Нет, не мог он представить мальчишек транзисторно-магнитофонного поколения в тихом ночном. Хотя знал, что не перевелись в станицах и аулах лошади и каждую весну и осень то в татарском ауле на сабантуе, то в станицах на празднике урожая устраиваются иногда скачки и джигитовки, на которые съезжается народ отовсюду, даже из города. И джигитуют, конечно, парни --ох, какие лихие парни! -- и школой для них, конечно, по-прежнему служит ночное. Пока не исчезнут на земле кони, всегда будет ночное -- одно из самых удивительных и волнующих воспоминаний отрочества, а значит, не переведутся на земле джигиты. Просто другое время -- другое и ночное, наверное...

Он стоял долго, и одна картина перед глазами сменялась другой, он то заглядывал в прошлое, то видел будущее, и думалось здесь, на просторе, у реки, светло. В поднявшейся траве он разглядел след конной косилки и, проследив его, увидел съезд в луга. Ехать дальше расхотелось.

На высоком берегу, за вязами, угадывалась большая казачья станица. "Сегодня воскресенье, базарный день, наверное, еще успею", -- подумал Рушан, почувствовав, как проголодался. Он развернул машину и проехал по проселочной дороге вдоль высокого берега: где-то дорога должна была свернуть к селу.

В этой казачьей станице Рушан бывал, -- отчим несколько раз брал его на базар, а однажды Исмагиль-абы чинил английский двигатель на старой казачьей мельнице и жили они вдвоем на постоялом дворе станицы целую неделю. Рушан тогда не мог взять в толк, почему местных называют казаками, -- ведь говорили они на русском языке, как и их соседи в Мартуке, да и внешне ничем не отличались от соседей, разве только стар и млад носили фуражки с лаковым козырьком и красным околышком. Еще запомнилась станица сплошь белыми ухоженными хатками -- ни одной развалюхи, как у них в поселке, -- и вишневыми садочками. И почему-то запала в память фраза, -- отчим сказал ее кому-то, когда они вернулись после ремонта мельницы, и, наверное, расспрашивали сельчане о казачьем житье-бытье: "У казаков порядок строгий: лес береги, реку береги, луга береги, -- потому и живут крепко".

Тогда, мальчонкой, он не понимал, почему нужно беречь реку, лес, луга, пашню. Казалось, они сами по себе: всегда были и будут, -- и при чем здесь человек?

Станица, в которую въехал минут через десять, ничем не напоминала то казачье село, в котором он бывал тридцать лет назад. Ныне оно походило на Мартук -- время безжалостно нивелирует быт, стирая самобытное, индивидуальное. По вывескам Рушан определил, что станица ныне стала районным центром.

По пыльной разбитой главной улице райцентра, которую неведомо когда и невесть как заасфальтировали, не расспрашивая никого, выбрался к базару. Лишь базар, уже мало-помалу начинавший расходиться, терявший напряжение и азарт, напомнил ему казачью станицу его детства.

У ограды стояли подводы, брички и даже пароконный крытый фургон, на манер ковбойских, с которого продавали визжавших двух-, трехмесячных поросят. Рушан поставил машину в лаково-цветной ряд сплошных "Жигулей" и поспешил к торговым лавкам. Но как ни спешил, не смог не сдержать шаг у старинной, изгрызенной степными аргамаками коновязи. Где, в каком месте и когда еще увидишь подобную стоянку? Наверное, нынешние дети и не подозревают, что были раньше специально отведенные места для верховых лошадей, как сейчас для автомобилей и велосипедов. У коновязи неспокойно стояли с десяток лошадей, испуганно кося глазами и нервно перебирая тонкими ногами. На двух были высокие казачьи седла -- роскошные, старинной работы, и сбруя вся в черненом серебре, отчего казалась невероятно тяжелой, даже стремена были серебряные, высоко подтянутые.

"Таких лошадей иметь и так содержать могут лишь люди, безмерно влюбленные, истинные казаки, каких уже мало осталось", -- подумал Рушан. И словно подтверждая его мысль, к серому в яблоках коню подошел сухощавый, поджарый старик. Конь, чувствуя хозяина, потянулся к нему губами, затанцевал, словно говорил: я заждался, соскучился.

-- Ну, милый, успокойся, -- сказал хозяин, теплея глазами, и старческий голос выдал его преклонный возраст.

В коротенькой, кое-где прожженной, а может, простреленной черкеске с пустыми газырями, сохранившейся со времен его молодости и удач, в щегольских хромовых сапогах и круто заломленной новой казачьей фуражке, старик выглядел лихо. Вдруг ястребиными глазами он выхватил у коновязи Рушана, и в этом взгляде -- инстинктивном, цепком, был извечный страх хозяина за любимого коня. Он словно почуял вблизи цыгана-конокрада, как, наверное, всегда безошибочно чувствовал в молодые и удалые годы. Старик не ошибся, -- Рушан любовался именно его рысаком.

-- А, пеший татарин, -- сказал он как бы разочарованно, сгоняя с лица тревогу. -- И, словно дразня и укоряя, продолжил: -- Смотри, любуйся, у вас таких красавцев уже нет. Не тот пошел нынче татарин... -- А после паузы грустно заключил: -- Да и казак тоже...

Конь, почуяв в голосе старика неподдельную печаль и будто желая прервать неожиданный разговор, шагнул к хозяину. Старик нежно обнял его красивую голову и, целуя мягкие ноздри своего любимца, уже не замечал Рушана, приговаривал: "Терек... милый Терек", -- а на тонкой старческой руке, поглаживающей шею коня, болталась казачья нагайка. И единственный раз в жизни Дасаев пожалел, что не имеет фотоаппарата и не умеет фотографировать - какой великолепный получился бы кадр!

На базаре в продовольственной лавке он выпросил пустую коробку из-под кубинского рома. Шум, толчея, смех, шутки, громкий разговор взбудоражили Рушана, заразили азартом базара, и он, весело балагуря, как и все вокруг, быстро накупил всякой всячины. В молочном ряду выпил банку домашней простокваши и купил знаменитой казачьей брынзы, тут же рядом взял с десяток яиц. Уже продавались первые помидоры и первые огурцы, но, видимо, цены кусались, так как покупателей в этих рядах не было, и торговки ему обрадовались. На выходе с базара он прихватил и хлеб, целый каравай, пышный, теплый. В сельские пекарни еще не пришла механизация-автоматизация, и хлеб мало чем отличался от домашнего.

Едва он вспомнил у моста про базар, у него затеплилась тайная надежда купить здесь черной икры и белужий бок. Из той давней поездки, когда отчим ремонтировал двигатель на казачьей мельнице, у него в памяти осталась сцена, про которую он часто рассказывал друзьям, но мало кто ему верил...

Когда Исмагиль-абы починил мельницу и сделал пробный помол, мельник здесь же, на мельнице -- не последнее место в селе! -- организовал угощение. По такому случаю зарезали барана, чтобы работала мельница долго на радость станичникам.

Резал барана и свежевал тушу сам Исмагиль-абы. На застолье, кроме мельника, были приглашены какие-то уважаемые старики и староста --неофициальный, но имевший реальную власть над казаками. Здесь, на мельнице, Рушан впервые и попробовал икру -- ели ее большими деревянными ложками, и стояла она на столе в нескольких глубоких липовых мисках, и рыбу -- розовую, жирную, вкусную, которую он поначалу принял за какое-то диковинное мясо, такими большими и толстыми были куски.

Все хвалили работу отчима, тут же, за столом, и рассчитались с ним. Во дворе мельницы стояла наготове запряженная пароконная подвода, на которой их привезли из Мартука, а теперь собирались отправить домой. Когда Исмагиль-абы вышел к подводе, мельник вынес связанного за ноги барана. "А это тебе, мастер, от меня лично", -- сказал он, и уложил барана в телегу, устланную свежескошенным сеном.

Староста что-то шепнул вознице и, усевшись вместе с ними, загадочно улыбаясь, велел трогать. Где-то на краю села телега остановилась, и староста пригласил их в неприметный подвал. Длинный низкий подвал, крытый толстыми, в два наката, бревнами, оказался темен, и возница со старостой зажгли сразу два больших керосиновых фонаря. В подвале стоял ледяной холод, хотя льда не было -- видимо, где-то совсем рядом проходили подпочвенные воды.

Лампы медленно разгорались, отгоняя тьму шаг за шагом, и Рушан вдруг увидел десятки огромных рыб с него ростом и поболе, висевших на железных крюках головами вниз. Насколько высвечивал скудный свет -- рыбы... рыбы... рыбы... Белуги. Староста обходил, трогая и как бы обнюхивая каждую. Найдя достойную внимания, остановился, вынул из-за голенища сапога широкий нож, быстрым, ловким движением вырезал из спины три длинных толстых куска и молча протянул отчиму. Затем он направился к боковой стене и поставил фонарь на широкую деревянную полку. Полки в два ряда уходили в темноту, на них лежали большие черные шары, величиной с футбольный мяч. Возница подал не то небольшое деревянное ведро, не то бочоночек, и староста, все тем же ножом, как масло, разрезал один шар пополам, рукой уложил в ведерко икру, заполнив его до краев, и передал ошеломленному мальчику. "Это от общества, от мира казачьего, мастер", -- сказал староста и низко поклонился...

Но как Рушан ни выглядывал сейчас, ни открыто, ни тайком рыбой и икрой на базаре не торговали. А сколько ее было в этих краях когда-то, он видел сам. И теперь, запоздало, понял слова отчима: реку береги...

Зато, выискивая икру, он наткнулся на цыган, -- нет, не конокрадов, последние казачьи кони вряд ли интересовали их. Цыгане бойко торговали самодельными свитерами и пуловерами с фальшивой эмблемой далекого американского штата Монтана.

Все продукты аккуратно разместились в коробке, а расторопная хозяйка хлебной лавки быстро и ловко перевязала ее шпагатом из-под бубликов. Не спеша, довольный покупками и живописным казачьим базаром, опять же мимо коновязи, у которой теперь одиноко стояла, опустив голову, старая пегая кобылица, направился он к стоянке. Издалека увидел у своей машины плотное кольцо людей и подумал с тревогой: "Наверное, выезжая, кто-то меня крепко зацепил..."

С трудом пробился к машине и, поставив коробку на капот, достал ключи.

-- Ты хозяин? -- спросил какой-то возбужденный казак и, схватив его за руку, затараторил: -- Я первый, я первый покупатель, я первый подошел...

Казака не перебивали, но двое здоровых мужиков молча оттирали его от Дасаева, пытаясь обратить внимание на себя. Однако тот, первый, мертвой хваткой вцепился в локоть Рушана.

-- Покупатель чего? -- спросил растерянно Дасаев, стараясь освободить локоть, в чем ему услужливо пытались помочь все те же двое крепких мужчин --по всей вероятности, нездешних.

-- Да ты, брат, шутник! -- нервно рассмеялся, не выпуская локтя, взволнованный казак. -- "Волги", дорогой, вот этой красавицы белой!

-- А кто вам сказал, что она продается? -- наконец освободив, не без чужой помощи, локоть, спросил, приходя в себя, Дасаев.

-- Ты что, псих? На самом видном месте базара поставил машину, надраил как для парада, а теперь "не продается"! Хитер, брат! Цену хочешь нагнать? -- возмутился казак, и толпа вокруг зашумела.

Рушан понял, что поставил машину на автомобильном базаре, издали очень похожем на аккуратную автостоянку. "Конный базар, сенный базар, птичий базар, -- мелькнула некстати мысль, -- а теперь вот и автобазар. У каждого времени не только свои песни, но и свои базары".

-- Извините, я приезжий, проездом. Не знал. Машина не продается, --ответил уже раздраженно Рушан.

Толпа стала медленно редеть, -- иные отходили со смешком, другие -- не скрывая своего разочарования и недовольства.

Дасаев открыл багажник, рядом с ним, слева и справа, склонились головы тех крепких мужиков. Они помогли удобнее разместить коробку.

-- Молодец, умница, разогнал шушеру и любопытных, берем мы машину, очень понравилась. На экспорт, наверное, сделана.

-- Не на экспорт, а персонально, -- перебил Рушан, закрывая багажник.

-- Тем лучше! За версту видно -- особенная! -- продолжал обрадованно один из крепышей. -- - Тридцать тысяч даем, мелочиться не будем, по душе нам машина, да и хозяин тоже. Ну что, по рукам?

-- Машина не продается, я же сказал, -- ответил Рушан устало и открыл переднюю дверцу.

"Волга" медленно тронулась с места. В приоткрытое окно всунулась голова настырного покупателя.

-- Тридцать пять даю, дорогой! Последняя, красная цена! -- умолял он, цепляясь за руль.

-- Не продается, -- ответил Рушан и рванул машину так, что все вокруг шарахнулись в сторону.

Только выехав за околицу станицы, он сбросил скорость и повернул к мосту. Здесь, на лугах, у реки, он и решил провести день. Не шел из головы базар: цыгане, вряд ли знающие, в какой стране находится штат Монтана, и занятые явно не своим привычным ремеслом; старый казак, хозяин красавца Терека, его долгая и, конечно, непростая жизнь; торги на автомобильном базаре...

-- Тридцать пять тысяч...

Но сумма, произнесенная вслух, не вызывала никаких ощущений, хотя он и понимал -- деньги ого-го какие, иной человек за всю жизнь такие вряд ли заработает.

Он съехал по следу косилки в луга и долго колесил вдоль берега, выбирая удобное место. Мест красивых было много, оттого и выбрать было трудно. Вскоре он нашел поляну, по всей вероятности, служившую местом отдыха косарям в сенокос, и остановился. Привлекла его и копанка -- слабый родничок, заботливо обложенный битым кирпичом. Сколько поездил он на своем веку, а копанки встречал только здесь, в родных краях.

Невдалеке Рушан увидел и старое кострище, явно использовавшееся не один раз. Осмотрев окрестные кусты, он без труда нашел треногу, закопченный казанок и даже запас привезенных из станицы дров, но дрова решил не трогать. Времени у него было предостаточно, и он насобирал сушняка на берегу и в тальниках.

С реки, в сторону луга, тянул слабенький, едва ощутимый ветерок, влажный, вязкий, с запахом воды, мокрого берега, а над цветущим лугом стоял густой запах трав, запах горячего лета, и казалось, здесь, у копанки, где расположился Рушан, запахи реки и луга соединялись, растворялись один в другом, рождая неповторимый аромат, круживший голову, пьянящий душу, -- и никуда уходить отсюда не хотелось. Солнце поднялось уже высоко, время перевалило за полдень, но здесь, на лугу у реки, жара не чувствовалась, --окутывало приятное, мягкое, умиротворяющее тепло, располагавшее к созерцанию и покою.

Запалив небольшой костерок, он сварил в казанке яйца и с аппетитом пообедал. Потом долго и с удовольствием купался в реке, название которой так и не удосужился узнать у кого-нибудь, загорал на песчаных дюнах, напоминавших ему Палангу.

Солнце уже склонилось на вторую половину дня, и от стогов потянулись, все удлиняясь, лохматые, причудливые тени. Возвращаться было рано, да и не хотелось покидать райский уголок. И Рушан, чуть разворошив стог, расстелил старое одеяло из машины, служившее вместо чехла, и прилег.

Запах стога напомнил ему сеновал в старом доме, куда зимой загоняла ребят стужа или метель. Забившись в тепло сеновала, в кромешной тьме, рассказывали они друг другу страшные истории о колдунах и колдуньях, нечистой силе и привидениях. Удивительно, как были долговечны и в ходу тогда подобные истории в маленьких местечках. Незаметно для себя он заснул...

Проснулся уже глубокой ночью. Прямо над ним в бездонном черном небе сияли звезды -- такого неба и столько звезд сразу он не видел давно. Он долго лежал, не ощущая прохлады, потому что ночь оказалась на редкость теплой. Ночное небо со вспышками падающих звезд, прочерчивающих мгновенные дорожки, яркими созвездиями, названий которых он не знал, кроме Большой Медведицы и Млечного Пути, было таким же притягательным, как река, лес, луга... Он не мог оторвать глаз от мерцающих звезд, казалось, они струили на него покой, нежность и... вечность. Это он ощущал, казалось, не только умом, но каждой клеточкой своего тела.

От удивления, какого-то непонятного восторга, он даже вскочил, почувствовав в себе необыкновенную силу и бодрость, вроде и не ночь стояла кругом. Снова разжег костер, поставил казанок и заварил чай с мятой, -- так делали они в детстве в ночном или на рыбалке.

Наверное, его яркий костер был виден в ночи с высокого казачьего берега, где еще гуляли влюбленные, а может, даже и в космосе. Ведь говорят, подними голову -- и тебя разглядят космонавты. И, как бы посылая привет в космос, он расшевелил угольки костра, и тысячи искр, земных звезд, взметнулись к небу. Если бы действительно его разглядели космонавты, наверное, они бы позавидовали ему: ночь, тишина, даже не слышно цикад, только изредка в реке плеснет большая сонная рыба, да чуткая лягушка от страха, на всякий случай, плюхнется с широкого и удобного листа кувшинки в воду, и костер, от которого глаз не оторвать, и вечная мысль о тайне огня...

Сушняк кончился, костер догорал, но уходить не хотелось, и Рушан прошел к реке. Бесшумно, словно боясь вспугнуть сон всего живого в ней и вокруг нее, несла она свои слабые воды к Уралу. Только бессонный озорной ветерок, не подвластный реке, шуршал береговым камышом, снимал дрему с усталых ракит, склонивших свои ветви к самой воде, словно ища и прося у реки заступничества. Остывший за ночь прибрежный песок ласкал, успокаивал босые ступни и словно приглашал пройтись, наглядеться -- когда еще такое увидишь, разве что во сне. И надо было вобрать это все в себя на долгие-долгие годы, чтобы не забыть, чтобы помнить...

Рушан прошелся вдоль берега по мелководью, -- вода, вобравшая долгое летнее солнце, была теплее, чем днем. Он быстро разделся и поплыл --осторожно, бесшумно, кощунственно было будить тишину...

Машина, стоявшая под стогом сена, пропахла разнотравьем, лугом. Включив дальние огни фар и осветив дремлющие, чуть поникшие к ночи цветы, одинокие и сиротливые стога, он медленно выехал на дорогу. Проехав мост, включил приемник, -- разноголосый эфир ворвался в салон машины, но он легко нашел нужную волну: концерт, наверное, передавался для таких полуночников, как он. Быстрой езды, как предполагал, не получилось, хотя дорога была уже знакомой и ни одного огонька не попадалось навстречу.

Степь, травленная и перетравленная пестицидами-гербицидами, кстати и некстати паханная и перепаханная, перерезанная гулкими шоссе, автострадами, железной дорогой, пропахшая бензином и круглосуточным дымом с оренбургских нефтепромыслов, искореженная телегами, трейлерами, изрезанная нитками нефтепроводов и газопроводов, подземными кабелями телеграфных, телефонных и иных коммуникаций, жила активной жизнью.

Иногда дорогу пересекали какие-то змеи, а то и целые полчища лягушек. То вдруг свет фар выхватывал мечущегося на дороге ослепленного тушканчика, не знающего, куда скакать. Дважды вдалеке перебежали дорогу тощие, линялые лисы. Однажды ему пришлось даже остановиться: через дорогу, видимо, на водопой, трусило стадо сайгаков с неокрепшим молодым приплодом. Бедным животным, к сожалению, знаком луч автомобильных фар браконьеров, и Рушан, чтобы не растерялись в ночной степи, в опасной близости от дороги беззащитные напуганные сайгачата, долго стоял у обочины, погасив свет.

Особенно много было зайцев -- они даже не боялись машины, видимо, придорожная жизнь приучила. Но если луч фар прихватывал их, ослепляя на шоссе, они, как и тушканчики, растерянно метались по дороге. Вдоль железнодорожной лесополосы часто встречались ежи. Увидел он и барсука у своей норы - тот не испугался, не юркнул под землю, а, виляя жирным задом, заковылял к лесу. У пшеничных полей оказалось царство сусликов -- вот кого не берет ни пестицид, ни гербицид, жиреет себе на здоровье и плодится несметно. Здесь же, на пшеничном поле, вблизи леса, приметил он сов --больших, ленивых, старых.

Удивительно, еще утром ехал по этой же дороге, ничего не видел, не замечал, и вдруг ночь открыла для него затаившийся от глаз людских неожиданный мир. Поразительная ночь!

Стало светать, одна за другой начали гаснуть звезды, незаметно очищая от ярких созвездий огромные полосы небосвода. Еще минуту назад бархатно-черный подклад неба вмиг серел, чтобы с первыми лучами зари ярко, по-летнему, заголубеть.

Въезжал Рушан в Мартук со стороны старого мусульманского кладбища, где был похоронен отчим. Мусульманские кладбища просты и непритязательны, нет там буйства зелени и роскошных памятников, зачастую нет и кладбищенского сторожа. Но даже в транзисторный век мучающихся от безделья акселератов на мусульманских кладбищах не озоруют, ибо давно известно: безнаказанно такое кощунство не проходит, извинения и оправдания не принимаются.

Кладбище было обнесено глиняным дувалом, который от времени крепко осел, частично размылся затяжными осенними ливнями и местами рухнул -- где внутрь кладбища, где в ров, вырытый специально, чтобы скот не заходил на мазар. Мать говорила, что какой-то казах, чабан, перед смертью отписал крупную сумму денег на новый забор для кладбища, но дети второй год опротестовывают в судах завещание, утверждая, что отец был невменяем, да только ни один свидетель, кроме родни, не хочет брать грех на душу и подтвердить это.

Кладбище даже изначально не имело ворот -- просто узкие разрывы в дувале с четырех сторон для входа. Покойника у мусульман, как бы далеко не было кладбище, несут на специальных носилках, никаких машин, и доступ на мазар имеют только мужчины.

Рушан оставил "Волгу" у входа и, волнуясь, произнес две-три суры, запавшие в память из детства, -- наверное, их помнит каждый мусульманин до конца дней своих, как бы ни складывалась у него жизнь и какое бы образование он не получил.

Уже рассвело, и легкие, дымчато-снежные облака, которые исчезнут с первыми жаркими лучами солнца, заполнили, вместо звезд, по-утреннему свежий небосвод. Пала роса, и кусты чахлой серой полыни -- основной травы на кладбище -- были влажны, выжженная солнцем мелкая трава не хрустела под ногами, и вытоптанные дорожки, разбежавшиеся веером от входа по громадному кладбищу, еще не пылили. В такой час в дни мусульманских праздников собираются старики на мазаре, чтобы совершить утренний намаз и помянуть добрым словом людей, чей путь закончился за осыпающимся дувалом.

Выходило, что пришел он к отчиму в святой час. Могилу его он нашел легко -- скромная, как и все рядом, только оградка, выкованная в колхозной кузнице, была шире, выше, затейливее и казалась надежнее, чем вокруг, да выкрашена лаком -- черным, блестящим. Большой букет роз из домашнего сада, что принес сюда Рушан в день приезда, увял.

Он открыл калитку, убрал высохшие цветы и увидел у изголовья могилы тонкие, неокрепшие, но дружно пошедшие в рост стебли татарника, целый куст. Самый тонкий, слабый стебелек кончался алым, распустившимся недавно, может, даже сегодня, цветком. Последний дар земли, нежнейший цветок невзрачного, но большой жизненной силы, татарника, покачиваясь, словно шептал: спи спокойно, Исмагиль-абы, мастеровой, воин...

Тут же неподалеку находилась и могила его сестры Сании. Она умерла рано, двадцати лет от роду. Живи она другой жизнью -- болезнь легких оказалась бы лишь эпизодом в ее судьбе...

Отправляясь обратно в большой город, где теперь жил, Рушан прощался с родными, которые так рано оставили его одного...

XXXIX

Ташкент сразу и навсегда полюбился Дасаеву, и теперь он часто вспоминает свои первые дни в столице. И всякий раз перед глазами встает чайхана на Чигатае -- она, наверное, дала ему возможность понять душу Востока, определить свое поведение.

В городе сносили и строили, сносили и строили... Особенно интенсивное строительство развернулось после памятного землетрясения. Но и до него город не дремал. Исчезали почти библейской древности кривые улицы, горбатые, пыльные тупики и переулки; исчезали целые кварталы-махалли с высокими глинобитными дувалами скрытых от глаз подворий. Уходило прошлое, навсегда, навечно. Уходило тихо и шумно, с радостью и печалью. И оттого, что так стремительно рушилось все вокруг, становилась беспомощной чья-то память, державшая на примете, как маяк, какую-нибудь чинару, которой один Аллах ведает сколько лет.

Бегут годы, вон и тебе уже сколько настучало, а она, могучая мать-чинара, украшение и гордость махалли, какой была на твоей памяти --самой высокой в округе, с дарящей прохладу раскидистой кроной, -такой и осталась. И если огрубела, потрескалась кора неохватного ствола да вокруг дерева вздыбилась выжженная солнцем почва, принявшая в себя громадные корни, -- так ведь и ты уже не юноша чернобровый с тополиным станом.

Время, как рачительный хозяин, на всем ставит тавро, никто и ничто не остается без его метки. Но как ни меняет время облик всего сущего, у памяти ориентиров много.

"Чигатай, тупик 2"... И перед Дасаевым тут же встал поворот с Сагбана, куда выплескивалась крученая-верченая улица Чигатай.

Если подняться вверх по Чигатаю -- узкой, извивающейся, как змея, улице, на которой едва две арбы разминутся, да и то, если ездоки с уважением отнесутся друг к другу, -- выйдешь к бывшим складам горторга, которые по привычке называют караван-сараем. Давным-давно отшумел свое караван-сарай, считай, с тех пор, как последних лазутчиков Джунаид-хана выловили в нем, а за пыльными, малооконными складами так и осталось это название --караван-сарай.

С этой улицы, с любого ее конца, в глубине запутанных улочек-лабиринтов можно было увидеть два минарета. Один -- тот, что повыше, глядел молодцом: высок, прям, строен. Многие, кто помоложе, из атеистического поколения, особенно праздный туристический люд, принимали минарет за трубу какой-нибудь хилой котельной или фабрики, но когда лет десять назад на самой ее верхотуре свили гнездо аисты, стало ясно, что никакая это не труба и что выстроена башня совсем для других целей. "Чтоб не путалось богово с мирским", -- мудро определил в ту весну кто-то из седобородых, у кого и дел-то осталось на земле -- только занимать красный угол в чайхане. Минарет стоял заколоченный, никому не мешал, и о том далеком времени, когда по его крутым ступеням поднимался муэдзин призывать правоверных на утренний намаз, помнили только старая чинара да несколько стариков, коротающих остаток дней в чайхане.

Другой минарет, видимо, и в лучшие свои годы был попроще: и ростом не вышел, да и кладка его из кирпича-сырца была без затей, не радовала глаза. То ли устав от времени, то ли по какой иной причине, наклонился он, и довольно заметно, в сторону овражка, где бежала узкая торопливая речушка --сай. Иные, демонстрируя свою образованность, называли минарет Падающей башней и упоминали при этом какой-то итальянский городок. В махалле же называли его просто: Кривой Мухаммед Ходжа. Поговаривали, что минарет, построенный на деньги кривого ростовщика Мухаммеда, человека скупого и вздорного, хоть и совершившего хадж в Мекку, наклонился сразу же после курбан-байрама -- одного из главных религиозных мусульманских праздников.

Глядящий в сай минарет был словно людским укором ростовщику, обманувшему мастеровых при расчете. Каких только денег не сулил ходжа, чтобы выправить минарет, но охотников почему-то не нашлось. Молва успела стать легендой, и следов ходжи давно не найти, а минарет все падает и никак не упадет.

А рядом, за щербатым дувалом, обдавая пылью прохожих, неслись по Чигатаю серебристые рефрижераторы с местной минеральной водой, а то, сверкая лаком и вызывая восторг махаллинской ребятни, бесшумно лавировал по петляющей улице вишневый "Икарус", возивший футбольную команду, известную своими взлетами и падениями.

Где-нибудь на улице, ежедневно меняя место наблюдения, таился толстый, сонный на вид сотрудник ГАИ. Он неожиданно, как из-под земли, появлялся перед лихачами-шоферами, считавшими себя непревзойденными ловкачами, и, лениво поигрывая жезлом, загораживал собой треть дороги, громогласно объявляя: "На улице Чигатай движение одностороннее! Штраф плати!"

Вот так тесно сплеталось на этой улице старое и новое, вчерашнее и сегодняшнее, прошлое и будущее, уже витавшее над махаллей...

Дасаев впервые появился в этой махалле лет тридцать назад. Осенним утром, опаздывая на работу, стремительно несся он вверх по Чигатаю, на ходу впитывая в себя контрасты не по-осеннему жаркой улицы. Его цепкий молодой глаз, привыкший к мягким, теплым российским тонам, примечал в разгоревшемся оранжевом свете близкого солнца и чинару, и минареты, и многое другое.

Первые впечатления, восторг новизны, неизведанное и оттого втрое прекрасное чувство перемен в жизни навсегда запали в сердце молодого инженера. Оттого, наверное, много позже -- он тогда уже работал в другом районе огромной столицы, -- если случалось оказаться в старом городе, вдруг ощущал душевный подъем, как в те давние молодые годы, и каждый раз его обдавало теплом, словно впереди ждали какие-то неясные, но радостные перемены.

На работе его приняли по-товарищески сердечно. Тогда, впервые поднимаясь вверх по Чигатаю и выискивая нужный тупик, Дасаев удивлялся: да может ли быть среди этих глухих осыпающихся дувалов какая-нибудь служебная контора? И закрадывалось сомнение -- уж не напутал ли он с адресом.

Монтажное управление, вернее, здание, в котором оно располагалось, оказалось и впрямь необычным, как необычным было для Рушана все вокруг в этом южном крае.

Уже через час после того, как появился он во дворе, сплошь укрытом от солнца виноградником, отчего на земле лежала пестрая, как маскхалат, тень, Дасаев получил в свое распоряжение отдельный кабинет. Оглядывая высокие расписные потолки с изящной арабской вязью на темных балках, он удивлялся: "Сказки Шахерезады, да и только".

Дом стоял на возвышении, чуть в стороне от шумного Чигатая, в тупичке. На фронтоне здания, на железных жалюзи окон и над дверьми на резном ганче стояла дата: "1911 г.". В свое время среди глухих дувалов это был единственный дом окнами на улицу. Ох, как хотелось, наверное, Ахмаджону-байваче, бывшему его владельцу, чей след затерялся в дымных кофейнях Стамбула, казаться среди своих коллег-компаньонов передовым, прогрессивным... Вот и выстроил дом окнами на улицу. Окна на улицу были, но на них висели железные жалюзи. Жалюзи из гибкой стали, спускавшиеся изнутри, исправно служили до сих пор. На всей металлической фурнитуре дома и литье стоял неожиданный оттиск: "Одесса, г. Лемманнъ". Да, неблизкой была та давнишняя поставка...

И полетели дни, недели... Где-то далеко, там, откуда приехал Дасаев, уже давно убрали огороды, пустые поля с потемневшим жнивьем прихватывали по утрам первые заморозки, и все чаще лили нудные, обложные дожди. А во дворе их управления с прогнувшихся лоз свисали тяжелые виноградные гроздья, и солнце сквозь пожухлую листву, словно подустав за бесконечное лето, светило мягко, спокойно, и казалось, конца этому теплу и благодати не будет.

"Надо же... теплынь... Сахара..." -- частенько думал Рушан и вспоминал друзей, попавших по распределению в более суровые края. Они уже облачились в плащи и пальто, ходят в шапках и свитерах, а тут все еще разгуливают в пиджаках...

Жил он на Чиланзаре, в общежитии. Преимущественно одноэтажный город тех времен раскинулся на огромной территории, словно тогда уже предвидел недалекий бурный рост и заранее застолбил себе место.

Каждодневная утренняя поездка в троллейбусе до Хадры казалась Дасаеву путешествием в неведомые края. Он часто стоял у огромного пыльного окна в конце салона и сквозь неторопливые, обрывочные мысли слушал, как музыку, ленивый голос кондуктора: "Беш-Агач... Караташ... Алмазар...". Каждое название заключало в себе не только музыку, но и тайну: "Самарканд-Дарбаза...", "Домрабад...", "Ахмад-Даниш...".

Он выходил на Хадре и пешком спускался к Чукурсаю, чтобы, минуя знаменитый базар, отмеченный во всех туристических проспектах, выйти к Чигатаю. Шагая по остывшим за ночь тротуарам, ощущал закатанное под тонким слоем асфальта булыжное мощение, еще сохранившееся в прилегающих к дворам проездах.

Арыки поутру казались полноводнее и журчали веселее. Справа, из распахнутых высоких ворот парка Пушкина, который отродясь не бывал в этих местах, но был здесь таким образом почтительно увековечен, веяло утренней свежестью. За решетчатой оградой, оплетенной цветущей лоницерой, виднелись присыпанные красноватым песком безлюдные аллеи. Рушан знал уже, что среди вавилонского многоязычия города в этом парке в последние годы чаще всего звучала татарская речь -- давно облюбовали себе татары этот когда-то пышный, с озером и летним кинотеатром, а потом и с планетарием, а ныне довольно скромный парк и отмечали в нем старые и новые праздники.

На базаре он не задерживался. Покупал две пышные, прямо из тандыра горячие лепешки, еще на одну серебряную монету -- кисть винограда, иногда пару персиков или истекающих соком груш, но чаще всего -- кандиль, яблоки с нежным девичьим румянцем. Тут же, на базаре, в одной из многочисленных чайхан, полупустых поутру, он завтракал, выпивая традиционный на Востоке чайничек зеленого чая. Из интереса и любопытства заходил то в одну, то в другую чайхану и повсюду встречал почти одинаковые, в алых розах, металлические подносы, на которые клали лепешки и вымытые фрукты.

При кажущейся на первый взгляд одинаковости все чайханы были разные. В одних, воровато оглядываясь, понижая голос до шепота, сидели, как на иголках, за нетронутым чайником чая оптовики-перекупщики, рядившиеся с растерявшимися от оглушительной суеты приехавшими в город дехканами.

В других восседали важные, громогласные, бритоголовые мясники. День им предстоял нелегкий: и огромными двенадцатикилограммовыми топорами намашутся, и туши многопудовые ворочать придется, успевай только! А днем подростки, племянники чайханщика, понесут из чайханы в мясные ряды подносы с лучшими чайниками и пиалами без единой щербинки -- мясники испокон веков на базаре торговая элита.

Обнаружил Рушан и чайхану, где звучала речь казахов, -- казахские земли вплотную подступали к городу с северо-запада.

Однажды в начале зимы, в туманное и сырое утро торопился он на работу. За пазухой нового, недавно купленного пальто лежали две горячие лепешки. Чайхана, в которой он, как обычно, хотел позавтракать, оказалась закрытой, и он решил попить чаю с вахтером -- у того на плитке зимой всегда кипел чайник.

Рушан шел по мокрому Чигатаю, ощущая тепло и запах свежих лепешек, и так велико было искушение откусить кусочек, что он невольно замедлил шаг, и тут вдруг его окликнули:

-- Товарищ инжинир, добрый утро! День сырой, заходите моя чайхана, выпейте пиалушка чая.

В проеме распахнутой двери стоял рослый мужчина в меховой безрукавке и широким жестом приглашал войти. За дверью Рушан увидел ярко горевшую лампочку и часть стены, завешенную тяжелым темно-красным ковром. Оттуда на него дохнуло теплом, древесным углем и типично восточным запахом множества ковров. Эту чайхану на Чигатае, неподалеку от управления, он приметил давно и уже знал, что она махаллинская, а это совсем не то, что базарная, ее обычно посещают лишь завсегдатаи и местные жители.

Дасаев раздумывал, но улыбка не сбегала с лица чайханщика, жест был искренен и щедр, и он вошел.

С тех пор он частенько бывал здесь, но с особым настроением заглядывал именно поутру поздней осенью и зимой. В сумерках слякотного или морозного утра, когда скудно отапливаемый мангалами старый город нехотя просыпался, он, подняв воротник пальто, спешил, как обычно, через базар. Лепешечник, за спиной которого жарко исходил паром тандыр, протягивал ему, уже как старому знакомому, две с пристрастием отобранные лепешки, и он, не сбавляя темпа, обгонял какие-то неожиданно возникающие из светлеющей тьмы, согнутые, закутанные фигуры, слыша вокруг себя почему-то приглушенный, не свойственный дневному базару говор. Странно, даже арбакеш, чей голос перекрывал в полдень многоязычный гомон, поутру был удивительно тих. Восток... Загадка... Тайна...

Всегда, в любой день, еще издали, едва свернув с Сагбана, Рушан видел светящиеся окна махаллинской чайханы. Он вытирал взмокший от быстрой ходьбы лоб, вынимал у порога из-за пазухи лепешки и решительно распахивал дверь. Обычно в это время посетителей не было. На его приветствие Махсум-ака, проводивший последнюю "инвентаризацию" чайников или возившийся с самоваром, отвечал бодро и с какой-то беззаботной веселостью: "Э, салам алейкум, инжинир, пажалиста, заходи скорей". От огромных, потускневших, с зеленоватым отливом медных самоваров разливалось тепло. В отсутствие посетителей горела одна лампочка напротив двери, и уходящие в темноту стены казались завешенными черными коврами, только иногда проезжающая мимо машина била в окна ярким лучом фар, и на миг стена окрашивалась в кроваво-красный цвет...

Чуть позже, когда он уже попивал чай с наватом и парвардой -- дешевыми восточными сладостями, и вел оживленный разговор с Махсумом-ака, не прекращавшим своих дел, объявлялся второй посетитель. Обычно это был кто-нибудь из соседнего дома. По-домашнему кутаясь в длинный, до пят, стеганый чапан, он велеречиво и церемонно обменивался любезностями с чайханщиком, а заметив Рушана в глубине зала, так же любезно обращался и к нему: "Добрый утро, товарищ инжинир..."

"Инжинир"... Так и закрепилось за ним в махалле это прозвище, и произносили его уважительно, словно кладовщик Мергияс-ака специально прорепетировал со всеми жителями квартала. Звание "инженер" в те годы еще было весьма почитаемым, и, что говорить, Дасаеву такое обращение нравилось.

Может быть, быстро упрочившееся уважение сослуживцев и доброе расположение махаллинского люда явились причиной того, что однажды, в обеденный перерыв, в этой чайхане он принял неожиданное для себя решение: "Остаюсь... пущу корни на узбекской земле... женюсь..."

Мергияс-ака, составлявший ему в тот день компанию, заметил, как изменился в лице "инжинир", и торопливо спросил:

-- Что случилось, Рушан?

Дасаев, на миг побледневший от охватившего его волнения, с улыбкой обвел глазами зал, словно заново увидев все вокруг, и весело ошарашил кладовщика:

-- Жениться решил, вот что, Мергияс-ака...

А ведь до этого момента и мысли подобной в голову не приходило.

"Женюсь" вовсе не означало, что он решил завтра же бежать в загс. Просто под "остаюсь" он подразумевал: "Всерьез, надолго, с семьей, домом... с детьми..."

Конечно, девушка любимая у него была. Жила она в степном, насквозь продуваемом ветрами и жесткой поземкой, городе. Туда, в домик на окраине, окруженный чахлыми акациями, на улицу 1905 года, устремлялись все его помыслы, и иногда, мысленно, он называл ее "моя невеста".

Принятое решение внешне никак не отразилось на нем, но повернуло жизнь круто; он вдруг понял, что до сих пор видел все вокруг как бы снаружи, глазами приезжего, а сейчас стал вглядываться изнутри, примеряя все к своей будущей жизни. В свободные дни он часами пропадал в книжных магазинах, часто ходил на концерты, -- гастролеры жаловали теплый, уже названием своим навевавший ожидание тайны город.

Жил он все там же, в общежитии, хотя в махалле предлагали ему за небольшую плату отдельную комнату. Но он отказался -- не хотел лишать себя каждодневного путешествия. Иногда он немного изменял маршрут: с Хадры сворачивал влево, спускался к площади Чорсу и опять же, минуя базар, выходил к себе на Чигатай.

Он быстро усвоил, что суета, торопливость на Востоке не в чести, и старался никуда не спешить. С обостренным вниманием вглядывался он в окружающее, подмечая то, что ранее ускользало от его взора. С наслаждением впитывал в себя древний город: его краски, шумы, его пыль, зной, многоязычие, завезенную приезжими суету и исконную степенность. И часто, подтверждая однажды принятое под настроение решение, мысленно говорил себе: "Да, мне здесь жить..."

По утрам, на пути к управлению, он раскланивался со множеством людей. Прижав ладонь к сердцу, осветив лицо улыбкой, ему отвечали тем же. Только бледные, немощные старики, бухарские евреи, удостаивали его лишь кивком головы. И трудно было ему по молодости понять -- от гордыни ли это, или от немощи, когда с трудом дается каждый жест. А может, с высоты библейского возраста считали они, что жест достойнее слова?

Ему нравились эти молчаливые тихие старики. В белых чесучовых костюмах, оставшихся еще с бойких нэпмановских времен, поры их молодости и удач, встречались они ему только по весне и в долгие теплые дни осени. От слякоти, стужи, жары они прятались и уберегались за высокими дувалами. Пробегая утром мимо птичьего базара, Дасаев часто встречал их в петушином ряду. Покупали они только живую птицу и обращались с ней, словно маги или гипнотизеры. Еще минуту назад хорохорившийся красавец-петух горланил на весь базар и вдруг под слабыми руками старика, ощупывающего его бока, затихал, смирялся. Странно, но каждый из этих стариков всегда покупал птицу одного оперения: или огненно-рыжих петухов, или белых хохлаток, или рябых, первой осени, цыплят. По этим птицам, которых несли за ноги головами вниз, отчего птицы вели себя удивительно смирно, он и различал старцев-евреев, от времени ставших почти на одно лицо.

Чем лучше Дасаев узнавал город, тем сильнее привлекала его чайхана в махалле. Все ее неписанные законы в один вечер мог объяснить ему Мергияс-ака, но Рушан до всего хотел дойти сам.

Вечерами он частенько засиживался на работе, а возвращаясь, заходил в чайхану и обычно играл партию-другую в шахматы. Между ходами он внимательно оглядывал многолюдный зал и в распахнутые настежь окна видел, что к вечеру заполняются айваны и на улице. Слышно было, как там гремели ведрами и шумно расплескивали воду -- это добровольные помощники Махсума-ака поливали арычной водой двор и обдавали из шлангов деревья, -- а потом, как после дождя, пахло землей и садом.

"Клуб, чисто мужское заведение", -- часто думал в тишине вечера Дасаев. Более всего ценились здесь остроумие, общительность, доброта, участие в жизни махаллы. Он приметил, что директор таксопарка чаще других поливал двор и деревья, потому что делал это ловчее всех: и пыль не поднимал, и грязь не развозил, и после него долго еще лежал на земле влажный узор, нанесенный простым шлангом. Знал он и то, что директор завозил на зиму в чайхану и уголь, и дрова, и на краску для ремонта не скупился, но чтобы к нему от этого было какое-то особое отношение, он не видел.

Позже и он станет немало делать для этой чайханы, но отношение к нему останется таким же ровным и уважительным, как и вначале. И всегда будут называть его здесь "инжинир", вкладывая в это слово раз и навсегда заложенную меру уважения.

В тесных, словно японских, двориках от бывших садов остались лишь орешина или урючина, яблонька или одинокий тутовник, и в центре --непременно крохотные клумбы с цветами. В этих домах, окнами во двор, с балханой на втором этаже, текла ровная, скрытая от глаз и не рассчитанная на то, чтобы произвести впечатление на приезжего, жизнь.

Отсутствием показного, простотой привлекала его чайхана в махалле. Нравился ему и неписанный кодекс поведения: например, в чайхану не заходили выпив и не распивали там в открытую. Он видел несколько раз, как взрослые, солидные люди, можно сказать, хозяева махалли, перед тем как подадут плов, тайком слив водку в чайник, обносили пиалой, словно чаем, сидящих за дастарханом. Казалось бы, чего проще, ставь бутылку в центре, стаканов достаточно, шуми, провозглашай тосты, кто посмеет что сказать? Нет, правила, усвоенные сызмала, срабатывали четко -- нельзя, значит нельзя, ибо, уступив соблазну однажды, начнешь мало-помалу рушить традиции до основания.

И молодежь вела себя здесь сдержанно. Однажды он стал свидетелем, как двое юношей -- не городских, видимо, случайно забредших с базара, получили урок, который едва ли когда забудут.

В чистой, опрятной чайхане возле стен на коврах были расстелены еще и курпачи -- узкие стеганые одеяла, и один из парней с удовольствием растянулся на мягкой курпаче, другой присел рядом, и они продолжали что-то оживленно обсуждать, оглашая чайхану молодым громким смехом, не обращая внимания на окружающих. Сидели они у стены, никому вроде не мешали, но Махсум-ака, безучастно перебиравший четки, незаметно для окружающих подошел к молодым людям и что-то мягко, вполголоса сказал. Его слов оказалось достаточно, чтобы краской стыда залило лица вмиг вскочивших парней.

"Уважай других -- будут уважать тебя" -- такой рукописный плакат на узбекском языке висел за спиной Махсума-ака, у самовара.

Заканчивая играть в шахматы, когда на город уже ложились дымные сумерки, Рушан иногда замечал, как в чайхане появлялись дети. Они молча отыскивали кого надо и, что-то шепнув, бесшумно исчезали. И Дасаев представлял, как когда-нибудь он будет так же ходить вечерами в свою, махаллинскую чайхану, играть в шахматы или просто сидеть на открытой веранде с чайником чая, и за ним, приглашая его на ужин, будут прибегать сын или дочь.

Конечно, он мечтал тогда о детях, о жене. Представлял, какой она будет, как сложится их жизнь. Правда, силуэт девочки с нотной папкой в руках растворялся в дали времен, и казалось, вот-вот совсем истает, но приходили новые увлечения, не перечеркивая накрест той далекой любви, оставшейся в зыбком мареве юности.

Тогда он не сомневался, что все свершится так, как задумал. Это потом жизнь преподнесет ему не один сюрприз, и среди них будет и немало горьких, страшных...

XXXX

О чем бы ни размышлял Рушан, перелистывая книгу своей памяти, он не мог обойтись без упоминания о Глории. Судьба Глории, неотделимая от него, несла на себе самый яркий отпечаток жестокого, немилосердного времени...

Однажды в сумерках, традиционно настраиваясь на "вечер воспоминаний у окна", он увидел под грудой старых писем, что перебирал накануне, угол большой фотографии. Он решил, что это выпуск Актюбинского железнодорожного техникума, в котором учился, и достал снимок. Кого ему хотелось увидеть? Роберта Тлеумухамедова? Лом-Али Хакимова? Ефима Ульмана? Людочку Журавлеву? Он и сам не знал, тем более что и не угадал. Фотография, сделанная профессиональной рукой и в свое время обошедшая немало газет, запечатлела футбольную команду "Металлург", победителя пятой зоны чемпионата СССР по классу "Б" -- была когда-то в стране и такая классификация. Наискосок, в левом нижнем углу, по твердому картону фотографии четким, от природы каллиграфическим почерком шла надпись красным карандашом: "Рушану Дасаеву --первому болельщику "Металлурга", нашему другу -- на память о нашей победе, о нашей молодости", -- и размашистая, прямо-таки казначейская подпись капитана команды Джумбера Джешкариани. Рушан перевернул снимок: вся обратная сторона была в разноцветных автографах футболистов.

Фотографировались сразу после игры, делавшей "Металлург" недосягаемым для противника, выводившей его в чемпионы. Джумбер, с аккуратным пробором, в тщательно заправленной футболке, сидел, улыбаясь, в первом ряду на корточках, а вокруг него стояла, не выказывая усталости, счастливая команда.

Как меняются с годами наши пристрастия, привычки! Скажи кто, что Рушан Дасаев когда-нибудь разочаруется в футболе, перестанет ходить на игры любимых команд, -- подняли бы на смех. Как детскую считалку, без запинки --разбуди его даже среди ночи -- он мог назвать поименно дубль любой команды класса "А", не говоря уже об основном составе. Иногда зимой, когда ни о каком футболе не могло быть и речи, вдруг среди ночи чудился ему репортаж Синявского или Озерова, и он, схватив с прикроватной тумбочки транзисторную "Спидолу" -- они тогда только появились и были редкостью, -начинал крутить ручки настройки: ведь он явно слышал шум трибун, тугой звук летящего мяча, трель судейского свистка...

Глория, человек увлекающийся, тоже была заядлой болельщицей. Она многое в жизни любила и делала страстно, и футбол, по сути своей тоже страсть, нашел в ней благодарную почитательницу.

Как любила она их поездки вдвоем или вместе с "Металлургом" на игры "Пахтакора" в Ташкент, где на поле выходили в те годы знаменитые Красницкий, Стадник, Абдураимов, Искандер Фазылов, Ревал Закиров! Как умела она болеть! Это надо было видеть, слышать. Нет, она не вскакивала, не кричала до хрипоты, не свистела, но минут через десять все вокруг нее наэлектризовывались токами. Она чувствовала нерв игры и редко когда ошибалась в прогнозе.

Как она радовалась победам или огорчалась поражениям "Металлурга" дома, в Заркенте, где играли их друзья! Джумбер -- мокрый, грязный, -- увидев Дасаева в раздевалке, чуть теплел блестевшими глазами и говорил: "Рушан, пожалуйста, уведи Глорию, стыдно в глаза ей смотреть за такую игру". А уж как счастливо, гордо шла команда с поля после победы! Каждый игрок, проходя мимо их трибуны, мимо их постоянных мест, словно гладиатор, бросал победу, как драгоценный трофей, к ее ногам, и она одаривала их не менее щедро --улыбкой, искренней радостью.

Когда команда возвращалась с выездных игр с поражением, Джумбер, выслушав упреки Глории, шутя отвечал:

-- Глория, ты же наш талисман. Там некому было посвящать победу. А зачем мужчине победа, если ее некому дарить? Вот завтра игра дома, и, если ты придешь, мои мальчики постараются...

А как она ликовала, когда у нее выдавались свободные дни и она могла ездить с командой в близлежащие казахские города Чимкент или Джамбул, где "Металлург" "позволял" себе разгромить соперников в пух и прах! Футболисты -- народ суеверный, они втайне верили, что Глория приносит команде удачу...

Рушан мог и не смотреть на фотографию, он и так прекрасно помнил тот далекий осенний день, поразительно ясный, светлый, скорее похожий на весенний, хотя с гор уже несло предзимней свежестью и еще не дымили трубы могучего комбината, который он строил. Его с Глорией буквально тащили сняться с командой, но она была неумолима.

-- Это ваша победа, ребята, -- говорила она, сдерживая волнение и слезы, целуя их мокрые, грязные лица, не замечая, что ее любимое белое платье становится похожим на футболку Джумбера...

Познакомил Рушана с Глорией футбол, а если точнее - Джумбер, но это одно и то же.

Странная и великая вещь человеческая память: иное мы вспоминаем в цвете, в красках, с шумами, звуками, запахами давно ушедшего времени, и, что удивительно, вглядываясь в прошедшее через время, иногда замечаем то, чего не было дано увидеть тогда.

Заркент... В названии города для Рушана слышна понятная только ему музыка. У каждого есть город, при упоминании о котором вдруг вздрогнешь, и что-то внутри оборвется, и на миг сладко закружится голова. Он может быть любой -- большой и маленький, старый или молодой, известный, знаменитый или тихий, с неброским названием, но не в этом дело -- он должен стать твоим, частью твоего сердца. И, наверное, в таком городе должны закончиться последние дни твои, чтобы не разрывалось сердце от горечи и тоски: "А помнишь, в городе нашем?" И это единственное место, где хоть одна живая душа да останется свидетелем твоей молодости и удач, где хоть однажды ты можешь услышать: "О, ты был орел! А какая у тебя была девушка! Теперь таких уже нет..."

Возможно, немало найдется скептиков, которые с усмешкой скажут: "Заркент? Это еще что за столица?" Да, в справочниках по обмену жилплощади он котировался весьма невысоко. А впрочем, надо ли что-то объяснять, оправдываться? Жаль человека, у которого нет своего города, -- это все равно, что быть обреченным на бездомность.

Тогда Заркент, ощетинившийся в жаркое азиатское небо стрелами башенных кранов, -- а было их около трехсот, -- строился денно и нощно, и то, чего не было здесь еще вчера, могло появиться послезавтра.

К приезду Рушана в городе уже выявились кое-какие контуры.

В центре, на небольшом естественном возвышении, чуть в отдалении от шума главной улицы, уже высился красавец кинотеатр "Космос" с небольшим уютным сквериком и фонтаном. Это место пользовалось большой популярностью у жителей, и долгие годы, пока город не разросся и не появились другие, не менее примечательные, ориентиры, служило местом свидания влюбленных.

Но особой гордостью Заркента являлся стадион. Недалеко от центра, в огромной парковой зоне ему отвели удобное место. Хорошо спроектированный и умело построенный, легкий, изящный, с зимними спортивными залами, Дворцом водного спорта, он привлекал горожан, средний возраст которых едва-едва превышал двадцать четыре года. Стадион этот по ранней весне частенько упоминался в центральной прессе, особенно спортивной. Дело в том, что он был второй в стране, имевший гаревые дорожки, и в начале сезона самые именитые гонщики, большей частью из Уфы, съезжались в Заркент на сборы.

А ведь были ведь еще и соревнования! Что ни имя, то многократный чемпион СССР, и перед каждой фамилией заветные для каждого спортсмена три буквы: ЗМС -- заслуженный мастер спорта. Такими афишами не часто балуют болельщиков и столичные города. Красный шарфик Габдурахмана Кадырова, известный на весь мир, не одну весну развевался на заркентском ветру. Что творилось на стадионе, когда в последнем решающем заезде встречались Игорь Плеханов, Борис Самородов, Габдурахман Кадыров и четвертый, ради которого, считай, и проходили соревнования! Асы были тогда в самой силе, более одной дорожки не уступали, иной расклад попахивал сенсацией. Да и четвертым чаще других оказывался уже не раз уходивший и вновь возвращавшийся на трек, не менее именитый, стареющий Фарид Шайнуров или совсем молодой, невиданной отчаянности, словно коня, поднимавший на дыбы мотоцикл Юрий Чекранов --Чика, как ласково называли его в Заркенте.

Побеждал чаще всего неувядаемый Борис Самородов. По-девичьи стеснительный Габдурахман Кадыров, виновато улыбаясь толпе поклонников, разматывая знаменитый шарфик, оправдывался -- не вышло. Хотя ниже второго места опускаться себе не позволял, да и судьба золотой медали порой определялась фотофинишем.

"Потерпите, я зимой возьму свое, не подведу вас", -- обнадеживал кумир и отвергал платочки девушек: гарь надушенными платочками не снимешь. И пока "гонялся", не было ему равных в спидвее, гонках на льду, так и ушел Кадыров непобежденным, семикратным чемпионом мира и двенадцатикратным чемпионом СССР, и красный шарфик короля спидвея долго вспоминали на ледяных аренах многих европейских столиц.

Недаром Глория как-то сказала Рушану, что ей хотелось бы, чтобы в новом Доме молодежи большую стену фойе украшало мозаичное панно "Мотогонщики", и не абстрактные лица гонщиков, а именно как было в жизни, в неподдельной борьбе: Самородов -- Кадыров -- Плеханов, летящие к виражу, к первой дорожке, и посередине -- Габдурахман с развевающимся легендарным шарфом.

Стоит ли удивляться, что кумирами молодого города были спортсмены... Что гонщики? Они, как мираж, словно из волшебного цирка шапито: покрасовались в кожаных комбинезонах, кованных железом сапогах и немыслимых расцветок ярких шлемах известных фирм, вихрем пронеслись, и лица не разглядеть, и в один день, загрузив бесценные машины, оставив лишь сладкий запах особой заправки и гари на стадионе, исчезали. Истинными кумирами были футболисты, баловни щедрого в молодости и энергии города. Они были и кумирами Глории...

Глория... Рушану захотелось найти ее фотографию, но он тут же передумал: зачем? Стоило ему только захотеть -- она всегда вставала перед глазами.

И вдруг ему почудился запах весеннего заркентского ветерка, там он особенный -- с трех сторон Заркент окружен горами и только к Ахангарану и Ташкенту выходил широкой, вольной степью. А в горах по весне розово цвели миндаль и орех, и, словно усыпанные обильным снегопадом, стояли старые яблоневые сады, на много гектаров, и запах цветущего миндаля и яблонь, запах буйно зазеленевших гор заполнял низину, дурманя и без того горячие молодые головы.

Да, познакомились они весной. Он уже работал старшим прорабом. Рушан отчетливо помнит тот субботний рабочий день, -- тогда о пятидневке только поговаривали.

Начальник управления, старый строительный зубр, по субботам разносы не устраивал, для этого хватало каждодневных и обязательных планерок. В конце совещания, глядя на своих мастеров и прорабов, тянувшихся взглядами в распахнутые настежь окна, сказал как бы недовольно: "Вижу, вижу, что у вас весна на уме, футбол да этот, как его... спидвей. Весь город с ума посходил, орут на нашем стадионе, а жалуются из Ташкента. Все, бегите и вы, может, до Москвы докричитесь..." -- и отпустил минут на сорок раньше обычного. Линейщики, как мальчишки, рванулись к двери, вмиг устроив затор, кто-то из нетерпеливых даже выпрыгнул в окно...

Рушан помнит, как добирался на машине чужого СМУ до гостиницы "Весна", как прыгал почти на ходу из кузова, как летел на свой этаж, одолевая в три прыжка лестничный пролет, словно предчувствуя, что сегодня в его жизни должно произойти что-то важное, особенное, исключительноне. Как просто было в молодости: принял душ, надел свежую сорочку и отутюженный костюм, глянул в зеркало -- и куда девалась усталость непростого дня, куда только отодвинулись заботы, немалые по их годам и должностям.

У каждого времени -- свой стиль, манеры, своя мода, и, если бы кто попросил его назвать самую характерную черту его юности, он, не задумываясь, ответил бы: "Аккуратность и, пожалуй, постоянное стремление стать лучше, чем есть".

Год от года все меньше становилось будок, где сидели чистильщики обуви, а ведь в южных городах на оживленных улицах они были раньше на каждом углу, без них и улицу представить было нельзя. А вычищенная обувь уже никак не вязалась с мятыми брюками, несвежими рубашками...

Законодателями моды в их молодом городе слыли футболисты -- ребята из Тбилиси, Москвы, Ташкента. А команда ориентировалась на своего капитана, беззаветно преданного футболу, классного игрока, человека предельно аккуратного, с врожденной грузинской элегантностью и вкусом. Небритый, со спущенными гетрами, в мятой футболке спортсмен -- картина ныне привычная даже для международных матчей, а у Джумбера и на рядовой матч в грязных бутсах никто не выходил...

Включив проигрыватель, Рушан торопливо одевался под музыку, и вдруг припомнил девушек-отделочниц, штукатуривших сегодня потолки главного корпуса. Казалось, после тяжелой работы не должно оставаться никаких желаний, только бы добраться до общежития, ан нет, молодость брала свое, в конце дня они работали пританцовывая и напевая веселую песенку собственного сочинения, где припев кончался озорным "О суббота! О суббота!".

А за окном уже вступал в свои права субботний вечер: из парка доносилась музыка, зажигались уличные фонари. Поспешил на улицу и Рушан. У него уже были свои любимые места отдыха, к тому же он знал, что приехали мотогонщики -- на завтра афиши обещали большие гонки, -- и догадывался, где можно увидеть знаменитых гостей.

Приближаясь к "Жемчужине", он услышал звуки настраиваемых инструментов, уже издали гигантская приоткрытая раковина, освещаемая с пола яркими прожекторами и действительно похожая на створку громадной жемчужины, отливала нежно-коралловым блестящим лаком, суля праздник и веселье.

Краски и свет оказались находкой, архитектурным решением в "Жемчужине". Кафе поначалу, в идее, задумывалось архитектором как массовое, не для избранных, ведь город -- общежитие на общежитии, и летним -девять месяцев в году в Заркенте прекрасная погода, зачем же людей загонять в железобетонные клетушки и стеклянные аквариумы?

Гигантская раковина "Жемчужины" не покрывала собой и трети посадочных мест в кафе. Огромная площадь пола разделялась на секторы утопленными медными пластинами различной толщины, после шлифовки оставившими на поверхности четкую золотую линию. Каждый сектор заполнялся мраморной крошкой определенного цвета и имел в середине свой экзотический цветок из тех же золотых линий. Если смотреть сверху - словно большой ковер, искусно расшитый золотом, с четырьмя ярко-красными кругами между группой асимметрично расставленных, разной формы и размеров столов, местом для танцев, отдельным в каждом секторе. И чтобы в ненастье, в редкий дождь или неожиданный весенний ливень не попавшие под козырек жемчужной раковины отдыхающие не считали себя обойденными, в каждом секторе, в определенной точке, росло по диковинному, из тропических стран, стилизованному дереву, с причудливыми громадными листьями, перекрывавшими и остальные столы.

Рушан остановился в слабом световом пятачке у входа и оглядывал столы -- сегодня здесь собирались многие его знакомые. И вдруг его окликнули:

-- Рушан, иди к нам, -- от столика под экзотическим деревом ему приветливо махали руками, приглашая, Джумбер, Тамаз Антидзе и Роберт Гогелия, крайние нападающие "Металлурга".

Дасаев улыбнулся, поднял руку, приветствуя и принимая приглашение. Приближаясь, он заметил за столом напротив Роберта девушку, сидевшую к нему спиной. Высокая лебединая белая шея ее казалась хрупкой, незащищенной, тяжелые жгуче-черные волосы собраны в тугой, изящный узел на затылке.

-- Вы незнакомы? -- спросил удивленно Джумбер, перехватив заинтересованный взгляд Рушана. -- Глория, извини, познакомься, пожалуйста, Рушан -- наш друг и начальник в одном лице, что бывает крайне редко в жизни, -- отрекомендовал он.

-- Глория...

Девушка, привстав, не без кокетства протянула ему через узкий стол руку, и Рушан, наклонившись, поцеловал ее у тонкого запястья, не смея оторвать глаз от ее лица, в котором проглядывало что-то неуловимо знакомое. Он сразу понял, что она удивительно походила на Тамару, словно природа решила подшутить над ним, возвращая, казалось бы, потерянное навсегда.

-- Так, значит, вы, футбольный тренер, зашли посмотреть, как ваши подопечные проводят досуг? Доложу: у Тамаза уже пятая сигарета, вот они все в пепельнице лежат. Может, ваше присутствие остановит его, иначе он выкурит всю пачку "БТ"...

-- Такая красивая, говорят -- умная, а оказывается, обыкновенная ябеда, -- перебил ее, улыбаясь, Тамаз и достал из пачки еще одну сигарету.

-- Я не тренер, Глория...

-- Джумбер, опять твои штучки? Ты ведь ясно сказал: Рушан -- ваш начальник.

-- Он и есть, дорогая, наш главный начальник. Кормилец ты наш... -- и Джумбер с Тамазом, не сговариваясь, как в игре, разом обняли Рушана.

Видя растерянность девушки, которой показалось, что ее разыгрывают уже втроем, Рушан поспешил объяснить, чтобы не обиделась:

-- В каком-то роде я их начальник. Хоть и вижу их нечасто, обычно здесь, по вечерам, или у "Космоса", и, конечно, на поле в игре. Но наряды на зарплату нападающим ежемесячно закрываю я, эти трое орлов числятся на моем стройучастке. Джумбер -- плотник шестого разряда, он капитан, лидер. Тамаз с Робертом проходят по пятому, рангом ниже, забивают маловато... -- И, продолжая шутить, подлаживаясь под общее настроение, сказал, обращаясь только к Глории: -- Если они сегодня ведут себя недостойно и не оказывают должного внимания единственной девушке за столом, я их непременно понижу в разряде. Удар по карману -- самый эффектный удар, так считает мой начальник. А как считаете вы, капитан, мастер коварных штрафных ударов?

-- Глория, я вижу, у вас на глазах слезы, остановитесь, не жалейте нас прежде времени. Рушан добрый и слишком любит футбол, чтобы пойти на этот бесчеловечный шаг...

За столом дружно рассмеялись шутке Джумбера.

Неразговорчивый Роберт за спиной Джумбера подавал официантке какие-то знаки, и она явилась к столу, неся бокал для Рушана и большую вазу с влажно блестевшей горкой темно-бордовой черешни.

-- Так вы строитель? -- спросила почему-то обрадованно девушка.

-- Да, старший прораб.

-- А мы с вами отчасти коллеги, я ведь архитектор. Но я всегда воюю со строителями, мирно не получается. Они говорят, что меня в тридцать лет хватит инфаркт...

Она вдруг попросила Тамаза поменяться местами и, оказавшись рядом с Рушаном, мечтательно продолжала:

-- Как было бы здорово, если бы я создала что-то необычное, выдающееся для нашего города, а вы построили. Мне кажется, вы бы не доводили меня до инфаркта, понимали меня, -- закончила она вроде бы шутливо, положив руку ему на плечо, но в глазах ее Рушан почему-то уловил печаль.

"Странная девушка, -- подумал он. - Странная и такая... родная..."

Недалеко от них, в соседнем секторе, за несколькими столами сидели гонщики и технический персонал, сопровождавший именитых спортсменов.

-- Покажите мне Кадырова, -- неожиданно попросила Глория.

-- Вон, посмотри, "киты" сидят отдельно -- за столом рядом с оркестром, -- подсказал молчавший до сих пор Роберт.

Большой банкетный стол занимали человек семь. Те, что постарше, -- в костюмах, при галстуках, а помоложе -- в джинсах и пуловерах с яркими эмблемами известных спортивных фирм, в однотонных рубашках от Кардена, лет на пятнадцать опережая грядущую моду. Чувствовалось, что свет они повидали. Держались не шумно, с достоинством.

Оркестр заиграл что-то лирическое... Тамаз, извинившись, пошел приглашать девушку за соседним столиком, куда его усиленно зазывали весь вечер.

-- Я бы хотела потанцевать с Кадыровым. Я суеверная и когда-то слышала: общение со знаменитыми приносит удачу, -- сказала вдруг Глория. Видимо, мыслями она была не за столом и даже не в "Жемчужине".

-- Если хочешь потанцевать, пригласи, -- спокойно сказал Джумбер, не обратив особого внимания на ее слова.

-- А вдруг откажет? - с опаской спросила Глория, и это еще больше удивило Рушана.

-- Тебе? -- на этот раз с недоверием и удивлением спросил Джумбер и заулыбался. -- - Хотел бы я видеть парня, который тебе откажет!

-- Ах, была не была! -- сказала девушка, вставая и направляясь к столику, за которым сидел Кадыров, и не верилось, что минуту назад она робела, сомневалась...

Через минуту Джумбер кивнул Дасаеву:

-- Посмотри, Рушан, как они танцуют, беседуют, словно старые друзья. Разве скажешь, что Глория ростом выше Габдурахмана? Удивительный такт, женственность, умение не принижать партнера, даже физически. И как ей это удается? А красивая... Смотри, Рушан, не влюбись, такая девушка -- и счастье, и погибель для нашего брата. При всем обаянии она и человек необычайно талантливый, но в этом ты еще убедишься, ведь вы коллеги...

Закончили они вечер вместе с гонщиками, и Глория оставалась единственной девушкой за столом. Провожали гостей до гостиницы всей компанией, и гонщики по дороге допытывались у Глории, за кого же она завтра будет болеть. Она, не задумываясь, улыбаясь, отвечала, что, как и все в Заркенте, -- за Габдурахмана, ответом своим смущая и без того стеснительного Кадырова, растерявшегося от обаяния и внимания очаровательной девушки.

У гостиницы нехотя распрощались -- гонщиков ждал трудный день. Джумбер, обращаясь к Рушану, попросил:

-- Рушан, пожалуйста, проводи Глорию, я сегодня за тренера, негоже самому опаздывать на отбой, да и завтра у нас ранняя тренировка. Если не проспишь -- приходи, постучим вместе.

Рушан при случае проводил время на тренировках, принимал участие в двухсторонней игре...

Они шли по обезлюдевшим тихим улицам, и Глория вдруг спросила:

-- Тебе нравится "Жемчужина"? Я имею в виду архитектуру, интерьер.

-- Слов нет, замечательное кафе, я думаю -- молодежи повезло.

-- Почему же ты за весь вечер не поздравил меня? -- спросила она вдруг с вызовом.

-- С чем? -- растерялся ничего не понимающий Рушан.

-- Разве месяц назад ты не был на открытии "Жемчужины"? - удивилась Глория. - Мне показалось, ты там стал завсегдатаем.

-- Мне как раз выпала вторая смена, потому и не получилось, хоть я и знал об этом, -- признался Дасаев.

-- Ах, вот оно что, -- сказала она неопределенно. -- А кто архитектор, слышал?

-- Только краем уха, какая-то армянская фамилия.

-- Караян? - уточнила девушка.

-- Точно! Солидная фамилия, звучная, наверное -- известный архитектор.

Девушка остановилась и, шутливо раскланявшись, протянула руку:

-- Разрешите представиться: я -- Глория Караян.

-- Значит, ты дочь архитектора? Пожалуйста, поздравь отца от души --достойная восхищения работа.

-- Рушан, еще одно оскорбление -- и я уйду навсегда, и тебе никогда не вымолить у меня прощения. - Сказано было шутливо, но в голосе все же слышалась обида.

-- Ты архитектор "Жемчужины"?! Такая... -- Рушан даже сбился с шага от неожиданности.

-- Продолжай, продолжай... - подбодрила попутчица. -- Хотел сказать --несолидная? Ох уж эти мужчины, вдобавок строители... -- продолжила она нарочито капризно, но все же довольная, что смогла так ошеломить Рушана. --Добавлю к сведению: Караян, может, и напоминает армянскую фамилию, но во мне нет армянской крови, хотя и намешано всякой: венгерской, русской, но больше всего немецкой. Мои далекие предки -- известные в Европе зодчие, в Россию приехали полтора столетия назад, и вот теперь, через несколько поколений, во мне, наверное, проявились их гены, хотя в этом веке, точно известно, в нашем роду архитекторов не было.

Рушан стоял пораженный, никак не мог прийти в себя и только выдохнул:

-- Как это тебе удалось, Глория? Ну, такое дело поднять?.. Это же чертовски сложно, я полагаю...

-- Тебе правда интересно? -- Глория взяла его под руку. -- Тогда слушай... Я была здесь полгода на преддипломной практике. Город мне понравился как архитектору: все начиналось с нуля и представлялся редкий шанс проявить себя, приложить свои знания и способности к делу. Мне глянулся город, я -- "Градострою", где проходила практику, и мне предложили по окончании института вернуться в Заркент. Мне понравилось, что здесь не надо было ничего ломать, а только строить и строить... И вот выпала такая удача с этим кафе... Наше поколение, наверное, когда-нибудь назовут танцующим, люблю танцевать и я... Надеюсь, тебя сегодня не уморила?

Рушан отрицательно помотал головой. Глория заглянула ему в лицо и продолжала:

-- Во времена моих далеких австро-венгерских предков ходили на танцы в танцевальные салоны, где играл оркестр самого Штрауса. Но у меня была задача другая: создать нечто среднее между привычной танцплощадкой, фактически уже выродившейся или деградирующей, и салоном, хотя в салоне меня привлекали только атмосфера праздника и столы, за которыми можно отдыхать и беседовать между танцами. Но главную идею мне подарил сам город: климат, обилие фруктов и даже жажда -- постоянная потребность в газированной и минеральной воде, мороженом... Азарт охватил меня по-настоящему, когда я наткнулась на свободное место, словно приготовленное для меня, это был главный толчок. Каждый вечер я приходила на пустырь и мысленно представляла свое кафе, но все было не то, не то... Если что мне и нравилось -- оказывалось громоздким, дорогостоящим. Я знала: конструкция должна иметь минимальную стоимость и все должно быть построено максимум за полгода. Я ходила сюда ежедневно -- на заре, на закате, в полдень, в сумерках, но не представляла "Жемчужины" такой, какой ты увидел ее сегодня.

На пустыре пришла другая, не менее важная, идея. Если сам город подарил мне функциональное решение, то место вселило уверенность, что мечта моя реальна. Я подумала -- кто я такая? Не улыбайся, Рушан, меня часто одолевают сомнения... Кто будет рассматривать мой проект? Кто его одобрит? Кто включит его в титульный список строительства и на какой год? Однозначно и уверенно я не могла ответить ни на один свой вопрос. Но знала: даже в лучшем случае на решение их ушли бы годы и годы. А мне хотелось проявиться сейчас, немедленно, был у меня такой творческий зуд. И я поняла, что сделаю проект на общественных началах, как личный дар городу. Я решила вынести свою работу на суд горкома комсомола, на суд молодежи, а в том, что сделаю что-то стоящее, уже не сомневалась... Перед неожиданно возникшим в ночи красным светофором на перекрестке Глория вдруг сказала, сбиваясь на шутку: -- Такая вот я, Рушан, тщеславная, с самомнением!

-- Ну, это, по-моему, называется как-то иначе... -- не согласился Рушан. - Уверенностью в себе, желанием воплотить в жизнь свои замыслы или что-то в этом роде...

Глория с интересом посмотрела на спутника.

-- Ты полагаешь? Наверное, ты прав. Идеей я поделилась с руководителем практики. Разумеется, все держалось в строжайшей тайне. Мне выделили отдельную комнату, где я запиралась с утра и просиживала до глубокой ночи. Никто не мешал, не отвлекал -- главный архитектор говорил всем, что у меня специальное задание.

За неделю до отъезда главный архитектор организовал мне встречу с секретарем горкома комсомола. То, что он, как и ты, оказался строителем, облегчило задачу. Я сумела заразить его своей идеей. Секретарь горкома только спросил, смогу ли я так же убедительно, как у него в кабинете, выступить перед городским активом комсомола. Я не без нахальства ответила, что готова отстаивать свою идею на любом уровне. Два дня перед встречей я волновалась неимоверно. Молодые коллеги из "Градостроя" помогли организовать стенды, по этой части у них был опыт. Но я знала: мало показать, надо убедить. Я написала речь -- десять страниц машинописного текста, где старалась объяснить, что каждая деталь моего детища не сама по себе, а придумана именно для Заркента, для среднеазиатской зоны.

Взяла я собрание не столько проектом, сколько уверенностью, напором. Спрашивали много, ведь в зале сидели строители, и я на все отвечала, как мне казалось, толково, смелея от вопроса к вопросу. Я даже упомянула, сколько нужно организовать воскресников, чтобы финансировать стройку. Конечно, понравились активу и эскизы, и макет. На встрече я и познакомилась с Джумбером. Кажется, он первый сказал, что "Металлург", проводящий по весне контрольные матчи с командами класса "А", передаст сборы в фонд строительства молодежного кафе.

Я улетела счастливая, окрыленная. Весь год в Ленинград постоянно звонили из штаба стройки: деловые разговоры, консультации. На зимние каникулы горком за свой счет вызвал меня в Заркент, и я визировала чертежи, привязывала план к местности. А по окончании института даже успела провести авторский надзор за отделочными работами. Вот и вся история. Может быть, я когда-нибудь приду к выводу, что создала "Жемчужину", надеясь познакомиться со строителем Рушаном Дасаевым, -- дразня его, закончила Глория.

Но Рушан не обратил внимания на шутку. Он был ошеломлен! Какая способность, какая хватка! И он как бы вновь взглянул на Глорию уже другими глазами: красивая, изящная, поразительно женственная, никаких примет деловитости, озабоченности своей исключительностью. И как только ей удается?

Рушану не хотелось расставаться с девушкой, хотелось слушать и слушать ее, ведь, рассказывая о делах, она говорила о себе.

-- "Жемчужина" и стала твоей дипломной работой?

-- Нет, я о ней даже не упоминала в Ленинграде. Вот обещал приехать на днях специалист по цветной фотографии из Ташкента, он заснимет "Жемчужину", и я отправлю снимки в институт. Там есть залы, где демонстрируются работы выпускников. А дипломная работа моя признана неактуальной, ненужной, еле-еле зачли защиту.

-- Что же ты такого сотворила? -- с интересом спросил Дасаев.

-- Ну, эта история покороче. Наверное, тебе нужно знать не только про мои взлеты, но и падения, а то загоржусь. Учти, я никому об этом не рассказывала...

-- Я весь внимание, -- откликнулся Рушан, ему действительно было интересно.

-- В институте я немного играла в волейбол и даже однажды, на третьем курсе, случайно попала в сборную. Мне повезло -- команда поехала на студенческие игры в Ташкент. Первое мое большое путешествие, да еще в Среднюю Азию. Конечно, показали нам Бухару и Самарканд. Тогда я и влюбилась в Узбекистан, оттого и попросилась на практику в Заркент. Тебе ли не знать, насколько все здесь поражает... Послушай, обещай мне, что не будешь смеяться. Обещаешь?

Он кивнул, что придало девушке воодушевления.

-- Так вот... Что меня больше всего поразило в моем путешествии по Узбекистану как будущего архитектора? Гур-Эмир, Биби-ханум, соборная мечеть в Самарканде, летняя резиденция эмира бухарского, медресе Кукельдаш или базар Эски-джува в Ташкенте? Ни то, ни другое. Более всего я была поражена... узбекской лепешкой. Да-да, не удивляйся, обыкновенной лепешкой. Ничего красивее в жизни не видела, ничего вкуснее не ела. Горячая, слегка подрумяненная, на ней словно веснушки -- немного прожарившиеся кунжутные семена, белая, пышная, а пахнет -- дух захватывает. Чудо, да и только! Ты думаешь, какой самый стойкий, самый крепкий запах на восточном базаре? Запах специй и приправ, зелени или фруктов? Нет, не угадал, я проверяла -- запах лепешечных рядов. На любом базаре я найду лепешки, не спрашивая, где ими торгуют.

Рушан поразился, как она права. Ему ли не знать непередаваемо чудесного аромата свежеиспеченных лепешек. На ум сразу пришел Чигатай с его кривыми улочками... Но Глория, не замечая его состояния, увлеченно продолжала:

-- Я была так поражена, что не могла не узнать, как они пекутся. Изумление мое было, видно, настолько неподдельным, что меня из лепешечного ряда пригласили в гости. И я впервые увидела тандыр. Его можно сравнить с кувшином из специальной жаропрочной глины. Делают тандыры до сих пор кустари, занимает он, максимум, квадратный метр площади и есть в каждом узбекском дворе. Но работа лепешечника требует ловкости, сноровки, впрочем, как и всякое дело... Вообще-то хороший труд должен стать нормой, а не вызывать восхищение, иначе далеко не уедешь...

-- Лепешка, тандыр, Ташкент натолкнули меня на тему дипломной работы: "Пекарни-магазины". В сравнении с "Жемчужиной" я имела бездну времени и продумала не один вариант, но даже лучший, на мой взгляд, забраковали, назвали утопией, фантазией, не отвечающим жизненным потребностям. Особенно обидным было заключение: "Не отвечает растущим жизненным потребностям советского человека". Я что, для французов старалась?..

Видимо, воспоминания о дипломной работе растревожили, взволновали Глорию. Рушан чувствовал, что обида не оставила ее до сих пор, сидит в ней как заноза.

-- ...Знаешь, Рушан, какая моя слабая черта как архитектора? Ни за что не догадаешься. Мне, наверное, никогда не создать шедевра, я всегда прежде всего думаю о широкой доступности того, что создаю. Пример тому --"Жемчужина", массовое заведение. Никогда не предполагала, что во мне развито социальное отношение к труду. Я бы не смогла вложить душу, например, в органный зал, хотя знаю и люблю органную музыку. Когда отдыхала с родителями на Рижском взморье, не пропускала в Домском соборе ни одного концерта... Знаю и какая это выигрышная тема: публика, посещающая органные концерты, оценила бы по достоинству работу архитектора, и имя мое оказалось бы на слуху. Но камерность атмосферы, избранная, рафинированная публика, вкусам которой я должна потрафить, а не выразить себя, то есть отчасти навязать свои вкусы, как должно быть со всеми художниками, творцами, -претит мне. Хотя это не противоречит тому, что я хочу стать известной, знаменитой. Знаешь, когда заканчивали отделывать "Жемчужину", я вдруг поняла, что никто из посетителей никогда не поинтересуется, чья это работа. Но это открытие не огорчило меня, я была уверена, что удивленный, растерянный, радостный взгляд молодого человека, скорее всего провинциала, будет наградой за мой труд, станет для него первым наглядным уроком эстетики. Это я рассказываю тебе свою жизненную концепцию, из-за которой моя дипломная работа потерпела крах. Однако вернемся к ней...

-- Да, да, -- поддержал Рушан, -- ты отвлеклась...

-- Итак, в Ташкенте меня поразила лепешка, ее стоимость в десять копеек. Чайник чая в любой узбекской чайхане -- пять копеек. Пятнадцати копеек достаточно человеку в Узбекистане, чтобы перекусить, если рядом есть чайхана. Из функциональных задач родилась идея маленькой автономной пекарни-магазина, которые я мысленно видела в студенческих общежитиях, на стадионах, при крупных кинотеатрах, на вокзалах, в аэропортах и даже на жилых массивах, где к определенному часу пекли бы свежие лепешки, лаваши, хачапури, чуреки, -- неважно, как это называется. И непременно чай для тех, кто решил отведать здесь же, прямо из печи, горячий хлеб.

-- Эти пятнадцать копеек, да еще наша масштабность и сгубили мое детище. Меня обвинил чуть ли не в крохоборстве, в непонимании растущих потребностей нашего человека, наших возможностей. Особенно вывело из себя дипломную комиссию мое дерзкое замечание в конце, что я согласна добавить к чаю вологодского масла и черной икры, хотя это было уже из другой оперы. Я ведь не игнорировала хлебопекарную промышленность, -- меня и в этом обвиняли оппоненты, -- а хотела для людей каждодневного маленького праздника, и может, мои маленькие, не обезличенные пекарни-магазины с тетей Дашей или дядей Кудратом заставили бы большую хлебопекарную промышленность по-новому взглянуть на себя и понять, что отношение к главному продукту на нашем столе зависит только от ее работы, а пропаганда в защиту хлеба здесь вовсе ни при чем, -- только деньги на ветер.

Вот такое фиаско я потерпела на защите, Рушан. Но, думаю, мои предки за меня не очень бы краснели, я держалась молодцом и ни минуты не сомневалась и не сомневаюсь в своей правоте, просто, наверное, время еще не пришло. А может, ты построишь такую пекарню-магазин, Рушан?..

Глория остановилась у подъезда обычного блочного дома.

-- А вообще-то мы уже шесть раз обошли мой квартал, вот здесь я живу, на втором этаже. Я не приглашаю -- поздно уже, не хочу, чтобы ты проспал тренировку. Хорошо, что у нас оказались общие друзья. До свидания, я рада знакомству с тобой.

Она, торопливо попрощавшись, скрылась в темном подъезде, а Рушан стоял у дома, пока не загорелось и не погасло окно на втором этаже.

Он шагал по сонным безлюдным улицам Заркента, припоминая сегодняшний удивительный вечер, неожиданное знакомство и в раздумье не заметил, как вновь очутился у "Жемчужины". Горели редкие фонари, освещая тускло блестевшие полы, на миг Рушану почудилась музыка, смех, как несколько часов назад. Он прошел за ограду, теперь уже иными глазами рассматривая кафе.

Вдруг он скорее почувствовал, чем заметил, что в красном круге для танцев орнамент из золотых линий хотя и напоминал экзотический цветок, выглядел несколько странно, словно скрывая какую-то тайну. Обнаружил Рушан и то, что, при общей схожести, в каждом из четырех кругов для танцев цветы разные. Вглядевшись внимательнее, как в криптограмму, он увидел искусно зашифрованные в линиях цветов четыре варианта монограммы из букв "Г" и "К" -- "Глория Караян"...

XXXXI

В ту ночь воспоминаний Дасаев заснул на рассвете, и приснилась ему, впервые за долгие годы, собственная свадьба. Как в цветные слайды, переживая все заново, вглядывался он в свое прошлое...

Глория только вернулась из Дубровника, морского курорта на Адриатике, где проводился международный конкурс молодых архитекторов. Ее проект отеля на морском берегу для молодоженов, совершающих свадебное путешествие, получил в Югославии гран-при, а организаторы конкурса вместе с Европейской ассоциацией архитекторов вручили ей еще и специальный приз как самой очаровательной участнице конкурса.

Одна итальянская фирма тут же подписала контракт о покупке проекта. Когда бойкие итальянцы спросили, что навело ее на мысль о таком необычном отеле, Глория с улыбкой ответила:

-- Мне очень хотелось бы, чтобы мое свадебное путешествие закончилось у моря, в таком отеле.

-- Как вас зовут? -- спросил вдруг представитель одной из строительных фирм.

-- Глория, -- просто ответила девушка.

-- Глория? -- переспросил итальянец и вдруг радостно воскликнул: --Глория! Прекрасное название для отеля, лучше не придумать. Что может быть точнее для такого отеля? Я смею вас заверить, синьорина, мы построим с десяток таких отелей в Италии и на Лазурном берегу во Франции, и ни одной линии не изменим в проекте, фирма гарантирует...

Щелкали фотоаппараты, и итальянцы тут же протягивали моментальные фотографии, прося автограф.

Когда представитель фирмы протянул ей снимок, Глория вдруг сказала:

-- Я буду очень признательна вам, если отель будет носить мое имя, но можно, чтобы хоть где-нибудь значилась моя монограмма? -- И тут же на обратной стороне фотографии вывела одну из тех монограмм, зашифрованных в "Жемчужине".

Деловой итальянец тут же спросил:

-- Может быть, синьорина и вывеску подскажет?

Кто-то услужливо протянул ей альбом и фломастеры, и Глория, не раздумывая, необычной для латыни вязью, написала свое имя, а слева проставила монограмму.

-- Цветовое решение? -- нетерпеливо уточнил итальянец. Шел профессиональный разговор.

-- По темному бордо золотом, монограмма -- белое с черным, символы добра и зла, ожидающих молодых, -- любая буква на выбор.

Все произошло в считанные минуты, -- экспансивный итальянец даже присвистнул от удивления и радости...

В ту же ночь Рушану доставили в гостиницу международную телеграмму, наверное, не столь частую в Заркенте, в ней было всего несколько слов: "Рушан, любимый, я победила!" Никогда за три года их знакомства она к нему прежде так не обращалась.

Встречал Рушан Глорию в аэропорту в Ташкенте, -- такой счастливой он ее больше никогда не видел. Успех шумно отмечали с друзьями, конечно, в "Жемчужине". Провожая ее из кафе по опустевшим улицам, Рушан решился сказать то, на что долго не мог собраться с духом:

-- Глория, выходи за меня замуж.

Она остановилась, словно это было для нее неожиданностью, растерялась, как когда-то давно в "Жемчужине", приглашая на танец Габдурахмана Кадырова. Долго не отвечала, то ли взвешивая предложение, то ли, как обычно, погрузившись внезапно в свои прожекты.

-- Рушан, милый, -- сказала она наконец грустно, и в глазах ее он увидел слезы. -- Я ли нужна тебе? Ну посмотри на меня хорошенько: какая я хозяйка? Сумасбродная, неуравновешенная особа, помешавшаяся на архитектуре. Ты ведь намучаешься со мной, хотя я всем сердцем желала бы и тебя, и себя сделать счастливыми. Я очень, очень сомневаюсь, будет ли наша семья счастливой. Но что бы я ни говорила, я счастлива, еще никто не делал мне предложения. Другие умнее тебя...

Шок у нее прошел, она вновь уходила в тень спасительной иронии. Рушан, почувствовав это, все же сказал:

-- Ты мне ничего не ответила.

-- Ах, была не была! -- Она вмиг преобразилась, повеселела. -- Раз уж ты сам напрашиваешься на свою погибель, вот мое условие: если через неделю, в субботу, не передумаешь и повторишь свое предложение, я согласна выйти за тебя замуж. Должна же я, Рушан, дать тебе шанс на спасение... -- и, неожиданно поцеловав его, убежала в подъезд, благо они были уже у ее дома.

Рушан не стал догонять ее, ему тоже хотелось побыть одному...

Неделя выдалась сложной: сдавали градирню, приходилось работать в три смены. Нелегкой оказалась и суббота, после приезда Глории они не виделись ни разу, занятые до предела.

В субботу, предчувствуя, что планерка может затянуться, Рушан позвонил Джумберу. Ничего о своих намерениях он капитану не сказал, только попросил его заказать стол в "Жемчужине" попраздничнее и назвал, кого пригласить, особенно не выделяя Глорию среди гостей. Джумбер не стал любопытствовать, только спросил: "По-грузински?", что на языке компании означало -- роскошный стол с непременным заходом на базар за зеленью, брынзой, фруктами, свежими овощами и прочим...

В "Жемчужину" Рушан немного опоздал, но не из-за планерки, а из-за цветов: белых роз не нашлось на вечернем базаре, пришлось ехать на дом к цветоводам, и розы срезали прямо с кустов -- на длинных ножках, с тугими к ночи, нежными бутонами, -- такие он часто дарил Глории.

Когда он объявился в кафе, вечер уже начался. В их привычном секторе, за большим банкетным столом, накрытым белоснежной скатертью, что не было обычно принято в "Жемчужине", уже веселились его друзья. Мельком окинув стол, Рушан благодарно улыбнулся Джумберу. Они часто отмечали компанией свои маленькие радости и удачи, и это застолье никого не удивило, разве что стол сегодня был побогаче и праздничнее.

Глория сидела рядом с Джумбером, и только ее необычно белая кожа, трудно поддающаяся загару, и прекрасное белое платье из Белграда скрывали нервную бледность ее лица, мало кому заметную. Но Рушан увидел это сразу. Он подошел к Глории и вручил ей цветы. Принимая их, она ответила ему незаметным благодарным пожатием руки и шепнула среди шума: "Спасибо, милый".

-- Что, Глория, еще один проект? - улыбаясь, прокомментировал церемонию Тамаз.

-- Ты бы так часто голы забивал, -- ответил ему Джумбер, и за столом дружно засмеялись.

-- Хотел бы я знать, по какому поводу так красиво сидим? Рушан, ты стал начальником управления? Или тебе удалось зачислить нас в бригаду Силкина, рекордсмена по зарплате в Заркенте? -- спросил Джумбер, желая знать, ради чего он сегодня так старался.

-- Стареешь, капитан, не ты ли говорил: "Главное -- выдержка, терпение. Просто пробить по воротам и дурак сможет, а пробить когда надо и куда надо -- только мастер"? Не дал ты мне пробить когда надо, а вообще-то мне самому не терпится сказать... -- Рушан встал и, окинув стол взглядом, уже серьезно продолжил: -- Друзья мои, я сделал предложение Глории, и мы сегодня хотели решить с вами, на какое число назначить день свадьбы.

Какой гвалт поднялся за столом! Даже оркестр на миг сделал паузу. Роберт молниеносно, как и на поле, метнулся из-за стола, и пока кто-то кричал: "Шампанского!" -- уже возвращался к столу с шампанским, а оркестр, которому он успел что-то сказать на ходу, прервав мелодию, заиграл туш. И от стола к столу прокатилось: "Рушан женится... Глория выходит замуж..."

Глория сидела по другую сторону стола от Рушана, рядом с Тамазом, и, когда хотели посадить их рядом, Тамаз заартачился:

-- Сегодня ни за что не отпущу тебя от себя. Знаем мы хана Рушана, больше никогда не разрешит посидеть рядом с прекрасной девушкой. А вообще --пусть он нам выкуп или калым платит, это ведь мы с Джумбером познакомили его с таким замечательным архитектором. Глория, скажи!

Глория нашлась тут же:

-- Поэтому мы с Рушаном решили, что вы будете свидетелями в загсе и шаферами на свадьбе.

-- Ну, если так, сдаюсь, -- согласился Тамаз, и друзья обменялись местами.

Стали подходить знакомые и малознакомые люди, поздравлять Рушана с Глорией, интересовались, когда свадьба. Тамаз, перехвативший вопрос, шутливо отвечал всем:

-- Следите за вечерними газетами, возможен экстренный выпуск...

Когда волна поздравлений схлынула и за столом воцарилось относительное спокойствие, Джумбер, обращаясь к Рушану, спросил:

-- И все-таки -- когда?

Рушан неопределенно пожал плечами, кивком переадресовав вопрос теперь уже своей невесте, но она не ответила.

И тут молчаливый Роберт попросил у Джумбера, бессменного и бессрочного тамады компании, слова.

-- Я думаю, что свадьба в следующую субботу -- в самый раз. Поясню почему: во-первых, откладывать нет причин, во-вторых, в среду игра, последняя игра первого круга и у нас двухнедельный перерыв, значит, мы, большинство твоих друзей, можем гулять на свадьбе, не оглядываясь на тренера и на общественность. Я предлагаю создать штаб свадьбы, включая всех присутствующих за столом, а себя назначаю начальником -- хоть раз в жизни похожу в высокой должности! -- осенью я выдавал замуж сестренку, у меня есть опыт. Джумбер, Тамаз, подтвердите!.. Рушан, Глория, вы первые из нашей компании женитесь, и свадьба ваша для каждого из нас должна отчасти стать репетицией собственной. Где проводить, надеюсь, двух мнений нет -- в "Жемчужине", детище невесты... Тьфу ты, ну и каламбур: дитя невесты...

-- Злые языки станут утверждать, что Глория специально для себя построила "Жемчужину", -- перебил Тамаз.

Но Глория отпарировала в своей обычной манере:

-- Нет, Тамаз, "Жемчужину" я придумала только для того, чтобы познакомиться здесь с Рушаном.

-- К вам, молодожены, -- продолжал Роберт, -- просьба такая: ко вторнику передать в штаб список гостей. Заканчивая, объявляю: следующее заседание штаба свадьбы в среду, после игры, здесь же. К тому времени многое прояснится...

-- Роберт, дорогой, прошу тебя только об одном: не женись раньше меня. Хочу, чтобы ты и на моей свадьбе был начальником, -- Тамаз обнял друга...

Два дня спустя после свадьбы собрались компанией у Глории дома, куда переехал Рушан. Танцевали под музыку, вспоминали веселое, шумное застолье. Глория призналась, что не очень ловко чувствует себя на улице, когда знакомые поздравляют или оглядываются вслед, будто она знаменитость какая. И тут Джумбер предложил:

-- А не поехать ли вам в свадебное путешествие, а заодно убежать от жары и назойливого внимания?

-- Я думаю, -- не преминул вмешаться Тамаз, -- итальянцы еще не успели отстроить отель, Глория ведь не предупредила, что по возвращении осчастливит Рушана.

Джумбер улыбнулся.

-- Не в пример тебе, Тамаз, я даю только мудрые советы, и поэтому у меня шестой разряд плотника-штукатура, а у тебя только пятый. Верно, Рушан? Так вот... У нас две недели перерыва между играми, и я собирался слетать в Гагры, на море. Там у меня родной дядя живет -- в двухэтажном особняке, прямо на берегу моря. Не махнуть ли нам туда вместе? Я отдохну свои дни, а вы останетесь насколько пожелаете или как позволит отпуск...

Компания шумно высказала свое одобрение.

Так молодожены оказались на море, провели там отпуск за два года, и это были самые счастливые дни их совместной жизни.

Джумбер, в студенческие годы проводивший каникулы в Гаграх, прекрасно знал не только город, но и все маленькие городки-курорты в округе, и пока был с ними, успел показать многое и познакомить со всеми гагровскими друзьями.

Пицунду они открыли для себя случайно, уже после отъезда Джумбера. В те годы на мысе Пицунда, что рядом с Гагрой, крупные работы только разворачивались и знаменитый ныне мировой курорт только поднимался из фундаментов. Глория сразу оценила размах предстоящего строительства. Правда, сами шестнадцатиэтажные корпуса, пока в проекте, ее не очень радовали --слишком обычно и однотипно, на ее взгляд, не на чем глазу задержаться. Зато пространственное решение находила замечательным.

Вся зона продувалась насквозь морскими ветрами, реликтовый сосновый лес вплотную подступал к корпусам. Прогулочные дорожки, аллеи, скульптурные композиции на развилках дорог, площадях, летние рестораны, кафе очаровали Глорию. Она быстро сошлась с архитекторами из Тбилиси, и те часто проводили с ними вечера в Гаграх. Уже строились необычные, гипсокерамические, покрытые яркой глазурью, сказочные драконы, спруты, осьминоги, задиристые петухи, важные павлины, сонные совы, волшебные терема, горницы, сакли -- автобусные остановки от Гагр до Пицунды работы уже тогда знаменитого Зураба Каргаретели.

Иногда они проводили вечер только в компании художника, -- с Глорией у них с первого дня знакомства сложились дружеские отношения, чаще всего говорили они на языке архитектуры, не всегда понятном присутствующим за столом. И теперь в его снах эти кавказские застолья почему-то плавно перетекали в заркентские , где все вдруг начинали скандировать: "Горько", --и они с Глорией целовались, как в "Жемчужине" на свадьбе.

В какие-то вечера прямо среди застолья Зураб вдруг загорался новой идеей, и не было сил удержать его за столом, не говоря уже о том, чтобы он дождался утра. Тут же находилась машина и ночью несла к Пицунде творца, которому необходимо было на месте проверить свои задумки.

"Одержимый", -- говорила Глория Рушану о Каргаретели и, конечно, подразумевала, что только таким и должен быть истинный мастер.

Возвращались они в Заркент через Тбилиси. В Грузии оба оказались впервые и, уезжая, увозили в сердце своем нежную любовь к этому удивительному краю и его людям. Много позже, когда Глория сталкивалась в жизни с равнодушием, она всегда повторяла, что в Грузии этого не может быть, ибо была абсолютно убеждена: равнодушный грузин - это аномалия природы...

XXXXII

Три года после свадьбы Глория, кроме основной работы в "Градострое", готовила индивидуальный проект Дома молодежи для Заркента.

Задание давалось ей трудно, браковался вариант за вариантом, а каждый из них отбирал уйму сил и бездну времени. Дважды она летала в Тбилиси, показывала работу Каргаретели и его друзьям-архитекторам. Возвращалась окрыленная, с полными блокнотами записей, советов, рекомендаций своих грузинских коллег. Говорила, что, кажется, все -- нашла. Но через неделю законченная работа перечеркивалась, советы казались банальными, запоздалыми, блокнот летел в мусорную картину.

Архитектуру сравнивают с поэзией, песней, но это не литература, постоянно подвергающаяся критическому анализу, всегда находящаяся в поле зрения миллионов. Значительные произведения литературы быстро становятся достоянием всех, предметом пристрастного обсуждения. В среде архитекторов ведутся не менее горячие споры о работе, но все же нельзя не признать -- это спор узкой среды, за закрытыми дверями, работа архитекторов, к сожалению, известна лишь небольшому кругу людей.

Глория вдруг почувствовала, что Заркент, предоставляя ей шанс выразить себя, лишал ее среды, необходимой творческому работнику. В признанных центрах архитектурной мысли страны происходили какие-то существенные перемены -- это она поняла по проектам, которые неожиданно получали широкую огласку, и становились таким образом неким эталоном для подражания. И эта новая волна, быстро набиравшая силу и мощь, как весенний горный ливень, застала Глорию врасплох. Она не находила иных слов, кроме возмущенных: "бездарность... безликость... коробки... стандарт". С работы она возвращалась так же поздно, как и Рушан, часто с охрипшим голосом, -- без боя архитекторы все же не сдавались, на "ура" навязываемое сверху не принимали.

-- Рушан, милый, -- говорила она, волнуясь, -- ну как я могу утверждать проект нового жилого массива, если потолки требуют занизить до двух с половиной метров?! И это в Заркенте, где и так дышать нечем: жара сорокаградусная все лето! А совмещать санузлы с ванной у нас, в Средней Азии, где много детей, большие семьи, где ванна служит семье и прачечной --это же полный абсурд! -- Глория горячилась, забывая об ужине: -А что скажете вы, строители? Архитекторы с ума посходили? В здравом ли мы уме? В здравом, да что толку, не завизирую проект я -- это с удовольствием сделает другой.

Рушан запомнил из той поры термин, многое изменивший в судьбе Глории, -- "архитектурные излишества".

Прожив несколько лет в Узбекистане, Глория выработала принципы, обязательные для работ в Средней Азии, и свои открытия не раз обсуждала с Рушаном. Она не представляла ни одно свое сооружение без окружения зелени, ориентировалась не на формальные клумбы и посадки "Зеленстроя", в общем-то присутствующие в каждом проекте, а на элементы парковой архитектуры, которая со временем убережет строение от пыли и зноя, главных разрушителей в Азии, и создаст необходимый микроклимат вокруг здания.

Не мыслила она ни одно свое детище и без воды -- фонтанов, арыков, каналов, лягушатников и питьевых фонтанчиков. Правда, здесь она опиралась на традиционное восточное зодчество, чтившее воду издавна и как элемент архитектуры. Чтобы раз и навсегда решить для себя этот вопрос -- а собиралась она работать в Узбекистане всю жизнь, -- Глория копалась в архивах, объездила не только Хиву, Самарканд и Бухару, но и менее известные города -- Китаб, Коканд, говорила со старцами и с их слов создавала эскизы оригинальной формы хаузов, похожих на современные бассейны, только имевших другое назначение -- украшать внутренние дворы мечетей и дворцов.

Задуманная ею парковая зона с фонтанами и хаузами изобиловала местами отдыха: уставший прохожий, любопытный гуляющий и, конечно, влюбленные -- все могли найти свой уголок. Скамейки, лавки, айваны -- для одного человека, для двоих, для компании... Глория создавала их с неиссякаемой фантазией, смелостью, они поражали не только формой, материалом, но и тем, как она умудрялась их располагать. Они у нее словно вырастали из земли, как грибы, естественно, словно только тут им и место.

Зная любовь восточных людей к фонтанам, Глория придумала расположить вокруг фонтана, в зоне недосягаемости брызг, еще одно каменное, разрезанное на сегменты, кольцо-скамейку, где можно было, никому не мешая, отдыхать у воды. Но больше всего удивляла она своими шатрами-беседками для влюбленных. Легкие, ажурные, по весне оплетенные виноградником, вьющейся зеленью, чайными розами, они словно сошли на землю со страниц восточных сказок. Беседок таких Глория придумала десять вариантов, и каждая из них была приподнята над землей -- одни чуть выше, другие чуть ниже. В беседку вела ажурная или витая спиральная лестница, оттуда можно было обозревать здание, площадь, фонтан, парк, и никто не мог помешать влюбленным.

Глория говорила, что у нас, к сожалению, мало архитекторов по парковой культуре и, получи она когда-нибудь солидный заказ на создание настоящего сквера, сада, парка вокруг сооружения, она и не знает, к кому обратиться, кого пригласить для совместной работы. При случае мечтала: вот бы, пока строится город, заложить где-нибудь загородный парк, чтобы он спокойно поднялся, а потом город все равно подступит к нему. И для себя, уверенная, что это все пригодится, изучила и парковые секреты. Часто ездила в Ташкент, в ботанический сад, в институт Шредера, и узнала о деревьях, кустарниках, цветах Средней Азии многое -- по крайней мере, точно знала, сколько нужно лет, чтобы выбранные ею деревья создали вокруг здания достойный ландшафт.

Но и деревья, и вода, которым Глория придавала важное значение, все же служили интерьером для главного -- самого здания. В Глории, несмотря на молодость, на женский романтизм, кое-где проскальзывавший в работах, чувствовались хватка и мужской расчет, доставшиеся ей, наверное, от далеких предков.

Рушан помнит, как однажды за столом в Гаграх Зураб Каргаретели сказал: "Стоит мне взглянуть на безымянный проект, я всегда безошибочно скажу --мужская это работа или женская". Друзья Зураба, тоже архитекторы, тогда рассмеялись и сказали, что такое чутье дано не ему одному... Сколько раз Глория, отправляя на архитектурные конкурсы свои работы, получала какую-нибудь бумагу, начинавшуюся словами: "Уважаемый товарищ Караян Г..." А ведь в жюри конкурсов наверняка тоже сидели люди, уверенные, что без труда отличат мужскую работу от женской...

Мужские черты в характере Глории Дасаев уловил сразу, в первый же вечер их знакомства, когда она рассказывала ему о "Жемчужине". Позже Рушан не раз убеждался в этом. А когда они поженились, он уже жил интересами жены и знал об архитектуре гораздо больше, чем иной дипломированный специалист, --Глории был присущ и талант педагога -- умного, умеющего раскрывать суть, идею. Тогда он и понял, что в ее проектах обязательно будет присутствовать что-то, не дающееся ни одному талантливому мужчине, -- должны же были выразиться ее неповторимая женственность, обаяние, вкус. Недаром же она работала так неистово, целиком отдавая себя делу, забывая о нем, о семье, о доме. Эта рациональность, чувство ответственности, полнейшее отсутствие конъюнктурных соображений, погони за сиюминутной выгодой и помогли ей выработать главные принципы, которым она старалась не изменять.

Она быстро поняла, что в Средней Азии для зданий, строящихся по индивидуальному проекту, для сооружений, определяющих лицо города, годятся только материалы, менее всего подверженные воздействию солнца и пыли --высококачественный светлый кирпич, камень, желательно полированный, и металл: тонкие листы красной меди, цинка, алюминия и сплавов из этих металлов. Каждый из перечисленных материалов годился самостоятельно, но Глория считала, что лучше, если сочетать все эти три вида. Работая, она не витала в облаках, не закладывала в проект того, чего днем с огнем не сыщешь, -- все это имелось в достатке в Средней Азии, кроме хорошего кирпича. А цветной металл, непривычный для нашей архитектуры, за которым Глория видела будущее, она придумала использовать только потому, что жила в Заркенте, где он производился, и была уверена, что при любом дефиците город изыскал бы необходимые резервы для своих дворцов.

Иногда Глория с грустью говорила, что опоздала в архитектуре лет на десять. Проектируя Дом молодежи, она, конечно, знала, что сейчас время блочного строительства, бетона, новых облицовочных материалов, время стекла, время серийного строительства, эра домостроительных комбинатов. Знала и часто с карандашом в руках убеждала, что дешевые, на первый взгляд, материалы дают только сиюминутную выгоду, с годами на ремонт уйдет во много раз больше средств. "Скупой платит дважды", -- это сказано об архитектуре, уверяла Глория.

О стекле в одной из своих статей она высказалась сразу и определенно: для Средней Азии, с ее палящим солнцем, оно противопоказано. Да и в других климатических зонах скоро пройдут первые восторги, и во весь рост встанет проблема отопления, а обогревать стеклянные здания -- все равно что отапливать улицу. Кроме того, человек в аквариуме, по ее мнению, просто подвергается психологическому насилию -- он открыт всем глазам...

Со статьей у нее тогда были неприятности: Союз архитекторов обвинил ее в непонимании современных задач градостроительства и недооценке новых материалов, за которыми будущее архитектуры. Он помнит, что Глория написала тогда ответ, состоящий всего из одной фразы: "Во все времена перед архитектором стояла и будет стоять одна задача: строить красиво, добротно, навечно". Но Рушан, вызвавшийся отнести письма на почту, ответ не отправил, ибо знал уже: молодым дерзости не прощают.

Сейчас, вспоминая борьбу жены за свой взгляд на архитектуру Средней Азии, Рушан понимал, как она была права, хотя и тогда нисколько не сомневался в верности ее идей.

Ему припомнились многие здания Ташкента, отстроенные после землетрясения, за какой-то десяток лет, где бетон и облицовка выгорели, постарели, -- и тут ничем уже помочь нельзя. А с многих высотных зданий выпадают плитки облицовки, казавшиеся тогда такими заманчиво дешевыми. Теперь же замена одной плитки на огромной высоте оборачивается сотнями рублей и практически неразрешима: не будешь же все время держать здание в лесах, ожидая, пока упадет следующая плитка.

Рушан хорошо помнил работу Глории над Домом молодежи, ведь она приступила к ней сразу после свадьбы. Все три года, что жена трудилась над этим проектом, ни одна встреча с друзьями у них в доме не заканчивалась без разговоров об этом.

В Дом молодежи Глория "заложила" рваный и шлифованный камень, высокосортный кирпич и почти все металлы Заркента, но больше всего красной меди -- считала, что медь -- металл Востока.

К тому времени она объездила Узбекистан и уверяла, что почти не встречала современного здания, где летом люди не обливались бы потом (тогда ведь бытовых кондиционеров и в помине не было). И вопрос, как дать зданию прохладу, волновал ее больше всего. Она шутила, что сейчас, например, принимая концертное здание, комиссия обращает внимание на полы, потолки, лестницы, на что угодно, кроме главного -- слышимости. Оттого и "звонкие" залы можно по пальцам пересчитать, достаточно спросить у певцов. Она же обратила внимание Рушана и на то, что в современной архитектуре исчезает целый элемент -- крыша. Кажется, уже навечно пропала зеленая окраска железных крыш...

Забытая крыша и натолкнула Глорию на идею. Поначалу она хотела сделать обыкновенную крышу из хромированного цинкового железа, как зеркало отражающего солнечные лучи. Но Дом молодежи она представляла себе романтическим зданием, которое бы уже внешним видом притягивало юность, и поэтому от традиционной крыши отказалась. А другую идею подал Рушан --почему бы на крыше не сделать кафе?

Кафе, и даже гораздо любопытнее, чем "Жемчужина", Глория набросала быстро, но главное -- она придумала крышу-шатер над кафе, а значит, над всем строением. Кафе она спроектировала на восточный манер: крыша-шатер из легкого хромированного цинка опиралась на множество столбов, украшенных затейливой национальной узбекской резьбой -- ганчем. Глория честно признавалась, что этот элемент она позаимствовала из полюбившейся ей самаркандской мечети. Крыша в ее задумке решала сразу две проблемы: отражала самые жаркие, прямые лучи солнца, а над зданием появлялся постоянный поток воздуха, охлаждавший его.

Отсюда и родилось название кафе -- "Ветерок", а в жарком краю он ох как важен. На этом Глория не успокоилась и, опять же по предложению Рушана, увеличила толщину стен против сложившегося современного норматива, а в них проложила трубы, по которым летом циркулировала бы холодная вода, охлаждая здание. Интерьеры, лестницы, освещение Глории давались легко -- фантазии ей было не занимать. Рушан, с которым она делилась неожиданными решениями, потихоньку, втайне от жены, все записывал, и записи эти не однажды оказывались кстати. Тогда-то он и понял, что архитектурная мысль похожа на поэтическую: не запишешь вовремя -- не вспомнишь, не вернешь...

Большую стену холла должно было украшать мозаичное панно "Мотогонщики" -- Глория все-таки не забыла страстей на гаревой дорожке. Панно обещал выполнить сам Зураб Каргаретели, человек, неравнодушный к скорости. Рушану нравился проект: и кафе на крыше, и концертный зал, но больше всего холл, где со второго этажа на рваные камни струился водопад, у края бирюзового хауза журчал фонтан, а в прозрачных шахтах бесшумно двигались лифты, поднимающие гостей из холла в "Ветерок".

Раньше, слыша выражение "родиться вовремя", Рушан не придавал ему никакого значения, чаще всего оно упоминалось всуе и касалось времен романтических, когда хотелось быть мушкетером или скакать рядом с Чапаевым, а девушки мечтали о балах во дворцах, чтобы из-за них дрались на дуэлях, а поутру многочисленные воздыхатели анонимно присылали корзины роз. А ведь выражение наверняка родилось вдогонку чьей-то трагической судьбе. Сейчас Рушан понимал, что людей, отстающих от своего времени, тьма, и они нисколько не страдают от этого, а людей, опережающих время, -- единицы, и ждет их либо великая судьба, либо трагичная, если некому их понять, поддержать, и даже время не всегда восстанавливает их забытые имена.

Так было и с проектом Дома молодежи Глории, который "наскочил", как корабль на айсберг, на только что вышедшее постановление "Об излишествах в архитектуре", имевшее, как потом оказалось, недолгий век.

Молодой, малоизвестный архитектор приняла на себя первые мощные залпы критики. Выбор, как понимала Глория, оказался случаен, козней она тут не усматривала -- просто судьба. Конечно же, в ее проекте, созданном с позиций нового течения в архитектуре, излишеств хватало с избытком.

Смело, изящно, красиво? Все это комиссии представлялось только роскошью, даже сами определения эти казались крамольными. А затея с охлаждением здания иначе чем барством и не воспринималась. Лифты, водопады, внутренние хаузы, фонтаны? В Доме молодежи? В Заркенте? Которого еще и на карте-то нет... Все отвергалось с ходу, без обсуждения, без споров...

Как ни странно, дольше всего дебаты шли о панно "Мотогонщики": при чем, мол, здесь мотоциклы, гонки в городе металлургов?

Глория пыталась объяснить, что скорость, гонки -- символы молодости, времени, века. И никто из членов жюри не узнал ни Кадырова, ни Плеханова, ни Самородова, а ведь портреты их в те годы не сходили с газетных полос --как-никак многократные чемпионы мира, гордость советского спорта.

Один из руководителей комиссии великодушно заявил, что панно -- не главное, это изменить, мол, нетрудно, и подал, на его взгляд, бесценную идею: поставить во весь рост улыбающегося здоровяка-металлурга с кочергой (так и сказал!) в руке, а рядом -- огненная река меди, и сам аж засветился от восторга и щедрости своей, как заркентская медь. На что Глория, не сдержавшись, резко ответила: это все равно, что изобразить вас рядом с ванной и с мухобойкой в руке, потому что медь добывают в Заркенте химическим способом, в гальванических ваннах, очень похожих на домашние, только поболее размером, и выложены они винипластом, против агрессивной среды, так что никакой героики в добыче меди здесь нет, и хоть раствор прекрасного изумрудного цвета, но ядовит...

Загрузка...