уверенно:
— Слухи часто преувеличивают. Во всяком случае…
Хартунг не закончил хорошо продуманную, вежливо нравоучительную фразу. Он вдруг вытянулся, пристально всматриваясь в окно, и выдавил из себя последнее:
— Я слышу шум моторов.
Звякнули оконные стекла, и длинная пулеметная очередь с веселым звоном рассыпалась в воздухе. Брошенная трубка еще что-то хрипела, но штурмбанфюрер уже бежал к выходу. В темном коридоре он больно ударился о косяк, и у него упала с головы фуражка. О, майн готт, он опять забыл об этой ужасной двери!
На улице слышалась беспорядочная стрельба, и вдруг совсем рядом разорвался снаряд. Хартунг протиснулся в подвал и присел за кирпичный фундамент огромной русской печи. Хартунг осмотрелся, закурил сигарету и успокоился. Вряд ли кому взбредет в голову искать его в этом месте. Он правильно сделал, что позаботился о своей безопасности. Даже солдат на поле боя заранее намечает себе место для укрытия. На войне как на войне. Такое может случиться с каждым. Бывают минуты, когда лучше всего подождать. В конце кампании прежде всего надо избегать неожиданностей. Обреченные, как известно, иногда совершают самые невероятные поступки. Гораздо разумнее подождать, чем попасть в такую ловушку, как под Смоленском.
Тогда штурмбанфюрер полдня пережидал в трясине на берегу паршивой болотистой речушки Добрость. Он запомнил ее на всю жизнь. Там погибла целая танковая колонна, а Хартунг уцелел только потому, что был осторожным и не полез раньше к мосту, где у русских были замаскированы пушки.
Нет, он не будет еще раз испытывать судьбу. Он всегда был предусмотрительным — и никогда не раскаивался в этом.
Правда, он никогда не ходил в атаки и не руководил сражениями — у людей рейхсфюрера другие задачи, — зато с первого дня он находился в войсках, чего не скажешь о других его сослуживцах, предпочитающих иметь дело с пленными. А пленные, как известно, оружия не носят. Он же, Хартунг, всегда на виду, недалеко от места главных событий, можно даже сказать — на поле боя, и в его руках сосредоточена точнейшая информация. Для военного историка, каковым себя считал Хартунг, этого вполне достаточно. Специальную главу в своих исследованиях он решил назвать «Неожиданности на войне». Это очень важно. Бывали случаи, когда неожиданности вносили изменения в планы ведения войны. Как это было, например, совсем недавно — какой-нибудь месяц назад — в районе Бородинского поля. Там даже осторожный Клюге, один из лучших тактиков вермахта, не смог всего предусмотреть и сильно оконфузился с этим злополучным французским легионом. Злые языки и сейчас болтают, что не было никакой необходимости посылать в бой этот легион и что тщеславный фельдмаршал решил на московской авансцене разыграть исторический спектакль. Пусть так! Зато как блестяще начинался спектакль!
На лесной опушке за железной дорогой фельдмаршал вышел из бронеавтомобиля и энергично зашагал к окопам. Густой кустарник надежно прикрывал четыре французских батальона, выстроенные в безукоризненное каре. Эти добровольческие батальоны, сформированные из членов различных фашистских организаций, двигались с армией от самой границы и почти не участвовали в боях. Они готовились к параду в Москве. Во время стоянок легион строился в две сводные колонны, расчищался участок, равный по размеру Красной площади, и солдаты отрабатывали торжественный марш.
Сейчас фельдмаршал решил ввести их в дело. Солдаты стояли плотными шеренгами — в чистой форме, с оружием, еще не бывшим в употреблении, они имели картинно воинственный вид. Танки, предназначенные для поддержки атаки, сделали последнюю перед Москвой заправку, танкисты переоделись в парадную форму и решили в этот последний бой идти с открытыми люками.
Фельдмаршал гордился тем, что приказы в его армии выполняются с точностью до минуты, и сейчас ровно за минуту до его обращения к солдатам закончилась артподготовка. Впереди в двух местах горела деревня, подожженная снарядами, над молчаливыми позициями русских стлался густой дым. Фельдмаршал знал, что у противника нет войск, и был спокоен. За последнюю неделю его армия ни разу «не выбилась из графика», действуя по окружению рассеянных русских армий, развертывалась точно по намеченному плану, как будто это были маневры, а не война; и впереди не было ничего такого, что могло бы остановить его механизированные корпуса.
— Солдаты! — энергично выкрикнул фельдмаршал и так же энергично взмахнул рукой в тесной перчатке. — Сто тридцать лет назад ваши предки плечо к плечу с немцами героически сражались на этом поле против общего врага. Здесь они приняли причастие смерти. Вас ждет победа! Та же земля у вас под ногами, и тот же враг на этой земле. Вперед, солдаты! В последний бой! Мы останемся здесь навсегда.
Только спустя несколько дней Хартунг догадался, какой злой иронией обернулись слова фельдмаршала. Французский легион действительно навсегда остался в этой земле. Русские обрушили на него удар такой ужасающей силы, закончив бой штыковой атакой, что от легиона ничего не осталось. Жалкие остатки его в страхе разбежались по лесам, где их отыскивали похоронные команды, чтобы затем отправить в тыл.
Армии пришлось обходить стороной это страшное поле.
Хартунг знал, что после разгрома легиона Гюнтер фон Клюге, славившийся неизменностью своих привычек, впервые за всю кампанию не лег спать вовремя (он ложился и вставал очень рано), а долго читал мемуары Коленкура. Книгу эту он купил в Варшаве, где в то время находился штаб 4-й полевой армии, и не расставался с нею ни на один день. Читая, он выпил полбутылки крепкого французского вина, что было уже совсем удивительно, ибо последний солдат в армии знал, что к спиртному фельдмаршал притрагивался лишь в исключительных случаях. Что искал он у Коленкура той ночью? До этого книга служила ему своеобразным красочным путеводителем. Фельдмаршал гордился, что его армия шла дорогой Наполеона, и, чтобы довершить сходство, он обязательно, пусть на самое короткое время, останавливался со своим штабом там же, где император французов.
О, Хартунг хорошо понимал фельдмаршала! Не каждый способен своевременно позаботиться о том, чтобы не затеряться на извилистых дорогах истории, чтобы другие не затоптали твои следы.
И вот спектакль сорвался! Французский легион не будет шагать по Красной площади.
Вспомнив все это, Хартунг даже приободрился и повеселел, сидя в подвале за толстыми кирпичными стенами. Уж он-то обязательно проедет по московским улицам на своем фронтовом «мерседесе». И притом в числе первых. Только побольше осторожности в эти решающие дни. Трезвый расчет и никаких эмоций. Горячие скакуны чаще всего и не доходят до финиша. Кто знает, какие неожиданности могут быть впереди. Ведь откуда-то взялись эти танки? Да еще в сорока километрах от линии фронта.
Ох этот Мезер! Где он теперь со своими хвалеными саперами? Кретины. Мину на дороге не могли обнаружить, и фюрер лишился еще одного своего солдата. А теперь еще и танки! Кичится своей солдатской честью. Дурак! Рыцари еще не выиграли ни одной войны. Так может думать только последний идиот, не читавший фюрера.
В середине подвала из земли пробивался родник и по деревянному желобу убегал под стену. Хартунг зачерпнул холодной, как лед, воды, намочил носовой платок и приложил к ушибленному месту.
Это был самый опасный и решающий момент рейда. Десантники, которыми командовал едва ли не самый отчаянный разведчик фронтового управления капитан Савелов, на двух танках Т-34 прорывались на свою сторону. Во втором танке со всеми возможными в этих условиях удобствами лежал человек в кожаном реглане. Левый сапог у него был разрезан, а нога туго забинтована. Он был очень бледен, но уверял, что чувствует себя хорошо, и даже шутил. Когда его выносили из заброшенного лесного блиндажа, он сказал:
— Знаете, капитан, самолет оказался для меня слишком хрупким сооружением. Надеюсь, ваша техника не развалится так быстро.
Самолет этот летел ночью, без огней, над занятой врагом территорией. Летчик был молодой. Он только что окончил училище и считал, что ему здорово не повезло. Его товарищи летали на новеньких ЯКах, охраняли московское небо, и многие из них уже открыли счет сбитым вражеским самолетам, а он пилотировал старую тихоходную «керосинку» и почти все время летал по одному и тому же маршруту, доставляя людей и грузы в партизанское подполье под Смоленском. Так было и на этот раз.
У него за спиной в заднем кресле сидел пассажир в кожаном реглане. Летчик толком даже не знал, кто он такой. Инструкция, которую он получил в отношении этого человека, ничего не объясняла, а лишь подчеркивала таинственность, окружавшую пассажира. Летчик даже как следует не разглядел его лица, он запомнил только холодные непроницаемые глаза и тонкие сильные пальцы, когда тот пожимал ему руку.
Правда, в то недолгое время, когда он, посадив самолет на лесной поляне, отдыхал в партизанской землянке, его познакомили с заданием, и то только в общих чертах. Но и того, что он узнал, было достаточно, чтобы почувствовать чрезвычайную важность предстоящего рейса.
Отряд, в котором он приземлился, был небольшим и, кроме нескольких диверсий, еще ничего не успел сделать, но гораздо важнее диверсий оказались сведения, добытые партизанскими разведчиками. Возвращаясь с задания, в лесу западнее города разведгруппа случайно обнаружила неизвестный объект, судя по охране, имеющий исключительную важность. Вскоре выяснилось, что это штаб группы армий «Центр». Человек в кожаном реглане вез на «большую землю» документы, значение которых невозможно было переоценить.
За все время пути они не сказали друг другу ни слова. Один раз летчик оглянулся и увидел, что пассажир сидит с закрытыми глазами, откинувшись на спинку сиденья. Лицо его было бледно и неподвижно.
Когда мотор начал давать перебои, летчик думал, что все еще обойдется, и не стал тревожить пассажира. С его старым самолетом такое случалось и раньше. И почти всегда в конце полета. Но вскоре выяснилось, что дело обстоит гораздо хуже. Внизу ничего не было видно, а тут еще фонарь стало заливать маслом. Судя по карте, они летели над сплошным лесным массивом. У летчика был парашют, но мысль о том, чтобы воспользоваться им, даже не пришла ему в голову.
— Мотор отказал, — доложил он в головной шлемофон.
— Ваше решение? — ледяным голосом спросил пассажир.
— Иду на посадку.
Пассажир больше ни о чем не спросил. А самолет падал в темноту, в неизвестность. Летчик думал о пассажире, и это придавало ему силы. У самой земли он сумел выровнять машину и увидел впереди стену леса, а перед самыми глазами тускло светилась широкая матовая полоса. Что это, смерть или спасение? Это было спасение. Густой камыш погасил скорость, и самолет, накренившись, остановился.
Очнувшись, летчик выбрался на крыло, которое возвышалось над водой, и схватился рукой за борт кабины. Пассажир сидел, уткнувшись головой в кожаные перчатки.
— Товарищ? — позвал летчик и посветил фонарем.
Пассажир поднял голову, и летчик увидел его крепко сжатые губы и глаза, замутненные болью. Но голос прозвучал холодно и властно:
— Вы не ранены?
— Нет, — виновато сказал летчик.
— Помогите мне выйти, у меня сломана нога.
К утру на берегу оврага нашли старый блиндаж. Летчик наломал еловых веток, набросал внутрь и на всякий случай замаскировал вход. Развести костер пассажир не разрешил. Он молча лежал в углу на прелом сене, вытянув забинтованную ногу. Летчик чувствовал себя виноватым и тоже молчал. При свете фонаря разглядывал карту, измерял расстояние.
— Ну? — спросил пассажир.
— До Москвы восемьдесят километров, до линии фронта — сорок.
Пассажир посмотрел на часы. Серый рассвет дымился над заснеженной поляной, и тишина была такая, что звенело в ушах.
— Слушайте приказ, — сказал пассажир. — Сейчас вы отправитесь через линию фронта. Вы должны дойти во что бы то ни стало. А потому не горячитесь и не лезьте на рожон. Ваша смерть может погубить очень многое. Постарайтесь попасть в штаб фронта.
Летчик зашевелился, — видимо, хотел что-то спросить.
— У вас не должно быть вопросов, — предупредил его пассажир. — Вам ничего не надо знать. Вы просто расскажете, что произошло. Решение примут без вас.
— Ясно, — кивнул летчик.
— И еще одно условие. Вы должны прилететь, приехать, наконец — приползти с теми, кого пошлют сюда. Посторонних я не подпущу.
Несколько минут длилось молчание. Пассажир, казалось, задремал.
— Мне можно идти? — спросил летчик.
— И последнее. — Пассажир приподнялся на локте и показал в темный, заваленный еловыми ветками угол. — Если меня не будет, да, да, именно это я и хотел сказать. Если меня не будет, — ищите там.
Летчик хотел встать, но пассажир крепко схватил его за плечо и притянул к себе.
— Не сдрейфишь? — и улыбнулся доброй ободряющей улыбкой.
— Нет. Клянусь жизнью! — с юношеским пылом воскликнул летчик.
— Только не жизнью, — засмеялся пассажир. Смех у него был мягкий, приятный, и лицо и глаза мгновенно преобразились. — Тогда идите.
Летчик все мешкал у входа. Ему страшно не хотелось оставлять этого человека в холодном блиндаже. Кто знает, что его здесь ждет?
— Может быть, вам папиросы оставить?
— Я не курю. Идите!
Танки двигались глухими лесными дорогами. Прокаленная морозом земля надежно держала их грузную тяжесть, и лишь временами в оврагах да балках приходилось преодолевать еще не окрепшие снежные наметы. Сплошной линии траншей в этом районе не было; противник «сидел» по деревням в опорных пунктах — в стыках между ними целую дивизию провести можно, — и капитан уже не сомневался в благополучном исходе дела. Недаром в штабе его считали самым «везучим».
Капитан Савелов не знал ни штурмбанфюрера Хартунга, ни его «теории», развитой на основе тезиса Клаузевица: военные планы, в которых есть место для неожиданностей, могут привести к катастрофе. Не зная ничего этого, капитан тем не менее сразу понял, когда танки на лесной просеке столкнулись с растянувшимся обозом, что случилось как раз то непредвиденное обстоятельство, чего в глубине души он боялся больше всего. Проскочить незамеченным уже не удастся. Он имел строгий приказ: встречи с противником не искать, в бой не ввязываться, отметок на карте не делать. В случае крайней нужды жертвовать машиной прикрытия.
Теперь положение менялось. Обозники, завидев танки с автоматчиками на броне, бросили свои фургоны и разбежались с такой поспешностью, что даже стрелять по ним было бесполезно, — лишь кто-то на головной машине свистнул озорно в два пальца. Танки, расчистив гусеницами дорогу, двинулись дальше, слегка изменив курс.
А в это время от одного немецкого штаба к другому летели тревожные сообщения: «На коммуникациях русские танки». И вот уже по дорогам, подпрыгивая на ухабах, неслись противотанковые пушки, грузовики разгружали пехоту, и цепи автоматчиков прочесывали голые, зябко вздрагивающие перелески. А радисты предупреждающе выстукивали: «На коммуникациях русские танки, на коммуникациях русские танки».
Все теснее сжималось кольцо окружения. Уже не осталось ни одной свободной дороги. Вот тогда командир группы и решил ворваться в деревню, чтобы не подставлять борта вражеским снарядам. Может быть, встреча со своими людьми поможет выяснить обстановку и найдется какой-нибудь выход.
Танки остановились возле магазина, откуда хорошо просматривалась окружающая местность. Сашка подождал, когда откроется люк, и как только появилась голова танкиста в толстом шлеме, он тут же спросил:
— У вас там свободного места не найдется? — и легонько стукнул палкой в железный бок танка.
— Да, парень, тесновато у нас, — посочувствовал танкист. — На пушку верхом тебя не посадишь, да и здесь, пожалуй, не усидишь.
— Усижу, — немедленно заверил Сашка, не обращая внимания на шутливый тон танкиста.
Больше Сашке разговаривать не пришлось. Прибежали бабы, заревели от счастья, вообразив, что пришел желанный час освобождения, и сразу отбили у Сашки танкиста. Бабка Агафья прямо в закопченном чугуне притащила горячую картошку.
— Десяточек снарядов бы вместо этой картошки, — вздохнул танкист, но, чтобы не обидеть бабку, взял одну картофелину и начал есть. Женщины подождали, когда он прожует, и дружно накинулись на него с расспросами. Танкист стал рассказывать о положении на фронте и достал пачку газет. Их тут же расхватали.
Бабка Агафья посмотрела картинки и попросила Лиду:
— Почитай, дочка, что тут написано.
Лида развернула газету, и все увидели Красную площадь. Мавзолей Ленина и две колонны танков, идущих по площади. Наши, советские танки, точно такие, что стоят сейчас здесь, на деревенской улице. На другом снимке сомкнутым строем шагали пехотинцы с полной боевой выкладкой, и члены правительства приветствовали их с трибуны Мавзолея. Родная Москва! Вот она какая, матушка! Женщины жадно слушали, улыбаясь сквозь слезы. Лида читала вслух, чтобы всем было слышно. Голос ее дрожал от волнения.
«На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойны этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова. Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»
Кругом был враг; об этом все знали и стояли, притихшие и счастливые, и слушали слова, берущие за сердце, и не хотели уходить, жались к железным бокам танков, когда на краю деревни затрещали выстрелы.
Подошел капитан с двумя бойцами.
— Лезут, гады, — сказал ему танкист, разглядывая из башни невидимый с земли поворот дороги.
— Будем принимать бой. Уходить некуда.
Сашка считал, что бой ведется не так, как нужно. Один танк все время двигается и почти непрерывно ведет огонь, не пуская немцев в деревню, в то время как другой спрятался за стену колхозной конюшни и молчит, будто его и нет. Разве можно держать в бездействии такую грозную боевую технику? Пожалуй, стоит об этом поговорить с капитаном. Танки — это силища. Фрицы только увидели их и как ошпаренные бросились из деревни.
По переулку Сашка пробрался на заднюю дорогу и увидел, что рядом с капитаном стоит Лида и что-то ему объясняет. Когда подошел Сашка, капитан захлопнул планшет и щелкнул кнопкой. Он начал ходить взад-вперед по тропинке, протоптанной вдоль забора, а разведчики лежали рядом в канаве, и в ближнем переулке, и на углу больничного сада. Невысокий плотный сержант, держа взведенный автомат дулом в землю, подошел к капитану и о чем-то доложил.
— Как наблюдение? — спросил капитан.
— Ведется, товарищ капитан. Очевидно, противник ждет подкрепления, действует осторожно.
Близился полдень. Бледное солнце неохотно выглянуло из разорванных облаков, и медленно падающие снежинки заблестели как стальные иглы. На опушке леса часто и гулко забарабанили выстрелы. Сквозь беспорядочную трескотню немецких автоматов угадывались короткие плавные очереди наших разведчиков. Капитан оглянулся, ища более удобного места для наблюдения. Сашка, конечно, не мог прозевать эту минуту.
— С этой елки далеко видно, я быстро залезу, — закричал он, показывая на высокую ель по ту сторону забора.
— А ну, давай! — скомандовал капитан.
Прыгнув на забор, Сашка ухватился за нижние сучья, легко подтянулся и, как обезьяна, начал карабкаться вверх.
— Ну, что там? — крикнул капитан снизу.
— Стреляют. — Сашка боязливо озирался, рассматривая царапины на коре дерева.
— Откуда?
Сашка стал приглядываться, приставив к глазам ладонь, чтобы не мешало солнце.
— По Филатовской дороге идут! — крикнул он.
— Сколько?
— Человек двадцать.
Он посмотрел в другую сторону.
— Еще от кургана наступают. Вон в кустах за речкой прячутся, — сообщил он, как будто стоящие внизу могли видеть, что делается в кустах за речкой. — Человек сорок, а то и больше. Тащат что-то тяжелое, видно, миномет. — Это свое предположение Сашка тоже считал нелишним сообщить капитану, чтобы знал, как он хорошо разбирается в военном деле.
— Ладно, слезай!
И капитан быстро пошел вверх по дороге, куда стали отходить разведчики.
Эх, Сашка, Сашка! Сидел на вершине и не видел самого главного. Медленно и бесшумно, плотно закрытая ветками, выкатывалась из березового перелеска длинноствольная противотанковая пушка. Будто широко разросшийся куст тихо качается на поляне. А мало ли кустов возле леса? Попробуй догадайся, что в них таится. Сейчас он выползет на бугор, выберет позицию и в упор прямой наводкой просверлит борт неподвижно застывшей «тридцатьчетверки».
Сашка понял, что случилось неладное, когда увидел, как Лида бросилась бежать к танкистам, напрямик по снегу. Сашка мигом скатился с ели, прыгнул в яму, схватившись за колья забора, приник лихорадочно горящими глазами. Боже мой, что она делает? С ума спятила, что ли? Сейчас она добежит до угла и будет как на ладони. А немцы рядом. Ведь он хорошо видел, сколько их набралось за сараем на краю деревни. Срежут первой пулей.
— Лида, назад! — изо всей мочи закричал Сашка, но его голос заглушили выстрелы.
Лида бежала по полю. Она кричала и махала руками. Потом сорвала с головы платок и на бегу размахивала им над головой, все в одном направлении — к лесу. Ветер развевал ее светлые волосы. Это ли не мишень? И вот налетел на нее вихрь, взметнулся под ногами снег, и Лида упала. Сашка завыл, ткнулся головой в снег, в бессильной ярости сотрясая еловые колья. Выстрелы гремели не переставая. Зачем же так долго стреляют?
Сашка поднял голову. Лида ползла, прижимаясь к земле, и вокруг нее взлетали снежные фонтаны. Около конюшни замелькали белые полушубки, разведчики кинулись к ней навстречу, застрочили автоматы. Слава богу, успела!
А еще через несколько минут черные всплески разрывов засыпали подозрительный куст на лесной поляне. Наконец-то заговорил и второй танк.
Взлетела красная ракета. Разведчики, отстреливаясь, отходили. Сашка увидел, как, неумело карабкаясь, Лида влезает в люк танка. Вот зацепился за край ее шерстяной платок. Эх, девка и есть девка.
По Сашкиным следам приполз Леонид и, отдышавшись, сказал:
— Придется здесь сидеть, домой не проберешься. Немцев набилось видимо-невидимо.
Сашка не придал этому никакого значения. Он думал о другом.
— Лида уехала с нашими танками, — сказал он. — Она бежала по полю, и по ней стреляли. Сильно стреляли. Может быть, она даже ранена. Я буду ее ждать.
— Чудак, она повела танки к своим. И останется с ними.
— Все равно я буду ее ждать, — стоял на своем Сашка.
Перед оврагом танк остановился, и сильный голос сверху крикнул:
— Проводника на выход!
Лида полезла на голос. Ее поразила необыкновенная тишина. Не было ни выстрелов, ни криков. Только в той стороне, откуда они ехали, поднимался и расплывался по небу бурый столб дыма. Солнце скрылось, дул ветер, и тонкие березки стояли с обледенелыми ветками, словно хрустальные вазочки. Капитан протянул руку, и Лида спрыгнула на землю.
— Куда теперь? — отрывисто спросил он, в упор разглядывая смутившуюся девушку. — Дозорные докладывают, что впереди вражеские заслоны.
— Туда не надо, — быстро заговорила Лида. — Видите, стог сена. Мимо него по оврагу. И сразу в лес. А там уже будет совсем безопасная дорога.
Капитан развернул карту.
— На карте ее нет. Это летняя дорога. По ней сено возят. На танках, я думаю, можно проехать. Тут недалеко, я вам покажу.
— Командовать умеешь? — улыбнулся капитан и сразу же сам закричал: — Слушай команду!
Танки переползают овраг, преодолевают подъем и идут вдоль леса. Лида волнуется. Лес неузнаваемо изменился. Где-то здесь или немного дальше должны быть густые заросли орешника, затем чистая березовая рощица, где она наткнулась на укромное грибное местечко. Так, все верно, — мысленно отмечает она. Но чего-то все-таки не хватает. Это потому, что зима и вместо шумящей листвы голые сучья. Два дуба рядом, опять орешник.
— Стоп! — кричит Лида.
Так вот почему ей было так тепло и удобно сидеть. Капитан держит ее, обняв за плечи и прикрыв своей шинелью. На Лиде все тот же старый пиджак на байковой подкладке, на голове шерстяной платок. — Можешь показать на карте это место?
Лида показывает. Капитан начинает осматривать местность.
— Отличная дорога, — говорит он. — Вот оно наше боевое счастье.
— Добрая дорога, — хвалит сержант.
— Не будем терять времени. Проводника в головную машину. Все по местам!
— Я вернусь назад, — сказала Лида.
— Скоро вернемся все вместе.
— Нет, я должна вернуться сейчас. До свиданья.
Капитан взял ее за плечи, и с минуту они стояли молча, глядя друг другу в глаза.
— Это действительно так нужно?
— Да, я уже сказала. Счастливого пути.
Но капитан все еще не решается отпустить ее. Немного подумав и вдруг переходя на «вы», он спросил:
— Выходит, вы тоже выполняли задание?
— Можно считать так.
— Скажите тогда, как вас звать?
— Лида.
Капитан нагнулся и поцеловал ее в голову, в грубый шерстяной платок.
— Мы не забудем вас, Лида!
В глубине леса затих гул моторов, замерли потревоженные ветки орешника, и единственный лист, качавшийся на самой вершине, сухой и мятый, медленно кружась, опустился на землю. Она медленно и неохотно отвернулась от леса и пошла назад, все ускоряя шаг, чтобы побыстрее согреться.
Лида шла своей обычной походкой, широко махая руками, и с ребяческим азартом хрупала льдинками в насквозь промерзших лужах.
Ребята увидели Лиду, когда она, незаметно обойдя колхозные амбары, вышла на заднюю дорогу. Это был наиболее безопасный путь.
— По-моему, с ней что-то стряслось, — заметил Сашка. — Идет как ни в чем не бывало.
— Надо ее сюда позвать, — сказал Леонид. — Около ее дома дежурит патруль.
Ребята раздвинули колья и вылезли на дорогу.
— Лида!
— Хальт!
Откуда же взялись эти трое? Они шли в ногу тяжелым солдатским шагом, и тот, что был в середине, с длинным лошадиным лицом и в кургузой шинели, первым вскинул автомат.
— Лида, беги! — дико заорал Сашка. И они с Леонидом бросились в переулок. Вслед им хлестнули выстрелы. Пули щелкали о кремневые стволы старых яблонь, а отскочив рикошетом, пели на разные голоса.
Лида продолжала идти по дороге, даже шагу не прибавила, только озябшие руки спрятала на груди под шерстяной платок. Она шла, глядя себе под ноги, и не собиралась уступать дорогу. Это ее дорога. На ней еще видны рубчатые следы гусеничных траков. Здесь, перед тем как покинуть деревню, в последний раз прошли танки. Теперь их не догонишь.
— Хальт!
Она подняла голову. Их было трое: два автомата и ручной пулемет с черным прикладом. Рассмотреть остальное она не успела. Острый угол приклада врезался ей между ключиц. Женщины, сидящие в ближнем укрытии, услышали истошный, захлебнувшийся крик и в страхе начали креститься. Этот крик, в котором слились и боль, и ненависть, и прощание с жизнью, был единственным. Лида пересилила боль и намертво закусила губы. Она не ожидала удара и не успела приготовиться. Больше она кричать не будет. Ни за что!
Удар был нанесен опытной рукой, но она устояла, только ноги вдруг перестали слушаться. Ее почти волоком протащили по переулку и потом вывели на улицу. Тут ей стало легче дышать, и ноги перестали подкашиваться. Вот здесь совсем недавно стояли танки и она читала газету. Это самое высокое место в деревне. Отсюда хорошо видно во все стороны. Только не думать о том, что впереди…
Пулеметчик-эсэсовец из команды штурмбанфюрера Хартунга, нагловато улыбаясь, глядел на майора Мезера.
— Мне нужна она только на полчаса, — говорил он и тыкал стволом пулемета в сторону Лиды. — Всего на полчаса, не больше. Тут рядом есть пустая комната. На том свете ей будет что вспомнить.
Мезер поморщился. Черт знает что. Эти парни привыкли безобразничать. Им уже не терпится. Но пусть не думают, что он будет поощрять их распущенность. Он выполняет свой долг и поступит так, как требует приказ. Она знает, что будет повешена, и молчит. Ему знакомо это фанатичное упрямство. Тут есть над чем задуматься. Во всяком случае, кем бы она ни была и чью бы волю ни выполняла, она заслуживает достойной смерти.
— Выводите! — приказал он конвойным.
На улице Лиду поставили рядом с толстой липой, у которой уныло обвисли голые сучья. В них печально посвистывал ветер. Рядом раскинулся заросший бурьяном пустырь. На этом месте когда-то стоял двухэтажный дом ее деда. Эта липа и еще несколько деревьев, от которых остались только пни, были посажены Фомой Яковлевичем Матвеевым. Глядя на пустырь, Лида вспомнила: ей было восемь лет, когда сломали дом. Среди развороченных камней разрослась белена. Они с мальчишками рвали ее и ели, думая, что это мак. Потом мать, завернув в одеяло, возила ее в больницу. Какие были глупые.
По другую сторону дороги находился магазин. Двери его были сорваны, и в проходе громоздились пустые ящики. Лида увидела ящик в руках Липатыча и отвернулась. Только не думать об этом. Иначе не выдержишь, закричишь, раздавленная страхом, и тогда…
Мезер, поеживаясь, стоял в стороне. Дул ветер, короткий день куксился и мрачнел, а невозмутимость приговоренной наводила на мысль о том, что она надеется на спасение. А что, если вернутся русские танки? В этой стране можно ожидать всего. Придется поторопиться.
А в это время Липатыч лихорадочно рылся у себя в чулане в груде разного старья. Тут были негодные противогазы и простреленные каски, кожаные подсумки и просто обрывки ремней — словом, все то, что можно было подобрать на фронтовых дорогах. Несколько раз ему попадалась веревка, сделанная из парашютного стропа. Липатыч пожалел ее и засунул подальше. Наконец он нашел длинный кусок сталистого немецкого кабеля, в нескольких местах посеченного осколками, и на нем остановил свой выбор.
…И все-таки она почувствовала страх. Он навалился на нее внезапно и сковал все тело, когда она увидела, как длиннолицый, стоя на ящике, привязывает кабель к нижнему суку липы. Вот он подходит к ней. Протягивает руки. И тогда она решилась.
— Я сама, — сказала Лида и шагнула к ящику.
Тяжелые кирзовые сапоги потянули ее книзу. На какое-то мгновение резкая боль затуманила сознание, но почти тут же она ощутила под ногами землю. Она выпрямилась и далеко за речкой увидела молодые елочки, обступившие поляну, на которой они играли в футбол. Рядом с ней кричали на непонятном языке, но это уже не имело никакого значения. Главное было в ней, в этих елочках и в сером небе над ними.
Мезер в бешенстве хлестал Липатыча концом оборванного кабеля.
До угла Липатыч пятился задом, потом повернулся и побежал, согнувшись и поминутно оглядываясь. Вернулся он очень скоро. На этот раз в руках у него был парашютный строп.
— Вот эта покрепче будет, — запыхавшись, приговаривал он, пробуя веревку на разрыв.
Во второй раз Лида встала на ящик, подняла голову и поглядела на сизо-мглистое небо. «Мама, ты поймешь меня. Я не могла иначе…»
Что-то щелкнуло у нее над головой. Немцы схватились за автоматы, и поднялась стрельба. Смятение вызвал камень, брошенный Вовкой Фирсовым. С самого начала казни он сидел за углом магазина и наблюдал за происходящим. Несколько раз он бросал на дорогу мелкие камни, которые добывал из развалившегося фундамента. Для чего? Он и сам не знал. Понимая свое бессилие, он строил планы спасения девушки. Вовка думал, что Лида заметит его знаки и поймет. Вот она рванулась, побежала. Вовка хватает ее за руку, и они мчатся под гору к реке. А там кусты и лес. А в лесу Вовка знает такие места, что и с овчаркой не сыщешь.
Он выбрал камень поувесистей и, приподнявшись, швырнул изо всей силы. Камень затрещал в ветвях, ударился о ствол и скатился к ногам Лиды. Длиннолицый выронил фотоаппарат и застыл на корточках. Вовке запомнился его огромный открытый рот.
Когда утихла стрельба, Вовка осторожно поднял голову. Светлая, почти прозрачная прядка волос упала на неподвижное лицо Лиды.
Штурмбанфюрер Хартунг сидел в подвале еще долго после того, как кончился бой и в деревне воцарилась тишина. Но и эта тишина казалась ему подозрительной. Наконец он решился и стал пробираться к выходу. Сырая тяжелая дверь противно заскрипела, и он несколько минут настороженно прислушивался, не снимая руки с рукоятки парабеллума. Подойдя к воротам, он услышал шаги и беззаботный разговор идущих мимо солдат.
Хартунг вошел в дом, надел шубу и поглубже надвинул фуражку, чтобы не был виден синяк. По улице он шагал не спеша, расправив плечи и глядя прямо перед собой. Ему не в чем упрекнуть себя. А другим — тем более. Расквартированным в деревне батальоном командует не он. Он готов исправлять чужие ошибки, но только не на поле боя. В бою не всегда становится ясным, кто герой, а кто нет и что привело к победе или к поражению. Поведение отдельного солдата — в данном случае он тоже солдат — проанализировать очень трудно. Особенно в сегодняшнем бою, где героев наверняка не было. Если бы каждый выполнил до конца свой долг перед фюрером, кампания давно бы закончилась, и он, военный историк Хартунг, последователь Мольтке (конечно, старшего, а не его лишенного твердости племянника), спокойно бы писал свои воспоминания.
Солдаты, увидев штурмбанфюрера, поспешно расступились. Хартунг подошел к дереву и долго с многозначительным видом разглядывал лицо повешенной. Так и есть. Даже допрос второй степени не довели до конца. Хуже всего, когда за дело берутся дилетанты.
— Ты, как всегда, поспешил, Франц. И на этот раз с совершенно очевидным ущербом для дела. И теперь уже ничего не поправишь. Еще один шаг противника останется неразгаданным. — Хартунг осуждающе покачал головой. — Но к чему было спешить? Неужели один паршивый танк деморализовал весь батальон вместе с его командиром?
Мезер резко повернулся на каблуках. Побелевшими от бешенства глазами в упор взглянул на штурмбанфюрера. Страшным усилием воли ему удалось затянуть паузу.
— А ты, как всегда, прав, — сказал он почти спокойно. — Я действительно сплоховал. В моем штабе не оказалось укрытия, и мне пришлось принять бой. Только не с одним танком. Их было два. И не меньше взвода пехоты.
Добежав до своего дома, Сашка увидел, что на калитке висит замок. За огородами и на улице слышались чужие голоса, а в той стороне, куда ушли танки, еще не затихла стрельба. Схватив подвернувшийся под руку кол, он выломал подворотню и пробрался в дом. Вскоре из убежища вернулась мать. Глаза у нее были заплаканы.
— Лиду схватили. Говорят, казнить будут, — и заревела в голос.
Сашка опрометью выскочил на улицу и бросился к Лидиному дому, но там никого не было. Казнить? Лиду казнить? Он увидел ее издалека. Она стояла около липы, опустив голову, и на лице у нее шевелилась светлая прядка волос. Всегда мешала она ей, эта непокорная прядка.
Только зачем Лида поднялась на цыпочки, и на кого она смотрит?.. И тут над головой Лиды он увидел туго натянутую белую струнку. Он увидел ее только на одну секунду, потому что горячий туман ожег ему глаза, но машинально он продолжал идти, пошатываясь и спотыкаясь.
Вокруг липы ходил часовой с обмороженной щекой, небритый, в надвинутой на уши пилотке.
— Никс! — сказал он и выставил штык.
Стало светлее, и Сашка снова увидел белую струнку. Часовой пригляделся к нему, опустил штык, и рот его растянулся в широкой улыбке.
— Шнапс? — спросил он и быстро, с удивительной ловкостью обшарил у Сашки карманы. В них ничего не было. Часовой разочарованно крякнул и подтолкнул Сашку тупой стороной штыка.
Еще раз его толкнули на крыльце сельсовета. Он никак не мог переступить порог и все глядел и глядел на дверь с сорванным замком. У нее, у Лиды, остался ключ от этого замка, и в тот день он еще говорил ей, чтобы она его не потеряла. Замок висит и сейчас вместе с вырванным пробоем, а Лиды нет.
Сельсовет занимал одну комнату, за перегородкой был клуб, и там на деревянных скамьях сидели испуганные женщины. Среди темных платков виднелись изодранные шапки мальчишек, да у стариков печально свесились седые головы. Всех их, старых и малых, согнали сюда сразу после казни.
Липатыч, осторожно ступая, прошел вперед и скромно сел возле глуховатого Мокея Ильича. Не было ни шума, ни махорочного дыма, лишь порой раздавались скорбные вздохи. Липатыча, видимо, тяготило это зловещее молчание. Поерзав, он наклонился к старику.
— Вот ведь сердце у нее какое. Кто бы мог подумать? Сама на себя петлю накинула.
Мокей Ильич замотал головой, кряхтя поднялся, постукивая палкой, пошел на другое место.
— Посмотрим, кто на тебя накидывать будет, — сказал сзади женский голос.
Липатыч оглянулся, съежился и пересел на окно. Здесь он и просидел все время молча, глядя на носки немецких сапог, к которым он уже успел подбить новые подметки.
После всех, громко стуча клюкой, ввалилась Малинка, в мужском романовском полушубке, здоровая и толстая как дубовая ступа. Ни на кого не глядя, села на середину пустой скамьи, и сразу запахло лежалой овчиной, нафталином и еще чем-то неприятно затхлым.
По краям низенькой сцены стояли автоматчики, а между ними за столом сидел штурмбанфюрер Хартунг. Он не снял даже кожаных перчаток. Когда зал заполнился и еще один автоматчик вытянулся у двери, Хартунг поднялся и произнес короткую речь. Он говорил, что коммунистов и партизан надо вешать, и тот, кто знает, где таковые находятся, должен прийти и сказать немецкому командованию. За это будут выдаваться награды. Хартунг не особенно полагался на знание языка и, кончив речь, спросил, все ли его поняли.
Сделалось так тихо, что было слышно, как на улице глухо отдаются шаги часовых. И вдруг в уши ворвался визгливый крик Малинки:
— Правильно! Их и без наград вешать надо! Да! Довольно! Натерпелись от их власти, хватит! — задохнувшись, бешено застучала клюкой.
— Смотри, Авдотья, наплачешься еще, и про Советскую власть вспомнишь, — довольно внятно сказала Громыхалина Фрося.
Малинка вконец остервенилась:
— Не вякай, дура, все знают, что муж у тебя партеец. Да!
На секунду воцарилась страшная тишина.
— Все знают, да молчат. Одна ты выскочила, — назидательно произнесла бабка Агафья. — Стыдно! Старая ведь уже. О душе пора подумать, а ты грех такой на себя берешь.
Малинка, стянутая полушубком, медленно, как танковая башня, стала поворачиваться к говорившей.
Хартунг лениво поднял руку в черной перчатке. Они ссорятся между собой. Это хорошо. Не надо им мешать. Только зачем так громко.
— Матка, тихо надо!
Но Малинка уже ни на кого не обращала внимания.
— Не одну ее повесить надо. Да! Вот этот еще…
Малинка остановилась, бешено вращая выпученными глазами.
— Вот он прижался. И ему на веревке место, чтобы знал, как по елкам лазить. Да!
У Сашки перед глазами поплыли радужные круги. Все тело сотрясало ознобом. С самого утра он ничего не ел, жил как во сне, и сейчас ощущал внутри почти смертельный холод. Осунувшееся лицо его стало пепельным. Задев плечом за косяк, он вышел в коридор, спустился по ступеням и только тогда бросился бежать.
Дома он забрался на полати и долго лежал неподвижно, уткнувшись лицом в мешок с луком. В кухне за печкой все еще плакала мать.
С шумом и треском рванулось косматое пламя, охватило сухую крышу, красной волной прокатилось по карнизу, подгоняемое колким ветерком. Жарко дохнул морозный ветер, трепетное марево заструилось в воздухе.
Увидя багровый свет в темных окнах, Сашка на минуту остолбенел. Придя в себя, рванулся к двери, на ходу схватил ватник, шапку искать не стал — выскочил на улицу. На углу остановился пораженный. Спутанные волосы взбило горячим ветром. Горел дом Дунаевых. Сашка увидел прижавшегося к забору Леонида. Рядом в легком пальто на детских саночках сидела его мать, держа на руках двухлетнюю Леночку. На них сыпались искры.
— Отчего загорелось? — спросил Сашка.
Леонид с остервенением махнул рукой.
— Все погибло. Ничего не успели вытащить. Сволочи. Вздумали во дворе мотор разогревать, а кругом сено. Сейчас снаряды начнут рваться, — сообщил он, глядя на разраставшуюся гриву огня. — Полная машина боеприпасов.
Стало светло как днем. На дороге начал подтаивать снег. Мимо две женщины провели к соседям бабушку Леонида. Она еле передвигала ноги в обожженных валенках.
Тушили пожар не меньше роты солдат. Выстроившись цепочкой, они передавали из рук в руки обледенелые ведра с водой. Вода бессильно шипела. Несколько человек возились около пожарной машины. Возились долго и безрезультатно. Машина не работала.
Внезапно Сашку осенила какая-то мысль. Он схватил Леонида за рукав. Бледное лицо его с широко распахнутыми глазами было ярко освещено пожаром.
— Будем мстить за Лиду? — прошептал он в лицо товарища.
Леонид ответил не сразу. Он еще не совсем оправился от потрясения. Сашка истолковал это по-своему.
— Нет, ты поклянись!
— Будем мстить, клянусь! — тихо и зло сказал Леонид.
— Тогда бежим.
Тяжело дыша, остановились за чьим-то сараем.
— Сейчас винтовку откопаем, — отрывисто заговорил Сашка. — Один патрон есть. Бронебойно-зажигательный, Толстомясый в шубе здесь, я видел.
Старая Сашкина майка, которой был обмотан затвор, смерзлась, и Сашка на ходу раздирал ее закоченевшими пальцами.
Когда они вернулись, огонь бушевал с неослабевающей силой. Ветер повернул. Искры сыпались на железную крышу соседнего дома, где в небольшой комнатке на узкой кровати лежало одеревеневшее тело Лиды. Три дня оно раскачивалось на скрипучем суку липы, и только в канун пожара оккупанты сняли часового и разрешили убрать труп.
Женщины сгребали снег и забрасывали им дымящуюся стену. Неподалеку стоял штурмбанфюрер Хартунг в распахнутой шубе и следил за пожаром. На фоне освещенной стены рельефно рисовалась его массивная фигура. Хартунга мучили предчувствия. Ему казалось, что из темноты в этот освещенный квадрат ворвутся партизаны или с черного, словно обугленного неба посыплются русские бомбы. Он напрягал слух, всматриваясь в темную бездну, но там после яркого света не было видно даже звезд.
Ему страшно хотелось уйти в хорошо натопленный и, еще лучше, охраняемый дом, но всякий раз, когда он уже готов был сделать первый шаг, огромным усилием воли он приказывал себе оставаться на месте. Пусть все видят: вот он стоит рядом с солдатами — решительный, спокойный, в любую минуту готовый к действию.
— Ишь, гад, топчется ровно мерин, не стоит на месте, — прошептал Сашка, просовывая винтовку под сгнившую доску забора. Они с Леонидом лежали в канаве напротив горевшего дома. От штурмбанфюрера их отделяло расстояние не более тридцати метров.
— Не спеши, промажешь, — шепнул Леонид, следя за нервными движениями Сашкиных пальцев.
Сашка вставил патрон. Затвор автоматически закрылся, громко щелкнув. Ребята замерли. По ту сторону забора раздался чужой смех. Сашка начал целиться. Ему показалось, что штурмбанфюрер подозрительно смотрит в их сторону. Стараясь, чтобы мушка не прыгала у него по лицу, Сашка нажал на спуск. Выстрела не получилось. Вместо него раздался оглушительный взрыв. Черные головешки и тучи искр взметнулись над дорогой. Осколки с визгом разлетелись в стороны, пробив в нескольких местах забор над головами ребят.
Солдатская цепочка сломалась, качнулась в сторону за угол дома, и тогда стало видно лежащего ничком штурмбанфюрера Хартунга. Из-под живота у него текла красная снежная кашица. К нему подползли санитары с носилками. По тому, как небрежно взвалили они тяжелую тушу штурмбанфюрера, стало ясно, что он мертв. Огонь ослабел, но никто не подходил близко. Ждали еще взрывов. Очевидно, в спешке снаряды успели разгрузить не все.
Сашка с Леонидом не покидали своего убежища до тех пор, пока не унесли мертвого Хартунга.
— Теперь можно идти, — с облегчением сказал Сашка, когда носилки скрылись в темноте. Встав на колени, он начал разгребать снег, чтобы спрятать винтовку, из которой даже не потрудился вынуть патрон.
— Руки отморозишь, — предупредил Леонид.
Сашка не ответил.
Они как могли замаскировали свои следы и пробирались к дыре, чтобы вылезти на дорогу, когда на крыльце Лидиного дома послышалась отрывистая команда. Ребята насторожились.
— Тащат что-то, — сказал Сашка. Они разгребли снег и стали, наблюдать. Четверо солдат, ругаясь и мешая друг другу, проталкивали что-то громоздкое в узкую дверь крыльца. За их спинами ничего нельзя было разглядеть. Но вот с треском вылетела дверь… и у Сашки глаза полезли из орбит. Он как-то странно засопел, и треснула доска, в которую он упирался головой.
Фашисты тащили кровать с телом Лиды. Один из них наступил на край простыни, и все захохотали, когда обнажились ноги девушки. Мелькнула белая подушка, задрались железные ножки кровати, и все пропало в огне и поднявшейся туче искр. Сашка заскрежетал зубами, изогнулся, как вьюн, и вдруг, завыв диким голосом, кинулся раскапывать винтовку. Леонид видел, как, недоуменно оглядываясь, остановились солдаты. Тогда он схватил Сашку за плечи, толкнул в снег и навалился животом ему на лицо.
Ночь была заполнена многоголосым шумом. Надсадно трубили громоздкие машины, скрипели колеса фургонов, ржали лошади, исходя кровавой пеной, хрипели простуженные голоса, а над всем этим злорадно завывал ветер, крутя по дорогам колючую поземку. По обочинам за несколько минут наметало сугробы у еще не остывших трупов лошадей; они валялись вперемежку с машинами, пушками и разным военным снаряжением, на которое не обращают внимания во время отступления.
Сашка, худой и нервный, не замечал, что творится вокруг. Пробираясь к колодцу за водой, он поминутно оглядывался и вздрагивал при каждом звуке. Его преследовало странное и непонятное чувство. Это было мучительное ежеминутное, с напряженным стуком крови в висках, ожидание чего-то необыкновенного.
Но ничего не происходило. Все было так, как было. Тускнел зимний день, к ночи разыгрывалась метель, а Сашка глухим переулком пробирался в угол больничного сада и садился на горелый пень, занесенный снегом. Рядом возвышался могильный холмик. Сашка бросал в снег шапку, и ледяной ветер студил его голову…
И все же морозным декабрьским днем произошло событие, которое многое переменило в Сашкиной судьбе.
Началась вторая половина декабря. Кто-то пустил слух, что наши придут на Николу — престольный праздник в Иванове. В тесном домишке у бабки Агафьи собрались богомольные старухи со всей деревни. Небольшие окна плотно завешены. В комнате жарко натоплено, душно, пахнет ладаном. В углу робко мигает зеленая лампадка. Тишина. Слышится лишь глухой шепот да шелест перебираемых четок. Все усердно молятся. Низко и часто кланяются, с серьезными лицами, со слезами на глазах просят Николу-угодника освободить от страшного фашистского супостата.
Снаружи в закрытые ставни трется назойливый ветер, пенными снежными всплесками летит на другой конец улицы, глухо стучит ледяной крупой по мерзлому брезенту машин. Машины стоят возле последнего дома. В кузовах зажигательные снаряды. Они предназначены для уничтожения деревни. Близится рассвет. Поджигателям пора начинать, но остывшие машины не хотят заводиться. Окоченевшие шоферы и тощий офицер с посиневшим лицом сгрудились перед жарко топящейся печью, поочередно суют в открытую дверцу затвердевшие носки сапог, шмыгают покрасневшими носами. Кажется, никакая сила не выгонит их на мороз.
Сзади машин мелькнула чья-то тень. Сашка остановился, прислушался. Где-то под Рузой отчетливо слышались очереди крупнокалиберных пулеметов. Сашка осторожно обошел машины. У первой впереди торчала заводная ручка. Он вынул ее без труда. У второй пришлось копаться в кабине. Звякнув, упал гаечный ключ.
— Тише ты, — шепнул Леонид, оглядываясь. Ребята замерли. Никого. Пошарив еще немного, Сашка вынул холодную ручку.
— На, держи.
Ребята спрятались за кузов, где не так дуло, огляделись и, прижимая к себе добычу, пропали в темноте.
— Посмотрим, как вы теперь уедете! — Ручки полетели далеко в сугроб. Постояв на дороге и послушав, как гремит за лесом и багровое зарево заливает небо, ребята побежали домой греться.
На рассвете поджигателей настигли конники Доватора. Где укрыться пешему на голом поле? Черный дым стлался над лесом, хмурилось зимнее небо, тускло и холодно, с коротким визгом сверкали клинки, и багровые пятна расплывались на истоптанном снегу.
Наступило утро николина дня.
Пригревшись на полатях, Сашка крепко уснул, во сне разговаривал и плакал и только в середине дня был разбужен шумом и громкими голосами. У печки хлопотала мать. Непривычно возбужденная, раскрасневшаяся от жара, она без умолку болтала, двигая огромными чугунами. Сашка понял, что, пока он спал, произошло что-то необычное. Накинув ватник, он выбежал на улицу и словно в другой мир попал. У каждого дома толпились веселые люди в родных серых шинелях. И Сашка заплакал от счастья.
У колодца возле колхозной конюшни казаки поили лошадей. Три танка стояли сзади школы, а в переулке поместилась походная кухня, и бойцы получали обед, подставляя начищенные котелки. Все это успел разглядеть Сашка, в какие-нибудь полчаса обежавший полдеревни. Он бессознательно улыбался каждому, кто ему встречался, в груди сделалось легко, все пережитое отодвинулось на задний план.
Около сельсовета ему встретился здоровенный казак в черной, как у Чапаева, бурке, с клинком в исцарапанных ножнах. Загребая, как добрый иноходец, кривыми ногами, казак нес брезентовое ведро с овсом. Увидев улыбающегося Сашку, крикнул:
— Что, парень, живем? — и смешно подмигнул.
— Живем! — ответил Сашка и сам удивился, как звонко прозвучал его голос. Здесь же он встретился с Леонидом Дунаевым и Вовкой Фирсовым. У Вовки радостно светились глаза, ему не стоялось на месте, тогда как Леонид был сосредоточен и хмур. Поздоровавшись, он сказал с озабоченным видом:
— Липатыча сейчас видели. Ходит по домам, где разместились командиры.
— Пьяный малость, — вставил Вовка.
Леонид продолжал:
— Орет, что он первая жертва оккупантов. Сапоги немецкие показывает. Сначала чинил их, а теперь опять заплатки оторвал.
— Что будем делать? — наконец спросил Сашка.
— У нас в доме полковник остановился, надо ему сказать, — посоветовал Вовка.
Ребята согласились. По дороге Леонид вытащил из-за пазухи парабеллум и передал его Сашке.
— Вот, около дома нашел после пожара, на том месте, где толстомясый валялся.
Сашка взял пистолет, повертел в руках и сунул себе в карман.
Ребята прошли еще несколько шагов и увидели, как артиллеристы стаскивают брезент с больших машин, стоящих на поляне сзади колхозного клуба. Они уже знали, что это знаменитые «катюши», и остановились посмотреть. Им пришлось долго лежать в снегу и ждать, прежде чем «катюши» начали «играть».
В деревне случилось нечто невообразимое. Оторвались и разбежались лошади, попрятались люди, даже видавшие виды бойцы, как зачарованные, смотрели на огненные снаряды, уносившиеся за лес в дымное небо. Вскоре с той стороны послышались тяжелые длинные раскаты. Обрабатывался передний край противника. В трех километрах от Иванова, на берегу Рузы, немцы соорудили прочные укрепления. Село Дьяково было превращено ими в мощный опорный пункт. На кладбище и вдоль берега стояли доты с ледяными куполами.
Богомольные старухи, те, что собирались на молебен у бабки Агафьи, увидев огненные полосы на небе и услышав страшный грохот, подумали, что пришел конец света. Лихорадочно рылись в пропахших нафталином сундуках, поспешно облачались во все смертное. Бабка Агафья полезла на чердак посмотреть приготовленный гроб и к великому ужасу обнаружила в нем спрятавшегося немца. С диким воплем скатилась она оттуда. Бойцы аккуратно спустили с чердака непрошеного гостя, а опоганенный гроб пришлось изрубить на дрова. Новый бабка заказывать не стала, и хорошо сделала. После того она жила еще больше десяти лет.
Дома Вовка, прячась от матери за спины товарищей, провел ребят на чистую половину и первым обратился к полковнику. Полковник обедал. Не переставая есть щи, он внимательно слушал сбивчивый Вовкин рассказ. Видя, что Вовка заболтался, Сашка жестко сказал:
— Тут нечего долго разговаривать. Его надо расстрелять, и все. Он нашу Лиду помогал вешать за то, что она танки из окружения вывела. — И отвернулся, чтобы не видели его лица. — А если вы его не заберете, то я сам всю обойму всажу в его рыжую морду, — и вынул тяжелый парабеллум.
Полковник положил ложку, вытер губы и стал вылезать из-за стола.
— Она жизни своей не пожалела, — добавил Леонид.
Полковник увидел устремленные на него три пары нахмуренных мальчишеских глаз. Он трудно улыбнулся им.
— Хорошо, будем разбираться, — и снял телефонную трубку. — Только пистолет вам все-таки придется сдать.
Спустя полчаса ребята чинно сидели на лавке и рассказывали корреспонденту «Красной звезды» все, что знали о Лиде. Корреспондент делал записи в блокноте и задавал совсем ненужные вопросы. Как он не мог понять, что рыжего Липатыча надо арестовать немедленно.
— Покажите это место, — взволнованно сказал корреспондент.
Они вышли на улицу. Сашка шел впереди. Но с каждым шагом он все медленнее переставлял ноги. Стоя около липы, он долго не мог понять, о чем у него спрашивает корреспондент, а когда поднял голову и увидел голый сук, на котором болтался обрывок немецкого кабеля в красной оплетке, слезы сами покатились у него из глаз. Корреспондент взял его за плечи и прижал к себе.
— Успокойся, — мягко сказал он. — Ты уже взрослый и должен понять, что война идет не на жизнь, а на смерть. Пусть Лида будет для вас примером. Она — как радуга, которая тоже живет недолго, но ее видят все, и она всегда вместе с солнцем.
Сашка осторожно освободился от его рук и пошел, не выбирая дороги, то и дело проваливаясь в сугроб.
Вот так все и случилось.
Написав слово «КОНЕЦ» и поставив точку, я вышел из дома и направился на площадь к совхозному клубу, где в зеленом скверике скромно белеет строгий мраморный обелиск.
Я долго всматривался в поблекший овальный портрет, и мне уже не казалось, что серые глаза Лиды смотрят укоризненно. Я выполнил свой долг — рассказал о ней людям.
Над рекой не умолкали соловьи, деревня утопала в цветущей сирени, и только у старой липы безжизненно висел засохший нижний сук. До сих пор меня не оставляет странная мысль, что сук этот засох от горя.
Фирс Нилыч Глотов, а за глаза просто Глот, живет в двухэтажном деревянном доме в самом центре заводского поселка. Пять широких окон выходят на запад. Из них видны одинокий кедр, высоко поднявший темную крону, корявые тополя, посаженные еще покойным батюшкой, и плотные заросли сирени — над обрывом, у дощатого забора. Под горой, за дорогой, быстроструйная красавица Чусва, а за ней черные крыши обжиговых печей да лесные заречные дали.
Старое кресло у окна пахнет нафталином и пылью. По вечерам Фирс Нилыч подолгу сидит здесь и не спеша листает толстую прошнурованную книгу с длинным списком должников. А если поднимет голову, то за окном в стороне видит второй свой дом с каменным низом и крутой лестницей на верхнюю половину, где разместилась парикмахерская. Внизу — пекарня: сырой темный подвал с квадратными окнами, бурыми от копоти и мучной пыли.
Три года назад у Глотова умерла жена. С тех пор жизнь в доме пошла скучно и однообразно. Хозяин предался религии, но не забывал, однако, и о земных делах. С божьей помощью накапливался капитал, рос список должников, и во всей долгой жизни Глотова не было ни одного случая, когда он усомнился бы в промысле божьем. Даже в ту ветреную осеннюю ночь, когда во французской колонии загорелись две его лавки и испуганный сторож прибежал со страшной вестью, Фирс Нилыч скорбно вздохнул и сказал:
— Бог дал, бог взял, — и ушел в угловую комнатку, чтобы провести остаток ночи в усердной молитве.
А наутро нанял у заводской подрядчицы Жучихи сорок лошадей и отправил в Пермь за товаром. Через месяц лавки торговали по-прежнему.
Гораздо больше огорчений принесла Фирсу Нилычу единственная дочь Марина. В прошлом году она окончила гимназию. Фирс Нилыч сам ездил за ней на вокзал. Весна стояла поздняя. В июне цвели яблони, черемуха уже не пахла, а густо роняла на дорогу увядшие лепестки, серые от заводской сажи. Фирс Нилыч думал о дочери, и думы эти были горькие. Он видел, что становится ей чужим, и порою даже жалел, что отдал ее в гимназию.
Пришел поезд. У Марины был усталый вид. Она похудела и, как показалось Фирсу Нилычу, стала серьезней. Закрытый ворот коричневой гимназической формы на похудевшей шее лежал жестким хомутиком. «Слава богу, отучилась, — подумал Фирс Нилыч, — дома поправится». Проводник вынес из вагона две большие связки книг. Фирс Нилыч покачал головой и молча полез в тарантас.
Стол к обеду накрыт был наверху, в гостиной. Только что вымытые полы казались скользкими и были прохладны. Незадолго до приезда дочери Фирс Нилыч обставил гостиную новой ясеневой мебелью. С нее сняли чехлы и очистили от пыли. Но Марина ничего этого не заметила. Она обежала комнаты, распахнула все окна и задержалась только у пианино, выписанного для нее из Петербурга. Медные подсвечники, вделанные в переднюю стенку, отливали солнечным блеском. Марина подняла крышку и несколько раз небрежно ударила но клавишам.
Подали обед. Фирс Нилыч принялся молиться и делал это дольше обычного, чтобы напомнить дочери, что она в отцовском доме, где все остается по-старому. Марина с улыбкой следила за отцом. И, словно подчеркивая свое безразличие, она, потягиваясь, подошла к столу.
— Бога-то все равно нет.
У Фирса Нилыча на полпути остановилась рука, сложенная для крестного знамения. Первой его мыслью было пойти в сарай за ременными вожжами, но, посмотрев на дочь, он только оторопело попятился.
— Образумься, глупая, — жалобно сказал он.
Марина не ответила. Облокотясь на спинку стула, она глядела в окно. Тихая улыбка еще освещала ее матовое, без румянца, лицо. И какое-то новое, отчужденное выражение этого лица безошибочно подсказывало Фирсу Нилычу, что дочь окончательно вышла из-под отцовского влияния.
— Господи, вот бы мать-покойница посмотрела, — прошептал Фирс Нилыч и, ссутулясь, поплелся к двери.
Обед не состоялся. Марина ушла в свою комнату и весь вечер провозилась с книгами.
Ночью Глотову не спалось. Было слышно, как наверху ходит дочь и переставляет по-своему вещи. Вот что-то упало и разбилось. Наверное, ваза. Экая нескладная. Не бережет. Не сама заводила, отцовское губит. Не жалко ей. Фирс Нилыч вздохнул. Наверху затихло. Стало слышно, как в закрытые ставни скребется ветка тополя.
«Замуж отдам, — внезапно решил Фирс Нилыч. — Пусть муж с ней управляется». Он сразу успокоился и вскоре заснул.
Из немногих знакомых, вхожих в дом Глотова, особым его расположением пользовался управляющий заводом, пожилой вдовец Авдей Васильевич Савелов. Ему Фирс Нилыч прощал даже подтрунивание над своей приверженностью к богу. Не прощать было нельзя. Савелов — человек нужный.
В обычное время Савелов редко бывал в доме Глотова и даже как бы пренебрегал купеческим гостеприимством. И только когда приезжала Марина, он заходил и подолгу просиживал в гостиной, ведя с девушкой неторопливые беседы.
Фирс Нилыч махнул на все рукой и решил сам поговорить с Савеловым. Разговор начался с нехитрого дипломатического приема. Сам, мол, знаешь, Авдей Васильевич, товар наш на полках не залеживается, но, как говорится, дорого яичко ко христову дню, и так далее в том же духе.
На другой день Савелов пришел с букетом цветов, в перчатках и шляпе. Полное бритое лицо его с умными желтоватыми глазами было торжественно и чуть-чуть печально. Он волновался как юноша. Фирс Нилыч за спиной Савелова мелко крестил дверь, когда тот входил в комнату Марины. Марина громко читала стихи:
Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре.
О, не грусти, ты все мне дорога.
Но я любить могу лишь на просторе,
Мою любовь, широкую, как море,
Вместить не могут жизни берега.
Ее голос был слышен еще долго после того, как за Савеловым закрылась дверь. Он вышел бледный и еще более печальный. Вслед за ним в дверь гулко ударила книга. Фирс Нилыч спрятался за портьеру.
С этого дня Фирс Нилыч перестал подниматься на верхнюю половину. Марина целыми днями лежала на диване у открытого окна и читала. Потом ходила по комнатам, сжав ладонями виски, и пила порошки от головной боли. А в душе Фирса Нилыча не проходила тревога. Она мешала спать по ночам и путала привычные слова молитвы. В эту осень в его удивительно сохранившихся волосах пробилась седина, и уже никому не казалось, что старый седобородый купец носит черный парик.
Позднее произошло событие, которое окончательно подорвало здоровье Фирса Нилыча.
Ивану Краюхину двадцать семь лет. Он родился весной, тем памятным ранним утром, когда на заводе была пущена первая мартеновская печь. По случаю начала кампании новой печи слушали благодарственный молебен. К мартеновскому цеху согнали рабочих со всего завода. В цехе было тесно и жарко. Люди толпились у открытых ворот и за железным каркасом стены, который только наполовину был забран кирпичами. Напротив печи, у конторки мастера, стоял обшитый парчой аналой, на котором лежали Евангелие и большой крест, отсвечивающий на солнце. Инженеры выстроились в стороне от печи, где было не так жарко.
Горячий воздух, насыщенный угаром, вызывал тошноту. Отец Василий в тяжелой ризе нерешительно топтался у аналоя. Подойти к печи он боялся. Печь глухо гудела и выбрасывала из-под заслонок колючие языки пламени. Сквозь сухую кирпичную кладку сочился газ.
Началось пение. Певчие стояли у самого края рабочей площадки. Это были старые почтенные рабочие с расчесанными бородами. Пели они старательно и с удовольствием. Но после слов «Спаси рабы твоя, богородице» пение внезапно оборвалось. Певчие недовольно задвигали бородами, начали оглядываться. За воротами, где столпилась основная масса рабочих, поднялся крик. В незаконченную кладку ударили чем-то тяжелым. Посыпались кирпичи. Шум нарастал. Инженеры заволновались. Было очевидно, что там, за воротами, решили сорвать благодарственный молебен.
Отец Василий схватил крест и издалека наскоро кропил святой водой. В глазах его застыл страх. Он был еще очень молод, этот попик с нежным лицом, курчавой бородкой и роскошными темно-русыми волосами.
Семен Краюхин, который, должен был пускать плавку, посмотрел вслед уходящим инженерам, махнул рукой и решительно нахлобучил колпак. Жест его означал: «Что бы там ни было, а плавка не ждет». Отец Василий осенил его крестом.
— Шел бы ты, батюшка, отсюда, — добродушно проговорил Семен. — А то, не ровен час, сгоришь. Космы-то у тебя вон какие. И богородица не спасет.
Выпустив плавку, Семен заторопился домой. А когда на кухне мыл руки, услышал крик новорожденного. Стараясь двигаться как можно осторожнее, Семен прошел в комнату. Наклонился над кроватью, посмотрел на младенца и молча поцеловал жену в холодный лоб.
Но сам Иван Краюхин начало своей жизни считает с другого дня. Вернее, с ночи, той самой хрустящей февральской ночи, когда в распахнутых воротах цеха неожиданно появились трое, и тот, что шел впереди и нес в руках облезлую шапку, седой и большелобый, остановился на площадке первого мартена и крикнул громко, стараясь пересилить шумную разноголосицу цеха:
— Товарищи, свобода! Ура, товарищи! Свобода! Ура!
В огромном печном пролете, утонувшем в синем тумане, трепетно мерцали глаза печей. Натужно, со свистом вздыхал паровой молот, громыхали вагонетки, груженные матово поблескивающей стружкой, а голос человека, звучный и сильный, призывно и радостно выкрикивал:
— Това-ри-щи!
И это слово, впервые открыто и весело взлетевшее под пыльные своды крыши, обрело вдруг новый смысл и поразило, пожалуй, больше всего. А те трое, что пришли из ночи, тесно прижавшись друг к другу, запели торжественно, во всю силу легких:
Вставай, проклятьем заклейменный…
Жажду свободы, великую скорбь о погибших, страстный призыв к борьбе несла с собой песня. И, словно по команде, облегченно вздохнув, замер молот и остановились вагонетки. Толкавшие их катали разогнули спины и тоже замерли, отряхнув истертые кожаные фартуки. И только глаза печей светились по-прежнему, но и их свет казался Ивану новым, особенным. Он бросил длинную железную ложку, непривычно громко звякнувшую в наступившей тишине, и только теперь заметил, что все пространство от печи до открытых ворот запружено рабочими. Чумазые канавщики вылезали из канавы, как из преисподней, неуклюже шагали на толстых деревянных колодках, подвязанных к лаптям. Почти все газовщики трудно, с надрывом кашляли и толпились у ворот, поближе к эстакаде, где бил в лицо сырой предвесенний ветер.
И все, кто стоял и кто только подходил, смотрели на человека с седой непокрытой головой. Это был свой, хорошо знакомый всем старый подпольщик Александр Иванович Глыбов, но сегодня и он казался Ивану необыкновенным.
С недовольным скрипом распахнулась засаленная дверь конторы, и вслед за этим раздался такой же скрипучий голос:
— В чем дело? Опять какой-нибудь ротозей убился? Шкуру спущу!
Худой, нескладный, длинноногий человек, мастер, прозванный Петухом за внешнее сходство и петушиный голос, орудуя острыми локтями, пробирался в толпе татар-коногонов. Татары испуганно жались, уступая дорогу. Но вскоре Петух безнадежно застрял в плотной толпе каталей. Их жесткие фартуки больно давили со всех сторон.
— Господа! — неожиданно жалобно пропел Петух.
— Ну-ка, господин, подвинься, не видно из-за тебя, — послышался рядом насмешливый голос.
И мастера бесцеремонно затолкали в темный угол за печью, где сытно пахло горячей глиной.
Александр Иванович встал на перевернутый деревянный ящик, из которого только что вывалили железный лом, и начал говорить. От печи, из-под щелястых решеток, загораживающих завалочные окна, к нему тянулись острые огненные языки, озаряя крупную фигуру и упрямо наклоненную голову с большим выпуклым лбом.
У Ивана кружилась голова. Он плохо понимал, что происходит вокруг. В него вошло только одно часто повторяемое слово — свобода. Оно заполнило собой все, распирало грудь, и Ивану казалось, что кто-то стремительно поднимает его вверх.
Мальчиком Иван работал коногоном. Жучиха дала ему ленивую и злую лошадь. Разъезжая на угольной телеге по лесным вырубкам, где запах земляники смешивался с горьким запахом дыма, мальчик научился мечтать. Жучиха прозвала его лунатиком. Ваня стыдился этого прозвища, но побороть себя не мог.
И сейчас, слушая Александра Ивановича, Иван смотрел поверх голов и в расплескавшемся чадном тумане видел не прокопченную крышу мартена, а безбрежную ширь, манящую воображение неизведанным счастьем. У него за спиной было многое: смерть отца, горе матери, жирная Жучиха, бросающая ему в конце дня старый пятиалтынный, пьяный угар кабака и еще многое такое, к чему не хотелось возвращаться. Нет, он не хочет смотреть в прошлое. Жизнь начинается с этой синей февральской ночи.
Крепкая рука, опустившаяся на его плечо, вернула Ивана к действительности. Влажно блестевшими глазами глянул он в лицо Александра Ивановича, а тот уже, протягивая руки, шагнул вперед и крепко обнял сталевара.
В цехе уже не было слышно ничего, кроме радостных возгласов, смеха и поцелуев. Никогда Иван не видел такой необыкновенной ночи.
На всех улицах заводского поселка один за другим зажигались огни. Люди ходили возбужденными толпами с фонарями и факелами. Стихийно возникали митинги. Заводские рабочие шли на них с красными, наскоро сшитыми знаменами. Ветер рвал древки из рук. Знамена оглушительно хлопали, и казалось, от этого тоненько звенят обледенелые кусты акации. Рабочие направились разоружать полицию. Навстречу им от вокзала неслись медные звуки оркестра:
Мы пойдем к нашим страждущим братьям,
Мы к голодному люду пойдем!
У старого мартеновца Афони Шорова из глаз текли слезы. Он метался в колонне демонстрантов и допытывался:
— Братцы, кто же скажет, какая теперича власть-то будет?
— Твое дело, выбирай какую хочешь.
А на крутых увалах, обступивших поселок с севера, глухо шумела тайга, и ветер катил дымные клубки облаков, очищая светлевшее небо.
За глухим забором, за плотно закрытыми ставнями в доме Глотова ничего не знали о событиях минувшей ночи. Утром, как обычно, Марина разбирала на пианино новую пьесу, а Фирс Нилыч сидел у окна, подперев волосатым кулаком крупную голову. Он смирился и теперь часто приходил наверх послушать музыкальные упражнения дочери. Но на этот раз он не смотрел на ее тонкие пальцы, бегающие по клавишам. Он с удивлением глядел в окно на непривычно чистое небо над заводом, и удивление его все больше росло. С той стороны, куда он смотрел, не доносилось ни одного звука. Завод, к шуму которого он привык, как к собственному голосу, казалось, вымер. Ни одна струйка дыма не поднималась над закопченными трубами. Морозный белесый туман медленно таял, и все ярче проступала синева на высоком небе.
Не было видно и маленьких крикливых паровозов, за торопливыми пробегами которых любил наблюдать Фирс Нилыч. Панорама завода с дымом, стуком, паровозными свистками действовала на него успокаивающе даже после тяжелых разговоров с дочерью. Все говорило о том, что до тех пор, пока будут дымить трубы и пробегать паровозы, будут и люди, которым нужны сапоги, хлеб и водка. Они будут приходить, кланяться и выпрашивать, а потом отдавать заработанные рубли в счет старых долгов, чтобы тут же делать новые.
И вот на тебе! Ни дыма, ни движения. Тишина. Зловещая непонятная тишина. У Фирса Нилыча нехорошо засосало под ложечкой.
— Погоди, Марина, — сказал он и тяжело поднялся со стула. «Нешто праздник какой, — подумал он и направился в угловую комнату, где у него хранились разные жития и Евангелие. — О-хо-хо, вот так и бога забудешь».
Никакого праздника на этот день не приходилось, и Фирс Нилыч встревожился еще больше. Он решил спуститься вниз, заглянуть в пекарню, парикмахерскую и лично убедиться, что все в порядке и жизнь идет своим чередом, как и установлено господом богом. Но не успел он дойти до двери, как перед ним выросла фигура Ивана Краюхина.
— Извините, дяденька Фирс, побеспокоить пришлось, — мягко проговорил Иван, стараясь согнать с полных красивых губ радостную улыбку.
«Барашком каким прикидывается», — сердито подумал Фирс Нилыч, впиваясь в парня недобро прищуренными глазами.
— Я мимоходом забежал, дяденька Фирс, — продолжал Иван, не вынимая рук из карманов полушубка. — Просьба у меня к вам.
Иван замолчал и покосился в сторону Марины, которая сидела вполоборота к нему и прислушивалась к разговору. Он говорил просительно, даже робко, но именно в этом Фирс Нилыч и чувствовал какой-то подвох.
— Что еще за просьба? — подозрительно спросил он. — Говори!
В долг Иван никогда не брал и, значит, должником не мог быть, но все же Фирс Нилыч подошел к окну и для верности, полистал прошнурованную книгу.
— Да просьба пустяшная. Не за себя прошу, а за кузнеца Петра Лучинина, дружки мы с ним. Простили бы вы ему долг. Ведь приперли мужика к стенке, имущество хотят описывать. А какое у пролетария имущество? — Слово «пролетарий» Иван выделил особо, и Глотову даже показалось, что он сказал его с большим удовольствием. — Зубило да молоток — весь его капитал. Так что вам все равно мало проку от его имущества.
— Ишь ты, заступник нашелся, — усмехнулся Глотов, успокаиваясь и садясь на прежнее место. Не стоять же в самом деле перед этим сорванцом! Такие разговоры приходилось вести не раз, и Фирс Нилыч заранее знал, чем все кончится.
— Да, по совести говоря, и прощать-то нечего, — резко сказал Иван. — Сапоги вы ему с гнилыми подошвами всучили. Не по-божески это.
— Да ты что, в самом деле, а? — угрожающе спросил Фирс Нилыч, снова поднимаясь и выставляя вперед широкую грудь. — Аль напился спозаранку?
— Может быть, все-таки простите ради праздника? — спокойно спросил Иван, не двигаясь с места.
— Какой еще праздник?
— Большой праздник, дяденька Фирс. Царя Николашку сковырнули. Отрекся государь от престола.
Фирс Нилыч попятился, открещиваясь от Ивана, как от дьявола. Иван неуверенно улыбнулся, заметив, что хозяйская дочка, приоткрыв рот, не отрываясь смотрит на него лихорадочно горящими глазами. Не то испуг, не то радостное изумление выражал ее взгляд.
— Врешь, мерзавец! — опомнясь, закричал Фирс Нилыч визгливым голосом.
— Ей-богу, правда, дяденька Фирс. Перекрестился бы, да рука не поднимается. Весь завод уже знает. Работу остановили, всем велено на собрание идти.
Фирс Нилыч заметался по комнате, бормоча что-то непонятное.
— Если не верите, у Авдея Васильевича спросите. Ему еще ночью сообщили.
Но в это время Фирс Нилыч и сам вспомнил, что последние дни были какие-то странные. Полицейские дружески заговаривали с рабочими, шутили и даже покуривали вместе. А Авдей Васильевич, который больше полугода не заходил после неудачного сватовства, вдруг пришел и за обедом все подкидывал разные рискованные словечки. Тогда Фирс Нилыч не обратил на это внимания. Мало ли что придет на ум подвыпившему человеку.
«Что ж теперь будет?» — подумал Фирс Нилыч, но ответить не смог. Силы оставили его. Беспомощно упали большие руки. Отчетливо стали видны широкие плоские кисти, заросшие волосами.
— А насчет Лучинина не забудьте, дяденька Фирс. — Иван повернулся и затопал сапогами по половицам.
Авдей Васильевич Савелов слыл человеком образованным, с хорошими манерами и в каждом деле больше всего ценил порядок. Когда Фирс Нилыч расслабленной походкой, с растрепанной бородой пожаловал в дом Савелова, тот сидел за обеденным столом с белоснежной салфеткой за воротом.
— Авдей Васильевич, батюшка, что же это такое? Неужели правда? — прохрипел Глотов, опускаясь у двери на первый попавшийся стул.
Управляющий в это время отправил в рот половину яйца и, только перестав двигать челюстями, спокойно сказал:
— Будьте любезны, Фирс Нилыч, оставьте у Степана шубу и шапку и возвращайтесь разделить со мной одинокую трапезу.
Услышав этот спокойный голос, Фирс Нилыч почувствовал облегчение. «Видно, обманул, паршивец», — думал он, раздеваясь. В столовой он обстоятельно осмотрелся и увидел обычную обстановку: длинный стол с синим графином, два ряда мягких стульев, дубовый буфет, а вдоль стены, где не было никакой мебели, развесистую пальму и два стройных кипариса.
— Вот ваш прибор.
— Кусок в горло не лезет. — Однако к столу сел, хоть и не торопился приступать к еде. — Сколько раз я говорил, Авдей Василия, чтоб не держал ты на заводе разный сброд, — сердито начал Фирс Нилыч, с осуждением глядя на управляющего. — Не слушал. А теперь посмотри, что Ванька Краюхин делает. Какую хулу несет на самого государя. Будто бы бросил своих подданных, отрекся от престола.
— Да, отрекся, — сказал Савелов и поднял нож, как меч.
У Фирса Нилыча низко склонилась голова, словно он подставлял ее под этот меч. Сразу стало трудно дышать. Он долго молчал, не понимая, как после этих слов управляющий может спокойно продолжать обед.
— Как жить-то будем?
— Свято место пусто не бывает. — Савелов отодвинул тарелку и неожиданно с раздражением крикнул: — А вам-то что? Чего убиваетесь?
— Боюсь я, как бы эти варнаки не придумали чего худого, — признался Глотов. — Дом-то у меня деревянный, спалят в два счета.
— Спалят! — усмехнулся Савелов.
— Вот то-то и оно, — не понял Фирс Нилыч. — Уж ты не откажи мне, грешному, разреши привезти к тебе небольшой сундучок. Пусть постоит до время. До тебя ведь побоятся добраться. У тебя, поди, и револьвер есть.
Савелов скомкал салфетку и бросил ее на стол. Край салфетки угодил в соусник. Савелов возбужденно зашагал по комнате, и если бы не толстый ковер, эти шаги, вероятно, были бы слышны на улице. Фирс Нилыч не видел, когда в руках Савелова появились большие садовые ножницы. Он подошел к пальме и ловко срезал сухой лист. Ножницы ляскнули, словно волчьи зубы.
Фирс Нилыч поежился. У него отчего-то зудело тело. Сунув руки под стол, он осторожно почесал живот. Савелов стоял, покачиваясь на носках, и, прикрыв глаза, говорил:
— Велика и обильна земля наша, а порядка в ней нет. И если бы знать, да, да, именно знать, кто может создать этот порядок.
Он подошел к столу и быстро выпил рюмку водки. Брезгливо сморщившись, вынул из соусника салфетку.
— Вы говорите, зачем держу на заводе разный сброд? А в прошлом году больше десяти человек этого сброда пришли ко мне и заявили, что не приступят к работе до тех пор, пока я не возьму на завод вернувшегося из ссылки слесаря Глыбова. А почему я его не хотел брать? Потому что с первых же дней он опять начал сеять смуту и разрушать порядок, которого и так не хватает.
Савелов в изнеможении сел и уронил голову на грудь. Фирс Нилыч непонимающе моргал глазами, с опаской поглядывая на опьяневшего Савелова. В это время на улице грохнула песня:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног.
Савелов поднял тяжелую голову и не совсем твердыми шагами подошел к окну. Большая колонна заводских рабочих заняла всю дорогу. Впереди колыхался красный флаг.
— Ишь, мерзавцы, беса тешат, — прошипел Фирс Нилыч, сбоку, из-за занавесочки, выглядывая в окно. — Со сборища идут, целым табуном.
— Да-а, — раздумчиво протянул Савелов, не отходя от окна. — Сила у этих есть. Да не та! Не на такой силе покоятся государственные устои.
— Авдей Василич, батюшка, уволь, неученый я, — взмолился Глотов. — Ты вот лучше скажи, что ж завод-то, так и будет стоять?
Не оборачиваясь, Савелов молча пожал плечами. Фирс Нилыч потоптался еще у него за спиной и заторопился домой.
В тот же вечер он привез к Савелову громадный кованый сундук с двумя запорами.
Первым, кто узнал о предстоящей национализации завода, был главный управитель Шарль Гризон. За несколько дней до того, как начала работать созданная совдепом комиссия по учету и приему заводского оборудования, главный управитель собрал у себя всех своих и русских инженеров.
Разговор происходил в обширном кабинете с изразцовым камином и огромными окнами, занавешенными плотными шторами. Углы кабинета тонули в полумраке. Две электрические лампочки в зеленых абажурах были низко опущены на медных начищенных цепочках. Они освещали большой письменный стол, телефон и два чернильных прибора. Голова Гризона оставалась в тени. Только длинные пальцы, нервно барабанившие по краю стола, выдавали его состояние.
— Господа! — сказал Гризон, не вставая с кресла. Он сжал подрагивающие пальцы и чуть подался вперед. — Я буду краток и откровенен. Обстановка, сложившаяся в этой несчастной стране, вам известна…
Дальше нужно было сказать, что правительство молодой Советской республики постановило считать завод государственной собственностью и передать его в руки народа. Подумав об этом, Гризон поморщился как от зубной боли и коротко сказал:
— Издан декрет о национализации завода.
Приподнявшись, Гризон толкнул вверх зеленые абажуры. Они взлетели высоко над столом. Стали видны висящие на стенах уральские пейзажи, писанные Ниной Гофман. Стенные часы показали восемь вечера.
Инженеры сидели вдоль стен на венских стульях с плетеными сиденьями. Некоторым русским специалистам не хватило места Они стояли тесной кучкой у дверей. На их лицах Гризон не видел недоумения, хотя кое-кто и смотрел на всесильного правителя с удивлением. Удивлялись тому, что Гризон прекрасно знает русский язык.
В кабинете становилось душно.
— Мы возвращаемся на родину, — продолжал Гризон, обращаясь к соотечественникам. — А вас, господа, — он повернул голову в сторону русских, — прошу подать прошения об увольнении. Содержание будет выдано вперед на тот срок, который потребуется для ликвидации этой азиатской Парижской коммуны.
Гризон криво усмехнулся.
Здесь же за письменным столом управителя на отличной французской бумаге были написаны прошения. Всем, кто ставил свою подпись, секретарь Гризона выдавал одинаковые пачки денег, независимо от того, был ли это простой мастер или заведующий цехом.
Инженеры расселись по прежним местам, ожидая разрешения уйти. Гризон встал.
— Завод должен погибнуть, — мрачно сказал он. Сухое лицо его казалось каменным. — И он погибнет, неминуемо и неотвратимо, как в бурю гибнет корабль, лишенный управления. Завтра не загудит гудок, потухнут печи, остановятся станки и паровозы. Так нужно! Остальное сделают воровские руки чумазой черни.
Гризон так же резко опустил лампы и сел. Инженеры стали расходиться.
Через полчаса Гризон вызвал к себе Авдея Васильевича Савелова. Разговор был почти такой же, что и с инженерами, только в более любезной форме и с тою разницей, что Савелову Гризон предложил выехать за границу.
— Для вас там найдется место, где вы сможете применять свои знания и опыт.
— Благодарю за честь, — сказал Савелов, почтительно склоняя голову. — Не поеду.
Чуть заметная усмешка тронула сухие губы Гризона. Неподвижное лицо его неожиданно оживилось. Он с интересом взглянул на Савелова, как глядят на ребенка, впервые столкнувшись с его упрямством.
— Вас первого расстреляют большевики, — раздельно произнес Гризон, и лицо его снова стало каменным.
— Может быть, — спокойно согласился Савелов. — Но сделают они это здесь, на русской земле.
Гризон молчал. В камине разгорались сосновые поленья. Отблески огня дрожали на старом паркете. Мирно тикали часы. Ни одним звуком не нарушалась тишина.
И только сейчас, в этой тишине, дошел до Савелова страшный смысл сказанных французом слов. Савелов считал, что искренне, как всякий честный русский человек, любит Россию. Любит давно, сильно, до боли сердечной. Он всю жизнь провел на заводах, среди огня и машин, но, несмотря на это, слово Россия вызывало в нем прежде всего картины деревенской жизни. Может быть, потому, что детство его проходило в деревне.
Старый сад с большим прудом, отцовский дом со стеклянной террасой, чай на свежем воздухе в обществе товарищей — студентов, приезжающих на каникулы, и бесконечные споры о будущем России. А там дальше, если открыть садовую калитку, будет большая дорога, скрипучие крестьянские обозы, полусгнившие домишки с соломенными крышами, запах овинов, чистенькая церковь и угрюмые мужики в потных рубахах.
— На что вы рассчитываете? Выбора нет, и пока он представится, с вас сдерут шкуру.
Савелов вздрогнул. Гризон смотрел на него тяжелым непроницаемым взглядом. Ну что ж, пусть расстреляют. Песчаный холмик зарастет весной молодой травой, и нежная березка опустит на могилу свои плакучие ветви. Пришли на память слова из любимой песни:
Будут нивы ему хлебородные
Безгреховные сны навевать.
И тихая тоска заполнила его сердце.
— Честь имею, — вполголоса проговорил Савелов и повернулся к двери.
И уже совсем поздно Шарль Гризон встретился еще с одним человеком. Видел его только Савелов. Выходя от управителя, он столкнулся с заведующим мартеновским цехом Гофманом. У немца было хмурое застывшее лицо. Он посторонился, пропуская Савелова, и, взглянув на часы, заторопился к кабинету Гризона.
Савелов поглядел ему вслед и усмехнулся. Спешит немец, боится опоздать. Не дай бог прийти к управителю на пять минут позже назначенного им часа. Гризон не терпел рассеянных людей. Заводским делам он отводил ежедневно два часа. Ни минутой больше, ни минутой меньше. Остальное время уходило на развлечения. Если бы позднее двенадцати остановился весь завод, до следующего утра Гризон не шевельнул бы и пальцем.
Даже ежегодные собрания по распределению прибылей, на которые приезжали акционеры из Парижа и Лиона, никогда не длились больше пятнадцати минут. В протоколе так и отмечалось: начало — десять часов, конец — десять часов пятнадцать минут. Зато перед этим бухгалтер Гризона больше недели проводил один в закрытом кабинете, занятый подсчетами. Эта работа производилась тайно от всех, в особенности от рабочих. Мало кто знал, какие барыши дает производство. На собрание акционеров выносились готовые цифры.
Неизвестно, какой разговор произошел в этот вечер между Гризоном и Гофманом. Велся он без свидетелей, с глазу на глаз. Вернувшись домой, Гофман долго курил. В доме царил беспорядок. На полу валялись картины. Стояли раскрытые чемоданы. Торчал огромный ковер, свернутый в рулон. Нина помогала прислуге упаковывать фарфор. Отослав горничную, Гофман сказал:
— Мои вещи не укладывайте. Я остаюсь.
Нина вопросительно взглянула на мужа. Он молчал.
— Что это значит?
— Так распорядился Гризон. И, пожалуйста, об этом ни слова.
— Разве никого не нашлось, кроме тебя?
— Савелову Шарль не доверяет.
Нина села и задумалась. Она догадывалась, что мужу предстоит какое-то не совсем обычное дело. Теперь эта догадка не будет давать ей покоя. Муж не отличается мужеством и обязательно наделает глупостей.
— Тебе одному нельзя, — сказала она. — Я остаюсь тоже.
— Но ты понимаешь, Нина, могут быть осложнения.
— Все равно — остаюсь.
В душе Гофман был благодарен жене. Она, как обычно, угадала его мысли. Да и ревность уже заранее начинала мучить его. Он представил себе, как поедут французские инженеры. Сластолюбец Тольяр, конечно, не упустит случая, а Гризон будет говорить скучные комплименты… Правда, Гризон не захочет оставить здесь лишнего свидетеля. Что ж, в таком случае пусть ищет себе другого человека.
Печи не потухли.
Ночью заседал партийный комитет большевиков. Заседание затянулось. Только к утру был утвержден состав Делового совета, созданного для управления заводом. Председателем избрали Александра Ивановича Глыбова, секретарем — Алексея Миронова, который выдвинулся в последние дни своими страстными выступлениями перед рабочими. Еще не высохли чернила на мандатах новых хозяев завода, а члены Делового совета один за другим уже покидали тесный прокуренный школьный класс, в котором проходило заседание, чтобы немедленно приступить к работе.
А когда из темной таежной чащи, как из моря, выплыло солнце, над трубами мартеновского цеха уже деловито поднимались к небу синие струйки дыма. В механической кузнице звонко ударил молот, и далеко за реку понеслось эхо, предупреждая всех, что завод жив. А в прокатных станах уже гремели валы и жарко дышали нагревательные печи.
И только гудок не хотел встречать это свежее солнечное утро своим веселым криком. Лишь тонкая струйка пара, чуть слышно шипя, выбивалась из отверстия медного свистка, укрепленного над крышей паросилового цеха.
Старый Федосеич страдал ревматизмом. Опираясь на палочку, он медленно обошел цех и очень удивился, не найдя ни мастера, ни заведующего. Федосеич посмотрел на часы и покачал головой. Время подавать гудок. Старик нерешительно потоптался у медной цепочки и, огорченно вздохнув, присел на деревянный обрубочек. Но сидеть ему не пришлось. Напротив широко распахнулась обитая железными полосами дверь, и прямо с порога Александр Иванович Глыбов приказал:
— Кричи, Федосеич, громче кричи, чтобы за двадцать верст слышали!
Федосеич вскочил с невероятным для него проворством.
— Ты кто ж будешь, милок? Аль хозяин новый?
— Кричи, говорю, ты теперь тоже хозяин.
Федосеич ухватился за цепочку и повис на ней своим хилым телом. Оглушительный рев пронесся над заводом, перекатываясь через горы. Александр Иванович улыбнулся и говорил что-то поощрительное. Слов не было слышно.
После гудка члены Делового совета во главе с председателем обходили завод. Во всех цехах шли шумные собрания. Алексей Миронов не пропускал случая громыхнуть на них призывной речью. Он требовал устанавливать и укреплять свои пролетарские порядки. И только. Ничего конкретного он сказать не мог. Как управлять сложным организмом завода, он пока и сам не знал. Рабочие понимали его слова по-своему. Ненавистных мастеров вывозили на тачках за ворота или просто прогоняли с завода. Некоторые мастера считались хорошими специалистами. Но пощады не было никому. Слишком много накопилось против них злобы.
Кое-кто из выгнанных вновь попытался пробраться на завод, на этот раз явно с провокаторской целью. Тогда во всех цехах появились молодые парни с красными повязками на рукавах. В руках у них были винтовки. И по лицам этих людей было видно, что теперь свой завод они уже никому не отдадут. Приказ об охране завода издал Деловой совет. Это был приказ номер один.
Деловой совет временно помещался в дощатом бараке рядом с мартеновским цехом. В пустой комнате стоял ничем не прикрытый, но чисто выскобленный стол председателя. За ним сидел Алексей Миронов и складывал в папку протоколы рабочих собраний. Александр Иванович задумавшись стоял рядом. Думать было о чем. Половина кадровых рабочих на фронте, оставшиеся голодают. Некоторые не выдерживают, бросают завод, идут в деревню с самодельными зажигалками. И то сказать, четверть фунта овсяного хлеба на день. А у всех семьи. И работать надо. А как работать? Денег нет. Шихты и ферросплавов тоже нет. И в этих условиях приказано принять важнейший заказ. Варить сталь для нужд обороны республики… Да, Гризон знал, что делал, оставив новых хозяев у разбитого корыта.
— В мартене заведующим избрали Краюхина, — сказал Алексей Миронов, задерживая в руках измятый листок бумаги. — А он продолжает работать у печи. Нужно разъяснить…
— О-хо-хо, стихия, — протянул инженер Зудов, до сих пор молча сидевший в стороне. По его неопределенной улыбке нельзя было понять, одобряет или осуждает он эту стихию.
Арнольд Борисович Зудов — один из тех немногих специалистов, кто не подал Гризону прошения об увольнении. Поэтому он остался на должности заведующего мостокотельным цехом.
Александр Иванович внимательно посмотрел в узкое лицо инженера с острой бородкой.
— Это неизбежно, — спокойно сказал он. — Рушим старое, строим новое. А командовать пока боимся. Командирами-то нас не ставили.
— Рушим — это верно. А вот насчет того, что строим…
— Старые песни, Арнольд Борисыч. Пора кончать. Так или иначе, а работать нам приходится вместе.
Спорить с Зудовым было нелегко. Он был хорошим теоретиком. Старые рабочие помнили его речи еще на сходках 1905 года.
— С кем работать, позвольте спросить? Вот в этом-то вся и закавычка. Иван Краюхин поднятием рук на собрании производится в инженеры. А старая заводская интеллигенция за воротами. Это мне и внушает опасение, как бы слова Гризона не оказались пророческими.
— Не беспокойтесь, не окажутся. Жаль только, взгляды у нас по-прежнему разные.
— В революцию люди шли разных взглядов и одних убеждений.
— Не совсем ясно.
— Вдумайтесь.
Александр Иванович замолчал. Он так сегодня устал, что продолжать спор у него просто не было сил. Алексей Миронов нетерпеливо ерзал на стуле, но в разговор вступать не решался. Зудов курил со скучающим видом.
За окном всколыхнулось яркое зарево. В мартене выпустили плавку. Единственную плавку за целые сутки.
— Вызывай Краюхина, — приказал Миронову Александр Иванович.
Вечерами, когда голодная тошнота подступала к горлу и голова гудела, как мартеновская печь, Ивану Краюхину хотелось бросить все, взять винтовку и уйти с отрядом красногвардейцев на фронт, чтобы свести там последние счеты со старой жизнью.
Еще совсем недавно он так бы и сделал. А сейчас? Сейчас Иван ограничился тем, что ударил кулаком по столу, словно пробуя, достаточно ли в руках силы, встал и вдруг по-детски улыбнулся, заметив тонкий солнечный лучик, робко вползающий в раскрытое настежь пыльное окно конторки. Да, на улице май. И где-то за окном в вышине стоит глухой прерывистый гул — не то первый гром, не то раскаты орудий. В двадцати километрах банды Дутова. Взять винтовку, нацепить на рукав красную ленту…
Иван устало потянулся, закинув за шею небольшие крепкие руки, одернул рубаху и кончил тем, что еще на одну дырочку затянул старый отцовский ремень. Приготовив себя таким образом, он вышел из конторки в сухую знойную атмосферу цеха.
В чадном воздухе, под огромной, разобранной вверху двухъярусной крышей стояли печи. Только у двух из них яркие снопы света вырывались из смотровых отверстий и веселыми бликами плясали на стене. В освещенных местах выставлялись закопченные грязные углы и тусклые окна с наполовину выбитыми стеклами. Две другие печи стояли холодные и безжизненные. Скрип вагонеток, шорох ссыпаемой стружки, хриплые крики каталей сливались в тот однородный постоянный шум, к которому очень скоро привыкают люди, переставая его замечать. На крайней печи брали пробу. Обострившимся от голода обонянием Иван отчетливо различал острый характерный запах горячего металла, густой и сытный — остывающего шлака и еще какой-то едкий, раздражающий, от которого чесалось в носу и позывало на рвоту.
— Семеныч, аль опять заседать? — окликнул Ивана Афоня Шоров, у которого длинная тонкая шея нелепо торчала из широкого ворота кошомной куртки. Афоня вместо Петуха работал мастером.
— Опять, — не глядя на него, буркнул Иван.
Старый дощатый барак, где помещается Деловой совет, — рядом с мартеновским цехом. У стены из-под сгнивших досок сыплются почерневшие опилки, в них роются воробьи. Перед низкой дверью гнилое крыльцо. Рядом с ним квадратное окно. Рама приоткрыта, и из-под нее ползет сизая струйка дыма. «Видно, опять заседание было», — подумал Иван.
В длинной комнате с низким потолком действительно было дымно. Недавно побеленные стены уже заклеены плакатами, декретами Советской власти, распоряжениями Делового совета. В углу винтовка с треснувшим прикладом.
За столом сидит Миронов с растрепанными волосами и что-то пишет, часто со стуком опуская перо в пузырек с чернилами. Длинное худощавое лицо его напряжено и озабочено. Иногда, отрываясь, он смотрит в окно и ожесточенно скребет в затылке испачканными в чернилах пальцами. На лбу и на щеке его уже виднеются фиолетовые пятна.
Александр Иванович ходит из угла в угол по комнате, заложив за спину руки.
— Садись, будем разговаривать, — сказал он, продолжая ходить.
Иван сел к окну на деревянную лавку.
— Почему не присылаешь суточную сводку?
Иван пробормотал что-то невнятное и полез было за махоркой, но раздумал.
— Что? Не знал? А что ты вообще делаешь в цехе? А? Лопатой махаешь. Вот что, дорогой мой. Печь сдай старшему рабочему. Немедленно, слышишь?
Иван кивнул.
— И приступай к руководству. Ты помнишь, как Гофман появлялся в цехе? — Иван опять кивнул. — Так вот, ты теперь Гофман.
Иван усмехнулся.
— В переносном смысле, конечно, — поправился Александр Иванович.
После этого он несколько минут ходил молча, потом остановился у стола и заговорил своим обычным спокойным голосом:
— Вызвал тебя вот зачем. Получена правительственная телеграмма. Нам приказано немедленно приступить к выпуску броневой стали. Понимаешь, что это такое?
Председатель терпеливо ждал ответа.
— Сложное дело, Александр Иванович, — наконец выдавил из себя Иван. — Я помню, в четырнадцатом году, как война началась, такую варили. Человек десять французских инженеров приезжали. Сам Гофман от печи не отходил.
— Телеграмма подписана Лениным.
— Лениным? — тихо переспросил Иван.
— Да, им. Вот, читай.
У Ивана от волнения перехватило горло. Он долго не мог ничего сказать. Александр Иванович опять начал ходить по комнате.
— На вот, ознакомься с распоряжением Делового совета.
Иван, прижимая к груди желтый листок бумаги и осторожно ступая, подошел к столу и бережно положил телеграмму на самую середину.
— Алексей, читай, — распорядился Александр Иванович.
Иван слушал, стоя у стола. Распоряжение, написанное Мироновым, было похоже на его речи.
— «В этот исторический момент, когда перед пролетариатом России стоит огромной важности задача — отстоять свои завоевания от врага — и в связи с тем, что получена телеграмма от правительства первого в мире Советского государства, в которой указывается, как дальше работать пролетариату нашего завода, а именно, начать выпускать броневую сталь, Деловой совет поручает опытному сталеплавильщику и твердому партийцу Ивану Семеновичу Краюхину немедленно освоить выплавку броневой стали такой прочности, чтобы ее не пробивали белогвардейские пули».
Миронов схватил ручку и нацелился ею в какое-то, очевидно, не нравившееся ему слово.
— Прочти еще раз, — попросил Иван. — Самый конец, для запоминания.
Миронов прочел. Только после этого Иван отошел к окну, сел на лавку и закурил.
— Телеграмму оставь у себя, как официальный документ, — предупредил Александр Иванович. — А сейчас подумаем, как будем решать это дело.
Час спустя Иван опять был в дощатой конторке. Только на этот раз не навевал тяжелой скуки железный ствол трубы за окном, не вызывал сонливости монотонный шум цеха и даже голодная тошнота не подкатывала больше к горлу. И уже не хотелось, как раньше, уйти от горячих мартенов куда-нибудь далеко-далеко, где тихий закат и запахи молодых листьев, или с винтовкой в руках драться против беляков.
Нет, он никуда не уйдет от этих горячих мартенов, от раздражающих запахов, от неотступной тревожной мысли. Перед ним желтый бланк телеграммы — боевой приказ, веление партии. Он не инженер и даже не техник, но он — большевик, и, значит, ни о каких сомнениях и отговорках не может быть и речи.
Он уже не мог сидеть. Под его тяжелыми сапогами прогибались тонкие половицы. Теперь он понимал, почему Александр Иванович большую часть рабочего дня проводит на ногах. Этот человек на всю жизнь заряжен неукротимой энергией. Она перебарывает все: усталость, сон, голод. «Ты теперь Гофман», — вспомнил Иван слова Александра Ивановича. Ну что ж, Гофман так Гофман. Иван забросил в угол толстые рукавицы, снял с гвоздика и надел чистый суконный пиджак. Потом, заложив руки за спину и важно поглядывая по сторонам, отправился искать Афоню Шорова. Эх, сигару бы раздобыть подушистее! Наверное, со стороны он выглядел довольно смешно. Рабочие, провожая его взглядами, улыбались.
— Иван, подушку на брюхо-то положи. Начальник, а живот подвело! — крикнул ему кузнец Лучинин, тащивший на плече порванную цепь.
Афоню Иван нашел на второй печи. Мастер выпустил плавку и собирался спуститься в разливочный пролет посмотреть новорожденную сталь. На его темном лице, в глубоких морщинах блестел пот. Маленькие выцветшие глазки весело светились. Иван решил показаться не менее строгим, чем Гофман, и думал, как начать разговор с мастером. Но Афоня, ничего не замечая, заговорил первым:
— Полюбуйся, Семеныч. Истинно сказано, что своя ноша не тянет. — Он указал на подручных, которые делали завалку. Мокрые рубахи на их спинах дымились, блестели горячие красные лица. — А ведь знаю, голодные как волки. Разве при французе так старались?
— Подожди с французами, вспомнил не вовремя…
Иван не договорил. На канаве тревожно и зло закричали:
— Кончай лить! Прошибло!
Иван метнулся на крик. Афоня еще не успел спуститься по узкой железной лестнице, а «неприступный Гофман» уже орудовал огромной лопатой. Рабочие пятились от него, стараясь укрыться за огромными кучами мусора.
— Засыпай! Чего смотрите? — рассвирепел Иван. Сорвал с себя пиджак и, не глядя, откинул в сторону.
Канавщики дружно схватились за лопаты. Сухая окалина и мусор полетели в канаву, где между чугунными изложницами разливалась ослепительная лужица. Нельзя дать металлу разлиться по всему поддону, а то беда — посадишь «козла». Жидкий металл недовольно фыркал и стрелял вверх крупными искрами.
Первоначальная пассивность канавщиков объяснялась простой силой привычки. Прошибы на канаве часто случались и раньше. Расплачивались за это рабочие, причем зачастую те, кто не имел к прошибу никакого отношения. Это была система Гофмана. Он приходил на канаву молча и важно и, не обращая внимания на утекающий металл, тыкал пальцем в рабочих, которые первыми попадались ему на глаза, и коротко говорил: «рупь». Шедший за ним учетчик записывал фамилии. Спасаясь от штрафов, рабочие выработали свою систему. Завидев усатую физиономию заведующего, они незаметно исчезали, предоставляя металлу свободно разливаться по канаве.
Когда течь была остановлена, Иван обнаружил, что пиджак его валяется на куче мусора и по нему прошла не одна пара ног. Пострадал, впрочем, не один пиджак, но и рубаха, и лицо, и руки. Исполнять роль Гофмана в таком виде было просто невозможно. Да Иван не особенно и огорчался.
— Слава богу, обошлось, — удовлетворенно заговорил Афоня, поднимаясь вместе с Иваном к печам. Мастер болезненно переживал потерю каждой капли металла.
Иван остановился у колоды с водой, вытряс пиджак и принялся умываться. Афоня ждал.
— Тебе известно, что мы начинаем варить броневую сталь? — спросил Иван, утираясь носовым платком.
— Броневую так броневую, не впервой, — не задумываясь, ответил Афоня.
— Что не впервой? Ты не юли, я с тобой серьезно говорю.
— А я что? — испуганно воскликнул Афоня, склоняя набок птичью головку и удивленно глядя на железные, заваленные пылью переплетения крыши. — Какую нужно, такую и сварим, если есть на это революционный приказ.
— Приказ есть. У меня телеграмма от Ленина.
— Ишь ты, от Ленина, — недоверчиво протянул Афоня. — Ты что ж, знаком с ним?
— Товарищ Ленин обращается ко всем рабочим.
— Раз так, то и толковать нечего, со следующей плавки и начнем.
Иван в упор смотрел на Афоню, но никак не мог поймать его взгляда. Афоня никогда не глядел в глаза собеседнику… Объяснялось это тем, что Афоня — человек чрезвычайно любопытный и однажды жестоко поплатился за это. Мастер Петух хвастал, что может сварить любую сталь. Кроме него, этого, дескать, никому не сделать, потому что только он владеет секретом. За это его и хозяева уважают. Рабочие догадывались, что никаких секретов нет, что просто Петух набивает себе цену. А Афоня, самозабвенно любивший свою горячую работу, во что бы то ни стало решил узнать, что мастер сыплет в металл. Делал это Петух осторожно, с таинственным видом. Подойдет к ковшу и бросает какой-то белый порошок. Без этого, утверждал он, нужная сталь ни за что не получится.
Один раз Афоня подоспел в тот самый момент, когда Петух вытаскивал из кармана бумажный пакетик. Металл несся по желобу и огненным водопадом срывался в ковш. Нестерпимый пронзительный свет резал глаза, и мастер не сразу увидел Афоню. Пакетик разорвался, и Афоне удалось подобрать щепотку порошка. Ему бы и уйти, тем более что на поверку порошок оказался простой известкой. Но любопытство одержало верх. И мастер заметил Афоню в то время, когда тот, вытянув шею, заглядывал в кулек.
— Ты что глазищи-то уставил, ровно рогатины? — заорал он и, быстро сунув руку в карман, бросил в глаза Афоне горсть мелкой махорочной трухи.
С тех пор прошло уже много лет, но в глаза Афоня не смотрел по-прежнему…
— Да ты знаешь, какая должна быть сталь? — спросил Иван.
— Откуда мне знать, французы хозяйничали, они и знали.
— Но ведь они варили здесь броневую. Ты тогда уже сталеваром был.
— Упругость в ней должна быть и крепость не в пример этой. — Афоня указал на заполненные изложницы.
— Решено. Готовь материалы для третьей печи. Чтоб было все, что надо. Начнем пробную плавку.
Ковш с металлом похож на огромный горшок с топленым молоком. Афоня Шоров, потный, чумазый, возбужденно говорил:
— Вот и управились, Семеныч, без французов. Не грех и отдохнуть. Шел бы ты домой, теперь без тебя обойдемся. Утром прокатчики прокатают за милую душу.
Иван вышел на заводской двор. Разгоряченное тело охватила ночная прохлада. Слева в темноте черной глыбой возвышалась доменная печь. Возле горна суетились фигуры рабочих. Под ногами у них по узкому желобу ползла красная струйка шлака. Иван дошел до барака и остановился. Окно было освещено. «Зайду, все равно не уснуть».
В это время оттуда вышли двое и направились к прокатным станам. В одном Иван узнал заведующего мостокотельным цехом Зудова.
— А я говорю, ни черта не выйдет, — услышал Иван голос, и ему даже показалось, что Зудов энергично махнул рукой…
Александр Иванович сидел за столом и читал. Иван сбоку заглянул в книгу.
— Слесарь я, — как бы оправдываясь, сказал Александр Иванович и мягко улыбнулся. — Знакомлюсь вот. — Он перевернул несколько страниц и захлопнул книгу. — Не спится?
— Плавку выпустили.
— Ну, давай бог. Губернский комитет обещал прислать инженера-специалиста. Только вряд ли он сумеет до нас добраться. А заказ нужно выполнить как можно скорее. Будем бронировать три новых вагона и паровоз. Сейчас Зудов с чертежами приходил.
— К утру плавку прокатают, — сказал Иван.
— Сам варил?
— Помощников много было. Больше всего на Афоню надеялся. Дотошный мужик и с детства на печах. Как ни таились французы, а наши все-таки кое-чему научились. Вот теперь и пригодилось. Каждый идет и советует. Телеграмма эта крепко в сердце запала.
— Режим-то выдержал?
— Все операции записывал. — Иван вынул потрепанную записную книжку. — И время по Афониным часам замечал.
Александр Иванович взял у Ивана книжку и просмотрел записи.
— Значит, доходим собственным умом? Правильно, надеяться нам не на кого. А поучиться у других не мешало бы. Хотя бы вот у твоего предшественника господина Гофмана. Между прочим, он считается видным специалистом. Но в его книге для нас мало интересного. Он в основном доказывает, что в недрах России таятся несметные богатства. Делает это он, конечно, не без умысла. И этот умысел нам понятен. А вот зачем он остался в России в такое тревожное время, пока неизвестно. Как думаешь, Иван, зачем?
— Не знаю.
— Я тоже не знаю. Во всяком случае, сидит у себя в особняке и выжидает. Ну что же, пусть пока сидит. А особняк у него скоро отберем. Миронов собирается там народный дом устроить.
У Ивана слипались глаза. Голову тянуло книзу. Александр Иванович встал и положил руку ему на плечо.
— Ну, — неожиданно весело сказал он, — поглядим на твою плавку — и спать.
— Везут! Везут!
Все, кто стоял у ворот мартеновского цеха, бросились через заваленный дровами пустырь к прокатным станам, откуда с металлическим звоном двигалась подвода. На полпути остановили лошадь и мигом окружили старенькую телегу, на которой, матово поблескивая, лежал широкий лист стали. Машинист паровоза Тимофей Реудов, который вызвался вести бронепоезд против белых, постучал заскорузлым пальцем по краю листа и удовлетворенно крякнул:
— Вот в такой одежке нам никакие беляки не страшны.
Тимофей скрестил на груди руки с засученными рукавами и стал внимательно обозревать телегу. Руки у него были большие, загорелые и казались ребристыми от набухших вен.
— Давай, ребята, поднимай! — весело крикнул Иван, поворачиваясь к телеге и подставляя спину под стальной лист. — Вот так. Теперь пошли.
Было видно, как вздулись у Ивана мускулы и выгнулась грудь. Тяжело ступая, он направился в сторону шлакового отвала.
Рядом семенил Афоня, беспрерывно оглядываясь и улыбаясь беззубым ртом, от чего его дряблое лицо собиралось в сморщенный комочек. Сзади чинно выступали мартеновцы, прокатчики и все те, кто считал отправку бронепоезда своим кровным делом. Афоня, подбегая то к одному, то к другому, хвастливо уверял:
— Я говорил, что без французов управимся. Слава богу, тоже не лыком шиты. Насмотрелись на их секреты, сами колдовать умеем.
Шедшие сзади не разделяли восторгов Афони. Шли молча, ждали результатов проверки.
— Афоня! — закричал из-под листа Иван. — Бери у меня в кармане наган, стреляй в спину.
Афоня испуганно попятился.
— Разве я контра какая, в тебя стрелять буду?
— Стреляй, я тебе говорю! — озорно подзадоривал Иван, а сам уже тяжелым нащупывающим шагом подходил к шлаковой насыпи.
Здесь стальной лист привалили к высокой куче шлака. Иван потер ладони, на которых остались красные полосы, и дружелюбно улыбнулся:
— Отойдите, товарищи, а то отскочит рикошетом, — и потянул из кармана старый наган с истертой рукояткой.
Рабочие попятились, Иван отступил на два шага и выстрелил. Ровная круглая дырка засияла в верхней части листа.
— Вот тебе и рикошет, — проворчал Тимофей Реудов и провел по бороде шершавой ладонью.
Афоня сконфуженно чесал затылок и смотрел в сторону, словно его совсем не интересовало происходящее. А кузнец Петр Лучинин для чего-то разъяснял:
— Вот и у Лесснера на заводе пулеметные щитки так проверяли. Если дыра — не годен, если белое пятнышко — хорош.
Несколько минут Иван стоял неподвижно, держа наган в опущенной руке. Потом присел на корточки и долго смотрел на лист нелюдимым и обреченным взглядом.
А за его спиной слышались возгласы:
— Да, брат, продырявило.
— В такой одежке много не навоюешь.
— Французы, те наукой пользовались, а мы что? На ура хотели взять.
Иван медленно выпрямился, и все испуганно на него поглядели — так сильно переменилось его лицо. Ни на кого не глядя, он круто повернулся и стремительно зашагал в цех. Стоявшие у листа видели, как он на ходу засовывал и никак не мог засунуть в карман револьвер.
Неизвестно, что произошло в душе Ивана Краюхина, но по тому, как он подошел к печи, по взгляду, которым он следил за тем, как бегали с лопатами вспотевшие рабочие, было видно, что крепко уперся человек в какую-то невидимую преграду и либо собьет ее и попрет вперед, либо расшибет собственную голову.
Незаметно, словно крадучись, подошел Афоня. Привычно потянулся к заслонке, заглянул в пустую печь, обшаривая глазами раскаленную подину и темным пятном выделяющееся выпускное отверстие. Афоня смотрел так долго, что у него накалились очки и жгли лоб, но он не отступал, ждал, не уйдет ли рассерженный начальник. Тогда можно браться за дело. Иван не уходил. Снял пиджак, аккуратно повесил на железный штырек напротив печи, подошел и крепко взял в руки лопату. В стороне у нагруженных вагонеток ожидали катали. Ни с того ни с сего Афоня закричал на них:
— Чего встали? Вываливайте шихту!
Деревянные ящики мигом полетели с вагонеток. По железным листам зазвенели куски металла. Иван поплевал на руки и, словно охапку сена, подцепил целую кучу маслено поблескивающей стружки.
— Давай, ребята, давай, не отставать! — покрикивал преобразившийся Афоня.
Как только Иван взялся за лопату, у Афони отлегло от сердца. По собственному опыту знал: помахает парень лопатой часика три-четыре и отойдет. И злость и тревогу как рукой снимет.
Вскоре рубаха у Ивана на спине потемнела от пота, лицо тоже стало мокрое и красное, и только зубы сверкали белой полоской, когда он, приоткрыв рот, подбегал вплотную к порогу и бросал в огненную утробу печи очередную порцию шихты. Подручные уже несколько раз поочередно отходили в прохладный уголок и курили, а Иван, как заведенная машина, все махал и махал лопатой. Рубаха у него уже давно высохла и заскорузла от выступившей соли. И только когда катали увезли последнюю пустую вагонетку, он разогнул спину и бросил лопату. Зачерпнув из бочки воды, покосился на подошедшего Афоню:
— Сколько завалили?
— Тонн тридцать.
— Опять на глазок?
— Нет, вешали.
Афоня думал, что теперь Иван наверняка уйдет домой. Не железный же он, в самом деле. В его присутствии Афоня почему-то робел, хотя и сам теперь был мастером. Видно, много страху натерпелся в прошлом.
Но Иван не ушел и на этот раз. Обошел канаву, проверил ковши, а потом как встал к печи, так и не отрывался до самого выпуска. Успокоился он только поздно ночью, когда разлили плавку и готовые слитки отправили в прокатку. После этого запыленный, с обожженными волосами Иван снял рубаху и стал стирать ее в колоде, наполненной мутной горячей водой.
А наутро повторилось старое. В прокатанном листе после выстрела засветилась ровная круглая дыра.
На заводе была сформирована и отправлена на фронт вторая красногвардейская рота. Многие цехи опустели. Стояли станки. В мартеновском цехе на двух печах работала одна бригада. Люди выбивались из сил, но нужной стали не получалось. Бесплодная работа вызывала глухое раздражение.
Тогда Алексей Миронов решил созвать митинг. Ночи напролет Алексей просиживал за чтением партийных брошюр. Они стали ему нужнее хлеба. И теперь он надеялся, что митинг всколыхнет людей, вдохнет в них новые силы. Основные цехи должны работать во что бы то ни стало.
Собрались на дровяной площади, на задах мартеновского цеха. Ночью прошел дождь. Резкие порывы ветра срывали с заводских труб клочья дыма и смешивали его с низко бегущими облаками. Ораторы поднимались на кучу не просохших после дождя березовых бревен и оттуда говорили речи. Миронов заволновался, когда над толпой выросла фигура инженера Зудова.
— Испортит он тебе всю обедню, — усмехнувшись, сказал Иван.
Алексей только плотнее сжал губы и ничего не ответил. Зудов говорил долго. Сначала его слушали внимательно. Потом надоело. То здесь, то там стали раздаваться раздраженные возгласы.
— И вот перед нами дилемма! — повысил голос Зудов. — Отказаться от выполнения оборонного заказа или просить вернуться на завод издевательски выброшенных мастеров.
— Сволочи они были, оттого и выбросили, — раздался из толпы хриплый простуженный голос.
— Иного выбора нет. Теперь это ясно всем. Кто же может решить эту дилемму?
— Сами решим!
— Слезай, слыхали уже!
Слышно, как смачно чавкает грязь под сотнями переступающих ног. Пахнет дымом и смолистой хвоей молодых елок, что частой щетинистой порослью заслонили берег реки по ту сторону заводской ограды.
— В классовой борьбе насилие есть крайняя мера, и на данном этапе оно лишь приводит к разногласию между различными слоями общества, — пытается продолжать Зудов.
Но люди уже устали слушать. Требуется разрядка. И чей-то озорной голос кричит:
— Да гони его к… — и добавляет такое, что вызывает в толпе приступ неподдельного веселья. Женщины сконфуженно поправляют платки, перешептываются.
Миронов не выдерживает и лезет на бревна. Он весь дрожит от внутреннего возбуждения.
— О каком насилии идет речь? Кого обвиняют в насилии? Нас? — Длинное востроносое лицо Алексея посерело от бессонных ночей. Он нагибает голову, сдвигает брови и продолжает злым мальчишеским голосом: — Управитель Гризон и купчина Глотов стали жертвой пролетарского насилия. Батюшки мои, беда-то какая! — Он широко разводит руками и исподлобья глядит вслед уходящему инженеру. — А по-нашему, по-пролетарскому, дело обстоит иначе. Когда купец Глотов наживается на народной нужде — это несправедливость. Когда пьяный мастер берет тебя за шиворот и тычет мордой в кирпичную кладку — это издевательство и насилие. А когда поднимаются миллионы и берут в руки оружие — это святое дело, и нечего гадать, кто прав, кто виноват. Прав тот, кто терпит нужду и угнетение и не хочет больше терпеть.
— Товарищи! — закричал Алексей, и голос его задрожал от нового приступа вдохновения.
Резкий порыв ветра разорвал дымную вуаль, бросил на людей тающие кусочки дыма, метнулся в сторону и стих. И тогда все увидели, как быстро бегут облака, очищая небо, и нежаркие и тем более желанные лучи касаются обрывистого берега. Еще минута, и они легли на головы людей.
— Правильно, товарищи! Эту самую… — еще больше повышая голос, кричит Алексей. — Сами решим! Сами сварим сталь, сами построим бронепоезд. Мало одного — пять построим, десять и пустим на врага под красными знаменами революции. И дам для этого нужны не французы, а крепкая пролетарская дисциплина…
Миронов не кончил свою речь. Его оттеснила вскарабкавшаяся на бревна жена Петра Лучинина Марья. Платок сполз у нее на затылок, ветер трепал черные волосы.
— Бабы! — звонко закричала Марья, и красивое лицо ее залилось румянцем. — Пошто молчите, бабы. Мужики на войну подались. Кто помогать заводу будет? Станки стоят. Неуж не сдюжим, бабы?
Иван стоял в стороне у высокой поленницы дров. Такими поленницами была заставлена половина площади. Французы запасли. Если завод пустить на полную мощность, то и тогда бы дров хватило на целый год.
Легко соскочив с бревен, Марья направилась в сторону Ивана.
— Давай, — решительно сказала она, — бери на работу.
— Давай, давай, — усмехнулся Иван. — Без тебя у нас ничего не получается.
— Ты не смейся. На лебедку пойду, мужик научит.
— Не кричи, жена, горло застудишь, — спокойно сказал Лучинин.
— У… непутевый, — сверкнула глазами Марья. — Бабы, айда по цехам работу выбирать. Мы им покажем.
Женщины потянулись за Марьей.
— Пойдем и мы, — сказал Иван. — Всего не переслушаешь. Каждый день митингуем, а толку чуть.
Гудит мартеновская печь. Льется горячий металл, невыносимый жар сушит на мокрых спинах толстые рубахи, покрывая их белыми пятнами соли. День и ночь не уходит из цеха Иван Краюхин. И все мрачней делается его взгляд. Мирная податливая сталь застывает в чугунных изложницах. Из нее можно построить хороший мост, но нельзя ею одеть бронепоезд.
В эти дни даже чувство голода окончательно притупилось у Ивана. Осталось одно обоняние. Оно так обострилось, что даже самый слабый запах вызывал вкусовые ощущения. Этими запахами он, казалось, и жил.
Внешне Иван оставался все таким же: чистая застиранная рубашка, суконный пиджак и старые брюки. Глядя на него, никто бы не сказал, что он три дня не выходил за заводские ворота. И только лицо сильно изменилось: потемнело, осунулось, выступили скулы, и уж совсем ненужные морщины залегли в углах энергичного большого рта. Но поразительнее всего изменились глаза. Они потемнели, как грозовое небо, ни одного светлого лучика не появлялось в них, и редко, редко поднимались над ними широкие брови. И отношение к нему в цехе заметно изменилось Величали его теперь не иначе как Иван Семеныч, и только Афоня по-свойски звал просто Семеныч.
Иван подошел к нему и опустился рядом на кучу доломита, предварительно подложив под себя суконные рукавицы. Напротив смотровые отверстия печи выбрасывали острые клочки пламени, как будто подмигивали, насмешливо и зло. Иван оперся на руки подбородком и молча смотрел на эти то пропадающие, то вновь появляющиеся клочки пламени.
Афоня осторожно чистил яйцо, стараясь не дотрагиваться до мякоти грязными пальцами. Очистив до половины, протянул Ивану вместе с черствой краюхой хлеба:
— Подкрепись, Семеныч.
Иван молча взял и то и другое, но есть начал не сразу. Афоня тем временем достал откуда-то сбоку зеленую бутылку с самогоном.
— Дерни с устатку.
Афоня пил редко, и появление самогона в цехе, да еще в такое время, озадачило Ивана. Он внимательно посмотрел в лицо Афони. Тот был трезв. И все-таки глаза Ивана недобро прищурились.
— Бабы принесли. Сами, не просил, — оправдывался Афоня. — Не знаю уж, где и достали. Говорят, угости начальника, а то ходит как туча.
Иван взял бутылку и бросил ее на кучу железного лома.
— Пожалуй, оно и лучше, — вздохнул Афоня.
Иван принялся за еду.
— Хотя и жаль добра, — продолжал Афоня, глядя на осколки.
Остро запахло спиртом. Синеватый парок, изгибаясь, всасывался под заслонку. Афоня еще вздохнул и подсунул Ивану крупную луковицу и остаток хлеба, приготовленные на закуску.
— Эх, Афоня, если бы знать, какая она будет!
И хотя это восклицание ничего общего не имело с предыдущим разговором, Афоня понял, что речь идет о стали, которая кипит перед ними в печи.
— Новый лист прокатаем, тогда и узнаем, — ответил он. — А сейчас как ты ее узнаешь? Языком не лизнешь и на зуб не попробуешь. Золото, говорят, на зуб пробуют. Только мне не приходилось, не знаю. А вот сталь могу сварить любую, только не знаю как. Ты вот сам к печи встал, вроде как не надеешься на меня, а тоже не получилось. Значит, что-то не так. А что — неизвестно.
Иван проглотил последний кусок, вытер губы, поднялся.
— Нужно будет — и языком станем лизать и зубами грызть, а своего добьемся, — сказал он больше для себя, чем для Афони.
— Кто это тут такой зубастый? — раздался сзади них голос.
Иван оглянулся. Подходил Александр Иванович в сопровождении Алексея Миронова.
— Кого это ты грызть собрался?
— Сам себя готов загрызть, — сердито ответил Иван, энергично пожимая крепкую руку председателя.
— Иль оголодал очень?
— Не идет дело, — хмуро сказал Иван.
Александр Иванович сразу стал серьезным.
— Знаю. Надо продолжать опыты.
— Продолжать! До каких пор? А время не ждет. Вагоны в мостокотельном стоят голые, а мы ни с места. Мне Реудов покоя не дает. Каждый день ходит. Все спрашивает, когда стальная рубаха будет готова. Грозится паровоз на ремонт остановить, если через три дня бронь не дадим.
Александр Иванович ждал, когда Иван выкричит все, что наболело у него на сердце.
— Может быть, митинг соберем? — предложил Алексей Миронов.
— Митинг не поможет, — отрезал Александр Иванович.
— И все-таки мы должны обращаться к народу, — сказал Миронов и устремился в разливочный пролет, где канавщики затеяли какой-то спор. Слышались их громкие голоса.
— Иди-ка сюда, горячая голова, — Александр Иванович потянул за собой Ивана.
Они вышли на эстакаду. Иван встал лицом к ветру, а Александр Иванович навалился грудью на ржавый барьер и смотрел на площадь, заваленную огромными штабелями дров. Иван тоже посмотрел в том направлении и увидел в конце дровяной площадки шлаковый отвал, где он несколько раз пробивал стальные листы.
— Вот что, — сказал Александр Иванович. — Придется идти на поклон.
— На какой поклон? К кому?
— К Гофману. Надо попытаться и из него извлечь пользу.
— К Гофману, говоришь? — переспросил Иван и так сжал зубы, что у него побелели скулы.
— Да подожди ты, выслушай.
— Значит, я должен предать революцию и вступить в переговоры с международным империализмом.
— Выслушай, говорю. Когда припрет, к кому угодно пойдешь, не только к Гофману. А нас сейчас так приперло, что дальше некуда. Думаешь, мне легко решиться на этот шаг? Но пока не исчерпаны все возможности, сдаваться не будем. Вот так, Иван.
Иван понял, что спорить бесполезно, но еще долго не мог успокоиться.
Чуть не каждый день Алексей Миронов выдвигал какую-нибудь новую идею. Разные его проекты, один другого фантастичнее, находили горячую поддержку молодежи. Миронов брался и за организацию народного дома, и за сочинение обращения к населению земного шара, в котором призывал развернуть борьбу за победу всемирных Советов.
Не все удавалось. Но одна его идея — превратить пивную, что стояла возле дороги недалеко от заводских ворот, в книжную лавку — удалась блестяще. Лавка почти всегда была набита битком. Торговала миловидная девушка в кумачовой косынке. Когда ревел гудок, в лавочке дребезжали стекла, а девушка закрывала глаза и затыкала уши. Алексей забегал сюда каждый день. Отбирал литературу, отвечал на вопросы, а иногда, бледный, с горящими глазами, произносил страстные речи.
Пивная была арендована у Глотова. В кладовой, куда вела низкая, обитая цинком дверь, оставались пустые бочки. Во время собраний бочки выкатывались, и приходящие садились на них — по двое на каждую. Приказчик, приехавший за бочками, попал как раз на одно из таких собраний и был отправлен ни с чем.
На следующий день в лавочку пришла Марина.
На длинной стойке с краю лежало несколько толстых книг, оставшихся после французов. Их никто не читал, и лежали они на виду, вероятно, с единственной целью придать лавочке солидный вид. Марина наугад раскрыла книгу, оперлась о стойку и стала читать. Холодные страницы пахли бумажной пылью.
«Древняя Греция дала Сократа, Аристотеля, Платона, Софокла, Эсхила, Фидия; Италия дала Данте, Микеланджело, Леонардо да Винчи; Франция — Вольтера, Руссо, Виктора Гюго; Германия — Гете, Шиллера; Англия — Шекспира и Байрона; Россия пришла после других, — потому что начала жить исторической жизнью позже других, — но она уже успела дать только за один девятнадцатый век Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского — четырех художественных титанов девятнадцатого столетия. Чего же нельзя ожидать от нее в будущем?»
Марина задумалась. Алексей через плечо заглянул в книгу. Глаза его щурились. В протертое окошко бил яркий свет. От волос девушки шел тонкий, едва уловимый запах.
— Читаете или для виду? — спросил он, показывая на французский текст.
Марина посмотрела на него и ничего не ответила. Но это нисколько не обескуражило Алексея Миронова. У него уже зарождался очередной план. Наморщив лоб, он прошелся вдоль стойки. Сосновые половицы тонко поскрипывали. За окном серела заводская стена. Мимо тащилась колымажка с углем. Старый татарин с висячими усами сидел на передке, поставив на оглобли ноги. Миронов дождался, когда колымажка заедет в ворота, и повернулся к Марине. Она оперлась на другой локоть, чтобы было удобнее, и продолжала читать.
Миронов проворно подкатил пустую бочку:
— Садитесь.
Марина поблагодарила и села. Книгу она захлопнула и на этот раз с интересом взглянула на Миронова. Какая-то далекая безмолвная печаль почудилась Алексею в этом взгляде.
— Вы насчет бочек? — осторожно спросил он.
Лицо девушки залил румянец.
— Нет. Я с отцом не имею ничего общего.
— Если хотите работать с нами, можете для начала записаться в агитбригаду. Только вперед напишите свою биографию.
Алексей взял плакат, свернул его вдвое, чистой стороной наружу. Положил перед Мариной.
— Нельзя, — запротестовала девушка в кумачовой косынке.
— Не беспокойтесь, я заплачу, — сказала Марина.
Она послушно взяла карандаш. Сунув в рот, погрызла. Ее охватило острое любопытство. Дело, конечно, не в категорическом требовании этого парня. Просто интересно, что она может написать? О себе, об отце, о своих противоречивых чувствах. С отцом почти полный разрыв. Ну и что ж. Кому это нужно и какое это имеет значение по сравнению с тем, что делается вокруг нее? Она одна. Подруг у нее нет и друзей тоже.
Алексей ревниво следил за ее быстро двигающейся рукой.
— Не забудьте про отношение к Советской власти И к религии. Может быть, мы вас даже выберем в культурную комиссию.
На другой день Александр Иванович и Алексей обходили завод. С ними была и Марина. Председатель Делового совета обошелся с девушкой ласково, расспросил про отца и сказал, что молодежь должна свою жизнь строить по-новому.
Подыскивали подходящее помещение для Делового совета: в бараке провалился потолок. Около железнодорожной ветки, идущей к прокатным станам, стоял двухэтажный деревянный дом. При французах здесь помещалась единственная на заводе лаборатория. Здесь же была резиденция главного управителя Гризона. Сейчас дом пустовал.
В большом зале первого этажа осела на пол известковая пыль. Широкие окна занесло сажей. Мутные отсветы лежали на стенах, затянутых паутиной.
— Здесь мы будем ставить спектакли, — сказал Миронов и смерил шагами зал. — Десять шагов в ширину. Здорово!
Поднялись на второй этаж. Александр Иванович по-хозяйски присматривался к дому. Шел не спеша. А Алексею не терпелось. Он все забегал вперед и первым открывал дверь, обитую черной клеенкой. В просторном кабинете у окна сидела женщина и тихо плакала. Она повернула голову, и в больших глазах ее отразился испуг.
— Что вы тут делаете? — спросил Александр Иванович.
Женщина поспешно встала, застенчиво улыбнулась и робко сказала:
— Я, право, не знаю, что вам ответить.
— Может быть, вас кто послал сюда? — Алексей подозрительно присматривался к женщине.
— Подожди, — оборвал его Александр Иванович.
— Меня зовут Мадлен, — вспыхнув, сказала женщина. — Я здесь работала много лет. И вот пришла снова. Никто меня не мог насильно послать.
— Не волнуйтесь, — сказал Александр Иванович. — Расскажите все по порядку.
— Боже мой, что же я могу рассказать? Разве я думала, что Гризон окажется негодяем? Правда, он никогда не был слишком гуманен. Он забрал с собой своих кроликов и забыл про меня. Меня даже не предупредили, когда отходит поезд.
— Значит, вы работали в лаборатории?
— Да, здесь была хорошая лаборатория. И я не знаю, для чего нужно было ее разрушать? — Она показала на голые стены. — Никто не может пожаловаться, что я плохо работала. Когда выполнялись ответственные заказы, я просиживала здесь ночи. Посмотрите на мои руки. Они все изъедены реактивами. — Мадлен уткнулась лицом в скомканный платочек.
— Не плачьте, товарищ, — сказал Алексей. — Советская власть уважает рабочих людей и в обиду не даст.
— Но ведь у меня никого не осталось!
— Вы хотите работать? — спросил Александр Иванович.
— Боже мой, кто же не хочет работать? У меня нет денег. Ни одной копейки. Гризон не заплатил. Мне носят еду незнакомые женщины. Я даже не думала, что вокруг так много добрых людей.
Александр Иванович подошел к верстаку, оперся о край его кулаками.
— Я председатель Делового совета. С сегодняшнего дня будем считать вас заведующей лабораторией. Нужно будет достать хоть самое необходимое.
— Внизу в мастерской осталось старое оборудование. Мне нужно только помочь. Одной трудно.
— Пришлем в ваше распоряжение людей. А в помощники вам назначим вот… товарища. — Александр Иванович посмотрел на Марину. — Она тоже хочет работать.
Марина нисколько не удивилась, как будто все было решено заранее.
— Хорошо, я останусь, — сказала она и подошла к француженке.
— Но это не освобождает вас от работы в агитбригаде, — предупредил Миронов.
— Я так ждала хороших людей! — со слезами в голосе воскликнула Мадлен и вдруг порывисто обняла Марину. — Уверяю вас, вы очень скоро научитесь. У вас такой умный взгляд.
— Нужна будет помощь, обращайтесь в Деловой совет, — сказал Александр Иванович.
— Спасибо. Вы — добрый человек. Я рада, что встретила вас. Теперь я вас припоминаю. Жан Валерн защищал вас на суде. Это было так давно. Жан о вас много рассказывал. Я знаю, он бы не стал защищать плохого человека.
В глазах ее стояли слезы. Горячий румянец залил щеки. Александр Иванович тяжело сопел, повернувшись к окну, а когда вышли на улицу, как-то особенно тепло улыбнулся и сказал:
— Все одолеем, Ленька. Жизнь свое возьмет.
История Жана Валерна, которую до сих пор помнили на заводе, была такова.
Из всех цехов завода самым ненадежным администрация считала прокатный. Прокатчики были зачинщиками всех рабочих выступлений. В прокатке чаще всего появлялись листовки и прокламации. Репрессивные меры не помогали. Полиция догадывалась, что большевики выработали какую-то сложную систему конспирации, но на след напасть не могли.
Заведующий прокатным цехом низенький толстый Тольяр после неприятных разговоров в кабинете главного управителя бывал особенно груб и придирчив. Однажды он появился в цехе в самый разгар работы. Угорелые потные вальцовщики катали раскаленную заготовку. Подпрыгивая на валках, она сыпала искрами и излучала слепящий свет. На всем ее пути в пыльном воздухе переливалось знойное марево.
Французу показалось, что один из вальцовщиков двигается недостаточно быстро и может упустить горячую заготовку.
— Не зевай! — заорал он и полоснул рабочего по спине тростью.
Это был старый чахоточный вальцовщик Миронов. К тому же он, видимо, смертельно устал, так как дело было к концу смены, а перерыва на обед не полагалось.
Напрягая последние силы, задыхаясь, Миронов побежал, сжимая клещами ускользавшую заготовку. Пол в цехе был неровный — на такие пустяки, как ремонт, хозяева не тратились. Миронов зацепился за оторвавшийся железный лист и упал. Раскаленная полоса, шипя, вошла ему в живот. Запахло горелым мясом.
Сын погибшего Ленька схватил горячие клещи и бросился на француза. Тольяр побежал к выходу. Ленька пустил клещи ему вдогонку. Заведующий споткнулся и кубарем вылетел за ворота. На улице он выхватил револьвер и два раза выстрелил. Это испортило все дело. Взвыла сирена. Цех мгновенно остановился. Озверелая толпа, вооруженная чем попало, погналась за французом. Тольяр успел вбежать в здание заводоуправления и спрятаться. Найти его не удалось. После говорили, что он сидел, закрывшись, в женской уборной. Рабочие, чтобы выместить злобу, выбили все стекла и чуть не сожгли заводоуправление.
Александр Иванович Глыбов, хорошо зная, чем кончаются такие стихийные выступления, хотел успокоить прокатчиков. Когда подоспел усиленный наряд полиции и заводской стражи, Александр Иванович оказался впереди толпы. Его арестовали и увели в заводоуправление. Рабочие не расходились, требуя выдать француза и отпустить арестованного слесаря. Но вскоре со станции прибыла казачья сотня и разогнала рабочих.
Александра Ивановича обвинили в подстрекательстве против администрации. Началось следствие. Из Казани прибыла специальная выездная сессия суда.
Все шло своим чередом. Нашлись «свидетели», и дело уже подходило к концу. И вдруг опасность пришла с той стороны, откуда ее совсем не ожидали. К председательскому столу поднялся молодой французский инженер Жан Валерн. Красивое лицо его с тонким нервным носом было бледно. Он заговорил горячо и вдохновенно, глядя в первые ряды зала, где сидели французские специалисты.
— Я обращаюсь к вам, мои просвещенные коллеги. Я это делаю потому, что все здесь, начиная от заводских корпусов и кончая умильными физиономиями судей, творящих правосудие, находится под эгидой нашей снисходительности.
Еще ничего не было сказано особенного, но в зале уже поняли, что речь будет необычной, как необычен и сам человек, произносящий ее.
— Я говорю об этом для того, чтобы вы вспомнили речи почтенных акционеров перед нашим отъездом в Россию, громкие речи, дословно записанные стенографами. Боже мой! Сколько благородных слов мы слышали там, сколько возвышенных целей поставлено было перед нами! Мы покидали свою благословенную родину и ехали в дикую и холодную Россию, чтобы в непроходимых лесах, в нетронутых природных и людских дебрях установить торжество справедливости. На нас возлагалась задача заложить в спящий ум русского мужика идеи гуманности и культуры. Мы ехали просвещать и организовывать русский народ, учить его ремеслу и грамоте. Огромная угнетенная страна должна была стать точкой приложения передовых идей Запада. И все это должны были сделать мы, и только мы. Родные и близкие, провожая нас, проливали слезы умиления. Ведь они заранее гордились нашим будущим подвигом.
Жан Валерн скосил глаза на председательский стол. У сидящих за столом вытянулись лица. Они не поднимали глаз. Председатель, бледный до прозелени, держал руку на колокольчике, не решаясь двинуть ею. Жан брезгливо отвернулся и посмотрел в зал. На какое-то мгновение острая жалость затуманила его глаза. Он увидел Мадлен. Она сидела в углу у окна, прижав к горлу маленькие кулачки. Даже отсюда он видел, что из глаз ее катятся слезы. Родная, милая девушка! Он должен был пощадить ее. Он же не мог не знать, что, поднимаясь на этот проклятый помост, делает его для себя эшафотом. Но можно ли было побороть самого себя? Он увидел эту гнусную процедуру, этих невежественных судей и перестал владеть собой. Его захватил неотвратимый приступ бешеной злобы, слова сами рвались из груди и жгли мозг. Нужно было сказать их или вырвать себе сердце.
Всего несколько секунд длилось молчание. В зале стояла могильная тишина. Только позади полицейских, за дверями, слышалась какая-то глухая возня. Судьи стали приходить в себя. Уже негодование готово было залить краской их бледные лица, уже председатель собрался поднять колокольчик, но в это время Жан Валерн заговорил снова:
— Нужно ли говорить, господа, что было потом? Мы не любили вспоминать прошлое и посылали в Париж и Лион короткие деловые отчеты. Мы скрывали миллионные прибыли от людей, нечеловеческим трудом которых они добывались. Мы это делали потому, что боялись, как бы эти люди не потребовали хотя бы мизерной доли этих прибылей на улучшение своей жизни. Да, мы развивали здесь просвещение, кидая жалкие рубли на захудалое училище, и щедро одаряли полицию. Это, конечно, было необходимостью, ибо невежественная чернь стала просвещаться без нашей помощи. И тогда мы стали награждать подзатыльниками ее добровольных и мужественных просветителей и устраивать средневековые судилища…
Дальше слов Жана не было слышно. В зале поднялся рев. Рабочие пробились, разбив полицейский заслон. Суд пришлось приостановить. Двое конвойных спешно уводили подсудимого. Мадлен рыдала, уронив голову на подоконник.
Прямо из суда Жан ушел в тайгу и до вечера просидел на бронзовом стволе сосны, недавно поваленной бурей. Грустный запах увядания шел от ее поникших ветвей. Домой он вернулся только ночью. В затихшем поселке кое-где светились огни. Шумел завод, и поблизости в болоте квакали лягушки.
На другой день он не пошел на завод. Его судьба была решена быстро и без его участия. Что ждет его на родине? За себя он не боялся. Тяжело было расставаться с Мадлен. Она приехала на Урал позднее его на два года. На заводе открылась лаборатория, и Гризон сразу принял Мадлен, предпочитая иметь лаборантами своих соотечественников. Жан видел, что девушка чувствует себя такой же одинокой, как и он. Это сблизило их.
Жан хотел уехать, не прощаясь. Но слишком велика была любовь, связывающая их сердца. Они встретились за поселком на опушке леса. Ванька Краюхин на угольной колымажке вез вещи Жана. Колымажка была грязна и неудобна. Жан шел пешком. Мадлен всю дорогу держала его за руку, как маленького. Ей было страшно. А чем он мог утешить эту хрупкую девушку с большими печальными глазами? Погубить ее вместе с собой? Она согласится и на это. Но он не имеет права. Нет, лучше разлука!
Они остановились у крутого лесистого увала. По склону его, вдоль дороги, были разбросаны белые куски известняка, словно черепа погибших воинов. Мадлен ни о чем не спрашивала. Глаза ее были сухи. И такая скорбь застыла в их глубине, что глядеть туда было страшно, как в пропасть. Жан чувствовал, что если это будет продолжаться дальше, он не выдержит и сделает что-нибудь непоправимое. Он быстро нагнулся и поцеловал ее узкую руку. Она обхватила его голову и крепко прижала к себе. Он слышал, как неровно, с замираниями, бьется ее сердце.
Ванька Краюхин заехал за густой куст орешника и остановил лошадь. Здесь он украдкой вытер слезы и стал устилать дно колымажки свежей травой.
Дом окружен молодыми липами. Два крайних окна закрыты ставнями. На перилах террасы тяжелый ковер. По запущенной аллейке ветер несет смятые бумажки. Иван отворил скрипнувшую калитку и очутился по ту сторону глухого забора, отделяющего обитателей дома от остального мира. И сразу память услужливо подсунула воспоминание.
…Тусклый мартовский день. Сырой промозглый ветер. Приземистое здание вокзала, серый растоптанный снег на узком перроне. В этот день покидал взбудораженную, ощетинившуюся пролетарскими штыками Россию главный управитель Шарль Гризон вместе со своими коллегами. Вначале перепуганные революцией и национализацией завода французы быстро оправились, видя, что «распоясавшаяся чернь» не только не думает прибегать к насилию, но даже очень учтиво предлагает отправиться восвояси вместе с женами, чемоданами и собаками, то есть со всем их имуществом, за исключением завода, ставшего общенародным достоянием. В качестве напутственного слова они даже получили дружеское пожелание правдиво рассказать дома о русских событиях и быстрее поддержать мировую революцию. Французы немедленно собрались в дорогу и уже разместились в специальных вагонах, а паровоз все стоял, видимо, из-за отсутствия топлива, так что управитель, пользуясь большим скоплением рабочей публики, успел произнести прощальную речь. Эта речь запомнилась Ивану потому, что Гризон выступал в ней в качестве новоявленного пророка, утверждая, что русские — необразованные мужики — не справятся с заводом, растащат его по гвоздику, по кирпичику, и тогда им ничего не останется, как поклониться по русскому обычаю в ноги ему, Шарлю Гризону, и пригласить опять принять управление.
И словно для того, чтобы можно было наглядно убедиться в правильности этих слов, в деревянном особняке еще живет инженер Гофман, и вот к этому оставшемуся идет большевик Иван Краюхин, идет расписываться в собственном бессилии и просить помощи.
— А в ноги мы все-таки кланяться не будем, — вслух проговорил Иван и, ухватившись за перила, сразу шагнул на верхнюю ступеньку террасы.
Миновав короткий коридор, он вошел в широкую пустую приемную. У окна на полу он увидел растянутое красное полотнище. На низеньком стульчике сидела девушка в вязаной кофточке и водила по полотну кистью.
— Хозяин дома? — громко спросил Иван.
Девушка обернулась, поспешно оправила юбку, и он узнал Марину. Это ее темно-русые косы, гибкая шея и грациозный, только ей свойственный наклон головы. Все это он очень хорошо запомнил еще с того дня, когда ходил к Глотову просить за Лучинина. Иван в замешательстве остановился.
— Кто там? — донесся из открытой двери густой сочный голос, и бывший заведующий мартеновским цехом господин Гофман в тонкой, хорошо выглаженной сорочке, в новых брюках и лакированных сапогах остановился в дверях. Увидев Ивана, он посторонился и, пропуская его в гостиную, сказал, что если гость из квартирной комиссии, то не стоило беспокоиться, так как все в доме говорит о том, что его владельцы уезжают в самом скором времени.
— Я не из комиссии, я с завода, — холодно сообщил Иван.
— О! — изумленно воскликнул Гофман, и его рот, округлившийся под усами, показался Ивану пушечным жерлом.
— Да, с завода, — повторил Иван. — Имею разговор насчет заказа на новую марку стали.
— О! — второй раз удивился Гофман, и Ивану показалось, что прозвучало это уж с очень откровенной издевкой.
— Одним словом, Советская власть надеется на вашу помощь.
Идя сюда, Иван готовился к чему угодно, но только не к тому, что произошло в следующую минуту. Гофман повалился на отодвинутый от стены шелковый диван и захохотал неистово, с каким-то диким наслаждением, неприлично дрыгая при этом ногами, что казалось уже совсем нелепым, потому что никак не вязалось со всем его вылощенным видом.
Бесшумно открылась тяжелая двустворчатая дверь, и Ивану почудилось, будто какое-то душистое облачко неслышно влетело в комнату. Это вошла мадам Гофман, благоухающая, красивая и стройная, прижимая к груди конную статуэтку из потемневшей бронзы. Она ничего не сказала, но ее удивленный и вопрошающий взгляд был красноречивее слов. Гофман, уже красный от смеха, замахал на нее руками, и супруга, передернув полными плечами, послушно скрылась.
Иван смотрел на разъехавшиеся в стороны, аккуратно закрученные усы немца, на его широко открытый рот, и краска медленно отливала от его лица, а глаза затопила такая лютая ненависть, что он уже ничего не видел перед собой, кроме серой зыбучей ряби.
Он вспомнил бессонные голодные ночи, бесплодные искания и вдруг отчетливо, всем своим нутром, понял, что перед ним разбойник, грабитель, у которого отобрали награбленное, и тот, кто отобрал, не знает, что с отобранным делать, и вот он вынужден обращаться за помощью к тому же разбойнику. Значит, не надо было идти в этот глухой особняк, ибо здесь засел враг и нельзя ждать от него ничего, что если он и согласился бы на помощь, то только для того, чтобы еще больше испортить дело. И еще понял Иван, что теперь не на кого надеяться, кроме как на самого себя и тех людей, что стоят сейчас у горячих мартенов. Значит, он должен или умереть, или сделать то трудное, что доверили ему партия и Советская власть.
Злоба душила его, и, уже не отдавая себе отчета, он так хлопнул кулаком по столу, что какая-то кисейная тряпочка поднялась в воздух и плавно опустилась на пол.
— Молчать, сволочь! — загремел Иван, а правая рука его уже самопроизвольно тянула из кармана револьвер.
Хлопнул выстрел. Гулкое эхо пронеслось по пустым комнатам. С потолка посыпалась штукатурка.
Гофман окаменел. Снова, на этот раз рывком, открылась дверь. На пороге, гордо выпрямившись, стояла Нина. Иван видел, как высоко поднимается грудь женщины, как вызывающе и бесстрашно смотрят ее глаза.
— Завтра чтоб духу вашего здесь не было, — холодно и уже совершенно спокойно сказал Иван, повернулся и даже дверь закрыл аккуратно, без стука.
За дверью стояла Марина, с прижатыми к груди кулачками. Иван, не останавливаясь, пошел к выходу, все еще держа в руке револьвер. Марина догнала его.
— Вы убили его?
— А вам что, жаль стало?
— Нет, я не из жалости.
Ее брови выпрямились и опустились.
Иван почесал в затылке дулом револьвера. У него, собственно, нет никаких причин сердиться на эту барышню, испугавшуюся револьверного выстрела. Он пристально посмотрел ей в лицо.
— Как вы здесь оказались? — поинтересовался Иван.
— Я работаю в лаборатории, а в свободное время пишу плакаты. Здесь будет народный дом.
— Уж не Миронов ли вас приспособил?
— Да. Он очень требовательный.
— Еще бы.
Иван потоптался на месте, убрал револьвер и потихоньку стал продвигаться к выходу. Но продвигался он так медленно, как будто боролся с какой-то невидимой силой, тянувшей его назад.
— До свиданья, товарищ.
У калитки Иван оглянулся, но Марины уже не было.
В старом отцовском доме Иван занимал крошечную боковушку. Стол, кровать, длинная лавка, два табурета да стопка книг в углу на божнице. От окна до двери для Ивана четыре шага. Упрется в дверь, круто повернется и опять сделает четыре шага, сцепив за спиной руки. У окна стоит дольше. Смотрит на грязную дорогу, нещадно дымит махоркой. Думает. За окном, у самого стекла, надоедливо качается ветка сирени, словно специально отвлекает от тягостных размышлений. Иван отворачивается, садится на подоконник и начинает свертывать новую папироску.
Откидывается ситцевая занавеска, и показывается непричесанная голова Петра Лучинина. И он и Иван только что вернулись из ночной смены и уже успели попариться в бане и напиться морковного чая. У Петра непривычно чистое мягкое лицо, тонкие русые волосы пышно лежат на голове. Кажется, стоит кузнецу посильней тряхнуть головой — и она облетит, как одуванчик. И только на суставах пальцев в складках кожи неотмывающаяся чернота.
— Фу-ты, лешак тебя задери, детишек уморишь, — говорит Лучинин, разгоняя руками дымное облако.
Иван не отвечает. Лучинин садится к столу и тут же протягивает руку к засаленному кисету.
— Хоть бы окно догадался открыть, — продолжает ворчать кузнец, раскуривая огромную самокрутку.
Иван молча толкает раму. Отчетливо слышится отдаленный гул завода и более резкий свист пара на железнодорожной станции. Над головой Ивана, еще не просохшей после бани, тянется дым, огибая неотворяющуюся верхнюю часть окна.
— Чего не спишь? — спрашивает Иван.
Лучинин понимает, что вопрос задан просто так, и в свою очередь спрашивает:
— А ты чего не спишь?
— Не привык днем. До вечера далеко, успеем выспаться. На ночь Афоню пошлю домой, ослаб старик.
Иван знает, что мучает их одно и то же, оттого они и не спят. Прокатанный лист снова оказался негодным, с Гофманом ничего не вышло, а белые наступают. Вагоны стоят голые, а вечером опять придет Реудов и будет грозиться уехать с добровольческой ротой в товарном вагоне.
Иван глубоко и протяжно вздыхает. И правда, нужно бы лечь спать, да разве уснешь? Из окна веет весенней свежестью, остро пахнет прелыми прошлогодними листьями. Иван зябко поводит плечами. Между веток сирени по ту сторону палисадника мелькает чья-то тонкая фигурка. Доносятся шаги — и через несколько минут стук в дверь.
— Кого еще лешак несет? Наверное, по твою душу, — недовольно говорит Лучинин, не поднимаясь с лавки. — Выйди, Иван, дверь-то перекосило, снаружи не откроешь.
Иван ощупью проходит темный коридор и с трудом наполовину отодвигает дверь. На пороге он видит Марину. На ней короткий жакет и платок, наброшенный на плечи.
— Извините, не ждали. Проходите в дом, — поспешно говорит Иван, а сам не может догадаться уступить дорогу и только неловко улыбается.
— Куда же я пойду, если вы дверь держите, — говорит Марина и делает шаг вперед.
Иван давит спиной неподатливую дверь и пятится вместе с нею.
— Как темно! — она подает руку. — Только не держите меня так крепко, я не убегу.
Лучинин все так же сидит у стола, выжидательно смотрит на дверь и держит возле рта дымящуюся папироску.
— Здравствуйте! — говорит Марина и протягивает Ивану клеенчатую тетрадку. — Меня к вам послала Мадлен. Прочтите, что пишет Ржешотарский.
— Кто это такой, меньшевик, что ли? — сразу насупившись спрашивает Иван.
Всего на мгновение Марина вскидывает на него глаза, но и этого достаточно, чтобы заметить, как они смеются.
— Нет, не меньшевик. Это русский металлург. Вот что он пишет: «Прибавка никеля к железу увеличивает предел упругости и сопротивление разрыву, не уменьшая его вязкости». Основываясь на этом, он создал сталеникелевую броню.
— Нам от этого не легче, — сказал Иван. — Никеля нет, да и как его давать — неизвестно.
— Мадлен просила познакомиться с этими выписками. Она напишет нужные разъяснения.
— Подождите, я сейчас соберусь.
Под крышей мартена тускло светилась пыльная лампочка. Пахло железом и мокрой пылью. Вонючий дым струился из смазанных горячих изложниц. На печной площадке у бочки с водой сидели рабочие. Когда проходили мимо, Марина услышала, как кто-то сказал с притворным вздохом:
— Эх, вот бы потискать такую.
Она только выше подняла голову и стала тверже ступать, несмотря на то что ноги жгло через тонкие подошвы потрепанных туфель. Иван шел быстро и не смотрел на Марину, и ей казалось, что его стесняет то, что они идут вместе.
Афоня дремал, сидя на перевернутой тачке. Жара совсем сморила старика. Иван потрепал его по плечу. У Афони смешно замоталась голова. Он вскочил, ошалело поглядел на Марину и стал протирать глаза.
— Что на третьей? — спросил Иван.
— Завалку кончили.
Иван подошел к печи. Афоня поплелся за ним и все время косился на Марину. Присутствие женщины в мартене казалось ему дурной приметой. В мартене, правда, работали и женщины. Но это были подсобницы, выполняющие разные мелкие работы, и к ним привыкли. На всякий случай Афоня поправил колпак и застегнул свою кошомную куртку.
Рабочие разошлись от бочки по своим местам. Звякнула ложка в руках сталевара. Мягко шипя, полилась искрометная стальная струйка.
В полдень через главные ворота в мартеновский цех вошел человек в узком сером сюртуке и фуражке с кокардой. Постукивая изящной тростью, он медленно, иногда останавливаясь и оглядывая все внимательным взглядом, пересек разливочный пролет и поднялся к печам. Здесь он остановился и минут пять стоял неподвижно.
Первым человека в сером сюртуке заметил Афоня Шоров. Он сразу узнал бывшего управляющего и в первое мгновение испуганно поджался, но тут же справился и подозвал подручного:
— Беги за начальником. Видишь, гость пожаловал.
Савелов продолжал стоять, не меняя позы. Человеку, находящемуся в этом конце цеха, прежде всего бросались в глаза потушенные печи с черными глазницами смотровых отверстий. Оживленно было только в конце пролета, у третьей печи. Опытный глаз Савелова сразу определил: готовятся к выпуску плавки. Он сделал несколько шагов и привычно потянулся к карману, где лежала всегда бронзовая рамочка с синим стеклом. Рамочки не было. Савелов огорченно вздохнул. Он чувствовал себя так, как должен был чувствовать капитан, которого списали с корабля из-за непригодности к службе и которому вновь посчастливилось на короткое время увидеть родной корабль.
Опустив голову, Савелов пошел вдоль цеха, но вскоре опять остановился. Напротив две женщины разбирали тонкую кирпичную кладку стены, чтобы свежий воздух свободно проходил в цех. Одна молодая и, видимо, бойкая стояла на лесах и сердито говорила усатому плотнику:
— Видишь, шатается. Жалко тебе лишний гвоздь забить?
— Не хватает гвоздей, — оправдывался плотник.
— Не хватает, — передразнивает молодая. — А вчера у тебя в кармане что за гвозди нашли? Для себя припас?
— Да будет тебе, не унес ведь я их.
— Еще бы унес.
Женщина взяла стопку кирпичей и протянула другой, стоящей внизу.
— Да-с, — протянул Савелов и пошел дальше.
Несмотря на жару, у Ивана были сухие и холодные руки. Временами по спине пробегал лихорадочный озноб. Сказывались бессонные ночи и нервное напряжение. За последнее время он не знал ни одного спокойного дня. И оттого, что на душе было неспокойно, он никак не мог привыкнуть к своему новому положению. Он любил и хорошо знал мартеновскую печь и относился к ней как к живому существу, следуя в этом примеру своего отца. Став заведующим цехом, Иван в первые дни просто не находил себе дела и потому оставался на своем старом рабочем месте. Здесь было привычно и просто. Но вот одно за другим стали поступать распоряжения Делового совета, и Ивану пришлось оставить печь. Будучи от природы человеком сообразительным, он быстро освоился и в короткий срок упорядочил многие дела, связанные с организацией производства. Цех стал работать более уверенно.
Вскоре пришла телеграмма, и уверенность растаяла, как дым. Начались бессонные ночи, неудачи, голодное отчаяние и дырявые стальные листы, ржавеющие на шлаковом отвале. До каких пор это будет продолжаться? Где уверенность, что и эта плавка, за которой он следит, как за больным ребенком, не окажется негодной, как и предыдущие? Кто ответит? Марина? Она охотно бегает из цеха в лабораторию, где бедная Мадлен возится с тонкими пробирками, но знает она еще меньше, чем она. Марина задерживается в лаборатории всего на несколько минут, но они кажутся Ивану вечностью.
Недовольно и глухо гудит печь, сверкающей зыбью переливается жидкая сталь. Как узнать тот сложный и точный рецепт, по которому можно превратить мягкое железо в несокрушимую броню? Может, и впрямь у долговязого Петуха был какой-то таинственный порошок?
Иван оторвался от печи, пошел посмотреть, не идет ли Марина, и встретился с Савеловым. Сзади подбежал запыхавшийся паренек и, прячась за спину Ивана, зашептал:
— Мастер послал, скажи, говорит…
Иван быстро сунул руки в карманы, чтобы не были видны сжавшиеся кулаки.
— Вы, гражданин, к кому? — спросил он с угрозой в голосе.
Савелов вздрогнул и остановился. Он смотрел почему-то мимо Ивана на пышущую огнем мартеновскую печь, и это разозлило Ивана еще больше. Бывший управляющий думал о чем-то своем, и вопрос застал его врасплох.
— Я… Я полагаю, вы поймете…
— Мы все понимаем, — бесцеремонно перебил Иван.
— Тем не менее…
— Мне некогда с вами волыниться. Убирайтесь подобру-поздорову, пока в ЧК не отправил.
Понурившись, Савелов молча поплелся к выходу. Полные плечи его, обтянутые серым сукном, бессильно опустились. Иван шел за ним настороженной походкой, как охотник по свежему следу. Спускаясь по лестнице, Савелов оступился и чуть не выронил трость. Иван вынужден был поддержать его за локоть.
— Сюда! — резко сказал он, показывая на железный мостик.
Савелов посмотрел вниз и осторожно прошел, закрывшись от жара руками. Обогнув поставленные рядами изложницы, они наткнулись на Марью Лучинину. Рядом с ней стоял муж и ухмылялся. Марья ругалась.
— Скоро ты лебедку сделаешь или нет?
— Ломать не надо.
— А ты делай ладом, и не будет ломаться.
У ворот Савелов остановился и в последний раз окинул глазами цех. Он был все таким же, как и десять лет назад, когда Савелов приехал сюда на должность заводского механика.
Иван, насупившись, стоял рядом, ждал. Что-то потерянное и жалкое было в фигуре Савелова, и это несколько смягчило Ивана.
— Я бы хотел обратиться к вам с вопросом, — тихо сказал Савелов.
— Ну?
— Сколько вы платите женщинам?
Иван подозрительно глянул на Савелова. Лицо его было печально.
— Никому не платим, денег нет.
— Благодарю вас.
Савелов медленно повернулся и так же медленно зашагал прочь. А Иван стоял и смотрел ему вслед до тех пор, пока не пришла Марина.
По утрам, перед тем как идти на завод, Александр Иванович убирал за собой постель, подметал пол и стирал пыль с окна и этажерки. Пыль и сажа прилетали с завода и проникали даже сквозь плотно закрытые окна. Кусты акации в палисаднике принимали неприятный бурый оттенок и оживали только после дождя.
Поздно вечером, возвращаясь с завода, Александр Иванович заставал свою комнату такой, какой он ее оставил утром. Анфиса Акимовна в его отсутствие туда не ходила. Она доводилась двоюродной сестрой Семену Краюхину, отцу Ивана, и хорошо знала Глыбова. Он снял у нее комнату сразу после того, как вернулся из ссылки. Комната понравилась ему больше всего тем, что в ней не было лишних вещей. Он попросил только убрать икону, сказав, что не может не курить, а Николай-угодник, как известно, был некурящий и табачный дым ему может не понравиться. Анфиса Акимовна строго посмотрела на постояльца. Лицо его тоже было строгое, без намека на улыбку, и она согласилась.
Дома Александр Иванович ходил в сером полотняном костюме, купленном в ссылке на толкучке. Обновить одежду возможности не предвиделось, и он очень берег свой второй костюм — суконный френч, брюки и сапоги. Ложился он поздно. Ночь нравилась ему. Это было время, когда можно остаться наедине с собой, думать, читать, а главное — неторопливо осмысливать свои действия. Но сегодня как-то особенно настойчиво мешал голод. Пойти на кухню и посмотреть он стеснялся, поэтому решил поискать сначала у себя в комнате. В стенном шкафчике он нашел сухую селедку. Услышав шаги, он поспешно спрятал ее. Анфиса Акимовна укоризненно покачала головой и молча поставила на стол горячий чайник, картошку и две колючие лепешки.
В полдень ворвался Иван. Александр Иванович слышал, как шикнула на него хозяйка, когда он с грохотом рванул дверь.
— Чего ломишься, ровно медведь, — ругала она парня, провожая в комнату Александра Ивановича.
У Ивана было измученное, темное от копоти лицо. Мокрая рубаха собралась складками. Ясно было, что он только что из цеха. Иван прислонился к косяку и закрыл глаза.
— Опять? — тихо спросил Александр Иванович.
Иван как слепой шагнул к столу, бросил кепку на пол и сел. Александр Иванович не спеша закурил.
— Да, опять! И завтра и послезавтра все будет опять, опять и опять! — Иван вскочил и, наступая на собственную кепку, заметался по комнате.
Александр Иванович отошел к окну, приоткрыл раму. Ничего не было видно. Нужно было прислушиваться, чтобы услышать, как шепчутся у дороги молодые липы. Он стал прислушиваться.
— Потому что я не инженер, не ученый француз и не могу понять, почему вот эта штука, — Иван с такой силой выдернул наган, что карман вывернулся и на пол посыпалась разная железная мелочь, — пробивает сталь, как какую-нибудь требуху.
— Убери оружие, — не повышая голоса, приказал Александр Иванович.
— С детства я учился уважать всякую сволочь, а сейчас учусь переваривать партийные брошюрки и агитировать на митингах голодных людей.
Александр Иванович стоял у окна. К словам Ивана он почти не прислушивался. Он знал, что Иван выкричит сейчас все, что только может придумать смертельно уставший, отчаявшийся человек. Александр Иванович думал о своем. Он вспомнил, как много лет назад возвращался из далекой нелегальной поездки. Была холодная сырая ночь. Ветер продувал насквозь его истрепанное пальтишко. Ломило кисти покрасневших рук: короткие рукава не защищали их. В этот ночной час ему было безразлично все на свете. Он думал только о том, чтобы согреться и уснуть. В теплой подвальной комнате ему действительно на несколько часов предоставили отдых. А на рассвете он опять с чужими документами отправился в поездку предупредить товарищей о готовящейся провокации. Может быть, Иван Краюхин чувствует сейчас то же самое, что чувствовал он, когда, невыспавшийся и голодный, натягивал на себя непросохшее пальтишко и зябко вздрагивал, уходя в холодный предрассветный сумрак. Да, он чувствует то же самое, но не может сдержаться, как сдержался тогда он, Глыбов, поставив над всем железный закон партии.
— Да, опять и опять, — все еще кричал Иван, словно забыв все остальные слова. — И кто скажет, до каких пор будет продолжаться это опять! Можно не спать пять ночей кряду, можно есть один раз в сутки гнилую картошку и месяцами не получать зарплату — все можно. Но до каких пор? Всему есть предел!
Александру Ивановичу хотелось закинуть руки на голову и по своей привычке пройтись по комнате, но перед глазами металась злая, взъерошенная фигура Ивана. Чтобы удержаться, Александр Иванович обеими руками ухватился за подоконник.
— О каком пределе речь? — сурово спросил он. — Чему предел? — повысил он голос. — Революционному напору масс?
Иван остановился, пригвожденный к месту взглядом сузившихся глаз.
— Железной воле, выдержке, мудрости партии? Отвечай! О каком пределе речь?
Иван не выдержал, опустил голову.
— Слюнтяй! — презрительно бросил Александр Иванович. — Нет такого предела! Слышишь, нет и никогда не будет!
Он тяжело дышал. На лбу выступил пот. Сердце билось неровно, сдавленно. Кололо в груди. Он высунулся в окно. Ветра не было. Кусты акации стояли неподвижно. По листьям шелестел мелкий дождь. Пахло мокрой крапивой. На углу гулко хлопнула калитка. Александр Иванович оглянулся. Ивана в комнате не было.
Поднимаясь по лестнице в лабораторию, Марина в открытую дверь увидела, что в зале, где Алексей Миронов собирался устраивать спектакли, сидит много народу. Заинтересованная, она вошла и устроилась в уголке, где нашлось свободное место. Марине была видна половина стола, покрытого красным сукном, и склонившаяся над бумагой голова Алексея.
С того дня, как Марина пришла в книжную лавку, ее не покидало чувство острого любопытства ко всему происходящему. Она вела себя так, будто находилась в чужой стране и хотела как можно больше узнать об этой стране.
Марина уселась поудобнее. Пожалуй, Мадлен будет сердиться, она не любит, если приходишь на работу не вовремя. Нужно совсем немножко послушать и идти. В зале стало тихо. К столу подошел Александр Иванович. Лицо у него усталое, с темными мешками под глазами. Он показался Марине очень старым. Миронов подвинул ему стул. Александр Иванович обошел его и оперся кулаком о стол. В Марине председатель Делового совета вызывал чувство почтительного страха и уважения. Но, к ее удивлению, он не стал говорить речь. Называя собравшихся «товарищи делегаты», он тихо, иногда кашляя, сообщил о том, сколько поступило денег в заводскую кассу, и предложил решить, куда их употребить: на выдачу заработка или на сырье, которое отгружено Тагильским заводом и за которое нужно платить. Без сырья завод работать не может. Придется еще больше сокращать производство, а может, и вовсе останавливать печи. Когда Александр Иванович сказал, что денег хватит, чтобы расплатиться с рабочими, кто-то крикнул:
— Давно пора!
Марина сердито оглядела зал, отыскивая глазами крикнувшего. Но тут же она, смутившись, опустила глаза. Ей стало стыдно. Она вдруг всем своим существом почувствовала, как трудно измученным нуждой и работой людям решить этот, по ее мнению, совсем простой вопрос.
— Одно из двух, — громко сказал Александр Иванович. — Сырье или жалованье?
Он сел и прикрыл глаза. Стало очень тихо. На противоположном конце скамейки, на которой сидела Марина, тоненько пискнул ребенок и сразу смолк.
— Высказывайтесь, товарищи, — предложил Миронов.
Женщина с ребенком встала и начала пробираться к столу. Марина напряженно глядела ей вслед. Женщина остановилась в трех шагах от председателя и стояла молча, подавшись вперед и покачивая ребенка. Испитое лицо ее было бледно. Тимофей Реудов, сидевший на передней скамейке, негромко спросил:
— Ты чего, Катерина?
— Дите плачет.
— Чего же ты его тащишь с собой?
— А куда же мне его деть?
Влажно блестели ее опущенные ресницы. Потом слезы часто закапали на серенькое детское одеяльце. Она еще ниже наклонила голову.
— Мужа вчера привезли, — сказала она, глотая слезы. — Ногу ему оторвало пушкой. Лежит без кровинки. — Она говорила как в бреду, не отрывая взгляда от детского личика. — Что ж я стану делать с ними без денег? Чем кормить-то их буду-у?
Марина украдкой вытерла глаза. Сидевший впереди нее широколицый лохматый парень оглянулся и, подмигнув, ткнул себе за плечо большим пальцем. Марина оглянулась. К столу шел Арнольд Борисович Зудов. Он спешил. Впалые щеки порозовели. Он остановился сразу, как будто наткнулся на препятствие, и вскинул голову. Острая бородка встала торчком.
Марина глубоко вздохнула, поставила локоть на колено и подперла кулачком голову. Ее взволнованно-торжественное настроение было нарушено, как только Зудов начал говорить. Зудова она встречала и на заводе, и в Деловом совете и никак не могла отделаться от чувства неприязни к этому человеку. Он ей казался ненастоящим, лишним среди этих людей. Она не слушала, что он говорит. Она нарочно не хотела слушать. Своим голосом он разбивал мечты, возвращая в старое, воспоминание о котором она глушила в себе всеми силами. Она недовольно отвернулась и стала глядеть в открытое окно. Под крышей дрались воробьи. Сухая веточка глухо стукнулась о подоконник. Ветер хлестнул в окно горьким дымом. Марина прикрыла рот платком и сдержанно кашлянула.
Лохматый парень повернулся и сказал доверительно, как старой знакомой:
— Видала, куда загнул?
— Это поведет к усилению недовольства, — говорил Зудов. — Монтажники отказываются работать. Они протестуют. Дело пахнет забастовкой. Они здесь. Мы можем услышать их голос. Бригадир Норкин?
Лохматый парень встал и переступил с ноги на ногу.
— Вы слушали все. Верно ли было передано настроение рабочих?
Норкин вынул из кармана отвертку и стал старательно вбивать ее ладонью в сжатый кулак.
— Верно, я вас спрашиваю? — крикнул Зудов.
Головы сидящих стали поворачиваться в сторону бригадира. Марина съежилась. Ей казалось, что сейчас ее увидят и прогонят.
— Верно-то верно, — сказал Норкин басом. — Только ведь, Арнольд Борисыч, кто же знал, что так обернется дело. Вы-то говорили, что деньги есть, только не хотят давать.
— Позвольте…
Но говорить Зудову больше не позволили. Поднялся шум. Марина, не сдержавшись, тоже крикнула что-то протестующее. Она не помнила даже что. Миронову с трудом удалось восстановить порядок.
— Голосуйте, товарищи, — крикнул он.
В зале переглядывались. Передние оборачивались назад, задние глядели на передних. Катерина прижала к груди ребенка и медленно подняла освободившуюся руку с узкой ладонью. Разорванный рукав кофточки сполз ей на плечо. Марина оглядела зал. Выше всех маячила рука бригадира Норкина с зажатой в кулаке отверткой. Марина поколебалась немного и нерешительно, словно боясь, что ее одернут, подняла руку.
Тимофей Реудов встал и два раза оглушительно хлопнул в ладоши. Воробьи за окном испуганно шарахнулись в стороны. Вслед за Реудовым поднялись остальные. Несколько голосов запели «Интернационал», к ним присоединился весь зал. Пели старательно, с суровыми лицами. Грубые голоса покрывал чей-то молодой, сильный и очень знакомый голос. Марина вдруг сообразила, что это ее голос.
Марина подолгу не встречалась с отцом. Жила она теперь внизу, в угловой комнате, питалась на кухне вместе с кухаркой. На верхнюю половину не ходила, хотя иногда в свободную минутку ей очень хотелось сесть за пианино. Но делать это было нельзя. За стеной лежал Фирс Нилыч. Он уже давно не вставал с постели, и его раздражал каждый звук. Ходила за ним высокая рябая старуха, тетка Настасья.
С работы Марина вернулась голодная и усталая. На кухне пахло угаром. Марина открыла окно и села к столу. В дверях появилась Настасья. Глаза у нее были заплаканы.
— Поди, барышня, к отцу, — жалобно попросила она.
Марина пошла. Она знала, что отец скоро умрет, но не чувствовала ни страха, ни жалости. У Фирса Нилыча были две жены, и обе умерли в молодые годы. Второй раз он женился пятидесяти лет на восемнадцатилетней бедной девушке. Через год родилась Марина. В дочери Фирс Нилыч не чаял души. Она звала его дедушкой, любила сидеть у него на коленях и таскала за бороду. Смерть второй жены Фирс Нилыч воспринял как божью волю и вскоре примирился с одиночеством.
Все это ушло в прошлое и не вызывало теперь ничего, кроме грусти.
В комнате, где лежал отец, горела зеленая лампадка. Огонек мигал в спертом застоявшемся воздухе. Пахло лампадным маслом, мятой и несвежим постельным бельем. Марина в нерешительности остановилась у двери.
— Подойди, — слабо попросил Фирс Нилыч. — Спаси господи, что пришла.
Марина подошла и опустилась на низенький пуф у кровати. Старик высвободил руку и потянулся к дочери. Рука у него была холодная и сухая.
— Не встану уж больше, пришло время давать ответ господу.
Марина понимала, что должна сейчас сказать слова утешения, пожалеть отца, приободрить его, но чувствовала, что это выйдет фальшиво, и молчала. Она ловила себя на мысли, что хочет поскорее уйти из этой полутемной каморки, заставленной иконами.
— Просьбу мою последнюю исполни, а там живи как знаешь, — сказал Фирс Нилыч. Дальше он заговорил совсем невнятно: — Всю жизнь старался… Ты одна… Похорони как следует, не скупись… Заслужил, поди… Поминки побогаче. Пусть проводят. Кладбище-то недалеко.
Марина оперлась локтями о колени и уткнулась лицом в ладони. Как ни сдерживалась, а слезы просочились сквозь пальцы. Ей вдруг стало нестерпимо жаль старого отца. Она знала, как сильно он ее любит, знала, что всю свою жизнь он мечтал о ее счастье. И захотелось сказать, что она самый счастливый человек на свете, что впереди у нее целая жизнь, полная любви и радости, что за последние дни она столько увидела и узнала, сколько не могла узнать за все предыдущие годы. Может быть, она бы и сказала что-нибудь подобное, но в это время Фирс Нилыч отдышался и заговорил снова:
— Сундук твой у Авдея Василича. На свадьбу готовил, да вот не пришлось.
Он полежал с закрытыми глазами и совсем тихо попросил:
— Сходи за отцом Василием.
— Когда пойти? — со страхом спросила Марина.
— Сейчас иди.
Отец Василий в одном старом подряснике сидел в саду за дощатым столиком. Он был немного не в себе. Тяжело дышал и пил холодный квас из глиняного кувшина. Когда-то роскошные волосы его поредели и висели жирными слипшимися прядями. Смеркалось. Кусты черемухи тихо шумели. Над головой отца Василия вились и тонко пищали комары.
— Все под богом ходим, — сказал он, выслушав Марину. — Все под богом, — повторил он и пошел облачаться.
К дому Глотова они подошли уже почти в полной темноте. Все окна были ярко освещены. И Марина поняла, что отец Василий собирался слишком медленно.
В новом помещении Александр Иванович занял кабинет Гризона. Освобожденный от множества ненужных вещей, он сделался просторным и строгим. Остались венские стулья с плетеными сиденьями и большой письменный стол. Между широкими окнами дубовая конторка, над ней уральский пейзаж, писанный Ниной Гофман. Справа от стола часы с боем, а дальше на стене — доска с профилями проката.
Утром пришел Алексей Миронов и сообщил, что в приемной ожидает посетитель. Александр Иванович удивился. Люди заходили к председателю, не спрашивая разрешения, кричали, спорили, требовали материалов и указаний, и он, не столько знанием специалиста, сколько чутьем, решал вопросы, давал советы и указания.
— Проси! — сказал он.
Вошел Савелов. Лицо его было помятое, глаза горели мрачной решимостью.
— Садитесь, — сказал Александр Иванович.
Савелов пересек кабинет, мягко шагая по стертому паркету, и опустился на стул, спиной к свету.
— Я не разделяю ваших убеждений, господин председатель.
— Это нам известно, — спокойно ответил Александр Иванович.
— И мой приход нельзя истолковать как проявление слабости испуганного человека или тем более как выражение солидарности с вами. Надо думать, что поступки людей полностью соответствуют их характерам. И вот какие-то проявления характера и толкнули меня на этот шаг.
Александр Иванович вздохнул и полез в стол за махоркой. В столе еще не успел выветриться запах дорогих сигар, и он с минуту держал ящик открытым. В кабинет долетали глухие удары. Это в лаборатории у Мадлен работал слесарь. Александру Ивановичу хотелось пойти туда.
— А теперь к делу, — сам себе сказал Савелов. — Ваш предшественник Шарль Гризон не любил длинных докладов. Экскурсы в психологию он вообще не терпел. Инженеры докладывали ему стоя, коротко и четко, как главнокомандующему.
— Очевидно, вы разучились это делать.
У Савелова дрогнули губы.
— Не в этом дело, — сказал он, сдерживая раздражение. — Сейчас требуется давать объяснение каждому своему шагу. Это вполне естественно, когда идет такая невероятная ломка понятий и нет устойчивого порядка.
Александр Иванович так потянул в себя дым, что затрещала бумага.
— Я знаю о трудностях, которые испытывает завод, и упрямое стремление людей, не имеющих знаний, достигнуть поставленной цели не может не вызвать сочувствия. Но мною руководило не только это.
— В чем все же дело? — настороженно спросил Александр Иванович.
— На заводе остался склад дефицитных материалов. Знают об этом два человека: я и инженер Гофман, — четко доложил Савелов, словно вспомнил порядки Гризона.
Только железная выдержка помогла Александру Ивановичу удержаться от восклицания.
— На складе есть все необходимое, чтобы получить любую марку стали. А главное — там есть никель. Ваши сталевары, кажется, недооценивают этот совершенно необходимый элемент. Разумеется, при этом не исключается наличие некоторых знаний и навыков.
— Чем вы и решили любезно поделиться?
— Я бы просил не искать в моих словах то, чего в них нет. — Савелов порылся в карманах и вынул большую связку ключей. — Подъезд к складу я покажу, — и бросил связку на стол.
Александр Иванович отодвинул стул, встал и заходил по кабинету. Савелов молчал. Александр Иванович остановился у конторки и оттуда спросил:
— Почему склад не был передан вместе со всем оборудованием?
— Об этом нетрудно догадаться. Таковы были указания Гризона. Задержка инженера Гофмана тоже не случайна. Вам бы следовало это иметь в виду. Насколько мне известно, он имеет распоряжение вывезти склад в первый же удобный момент. Пожалуй, такой момент может ему представиться. Адмирал Колчак успешно наступает. Французское правительство принимает в нем самое близкое участие.
— Что же побудило вас нарушить указание главного управителя?
Вопрос явно не понравился Савелову. Он нервно передернул плечами, потянулся к столу, взял ключи, повертел и бросил. Ключи, звякнув, скользнули по полированной крышке.
— Я не готовился к допросу, господин председатель. И позволю себе заметить, что вы не логичны. У вас едва хватило терпения слушать меня, а сейчас вы сами пытаетесь делать психологические анализы, хотя гораздо полезнее для вас научиться делать химические анализы стали.
Александр Иванович понял, что допустил промах.
— Насчет допросов вы зря, — дружелюбно сказал он. — я просто рассчитывал на откровенный разговор. Ведь что-то привело вас в этот кабинет?
Но Савелов, как видно, не собирался продолжать разговор на эту тему. Он обвел взглядом потолок, стены, остановился на зеленом абажуре и задумчиво сказал:
— Посветлее стало.
— Светлеет, Авдей Васильевич, по всей России светлеет. А Россию вы любите, я это знаю. И пора бы уж начинать служить ей по-настоящему.
Савелов резко повернулся.
— Вы много говорите о России, о русском народе, о его счастье, о его будущем, а сами не платите рабочим жалованье. И что всего удивительнее, народ молчит и терпит. Тогда как раньше достаточно мне было отказать вам в приеме на завод, и стачечный комитет пригрозил забастовкой.
Савелов не заметил, как перешел на удивленно-вопрошающий тон.
Александр Иванович, широко улыбаясь, прошел к столу, сел и, откинувшись на спинку стула, с чувством прочитал:
— «Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям… Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало!» Это Горький.
— Не сомневаюсь, — с видом превосходства усмехнулся Савелов.
— Да, вы знаете и даже не сомневаетесь. Но вы не можете понять сердцем. Мешает барское самолюбие. Извините, я бываю резок. Вы, образованные, так сказать, просвещенные умы, тоже говорили о будущем России — за вечерним чаем и бутылкой вина. Вас слушали восторженные женщины. Вы считали, что вам принадлежит последнее слово. А слово это сказал российский пролетарий. Такова закономерность общественного развития, и лучше других это поняли большевики. Вам трудно отказаться от прошлого, но вам придется это сделать. Тогда я оставлю вот этот кабинет и пойду к вам работать слесарем.
После этого наступило молчание. Оно тянулось так долго, что Александр Иванович успел выкурить еще одну самокрутку. Савелов сидел, низко опустив голову. Александр Иванович позвонил по телефону и распорядился приготовить лошадей для перевозки материалов со склада, и только после этого Савелов встал, вплотную подошел к столу и протянул Александру Ивановичу руку.
— А теперь разрешите мне пройтись по заводу.
За дверью его ждала Марина. Смело глядя ему в глаза, она сказала:
— Я хочу зайти к вам завтра вечером.
— Почту за честь, — ответил он и наклонил голову.
После обеда Савелов долго лежал на диване и читал. Но это уже было не то чтение, что раньше, в ожидании послеобеденного сна. Тогда он выбирал какую-нибудь интересную фразу и принимался размышлять над ней, пока не засыпал. Сегодня это было просто невозможно. Он то и дело возвращался к прочитанному, иногда просто откладывал книгу и лежал неподвижно, глядя в потолок. О чем бы он ни принимался думать, мысли неизбежно возвращались к одному. Неужели сегодня все решится? В сладкой истоме замирало сердце, и легкий холодок пробегал по спине. Да, именно сегодня должно решиться. У нее умер отец. А разве он не знает, как страшно одинокому человеку оказаться лицом к лицу с такими невероятными событиями? Каждый сейчас ищет выхода. Сама судьба бросает их друг другу навстречу. Нелегко поднять со дна морского золотое колечко счастья. В особенности если на море разбушевалась буря. Но они попробуют сделать это. А там пусть будет так, как сказал этот слесарь, ставший председателем: трудиться до конца дней своих на благо России.
Савелов захлопнул книгу и бодро вскочил с дивана. Синие сумерки медленно окутывали землю. Одинокая звездочка мерцала высоко над заводом. Так же, как десять лет назад, торчали трубы мартенов, но дымила сейчас только одна. Дым уносился за реку и синими пластами застаивался над тайгой.
Савелов прошел в спальню и сменил халат на новую тройку шоколадного цвета. Сегодня необычный день, и все должно быть не так, как прежде. В столовой он взглянул в зеркало и зажег люстру. Стол был накрыт на двух человек. На подносе стояла бутылка коньяку. Савелов удовлетворенно потер руки и, словно от мороза, передернул плечами. Его и в самом деле немного знобило. Он отошел к окну, закурил и стал ждать.
Марину он увидел издалека и узнал не сразу. Он помнил званый обед у Глотова. Марина была в черном платье из тяжелого лионского бархата, с алой розой, приколотой к корсажу. Выражение легкой грусти очень шло к ее наряду и матовому цвету лица. И вероятно потому, что сам он думал о прошлом и хотел вернуть его в последний раз и только на один день, перед тем как пуститься в плавание по бурному морю, он мечтал увидеть и алую розу, и лионский бархат, и легкую грусть на матовом лице. И пока стоял у окна и курил, в голове неотступно билось:
…Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
А на Марине был все тот же старый жакет, в котором он встретил ее в Деловом совете (что она там делала?), потрепанные туфли и красная косынка, небрежно повязанная поверх туго уложенных кос.
Марина остановилась у крыльца, посмотрела почему-то на медную дощечку с фамилией владельца и только тогда решилась войти. Савелов предупредительно раскрыл перед нею дверь:
— Прошу!
А у нее был такой вид, будто она по пути забежала на минутку сообщить срочную новость. Да, не такой представлял он себе эту встречу, не такой.
Он провел ее в столовую. Увидев накрытый стол, Марина сказала:
— Я не за тем, Авдей Васильевич.
— Марина Фирсовна, пожалуйста, без церемоний.
— Тогда мне прежде всего нужно помыть руки.
Савелов с торжественным видом проводил девушку в ванную комнату. Дом, в котором он жил, был одним из тех, что занимали французские инженеры. В этих домах были очень удобные квартиры, снабженные водопроводом. Водопровод устраивался просто. На чердаке устанавливали большой бак, соединенный трубами с хозяйственными помещениями. Заводские рабочие по утрам обходили французскую колонию, ведрами таскали наверх воду и наполняли баки.
Марина вышла из ванной без косынки, села за стол и даже от угощения не отказалась. Савелов не мог не заметить, что она голодна, был доволен и всячески ухаживал за нею. Сам он почти ничего не ел, только выпил две рюмки коньяку.
— Простите за любопытство, но ваш вид, Марина Фирсовна…
— Я работаю, — угадав вопрос, пояснила она.
— Неужели? Ай-яй-яй, — закачал головой Савелов. — Значит, жизнь не пощадила и вас. Я догадываюсь, как вам трудно. Смерть отца и… все остальное.
Он не договорил, махнул рукой и выпил еще рюмку.
— Марина Фирсовна, позвольте мне говорить откровенно. Вы уже взрослая, и не такое сейчас время, чтобы играть в прятки. Вы знаете, как давно и сильно я вас люблю. Это единственное, что привязывает меня к жизни. Я ничего не требую взамен и не ставлю никаких условий. Я прошу только об одном: уедем отсюда.
Марина сидела, не двигаясь, и смотрела на пальму в зеленой кадке. Нижние листья завяли и беспомощно свесились. Но из середины ствола уже выбивались два новых побега. Они еще не распустились, но уверенно и прямо тянулись вверх. При последних словах Савелова Марина, не сводя глаз с этих молодых побегов, тихо покачала головой.
— Марина! — продолжал Савелов, переходя на трагический полушепот. — Что может держать вас в этом диком таежном краю? Не сегодня завтра сойдутся две враждующие партии — и польется кровь.
— Они уже сошлись, — тихо сказала Марина.
— Я не узнаю вас…
— Авдей Васильевич, — медленно проговорила она. — Покойный Фирс Нилыч оставил у вас сундук.
— Что? — переспросил Савелов. До него еще не дошел смысл сказанных слов, он видел только ее холодное красивое лицо.
— Мой сундук.
— Ах, сундук! — Его лицо исказилось, словно от сильной боли. — Сундук! — с брезгливой усмешкой опять повторил он. — Где-то там, в чулане.
У него дрожали руки. Горлышко бутылки стучало о край рюмки. Коньяк лился на скатерть. Марина взяла полную рюмку и отставила ее в сторону.
— Разрешите мне воспользоваться вашим телефоном?
Он молча указал ей на дверь кабинета.
— Боже мой! Сундук! — бормотал Савелов, словно слепой шаря по столу руками. — Неужели в ней столько мещанского расчета? Боится остаться нищей. Сундук! Какая гадость!
Он нащупал наконец рюмку и быстро выпил. В это время вернулась Марина.
— Марина Фирсовна!
— Оставьте, — сухо сказала она. — Вы же знаете — я не могу полюбить вас.
Он пошатнулся, сгорбившись добрался до дивана и тяжело опустился на него. Несколько минут длилось молчание. Потом Марина подошла и села рядом. Она вспомнила, как вот так же сидела возле умирающего отца, и такая же жалость, как тогда, проникла к ней в душу.
— Не обижайтесь, Авдей Васильевич, — сказала она грустно и ласково. — Я никуда не могу уехать. И вы никуда не уедете, я знаю. Вам надо отдохнуть, и только. Потом вы сами поймете. А если нет, мы вам поможем. На заводе вы не чужой.
У Савелова порозовели щеки. Он приподнялся и сел. Он глядел на Марину с пытливым удивлением, стараясь разобраться в противоречивых чувствах, внезапно охвативших его.
У крыльца послышался стук колес. Марина встала.
— До свиданья, Авдей Васильевич. Я буду навещать вас.
Он не пошевелился, даже не пошел посмотреть, что делают в его доме чужие люди.
Сундук внесли в кабинет Александра Ивановича и поставили на самую середину. Рабочие потоптались около него и ушли. Марина сидела в стороне и молчала. Ключей у нее не было.
— Справимся и без ключей, — сказал Александр Иванович. Позвали Петра Лучинина. Он принес зубило и молоток.
— Такими делами не занимался, — сказал он, примериваясь к замку. — Но можно попробовать.
— Ломайте, — сказала Марина.
Замки никак не поддавались, недовольно звенели, и весь сундук вздрагивал от ударов. Кузнец сопел и в образовавшуюся щель заглянул внутрь. Что в сундуке, его не особенно интересовало, он старался разгадать устройство замков.
— Ударь сбоку, — посоветовал Александр Иванович.
Наконец крышка подалась и со звоном отскочила. Запахло нафталином. Лучинин рассматривал искореженный замок и качал головой. Алексей Миронов, до этого казавшийся равнодушным, вытянул шею. Он сидел за столом, приготовившись делать опись содержимого. Сундук был доверху набит дорогими мехами. Оказалось, что никто из присутствующих не знает не только цены им, но и названий.
— Как писать-то? — спросил Миронов.
— Пиши: пушнина, — подсказал Лучинин. — Там разберутся.
Под мехами нашли две высокие жестяные коробки из-под монпансье. Первая была наполнена десятирублевыми золотыми, во второй оказалось серебро.
— Вот это клад, — прошептал потрясенный кузнец.
— Считать будем или как? — опять спросил Миронов.
Александр Иванович молча глядел на золото, и по его лицу ничего нельзя было прочесть. Оно было непроницаемо. А Марина все так же сидела в стороне и не поднимала глаз. Она хотела, чтобы о ней забыли. Ей было неловко, как будто она была виновата, что отец ее всю жизнь копил деньги.
— Да, купчишка был не промах. — Лучинин взвешивал на широких ладонях тяжелые банки.
Александр Иванович укоризненно покачал головой, указывая глазами на Марину. Лучинин засмеялся:
— Ничего, товарищ Глыбов. Она теперь наша.
Марина согласно улыбнулась, и после этого все почувствовали себя свободнее. Миронов начал составлять акт.
— А невеста-то наша без приданого осталась, — засмеялся Лучинин.
— Не беда, возьмут и такую. — Александр Иванович обнял девушку и, как маленькую, погладил по голове.
Работа по переводу ценностей на ходовую валюту продолжалась два дня. После этого все рабочие получили зарплату. Вместе со всеми получила и Марина свои первые заработанные деньги.
Иван помнил, как когда-то в первый раз робко подошел к пылающей печи и бросил в ее огнедышащую утробу неполную лопату руды. Руда застряла на пороге, не долетев до металла. Видевший это Петух насмешливо сказал:
— Сопляк, каши мало ел.
Потом были годы выучки. И наконец наступил момент, когда Иван взял в руки тяжелую железную ложку и уверенно, натренированным движением опустил ее в ванну. Петух уже не издевался, а поглядывал на молодого сталевара с опасливой завистью.
Но выучка на этом не кончилась. Сейчас перенятого у старших опыта оказалось мало. Как и в первый день, Иван с волнением глядел на льющийся поток стали и не знал, что еще добавить в него, чтобы превратить в несокрушимую броню.
И вот сегодня он снова стоит у печи. И снова рядом с ним незаметный и тихий Афоня. Он так же, как и Иван, мучительно переживает каждую неудачу, сутками не уходит из цеха, и даже видавшие виды рабочие удивляются, откуда у этого хилого человека столько силы.
Глядя на его суетливые движения, Иван и сам не может оставаться спокойным. Быстро ходит он вдоль печи, поминутно заглядывая в смотровые отверстия. Шутка ли сказать, сегодня в первый раз плавка идет не вслепую, не на глазок. Марина носит в лабораторию пробы, а оттуда приносит анализы. С непривычки Иван плохо в них разбирается, и Марина помогает ему. Афоня в это дело не вмешивается. Он по-прежнему надеется только на свой «нюх».
Иван подходит к средней заслонке, наваливается грудью на тяжелый рычаг. Заслонка скрипя дергается вверх. У Ивана начинает дымиться пиджак, но он не уходит, напряженно, до боли в глазах вглядывается в расплавленную массу. Он видит, как с каждой минутой металл становится все жиже, подвижнее. Афоня легонько отталкивает Ивана в сторону.
— Пора! — говорит он и машет рукой.
Подручные бросаются к куче сухой известки. Яркий свет озаряет лица, блестящие от пота. Нагибая головы и пряча глаза за синими очками, они друг за другом бегут с полными лопатами.
Из лаборатории приходит Марина.
— Пробу не брали? — еще издали спрашивает она.
Афоня взял ложку, чтобы зачерпнуть металл. Щурясь и откидывая голову, стал лить из ложки на чугунную плиту. Марина подняла березовую щепку, подковырнула застывший кружок. Щепка мгновенно вспыхнула.
— Так не годится, — сказала она и помахала рукой, сбивая пламя. — Мадлен ругается. Что, говорит, вы мне лепешки носите.
Афоня, не слушая, сердито выколачивал из ложки шлак о край колоды, наполненной водой.
— Черпайте еще, — потребовала Марина.
Афоня послушно поднял ложку. Сунул под заслонку. Посушил немного и быстрым движением глубоко окунул в расплавленную сталь.
— Лейте постепенно.
Марина схватила лопату и махнула ею, пересекая стальную струйку. На лопату налипли огненные пленки.
— Мадлен так велела, — сказала она и сунула лопату в колоду с водой.
Унося пробу, она крикнула:
— Ждите результатов.
Вот металл стал пронзительно-синего цвета. Рассыпая мелкие искры, он мгновенно приваривался к чугунной плите. А в печи лежал спокойной, чуть подрагивающей подвижной массой.
— Ну, Семеныч, — сказал Афоня, — тут уж меня не проведешь. По искре вижу. Ребята, берите лопаты. Семеныч, жми перекладину.
Самыми невыносимыми были часы ожидания проверки на прочность. В это время всякая работа валилась у Ивана из рук. Даже усталость и голод отступали на задний план. Столько раз стальные листы оказывались негодными, что и теперь, несмотря на удовлетворительные анализы, он не мог найти себе места. Он сам следил, как грузили еще не остывшие слитки, и потом шел за составом до самого прокатного стана.
Вернувшись в цех, Иван в колоде с водой выстирал — в который уже раз — свою синюю полинявшую рубашку и, пока она сохла, ухитрился побриться, глядясь, как в зеркало, в запыленное окно конторки. Бриться приходилось с перерывами, используя те редкие минуты, когда отблески пламени попадали на окно. В это время он совершенно отчетливо видел свое лицо, на котором сильно выступали скулы.
После этого Иван нашел Афоню, предупредил, чтобы он не забыл просушить раскислители, и направился в лабораторию. За тем, как заваливают в печь шихту, следил Афоня, Ивану пока делать было нечего, и он решил повидаться с Мариной.
В лаборатории его встретила встревоженная и растерянная Мадлен. Глаза у нее заплаканы, руки трясутся. У Ивана упало сердце. Не иначе, как напутала что-нибудь с анализами и теперь боится ответственности, дрожит как осиновый лист.
— Что опять стряслось? — спросил он, начиная хмуриться.
— Боже мой, что же теперь будет? Я совсем потеряла голову.
— Да в чем дело? — крикнул Иван.
— Ах, боже мой, вы еще не знаете? Марину арестовали.
Иван опешил. Уж не сошла ли эта француженка с ума? Всего два часа назад Марина была в цехе. Что могло случиться за это время?
— Кто арестовал? Где она?
— Боже мой, откуда же мне знать? Была в кабинете у господина председателя. Разве мы можем ей помочь?
Иван бросился к Александру Ивановичу. Остервенело рванул дверь кабинета.
«Я готова», — услышал он. Это сказала Марина. Она только что сняла свой синий халатик и теперь держала его в руках. Иван поймал ее недоумевающий взгляд.
— Пойдемте, — сказал рослый мужчина в истертой кожаной куртке. Иван узнал в нем председателя ЧК Круглова. Его продолговатое лицо с большими пышными усами казалось суровым. На поясе болтался тяжелый маузер в деревянной кобуре.
— Куда? — заорал Иван, бросаясь ему навстречу.
Круглов ничего не ответил, только пожал плечами и усмехнулся в свои пышные усы.
— Не дури, Краюхин! — строго сказал Александр Иванович. — Сегодня ночью сбежал Гофман. Нужно разобраться в этом деле.
Гофман уезжал ночью, по-воровски. Начавшаяся непогода как нельзя лучше способствовала бегству. Ночное небо, как ржавый рефлектор, не отражало света. Плотные толщи туч опустились до самых заводских труб. Ветер закручивал в воронки гигантские столбы пыли. Надвигалась гроза. Пахло дымом и пересохшим деревом.
Экипаж бесшумно катился по пыльной дороге. Лошади недовольно фыркали, прядали ушами. Гофман торопился проехать французскую колонию. Он волновался и трусил. По телу пробегала нервная дрожь. Безмятежное спокойствие жены раздражало его. Нина, закутавшись в мужнин плащ, безмолвно сидела в углу, упираясь ногами в кожаный саквояж. Когда проехали колонию и свернули к реке, она спросила:
— Мои этюды не забыли положить?
— Ах, да успокойся, пожалуйста, ничего не забыли, — прошептал Гофман прерывающимся от волнения голосом.
Нина тихо засмеялась и потянула к себе плащ, Гофман ненавидел ее в эту минуту. Зачем он поддался на уговоры и не отправил ее вместе со всеми? Дурак, тряпка! Разве не ясно, что она презирает его. Это он понял сразу после того памятного дня, когда Ванька Краюхин пробил из револьвера потолок в его доме. В тот день Нина сказала:
— Мужчина во всех случаях жизни должен оставаться мужчиной.
И чего стоила одна ее улыбка! Да, поздно он понял жену. Ей нравилось приходить на завод. Перед ней почтительно расступались и снимали шапки. Она фотографировалась в будке паровоза, рядом с грязным кочегаром, и писала портреты коммунаров с арестованных большевиков. Да, она любила власть и поклонение и никогда не любила мужа. И сейчас она, как всегда, спокойна и уверена в себе. А чего, в самом деле, ей волноваться? Если рабочие остановят экипаж, расплачиваться придется ему. Этого Гофман боялся больше всего.
Но сильнее страха в нем кипела злоба от собственного бессилия. Он так ничего и не смог сделать. Большевики пронюхали о складе и вывезли все материалы в тот момент, когда у него все было готово к отправке. И главное, вывезли на тех самых лошадях, за которых он заплатил Жучихе бешеные деньги. Черт возьми, Шарль не зря не доверял Савелову. Сволочь, захотел влезть в доверие. Гофман вспомнил, что жена всегда с почтением относилась к управляющему, и от бешенства заскрипел зубами. О, как бы он хотел сейчас взорвать завод, зажечь со всех сторон поселок и насладиться зрелищем грандиозного пожара.
Крупный щебень захрустел под колесами. Гофман выглянул из экипажа. Кучер курил трубку. Из трубки летели искры и гасли в темноте.
— Перестаньте курить! — приказал Гофман.
Кучер остановил лошадей и стал выбивать трубку. Ветер подхватил горячую золу и рассыпал ее светящимся дождем.
«Черт знает что, — подумал Гофман. — Дал дураку не вовремя табак. Обрадовался, скотина».
— Почему встали? — спросил он.
— У моста патруль, — невозмутимо проговорил кучер и стал прятать трубку за пазуху. — Видишь, огонек у насыпи. Как раз угодим.
— Гони в обход, — заторопил Гофман. — Переедем вброд. Давай, давай, заворачивай.
Поехали берегом реки. Французская колония осталась справа. Дальше начинался откос. Экипаж катился у самой воды. Копыта лошадей вязли в песке. Скрипели рессоры. Лошади стали забирать в сторону и вскоре сами нашли дорогу. Гофман облегченно вздохнул. Завод остался позади. Ехали по чистой, заросшей липами окраине поселка. Гофман внимательно всматривался в темноту. Никаких признаков жизни. Впрочем, что это? Сквозь заросли акации ярко светились большие окна. Гофман огляделся. Да, так и есть, это в доме Савелова. У Гофмана от бешенства заломило скулы. Даже страх прошел. Повернули за угол, и окна исчезли. Гофман шире открыл дверцу и стал всматриваться. Впереди темнела куча бревен. От них тянуло сыростью. Наверное, их недавно вытащили из воды. «Застряли на перекате, — отметил про себя Гофман. — Вот здесь и переправимся».
— Подъезжай к бревнам, — скомандовал он кучеру. — Так, стой. Ждите здесь.
Осторожно прикрыв дверцу, Гофман скрылся в темноте. К дому Савелова он пробрался с задней стороны, через сад. Заглянул в окно. Прислушался. Ветер раскачивал вершины тополей, сухо шелестели листья. От большой цветочной клумбы шел нежный аромат. Гофман неслышно обошел клумбу и на цыпочках поднялся на террасу. Тронул стеклянную дверь. Она подалась.
Савелов сидел один в ярко освещенной столовой. На столе в беспорядке стояли бутылки, пустые и полные. Скатерть сползла на угол и в одном месте была залита вином. Он равнодушно взглянул на немца и придвинул к себе рюмку.
Гофман зашел на противоположную сторону стола и, чтобы чем-нибудь занять трясущиеся руки, взял толстый граненый стакан.
— Не спите по ночам? — зловеще спросил он. — Совесть мучает?
Савелов поднял тяжелые веки, покривился и ничего не сказал.
— Топишь в вине замаранную совесть? — прошипел Гофман, перегибаясь через стол к Савелову. — Иуда! Из-за девки стал предателем.
Савелов выпрямился, насколько позволяла ему высокая спинка стула. Лицо его налилось кровью.
— Мерзавец! — внятно и трезво проговорил он. — Трус! Заморская гадина! Пошел вон! — Он хотел подняться, но передумал и схватил пустую бутылку.
— Нет, подожди, подожди! — яростно захрипел Гофман, подскакивая к Савелову. Обеими руками он крепко схватил его за кисть.
— Прочь! — взревел Савелов и свободной рукой, как цепом, хватил немца по лицу.
Гофман отскочил, ошеломленный.
— Убегаешь, скотина. — Савелов выпрямился во весь рост. — Врешь, далеко не убежишь.
Гофман понял. Рядом в кабинете телефон. Тогда конец. Он лихорадочно рванул ворот дорожной куртки. Запустил руку.
— Не убежишь, — повторил Савелов и отодвинул стул.
Браунинг перевернулся рукояткой вниз, и Гофман никак не мог ухватить его в узком кармане. Чьи-то мягкие, но очень сильные пальцы сдавили ему руку ниже локтя. Гофман рванулся. Перед ним стояла жена.
— Извините, Авдей Васильевич, у мужа расстроены нервы. Он хотел с вами попрощаться. Я сожалею, что это вышло так неудачно. Желаю вам спокойно провести ночь.
Она бесцеремонно толкнула мужа к двери и, обернувшись, улыбнулась Савелову. Он стоял, держась за спинку стула, и смотрел ей в лицо. Гофман уже был за дверью.
— Кстати, Авдей Васильевич, скажите, чтобы вам исправили телефон. Ветром оборвало провод. Я запуталась в нем, когда поднималась на террасу.
Дверь закрылась. Еще несколько мгновений Савелов различал за стеклом темную женскую фигуру. Вот на дорожке хрустнул песок, и все стихло. Савелов подошел к окну и долго стоял неподвижно, всматриваясь в темноту. Потом вернулся к столу, взял за углы скатерть и, подняв ее вместе со всем, что было на столе, отнес на кухню. Проделав все это, он, не выключая света, лег на диван и закинул руки за голову.
В детстве Иван любил кататься с гор. Отец сделал ему легкие лыжи, очень скоро ставшие предметом зависти товарищей. Штурмовать снежные крепости было любимым занятием ребят. На северной окраине поселка поднималась крутая гора с зиявшим с одной стороны у подножья громадным котлованом. Оттуда добывали известняк для завода. Противоположный склон, заросший редким ельником, поднимался высоко над замерзшей рекой.
Однажды было так. Ребята решили взобраться на эту гору и сделать на ее вершине снежную крепость. Ванька Краюхин на своих легких лыжах шел впереди. Остальные отстали. Через полчаса он был уже у цели. Ему оставалось сделать еще несколько шагов, трудных и осторожных, чтобы преодолеть высокий снежный вал, наметенный ветром. И в тот момент, когда он, напрягая последние силы, боком переставлял лыжи, у него сломалась палка. Потеряв точку опоры, Ванька покатился вниз. Ребята по его следу достигли вершины, а он валялся внизу в снегу и чуть не плакал от обиды.
Нечто подобное Иван переживал и сейчас. Он почувствовал, что с уходом Марины потерял точку опоры и теперь стремительно катится вниз. Хотя роль ее, как и роль одной палки в руках лыжника, не так уж была велика, но ведь при иных обстоятельствах и искры достаточно, чтобы вызвать огромный пожар. Марина как-то незаметно, но прочно вошла в неведомую ей доселе заводскую жизнь. И оказалось, что никто лучше ее не мог выполнять тех обязанностей, которые возникли, как только появилась лаборатория. Она была связующим звеном между лабораторией и мартеновской печью. Теперь это звено выпало.
Вместо Марины пробы носил пожилой бородатый рабочий с неторопливо-расчетливыми движениями. Перед тем как войти в лабораторию, он долго мялся у двери, вытирал ноги, отчего-то конфузился и никак не мог взять в толк, что говорит ему француженка. Он подозрительно косился и на нее, и на стеклянные колбы, и по лицу его было видно, что в душе он считает все это детской забавой. В результате анализы опаздывали или вовсе терялись. А если и попадали в руки Ивана, то трудно было разобрать, какой анализ на какую пробу. Такие неурядицы продолжались все время, пока вели без Марины очередную плавку. Производственники нервничали, ругались, а Мадлен беспомощно разводила руками и втихомолку плакала, когда думала об участи Марины.
Наконец она не выдержала и пошла к председателю Делового совета, кабинет которого находился на втором этаже.
— Господин председатель, — заговорила она, чуть не плача. — Дайте мне в лабораторию человека. Ведь если дальше так будет, меня тоже заберут.
— Не волнуйтесь, пожалуйста, — успокаивал ее Александр Иванович. — Никуда вас не заберут. А послать к вам мне некого. Народу в цехах не хватает. Потерпите немного, скоро все выяснится.
— Боже мой, какая умница была товарищ Марина. Мы понимали друг друга с полуслова.
Француженка вызывала у Александра Ивановича чувство жалости. Иногда к этому чувству примешивалось другое, более сложное, но он решительно гнал его прочь, как только оно хоть на минуту захлестывало сердце.
Мадлен близко подошла к его столу и, глядя в лицо большими печальными глазами, тихо призналась:
— На меня иногда нападает необъяснимый страх. Вероятно, потому, что я все время одна. Вы разрешите иногда заходить к вам? Когда будет страшно.
— Если будет страшно, заходите, — сказал Александр Иванович и потупился.
Мадлен ушла.
Иван несколько раз, пока шла плавка, сам приходил в лабораторию. И всякий раз его встречала Мадлен с заплаканными глазами и жаловалась, что у нее все валится из рук, что затоптали весь пол и накурили так, что дышать нечем. Иван раздражался все больше. В последний раз он просмотрел анализы, увидел, что углерод «упустили», выругался и, придя в цех, приказал Афоне не тратить зря дорогие материалы, а выпускать обычную плавку.
— Пошто так? — изумился мастер.
— Не видишь, что ли? — вспылил Иван, указывая на вяло льющуюся из ложки струйку металла. — Выпускай какая есть, все лучше, чем совсем ничего.
Он ушел на заднюю сторону печи и оттуда, опершись на железный барьер, стал глядеть в ворота, через которые обычно пробегала Марина, возвращаясь из лаборатории. Он глядел долго, но Марины не было. К выпускному отверстию подошел старший рабочий, наклонился над желобом и стал долбить стальной пикой. Иван не мог уже ни на что смотреть. Оставаться дальше в цехе было невыносимо. Он пошел домой. Проходя по канаве, услышал разговор:
— Неужели правда? — удивленно спрашивал один рабочий.
— А ты думал как? Сколь волка ни корми, он все в лес глядит. Круглова я знаю: мужик справедливый, из нашего брата, из рабочих. А хватка у него железная, это верно. Поди, слыхал, как он офицеров-то перехватил?
Иван понял, что говорят о Марине. Он резко обернулся, и рабочие сразу вскочили.
— Это что за митинг? Почему не работаете? Не видите — мусор под ногами, пройти негде.
И всю дорогу, пока шел домой, чувствовал, как внутри нарастает глухая злоба, которую некуда было деть и не на кого обрушить. И не чекист Круглов тут виноват, а, видно, так неудобно и дико устроена жизнь. Иван вспомнил, как, выйдя с Кругловым из кабинета Александра Ивановича, он, в то время как Марина относила в лабораторию свой синий халатик, стал кричать нелепо и глупо, пытаясь защитить ее, бил себя в грудь кулаком, так что в конце концов председатель ЧК предупредил его, чтобы он не примешивал к делу свои личные чувства и оставался бы на пролетарской, классовой точке зрения. А Александр Иванович, слышавший это, морщился и укоризненно качал головой. Вспомнив все это, Иван почувствовал себя еще хуже.
Дома ему показалось душно. Он рванул ворот рубахи, подошел к окну, нетерпеливо толкнул раму. Помешал цветок. Тогда он схватил цветочный горшок и свирепо грохнул его о завалинку. И, уже не отдавая себе отчета, так швырнул ногой стул, что отлетели сразу две ножки, запустил в стену пепельницей, потом упал на кровать и до вечера лежал не шевелясь, прислушиваясь к щемящей боли в груди.
Неожиданно с гор подул ветер, и жиденький сад за окном весь задрожал: закачались тонкие мелколистные яблоньки, легла на ограду молодая рябина, и сильно громыхнул оторванный лист на железной крыше. Узкую комнату ветер продул насквозь. У Марины разлетелись волосы и раздулась юбка. Она потянулась через подоконник и прикрыла окно.
— Дождь будет, — сказал Круглов.
Он сидит напротив. Оба едят зеленые крапивные щи. Круглов ест некрашеной деревянной ложкой. Он первым оканчивает свою порцию, отодвигает и закуривает трубку.
Марина ест вяло, часто останавливается и задумывается. Ей как-то не по себе. Уж очень нелепо получилось вначале. Появление Круглова на заводе было для нее устрашающей неожиданностью. О чекистах она слышала много страшного. Но когда сама очутилась здесь, верх одержало чувство оскорбленного достоинства. Еще дорогой она твердила себе: «Ну и пусть, пусть. Раз они считают меня врагом, то и я ненавижу их всех».
Она долго сидела в этой узкой дежурной комнате. Было тихо. Никто не приходил и никто не тревожил ее. Она подумала, что все это сделано нарочно, чтобы подольше помучить ее, и тут же представила себя замученной, растерзанной, всю в крови. Это понравилось, и она решила играть свою роль до конца.
Часа через три пришел Круглов. Он, видимо, успел побывать еще где-то, был озабочен и утомлен. Продолговатое лицо его посерело.
— Извините, пришлось задержаться, — с подкупающей мягкостью сказал он. — Давайте поговорим.
Она поджала губы и отвернулась. Лицо ее сделалось холодным и надменным.
Он глубоко вздохнул и стал закуривать.
— Ну вот, сразу и капризы. — В его голосе слышались досада и грусть. — Так мы делу не поможем. Вы думаете, в ЧК работают Шерлок Холмсы? Ночь просидит, выкурит полфунта табаку, и дело решено? Нет, так не бывает.
И чем больше говорил этот затянутый в желтую кожу человек, тем сильнее Марина чувствовала всю глупость и нелепость того положения, в какое она себя поставила. Она уже не могла оставаться холодной и надменной и, когда Круглов раскуривал потухшую трубку, подняла на него потемневшие глаза и просто сказала:
— Спрашивайте.
— Начнем с бегства Гофмана. Задержать его не удалось. Теперь он, конечно, уже добрался до белых. Больше ему деться некуда. Ясно и то, что на заводе его оставили с провокационной целью. Да вот вопрос. Хотел он только оклад вывезти или еще что собирался делать? Один он был или успел сколотить организацию? Он в ночь побега к бывшему управляющему Савелову заходил. Зачем? Вас видели в доме Гофмана, и вы тоже приходили к Савелову незадолго до того, как исчез Гофман.
Он успел перехватить удивленный взгляд Марины.
— Да, мы и это знаем. И я прошу вас отвечать, даже если вопрос затрагивает вашу личную жизнь. Вы не бойтесь откровенности. Никто ничего не узнает.
Марина упрямо разглядывала большую шляпку гвоздя в широкой половице. Так продолжалось какое-то время. Оно понадобилось для того, чтобы обдумать услышанное. Она должна отвести от себя подозрение. В словах Круглова она чувствовала вполне определенный намек, и это побудило ее немедленно рассказать о себе все. И как только она приняла такое решение, она гордо выпрямилась, побледневшее лицо ее стало спокойным, и в продолжение всего рассказа она нарочно настойчиво глядела в глаза Круглова.
Да, она часто приходила в дом Гофмана, потому что в последнее время он занимал только две комнаты, а в остальных их агитбригада готовила различные мероприятия. Да, незадолго до бегства Гофмана она была у Савелова. Ее покойный отец оставил у Савелова сундук с имуществом, и она приходила, чтобы забрать его. Этот приход не имеет никакого отношения к ее интимной жизни, на что весьма недвусмысленно намекнул председатель ЧК, по-видимому имея в виду дешевую любовную интрижку. Ей нечего скрывать по той простой причине, что у нее вообще нет никакой интимной жизни. Правда, в этот вечер Савелов ей говорил о своей любви, но она, как и раньше, отказалась от нее. Зачем приходил Гофман к Савелову, она точно сказать не может, но думает, что Авдей Васильевич не был инициатором этой встречи. Савелов и раньше презирал Гофмана, а тот, в свою очередь, хотя и побаивался управляющего, в душе ненавидел его. Она слышала, как, разговаривая с женой по-французски, Гофман ругал управляющего самыми последними словами и ссылался на Гризона, что тот якобы не зря не доверял Савелову. По ее мнению, Савелов честный человек и может сделать много полезного, если с ним поговорить по-хорошему. Во всяком случае, его не следует вызывать в ЧК и устраивать допросы.
Марина говорила долго и горячо. Круглов не перебивал ее, пока она не выложила все, что было у нее на сердце. Перед ним были ее широко открытые глаза, и ни разу ему в голову не пришла мысль, что эти глаза могут обмануть. И Марина видела, что он не сомневается ни в одном ее слове, и это придавало ей уверенность.
Среди многочисленных впечатлений, которые принес Марине этот день, особенно ярко выделялось одно. Это была мысль, да даже не мысль, а мечта о новом и чистом мире. Потому что вокруг было так много тяжелого и страшного, ей захотелось хотя бы в мечтах оставить все это позади и перенестись в этот другой новый мир. И когда она стала так думать, то своим воображением немедленно и в первую очередь перенесла туда Глыбова и Мадлен, Афоню Шорова, Алексея Миронова, потом Ивана Краюхина, и теперь вот еще этот чекист Круглов тоже должен быть в том другом мире. С виду Круглов суровый и строгий, но, в сущности, очень добрый и умный человек.
Об отце она не вспомнила ни разу.
Когда она наконец совсем замолкла, Круглов вынул изо рта трубку и, неожиданно перейдя на «ты», сказал:
— Теперь вот сама видишь — больше психологии, чем страха. Копаемся в чужих душах. В иную заглянешь, в ней тьма кромешная и холодом тянет, как из могилы. Такие, как ты, не часто встречаются.
Он встал, и сразу на нем все заскрипело: кожаная куртка, ремни, сапоги. Марине все больше нравился этот человек.
Она посмотрела на часы и подумала о том, что в мартене сейчас, должно быть, готовятся выпускать плавку.
— У вас работает телефон? — спросила она. — Я хочу сообщить, что пойду отсюда прямо на завод.
Александр Иванович взглянул на Ивана, понуро сидевшего по другую сторону стола. Иван был чист и подтянут, только лицо его приняло землистый оттенок да тяжелая тоска застыла в черных глазах. Боясь расспросов, он отвернулся и стал глядеть в окно. По заводскому двору ветер носил клочья сажи, тонко выли провода, и подрагивали оконные стекла.
Иван не поворачивался. Он посмотрел на пологий скат мартеновской крыши, на черную утоптанную землю перед воротами, куда убегали две поблескивающие полоски рельсов, и все это вместе со словами председателя оставалось где-то по ту сторону сознания.
Александр Иванович повысил голос:
— Главное, не нарушайте режим плавки. Инструкция написана подробно. Это у нас единственный контроль.
Иван скрипнул стулом, стал смотреть на зеленый абажур над столом.
— Подождем, что покажут сегодняшние испытания. Потом соберем совещание. Ты приготовься, — продолжал Александр Иванович.
Иван встал. В это время зазвонил телефон. Александр Иванович снял трубку. И сразу же по лицу его скользнула улыбка. Прикрыв рукой чашечку микрофона, он сказал:
— Марина.
— Где она? — Иван подался вперед, но Александр Иванович остановил его предостерегающим жестом. Наконец, положив трубку, он сказал:
— Она у Круглова. Говорит, что соскучилась и хочет идти прямо на завод.
Ничего не сказав, Иван выбежал на улицу. Александр Иванович остался один. Он закурил и придвинул к себе папку с утренними сводками. Но просмотреть их ему не удалось. В дверь постучали. Александр Иванович не удивился, увидев Савелова, который неторопливо подошел к столу и сдержанно поздоровался. На нем был серый сюртук и фуражка с кокардой. Из кармана торчало синее стекло в изящной бронзовой оправе. Александр Иванович ждал, что он скажет, а сам тем временем старался уловить перемену, происшедшую в облике этого человека. Кажется, немного запали щеки, а взгляд небольших желтоватых глаз сделался сосредоточеннее и строже.
— Мне кажется, сегодня вы не расположены для бесед, — сказал Савелов.
— Совершенно верно, побеседовать мы успеем в свободное время, а сейчас очень много дел.
— Часть из них я могу взять на себя. — Савелов напряженно вытянулся в ожидании ответа.
— В таком случае я сажусь писать приказ о вашем вступлении в должность главного инженера.
— Вы уполномочены решать такие вопросы?
— Да, уполномочен Советской властью. А в ней вы можете не сомневаться.
— Я должен вас предупредить, что у нас могут быть разные взгляды на вещи, и в том числе на… на различные там революционные преобразования. Я в этом еще не успел разобраться и говорю вам это совершенно откровенно.
— Ничего, со временем разберетесь. Мы вас торопить не будем.
После длительной паузы Савелов спросил:
— Какая у вас ведется документация?
— Вот, все тут. — Александр Иванович придвинул раскрытую папку.
— Хорошо. Пишите приказ, а я тем временем ознакомлюсь.
Александр Иванович освободил Савелову стул и пересел на другое место.
Над входом красное полотнище со словами: «Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!» У двери — часовой с винтовкой. Его молодое простоватое лицо исполнено чрезвычайной важности. Он неторопливо, стараясь шагать как настоящий солдат, прохаживается перед домом, то и дело смотрит на свою винтовку с примкнутым штыком. Очевидно, держать оружие доставляет ему большое удовольствие. На вид парню лет восемнадцать, не больше. Штык острым жалом поднимается выше его головы. Подойдя, Иван сразу увидел: парень из рабочих.
— Там кто-нибудь есть? — спросил он, указывая на окна.
Часовой, до этого делавший вид, что не замечает Ивана, остановился и строго посмотрел на него:
— С часовым разговаривать не полагается.
— Я и не собираюсь разговаривать, я только спросил, пройти-то можно?
— Без пропуска нельзя.
— Нет у меня пропуска.
Часовой пожал плечами, поддернул винтовку и снова зашагал.
— Я ведь и стрелять имею право, — пояснил он, второй раз поравнявшись с Иваном.
Иван чертыхнулся про себя, отошел за угол и сел на скамейку, спиной к ветру.
Ветер продолжал дуть, не меняя направления, с севера. По небу бежали редкие, почти прозрачные облака. Светило солнце, но было прохладно, как бывает на севере в солнечную погоду в начале лета. Марина вышла на дорогу и зажмурилась от поднявшейся пыли. А когда открыла глаза, то увидела улыбающееся лицо Ивана.
— Вы зачем здесь? — удивилась она, протягивая ему сразу обе руки и прячась от ветра за его широкую грудь.
— На полигон иду.
— Разве его перенесли в другое место?
— Да нет. Решил идти вокруг завода. С земляком думал встретиться. А он как раз на часах, не подпускает даже.
— Ну пойдем, земляк, — засмеялась Марина.
Как только прошли в заводские ворота, Иван вынул аккуратно завернутый в бумагу кусок хлеба и протянул Марине:
— Возьмите, в ЧК, поди, не кормят.
— Нет, я обедала, — но хлеб взяла и положила в карман.
Хлеб был липкий, и на бумаге остались вмятины от Ивановых пальцев.
В дальнем углу шихтового двора был оборудован небольшой полигон для проверки стали на прочность. Когда они подошли, перед щитом у земляного вала толпился народ.
— Расступитесь, товарищи!
Рабочие перестали шуметь и попятились. И тогда Иван увидел пробитый винтовочной пулей броневой лист. От круглого отверстия во все стороны, как лучи, расходились трещины, словно озорной мальчишка пальнул из рогатки в стекло. Один человек продолжал стоять у щита и внимательно разглядывал пробоину. Иван хотел было отстранить его рукой, но узнал Савелова, который строго взглянул на него и спросил:
— Как вы боретесь с фосфором?
В это мгновение у Ивана в голове пронеслось множество мыслей, но на этот раз выдержка взяла верх. Раз Савелов задает такой вопрос, значит, он имеет на это право.
— Как обычно, — ответил он. — Качаем шлак.
— Вечером зайдете ко мне в кабинет и получите дополнительные указания.
Марина подбежала к Савелову, схватила его за руки и крепко пожала их. У Савелова сползла на ухо фуражка. Он поправил ее и пошел своей неторопливой походкой, заложив руки за спину.
Вечером, выходя от Савелова, Иван решил пойти домой, но вдруг почувствовал, что не может уйти, не повидавшись с Мариной. Он вошел в лабораторию. Там царил полумрак. Только одна маленькая лампочка горела в углу у деревянного штатива с пузатой колбой. Тускло отсвечивали пробирки с перекисью марганца. Видно было, как под лампочкой блестит чисто вымытый пол. Марина и Мадлен сидели у окна обнявшись, и, глядя на их одинаково нежные задумчивые лица, можно было подумать, что они сестры.
— Завалку начали, — сообщил Иван таким тоном, словно только за этим и пришел.
Марина встала и подошла к нему. Она заметила, что он еле держится на ногах. И улыбка у него от этого какая-то жалкая, вымученная.
— Вам надо отдохнуть, — сказала она. — Я постелю вам свое пальто. — Она увела его за ширму и расстелила пальто на верстаке. — Поешьте сначала, — и сунула хлеб, который он утром приготовил для нее.
Иван не сопротивлялся. Он заснул сразу, как только опустил голову на ее старенькое пальтишко. Даже хлеб не успел съесть.
Совещание началось ровно в десять. Как при французах. Те же часы в ореховом футляре показывали время. Тот же кабинет с венскими стульями. Но вот сколько продлится это совещание, сказать было трудно. Ясно одно: за пятнадцать минут, как это делал Шарль Гризон, пожалуй, ничего не решить. А ведь тогда ради этих пятнадцати минут приезжали члены акционерного общества из Лиона и Парижа. Приезжали летом, задолго до конца отчетного года. И в то время как бухгалтер Гризона, бледный и одуревший от многозначных цифр, сидел в закрытом кабинете, члены общества предавались развлечениям.
В их распоряжении была большая барка для увеселительных прогулок. Ее поднимали на лошадях вверх по реке верст на сто. Туда же отправлялись французские инженеры с семьями и заграничные гости. Затем все вместе плыли вниз.
Управлять этим громоздким сооружением брали рабочих из сплавщиков. Один раз пришлось участвовать в таком увеселительном рейсе Александру Ивановичу. Он считался переселенцем, был приписан к заводу, раз в неделю ходил в полицейский участок на отметку, но в цехи не допускался. Приходилось браться за любую работу, часто очень тяжелую.
Чтобы вести барку по капризной горной реке, нужны были выносливость, умение и ловкость. Чуть прозевал — и барка с размаху врежется в скалы, которые словно нарочно выставлены у каждого поворота реки. Иногда плыли по вечерам. Один такой вечер Александр Иванович запомнил особенно хорошо.
Это было начало удивительной уральской ночи, чарующей и нежной. В это время теряются реальные очертания предметов и все — горы, тайга и сама река — кажется сотканным из густого синего с позолотой воздуха. А от диких неподвижных лесов веет таким первозданным покоем и душа наполняется такой чуткой тишиной, что невольно вздрагиваешь от малейшего звука, будь то сонный всплеск рыбы или удар сорвавшегося с утеса камня.
Александр Иванович помнил, что именно такое состояние переживал он в ту ночь. Он стоял на корме у левого поносного. Барка медленно и спокойно скользила по широкому плесу, как по светлой долине, загороженной с боков густыми тенями гор. С того места, где он стоял, было видно все, что делается на барке. Эта неуклюжая на вид и тяжелая на ходу посудина поражала роскошью внутренней отделки. Все здесь было как на первоклассном пассажирском пароходе: салон, буфет, каюты.
В каютах не светилось ни одного окна, зато салон был ярко освещен. Оттуда неслось пение скрипки, и это нежное взволнованное пение как нельзя лучше гармонировало с грустным очарованием природы.
Скрипка умолкла. Узкая полоска света упала на левый борт. Это в салоне открыли дверь. Вышли двое. По прямой подобранной фигуре и смутно белевшему лицу Глыбов узнал инженера Жана Валерна. Жан чиркнул спичкой, прикуривая. Девушка, вышедшая с ним, прищурила глаза от света и проследила за брошенной горящей спичкой. Несколько минут оба стояли молча. Потом инженер сказал:
— Об этой стране на всю жизнь могут остаться изумительные впечатления. Но для этого надо не видеть здешних заводов с их адскими порядками, грязных деревень и бесправных людей.
— Боже мой, Жан, ты всегда об одном и том же! — воскликнула девушка.
— Между нами не может быть никаких тайн. Ты должна знать мои мысли.
Жан поднял голову и стал смотреть на небо. Из-за бесконечных горных хребтов выползали тучи, клубящиеся мутной пеной. Но они еще были очень далеко. Над плывущей баркой светила луна. Легкие облака, пробегая мимо нее, вспыхивали бледным огнем и, тут же потухая, уже невидимые, в темноте продолжали свой бег.
— Мне иногда бывает очень страшно, — призналась девушка. — Страшно за тебя.
— Здесь мы имеем дело с какой-то невероятной ошибкой истории, — продолжал Жан свои мысли. — В самом деле, представь себе высшую ступень культуры — Пушкин, Толстой, Чайковский и… по сути дела, первобытное рабство. Как это можно связать? В конце концов ошибка должна быть исправлена.
— И очень скоро, будьте уверены, — не вытерпев, громко сказал Александр Иванович и налег грудью на длинное бревно.
Девушка испуганно отшатнулась и отошла к самому борту. Барка медленно, разворачиваясь, подходила к берегу. Останавливались на ночлег. Помедлив, Жан подошел к Глыбову. Так состоялось их знакомство. В эту ночь они долго сидели на задней палубе и тихо разговаривали. И все это время девушка стояла спиной к ним, смотрела в дикую чащобу леса, и даже по спине ее было видно, что ей страшно.
И вот сейчас эта женщина, все такая же хрупкая и нежная, только с горькими складочками у рта, сидит перед председателем Делового совета с пачечкой исписанных листиков, и ему почему-то кажется, что и теперь она испытывает тот же страх, как и той далекой летней ночью.
Но на этот раз Александр Иванович ошибался. Если та далекая ночь была для Мадлен предчувствием гибели любви, то вчерашняя, когда она, обнявшись, сидела с Мариной у окна, стала ее вторым рождением. Марина говорила шепотом, чтобы не разбудить спящего Ивана. Мадлен плохо слушала ее. Она думала о Жане. Но все, что она слышала, как-то удивительно просто сливалось с ее думами, — может быть, потому, что это было то же, чем жил Жан. Эта же мечта и эта же вера горели в нем все время, пока она его знала. Его образ, теперь совсем понятный, но в то же время новый, выступал из тумана, а рядом резко и выпукло вставал другой образ, образ рано поседевшего, спокойного человека с добрыми усталыми глазами. Он так же, как и Жан, звал с собой в неведомое, и уже не страх овладевал ею, а нетерпеливое желание поскорее войти туда и унести с собой новую большую любовь.
Вот почему она опустила глаза, когда Александр Иванович медленно, пристальным взглядом обвел всех сидящих в кабинете. Заговорил короткими, жесткими фразами:
— Вести с фронта тревожные. Белые наступают. Завод комплектует еще одну добровольческую роту. Добровольцы выступают через неделю. А через три дня истекает срок, данный нам на освоение броневой стали. Губком партии уверен, что к этому времени бронепоезд будет стоять под парами. На нашем участке оборону держит сводный Уральский полк. Бойцы этого полка дали клятву продержаться до подхода бронепоезда. Все дело теперь в броневой стали. Будет сталь — оденем поезд в броню в течение суток. Команда бронепоезда — балтийские моряки — выехала из Петрограда. Такова обстановка.
В течение нескольких минут никто не проронил ни слова. Мадлен, не поднимая глаз, перебирала свои листочки. Марина сидела рядом с ней, и на лице ее было выражение мучительного раздумья. Иван с преувеличенной тщательностью рассматривал свои руки, но было видно, что мысли его заняты другим. Иногда он беспокойно взглядывал на Савелова, который сидел за столом и с невозмутимым видом что-то черкал на контрольном листе последней плавки.
— У кого вопросы? — привычно спросил Миронов.
Все молчали. Тогда опять заговорил Александр Иванович:
— Вопрос может быть только один: когда будет броневая сталь. Краюхин, тебе слово.
Иван встал. Он еще не знал, что скажет. Готового ответа не было. Кто знает, когда пули перестанут пробивать стальные листы? Пусть об этом скажет Савелов. А он сам? Неужели расписаться в собственном бессилии и повергнуть всех в еще большее уныние? Нет! Он не сделает этого. Пусть он не может сейчас дать твердый ответ, но нельзя же не верить, что они справятся с трудным делом и выполнят приказ партии. И, как бы отсекая все сомнения, он спокойно и твердо, отделяя одно слово от другого, сказал:
— Сталь будет!
— Когда?
— Будет к сроку.
Он видел, как хорошо, ободряюще улыбнулась Марина.
— А вы что скажете? — обратился Александр Иванович к Мадлен.
Она сразу заволновалась.
— Мне трудно сделать определенный вывод. Нашей лаборатории многого не хватает. Мы не можем ручаться за абсолютную точность анализов. Но больших отклонений пока не было. Угадывать бесполезно. Надо продолжать работу. Я бы просила, господин председатель, никуда не отрывать Марину.
— Слышал, Миронов? — сказал Александр Иванович.
Мадлен села, но на этот раз уже не опускала глаз, а что-то оживленно шептала Марине. Савелов подозвал Ивана и что-то вполголоса стал объяснять ему. И Александр Иванович понял, что для них уже начались новые искания. Он встал и объявил:
— С сегодняшнего дня все, кто связан с производством стали, переходят на казарменное положение. Работу вести круглые сутки. Без приказа Делового совета с завода не уходить.
Он машинально взглянул на часы и невольно улыбнулся. Совещание продолжалось ровно пятнадцать минут.
Раскаты орудий уже нельзя было спутать с весенним громом. По утрам из-за реки совершенно отчетливо слышалось прерывистое громыханье. Его не заглушал даже многоголосый шум завода. Иногда артиллерийская канонада длилась минут по десять и больше. Тогда Иван выходил на верхнюю эстакаду, останавливался у барьера и прислушивался. Отсюда был виден заболоченный берег реки, а на той стороне крутой спуск и заросли черемухи. Дальше над лесом стояла непроницаемая сизая муть, и Ивану казалось даже, что он различает кисловатый запах порохового дыма. Канонада то усиливалась, и тогда с крыши на голову Ивана тонкими струйками сыпалась слежавшаяся пыль, перемешанная с ржавчиной, то затихала, и тогда все замирало в молчаливом ожидании.
Сегодня Иван долго стоял у барьера. Где-то по ту сторону гор разворачивался бой. Ясно слышны были отдельные глухие выстрелы и гораздо ближе, за лесом, — раскатистые разрывы снарядов. Иван на минуту представил себе бойцов первой добровольческой роты, которые уже больше месяца стойко дерутся с беляками. Многих из них он знает в лицо. Простые рабочие парни, одного возраста с ним. Может быть, это они сидят там, за лесом, в наспех отрытых окопах. Не тонкие струйки пыли, а раскаленные осколки и комья земли сыплются им на головы. Перед мысленным взором Ивана встала такая картина.
Над лесом стелется черный дым. Вражеская батарея бьет с высоты, заросшей кустарником. В бинокль видно, как, пригибаясь, перебегают беляки. Красногвардейцы залегли впереди железнодорожной насыпи. Поле перед ними изрыто воронками. Над головами свистят осколки снарядов. У них один старенький пулемет и по десятку патронов на винтовку. А белые наступают под прикрытием орудий. Умирать не хочется. Ребята вспоминают родных, свой завод, где остались их товарищи. Неужели не помогут? А белогвардейцы все ближе. Вот они поднимаются в атаку. И вдруг… из-за поворота, оттуда, где кончается лес, выносится бронепоезд. Над паровозом развевается красный флаг. Бронепоезд замедляет ход, и его мощные орудия дают первый залп. Пулеметы косят поднявшиеся белогвардейские цепи. Но враги уже увидели бронепоезд. Осколки и пули бьют по его стальным бокам, дззи-к, дззи-к. Врешь, не возьмешь! Броня надежная…
Иван очнулся, тряхнул головой. За лесом уже не гремело. Из сизой мути пробились солнечные лучи и веером разлетелись по небу. Иван бросился по лестнице вниз. Слетел одним махом. У печи Марина.
— Куда вы пропали? — говорит она. — Посмотрите, расплавилось.
Иван смотрит в печь. Под пенистой массой шлака тяжело двигается металл. Огненные вихри с воем несутся над его поверхностью.
— Мадлен говорит, шлак не совсем хорош.
— Будем качать вторую колоду, — решает Иван.
Шлак скачивается под порог печи, где в полу проделано большое отверстие. Через него шлак попадает под печь в толстую чугунную колоду, стоящую на вагонетке. Колода уже наполнена до краев. Нужно ставить новую. Уборка шлака считается очень трудной работой, в особенности если шлак не остыл. Тем не менее Иван распорядился немедленно менять колоду и сам первым пошел вниз. Стенки колоды были бледно-розового цвета. Шлак еще бурлил вовсю, вздымаясь тяжелыми фонтанами.
— Берись, ребята!
После долгих усилий вагонетку удалось сдвинуть с места. Она тяжело и медленно покатилась. Рельсы были неровные. На стыке вагонетка дрогнула. Горячий плевок угодил Марине в ногу. Иван бросился к ней и стал сдирать чулок.
— Да тише! — рассердилась Марина, оправляя платье.
— Сгоришь ведь!
На ноге вздулся водянистый пузырь. Пришлось сделать перевязку. Иван увел Марину наверх. Работу закончили без них. Пустая колода стояла на месте. Но шлак уже не лился пенной лавиной. Пришлось скачивать его вручную, длинными гребками. У рабочих, стоящих перед открытой заслонкой, от жара трещали волосы. Но Иван не дал передышки, пока не наполнили вторую колоду. Еще мальчишкой он запомнил слова отца: «Хочешь сварить добрую сталь, думай о шлаке». Да и в цехе Иван не раз слышал, как отец покрикивал на подручных:
— Шлачок, ребятки, шлачок не забывай!
Но самое главное началось потом. Освободившись от шлаковой шубы, металл задвигался. На поверхности его, как в море, переливалась мелкая зыбь. Метал не пузырился, не бурлил, как обычная кипящая сталь, он лежал плотной слепящей толщей с пронзительным синим оттенком по краям.
Иван видел, что плавка готова. И чем меньше времени оставалось до выпуска, тем сильнее охватывало его беспокойство. Он гнал прочь неприятные мысли, а они лезли все настойчивее. «Спокойно, не горячись! — сам себе приказывал Иван. — Главное — не растеряться, не упустить момент. А то беда — загубишь плавку».
Провожая Марину в лабораторию, он просил:
— Пожалуйста, побыстрее.
Она и без его просьбы летала как на крыльях, несмотря на больную ногу. За работой никто не замечал, что у Марины на одной ноге нет чулка. И только Мадлен, увидев ее, испуганно всплеснула руками:
— Боже мой, что с вами?
Марина нетерпеливо махнула рукой, быстро просмотрела анализы и — бегом обратно.
И вот наступил этот момент. Трое — Иван, Марина и Афоня — собрались у печи. Рядом с ними плавка нетерпеливо бьется в огнеупорные стенки — просится наружу.
— Сколько прошло? — спрашивает Иван.
Марина расстегивает жакет и достает часы.
— Десять.
— Начинай!
Старший рабочий с железной пикой подходит к выпускному отверстию. Пика острым концом вгрызается в летку. Показывается раскаленный огнеупорный порошок.
— Стоп! — командует Иван, и опять к Марине: — Сколько?
— Пятнадцать.
Все трое подошли ближе и выжидательно глядят в глаза друг другу.
— Ну что? — спрашивает Иван. — Рискнем?
— Да, пожалуй, можно пускать, время вышло.
Ждут, что скажет Афоня. Он молчит, напряженно глядя на желоб, по которому сейчас должен ринуться металл, и наконец заключает:
— Пора!
— Пускай! — кричит Иван.
Слышится еще несколько сильных глухих ударов в глубине отверстия. Потом с шумом вырывается длинное пламя, но его тут же подминает под себя рокочущий поток стали.
Все облегченно вздыхают. Марина убегает в лабораторию. Иван вытирает мокрое лицо. Что бы ни было, а теперь уже ничего не изменишь. Нет на свете силы, которая могла бы остановить этот солнечный поток. Он разрежет, размоет, испепелит любую преграду.
Перевесившись через барьер, Иван и Афоня смотрят, как металл поднимается со дна чугунных изложниц. Афоня не выдерживает и бежит вниз на канаву. Там осторожно и расчетливо управляются канавщики и разливщики. На их спины градом сыплются крупные искры. Оживленные лица озарены солнечным блеском. Каким бы усталым и голодным ни был человек, он не может остаться равнодушным в этот торжественный момент.
А наверху у железной фермы стоит старший рабочий и ударяет коротким ломиком в звонкую чугунную тарелку. Он возвещает о рождении стали.
Через час прибежала Марина. Вид ее был необычен: растрепались волосы, горело лицо. Ее провожали удивленными взглядами. В воротах она споткнулась и ушибла больную ногу. Хромая и морщась от боли, она все-таки успела добежать до третьей канавы.
Канавщики в это время готовились «раздевать» слитки. Бригадир уже взялся за цепи, которые были подвешены на крюке крана. В цехе в то время уже работал один кран, предназначенный для перевозки особенно тяжелых грузов.
— Стой! Стой! — закричала Марина, задыхаясь и крепко ухватившись за цепи, едва не повиснув на них. — Подождите, не раздевайте.
— Пошто так, барышня? — удивился бригадир. — Время дорого. — Он не выпускал цепей и улыбался, поглядывая на перепуганную растрепанную девушку.
— Подождите, я вам говорю!
— Да чего ждать-то?
Бригадир был старый кадровый рабочий. Он готовил посуду для первой плавки, выпущенной более четверти века назад. Приходилось ему на своем горбу вытаскивать из канавы пятипудовые слитки, позже он делал это с помощью лебедки, и всегда, чем быстрее выполнялась работа, тем было лучше. А если, случалось, сажали в канаву «козла», то даже Гофман не жалел премиальных для добровольцев, бравшихся освобождать канаву. А сейчас вдруг стало нельзя. Бригадир покачал головой и неодобрительно посмотрел на Марину. Что-то неладное чудилось ему в этом деле. Усатый крановщик, перевесившись через борт кабины, дымил махоркой и с усмешкой прислушивался к спору.
— Не слушай, Митрий, — загалдели рабочие. — На себя, мужики, робим. Пошто будем плавки задерживать?
— Верно, барышня, мужики говорят, — сказал бригадир и, отстранив Марину, решительно взялся за цепи. — Трави, Федотыч!
Крановщик опустил цепи. Бригадир зацепил крюками за изложницы.
— Да нельзя же! — со слезами в голосе отчаянно закричала Марина. — Простудится металл!
Дружный хохот покрыл ее последние слова.
— Уйди, барышня, ради Христа, — замахал руками бригадир.
К счастью, поблизости оказался Иван. Он увидел, как растерянно озирается Марина. В глазах ее стояли слезы.
— В чем дело? — сурово спросил он.
— Не поймем, Иван Семеныч. И смех и грех.
Иван повернулся к Марине.
— Я запрещаю раздевать слитки. Эта сталь не терпит резких колебаний температуры. Пусть постепенно остынет в изложницах. Вечером разденете.
— Так в чем же дело?
— Да вот они… Я не успела им объяснить.
— Снимай цепи и без приказа канаву не трогать.
Марина сказала Ивану:
— Пойдемте, я вам объясню. Меня послал Авдей Васильевич.
Они пошли в конторку. Рабочие слышали, как она говорила:
— Оказывается, необходимо учитывать и тепловой режим уже готовой стали…
Бригадир, запустив пальцы в бороду, с интересом смотрел им вслед.
— Инженерша-то, Митрий, видать, боевая. И ученая. Нам-то невдомек.
— Похоже, так, мужики. Значит, шабаш. Занимайтесь уборкой.
Все утонуло в тумане. Он поднимался с реки и рыхлыми волнами затоплял завод. Воздух тяжелел, насыщался влагой. Голоса звучали глухо, как из-под земли. Становилось душно, точно в парной бане. Иван то и дело выходил посмотреть, не рассеялся ли туман. Ему не терпелось приступить к испытанию прокатанного ночью броневого листа. Стрелять в таком тумане нечего было и думать. Мало ли кто подвернется под пулю? Полигон хоть и был оборудован и даже вокруг него поставлен невысокий забор, но это не исключало несчастных случаев. Смотреть, как стреляют, собирались рабочие из многих цехов, и у Ивана просто не хватало духу запретить им. Ведь каждый из них переживал неудачу не меньше его самого. Сколько сочувственных слов, сколько советов, подчас совершенно неприемлемых, но идущих от всего сердца, приходилось слышать ему в последние дни. Неужели он не оправдает надежды этих людей? Неужели никогда бронепоезд под красным флагом не выйдет из заводских ворот?
Наконец вверху посветлело. Молочные облака заклубились над крышей. Иван поспешно сбежал на шихтовый двор и напрямик, через кучи извести, полез на полигон. Там было пустынно и тихо. Смутно синел в дальнем углу перед насыпью стальной лист. Его привезли сюда еще ночью, сразу после термообработки. Сталь влажно поблескивала. На гладкой поверхности осела роса. Иван постучал по листу согнутым пальцем. Металл откликнулся глухим тихим звуком.
Иван сел и задумался. Спокойствие не приходило, несмотря на то что с каждой новой плавкой росла уверенность в своих силах. На эту плавку он возлагал большие надежды. Ее вели под присмотром Савелова. Но вчера Афоня смутил Ивана. Уже после того как металл разлили по изложницам, он сказал:
— Боюсь, Семеныч, ферромарганца-то, пожалуй, маловато дали.
— Что ж ты раньше молчал? — накинулся на него Иван.
— Да ведь я только так, предполагаю.
У Ивана защемило внутри. Поднялся, стал рядом со щитом, и тут появилась непрошеная мыслишка: занести руку, выстрелить через броневой лист себе в сердце. Если пробьет, значит, так и нужно. Значит — конец всему. Вынул наган, усмехнулся. Усмешка вышла нехорошая, злорадно скривились губы. С минуту стоял неподвижно, тяжело насупив брови.
Туман поднимался все выше. Уже отчетливо было видно, как дымит над крышей труба. Иван посмотрел на дым, привычно определил: «Скоро расплавится». Посмотрел на грузчиков, работающих на шихтовом дворе… Руки у него опустились.
— Дурак! — громко сказал он самому себе и поспешно спрятал револьвер.
За насыпью раздались голоса.
— Вот он! — услышал Иван крик Миронова. — А мы тебя ищем. Пора начинать. Туман уходит. Нечего ждать. В случае чего, сегодня успеете еще одну плавку сварить.
На плече у Миронова дулом вниз висела винтовка. Пошли на противоположный конец полигона, откуда вели стрельбу. Там уже толпился народ. Иван крикнул:
— Афоня, полезай в окоп, смотреть будешь!
Афоня послушно полез в узкий окопчик. Миронов лег на соломенный мат, положил винтовку на толстое березовое полено. Он долго заряжал. Никак не мог вставить обойму.
— Да стреляй, не тяни душу! — нетерпеливо сказал Иван.
Миронов приложился. Выстрел рванул воздух. Метнулись в стороны оседавшие комья тумана. Афоня высунулся из окопчика:
— Промазал!
Миронов сконфузился. Иван выхватил у него винтовку, упал на одно колено и — бах! бах! бах! — раз за разом выпустил всю обойму. Одна щека у него подергивалась. Побелели закушенные губы, но винтовка была зажата мертвой хваткой. Мушка стояла как вкопанная.
После последнего выстрела Афоня снова до половины выполз из окопчика. Боязливо оглянулся.
— Погоди, Семеныч, не зашиби.
— Ну?
— Похоже, опять мимо, не видно ни шута.
Иван бросил винтовку и громадными прыжками кинулся вперед. Он уже понял, в чем дело. Стальной лист тонко, чуть слышно звенел, словно где-то далеко, верст за десять, звонили в колокола.
И тут с Иваном случилось что-то необъяснимое. Он вдруг перестал слышать, у него ослабли ноги, горячий ком застрял в горле, и он никак не мог его проглотить. Откуда-то издалека долетали слова Миронова:
— Я знаю, что не может быть. Неужели, думаю, с десяти сажен не попал?
Ивана окружили. Вперед вышел Тимофей Реудов. Борода расчесана, лицо сияет:
— Утешил, парень, ай, как утешил. Радости-то сколько, посмотри.
— Товарищи… — едва выговорил Иван.
Голос его задрожал. Он вдруг тяжело опустился на насыпь и закрыл руками лицо.
Принимать бронепоезд приехали кронштадтские моряки. Когда они плотным строем, колыхая за спиной штыками, шли с вокзала, из домов выбегали люди и провожали отряд восторженными взглядами. Это были не наспех обученные добровольцы в разношерстной одежде. Моряки шли в ногу, не теряя равнения, чуть-чуть вразвалку, отчего шеренги плавно колыхались из стороны в сторону. Шли молча с суровыми загорелыми лицами. Ветер трепал ленты бескозырок. На немощеной дороге толстым слоем лежала сухая, как зола, пыль. Ветер относил ее из-под ног на болото, где над полегшим осотом поднимался синеватый пар.
Отряд, прогремев сапогами по бревенчатой гати, вышел на главную улицу поселка. Солнце в это время наткнулось на острые, как пики, вершины леса и багровой волной захлестнуло горизонт. На дорогу упали тени. Потемнели запыленные липы. И только на кончиках штыков остались малиновые отсветы да на далеком кордоне тепло засветилось окошко, словно вынутый из прокатного стана стальной лист.
Появление моряков произвело на заводе то же действие, что введение раскислителей в кипящий металл. Наступило спокойствие. Даже, пожалуй, немного странное, потому что орудийные раскаты за лесом стали слышнее, а красногвардейцы, охраняющие мост, уже два раза приводили вражеских разведчиков. Но даже у самых слабых пропадали сомнения, когда по заводскому двору уверенно проходили вооруженные военные моряки.
Особой уверенностью в словах и движениях отличался командир отряда матрос первой статьи Федор Чернега. Это был человек большого роста, с могучими плечами. Сбить его с толку не мог даже инженер Зудов. Встретились они в мостокотельном цехе, где день и ночь, словно пулеметы, стучали клепальные молотки. Чернега молча слушал Зудова, не вынимая изо рта короткой трубки. Инженер волновался, долго и непонятно говорил об ответственности за судьбы Родины. Наконец, устав слушать, моряк вынул трубку, поднял на Зудова свои тяжелые глаза и сказал:
— Темнишь, товарищ. Смотри, мои ребята могут обидеться.
Сказал так, что у Зудова пропала охота продолжать разговор.
Когда Чернега появился в цехе, он огляделся, стал в стороне и, расставив ноги, словно врос в землю. В это время он был похож на толстый корабельный кнехт. Вокруг него ляскали стальные листы, плющились раскаленные добела заклепки, отрывистые команды заглушались перестуком молотков.
Чернега тосковал по морю. Цех напоминал ему корабельную жизнь. Особенно в последнюю ночь, когда заканчивали одевать бронепоезд. Ночь была такой же тревожной и напряженной, как та, холодная, осенняя, на Неве, когда он стоял на палубе и до боли в глазах всматривался в темную воду. За его спиной была вся стальная громада крейсера. Тогда он не зал, как, впрочем, не знал никто, что это последняя ночь старого мира. Он нес ночную вахту в этом коротком и трудном походе, и он первым увидел расплывшееся в темноте громадное сооружение Николаевского моста. Наверху, на мостике крейсера, вспыхнул прожектор. За мостом, как тараканы, заметались согнувшиеся фигурки юнкеров. Носовое орудие бесшумно разворачивалось в сторону утонувшего во тьме города. В ту ночь Федор Чернега особенно отчетливо понял, что не может успокоиться до тех пор, пока прожекторный луч революции не осветит всю землю. Он без сожаления покинул корабль, чтобы ступить на берег и пройти по суше с оружием в руках, водворяя революционный порядок…
Посмотреть, как выходит бронепоезд, прибежали рабочие из самых дальних цехов. По обе стороны полотна выросла огромная толпа. Дальше на пустыре, на самом видном месте, сооружали трибуну. Алексей Миронов держал в руках красный флаг на длинном древке. Вокруг Миронова толпилось человек двадцать. Отчаянно спорили. Никак не могли решить, как назвать бронепоезд.
— Не шумите, товарищи. Номер у бронепоезда есть. А название сейчас придумаем. Поставим на обсуждение. Проголосуем, — говорил Миронов, записывая очередное очень длинное предложение.
Старому прокатчику, внесшему предложение, со смехом кричали:
— Эка загнул! Краски писать не хватит.
— Нельзя короче, — степенно разъяснял прокатчик. — Не понимаешь, а кричишь. Видишь, тут «революция», а тут «кровавая буржуазия», надо их подальше друг от друга поставить.
Паровоз шумно задышал паром. Пронзительно свистнул. Тимофей Реудов высунулся из будки. Ему замахали руками. Миронов поднял флаг. Лязгнули сцепления. Тускло отсвечивая стальными боками, паровоз пошел вперед. Вверх полетели шапки. Ура-а-а!
И вдруг все мгновенно смолкло. Раздался треск. Из-под колес паровоза вздыбились гнилые концы шпал. Заскрежетала стальная обшивка. Паровоз накренился и прочно сел в песок.
Толпа разразилась проклятьями.
— Начальника подъездных путей тащи!
— Расстрелять мерзавца!
— Раньше-то чего смотрели? Давно пора ремонтировать.
Первым нашелся Александр Иванович. Он протискался к паровозу, где, бестолково размахивая руками, метались рабочие. На гнилом куске шпалы стоял машинист Реудов и свирепо ругался. Лицо его было багровым от ярости. Александр Иванович снял фуражку, помахал ею в воздухе:
— Тихо! Внимание! Быстро тащите ваги! Бригадир Норкин, готовьте домкраты! Спокойно, все, как один, за работу.
Рабочие перестали трясти бледного юношу в инженерской фуражке, бросились по цехам. У юноши прыгали губы. Это был начальник подъездных путей.
— Наряды на ремонт пути были составлены, — уже в который раз повторял он. — Начальник цеха должен подписать их.
— Хорошо, разберемся, — сухо ответил ему Александр Иванович.
Зудов, вызванный в Деловой совет, широко раскрыв дверь, смело вошел в кабинет Глыбова, уверенно прошел к столу и сел.
— Что-нибудь срочное? — невинно осведомился он.
— Так что ж, Арнольд Борисович, решили от слов перейти к делу? Воспользовались тем, что Деловой совет не успел вмешаться?
— Может быть, соблаговолите объяснить?
— Почему не подписали наряды на ремонт пути?
— Не обязан. Тем более что не располагаю средствами на оплату внецеховых работ. Вам это должно быть известно.
Александр Иванович тяжело вздохнул. Он хорошо знал: спорить с Зудовым — бесполезное дело: скользок и увертлив, как уж. Александр Иванович слушал, как логически верно разворачивает инженер ход своих мыслей, и вдруг, не выдержав, сурово приказал:
— Идите!
Арнольд Борисович пожал плечами, поднялся и не спеша, не теряя достоинства, удалился. Александр Иванович походил вокруг стола, резко остановился. Поставил ногу на стул, оперся о колено. Брови его нахмурились. В приоткрытое окно вместе с запахом серы влетел бодрящий холодок. Сгущались сумерки. С улицы доносился топот множества ног и звон инструментов. Это шли аварийные бригады восстанавливать путь. Глыбов думал долго и напряженно. Потом решительно снял телефонную трубку:
— Председателя ЧК!
На восстановление пути собрали людей со всего завода. Бригады формировались из добровольцев. Не каждый, проработав свою смену, был в состоянии выдержать сверхурочные ночные работы. Поэтому сильно уставших рабочих, как они ни бодрились, без разговоров отправляли домой спать. Миронов, формировавший бригады, и здесь остался верен своему принципу: прежде всего классовое самосознание. В мартеновский цех он пришел поздно. Рабочие, окончившие смену, толпились у конторки. Миронов выступил перед ними с короткой речью. Вся она, собственно, если отбросить революционные призывы, состояла из одного вопроса: кто готов немедленно пойти на выполнение ответственного задания. В подробности оратор не вдавался. Рассуждать некогда. Да или нет?
Мартеновцы оставляли печи, снимали рукавицы и подходили к Миронову. Набралось человек тридцать. Ивану ничего не оставалось, как возглавить эту добровольческую бригаду.
Работа предстояла нелегкая. Весь участок пути, от цеха, где застрял паровоз, и до заводских ворот, то есть почти полверсты, нужно было сделать заново.
К ночи набежали облака, быстро стемнело, подул ветер. От заводских корпусов летела шлаковая пыль и сажа, забивала глаза, липла на потные, еще не остывшие от печного жара лица. Где-то далеко, в самом конце двора, и еще дальше, за рекой, дотлевал вечерний закат. Узкие полоски рельсов, розовато отсвечивая, пересекали продуваемый ветром пустырь и обрывались у черной застывшей громады бронепоезда. На тяжелом его стальном теле были видны частые ряды заклепок.
На железнодорожном полотне уже вовсю шла работа. Иван решил выбрать себе участок, расставить людей и руководить работой. Но тут же отказался от этой мысли. Никакого руководства не требовалось. Все подчинялись какому-то единому чувству, незримо руководившему всеми, слились в единую, напряженно двигающуюся массу. Иван уже не мог различить в темноте, где работают свои, а где из другого цеха. А из темноты, сквозь ветер и пыль, подходили все новые и новые группы. Подходили молча с лопатами и ломами и тут же деловито принимались за работу. Никто не командовал, никто не приказывал, что нужно делать, но каждый становился туда, куда нужно, и делал то, что нужно, как будто заранее готовился к этому.
Иван взял тяжелый лом и пошел впереди троих с лопатами. Теперь ему некогда было смотреть, что это за люди. Невольно и радостно подчиняясь общему настроению, он легко, напрягая только мышцы рук, выворачивал из земли гнилые половинки шпал, разом выдергивал и отбрасывал их в сторону. Следом шли с лопатами. Работали молча, не разгибаясь, и, видимо, старались не отставать от него.
— Покурить бы?
Сердитый голос прервал:
— Утром накуришься. Ну-ка заходи с этой стороны.
Иван улыбнулся. Он узнал голос Игната Горохова, того самого, которого он посылал в лабораторию вместо Марины и который все время путал анализы. И этот Игнат Горохов, вызывавший у Ивана чувство раздражения, казался сейчас очень симпатичным и близким.
Иван на минуту разогнулся и посмотрел назад. Там у цеха уже выкладывали рельсы. Кто-то ходил с фонарем, нагибался ж самой земле, вымеривал, приглядывался, словно искал что-то. А вдоль полотна все шли и шли четыре фигуры, держа на плечах что-то длинное, тяжелое. Это подносили шпалы. Раз только Иван увидел, как мелькнула тонкая девичья фигурка. Хотел окликнуть, но не успел — фигурка пропала.
Сзади все сильнее слышался стук молотков, звон придвигаемых рельсов, и тот, с фонарем, молодой, в инженерской фуражке, все ходил, нагибался, вымеривал.
Иван не переставая работал тяжелым молотком и удивлялся той легкости, которая не покидала его все время, хотя прошло уже часа четыре, не меньше. Какой-то веселый азарт все больше овладевал его существом. Было удивительно легко, и ни одна посторонняя мысль не лезла в голову, кроме того, как лучше и быстрее сделать дело. Один только раз, и то невольно, как-то сама собой возникла в памяти картина прошлого.
…Однажды Гофман оставил дневную смену для неотложной сверхурочной работы. Рабочие загалдели. Некоторые, кто посмелее, возмущенно ругаясь, тут же ушли. Оставшиеся подняли шум, затеяли с мастером спор. В конце концов решили: работу выполнить, но требовать повышенной оплаты с немедленной выдачей денег. Гофман вынужден был согласиться.
А сейчас эти же люди, неимоверно уставшие и голодные, всю ночь роют землю, по всему заводу разыскивают хоть сколько-нибудь пригодные шпалы, и при этом не раздается ни одного недовольного голоса. «Правду Афоня говорит, что своя ноша не тянет», — подумал Иван.
И он понял, что каждому из этих людей сейчас легко и радостно, как и ему, и что каждый из них готов отдать все свои силы и всего себя и идти вот так единым строем и прокладывать путь, если потребуется, хоть до самой луны.
Иван поднял голову. Никакой луны не было. Мертвенно-серое небо начинало светлеть на востоке, ветер стихал, и по ту сторону дровяной площадки уже можно было различить ломаные контуры доменной печи.
Постепенно проступило из темноты все железнодорожное полотно с валяющимися по сторонам обломками шпал, и тут все увидели, что головная бригада подошла вплотную к наружным воротам. Сюда на последний участок спешили освободившиеся бригады. Когда окончательно рассвело, стало видно, как много людей не спало в эту ночь.
— Вот теперь закурим!
Горохов вогнал в землю лопату и полез за махоркой. Закурили и другие. Синий дымок поплыл над головами. У самых ворот стучали молотки, забивая в шпалы последние костыли. Народу собиралось все больше. Иван восхищенно смотрел на убегающие рельсы и не верил, что сделано это за одну ночь.
Они встретились за воротами. Они не могли не встретиться. Красная косынка Марины и платки еще нескольких женщин, работавших в эту ночь, слишком ярко выделялись среди мужчин. Кто-то озабоченно спросил, глядя вдоль железнодорожного полотна:
— А как дальше?
— Да вроде ничего.
— Ну-ка кто помоложе, сбегайте посмотреть.
Марина вызвалась первой. Иван пошел за ней. Он крупно шагал по шпалам и вскоре догнал ее. Пошли рядом. Справа, над рекой, еще курился предрассветный туман, и трубы мартенов, поднявшиеся над крышами, уже приняли первые лучи солнца. Впереди на скалистом выступе пламенели сосны, а внизу, плавно загибаясь у подножия скалы, убегали в сиреневую дымку холодно поблескивающие рельсы.
На повороте Иван остановился.
— Дальше не пойдем. Это уже не наш участок. — И все-таки он еще раз внимательно поглядел в обе стороны, словно был путевым обходчиком.
— Куда теперь? — спросила Марина.
— Пойдем к реке? Руки вымоем.
Чтобы не упасть, они схватились за руки и сбежали с насыпи. Под ногами захрустела галька. Берег в этом месте был отлогий и пустынный. Только несколько ивовых кустов стояли, опутанные тиной. Пошли у воды в ту сторону, где на скале пламенели сосны. Спустились с обрыва. Под ногами в омуте ударила щука. По спокойной воде разошлись широкие круги. Иван отошел в сторону и снял рубаху. С нее посыпалась гнилая пыль. Вода была чистая и очень холодная. Иван поеживался и шумно выдыхал воздух. Но вот он поднял мокрое лицо и удивленно посмотрел на противоположный берег. Капли воды блестящими звездочками падали с его подбородка. А он смотрел туда, где каменными уступами далеко уходили горы, и ничего не понимал. Горы пели.
Торжественный боевой клич, ширясь и нарастая с каждым новым звуком, летел над тайгой. Он звал в бой, на подвиг и, может быть, на смерть. У Ивана по спине побежали мурашки. Он оглянулся. Марина стояла наверху на камнях и пела. Она только что закончила какой-то незнакомый Ивану припев и сразу же начала низким торжественным голосом:
Вы смелый знаете ль народ?
Он долго рабство нес.
Свободу он к себе зовет.
Ей в жертву кровь принес.
Только сейчас Иван понял, в чем дело. В этом месте река с обеих сторон стиснута скалами. Горы отчетливо повторяют здесь каждое громко сказанное слово. Об этом Иван знал еще мальчишкой. Но ничего подобного ему еще не приходилось слышать.
Вперед, друзья! Пусть реет знамя!
Конец былым скорбям.
Хвала бойцам, в груди их пламя,
Близка победа нам!
Казалось, где-то вверху играет огромный невидимый оркестр. Мощные звуки, опережая друг друга, то затихая, то усиливаясь, беспрерывно гремели над рекой. Вот они отдалились, и вместо них понеслись новые:
Свободы час,
Свободы час,
Свободы час
Придет для нас!
Это был призыв радости и страсти. Эхо повторяло каждое слово, усиливая его в сотни раз. Такого, видимо, не ожидала и сама Марина. Окончив песню, она долго стояла, прислушиваясь. Иван тоже слушал. Широкими перекатами песня неслась над горами, отдаляясь и постепенно затихая. Но Ивану казалось, что она только улетает дальше, чтобы слышал ее весь мир. Когда последний звук замер вверху, очень далеко, где-то у самого солнца, Марина посмотрела на застывшего у воды Ивана и подбежала к нему.
— Это гимн буров, — сказала она, отвечая на его вопросительный взгляд.
— Гимн? — переспросил Иван.
— Да, его пели буры перед сражениями вместо молитвы.
Они отошли от воды и устроились под скалой, у глубокой расщелины, на дне которой звенел ручей.
— Буры — это народ такой, — продолжала Марина. — Живут они в Африке. Они воевали с англичанами, хотели свободу себе завоевать и независимую жизнь.
— Выходит, они тоже за мировую революцию?
— Кого угнетают — все за революцию.
Замолчали. Внизу по камням прыгал ручей. Из расщелины тянуло прохладой. Иван задумчиво заговорил:
— Наверное, как и мы, мучились, голодали, ждали свободу. Недаром ведь песню об этом сложили. — Опять наступила пауза. — Может, и любили тоже.
Марина живо обернулась к нему:
— Почему тоже?
Тогда он сказал злым срывающимся голосом:
— Неужели не видишь, что я люблю тебя черт знает как?
— Вижу, — тихо сказала Марина.
— И что же? Не по купцу товар?
У нее на щеках заиграл румянец:
— Нет, не отказываюсь.
Иван придвинулся и молча с неуклюжей нежностью обнял девушку. Крепко прижал к себе. Марине стало трудно дышать. Она осторожно освободилась от его рук.
— Когда же? — глухо спросил он.
— Вернусь, вся твоя буду. Я уезжаю на бронепоезде. — И, словно оправдываясь, добавила: — Надо же кому-нибудь наблюдать, как покажет себя наша броня под обстрелом.
— Значит, разлука.
Она молча кивнула. Иван все-таки обнял ее, и так они сидели сами не зная сколько времени. Солнце поднялось вровень с соснами. Его лучи уперлись в противоположный берег и осветили половину реки. Отчетливо стали видны глубокие трещины на старом утесе.
На заводе резким пронзительным голосом запел гудок. Откуда-то набежал ветер и зарябил воду на середине реки. Над головой зашумели сосны. Марина, опираясь на плечи Ивана, встала и потянула его за руку:
— Идем, мне еще собираться надо.
Последний оратор спустился с деревянной, уже расшатанной трибуны. Закончился прощальный митинг. От имени моряков, уезжающих на фронт, выступил Федор Чернега. Он вразвалку прошел к трибуне, ловко, как по корабельному трапу, взбежал по жидкой лесенке. Деревянная кобура с тяжелым маузером била его по ногам. Взявшись за перила, он несколько мгновений стоял молча, разглядывая длинное стальное тело бронепоезда. Вокруг трибуны и дальше по всему заводскому двору над тысячеголовой толпой колыхались знамена. Моряки ровной шеренгой выстроились вдоль бронепоезда. На бронзовых лицах непоколебимое спокойствие. За спинами — черные ленты с якорями. Карабины у ноги.
Федор Чернега огляделся кругом, снял фуражку:
— Спасибо, братишки! За нас не беспокойтесь, не подведем.
На этом и закончилась его речь. Надел фуражку, посмотрел еще раз кругом и пошел вниз. А вскоре опять послышался его зычный голос:
— По ваго-о-о-нам!
Дрогнула и расплылась матросская шеренга. Паровоз запыхтел сильнее. Из трубы его повалил черный дым. На гладком стальном боку был выведен краской номер бронепоезда и крупными буквами наискось горела надпись: «Разящий». Так после долгих споров решили назвать бронепоезд. Название придумал Чернега. Возражений не было.
— Лучше и не придумаешь. Коротко и как раз то, что надо.
Настала минута прощания. Командир на ходу пожимал руки всем, кто мог до него дотянуться. Паровоз дал длинный призывный свисток. А Иван Краюхин все еще не решался отпустить Марину. Он держал ее за руки, неотрывно смотрел в лицо влюбленным тревожным взглядом. Она казалась ему маленькой и беззащитной, хотя у нее на поясе и висел крошечный браунинг — подарок чекиста Круглова. Невозможно было представить ее, хрупкую и нежную, по ту сторону леса, где все чаще и продолжительнее гремит артиллерийская канонада. Но она едет именно туда, она будет там сегодня же, через несколько часов. Вот уже пытается освободить руки. Сейчас уйдет.
Марина обняла его за шею, поцеловала несколько раз подряд. И не успел Иван опомниться, как она уже была у бронепоезда.
Паровоз загудел во второй раз и медленно тронулся. Провожающие бежали по обе стороны полотна. Кричали «ура», махали шапками.
У самых ворот бронепоезд заскрипел тормозами и резко остановился. Бросились вперед — узнавать, в чем дело. Закованный в броню паровоз сильно раздался в плечах и не проходил в ворота. Мешала широкая полосатая будка стражника, стоявшая здесь с основания завода. Паровоз стоял у этой преграды и сердито сопел. Тимофей Реудов, высунувшись из окна, недовольно оглядывался по сторонам, ища глазами кого-нибудь из начальства. Подбежавшие рабочие замахали на него руками:
— Да круши ее, окаянную! Чего смотришь!
Тимофей крепко взялся за рычаги:
— Ну, господи, благослови!
Паровоз дернулся, ударил стальным плечом в деревянный угол. Будка вздрогнула, затрещала и повалилась под колеса. Там ее чем-то ударило и подбросило вверх. Затрещали доски. Полетели щепки. Рухнул последний мрачный символ французского засилья. Гнилой прах вился над грудой обломков.
Бронепоезд набирал ход. Все чаще стучали колеса на стыках.
«Иду-у-у-у!» — кричал паровоз.
Сквозь дым виднелось трепещущее красное полотнище.
Иван стоял за воротами и смотрел вслед уходящему бронепоезду. К нему подошел Афоня. Последний вагон скрылся за поворотом, и только рельсы еще мерно подрагивали. Иван повернулся и крепко обнял старика за плечи:
— Ну, Афонюшка, пора и нам!
Афоня вскинул голову и в первый раз открыто и смело посмотрел в лицо Ивану. Глаза у Афони были маленькие, выцветшие, в мелких морщинках. И очень добрые. В уголках их светились слезы.
Иван прижал его к себе, и так, обнявшись, они зашагали по шпалам. Они шли туда, где пылали мартеновские печи, и навстречу им уже несся призывный, навеки родной шум завода.