Если бы Консепсьон продолжала меня любить, я стал бы, возможно, великим тореро. Но она вышла замуж за Луиса, и, когда в церкви Санта Анна я услышал слова падре о том, что они соединяются навечно, мое сердце и мои желания умерли. Новильеро[48], цыган Эстебан Рохиллья (это мое имя), о котором в статьях, посвященных корриде, можно было прочесть только лестные отзывы и предсказания великой карьеры, стал обыкновенным человеком, убивающим быков, чтобы заработать себе на жизнь. Публика это заметила, и очень быстро мною перестали интересоваться. Обо мне говорили все, что угодно: что я болен, пью, ленив, лишен самолюбия. И никто не догадывался, что я был попросту несчастен. Меньше всех, конечно, об этом думали Консепсьон и Луис. Я так и не был принят в матадоры и долго довольствовался второстепенной ролью бандерильеро. Затем, когда Луис стал известным матадором, он предложил мне стать «доверенным помощником», и я согласился, ведь это хоть немного приближало меня к Консепсьон.
С того дня, как я присутствовал на свадьбе Луиса Вальдереса и Консепсьон Манчанеге, я стал молчалив, замкнут и ни с кем не общался. Правда, я с рождения не был особо жизнерадостным. Мы, цыгане, видим жизнь не так, как андалузцы, и хотя наша Пресвятая Дева так же красива, как и их Макаренья, но все же более строга. Когда ты вырос в Триане и, играя на берегу Гвадалквивира, видел море огней и золота, сверкающих на другом берегу с площади Монументаль и больницы Святой Милости, над которыми возвышается Жиральда, образ которой заставляет сильней биться сердце каждого севильца, ты никогда не сможешь стать во всем похожим на других. Я был наблюдательным и любил мечтать, сидя на солнце и разглядывая пейзаж, который мне никогда не надоедал. Часто солнце, играя лучами на Золотой башне, заставляло меня закрывать глаза, чтобы не ослепнуть.
Сегодня вечером я выйду из моего убежища потому, что перед рассветом должен умереть. Сейчас около полуночи. Смерть, преследующая меня, все равно меня настигнет. Я чувствую, как она приближается, идя через Триану. Через час, два, возможно, через три я услышу, как она осторожно станет подниматься по лестнице. Когда ж она тихо откроет дверь моей комнаты, я спокойно скажу:
— Входи… Я жду тебя.
Я не запер дверь потому, что знал — это свершится. Жить мне не хотелось. Зачем жить, когда друзья все мертвы? Я думаю, что убив меня, преступники постараются уничтожить и эти страницы, но прежде, я надеюсь, их прочтут те, кому они предназначены, а это — все, чего я желаю. Пусть инспектор Фелипе Марвин завершит это ничтожное дело, — он знает все не хуже меня. Вручая свою судьбу Нашей Владычице Надежде, святой покровительнице Трианы, я скоро уйду без страха в андалузскую землю. Последним, что я произнесу, будет твое имя, Консепсьон.
Да помилует меня Господь наш Иисус Христос!
В моей молодости футбол не был еще популярен, как сейчас, и для мальчишек того времени не существовало других развлечений, кроме корриды. Мы знали наизусть имена великих тореро и любили их всех подряд, не выделяя даже андалузцев, которые были нам особо дороги. У нас редко бывало достаточно денег, чтобы попасть на плацца в день корриды, и мы пробирались туда, кто как умел. Скольких подзатыльников и пинков стоила нам любовь к корриде! Но, отдавая дань справедливости, нужно отметить, что гражданские и военные охранники с пониманием относились к нашему увлечению и чаще, чем сегодня закрывали на это глаза. Воскресная коррида в день Пасхи означала для нас начало года, самого насыщенного и, увы, самого короткого: с апреля по октябрь. В течение этих семи месяцев мы, подглядывая в газеты, читаемые родителями, следили за результатами соревнований и с видом знатоков устанавливали разницу между корридами в Сант-Изидоре и Мадриде, в Сант-Фердинанде и Аранхесе, Сант-Фермине и Пампелуне, посвященными Телу Господню в Толедо и дню Мерсед в Барселоне. Но больше всего нас привлекали бои в Сант-Михель, в Севилье, проходящие почти в конце сезона.
Мы не рассуждали о корриде, мы в нее играли. Каждый из нас, по очереди, становился быком, держа две ветки у головы. Самые ловкие занимали места бандерильеро. Те, у кого друзья были достаточно сильные, чтобы сесть на них верхом, становились пикадорами, а те, кого все считали наиболее способными, становились во главе квадрильяс. Вот тогда-то и появлялась возможность показать наше умение обращаться с плащом. Мы тщательно копировали настоящие «проход у груди», «фонари и мельницы», в которых если и было недостаточно техники, зато темперамента — огромный запас. Стоит мне закрыть глаза, и я вновь вижу, как тридцать лет назад под жарким севильским солнцем я вздымал грудь и принимал позу победителя, чтобы услышать аплодисменты публики, состоявшей, правда, только из девочек. Они прикалывали к волосам носовые платки или какие-нибудь лоскутки, чтобы походить на красивых сеньорит в мантильях, которые ехали по улицам на корриду в открытых экипажах. Среди этих девчонок неизменно была Консепсьон, которую я любил уже тогда…
Похоже, я всегда любил Консепсьон, всю свою жизнь. Как я ни старался, но никого не мог вспомнить, кто бы мне нравился до или после нее. Она тоже меня очень любила. После игр мы часто возвращались, взявшись за руки и подражая взрослым, которыми мы так мечтали побыстрее стать. Прохожие улыбались нашей детской серьезности, а умудренные опытом старшие говорили:
— Вот еще двое влюбленних. Мы еще увидим их рядом в церкви Санта Анна… Храни вас Господь, мучачос[49]!
Но в Санта Анна с Консепсьон вошел Луис.
Тогда же еще никто не знал о Луисе. Я провожал Консепсьон до дома ее отца, булочника с калле[50] Кавадонга, славного человека, которого искренне трогала наша привязанность друг к другу. Если в его лавке было только два или три завсегдатая, то, увидев нас, он кричал:
— Вот и наши влюбленные возвращаются… Так когда же свадьба?
Я отвечал серьезно, как это делают дети, свято верящие во что-то:
— Когда мы будем большими.
Как правило, раздавался доброжелательный смех, и папаша Меначепе заключал:
— Тогда, дети, поцелуйтесь, и будьте верны друг другу.
Я нисколько не стеснялся и, обняв Консепсьон, целовал ее в обе щеки.
Я хранил верность ей всю свою жизнь.
Нам исполнилось двенадцать, четырнадцать, шестнадцать лет, и всегда, на всех праздниках и прогулках, Консепсьон была рядом со мной. Ей нравилась коррида потому, что это было мое любимое занятие, и мое желание стать тореро придавало ей особую гордость.
— Эстебанио, — говорила она, вытирая мне мокрое от пота лицо после наших коррид, становящихся с возрастом все более жесткими, — ты будешь самым великим матадором Севильи, таким, как Бельмонте!
Мои родители ничего не предпринимали, чтобы пресечь мое увлечение корридой, даже наоборот. Отец работал городским подметальщиком, а мать зарабатывала, убирая в квартирах. Мы были бедны. Консепсьон, несмотря на лавочку отца, была не богаче нас. Но все это не имело никакого значения, — ведь мы любили друг друга. Я был всецело поглощен тренировками и работал лишь несколько часов в день, чтобы заработать песеты[51], необходимые для пропитания. Как правило, я подносил багаж богатых иностранцев на вокзале Кордобы, выделяя их в толпе с первого же взгляда. Я был худощав, ловок и улыбчив. Я знал это и пользовался своей внешностью, особенно при встрече с англичанками, для которых был воплощением типичного андалузца. По их мнению, для полноты впечатления мне нужна была гитара на широкой перевязи. Из иностранцев мне, почему-то в основном попадались старые девы, некоторые из них были чертовски красивы, но я любил только Консепсьон, самую удивительную девушку в мире.
Мои юные годы прошли замечательно. Я стал крепким парнем, а Консепсьон вскружила головы всем в Триане, но зная, что она любит только меня, никто не осмеливался приставать к ней. Когда я впервые участвовал в новильяде[52] в Кармоне, меня сопровождали обе наши семьи. Там я выступил достаточно хорошо, и по вечерам в кафе, где собираются за стаканом анисового аперитива любители корриды, обо мне заговорили. Если говорить правду, профессия тореро давалась мне легко. Я инстинктивно чувствовал быка и поэтому всегда догадывался, каким из рогов он нанесет удар. Мы с быком относились друг к другу примерно так, как два противника, испытывающих глубокое уважение один к другому. Я не ведал страха, и Консепсьон, зная это, никогда за меня не переживала. Она была уверена, что я с честью выйду из любой ситуации. Я же поклялся папаше Манчанеге, что женюсь на его дочери только после того, как стану профессиональным матадором.
Три года я выступал в окрестностях Севильи, затем, по мере возрастания моей известности, меня стали приглашать на все более ответственные соревнования. Мои денежные запасы пополнялись, и я уже предчувствовал день, когда под давлением общественного мнения завсегдатаев корриды я буду принят в матадоры на нашей Пласо Монументаль. Моей мечтой было получить это звание от Доминиго Ортеги, матадора с седой головой, который должен был выступать у нас в сентябре. Будущее рисовалось мне в самых радужных тонах, и, казалось, весь мир радуется вместе со мной.
Но появился Луис…
С Луисом Вальдересом, который был младше меня на два года, я познакомился на одной из новильяд, проходившей недалеко от Альбасете. Родом он был из Валенсии. Луис сразу же покорил меня своей элегантностью и изобретательностью на арене, но в то же время я сразу понял, что парень испытывал страх перед быками, страх, который он пока сдерживал молодостью и гордостью, но который однажды мог сыграть с ним злую шутку. Он был очень красив. По сравнению со мной он казался более мягким и слабым. Мы, цыгане, больше похожи на сухие виноградные ветви и состоим из многих углов. Жители Валенсии более плавны. Говорят они нараспев, и их врожденная беззаботность делает их привлекательнее нас. Луис был мне симпатичен. А когда я спас ему жизнь в Куэнке, мы стали друзьями. Если бы не моя мгновенная реакция, которая позволила мне оказаться рядом с ним, когда он упал, бык насадил бы его на рога. Мой плащ ослепил животное, и оно с яростью бросилось на меня. Этого-то я и добивался. В этот же вечер Луис, рассказав, что на свете у него никого не осталось, предложил мне стать его братом. Я согласился, и мы вместе уехали в Севилью, где он познакомился с моими родителями и с Консепсьон. Целых шесть месяцев мы выступали на арене вместе и, очевидно, выступали неплохо, потому что журналисты довольно лестно отзывались о нас. Говорили даже, что мы станем матадорами в один и тот же день, что, не скрою, было пределом мечтаний для нас обоих.
В июне мы возвращались с корриды, проходившей в Сен-Хуан Аликанте. Домой добирались поездом, поскольку были еще не настолько богаты, чтобы нанять машину и водителя. Устроившись в купе, мы сидели молча. Во-первых, мы здорово устали, а кроме того, с некоторого времени между Луисом и мной стало нарастать какое-то отчуждение, о причинах которого я пока не догадывался. Случайно я перехватил его взгляд, остановившийся на мне и затуманенный слезами. Меня это очень удивило.
— Что случилось, Луис?
Он попытался было увернуться от ответа:
— Ничего, говорю тебе, ничего…
— Тогда почему же ты чуть не плачешь? (Известно, что валенсийцы плачут по каждому поводу). Я уже несколько недель хочу спросить, что с тобой происходит? Ты стал другим, Луис. Почему?
— Потому что мне стыдно!
— Стыдно?
— Ты спас мне жизнь! Я же теперь отнимаю твою!
И он расплакался. Из сказанного им я ничего не понял, но мне вдруг стало страшно. Я взял его за плечи, встряхнул и крикнул прямо в лицо:
— Говори, что случилось?
Луис молчал. Неясное подозрение укололо меня в сердце, и почти шепотом я сказал:
— Ты не о… Консепсьон?
Он с трудом выдохнул:
— Да.
Все вокруг меня завертелось, и в эту секунду я его возненавидел. Уняв дрожь от охватившей меня ярости, я почти спокойно произнес:
— Я убью тебя, Луис.
— Мне все равно… Для меня нет выхода…
— Какого выхода, хийо де нута[53].
— В любом случае, я одного из вас потеряю: либо тебя, либо Консепсьон. А я ведь люблю вас обоих. Наверное, мне нужно было бы уехать, но без меня она будет несчастна, а я буду несчастен без нее и без тебя…
— Она тебя любит? Она это говорила?
— Да.
Консепсьон… я не мог в это поверить. Как же ее обещания и вообще все долгие годы нашей любви? Череда ярких воспоминаний нахлынула на меня и привела к мысли, что все это — розыгрыш. Консепсьон не могла полюбить другого! Это было невозможно! Схватив Луиса за рубашку, я закричал:
— Ты врешь! Скажи, что ты врешь!
Сдавленным голосом он прохрипел:
— Нет. Мы давно хотели тебе сказать, но не решались.
Никогда прежде я не был так близок к тому, чтобы совершить убийство.
— Она — твоя любовница?
Он с ужасом посмотрел на меня.
— Как ты можешь, Эстебан, ведь ты же ее знаешь!
— Ты целовал ее?
— Ни разу! Я не имел права!
— А отнять ее у меня, по-твоему, ты можешь?
— Нет… Поэтому я и хотел с тобой поговорить.
Какую ужасную ночь я пережил… Я думал убить их обоих, хотя уже заранее знал, что не смогу поднять руку на Консепсьон… Я был уверен, что если захочу заставить ее выполнить свои прежние обещания, то она конечно-же подчинится моим требованиям. Но как можно жить с женщиной, которая будет все время думать о другом? Я пообещал себе назавтра встретиться с Консепсьон и сказать ей все, что думаю. Я хотел напомнить ей о нашем детстве, убедить в том, что не стоит жертвовать настоящей любовью ради чего-то проходящего, умолять ее… Я боролся с собой: все внутри меня восстало против такого унижения. Ведь Эстебан Рохиллья никогда и ни перед кем не становился на колени! В то же время я понимал, что если мы расстанемся врагами, то она уедет с Луи, и, значит, я ее больше никогда не увижу. А жить без Консепсьон я не мог! И когда утреннее солнце осветило комнату, я окончательно решил пожертвовать собой, чтобы не потерять ее.
Мы шли по берегу реки, где когда-то играли еще детьми. Шли рядом и молчали. Она решилась первая:
— Эстебанито… Луис говорил с тобой?
— Да.
— Тебе плохо?
Я постарался ответить как можно естественней:
— Немного.
Я заметил удивление. Безусловно она ожидала, что я стану выражать свое возмущение куда более громко. Разочарованно она спросила:
— Только немного?
— Ты его любишь?
— Да.
— Ты хочешь прожить жизнь с ним?
— Да.
— Что же ты надеешься от меня услышать?
Она была в растерянности и ничего не понимала.
— Но Эстебанито… Я думала, что ты любишь меня?
— Детское чувство, которое мы, как теперь стало понятно, слишком серьезно восприняли. А если говорить честно, то для меня нет на свете ничего важнее, чем коррида… Не беспокойся и выходи замуж за Луиса. Мы же с тобой останемся, как и прежде, братом и сестрой.
Для меня никогда не было боя труднее того, что я вел с самим с собой на церемонии бракосочетания женщины, которую я любил больше всего на свете. С этого дня я перестал интересоваться чем бы то ни было и даже потерял желание выступать на арене. Газеты сначала говорили о временной потери формы, потом их тон изменился, и они пришли к неутешительному выводу: я больше не был тем, кем был прежде… и уже никогда не стану тем, кем обещал стать. Луиса посвятили в матадоры без меня. Во время церемонии я стоял в каллехоне[54]: на этот раз слезы были уже на моих глазах. Получив мулету[55] и шпагу из рук Ортеги, Луис подошел и обнял меня под аплодисменты публики, которая меня еще помнила. В тот день Луис выступил успешно, но все-же я снова заметил дрожь в его ногах. Как и прежде, он боялся быков. По Консепсьон было видно, что она тоже боялась. Мне вспомнилось, как она была спокойна во время моих выступлений. Потому ли, что любила меньше, или просто была полностью уверена во мне?
Понемногу я стал прекращать свои выступления, и уже вскоре все обо мне позабыли. В это же время звезда Луиса Вальдереса становилась все ярче. Его грациозность, элегантность, мягкость и блестящая его фаэна[56] принесли ему прозвище «Очарователь из Валенсии». Как-то вечером я ужинал у него. Луис с Консепсьон были обладателями прекрасного дома в пригороде Санта-Крус, дома, полного солнца и покоя, тишину которого нарушало лишь журчание воды в фонтане да пение птиц, клетки которых висели среди листьев. Это великолепие было достойно счастливых хозяина с хозяйкой. В тот вечер я объявил о своем решении оставить выступления. После достаточно долгого молчания, заполненного тем, что Консепсьон разливала кофе, Луис спросил:
— Чем ты займешься?
— Я еще не знаю.
— Ты не сможешь прожить без корриды…
— Знаешь, Луис, нам часто кажется, что мы не сможем прожить без того или без этого, но потом все же живем…
— Слушай, мне очень нужно, чтобы рядом со мной на арене был человек, которому бы я полностью доверял. Эстебан, ты смог бы стать моим «человеком доверия»[57]?
Причина моего согласия была все та же: я не мог расстаться с Консепсьон, которую так долго любил…
Для работ по дому Консепсьон наняла прислугу — старую Кармен Кахибон, вдову пикадора. Однажды утром я пришел без предупреждения и нечаянно стал свидетелем их ссоры. Смутившись, я не решился выдать свое присутствие. Кроме того, мне было неприятно слышать глупые обвинения хозяйки, которые хоть и не сильно, но все-же портили образ той Консепсьон, которая навсегда осталась во мне. Не знаю, чем провинилась старая Кахибон, но Консепсьон решила ее уволить.
— Хорошо, — сказала вдова, — я уйду, но поверьте, сеньора, что в Триану я вернусь с поднятою головой!
Каким-то двойным смыслом это замечание особо задело Консепсьон, и она стала задираться, как девчонка:
— И я тоже!
— Вы? Вот уж никогда!
— Почему?
— Потому что там вам никогда не простят того, что вы погубили самого великого матадора, когда-нибудь родившегося в Триане!
Удар был неожиданным, и Консепсьон потеряла весь свой напор.
— Вы говорите чушь! Я никогда и никого не губила!
— Не губили? А Рохиллья? Эстебан Рохиллья, которому вы, и это знали все, давали слово? Каким он стал с того дня, как вы предали его ради этой куклы из Валенсии?
— Уходите!
— Конечно же, я уйду. И не нужно становиться в позу величия, ведь я служила у вашего отца еще до вашего рождения. Кстати, ваш отец тоже не может простить вам того, что вы сделали с Эстебаном.
Я на цыпочках вышел и вернулся через четверть часа, стараясь топать погромче. У Консепсьон были красные глаза. Она взяла меня за руку:
— Эстебанито! Это правда, что ты больше не выступаешь из-за меня?
— Ты об этом много думаешь?
— Да.
— Не мучай себя…
Целых шесть лет мы жили в бешеном ритме беспрерывных выступлений. С приходом сезона мы едва успевали переезжать с одной корриды на другую. Мы исколесили весь полуостров, от Саламанки и до Мурсии, от Севильи до Мадрида. Консепсьон, которая разбиралась в корриде не хуже меня, становилась все мрачнее: от нее невозможно было скрыть того, что Луис не становился уверенней в себе. Его ноги были по-прежнему слабы, и каждый раз можно было ожидать несчастья. «Очарователь из Валенсии» мог производить прекрасное впечатление на кого угодно, но только не на нас. Слишком много раз в жизни я видел страх в глазах матадоров, поэтому сразу же замечал его в лихорадочном взгляде Луиса, когда он подходил к баррера[58] за шпагой и мулетой. Вначале этот страх был довольно редким явлением: только два или три раза за сезон его одолевало такое состояние. Затем он стал появляться все чаще. Теперь каждый или почти каждый раз его охватывала настоящая паника. И когда в Аранхесе он стал на колени перед быком, что вызвало у публики восхищение, я понял, что он сделал это только потому, что ноги его больше не держали. Консепсьон, которая раньше нас повсюду сопровождала, перестала с нами ездить. У нее больше не было сил видеть натянутую улыбку этого человека, который неизвестно каким чудом находил в себе силы скрывать страх перед быком, маскируя его привычной элегантностью. Изгиб спины, напряжение рук и ног выдавали страх, уже ставший неотъемлемой частью его самого.
Я не чувствовал ненависти к Луису, хоть он и отнял у меня Консепсьон. Он был моим другом, моим товарищем по оружию, и всякий раз, когда я наблюдал за его поединком, тревога сжимала мне горло: с каждым днем для меня становилось все очевидней, что однажды «Очарователь из Валенсии» не сможет уберечься от корнады[59], против которой будут бессильны и Пресвятая Дева, и хирурги. По мере того, как у Луиса накапливались миллионы песет, я все больше желал, чтобы он ушел с арены в зените своей славы и поселился в красивой усадьбе, купленной недалеко от Валенсии.
Через десять лет после посвящения в тореро Луис считался одним из лучших матадоров Испании. Он сохранил стройную фигуру и бархатный взгляд, напоминающий нашим матерям о нежных взорах Рудольфо Валентино, запечатленного крупным планом на экране. Я же, наоборот, постарел, и Консепсьон тоже. Она всегда так сильно переживала, когда мы ехали выступать, что садилась у телефона и не отходила от него до моего звонка и сообщения о том, что все прошло хорошо и что ее муж был великолепен. Это давало ей несколько дней передышки, потом все начиналось снова. С каждым годом я замечал все больше морщин у ее глаз, и, главное, она окончательно потеряла веру, столь необходимую для супруги тореро.
Еще одно горе Консепсьон заключалось в том, что у нее не было детей. Быть может это случилось из-за того, что Луис постоянно был в разъездах? Я, со своей стороны, несмотря на нежность к подруге детства, не очень сожалел об отсутствии ребенка, который стал бы осязаемым воплощением любви, когда-то принадлежавшей мне. Родись у Консепсьон мальчик — он заставил бы меня переживать, что это не мой сын; если бы была девочка — она бы напоминала мне ту девчонку, для которой я когда-то устраивал представления на берегу Гвадалквивира.
Когда в нашу жизнь вошел Пакито, все изменилось.
Луис постоянно отказывался от выступлений в Мексике. Он считал, что достаточно устает во время сезона в Испании и едва успевает отдохнуть за зиму. Но однажды ему сделали такое заманчивое предложение, что его уверенность поколебалась. И когда еще, в довершение, Консепсьон согласилась его сопровождать, он уступил. У нее уже, очевидно, не было сил надолго оставаться одной и ожидать уже не телефонных звонков, а писем и телеграмм. Итак, она ехала вместе с нами. Мы взяли с собой старшего пикадора Рафаэля Алохью, который должен был сделать все возможное, чтобы «Очарователь из Валенсии» блестяще выглядел на арене. С нами следовали два бандерильеро, которые выступали с Луисом с самого начала — Мануэль Ламорилльйо и Хорхе Гарсиа. Короче говоря, у нас получилось нечто вроде семейного путешествия.
Мексиканцы, которые отдают предпочтение именно зрелищной стороне корриды, высоко оценили манеру ведения боя Луиса. Это были триумфальные гастроли. Быки попадались легкие и бесхитростные, а публика, богато украшенная золотом, была щедрой и радушной.
Однажды февральским вечером, который я запомнил на всю жизнь, мы сидели во внутреннем дворике небольшой гостиницы в Гвадалахаре[60], где незадолго до этого блестяще выступал Луис. Консепсьон смеялась, на время избавившись от своих переживаний, и ее смех воскрешал в моей памяти наше детство. Луис отдыхал, устроившись в кресле, а я готовил статью для мадридских журналистов.
Он появился совершенно незаметно. Это был мальчик лет двенадцати, худощавый, красивый, со сверкающим взглядом. Как загипнотизированный, он смотрел на Луиса. Одежда ребенка свидетельствовала о том, что он пришел к нам вовсе не за милостыней. Консепсьон спросила первой:
— Чего тебе, малыш?
Он даже не повернул голову в ее сторону. Продолжая неотрывно смотреть на Луиса, он вдруг упал перед ним на колени и стал горячо умолять:
— Возьмите меня с собой, сеньор Вальдерес! Я хочу стать таким же великим матадором, как вы… Возьмите меня!
Мы с большим трудом успокоили паренька, и только после этого он смог рассказать нам, что зовут его Пакито Лакапаз и что живет он в пригороде Гвадалахары вместе с матерью. Подарив ему платок с вышитыми инициалами Луиса Вальдереса, мы наивно решили, что избавились от него. Когда он ушел, Консепсьон предалась мечтаниям, в которых нам, очевидно, не было места. Хорошо зная ее, я понимал, что в то время, как Луис говорил о своих прошлых и будущих выступлениях, она думала об этом мальчике, который мог бы быть ее сыном.
Назавтра Пакито опять появился. Все уговоры Консепсьон оказались напрасными. Он приехал за нами даже в Вера-Круз, и, как оказалось, совершил это путешествие на подножке товарного вагона. Мы усадили совершенно уставшего мальчугана в большую американскую машину, предоставленную нам для переездов, и объявили Пакито, что он допущен в мир корриды, чему он был несказанно рад. Я чувствовал, что Консепсьон все больше привязывалась к нему, и стал замечать, что даже во время выступлений она чаще смотрела не на Луи, а на Пакито, стоящего со мной в каллехоне. Он сопровождал нас и в Монтеррей, и в Мериду, и в Тампико, а во время последнего выступления «Очарователя из Валенсии» даже подал Луису мулету и шпагу в последнем терцио[61]. Собираясь уезжать из Мексики, мы решили отметить наш последний вечер в этой стране, пригласив единственного гостя, которому завидовали все афисионадос[62] — Пакито. Луис как раз завязывал галстук, когда Консепсьон спросила:
— А Пакито?
Луис удивленно обернулся.
— Что Пакито?
— Мы берем его с собой?
— Берем? Ты хочешь взять его с нами в Испанию?
— Да.
— Ты с ума сошла?!
— Думаю, что с ума сойдет он, если мы его оставим.
— Но у него же есть мать, Консепсьон!
Она ответила с присущим любящим женщинам эгоизмом:
— Ну и что?
— Мы не имеем права отнимать у нее сына!
— Мы его не отнимаем, ведь он едет по собственному желанию.
Спор обещал стать бесконечным, и Луис, сдавшись, обернулся ко мне:
— Что ты об этом думаешь, Эстебан?
Если быть честным, то я думал, что огорчение Пакито рано или поздно пройдет, но очевидно, из желания угодить Консепсьон, я солгал:
— Проще спросить у него самого.
Мнение Пакито было совершенно однозначным. Он хотел сразу же бежать домой за вещами, но Луис заметил, что, будучи несовершеннолетним, он не мог выехать из страны без согласия матери и разрешения властей. Мне было дано неприятное поручение сообщить сеньоре Лакапаз, что мы забираем у нее сына.
Сеньора Лакапаз жила в маленьком домике с голубыми, цвета неба, ставнями на опушке одичавшего сада, ставшего похожим на небольшой лес. Несмотря на седые волосы, мать Пакито была еще нестарой женщиной. Очевидно, жизнь у нее была не из легких. Я говорил с ней стоя, держа Пакито за руку. Она выслушала меня, не проронив ни слова. Когда я закончил, она подняла на нас глаза, и в ее зрачках появился блеск, напомнивший мне что-то давно забытое. Сеньора Лакапаз обратилась к сыну:
— Ты хочешь уехать, Пакито?
— Да, мама.
— И тебе не трудно меня оставлять?
— Трудно, мама, но я же вернусь!
— Нет, ты не вернешься. Твой отец тоже обещал вернуться. Он уехал семь лет назад. Я умру женой без мужа и матерью без сына. На мне лежит какое-то проклятие!..
Она говорила все громче, потом голос ее сорвался на крик. За дверью послышались осторожные шаги любопытных.
— Ты — неблагодарный сын, Пакито! Эти испанцы тебя обманут! Предать свою землю — большое преступление, а украсть у матери ребенка — еще большее, сеньор! Уходите! Вон! Будьте вы прокляты! И ты, Пакито, достойный сынок своего папаши! И этот матадор со своей женой, и все эти люди, которые живут за счет смерти животных, и ты, посланник несчастья! Я проклинаю вас! Вы сдохнете в крови и от боли! Будьте прокляты!
Выйдя на улицу в холодную мексиканскую ночь, мы прошли мимо мужчин и женщин, молчание которых не скрывало их враждебности. Я суеверен, как и каждый цыган, и проклятие этой матери нависло надо мной тяжелой глыбой. В эту ночь страх оставил глубокий рубец на моем сердце. С этого момента он никогда не покидал меня, но скоро я, наконец, от него избавлюсь. Когда дверь моей комнаты откроется, чтобы впустить смерть, с ней вместе уйдет и мой страх.
Три года мы жили по-иному. Консепсьон, казалось, позабыла о своих привычных волнениях и жила только для ребенка, по ее словам, посланного ей небом. Луис не вполне понимал все происходящее, хотя было видно, что Пакито стал вытеснять его из сердца Консепсьон, которой хотелось быть больше матерью, чем женой. Я бы солгал, если бы сказал, что не ревновал ее. На какое-то время присутствие Пакито придало новый импульс «Очарователю из Валенсии», который старался все время блистать перед своим «сыном», являющимся одновременно и самым горячим из его поклонников. Луису было уже тридцать пять лет, и пресса стала реже хвалить достоинства Вальдереса. А после крайне неудачной корриды в Виктории, когда Луис буквально зарезал троих быков, вал критики обрушился на него. Через несколько дней после этого скандала мы прибыли для выступлений в Севилью. Гуляя по Сьерпес[63], Луис вдруг взял меня под руку и прошептал:
— Хочешь услышать новость, Эстебан… Я решил уйти!
— Это правда?
— Я поклялся перед Макареньей. Вот выступлю последний раз по контракту в Линаресе, и мы займемся сельским хозяйством.
— Мы?
Он по-дружески толкнул меня в бок.
— Надеюсь, ты нас не бросишь?
— А что я буду делать на вашей гасиенде[64]?
— Прежде всего, составишь нам компанию, ну а потом мы все вместе будем давать советы Пакито.
— Советы! В чем? Ты же знаешь, что я разбираюсь только в корриде!
— Именно в этом! Я уверен, несмотря на возражения Консепсьон, что Пакито все равно будет выступать на арене.
Я полностью разделял его точку зрения.
Решение Луиса окончить свою карьеру в Линаресе, городе, где погиб великий Манолете, гордость Кордобы, мне очень не нравилось. Я ведь суеверен, как все цыгане…
До самой смерти я буду помнить эту корриду. Своим посредственным боем с первым быком Луис вызвал крики негодования в свой адрес. Второй бой был несколько лучше, но как только на арене появился третий бык, публика затихла. Это было небольшое нервное животное, полное задора, с высоким лбом и угрожающими рогами. Все понимали, что бой с этим быком будет трудным. Страх, притаившийся в Луисе, дал о себе знать с небывалой силой. Стоявший рядом со мной Пакито побледнел. Мы оба догадались о панике, охватившей Луиса. Он стоял в нескольких шагах от нас, за ближайшим бурладеро[65], и я хорошо видел его профиль и даже капли пота, появившиеся на виске. Рафаэль и Хорхе заставили быка пробежаться, чтобы было видно, каким рогом он атакует. Вальдерес, похоже, старался как можно дольше оттянуть момент, когда ему придется выйти на арену. Наконец, он решился и издалека стал дразнить быка, чтобы заманить его в угол. Животное сразу же среагировало, и, видя первую веронике[66] «Очарователя из Валенсии», мы даже подумали, что он обрел прежнюю грациозность. Но, увы!.. Пробегая в пятый раз, бык толкнул его, в седьмой — Вальдерес споткнулся, и, не удержавшись, упал. Животное неумолимо надвигалось, опустив низко рога. Вдруг Пакито перепрыгнул через барьер и, вырвав из рук одного из бандерильерос красный плащ, бросился прямо к быку. Тот удивленно остановился, чтобы рассмотреть нового противника, и почти сразу напал на него. Вальдерес подвел быка слишком близко к барьеру, и у Пакито не было необходимого пространства для отступления. Я хотел оттащить его в сторону, но бык оказался быстрее меня. Он буквально пригвоздил Пакито к барьеру, когда тот уже почти выпрыгнул за бурладеро. Несмотря на дикий вопль толпы, я отчетливо услышал, как рог ударился о дерево, пронзив живот мальчика. Этот звук сидит у меня в ушах до сих пор, и заглушить его можно только вином.
Пакито умер на операционном столе. Луис, который был лишь контужен, проклинал судьбу, а я вдруг отчетливо вспомнил проклятье сеньоры Лакапаз: «Вы все сдохнете в крови и от боли!»
Больше недели мы буквально следили за Консепсьон, боясь, что она покончит с собой. Она очень тяжело перенесла смерть мальчика. Мы с Луисом заливали свое горе вином и курили крепчайшие сигареты. Луис считал себя виновником смерти Пакито, я же опасался за жизнь Консепсьон. Так продолжалось до воскресенья. В этот день Консепсьон сама вошла в нашу комнату. Она подошла к нам почти вплотную, и я заметил, как она постарела. Сеть морщин покрыло ее лицо, щеки впали. Она посмотрела на нас обоих и произнесла усталым голосом:
— Кончено… Мы больше никогда не будем о нем говорить… Мы больше никогда не будем говорить о корриде.
Мы поклялись в этом, не зная, что самое страшное было еще впереди.
— Прежде, чем навсегда закрыть дверь в прошлое, я должна сказать, что считаю вас убийцами. Пакито погиб из-за твоей трусости и неумелости, Луис! А ты, Эстебан, никогда не любил его и не захотел спасти из-за своей ревности!
Я порывался возразить, но она меня остановила:
— Молчи! Закончим на этом!
В тот же вечер я уехал в Мадрид.
В начале года я узнал, что Луис и Консепсьон покинули Севилью и устроились в своей усадьбе недалеко от Валенсии. Итак, Вальдерес вернулся к родным местам. Я решил поступить точно так же, потому что никак не мог привыкнуть ни к Мадриду, ни к кастильцам[67]. Тем более, что мне всегда казалось, что в Мадриде я люблю Консепсьон меньше, чем в Севилье, родных местах, напоминающих о счастливом прошлом. Возможно, мне все это только казалось, и, тем не менее, я твердо решил вернуться домой.
Сойдя с поезда на вокзале Кордобы, я сразу же почувствовал прилив бодрости, несмотря на ночь, проведенную в вагоне третьего класса[68]. В холодном воздухе января носились едва различимые запахи, которые волновали меня больше, чем все приветствия на свете. С тощим узелком в руках я медленно шел по проспекту Маркез де Парада. У меня было чем заплатить за такси, но мне хотелось самому пройти по вновь обретенной андалузской земле. Я смотрел с улыбкой на всех прохожих, и они улыбались мне в ответ, очевидно, просто видя счастливого человека. Я свернул на улицу Католических королей, и оттуда, с моста Изабеллы Второй, я увидел Триану, мою Триану. От нахлынувших чувств у меня перехватило дыхание, и я вынужден был опереться о стену. Какая-то девушка сразу же подошла ко мне и озабоченно спросила:
— Вам плохо, сеньор?
Мне показалось, что она была похожа на Консепсьон.
— Спасибо, сеньорита, дело не в этом… Я разволновался, увидев Триану — мой родной квартал…
— Вы цыган?
— Да, сеньорита.
— Я тоже.
Было глупо задавать ей такой вопрос, но это было сильнее меня:
— Ваше имя случайно не Консепсьон?
Она с удивлением посмотрела на меня, рассмеялась, а потом снова стала серьезной.
— Мне очень жаль, но меня зовут Ампаро… До свидания, сеньор! И радостного вам возвращения в Триану!
Радостного возвращения… Я смотрел, как она удалялась, и сразу же вспомнил, как всегда смотрел вслед Консепсьон, когда мы расставались после свидания. Правильно ли я поступил, вернувшись сюда? Быть может мне придется страдать еще сильнее в этом квартале, в этом городе, где призрак любви будет повсюду следовать за мной? Каждая улица, каждый сад, каждый памятник будет напоминать мне о Консепсьон. Но разве не за этим, пусть не совсем осознанно, я приехал в Севилью?
Я знал, что родители Консепсьон давно уже почивают на кладбище под кипарисами, но не мог удержаться, чтобы не пройти перед булочной на улице Кавадонга. Я долго смотрел на мальчишек и девчонок, входящих и выходящих из лавки, куда их послали за покупками, и мне казалось, что это маленькие Эстебаны и Консепсьон… Я ушел только тогда, когда на пороге появился хозяин, удивленный моей неподвижной позой. В конце улицы Евангелистов я вошел в дом матери. Увидев меня, она сложила руки в немой молитве, очевидно, чтобы поблагодарить Святую Покровительницу Трианы за возвращение сына. Я сжал ее в объятиях.
Я стал вести прежнюю жизнь, встречался с постаревшими друзьями, которые, вспоминая прошлое, избегали говорить со мной о Консепсьон. Чтобы зарабатывать на жизнь, я вновь вернулся к корриде, ведь ничего другого я не умел. Меня хорошо приняли в маленьких кафе, где собирались и афисионадос, и знаменитые тореро, и те, кто безнадежно искал контракты. Мне удалось содействовать многим удачным начинаниям и помочь кое-кому из молодежи, подающей надежды О деньгах я почти не заботился и зарабатывал ровно столько, сколько было нужно, чтобы скрасить последние годы жизни матери. Все остальное не имело для меня никакого значения. Единственным моим удовольствием было приходить на берег Гвадалквивира, на то самое место, где я когда-то сражался с вымышленными быками под восхищенными взглядами Консепсьон. Я часами мог стоять на этом месте, вспоминая счастливое прошлое.
Вскоре умерла моя мать. Траурная процессия была небольшой: в мое отсутствие население Трианы успело значительно омолодиться. Я узнавал отдельные лица, но не всегда мог вспомнить имена. После смерти матери я опять остался одиноким. Правда, я сам избрал это одиночество в тот самый день, когда Консепсьон ответила «да» Луису в Санта-Анне.
Для уборки квартиры и стирки белья я нанял старушку. Сам же вставал поздно и, как правило, выходил из дому только к полудню. Медленно доходя до своего кафе около Сьернес, я садился за стол, пил манцапиллью[69], ел чуррос[70] и рассказывал о корридах.
В одно мартовское утро ко мне подсел человек, которого я не сразу узнал, и хлопнул по плечу.
— Как дела, дом Эстебан?
Присмотревшись, я узнал в нем Пабло Мачасеро, с которым я когда-то познакомился в Мадриде. Он тоже занимался корридой, будучи менеджером. Его прогрессия навсегда запечатлела на ею лице выражение крайней любезности.
— Привез, Пабло. Какими ветрами в Севилье?
— Вы не поверите, если скажу!
— Попытайтесь.
— Я приехал, чтобы встретиться с вами.
— Действительно?
— Да.
— Слушаю вас!
Он запнулся, явно тяготясь присутствием людей, сидевших со мной за одним столом.
— То, что я должен сказать вам, — сугубо личное.
Я извинился перед друзьями и вместе с Мачасеро сел за укромный столик — излюбленное место влюбленных, иногда забредавших в наше кафе.
— Итак…
— Вот что… В Мадриде я познакомился с одним очень состоятельным человеком по имени Амадео Рибальта, который, как и все богатые люди, хотел бы стать еще богаче. У Рибальты есть две страсти: игра и коррида.
— И что же?
— Он хотел бы соединить их и организовать выступления необычных тореро.
— Необычных?
— Иначе говоря, людей, появление которых удивит и тем самым привлечет публику. Рибальта решил даже рискнуть своим состоянием, чтобы ею желание исполнилось.
— Это его право, но я не понимаю своей роли в этом проекте. Я почти не нуждаюсь в деньгах, и у меня нет волшебной палочки, могущей явить на свет неизвестных, но способных достойно выступить на арене тореро.
Я понимал, что Мачасеро еще не все сказал.
— Ну, Мачасеро, выкладывайте все! Ведь вы проделали этот длинный путь не для того, чтобы молчать?
— Конечно, нет. Хорошо, дело вот в чем: дон Амадео хотел бы вернуть на арену «Очарователя из Валенсии»…
Это меня огорошило.
— Вы что, смеетесь надо мной?
— Вовсе нет, дон Эстебан. Рибальта прежде был в восхищении от Вальдереса. Он не может поверить в его окончательный уход и совершенно правильно считает, что все афисионадос будут стремиться его увидеть.
— Какая чушь! Послушайте, Мачасеро, вы давно связаны с корридой. Неужели же вы до сих пор не поняли, что тореро, который покинул арену, никогда не возвращается обратно!
— Да, но только если он больше не может выступать. А Вальдерес ушел после несчастного случая, сам не пострадав при этом…
Имя Луиса Вальдереса всегда напоминало мне о Консепсьон. Разлука с ней была невыносимой, и поэтому, даже понимая тщетность подобного предприятия, я был готов уступить в надежде увидеть любимую.
— Почему вы обратились именно ко мне?
— Потому, что мы знаем о вашей дружбе с Луисом Вальдересом и думаем, что только вы сможете его убедить вернуться на арену.
— Но у меня нет такого права! Ведь арена — это всегда риск погибнуть или, по крайней мере, получить опасную рану. Я сомневаюсь, чтобы Луис согласился.
— Должен вам признаться, что перед тем, как что-то предпринять, мы навели в Альсире кое-какие справки. Так вот, дон Луис изображает из себя фермера только потому, что не знает, чем бы ему заняться.
— Неужели?
— Именно так… Каждый день он бесцельно обходит свои владения и оживает только вечером, когда встречается с друзьями в кафе. И знаете, о чем они говорят? О корриде, дон Эстебан!
Он сделал секундную паузу, выжидая, какой будет моя реакция, но поскольку я не отвечал, добавил:
— От корриды невозможно выздороветь, дон Эстебан…
Вполне возможно, что Луис не был счастлив, хоть я и не понимал, как можно жить с Консепсьон и быть несчастным. Правда, он не любил ее так безумно, как любил я.
Анализируя предложенное, я пришел к выводу, что проект этого Рибальты не такой уж и идиотский. Правда, мой внутренний голос пытался протестовать, подсказывая, что я поступаю нечестно, преступно, и только для того, чтобы опять увидеть Консепсьон. Я придумывал массу оправданий для своего решения, главным из которых было то, что я не собирался силой тащить его на арену. Он сам должен был все решить. И я сдался.
— Нужно подумать…
Мачасеро издал вздох облегчения. Похоже, он всерьез опасался, что его миссия может провалиться.
— Я должен вам сказать, дон Эстебан, что сеньор Рибальта хотел бы, чтобы вы стали «доверенным лицом» дона Луиса в случае, если он решит вернуться на арену. Так же мне поручено сообщить, что вам будут отчисляться пять процентов от доходов. К концу сезона это может составить круглую сумму.
Я пожал плечами. Ни Мачасеро, ни человек, которого он представлял, очевидно, не могли понять, что мне было наплевать на деньги. Я бы даже совершенно бесплатно но постарался бы испытать случай, приближавший меня к Консепсьон, которая была мне нужней, чем хлеб и вода.
— Когда можно будет увидеть этого Рибальту?
— Он остановился в гостинице «Колон»… Я договорился с ним, что, возможно, приведу вас к обеду.
— Вы сомневались что я соглашусь?
Мачасеро засиял профессиональной улыбкой.
— Мы надеялись, дон Эстебан.
Амадео Рибальта оказался большим, красивым и сильным мужчиной, которого уже начинала одолевать полнота. Я дал бы ему немногим более пятидесяти лет. Встретил он меня с изысканной любезностью и был искренне рад, что я принял его предложение. Мы сели за стол. После эмпадильяс де полло[71], который мы запили белым Борнанским, нам подали сальмотес фритос[72], вслед за которым дон Амадео заказал бутылку красного старого Риоха[73], чтобы легче было справиться с фаршированной рисом уткой. Окончили мы обед бразо де хитана[74] и бутылкой хереса. Наш хозяин подождал, пока принесут кофе, и перешел к основной теме нашего разговора.
— Дон Пабло поставил вас в известность о моих планах, сеньор Рохиллья?
— Конечно, иначе я бы не пришел сюда, сеньор.
— Что вы об этом думаете?
— Я оговорил с доном Пабло некоторые вопросы. В частности, вы, очевидно, знаете, что вся история коррид свидетельствует о том, что возврат тореро на арену после более или менее продолжительного перерыва всегда кончается фиаско.
— Как вы думаете, почему так происходит?
— Потому, что в них нет прежнего азарта.
— Получается, если я вас правильно понимаю, что тореро, поддерживающий хорошую физическую форму и не потерявший любви к корриде, может вернуться на арену?
— Теоретически, да.
Я сказал вовсе не то, что думал, но мне так хотелось опять увидеть Консепсьон…
— Вы уже знаете, что сведения, собранные нами в Альсире, свидетельствуют, что Вальдерес тоскует по корриде и ничуть не оброс жиром?
— Как бы там ни было, но пока мы не переговорим с ним, все эти расчеты не имеют никакого смысла.
— Я точно такого же мнения, сеньор. Поэтому я хотел бы попросить вас как можно скорее отправиться в Альсиру и встретиться с доном Луисом. Если он откажется и у вас создастся впечатление, что его отказ окончателен, мы с доном Пабло останемся здесь. Если же дон Луис согласится, то мы приедем сразу же после вашего сообщения и поговорим с ним о тренировках, программе и… конечно, о песетах.
— Вижу, что ваши планы хорошо рассчитаны.
— Дон Эстебан, я должен открыть вам то, о чем пока не говорил дону Пабло. Надеюсь, — он меня простит, узнав об этом одновременно с вами. Я был очень богат, но теперь мои дела идут не так хорошо, как хотелось бы. Я ставлю все, что у меня есть, на возрождение «Очарователя из Валенсии». Если он провалится, я погибну вместе с ним. Чтобы этого не случилось, я приложу все силы. Прежде всего, необходимо вызвать к этому событию как можно больший интерес. Кстати, дон Эстебан, вы не знаете, живы ли еще люди, входившие когда-то в квадрилью дона Луиса?
Из тех, кто повсюду сопровождал дона Луиса и меня, остались только пикадор Рафаэль Алохья и двое бандерильерос.
— Хорхе Гарсиа и Мануэль Ламорильйо.
— Как, по-вашему, можно ли будет их разыскать?
— Конечно… но зачем, черт возьми?
— Мне бы хотелось, чтобы дон Луис чувствовал себя как можно уверенней, хотя бы поначалу. Ему будет легче войти в прежнюю форму, если вы станете помогать ему советами. Кроме того, рядом будут его старые товарищи — пикадор и бандерильерос.
— Может быть, вы и правы…
Рибальта вынул из кармана какую-то бумагу.
— Сегодня 5 марта. Необходимо, чтобы через неделю мы определились. В случае положительного решения дон Луис немедленно должен будет приступить к тренировкам. Я рассчитываю провести первую корриду во Франции в июне.
— Выбор хорош, и время мне кажется реальным.
— После этого, в июле, мы за весьма умеренный гонорар выступим в Пампелупе с единственной целью — показать, чего стоит дон Луис. А вообще я считаю, что не стоит требовать слишком многого от первого года.
— Вот с этим я целиком согласен, дон Амадео.
— Если в Пампелупе все пройдет гладко, мы попытаемся показаться в конце июля в Валенсии. В августе в Сан-Себастьяне много иностранцев, и это сделает нам хорошую рекламу. Я попытаюсь устроить так, чтобы мы выступили 15-20-го в Толедо и 28-го в Линаресе.
— Нет! — сказал я так резко, что Мачасеро и Рибальта пораженно уставились на меня.
— Нет, только не в Линаресе!
— Объяснитесь, дон Эстебан, ведь арена в Линаресе — прекрасный трамплин для прыжка к успеху! Не мне вам это объяснять.
— Для Вальдереса арена в Линаресе — проклятое место!
— Из-за Манолете?
— Нет, из-за Пакито…
И мне пришлось рассказать им грустную историю, которая положила конец карьере «Очарователя из Валенсии». Они с молчаливой серьезностью выслушали меня. Когда я окончил говорить, то почувствовал, что вновь пережил кровавые события того рокового дня, восстановившие против меня Консепсьон. Дон Амадео положил мне руку на плечо.
— Хомбре![75] Я понимаю вас, но не думаю, что о том же следует напоминать дону Луису. Триумф в Линаресе избавит его от всех переживаний и предрассудков. Но прежде он сам должен все решить.
В этот же вечер впервые после моего возвращения в Севилью я зашел в церковь Сан Лаученцо, чтобы попросить Пресвятую Богородицу защитить меня от себя самого
Я целый день бродил по Валенсии, рассчитывая приехать в Альсиру только к вечеру. Я совершенно не знал, как предстать перед Луисом, и поэтому решил отдаться на волю случая. Но, конечно, больше всего меня интересовало, как меня примет Консепсьон. Мы не виделись со времени гибели Пакито. Забыла ли она ребенка, почти украденного у матери, которая прокляла нас за это страшным проклятьем. Я спокойно ехал по направлению к Альсире и еще не знал, что наше будущее уже предначертано нам этой мексиканкой.
Альсира была прекрасным маленьким городком у подножья сьерра[76] Мурта и славилась лучшими апельсинами в Испании. Наверное поэтому воздух здесь был напоен апельсиновым запахом почти круглый год. Луис сумел выбрать замечательное местечко! Мне казалось, что его усадьба обязательно должна была находиться на склонах сьерры, по которым растут до самой вершины апельсиновые деревья.
Недалеко от церкви Санта Каталина, на углу главной улицы и переулка, загроможденного небольшими лавчонками по продаже фруктов, находилось кафе «Под солнцем Хуэрты». Сюда, по утверждению Мачасеро, Луис приходил выпить манцанилльи на заказе дня. Я устроился в отдаленном уголке, позволявшем видеть всех входивших. Прождав более двух часов и уже почти потеряв всякую надежду его увидеть, я вдруг услышал, как за соседним столом произнесли:
— Вот он!
Не рассмотрев лица входившего, я тем не менее сразу же узнал слегка приплясывающую походку, от которой никогда не могут избавиться бывшие тореро. По мере приближения Луиса сердце мое билось все быстрей. Когда он поравнялся со мной, я с некоторой горечью отметил, что он совсем не изменился и был так же молод, как и пять лег назад. По сравнению с ним я выглядел намного старше, несмотря на очень незначительную разницу в возрасте. Эти восточные испанцы с упругими мускулами и манерами женщин, надолго сохраняют свою молодость, тогда как мы, цыгане, как только нам перевалит за тридцать, становимся похожи на высушенную годами виноградную ветвь. Сидящие за соседним столиком, первыми заметившие его появление, встретили Луиса громкими дружескими приветствиями. Мысль о том, что он даже не догадывается, что я нахожусь в пяти метрах от нею, заставила меня улыбнуться. Я услышал, как он заказал аперитив. Его голос тоже остался прежним, все тем же нежным и ласкающим голосом, который сумел очаровать Консепсьон. Словно для того, чтобы развеять мои сомнения, Луис сразу же принялся говорить о корриде. Он анализировал достоинства тореро, которые должны были появиться на аренах Валенсии 19 марта на празднике Святого Хосе. В разговоре чувствовались та же увлеченность и то же знание дела, что и прежде. Он азартно объяснял слабые и сильные стороны участников, подробно рассказывал, почему нужно было следить за фаролес одного тореро и за чикелинас[77] другого. Я знал людей, о которых шла речь, и с уверенностью мог сказать, что он в курсе событий, и его мнения верны. Теперь я был уже уверен, что Луис никогда не расставался с корридой. Предприятие дона Амадео мне сразу же стало казаться более надежным, чем прежде. Но кроме того, что знали все, было еще и то, о чем знал только я: конечно, официальной причиной ухода Луиса с арены была смерть Пакито, но первопричиной все же был его страх перед разъяренным быком, страх, который его буквально парализовывал. Поэтому теперь все зависело только от того, избавился ли он от этого страха? К сожалению, проверить это можно будет лишь на арене. И, кто может дать гарантию, что тогда это не будет слишком поздно… Мне хотелось спросить Луиса об этом напрямик, ведь раньше мы ничего не скрывали друг от друга. Но я боялся, что он и сам просто может не знать правды: вдали от опасности все — храбрецы.
Он просидел в кафе около часа и когда поднялся, на улице уже было темно. Я последовал за ним и дождавшись, когда мы были уже достаточно далеко от кафе, приблизился и окликнул:
— Ке таль, Луис?[78]
Он обернулся, какую-то долю секунды рассматривал меня, потом подошел ближе, чтобы убедиться, что не произошла ошибка, и, наконец, вскрикнул:
— Мадре де Дио![79] Ты!..
— Луис… как я рад тебя опять видеть.
— И я!
Мы обнялись.
— Скажи, Эстебан, откуда ты взялся в такое время? Это же чудо, что мы не прошли друг мимо друга в такой темноте!
— Это не совсем так. Я целый вечер просидел в кафе позади тебя.
— Черт возьми! И ты ко мне не подошел?!
— Я не решался.
Конечно же я солгал, но эта ложь сейчас была необходима.
— Прошло столько времени… Я не знал, будешь ли ты рад меня видеть. Ведь мы расстались не в лучшие времена…
— Эстебан… Мы знали и любили друг друга задолго до этих времен. А что ты делаешь в Альсире?
— Как тебе сказать… Просто я ходил по Валенсии и вдруг увидел автобус с табличкой «Альсира». Мне захотелось с тобой поговорить. Но я не знал, где ты живешь, и зашел в кафе, чтобы спросить адрес. Потом ты сам туда зашел. Вот и все.
— Если я правильно понял, Эстебан, ты никогда не собирался к нам приезжать, и если бы не этот случайный автобус…
Когда он произнес «к нам», мое сердце забилось быстрей.
— Ты остановишься у нас. Твои вещи с тобой?
Я показал ему маленький чемодан.
— Ты не занят в ближайшие дни?
— Вроде бы нет.
— Тогда останешься у нас погостить подольше…
— Но…
— Прошу тебя, Эстебан!.. Этим ты окажешь мне большую услугу…
— Услугу?
И тогда он со вздохом признался:
— Мне здесь очень тоскливо…
Усадьба Луиса, как я и предвидел, находилась на склонах сьерры Мурта. Его автомобиль с открытым верхом легко брал подъемы, и незначительный шум мотора ничем не тревожил покой ночи, которую северяне непременно приняли бы за весеннюю. В поездке мы не обменялись ни единым словом. Очевидно, нам нужно было слишком много сказать друг другу, и никто не знал, с чего начать. Я не решался расспрашивать его о Консепсьон, боясь выдать свое волнение, Луис же, несомненно, был занят мыслями о своей неудавшейся жизни. Мы почти подъехали, когда он спросил меня с деланным безразличием:
— Ты, по-прежнему, занимаешься корридой?
В страшном волнении я встал, увидев, что Консепсьон входит в приемную нижнего этажа, оформленную в крестьянском стиле. Она же сразу меня узнала и сказала, словно мы расстались накануне:
— Добрый вечер, Эстебан. Рада тебя видеть у нас.
— Добрый вечер, Консепсьон… Да пребудет с тобой Господь…
Луис рассказал о нашей встрече. Консепсьон оказалась менее доверчивой, чем он. С иронией она спросила:
— Это правда, Эстебан, что ты боялся приехать к нам?
Ее муж попытался перевести все в шутку:
— С тех пор, как дон Эстебан стал мадридцем, он больше не думает о своих друзьях из провинции. Мне кажется, он попросту забыл о нас!
Консепсьон внимательно посмотрела на меня и отчетливо выговаривая слова произнесла:
— Не думаю… Эстебан не из тех, которые забывают…
Была ли она искренней? Я слишком мало знал женщин, чтобы правильно ответить на этот вопрос. Поэтому я предпочел обратиться к Луису.
— Я больше не живу в Мадриде… С января я в Триане.
— Вот это да!
Не глядя на Консепсьон, я объяснил:
— Я уже не юноша, Луис, а ты ведь знаешь, что одинокий старый зверь всегда возвращается подыхать в места, где родился.
Они оба рассмеялись: Луис — чтобы подтвердить полное доверие моим словам, Консепсьон — чтобы скрыть свое смущение. Она спросила:
— Ты вернулся к матери?
— Да, но только ее уже больше нет с нами…
Перекрестившись, она прошептала:
— Мир праху ее…
Чтобы разрядить сгущавшуюся атмосферу, я добавил:
— Но зато я вновь обрел то, что ближе всего моему сердцу, — Гвадалквивир.
Вальдерес, чтобы сменить тему разговора, обещавшего стать не совсем приятным, торжественно объявил:
— Знаешь, Консепсьон, Эстебан останется у нас на несколько дней. Мы покажем ему все самое интересное, и он, быть может, признает, что Триана — не единственное место на земле, где можно жить.
Несмотря на всю свою выдержку, Консепсьон не смогла полностью скрыть удивления. Я чувствовал, что ее будет гораздо труднее убедить в бескорыстных целях моего визита, чем ее мужа.
Конец вечера прошел спокойно. После ужина, за которым нас обслуживала красивая девушка, которую легче было представить с кастаньетами в руках, чем накрывающую или убирающую со стола, мы перешли к кофе. Когда пришло время ложиться спать, я встал, и Консепсьон вызвалась показан, мне мою комнату.
— Надеюсь, тебе здесь понравится?
— Я не привык к такому уюту, если ты еще помнишь Триану…
Опустив голову, она просто сказала:
— Я не забыла Триану… Спокойной ночи. Эстебан.
— Спокойной ночи, Консепсьон.
Я почувствовал, что она хотела еще что-то сказать, но не решалась. Только выходя из комнаты, она задала вопрос, который ее мучил:
— Эстебан, зачем ты приехал?
Луис, показавшись на пороге, чтобы посмотреть, как я устроился, избавил меня от необходимости солгать ей.
Мне плохо спалось. Мысль о том, что Консепсьон совсем рядом, была одновременно и радостной, и невыносимой. Моя привязанность к той, которая предала меня, имела привкус горечи: помимо воли, мне становилось обидно за ее счастье и за то, что она не испытывала ни малейших угрызений совести из-за того, что по ее вине моя жизнь была сломана и исковеркана. Удивительно, но я был больше настроен против Консепсьон, чем против Луиса. В конечном счете, он поступил так, как поступил бы любой другой мужчина, ухаживая за понравившейся ему девушкой. Мои мрачные мысли развеялись только тогда, когда со двора послышался голос Консепсьон, что-то приказывающей слугам. Я опять был счастлив, благодаря своей чистой и нежной привязанности.
Солнце Левантии[80] уже заливало золотом эту благодатную землю. Я нашел Консепсьон в саду, где она поливала цветы. Какое-то время мы не могли найти темы для разговора, и, чтобы прервать это молчание, она наконец сказала:
— Видишь, Луис занимается апельсинами, а я довольствуюсь своими цветами и встаю так рано только из-за них. Ты обратил внимание, какое жаркое здесь солнце уже с самого утра…
— Ты ведь привыкла к этому… Помнишь, когда мы гуляли там, на берегу Гваделквивира, и не обращали внимания на жару!
Она не сразу ответила, а когда стала говорить, ее голос слегка дрожал:
— Неужели ты так и не простил меня?
— Сердцу невозможно приказать… А где Луис?
Она подошла ко мне и прикоснулась к руке. Я сделал шаг назад:
— Не прикасайся ко мне!
Я увидел, что ее глаза наполнились слезами.
— Ты меня ненавидишь, Эстебан?
Ненавижу! Да больше всего на свете мне хотелось обнять и прижать ее к себе!
— Зачем ты вернулся?
— Чтобы увидеть тебя…
Она долго смотрела на меня, прежде чем сказать:
— Я не верю тебе, Эстебан…
— По-моему, ты впервые сомневаешься во мне, Консепсьон.
— Я впервые боюсь тебя.
Отчужденные, мы стояли друг перед другом… Да, она не без оснований опасалась меня.
— Счастье тебя очень изменило, Консепсьон. Раньше ты никогда не сомневалась в моих словах.
Она невесело улыбнулась:
— Счастье? Бедный Эстебан… Знай же, если тебе будет от этого легче, что я очень несчастна. Луис совсем не такой, как я думала. Он безвольный и мягкотелый эгоист, забывающий обо всем, что его смущает или заставляет задуматься… Например, о Пакито, который им всегда восхищался.
Я понял, что она ничего не забыла, так и не простив Луису смерти того, кого считала своим сыном. Не простила она, конечно, и меня. Но к чему скрывать, — я испытал какое-то мрачное удовлетворение, узнав, что Луис не пользуется любовью той, которую он у меня отнял.
— Консепсьон, где Луис?
— Иди по дорожке за хлевом и найдешь его…
Я долго шел среди апельсиновых деревьев, не встречая ни единой живой души. И вдруг, выходя из затененной впадины между плантациями, я увидел столь неожиданную сцену, что поначалу не поверил своим г лазам. Вверху, надо мной, танцевал человек, и отсутствие музыки превращало этот танец в какую-то галлюцинацию. Я узнал в нем Луиса. Ступая как можно тише, я укрылся за апельсиновыми деревьями, стоявшими в нескольких метрах от бывшего тореро, не подозревавшего о моем присутствии. Со своего места я видел его в профиль, и меня сразу же поразила высоко поднятая голова, неподвижность взгляда, напряжение мышц. Я все понял! Луис Вальдерес в этом удаленном от глаз людей уголке земли, прислушиваясь к несуществующей музыке, выступал для самого себя. Насколько же сильно он оставался во власти корриды! Мне даже слегка сдавило горло. Я почувствовал неловкость, поняв, что проник в тайну, не принадлежащую мне. Вдруг, словно услышав звук трубы, «Очарователь из Валенсии» приподнялся на носках, протянул в приветствии к солнцу свою кордобскую шляпу с прямыми жесткими полями, потом швырнул ее в траву и продемонстрировал такую великолепную фаэну, какой я никогда прежде не видел. Сражаясь с невидимым противником, Луис давал такое блестящее сольное представление, о котором мог бы помечтать каждый матадор. Безо всякой спешки, соизмеряя все движения, он выискивал самые трудные и исполнял их с такими живостью и скоростью, которые вызвали бы восхищение самой скептической публики. С блеском он демонстрировал обыкновенный проход, проход слева по кругу, проход у груди, проход камбиада снизу вверх, классические проходы, к которым он прибавил, словно вдохновенный артист, прелесть народных: молинете, афораладо, манолетину[81]. Своего предполагаемого быка он убил способом, заимствованным у матадоров прежних времен, а именно: вызывая опасность на себя и эффектно убивая мчавшегося прямо на них быка. Еще я увидел, как Луис наблюдал за агонией своего соперника, а затем мелким шагом прошел вокруг воображаемой арены, отвечая на предполагаемые крики восхищения. Я удалился прежде, чем он завершил свой круг почета, вышел на верхнюю дорогу и только оттуда позвал его. Луису потребовалось некоторое время, чтобы вернуться к реальной жизни.
— Как ты меня нашел, Эстебан?
— Консепсьон посоветовала мне пойти по этой дорожке. Она поливала цветы.
Луис вздохнул:
— Да, знаю… Для нее вполне достаточно цветов.
— Тогда как тебя апельсины не очень-то привлекают, а?
— Нет, не очень. Вернемся?
— Как хочешь.
Мы оба чувствовали, что сейчас произойдет важный разговор. Я решил начать первым:
— Твоя жена боится меня.
Он удивленно остановился:
— Боится?
— Похоже, она опасается, что я приехал вовсе не для того, чтобы засвидетельствовать вам свою старую дружбу.
— Но это же не так, правда?
Я не сразу ответил. Он весь напрягся в ожидании.
— Теперь, когда я удостоверился в вашей благополучной жизни, мне лучше сразу же уехать. Ты сможешь отвезти меня в Альсиру, когда мы вернемся домой?
Он взял меня под руку.
— Не знаю, что вообразила себе Консепсьон, но я хочу, чтобы ты остался, нравится ей это или нет! Я изнываю от скуки, разыгрывая из себя помещика. Меня не интересует сельское хозяйство, разве только животные…
— А именно быки, да?
— Да.
Мы двинулись вперед, и каждый думал о том, как продолжить прервавшийся разговор. Луис принудил себя рассмеяться, прежде чем сказал:
— Знаешь, я сохранил отличную форму.
— Да, я уже удостоверился в этом.
— Как это?
Я решил сжечь за собой мосты:
— Я только что видел, как ты работал.
Он отреагировал совсем не так, как я ожидал. Дрожащим голосом Луис спросил:
— Твое мнение?
— Положительное.
— Правда, Эстебан?
— Правда.
Он вздохнул полной грудью. Казалось, я снял с него тяжелый груз и вернул ему уверенность в самом себе, уверенность, которая теплилась, но не могла проявиться без подтверждения другого человека.
— Спасибо, амиго…
В долгом молчании мы уже подошли почти к дому. Вдруг он робко спросил:
— Как ты думаешь, если бы представился такой случай, я смог бы выступить и не вызвать смеха?
— Уверен в этом.
Он очень крепко сжал мне руку.
— Ты вернул мне жизнь, Эстебан.
Как ребенок, которому хочется игрушку и который не решается ее попросить, Луис прошептал:
— Только кто сможет мне поверить? И рискнуть поставить на меня свои деньги?
— Кроме того, существует Консепсьон…
Он пожал плечами, как бы показывая, что это не станет для него главным препятствием.
— Но ведь после смерти Пакито ты ей пообещал…
— Что из того? Пойми, Эстебан, что я продолжаю думать о корриде только потому, что не смог обрести того, на что рассчитывал! Знаю: для тебя Консепсьон — чудо из чудес! Но эта Консепсьон существует только в твоем воображении, дружище! Ты продолжаешь видеть в этой женщине душу и сердце прежней девочки. Консепсьон не любит меня, и думаю, что она никого не любит и вовсе не способна на это чувство… Подожди, не спеши возражать, Эстебанито… Она любила только Пакито, но это была слепая материнская любовь. Она не простила мне его смерти, уверен, не простила и тебе… Пакито всегда будет стоять между ней и мною. Вот почему я изо всех сил хочу вернуться на арену, Эстебан! Я хочу жить, а здесь я прозябаю… Слышишь? Я хочу жить! Поэтому я твердо решил уехать отсюда. Я готов делать, что угодно, если не смогу стать тореро, но я больше не останусь среди этих апельсинов, от одного запаха которых меня тошнит… Меня тошнит от такой жизни…
Тогда я рассказал ему все: о встрече с Мачасеро, об ужине с доном Амадео и, наконец, о главной цели моего визита. Рассказывая, я видел, как менялось его лицо и как глаза наполнялись тем самым блеском, который мне так понравился во время нашей первой встречи. Передо мной был человек, которому я, без сомнения, вернул жизнь.
Я думал о том, как Луис объявит обо всем жене, и ожидал трудного разговора. Во время завтрака он не сказал ни слова о моем предложении, но был так весел и многословен, что Консепсьон никак не могла понять причины резкой перемены, происшедшей с ее мужем.
— Что с тобой, Луис?!
— Не знаю.
— На тебя произвело такое впечатление присутствие Эстебана?
— Может быть…
— Тогда жаль, что он не приехал раньше.
Она произнесла эту реплику таким тоном, что не осталось никакого сомнения: их отношения были далеко не идеальными. Чтобы изменить тему разговора, «Очарователь из Валенсии», который становился все более похожим на прежнего Луиса, спросил:
— Скажи-ка, Эстебан, своим старым друзьям: почему ты покинул нас?
Я почувствовал на себе взгляд Консепсьон.
— Я не мог больше видеться с Консепсьон.
За этим признанием последовал миг смущения, но Луис, приняв мою игру, рассмеялся:
— Как я вижу, ты по-прежнему влюблен?
— Ты же знаешь, Луис, люди говорят что цыгане любят только раз в жизни…
В свою очередь, Консепсьон шутливо бросила:
— Но цыгане тоже мужчины, и, значит, тоже могут лгать. Эстебан, я ведь могу подумать, что если ты снова здесь, то тебе больше не больно встречаться со мной, и, стало быть, ты меня больше не любишь…
Я сделал решительный шаг:
— Давайте поговорим откровенно, раз и навсегда. Я люблю тебя, Консепсьон, с того возраста, когда только может появиться такое чувство. Для Луиса все это не ново. Ты клялась мне в верности и вдруг отдала предпочтение Луису. Это твое право. Но я-то вовсе не обязан перестать тебя любить только потому, что ты меня разлюбила?! Цыганам не приказывают. Вспомни это, Консепсьон, ты ведь долго жила рядом с нами в Триане. Я не стал ненавидеть Луиса потому, что любил тебя. С тех пор я живу своими собственными воспоминаниями, и это касается только меня. Выходя за Луиса, ты отвергла наши общие воспоминания. И если я вернулся, то лишь затем, чтобы узнать, изменило ли время вас, как меня. Похоже, нет. Теперь, даже если мне от этого горько, это только мое дело, и был бы тебе признателен, Консепсьон, если бы ты больше не задавала таких вопросов.
— И все же я тебе задам еще один, Эстебан… Можешь ли ты поклясться на распятии, что приехал только для того, чтобы повидать нас?
Если бы Луис не был в курсе моих дел, — мне пришлось бы солгать. Теперь же я просто склонил голову, чтобы спрятать взгляд:
— Нам воспрещается брать Господа в свидетели для подобных дел.
— Я была уверена, что ты лжешь, Эстебан. Для чего ты лжешь?
Вмешался Луис:
— Ты невежлива с нашим гостем, Консепсьон! Это на тебя не похоже.
— Я ненавижу тайны и заговоры!
— И все же ты достаточно долго знаешь Эстебана, и он не заслуживает такого обращения, особенно с твоей стороны!
Раздраженная, она поднялась и вышла, не сказав ни слова. Луис вздохнул:
— Вот так… Она стала такой со дня смерти Пакито. Помнишь о ее клятве больше не говорить об этом несчастье? Да, мы сдержали слово, но это оказалось еще труднее, чем постоянно говорить об этом! Пакито все время здесь, между нами. Когда он погиб, Консепсьон стала жесткой и замкнутой. Раньше я был уверен, что она горячо любит меня, сейчас я сомневаюсь в этом. Мы живем, как живут чужие люди под одной крышей. Каждый день я читаю упрек в ее глазах. Хочешь знать, что я иногда думаю, Эстебан? Она бы предпочла, чтобы в Линаресе бык убил меня, а не Пакито! Иногда мне кажется, что она просто меня ненавидит.
— Ты преувеличиваешь, Луис.
— Не думаю. Надеюсь, ты теперь лучше поймешь мое желание вздохнуть другим воздухом, услышать шум трибун и опять одеть костюм тореро! Ты мне только что принес надежду, Эстебан… Осуществится она или нет, но я буду признателен тебе до самой смерти.
— Я позвоню сеньору Рибальте, как только ты получишь согласие Консепсьон. Он хочет обязательно приехать к тебе, чтобы обсудить программу тренировок. Я уже знаю эту программу. Составлена она с умом. Если ты согласишься, то твой дебют состоится в июне во Франций.
— Неплохая мысль.
— В конце концов, ты сам сможешь все обсудить с ним.
Луис поднялся.
— Можешь на меня рассчитывать, Эстебанито. Я сегодня же вечером переговорю с Консепсьон, и, хочет она того или нет, я опять стану лучшим в Испании тореро! «Очарователь из Валенсии» снова обретет власть и над быками, и над толпой!
Я хотел бы в это верить так же, как и он…
Луис ушел исполнять обязанности хозяина. Я же курил сигару, устроившись в шезлонге на террасе, выходящей на великолепную хуэрту[82] Хукара, устав думать о вчерашнем и не собираясь думать о завтрашнем дне. Я не слышал шагов Консепсьон, и когда оказалась рядом, я подумал, что она пришла из моей мечты.
— Эстебан, прости мне вчерашнее. Я была жестока и несправедлива с тобой… Но я обязана быть такой… Иначе, к чему мы придем, я и Луис?
Я принес еще один стул, и она села рядом со мной. Глядя на нее, я думал, что несколько недель назад одна только возможность такой близости вознесла бы меня до небес. Теперь же, когда это произошло, я испытывал почти страх, настолько альсирская Консепсьон была непохожа на ту, из Трианы. Не придавая особого значения своему жесту, я взял ее за руку:
— Если бы ты не была так забывчива, то помнила бы, что уже бывала несправедлива и даже жестока со мной, но поверь, что это не имеет никакого значения потому, что ничто не сможет изгнать из моего сердца один образ. Твой образ, Консепсьон.
Она тихо прошептала:
— Эстебанито…
Интонация ее голоса, словно по мановению волшебной палочки, стерла с моих глаз пейзаж Валенсии, и передо мной возник Гвадалквивир, по берегу которого мы шли с Консепсьон, взявшись за руки, опьяненные планами на будущее, которым, увы, не суждено было сбыться…
— Эстебанито, я рада, что ты здесь.
— У тебя часто меняется настроение, Консепсьон.
— Нет. Это случилось со мной только раз, когда мне показалось, что я люблю Луиса.
Я умолк, догадываясь, что, разговаривая со мной, она, в первую очередь, объясняла все это себе.
— Я не обижена на Луиса. Он такой, каким был и раньше. Таким же он будет всегда. Луис ни в чем не виноват… Это человек без храбрости, к тому же постоянно живущий иллюзиями. Он все время придумывает и разыгрывает роль человека, которым хотел бы быть сам, и ему иногда начинает казаться, что он и есть тот человек… Жить с ним невесело, Эстебан.
— Ты слишком строга.
— Нет. Мое существование приобрело новый смысл с появлением Пакито. Этот ребенок указал мне цель жизни. А погиб он из-за Луиса, из-за трусости Луиса…
— Ты забываешь, Консепсьон, что Пакито пошел на смерть за Луиса…
— И он оказался недостойным подвига ребенка, что заслуживает еще большего осуждения. Помнишь старую Кармен, которая помогала мне по дому в Санта-Круз?
— Не очень…
— Она была родом из Трианы и знала нас еще детьми.
— Ну и что?
— Однажды, в сердцах, она мне сказала одну вещь, которую я с тех пор никак не могу забыть. Я хотела бы, чтобы ты мне честно сказал, Эстебанито…
— Обещаю.
— Эта женщина сказала, что если бы я тебе не изменила, — ты бы стал великим матадором. Ты тоже так думаешь?
— Думаю, Консепсьон.
Тогда она, в свою очередь, взяла меня за руку и прошептала:
— Прости, Эстебанито мио[83]…
Вечер был необычайно нежным, даже для этого климата. Мы пили кофе, глядя на звезды, и время от времени легкий ветерок доносил до нас городской шум Альсиры. Никто из нас не мог даже подумать, что это последние спокойные часы в нашей жизни. Уставшая Консепсьон достаточно скоро оставила нас вдвоем, пожелав спокойной ночи. Не без удовольствия я узнал, что Консепсьон и Луис уже давно жили в разных комнатах. Когда она ушла, Луис бросил:
— Я приготовил тебе сюрприз, Эстебан!
— Правда?
— Я подожду, пока Консепсьон уснет, и выйду. Ты еще полчаса отдохни, а потом поднимайся по лестнице на чердак. Увидишь, я переделал его в очень красивую комнату, теперь это — мои владения, и Консепсьон туда никогда не заходит.
— Тебе не кажется, что сейчас не совсем подходящее время для посещения твоего чердака?
— Но мой сюрприз ждет тебя там, Эстебан!
Я согласился. Через четверть часа, решив, что жена уже уснула, он вышел.
— Так через полчаса, слышишь?
— Хорошо…
Я остался один, и от этого мне стало лучше. Говоря правду, я сожалел о своем приезде. Возможно, узнав, что у Луиса с Консепсьон — дружная семья, я страдал бы, но и их обоюдное разочарование друг в друге тоже было мне в тягость. Это чувство, несомненно, происходило еще и от того, что, несмотря на всю мою пристрастность, приходилось признать, что не все худшее здесь исходило от Луиса. И потом, я увидел, что Консепсьон ужасно изменилась. Ведь такой жесткости не было в моей, трианской Консепсьон!
Постепенно мои мысли изменили направление, и я стал думать о порученной мне миссии. Конечно, «Очарователь из Валенсии» внешне сохранил свою прежнюю гибкость и даже слегка наигранную элегантность, которая когда-то так нравилась публике и так раздражала меня. Ведь вопрос состоял в том, избавился ли Луис от своего страха, который еще больше, чем трагическая смерть Пакито, повлиял на его уход с арены? Если он преодолел свой страх, — тогда, конечно, я оказывал ему большую услугу. В противном случае, я рисковал стать убийцей. Еще было время, чтобы отступить. Нужно было только позвонить в Колон, в Севилью, и сказать дону Амадео, что Вальдерес утратил свои способности, и всякая попытка вернуть его на арену будет обречена на полный провал. Но имел ли я право лгать тем, кто целиком и полностью доверял мне? Имел ли я право предать дружбу Луиса, для которого возврат на арену, возможно, станет спасением? А Консепсьон? Я не мог отказаться от возможности находиться рядом с ней, работая вместе с ее мужем. Чтобы избавиться от этих назойливых мыслей, я встал, посмотрел на часы, посветив себе зажигалкой, и увидел, что полчаса, о которых говорил Луис, уже прошли. Как можно тише я поднялся по лестнице. Из-под двери Консепсьон на первом этаже не проникал ни единый луч света. Должно быть она спала, не подозревая о наших странных развлечениях. Я поднялся на второй этаж, толкнул дверь чердака и замер на пороге от удивительного зрелища, открывшегося моим глазам. Луис расставил на полу по углам несколько фонарей. В центре освещенного круга я увидел «Очарователя из Валенсии», одетого в «костюм света»[84] и стоявшего в той же позе, в какой его изображали афиши во времена пика его славы. Казалось, что вместо двери на чердак я открыл дверь в прошлое. Я никак не мог насмотреться на этого тореро, одетого во все белое, с серебряными вышивками и яркими пятнами галстука, пояса и чулок. Монтера[85], надвинутая на лоб, придавала его взгляду недостающую ранее глубину. Луис был очень красив, и я понял, что если сейчас его талант хоть немного превзойдет средний уровень, то публика будет покорена уже одним его внешним видом. Он смотрел на меня, пытаясь уловить первое впечатление:
— Ну как, Эстебан?
— Фантастика, Луис… Это стоило увидеть!
Его смех остался таким же молодым.
— Думаешь, я еще смогу соперничать с молодежью, о которой сейчас говорят?
— Для того, чтобы ответить, мне нужно увидеть тебя на арене.
— Об этом можешь не беспокоиться: у меня такие же быстрые ноги и такая же крепкая рука! Увидишь, Эстебан, я еще убью нескольких быков, если только ты захочешь быть со мной.
— Как ты мог подумать, что я тебя брошу, Луис?
Он подошел ко мне и расцеловал в обе щеки. Эта сцена напомнила мне об Иисусе, целующем Иуду, прежде чем войти в оливковую рощу. Радости же Луиса не было предела. Он уже видел себя собирающим трофеи и триумфы.
— У нас впереди еще будет красивая жизнь, Эстебан!
Прежде, чем я успел ему ответить, из-за двери донесся голос:
— А что ждет меня в этом будущем?
Мы обернулись. Консепсьон, одетая в халат, строго глядела на нас. Сконфуженные, мы не знали, что ответить. Она вошла и, обращаясь ко мне, сказала:
— Значит, ты приехал за этим? — и, не дождавшись ответа, вышла. Я бросился за ней и настиг ее уже внизу, когда она взялась за ручку своей двери.
— Консепсьон, послушай, меня!
— Нет, ты тоже лжец, Эстебан! Я сожалею, что была с тобой откровенна, ты этого не заслуживаешь! Ты снова предал меня, как предал в тот день, когда я тебе доверила Пакито. Этого я тебе никогда не прощу.
Тогда я ей не поверил. Но я ошибся.
Вопреки тому, что можно было ожидать, Консепсьон не стала противиться планам Луиса, когда он официально поставил ее в известность о своих намерениях. Она лишь удовольствовалась замечанием:
— Ты, Луис, дал мне слово, и ты, Эстебан, тоже… Я вам больше не верю. Делайте, что хотите. Но я буду сопровождать тебя в поездках, Луис, чтобы все видели, что я полностью согласна с твоим возвращением.
Рибальта и Мачасеро, предупрежденные мной, нашли нас в Валенсии. После того, как при общем согласии была разработана программа тренировок, было решено, что я буду жить у моего друга, чтобы руководить им. Я должен был держать в курсе наших дел дона Амадео, которому нужно было вернуться в Мадрид. Мы условились, что когда я решу, что Луис уже обрел хорошую физическую форму, мы переедем к одному моему приятелю на его андалузскую[86] ферму, где «Очарователь из Валенсии» для восстановления автоматизма движений попробует свои силы с молодыми бычками. Рибальта дал мне месяц, чтобы составить окончательное мнение о возможностях Луиса и решить, стоит ли ему тратить такие большие средства, чтобы вернуть позабытую славу Луиса. Кроме меня Луис еще очень хотел видеть рядом с собой своего старого пикадора Рафаэля Алохью и двух бандерильерос — Мануэля Ламарилльо и Хорхе Гарсиа, которые прежде сопровождали его повсюду. Мне нужно было убедить вернуться этих людей, которые покинули арену одновременно с их матадором. Я понимал, что это будет трудно, но рассчитывал привлечь их высокими заработками и обещаниями значительного страхового полиса. Дон Амадео полностью разделял мое мнение. Он понимал, что Луис будет чувствовать себя уверенно, находясь рядом с тремя старыми помощниками, которые хорошо знали его манеру ведения боя.
Мы расстались, преисполненные планов и надежд. Мачасеро и Рибальта возвращались в Мадрид, а я направлялся в Севилью, чтобы сделать все необходимые распоряжения по поводу своего длительного отсутствия. Друзьям, интересовавшимся моими планами, я давал уклончивые ответы. Зная, что это действует интригующе и что я возбуждаю любопытство, я стремился к тому, чтобы вскоре в Сьерпесе и окрестностях все афиспонадос стали говорить, что старый лис Эстебан Рохиллья что-то задумал. Это было необходимо для того, чтобы возвращение Луиса Вальдереса вызвало как можно больше шума и интереса. Дон Амадео не скрывал от меня, что в случае провала Луиса он будет разорен. Но страсть игрока, верящего в свою удачу, заставляла его ставить все состояние на то, что целиком зависело только от судьбы. Мачасеро должен был заняться подготовкой людей, обслуживающих корриду. Рибальта пока предпочитал оставаться в тени.
Дон Амадео иногда наезжал в Альсиру, чтобы время от времени убеждаться в хорошей форме Луиса. Вскоре она стала просто отличной, и, понемногу забывая о моих прежних опасениях, я стал думать, что вторая карьера «Очарователя из Валенсии» обещает стать еще более блестящей, чем первая. Я изо всех сил старался привести его к этому результату, не давая Луису никакой передышки. Интенсивные занятия спортом (чтобы согнать жировую прослойку, которая у него, как и у большинства левантийцев[87], стала образовываться на животе) сменялись отработкой движений с плащом. Нанятый нами мальчишка двигал голову быка, установленную на легких колесах, и, следуя моим наставлениям, Луис вспоминал механику классических движений. Чуть позже мы должны были заняться импровизацией.
Мне такая жизнь нравилась, а вот отношение к ней Консепсьон удивляло. Казалось, она позабыла об обмане и полностью разделяла наши заботы и надежды. Она старалась готовить для мужа специальную пищу, следила за тем, чтобы он вставал достаточно рано и мог работать до дневной жары, регулярно напоминала ему о сиесте[88] и часами занималась его гардеробом. Я не осмеливался расспрашивать о причинах перемены в ее поведении. Когда после обеда Луис поднимался к себе для отдыха, мы часто оставались вдвоем, но почти не разговаривали. После сцены на чердаке она стала просто любезной хозяйкой, заботящейся о госте. Ее изысканная вежливость, больше, чем гнев убеждала меня, насколько я стал ей безразличен. Я страдал от этого, но не решался жаловаться, опасаясь нового взрыва гнева, который усложнил бы мое пребывание под одной крышей с ней.
Тем не менее, что-то подсказывало мне, что хорошее настроение Консепсьон было наигранным. Несколько раз в минуты, когда она не догадывалась о моем присутствии, я видел ее лицо, настоящее ее лицо, которое обычно она скрывала под маской любезности. Оно было жестким, со складками горечи у рта и таким ненавидящим взглядом, который не оставлял никаких сомнений в настоящих ее чувствах по отношению к нам. Но тогда какой же смысл разыгрывать всю эту комедию? Чтобы мы успокоились? Но зачем? Казалось, что теперь Консепсьон больше всех желала возвращения своего мужа на арену, а ее заботы даже превосходили мои собственные. В своих заботах она не позволяла Луису совершить ни малейшего отступления от программы подготовки. Настоящие причины этих перемен были скрыты от меня. Я не так уж проницателен, особенно в том, что касается женщин. Доказательством тому была сама Консепсьон, Консепсьон, которой раньше я так доверял. Итак, единственный вывод, который я сделал, исходя из ее поведения, был следующий: жена Луиса делала все возможное, чтобы он был как можно лучше подготовлен к возвращению на арену, и, чтобы в случае провала (на который она, безусловно, надеялась) он не смог бы подобрать себе достаточных оправданий, чтобы испытать судьбу еще раз. Я считал ее расчет неверным с самого начала: неприязнь к мужу мешала ей видеть, как день ото дня он становился все уверенней.
К концу апреля я смог сообщить дону Амадео, что Луис находится в превосходной физической форме. С согласия патрона, я съездил в Андалузию к моему другу Педро Ибурасу, который выращивал быков недалеко от Ла Пальма дель Кондадо. Естественно, я был вынужден поделиться с Педро нашими планами относительно Луиса Вальдереса. Будучи человеком, знающим толк в этом деле, Ибурас поначалу проявил естественный скептицизм. Он повидал немало тореро, которые принимая желаемое за действительное, возвращались, в результате чего память об их прежних выступлениях была обесславлена. Я постарался убедить Педро, что уверен в Луисе, который сохранил все свои прежние качества. Мы разговаривали, опершись на ограду загона, где некоторые из работников Ибураса, половчее и посмелее, упражнялись с молодыми бычками. Хозяин вынул изо рта сигару и сказал:
— Дон Эстебан, я давно знаю и очень уважаю вас. Я уверен по сей день, что если бы вы захотели, то стали бы великим матадором — для этого у вас было все необходимое. Я говорю это для того, чтобы показать, как я доверяю вашему мнению. Быков вы знаете так же хорошо, как и я, а тореро — лучше меня. Если вы уверены, что Луис Вальдерес не опозорит свой костюм матадора и былую славу, я согласен вас принять и предоставить все необходимое для тренировок.
Мы приехали в Ла Пальма дель Кондадо в тот самый день, когда в Мадриде начались корриды, посвященные Сан Изидро. Консепсьон сразу же покорила дона Педро.
В первый раз, когда я увидел Луиса наедине с быком, от волнения мне сдавило горло. Охватит ли его паника, которую он мог просто позабыть, думая, что избавился от нее навсегда? Когда Вальдерес работал, подошел дон Педро. Он тоже рассматривал, вглядывался и оценивал каждое движение Луиса с мулетой, которые он проделывал перед молодым и горячим быком. Луис продемонстрировал весь свой арсенал движений, и я обратился к нашему хозяину:
— Что скажете, дон Педро?
— Думаю, вы правы, дон Эстебан. Луис Вальдерес еще может показать, на что он способен.
Рибальта, уведомленный о прекрасной физической форме Луиса, приступил к сложным переговорам о начале выступлений «Очарователя из Валенсии». Я же, поручив Ибурасу следить за тренировками своего подопечного, отправился в Мадрид, чтобы собрать квадрилью.
Мануэля Ламорилльйо я нашел в квартале «Лос Матадерос». Мне было нелегко раздобыть его адрес. Как и все, кто покинул арену после неудачи, Мануэль канул в безвестность. Ему очень не хотелось, чтобы прежние поклонники знали, где он живет, потому что жил он теперь очень скромно, довольствуясь зарплатой служащего администрации скотобойни. Мне очень нравился Мануэль, один из самых умелых и умных бандерильерос, которые мне пришлось когда-либо видеть. Почти одновременно со мной он заметил деградацию Луиса. И ему тоже не хватило мига, чтобы спасти Пакито в Липаресе.
Жилье Мануэля и его жены Кончиты было почти нищенским. Я пришел к ним во время ужина, что позволило мне сделать вывод об их крайне бедственном положении. Ламорилльйо, увидев меня, покраснел от стыда, но чувство уважения, которое он питал ко мне, и радость встречи одержали верх над его самолюбием. У них не было детей, и это делало их стесненные условия существования более сносными. После радостных приветствий и поцелуев я объяснил цель моего прихода. Он выслушал меня, не проронив ни слова, и, когда я окончил, его жена ответила мне первой:
— Сеньор, мой муж чудом избежал смерти от быков, даже когда он был молод и силен. Сейчас он не так быстр и уверен в своих силах. Нет, я не могу согласиться на его возвращение туда.
Мануэль нежно взял ее за руку:
— Подожди, Кончита миа[89]. Дон Эстебан, я вас очень уважаю и думаю, что если вы считаете возвращение Луиса Вальдереса возможным, то это действительно так. Что бы ни говорила Кончита, но меня еще не настолько изъела ржавчина, и я уверен, что несколько недель тренировок смогут вернуть мне прежнюю форму.
Кончита простонала:
— Мануэль, ты не можешь согласиться!
— Я просил тебя подождать, кверида[90]. Дон Эстебан, если бы речь шла только обо мне, я бы сейчас же ответил вам «да», — уж очень мне надоела эта работа на скотобойне. Но есть еще Кончита… Мы бедны, дон Эстебан, очень бедны, и если меня ранят или, хуже того, — убьют, что же с ней будет?
Пока Кончита всхлипывала, дав волю своему воображению, я раскрыл свои карты:
— Ваш гонорар, Мануэль, будет значительным, еще более значительным, чем тот, который вы получали прежде.
— Почему?
— Потому что, если возвращение «Очарователя из Валенсии» будет удачным, его импрессарио, синьор Рибальта, получит огромную сумму денег. А он отлично знает, что Луис будет чувствовать себя уверенно, только если ему станут помогать прежние друзья. И, наконец, последнее. Ваша жизнь будет застрахована на триста тысяч песет…
— Триста тысяч песет!..
Размеры суммы поразили Кончиту и Мануэля, и, таким образом, их сопротивление было сломлено…
Мы договорились, что Мануэль как можно скорей присоединится к тренировкам Луиса в Ла Пальма дель Кондадо. Кончите же я оставил достаточно денег, чтобы она могла дождаться первого гонорара своего мужа.
С пикадором Рафаэлем Алохьей у меня не возникло никаких трудностей. Бедняга Рафаэль, который заметно потолстел, никак не мог прокормить свою жену Ампаро и семерых детей. Когда я нашел их дом, находящийся неподалеку от кладбища Сан Хусто, у меня от жалости сдавило сердце. Со слезами на глазах Рафаэль признался:
— Видите, дон Эстебан, я не могу даже предложить вам вина!
Его исхудавшая жена с большими воспаленными глазами, смотрела на меня, не говоря ни слова. Время от времени она поднималась, чтобы заняться младенцем, лежащим в колыбели, под которую они приспособили ящик из-под сардин, или чтобы дать оплеуху одному из грязных мальчишек, которые все время ссорились между собой. Несмотря на свой вес, Алохья выглядел неважно, о чем свидетельствовали мешки под глазами, да и вся его полнота была какой-то нездоровой. Я объяснил ему причину своего прихода и, поняв, что наконец он сможет заработать, Алохья сразу же согласился. Он едва не запрыгал от радости, когда я объявил о размерах его доли и о страховке. Положив на стол несколько банкнот по сто песет в виде аванса, я потребовал от него привести себя в форму и, особенно, прекратить пить. Он поклялся в этом жизнью своих детей.
— Возможно, мы начнем в июне во Франции.
— Только дайте знать и вышлите денег, чтобы взять напрокат костюм.
Когда я уже собирался уходить, Алохья спросил:
— Дон Эстебан… а как он, дон Луис?
— Лучше, чем когда-либо!
Это его искренне обрадовало.
Самым трудным оказалось убедить Хорхе Гарсиа и его жену Кармен, которая не хотела даже слышать о бое быков. Хорхе полностью позабыл о корриде и занимал скромную должность в больнице Сан Рафаэль в квартале Шамартин, в котором и жил с дочерью и сыном. Он довольно скептически отнесся к возможности новой карьеры Луиса Вальдереса, и мне долго пришлось убеждать его. Деньги в этом случае тоже сыграли не последнюю роль. Гарсиа вместе с женой подсчитал, что если все будет в порядке, то через три сезона они смогут купить себе домик, о котором мечтали со дня свадьбы. Кармен была полненькой и болтливой. Говорила со мной, в основном, она, отчего легко было догадаться, кто в этой семье главный. Размеры страховки убедили ее окончательно.
В гостинице «Эль Чикоте» дон Амадео вручил мне значительную сумму для передачи ее компании, специализировавшейся на страховании рискованного труда тореро. Отдавая мне деньги, сеньор Рибальта заметил:
— Молю Бога, чтобы вы не ошиблись в вашей оценке возможностей дона Луиса, иначе мне придется занять место рядом с нищими на паперти.
Я еще раз искренне его успокоил. Мы вместе уточнили, с кем из журналистов необходимо связаться для лучшей рекламы наших выступлений, которая бы сразу заставила организаторов поверить в наши силы.
В страховом обществе, куда я вложил несколько тысяч песет, меня приняли очень церемонно, как большого сеньора.
С чувством исполненного долга я вернулся в свою гостиницу «Флорида» на площади дель Каллао.
Назавтра, когда я оканчивал утренний туалет и собирался на поезд, идущий в Ла Пальма дель Кондадо и на Севилью, откуда, кстати, поступали превосходные новости, зазвонил телефон. Мне сказали, что некий Фелипе Мервин будет рад встретиться со мной. Я хорошо знал Мервина прежде и поэтому передал, чтобы он поднялся ко мне в номер.
Прежде я довольно часто встречался с Фелипе Мервином, поскольку он всегда присутствовал на корридах с участием знаменитостей, застрахованных его компанией. Фелипе был чем-то вроде частного детектива при той самой страховой компании, в которую я недавно обращался. Его роль заключалась в расследовании случаев гибели участников корриды, когда владельцы компании должны были выплачивать значительные суммы. Они же, в свою очередь, никогда ничего не предпринимали, не ознакомившись с выводами Марвина. Будучи ненамного старше меня, Фелипе походил на лиса из-за своего заостренного выступающего носа, — чтобы лучше вмешиваться в чужие дела, — как он шутливо говорил о самом себе. Но своей честностью он сумел завоевать симпатии всех, кто его знал. Некоторые пытались его подкупить, но безуспешно, и поэтому он был причиной провала многих мошенников, пытающихся заработать на страховании. Какое-то время мы были почти друзьями, поскольку мне нравились его глубокие знания в области корриды и жизни тореро. Фелипе было достаточно увидеть работу новильеро, чтобы предсказать его будущее. В этом он почти никогда не ошибался.
Когда он вошел в номер, я отметил, что кроме появившейся седины на висках он ни в чем не изменился. Улыбаясь, он начал:
— Здравствуйте, дон Эстебан, — рад вас видеть.
— Я также, дон Фелипе. Давно мы не встречались.
— Да, с тех самых пор, как вы больше не стоите за баррера…
Я предложил ему манцанильи. Мы подняли бокалы за прошлое.
— Знаете, дон Эстебан, я на вас по-прежнему обижен, несмотря на то, что уже прошло столько времени.
— Действительно? Из-за чего же?
— Покинув арену, вы лишили Испанию великого матадора!
— Кто это может знать, дон Фелипе?
— Я, дон Эстебан, и конечно же, вы. Ваш уход глубоко огорчил настоящих знатоков, которых не привлекают новомодные манеры, в которых форсу больше, чем таланта.
— Не уйди я тогда, все равно мне пришлось бы уйти сейчас.
— Почему? Я узнал, что Луис Вальдерес собирается вернуться, а он не на много младше вас.
— У Луиса есть качества, которых у меня никогда не было, дон Фелипе.
— Позвольте не согласиться с вами. Он умел пускать пыль в глаза, но нетрудно было догадаться, что за внешним блеском в нем ничего особенного не было… Кстати, он довольно жалко завершил свои выступления. Прошу извинить, если я задеваю ваши дружеские чувства.
— Согласен, у Луиса были трудные времена, но они давно забыты.
— Конечно, раз он возвращается.
Не зная, что еще сказать, мы какое-то время сидели молча. Почему он так настойчиво говорил мне о Луисе?
— Дон Эстебан, вам, конечно, известно, что я работаю в компании еще с тех пор, как вы сами участвовали в корридах?
— Конечно.
— У нас принято, чтобы я просматривал каждый полис перед тем, как его окончательно подпишут. Таким образом, я недавно ознакомился с полисами двух бандерильерос и одного пикадора, давно сошедших с арены. Честно говоря, меня это удивляло, пока я не узнал из мадридских слухов, что Луис Вальдерес собирается продолжить свою карьеру матадора. Если память мне не изменяет, то эти люди из прежней квадрильи Вальдереса?
— Именно так.
— Почему же сам дон Луис не застрахован, или он обратился в другую компанию?
— Нет, просто Луис достаточно богат, и его жена, в случае чего, не будет ни в чем нуждаться. Кроме того, у них нет детей…
— Понял. Значит, вы занимаетесь организацией его выступлений, дон Эстебан?
— Нет. Я только посредник и займу свое прежнее место в команде Луиса.
— Можно спросить, кто финансирует это мероприятие?
— Амадео Рибальта, азартный человек, который обожает корриду. Он надеется на большую прибыль. Думаю, он заставит Вальдереса подписать драконовские контракты, но я уже говорил, — тот достаточно богат и мечтает только о славе.
— У него есть такой шанс. Я не хотел бы казаться чрезмерно настойчивым, дон Эстебан, но почему вы набрали в команду людей не первой молодости?
— Потому что Луис, особенно во время первых выступлений, должен быть уверен в себе, и старые друзья, как никто, смогут ему в этом помочь. К тому же у этих ребят не сложилась жизнь, и они приложат все усилия, чтобы выполнить свою задачу хорошо.
— Но все же я обязан это сказать, большие суммы страховок потребуют больших взносов, а это значительно уменьшит прибыль сеньора Рибальты.
— Мне обязательно нужно было убедить бандерильерос и пикадора! А вот когда у них опять появится вкус к корриде, и, если они окажутся достойными своего прошлого, дон Амадео уменьшит выплату их взносов.
— Отлично. Я бы сомневался в этом деле, если бы в нем не участвовали вы, дон Эстебан. Смею вас заверить, что ваше участие доказывает его чистоту. Итак, я дам положительный отзыв. Когда и где начнет выступать «Очарователь из Валенсии»?
— В июне во Франции.
— Вы его менеджер?
— Нет. Просто я больше месяца тренировал его, и, должен сказать, что он сейчас в отличной форме. Он в Ла Пальма дель Кондадо, опять привыкает к быкам.
Фелипе Марвин встал.
— Рад был вас увидеть, дон Эстебан. Надеюсь, что мы очень скоро встретимся вновь: я хочу лично посмотреть на попытку дона Луиса вернуться. Если ему это удастся, будет настоящая сенсация. У меня к этому делу свой интерес: афиссион[91] к корридам у меня в крови.
Я почувствовал какую-то неприятную тяжесть после его ухода. Что его насторожило? Какой подлог учуял этот лис? Я напрасно ломал голову над этим вопросом, не понимая, что смог бы выиграть дон Амадео в случае провала Луиса, ведь он же сам признался мне, что если Вальдерес окажется не на уровне, то он потеряет все. Может быть, Фелипе был просто от природы чересчур подозрительным?
В Ла Пальма дель Кондадо я отметил, что Луис прогрессирует с каждым днем. Он почти полностью восстановил свою прежнюю ловкость. Ему оставалось лишь доработать движения ног, чтобы стать таким, каким он был прежде. Даже этого уже было вполне достаточно, чтобы добиться среднего уровня. Луис не стал скрывать своего удовлетворения, когда я объявил, что Ламорилльйо, Алохья и Гарсиа согласны участвовать вместе с ним в выступлениях.
— Увидишь, Эстебанито, как все удивятся. Я догадываюсь, что будут говорить обо мне, когда узнают о моем возвращении, но мне все равно: я уверен, слышишь? — уверен, что заставлю их замолчать и начать аплодировать!
Я предпочитал его мальчишескую уверенность сомнениям и опасениям от встречи с публикой.
Консепсьон удивляла меня все больше и больше. Она теперь никак не напоминала ту, которая со злостью говорила со мной в Альсире, и казалась столь же увлеченной, как и ее муж. Так же внимательно она следила за его режимом и была еще придирчивей к тренировкам. Я никак не мог понять, с чем было связано такое усердие.
День приезда Ламорилльйо и Гарсиа стал радостным для всех. Мы долго обнимались и даже позволили себе сделать некоторые отступления от режима, касающиеся напитков, но уже со следующего дня принялись за дело с еще большей страстью. Увидев работу Луиса, Ламорилльйо, мнение которого я очень ценил, сказал:
— Это настоящее воскресение, дон Эстебан! Он никогда не был так хорош. Если Луис будет так же работать на арене, успех ему обеспечен!
Я тоже так считал и был рад услышать подтверждение своих надежд.
Амадео Рибальта появился во второй неделе мая со множеством подписанных контрактов. Он пояснил, что представил скромные запросы по выступлениям в Арле и Пампелуне, но если они принесут триумф во Франции, особенно в Басконии[92], он договорился с организаторами в Сантадере и Валенсии о пересмотре суммы гонораров. Оставшийся в Мадриде Мачасеро деятельно занимался рекламой: объявление о скором возвращении «Очарователя из Валенсии» уже наделало немало шума в кругах, близких к корриде. Его прежние почитатели демонстрировали свое полное доверие к бывшему кумиру, в отличие от прессы, которая начала мощную кампанию по дискредитации Вальдереса, очевидно не желая возвращения человека, от которого можно было всего ожидать. Луис оставался к этому безразличен и даже подбадривал нас.
— Пусть они вопят, сколько им нравится. Скоро я заставлю их сменить тон, а если они и нападают на меня, — то потому, что далеко не уверены в моем провале. В противном случае они обошли бы меня молчанием.
Как я и ожидал, дон Амадео оказался очень требовательным в условиях контракта, заставив Луиса подписать его на пять лет. Несмотря на возражения Консепсьон, контракт был подписан, после чего Рибальта справедливо заметил, что если Луис рисковал только именем, то он — всем своим состоянием. И все же Консепсьон заметила:
— Луис рискует потерять не только имя, но и жизнь, дон Амадео!
Рибальта отделался неясным жестом:
— Об этом я не беспокоюсь, у дона Луиса достаточно опыта, чтобы избежать ненужных случайностей.
Несколько дней спустя, проезжая через Севилью, я сам смог убедиться в силе кампании, развернутой против моего друга. Я как-раз сидел с приятелями за столиком в нашем излюбленном кафе, когда ко мне подошел журналист, с которым меня связывали не очень приятные воспоминания:
— Так это правда, дон Эстебан?
— Что именно?
— Что Луис Вальдерес снова выходит на арену?
— Говорят, да.
— А, интересно, что стоит за этим?
Я взглянул на него с крайней неприязнью:
— Не понял вашего вопроса, сеньор?
Безо всякого приглашения он устроился за нашим столом.
— Не разыгрывайте комедию, дон Эстебан. Здесь какая-то афера!
— Какая еще афера?
— Именно это я и хотел от вас услышать. Луиса Вальдереса всегда хвалили больше, чем он того заслуживал, и вряд ли после долгого перерыва он стал лучше.
— Это ваше мнение, но не мое.
— Пор Диос![93] Я так и думал, иначе вы бы в этом не участвовали. Наверное, можно загрести много песет, дон Эстебан?
Вместо ответа я выплеснул ему в лицо стакан манцанильи. Он выругался, а затем медленно вытерся.
— Вы об этом еще пожалеете, дон Эстебан!
— Может вам еще добавить?
Он тяжело поднялся:
— Послушайте, вы! Мне наплевать на ваши махинации, но публику вы не обманете. Мы еще сможем оградить ее от таких мошенников!
На этот раз я дал ему оплеуху, в которую вложил столько силы, что ее должны были услышать в самом Серпьесе. Окружающим пришлось удерживать нас, иначе бы мы подрались. Мой соперник задыхался от ярости:
— Я всегда считал вас скотиной, Рохиллья…
— А я вас — шантажистом! Хотите, чтобы я купил ваше молчание, да? Так вот! Имейте в виду, что нам наплевать на ваше мнение и на мнение тех, кто вместе с вами! Нас рассудит публика, и я уверен, что ей не понадобится ваше мнение. Она сама поймет, что Луис Вальдерес — это настоящий тореро, в противоположность тем марионеткам, которые вас купили!
— Мы еще встретимся, Рохиллья!
— Когда угодно!
Он вышел, бормоча угрозы и ругательства, и я подумал, что они обязательно выльются в разгромную статью. Утешало то, что в Ла Пальма дель Кондадо я внимательно следил за тем, чтобы Луис не читал газет.
В тот же вечер я рассказал Консепсьон об эпизоде с журналистом и попросил, чтобы ни одна газета или журнал не попали на глаза ее мужу. Она пообещала сделать все от нее зависящее. Наш разговор происходил во время сиесты. Луис, Ламорилльйо и Гарсиа отдыхали после утренней тренировки. Мы с Консепсьон сидели на скамейке в тени густых ветвей. Чуть ощутимый ветерок гнал волны по луговой траве, со стороны моря с криками пролетали птицы… Покой, который, казалось, никто и никогда не тревожил и который существовал вечно. Я видел профиль Консепсьон. Возраст слегка заострил ее черты, сделав их более жесткими. Это лицо, которое я так любил, с годами все больше отражало внутренний мир Консепсьон. Ровный нос, овал лица, подчеркнутый впалыми щеками, тонкие губы. У нее по-прежнему оставалась девичья шея. Меня наполнила безграничная нежность к ней.
— Почему ты так смотришь, Эстебан?
Я невольно вздрогнул, оторванный от созерцания и воспоминаний.
— Почему? Тебе не понять…
— Неужели я до сих пор самая лучшая для тебя, Эстебанито?
— Ты же знаешь.
— Странно, раньше я думала, что я тебя очень хорошо знаю, а теперь я вижу, что не понимаю тебя. Может и прежде мне только казалось, что я понимаю твои мысли?
— Нет, ты их действительно понимала, но только тогда, когда владела ими.
Она легко толкнула меня локтем и наигранно рассердилась:
— Что это с вами, сеньор, как вы смеете говорить о любви с замужней женщиной, муж которой — ваш друг?
— Успокойся, разговор не об этом. Ты неправильно меня поняла. Я, очевидно, не вполне опытен в таких разговорах.
Она засмеялась.
— А мне казалось, что прежде…
— И прежде нет, Консепсьон… Просто тогда ты меня любила, и поэтому мне не нужно было произносить еще какие-то слова.
— Мы были детьми и нежности того возраста…
— …единственные, которые существуют. Зачем ты сейчас разыгрываешь неверие в мою прежнюю искренность…
Она встала и ушла, не сказав ни слова в ответ.
Однажды утром, когда из-за бессонницы я с опозданием вышел к импровизированной арене, на которой тренировались Луис и его товарищи, передо мной остановилась машина, из которой вышел Фелипе Марвин.
— Здравствуйте, дон Эстебан.
— Здравствуйте, дон Фелипе. Какими ветрами?
— У меня были дела в Севилье, и, находясь так близко от вас, я подумал, что может быть вы разрешите мне посмотреть на работу дона Луиса?
— Конечно, с удовольствием. Я как раз иду к нему.
Старый лис хотел убедиться, что я не обманул его и что дело было чистым. Сеньор Марвин по-настоящему любил свою работу и скрупулезно выполнял все ее правила.
— Не знаю, чем вы обидели прессу, дон Эстебан, но она яростно ополчилась на вашего протеже. Злобные заглавия чередуются с насмешливыми. Никто не верит в возможность успеха бывшего тореро.
— Вы ведь знаете эти журналистские игры?
— Да уж…
— Только попрошу вас, дон Фелипе, здесь не говорить об этом ни слова. Я стараюсь поддерживать не только физическую готовность Луиса…
— Можете рассчитывать на меня.
Около часа мы наблюдали за работой «Очарователя из Валенсии» и его команды и удалились прежде, чем они ее окончили.
— Итак, дон Фелипе?
— Покидаю вас, обретя полную уверенность, дон Эстебан. Примите мои поздравления с тем, что вам удалось привести его в отличную форму. Уверен, что если Вальдерес будет точно так же работать перед публикой, то клеветники непременно опозорятся. До свидания, и желаю вам успеха!
— Вайя кон Диос![94]
Марвин сел в машину. Прежде, чем отъехать, он заметил:
— Я узнал, что после Арля Вальдерес будет выступать в Пампелуне?
— Да, 7 июля.
— Я тоже буду там.
— Тем лучше, у него не так много друзей, которые бы его поддерживали.
Мы выехали из Ла Пальма дель Кондадо только за четыре дня до корриды. На рассвете мы с трудом разместились в двух машинах. Одну из них, в которую сели Ламорилльйо и Гарсиа, вел дон Амадео. Я ехал с Луисом и Консепсьон. До вечера мы добрались до Мадрида, где нас ждал пикадор Алохья. Они обнялись с Луисом, как старые друзья. С Мачасеро мы договорились встретиться в Сеговии, чтобы не привлекать к себе особого внимания. Мачасеро с людьми, необходимыми для полной хвадрильи, ждал нас в гостинице «Комерсио Эропео» на калле Мелитона Мартина. Вечером, за ужином они все сидели молча. Это были старые, изможденные тореро, оставшиеся к началу сезона без контрактов. Я не придавал этому никакого значения. Роль их была незначительной, и эту работу они вполне могли выполнить хорошо. Я обратил внимание на то, как они ели, подолгу смакуя каждый кусочек, как люди, не привыкшие есть досыта каждый день. Сразу же после кофе они отправились спать, пожелав нам спокойной ночи. Я отвел Мачасеро в сторону:
— Где вы, черт возьми, откопали этих типов?
— Вы смеетесь, дон Эстебан! Да я просто не смог найти никого другого. Против Вальдереса развернута ужасная кампания, и все, к кому я обращался, посылали меня подальше.
— Не понимаю, почему? Ведь тореро может работать с кем угодно, лишь бы ему платили:
— Оказывается, что все не так просто, дон Эстебан. Одни говорили мне, что им еще не хочется умереть, другие — что им не нравится, чтобы их провожали на вокзал пинками в зад, и так далее. К счастью, у этих троих не было выхода, и они соглашались на любое предложение. Нам еще повезло, что у них есть достаточно свежие костюмы.
Он немного подумал и добавил:
— Надеюсь, что вы и дон Амадео понимаете, что решились на очень трудное предприятие, и не стоит этого скрывать.
— Кажется, вы потеряли былую уверенность?
— Я не думал, что дело примет такой оборот. Но почему они так ополчились на нас?
— Все эти писаки говорят не от себя, а от имени тех, кто им платит. Будьте уверены, среди этих последних есть знаменитые матадоры, которые опасаются, что конкуренция заставит их работать серьезней, чем они это обычно делают!
Мачасеро вернулся в Мадрид. Несмотря на семьсот километров, которые мы проехали за день, мне не хотелось спать. Я вышел прогуляться по старым улочкам Сеговии, города, который мне нравился в Испании больше других. Старинные кварталы вернули мне покой, и я пришел в гостиницу в хорошем настроении. К удивлению, в холле я встретил Консепсьон.
— Ты еще не ложилась в такое время?
— Я ждала тебя.
Я хотел пошутить:
— Даже не надеялся на такое. Ты решила проявить сочувствие?
У Консепсьон не было ни малейшего желания шутить.
— Не будем отвлекаться, Эстебан. Присядь, пожалуйста.
Я подчинился.
— Эстебан, я только что слышала твой разговор с Мачасеро. Думаешь, он сказал правду?
— Да.
— Что стоит за этой кампанией?
— Если ты все слышала, то знаешь мое мнение.
— Я слышала только то, что ты сказал Мачасеро, но я не уверена, что ты на самом деле так думаешь, Эстебан. Кто платит, чтобы оскорблениями вывести Луиса из равновесия?
— Завистники.
— Говори точней, Эстебан!
— Что же я могу тебе сказать?
— Правду!
— Если бы я ее знал!
— У этой кампании есть своя цель — заставить Луиса пойти на любой риск, чтобы оправдать себя в глазах публики. Ты понимаешь, Эстебан, что значит — любой риск?
— Да.
— Кто-то хочет смерти моего мужа.
— Ты с ума сошла!
— Признайся, разве ты не думал об этом?
— Если смотреть на вещи под определенным углом…
— А кто может желать смерти Луиса, кроме того, кто его ревнует, кто до смерти его ненавидит за то, что именно он оборвал его ослепительную карьеру? Кроме того, кто не может ему простить того, что он отнял у него любимую женщину?
Я не сразу понял смысла ее слов, а когда до меня, наконец, дошло, что Консепсьон обвиняет меня в том, что я желаю смерти мужа, то я даже не нашел, что ответить. Я был просто подавлен. Она смотрела на меня с такой ненавистью, что у меня побежали мурашки по коже.
— Признавайся!
Ярость во мне сменилась удивлением. Мне казалось, что я уже достаточно много вынес от этой женщины, чтобы ожидать от нее подобных обвинений.
— Ты считаешь, что я способен на такое, Консепсьон?
— Почему бы нет? Ведь это из-за тебя умер Пакито, которого ты ревновал ко мне!
Итак, все возвращалось к погибшему в Линаресе мальчику. Я даже подумал, не сошла ли она с ума после смерти приемного сына?
— Что я могу тебе сказать? Это настолько дико…
— Дико или нет, но я тебя предупреждаю: если что-то случится с Луисом, я тебя убью!
Она произнесла это таким тоном, что у меня даже не возникло никакого желания что-то объяснять ей, чтобы рассеять это ужасное подозрение.
Закрыв дверь своей комнаты, я сел на кровать. Возможно ли настолько плохо знать тех, кого мы любим? Что случилось с нашей прежней любовью? Консепсьон ненавидела меня… Она меня ненавидела… Я не переставал повторять эти три слова, которые звучали для меня как надгробная молитва. Маленькая Консепсьон с берега Гвадалквивира ненавидела меня… Но, что бы она ни сделала, она не сможет перечеркнуть нашего прошлого. У сегодняшней Консепсьон не было ничего общего ни с девочкой, для которой я изображал бесстрашного тореро, ни с девушкой, прогуливающейся со мной под руку по улицам Трианы, что изумляло жителей квартала. Их изумляла чистота наших отношений, слышишь, Консепсьон?
Я снимал туфли, когда мне на память пришло то, что сказала Консепсьон о кампании, развязанной против Луиса. Она и вправду превосходила все допустимое, доходя до ненависти. Почему?
Даже несмотря на отличную форму Луиса, современным тореро не приходилось, по-моему опасаться до такой степени за свою репутацию. Я бы мог повторить это при всех. Тогда откуда это бешенство? Еще и еще раз я повторял этот вопрос, но так и не нашел на него ответа. Я собирался уже погасить ночник, когда мой мозг пронзила одна мысль, задержавшая мою руку в воздухе. Мы все говорили только о Луисе, но а если он — только предлог? Что если через него хотели дотянуться до Рибальты, зная, что он рискует всем состоянием? У бизнесменов противники всегда безжалостны. Я пообещал себе поговорить об этом завтра с доном Амадео.
Пообедав в Барселоне, мы днем уже были во Франции, а к вечеру добрались до Арле, улицы которого были полны шумных и смеющихся людей. Я хотел, чтобы у Луиса и его спутников оставался целый день для отдыха перед выступлением. Нужно было начинать понемногу, ведь у Вальдереса еще не было достаточной закалки, чтобы вынести бешеный ритм жизни знаменитых тореро во время сезона коррид.
Подымаясь из-за стола, я попросил дона Амадео уделить мне несколько минут. Он вышел со мной на улицу и, прогуливаясь под платанами, я рассказал ему все, что мне пришло в голову о настоящих причинах кампании, проводившейся против Вальдереса.
— Скажите, дон Амадео, у вас есть враги, способные потратить немало денег только для того, чтобы вас разорить?
— Конечно, дон Эстебан, в нашей профессии мы часто вынуждены сражаться оружием, благородство которого вызывает сомнения. Я не смогу назвать кого-то одного, кто ненавидит меня больше других, но его существование вполне возможно. Я постараюсь поискать в редакциях источник этих денег. Позвольте мне самому с этим разобраться. Ведь если вы правы, дон Эстебан, эта история принимает личный характер, а с личными делами я привык разбираться сам. Во всяком случае, будьте уверены, им так просто со мной не справиться. Вам же необходимо сделать все, чтобы дон Луис не потерял равновесия и мы выиграли этот поединок.
Пожав друг другу руки, мы расстались. Рибальта оказался человеком, на которого можно было рассчитывать, и это придавало мне уверенность.
Прежде, чем подняться к себе, я подошел к двери комнаты Луиса и Консепсьон, которые во время поездки вынуждены были жить вместе, чтобы не давать повода для сплетен. Заметив из-под нее свет, я постучал. Когда я назвал свое имя, мне разрешили войти. В комнате с двумя кроватями Консепсьон в домашнем халате заканчивала разбирать багаж и с предосторожностью раскладывала «костюм света» своего мужа. Луис уже лежал в кровати и встретил меня шуткой, свидетельствующей о его хорошем настроении:
— Что, наседка хочет увидеть, благоразумно ли ведет себя ее цыпленок?
Консепсьон сделала вид, что не замечает моего присутствия, и от ее чересчур заметного презрения мне сдавило горло. Я присел на кровать Вальдереса.
— Луис, ты, ведь знаешь, что пресса ополчилась на тебя?
— А! Не беспокойся… Они умолкнут, когда им это надоест.
Я заметил некоторую наигранность в его тоне. Безусловно, это задело его больше, чем он хотел показать.
— Ладно. В конце концов, в таких делах публика — единственный арбитр и, если будешь работать как следует, они быстро прикусят язык. И все же я долго думал над этим. У меня был разговор с доном Амадео, и мы пришли к согласию.
— То есть?
— То есть вполне возможно, что, несмотря на мнение некоторых, эта кампания направлена вовсе не против тебя.
Я почувствовал, как позади меня Консепсьон перестала работать и внимательно стала прислушиваться к нашему разговору. Луис не скрывал своего удивления.
— В таком случае, против кого же?
— Против дона Амадео.
Я рассказал ему о выводах, к которым я пришел и с которыми согласился Рибальта. Луис словно освободился от тяжелого груза. Когда я уходил, он был полностью спокоен. Консепсьон проводила меня до порога и, прикрыв за собой дверь, чтобы в комнате не было слышно ее слов, сказала:
— Надеюсь, что ты был искренен, Эстебан.
Не отвечая, я пожал плечами и ушел к себе спать.
Следующий день был посвящен прогулке, осмотру арены, некоторым визитам вежливости и, наконец, проверке быков. Они были из Камарчи[95]. Животные казались быстрыми, живыми, имели большие рога но, к счастью, были легкими и бесхитростными. Лучших соперников для дебюта Луиса нечего было и желать. Он с этим был полностью согласен и весь день находился в прекрасном настроении. После легкого ужина мы рано отправились спать. Завтрашний день имел огромное значение. Мы должны были во что бы то ни стало выиграть.
Луис со своими спутниками съел на завтрак лишь несколько кусочков слегка поджаренного мяса, чтобы желудок не был перегружен к моменту корриды. Не скрою волнения, охватившего меня, когда Консепсьон оставила нас вдвоем, и я стал одевать Луиса. В то же время, мы оба были радостными и уверенными в себе еще и потому, что за несколько минут до этого мне повезло в жеребьевке, и я вытянул для своего матадора номера двух быков, которых считал наилучшими.
После того, как Луис одел нижнее белье, я стал помогать ему облачаться в белую рубаху с жабо и шелковые белые брюки, очень суженные и поэтому надевавшиеся с трудом. Затем следовал широкий пояс, который несколько раз оборачивался вокруг талии, розовые чулки, черные туфли и, наконец, куртка с серебряной вышивкой. Когда я приколол к его волосам колету[96], он был полностью готов и сиял в своей нетронутой белизне. Только после этого Консепсьон получила право увидеть своего мужа. На ее глазах появились слезы: она увидела прежнего Луиса. Правда ли, что все может начинаться снова?
Два других матадора, выступавших вместе с Луисом, были из молодых и поэтому начали принимать участие в корриде совсем недавно. С почтением они пришли поприветствовать старшего товарища. Один из них, баск Мигель Арапурун, произвел на меня прекрасное впечатление своим пурпурным костюмом. Второй, мадридец Энрике Каламон, одетый во все зеленое, казался несколько тяжеловатым. Это был храбрый, но лишенный утонченности человек, один из тех, на кого вечно сыплются все шишки из-за его смелости.
Наступило время, когда нужно было под аплодисменты выехать на арену в открытой машине. Я смотрел, как Луис спокойно улыбался направо и налево в то время, как у Гарсиа и Ламорилльйо, чувствовалось, разгоралась прежняя страсть. Пикадор Алохья, будучи меланхоликом по натуре, казалось, дремал, но я был уверен в его силе. Еще до их выхода, я посоветовал ему не повредить быка пикой, как это обычно делают в первый день. Мне, Луису, всем остальным нужно было, чтобы «Очарователь из Валенсии» провел красивый бой.
Все изменилось, когда мы прибыли к месту, предназначенному для тореро и находящемуся в отдалении от публики. Шум от сидящих на трибунах людей долетал сюда в виде приглушенного звука, похожего на морской прибой. Пока пикадор занимался своей лошадью и разговаривал с другим пикадором, каким-то арлезианцем[97], Луис и его бандерильерос зашли в часовню, чтобы помолиться. Затем они приготовились к парадному выходу, а я, покинув Вальдереса, направился за баррера, неся мулету[98], шпагу и бандерильи. Консепсьон, которая сидела как раз позади меня, спросила:
— Ну, как он?
— Очень хорошо.
Больше мы не говорили. Да и зачем… Дон Амадео устроился со своей сигарой рядом со мной.
— Как дела?
— Лучше быть не может.
— Тогда остается только ждать.
И вправду, оставалось только ждать. В такие минуты время тянется бесконечно долго. Звук трубы оторвал меня от переживаний. Церемония началась. Оркестр заиграл ритуальный пасодобль, двери широко открылись и, следуя за алгвазилами[99], на резвых конях выехали матадоры, каждый со своей квадрильей. Луис был посредине, и «Оле!» публики предназначались, в основном, ему. Затем квадрильи разъехались в разные стороны, и Луис подошел ко мне: у него был бой только со вторым быком. Начинал бой Энрике Каламон. Он неплохо справился с бесхитростным быком, но не более того. Ему поаплодировали, и он вернулся на свое место с недовольным видом. Вышло так, как я и предполагал: он хорошо знал свое дело, но был лишен всякого вдохновения.
Когда бык Луиса выбежал на арену, послышались крики восхищения. Это было животное, полное огня и с превосходными рогами. Гарсиа и Ламорилльйо заставили его пробежать за их плащами, которые они держали позади себя. Это делалось для того, чтобы Вальдерес смог понять, каким из рогов его соперник предпочитает атаковать. Наконец, когда они подвели быка к нужному месту, я хлопнул Луиса по плечу и подтолкнул его вперед. Я видел, как тысячи людей затаили дыхание, когда «Очарователь из Валенсии» продемонстрировал целую серию превосходных веронике с присущей ему грациозностью и гибкостью! Ламорилльйо радостно подмигнул мне. Я посмотрел в сторону Консепсьон. Она мне улыбнулась. Дон Амадео, жуя свою сигару, прорычал:
— Лишь бы он продолжал так же — и мы выиграли!
Луис оставил быка с пикадорами и вернулся ко мне слегка побледневший.
— Ну что, Эстебанито?
— Ты еще лучше, чем прежде!
Он улыбнулся, и улыбка вернула ему молодость и блеск в глазах. Казалось, он совсем не думал о Консепсьон. После пикадоров Гарсиа и Ламорилльйя вонзили свои бандерильи четко и уверенно, но Луис снова превзошел их на целую голову. Перед «преданием смерти» он с артистичной галантностью продемонстрировал проходы раэна. Когда наступил последний момент, на трибунах, где во время работы матадора постоянно слышались восклицания и аплодисменты, внезапно наступила тишина. Вопреки всякому ожиданию, Луис посвятил этого быка мне. Держа мулету в правой руке, он поднял правой монтеру и указал ею в мою сторону, произнеся громко и отчетливо:
— В благодарность этот бык посвящается тебе, брат Эстебан Рохиллья!
Я даже не осознал, что плачу. Луис убил быка с такой храбростью, которую можно было увидеть лишь в старые добрые времена, когда тореро не боялись ничего. Ему удалось поразить животное с первого раза, и это буквально взорвало публику. Луис получил оба уха и хвост, и это было полным триумфом. После такого выступления Мигель Арапурун выглядел бледно, несмотря на свою рискованную манеру. Вслед за Луисом Вальдересом блистать было невозможно.
Почти так же хорош был «Очарователь из Валенсии» и со вторым быком, но я все же заметил в нем некоторую усталость. Публика не обиделась на него за некоторое снижение мастерства, и он получил одно ухо. Когда мы вернулись в гостиницу, дон Амадео угостил всех шампанским и, взяв меня под руку, сказал:
— Не кажется ли вам, дон Эстебан, что им все же придется умолкнуть?
— Я уверен, что они сменят курс и станут воспевать возвращение Луиса.
Я обольщался. Наши противники не сразу сложили оружие. Если французская пресса наградила самыми лестными эпитетами Луиса Вальдереса, лучшего, по их мнению, матадора, которого когда-либо видели в Арле, то наши соотечественники оказались куда более сдержанными. Поток яростных нападок сменился молчанием. Появилось лишь несколько статей, рассказывающих о том, что Вальдерес хорошо выступил в Арле, но тут же было замечено, что совсем немногие верят в воскресение бывшего «Очарователя из Валенсии», и что об этом сможет судить только испанская публика, то есть, — настоящие знатоки. Меня это взбесило, но Луис оставался абсолютно спокойным.
— Они же не могут отступить сразу. Здесь замешано их самолюбие, понимаешь? Но все же им придется это сделать, если я хорошо выступлю в Пампелуне, а я выступлю хорошо, Эстебан, обещаю.
Прежде я опасался, что у Луиса недостаточно энергии, теперь меня беспокоила ее чрезмерность. Но все же одна вещь утешала меня: движения ног Луиса значительно улучшились, ведь до его ухода в этом была основная его слабость, которая усиливалась от одного выступления к другому, и которую, казалось, он никогда не сможет преодолеть. Тореро с ногами, не контролирующими скорость их движений, обречен на уход с арены или на смерть.
Консепсьон, единственная из нас, не проявила особой радости. Под предлогом приступа мигрени она поднялась к себе, оставив нас самих праздновать успех ее мужа. Может, она опасалась будущего, открывавшегося перед Луисом после первой удачи? Или скучала по своей усадьбе в Альсире? Но зачем, в таком случае, нужно было сопровождать нас?
Июль был трудным, ведь после триумфа во Франции я не позволял Луису расслабиться и почивать на лаврах. Я заставлял его упорно работать, чтобы исправить небольшие шероховатости, замеченные мной и Ламорилльйо. Необходимо признать, что он беспрекословно подчинялся моим требованиям. Иногда, приходя в себя между двумя упражнениями, Луис говорил:
— Без тебя, Эстебан, мне бы этого никогда не осилить.
— Не говори глупостей! Коррида у тебя в крови… Ты работаешь так же легко, как другие дышат. Но именно этой легкости тебе следует опасаться. Нужно думать не о красоте, а об уверенности, не о том, чтобы нравиться, а о том, чтобы убедить.
Незадолго до отъезда в Пампелуну Луис зашел ко мне в комнату. В это утро я позволил себе подольше отдохнуть.
— Эстебан, ты хорошо знаешь Консепсьон. Может ты понимаешь, что с ней происходит?
Мне не нравилось говорить о Консепсьон с Луисом, и я всякий раз избегал этой темы.
— Что ты хочешь этим сказать?
— У меня возникли некоторые сомнения.
— Говори, слушаю.
— Не знаю, как и начать… Ты уже понял, что между мной и Консепсьон не все ладно со дня смерти Пакито. Когда ты приехал в Альсиру просить меня вернуться на арену, я даже боялся ее реакции, ожидая скандала. А вместо этого кроме нескольких упреков, она никак не противилась нашему проекту. Наоборот, судя по тому, как она ухаживала за мной, мне стало казаться, что она вновь обретает прежнюю любовь к корриде. Но вскоре я понял, что она как-бы стоит в стороне от наших радостей и переживаний. У меня такое чувство, что она ожидает чего-то…
— Чего она может ждать?
— Возможно, дня, когда со мной произойдет то, что случилось с Пакито?
Я выпрыгнул из кровати и, схватив Луиса за плечи, со злостью встряхнул его.
— И тебе не стыдно? Скажи, тебе не стыдно так говорить о своей жене? Я запрещаю тебе так думать, иначе лучше от всего отказаться!
— Не сердись, Эстебан.
Я отпустил его.
— Как же не сердиться, когда ты говоришь такие глупости?
— Хорошо, наверное, я был не прав… До встречи.
Насвистывая, он вышел из комнаты, но я понял, что не убедил его. Быть может, я не сумел найти подходящих слов? Трудно убедить кого-то, когда сомневаешься сам. Загадка Консепсьон становилась проблемой, решения которой я не находил.
Быки в Пампелуне ничем не напоминали их сородичей в Арле. У басков все серьезно, и коррида в том числе. Они любят тяжелых животных с длинными рогами, с которыми бывает очень трудно справиться. Жеребьевка завершилась. Я рассматривал выпавших нам животных, когда кто-то хлопнул меня по плечу. Обернувшись, я оказался лицом к лицу с Фелипе Марвином.
— Как дела, дон Эстебан?
— Подождем до вечера, и тогда я вам скажу. Вы видели быков?
— Да, отличные животные. Ваши — те, серые?
— Да.
— Нелегкий противник. Посмотрим, чего стоит дон Луис.
— Вы приехали из Мадрида специально?
— Да, а разве я вам не обещал? Кстати, несмотря на молчание прессы, я слышал, что дон Луис произвел отличное впечатление во Франции.
— Признаюсь, я даже не надеялся на такое блестящее возвращение.
— Рад за вас, дон Эстебан. Могу ли я остаться рядом с вами во время выступления?
— Это будет для меня честью, дон Фелипе.
Он отошел в сторону своей танцующей походкой, поблагодарив меня с изысканностью, на которую способны только кастильцы[100], конечно, когда этого захотят. Но за этой вежливостью чувствовалась какая-то напряженность. Из-за чего?… Что беспокоило сеньора Марвина?
В пустынном зале гостиничного ресторана Луис и его люди сидели за далеко не обильным, как принято в дни корриды, столом. Вдруг на улице послышались голоса мальчишек, продававших газеты. Мне показалось крайне необычным, чтобы газеты продавались в воскресенье в такое время. Мальчишки что-то выкрикивали, но мне не удавалось разобрать слова, которыми они хотели привлечь покупателей. Единственное, что я отчетливо услышал, было слово квадрилья. Я вышел наружу и, подозвав одного из них, купил газету, как оказалось посвященную корриде в Пампелуне. Над восьмью колонками жирным шрифтом было набрано заглавие: «Ла квадрилья де лос фантасмас»[101]. Я сразу же понял, что речь шла о нас. То, что я прочитал было отвратительно. Какой-то аноним, совершенно позабыв написать об успехе Луиса во Франции, выступал против «старой кокетки-матадора, желающего вновь вкусить славы». Моего друга, исказив его элегантное прозвище, он называл «Очковтирателем из Валенсии». Он подробно разбирал прежнюю манеру выступлений Вальдереса, и это напоминало поток грязи, лжи и клеветы, в котором изредка проскакивали справедливые замечания и верные наблюдения. Из-за привычки Луиса к тому, чтобы за ним ухаживали, и из-за некоторой склонности к полноте, журналист, естественно в завуалированных терминах, чтобы избежать процесса, — сочинил несколько измышлений о нравах тореро. Вслед за Луисом этот жулик взялся за Гарсиа, Ламорилльйо и Алохью, определив их, как старье, могущее только волочить ноги по песку арены. Он напоминал, что эти трое тореро очень давно не выступали, и что их участие в команде Луиса Вальдереса красноречиво доказывает, что матадор из Валенсии не нашел никого более достойного, чтобы помогать ему. Выступление Луиса было названо «просьбой о милостыне, а не спортом». В завершение, негодяй призывал публику встретить «квадрилью призраков» так, чтобы навсегда избавить испанские арены от проходимцев, наносящих ущерб национальному искусству корриды.
Дрожа от гнева, я подумал, что убил бы на месте типа, состряпавшего эту статью. Скомкав газету, я швырнул ее в желоб для собак[102] и дал себе обещание не спускать с Луиса глаз, чтобы ему не попалась в руки эта мерзость. В этот момент ко мне подошел дон Амадео, возвращавшийся с арены. Он держал в руке газету и был заметно взволнован.
— Вы читали это, дон Эстебан?
— Да.
Он сжал кулаки:
— Знать бы имя того, кто состряпал эту статейку! Негодяй здорово перегнул палку, и я готов заплатить не одну тысячу песет, чтобы добраться до этой свиньи!
— Во всяком случае, дон Амадео, нашим об этом не нужно знать. Уберите эту дрянь, а я постараюсь сделать все, чтобы Луис и остальные ни о чем не догадались.
— Естественно. Все билеты проданы, значит, что касается финансовой стороны, то их выходка провалилась. Конечно, публика будет подогрета этой статьей, и если, к несчастью, дон Луис не будет достаточно хорош…
— Об этом можете не беспокоиться.
Он долго смотрел на меня, а затем протянул руку:
— Без вас, дон Эстебан, это наверняка стало бы катастрофой. До свидания.
Я не помню, что отвечал на вопросы Луиса и его спутников о новостях, но все же мне как-то удалось обратить все их мысли на корриду.
— Это уже не тренировка, амигос[103]. Сегодня начинаются серьезные вещи. Не будем строить иллюзий. С этими быками будет посложней, но, к счастью, они тоже бесхитростны и позволят показать все ваше умение, в котором я полностью уверен. Мы должны одержать безоговорочную победу, если вы хотите зарабатывать столько, сколько заслуживаете. Уверен, что вам будут аплодировать.
Я поднялся в комнату Луиса, чтобы помочь ему одеться. На лестнице я догнал Консепсьон, которая возвращалась после прогулки по Пампелуне. У меня было скверное настроение, и я не преминул упрекнуть ее:
— Думал, что ты пообедаешь с нами… Ты ведь знаешь, как Луис нуждается в поддержке перед выступлением?
— Мне не хочется есть в такое время… Я ведь не тореро, как он. К тому же, не вижу необходимости в двух няньках.
Она показала газету:
— Ты читал?
— Это ужасно!
— Но в чем-то и справедливо.
Я едва не задохнулся:
— Как ты смеешь?…
— А разве это неправда, Эстебан? Похоже, что автор этой статьи хорошо знает Луиса, почти так же хорошо, как ты…
Я услышал, как Луис стал подниматься по лестнице.
— У меня сейчас нет времени говорить об этом. Спрячь эту гадость, чтобы он ничего не знал, по крайней мере, до конца корриды!..
Она посмотрела на меня с нескрываемой враждебностью и скрылась в своей комнате.
Я зашнуровал брюки на Луисе, когда вдруг в памяти всплыли слова Консепсьон об этой статье. Я понял, что в авторстве она подозревала меня и пришел в такое волнение, что даже мой друг это заметил:
— Что с тобой, Эстебан?
— Ничего. Я старею, Луис, и уже не могу справляться с эмоциями.
Он рассмеялся.
— Я постараюсь поднять твое настроение?
Оставив квадрилью за молитвой в часовне, я направился к своему привычному месту за баррера. Марвин уже ждал меня.
— Дон Эстебан! Каково ваше мнение: что значит эта атака на дона Луиса?
— Я ничего не понимаю, и это выводит меня из себя!
Он задумался.
— Странно все же. На своей памяти не припомню такого скандала перед выступлением. Это переходит обычные рамки критики. Автор настолько ненавидит вашего друга, что готов на все, чтобы его погубить.
— Но сейчас он опоздал! Посмотрите, сколько народа!
Дон Фелипе кивнул.
— Я думаю, дон Эстебан, этот пасквиль специально напечатали перед самым выступлением. Им наплевать на ваш финансовый успех. Они хотят ошарашить дона Луиса, чтобы лишить его хоть части способностей.
— Но тогда, — это покушение на убийство?
— Думаю, да, дон Эстебан.
Оставив Марвина, я побежал к квадрилье, которая готовилась к парадному выходу, и сразу же заметил отсутствие Луиса. Я обратился к Ламорилльйо:
— Где он?
— У часовни. Он готовит себя до последней секунды.
У меня чуть не остановилось сердце, когда я застал Луиса за чтением этого бульварного листка. Во мне вскипела ярость: как он попал ему в руки? Я подбежал к нему, вырвал газету из рук и закричал, дрожа от злости:
— Кто тебе дал это?
Совершенно спокойным голосом он произнес:
— Консепсьон.
Я практически не видел работу Луиса с первым быком. Ответ моего друга поверг меня в какую-то прострацию. Я был похож на боксера, растянувшегося в нокауте на полу ринга: потерявшись в неясном тумане, наполненном криками и резким светом, он не может сориентироваться в мире, ускользающем от него. Когда, наконец, я вернулся на свое место за баррера, дон Фелипе спросил:
— Я уже стал волноваться… Что с вами случилось, дон Эстебан? Эй! Дон Эстебан, вы меня не слышите?
— Извините… Не знаю, что со мной, но я не могу сосредоточиться.
— Это стоит сделать: дон Луис выступает великолепно!
Я предпринял усилие, чтобы вырваться из оцепенения, парализовавшего меня с того момента, как Луис назвал имя той, которая, несмотря на мои предостережения, все-таки вручила ему подлый памфлет, могущий повлиять на его выступление. Вдруг до моего слуха долетел неистовый крик публики. Она устроила овацию «Очарователю из Валенсии», который великолепно, с прежде не присущей ему точностью, работал на арене. Все, что бы он ни делал, удавалось ему превосходно, а скупость жестов свидетельствовала о профессионализме и таланте тореро. Публика понимала в этом толк и одобряла каждое движение матадора долгим и громким «оле!», которое так ободряло Луиса. Перед заключительным торено мой друг подошел за мулетой и шпагой. Он весь сиял.
— Ну как, Эстебан?
— Продолжай так же, и мы выиграли!
Видимо, мне не удалось придать моему голосу достаточной уверенности, Я это понял по удивленному взгляду Луиса. Он вернулся на арену, чтобы произнести посвящение быка председательствующим, а я старался не оборачиваться в сторону Марвина, цепкий взгляд которого ощущал на себе. Луис убил своего противника по правилам, но не более того. Тем не менее, за работу с плащом он получил одно ухо.
Почему? Почему она это сделала? С какой целью? Тысячи предположений громоздились у меня в голове, но я не мог остановиться ни на одном из них. Прежде, чем отыскать Консепсьон, я обождал, пока Луис выйдет во второй раз на арену. Внезапно я обнаружил, что Консепсьон была совсем рядом, и меня поразила жесткость взгляда, которым она следила за движениями мужа.
От корриды в Пампелуне у меня остались неясные воспоминания. До сегодняшнего дня я не могу понять, как мне удалось почти полностью отключиться в то время, когда на чашу весов было поставлено будущее Луиса, когда он должен был быть принят или навсегда отвержен болельщиками. Все, что я помню: Луис был самым лучшим из трех тореро, выступавших в тот день. За оба выступления он получил по бычьему уху. Это не было как в Арле триумфом, но все же было успехом, создававшим хорошую рекламу. Мне припоминается, как Луис, сделав неверный шаг, едва не попал быку на рога и увернулся лишь в последний момент, — настолько близко, в стиле знаменитого Бельмонте, он работал с быком. Публика издала дикий крик, считая, что матадор задет. В этот момент я посмотрел на Консепсьон. Она не вскочила, как большинство ее соседей, либо уже поняв, что ее муж увернулся от несчастного случая, либо… она его ждала? Дон Фелипе, стоявший рядом со мной, весь сжался в комок, и когда Луис продолжил работу, вздохнул с облегчением.
Несмотря на все попытки, в этот вечер мне не удалось застать Консепсьон одну. Она не пошла в свою комнату, как сделала это утром, когда тореро завтракали, а осталась с нами выпить шампанского за успех мужа. Консепсьон была беспечна и весела, но мне показалось, что она избегала оставаться со мной наедине. Ламорилльйо сказал мне, что «Очарователь из Валенсии» стал совсем прежним, и если бы не трудности с дыханием, которого у него не хватило на обоих быков, он был бы даже лучше, чем обычно.
После Пампелуны газеты вынуждены были сменить тон. Все обозреватели, присутствовавшие на Сан-Фирминской корриде, признали, в той или иной степени, что Вальдерес остался великолепным тореро, заслуживающим внимания. Особенно отмечалась его работа с плащом. Только самые злобные клеветники завершили свои репортажи вопросом, не было ли это сиюминутным явлением. Но к ним никто не стал прислушиваться, и организатор из Сантандера увеличил на пятьдесят процентов ставки за корриду, назначенную на следующее воскресенье. Мы еще на один день остались в Пампелупе, решив поехать напрямик в сторону Кантабрии[104], дабы избежать, по возможности, утомительных переездов.
Проездом мы остановились в Виктории и устроили себе небольшой отдых.
Наконец мне удалось застать Консепсьон одну. Она пошла за покупками на пласа де ла Вирген Бланка. Я подождал, пока она вышла из магазина, и преградил ей дорогу.
— Почему ты два дня избегаешь меня, Консепсьон?
— Не понимаю, что ты хочешь сказать?
Я пошел рядом с ней.
— Видишь ли, Консепсьон, никто не знает тебя так хорошо, как я… Ты сможешь солгать кому угодно, только не мне. Мы оба прекрасно понимаем, почему тебе не хотелось оставаться со мной наедине.
— У тебя бывают странные мысли, мой бедный Эстебан!
Я чувствовал, что она предельно напряглась.
— Так что же ты хотел сказать?
— Я хотел спросить, зачем ты дала Луису газету прямо перед выходом на арену? Консепсьон, и почему ты это сделела? Ты же не сошла с ума? Неужели ты не понимаешь, что могла вывести его из равновесия! Ты же могла его этим убить или, по меньшей мере, сделать его выступление неудачным, что было бы равноценно смерти?
Она повернула ко мне обозленное лицо:
— Дон Эстебан Рохиллья, который знает все! Дон Эстебан, который один все видит! Дон Эстебан, несбывшийся тореро…
Почти ласково я заметил:
— Не тебе упрекать меня в этом, Консепсьон.
Она продолжала:
— Это оправдание неудачника и труса, Эстебан! Ты, как и Луис: вы всегда ищете и находите оправдания вашим слабостям и вашей трусости. Вам обязательно нужно найти виновного в ваших ошибках, и когда нет никого подходящего, вы обрушиваетесь на случай, на невезение! Ведь так вы отделались от вины за смерть Пакито? И ваша совесть спокойна?
Надеяться было больше не на что. Никакие аргументы и доказательства не избавили бы ее от этого наваждения.
— Так ты дала мужу газету перед выступлением из чувства мести?
— И ты еще говоришь, что любишь меня, Эстебан? Любишь настолько, что считаешь преступницей? А мне казалось, что любовь невозможна без уважения? Или я ошибалась?
— Но тогда объясни мне, зачем ты это сделала?
— Просто потому, что я знаю Луиса лучше, чем ты! Потому, что в нем гордость превыше всего! В отличие от тебя, я знала, что эта статья только подстегнет его. Когда я давала ему газету, то сказала: «Луис, ты можешь заткнуть рот этим негодяям, и если покажешь, на что способен, публика им ответит за тебя!» Ты видел результат?
— И все же это было опасно…
— У Луиса вообще опасная работа. Разве ты забыл об этом? За сим, Эстебан, буду тебе обязана, если ты больше не станешь обращаться ко мне, во всяком случае, когда мы будем вдвоем. Твоя нежность — это ложь, ведь если бы ты действительно любил меня, то не стал бы сомневаться.
Она очень быстро удалилась, оставив меня стоять на одном месте. Мои мысли вовсе запутались. Наконец я побрел по старинным улицам Виктории, переполненный отвращения ко всему на свете. Я почувствовал, что даже новая карьера Луиса вдруг перестала меня интересовать. Мне хотелось поскорей оказаться в Триане, в моем квартале, в моей комнате, чтобы забыть настоящее и упиваться прошлым, которое становилось все более нереальным и существовало, возможно, только в моем воображении. Вернувшись в гостиницу, я решил уйти от дона Амадео, как только окончится сезон.
До начала подготовки к корриде мы решили поесть. За столом царило молчание. Чувство тревоги не оставляло нас: все старые тореро знали, что выступления в Кантабрии и Астурии[105] считаются одними из самых трудных в Испании. Это объясняется прежде всего беспощадностью публики, не прощающей ни малейшей ошибки и скупой на аплодисменты. Затем — потому что приходится проводить бой с огромными быками знаменитой породы миура, которые внушают страх самым лучшим и смелым тореро. В Сантандери и в Бильбао репутация многих была испорчена. Во всяком случае, нас ожидала трудная борьба, но такова уж участь тореро — испытывать судьбу. Дон Амадео нервничал, и лишь Марвин, присоединившийся к нам накануне, источал уверенность, согревавшую нас.
Но больше всего меня беспокоило состояние Гарсиа. Наш бандерильеро жаловался на судороги в желудке, от которых, по его словам, он страдал и раньше. Вопреки своей привычке, он попросил чашку кофе — единственное, как он говорил, лекарство, способное облегчить его состояние. Консепсьон, как и я, знала, какой опорой был для ее мужа Гарсиа. Он во что бы то ни стало должен был прийти в себя до выступления. Консепсьон оставила нас, чтобы приготовить кофе. Все искоса посматривали, как Гарсиа массировал себе живот. Рибальта, который нервничал больше всех, попросил нас его извинить, сказав, что хочет увидеть, как идет продажа билетов. Атмосфера становилась очень тяжелой. Необходимо было что-то предпринять, так как только действие могло освободить нас от неясной тревоги, сжимавшей наши сердца.
Когда мы вернулись к Гарсиа, он заверил, что чувствует себя намного лучше и что Консепсьон приготовила ему целый термос кофе, чтобы он смог его выпить еще и после обеда, если опять почувствует себя плохо. Следует заметить, что для всех испанцев кофе — самое главное лекарство, — страдают ли они от зубной боли или от того, что болит голова.
Ни я, ни Луис никогда прежде не выступали на арене Сантадера, расположенной при въезде в город, на Кватро Калинос[106]. И все-таки я предпочитал выступать здесь. Торерос — люди суеверные, и поэтому я решил не позволять Луису выступать в Линаресе, где погиб Пакито, по крайней мере, пока я буду его опекать. Дон Амадео ожидал нас у дверей. Он весь сиял.
— Это настоящий успех, дон Эстебан! В кассах все билеты проданы, а на черном рынке их перепродают по давно невиданным ценам. Организаторы на седьмом небе! Это — верная слава для дона Луиса…
— И состояние для вас.
— Конечно, дон Эстебан, я надеюсь.
В Астурии у меня появилось ощущение, что корриды теряют здесь свое значение «народного гуляния» и превращаются в нечто священное. В этих краях ко всему относятся серьезно: жизнь здесь трудная, и ничто не воспринимается легко. Я знал, что если Луис хорошо выступит в Сантадере, он затем сможет показываться любой публике.
Тореро, выступавший перед Луисом, с треском провалился, и я, естественно, счел это удачей для нас. А ведь этот арагонец[107], о котором говорили как о восходящей звезде нового поколения, превзошел себя в бою с круторогим миурой. То, что он делал, было безупречно, но явно недостаточно для такого противника, каким был его бык. Публика безжалостно его освистала и наградила обидными эпитетами. Бедный матадор занервничал, едва не попал на рога и убил животное, словно мясник. Мне даже показалось, что публика вот-вот выбежит на арену, чтобы наградить его пинками.
Тишина еще не установилась, когда по резкому звуку трубы выпустили животное, с которым должен был сразиться Луис. Чувствовалось, что публика уже была заведена до предела. Я горячо молился, прося Бога, чтобы Вальдерес не допустил ни единой ошибки. Я опасался, что свист публики заставит его излишне нервничать. Ламорилльйо, который вынудил быка пробежать за ним, в изнеможении прислонился к баррера, где мы с Марвином и доном Амадео следили за ходом событий. Я услышал как бандерильеро сказал Луису:
— Видели? Будьте осторожны с левым рогом!
— Хорошо!
Спокойный и деловой тон этих реплик успокоил меня, и я прошептал дону Амадео:
— Все будет хорошо, сеньор!
Импресарио незаметно перекрестился.
Действительно, все прошло замечательно. Луис блестяще работал и с бандерильями, и с плащом. Реакция публики явно запаздывала, но когда уже успех стал явно очевиден, над трибунами пронеслось громовое «оле!». Ободренный «Очарователь из Валенсии» показал игру, полную трудностей и невероятного риска, и убил быка с такой ловкостью и уверенностью, что вся арена стала похожа на извергающийся вулкан. Президиум наградил триумфатора обоими ушами животного. Под крики ликования Луису пришлось совершить круг почета в сопровождении квадрильи, которая возвращала на трибуны головные уборы зрителей, бросаемые ими в знак почета или восхищения. Дон Амадео сдавил меня в объятиях, а более спокойный дон Фелипе сказал:
— Мне, как святому Фоме: нужно было увидеть, чтобы уверовать…
Когда Луис подошел к нам, вытирая лицо, по которому струился пот, я не мог удержаться и прошептал ему:
— Я думал, что знаю тебя до конца, амиго, но, прости, — я не думал, что ты сможешь так выступить. Ты был наравне с самыми великими!
Он доверчиво улыбнулся.
«Очарователь из Валенсии» приковал к себе всеобщее внимание, и публика, желая поскорей увидеть его вновь, была несправедлива по отношению к двум другим тореро, выступавшим вместе с Луисом. Толпа скандировала: «Эн-кан-та-дор!.. Эн-кан-та-дор! Эн-кан-та-дор!»[108] Теперь Луис Вальдерес мог с уверенностью думать о своем будущем, а дон Амадео — подсчитывать доходы. Когда Луис вновь появился на арене, крики публики сменились полным молчанием. Сотни людей как-бы слились воедино с матадором в исполнении давнего ритуала корриды. После терсио[109] пикадоров началось терсио бандерильерос. В это время ко мне подошел Гарсиа с искаженным от боли лицом.
— Я адски страдаю, дон Эстебан… Дайте мне кофе…
Я поспешно открыл термос и налил ему полную чашку. Он выпил ее одним глотком, несмотря на то, что жидкость была очень горячая, и, поблагодарив, бросил:
— Теперь быку придется держаться крепче…
Меня что-то беспокоило, но я не мог определить, что именно. До сих пор все шло хорошо, даже слишком хорошо, и моя старая цыганская кровь, веря во всякого рода предсказания и проклятья, без конца подсказывала, что счастье не может быть бесконечным. Тем временем Луис отлично воткнул свои бандерильи, и публика приветствовала его криками «оле!». Затем началась работа с плащом. Вдруг дон Фелипе толкнул меня локтем.
— Посмотрите на Гарсиа!
Прислонившись к баррера, бандерильеро стоял с совершенно отсутствующим видом. Такой отход от работы был слишком необычен, и я направился в его сторону, чтобы узнать в чем дело. Когда я хлопнул Гарсиа по плечу, мне показалось, что я его разбудил.
— Что с тобой, Хорхе? Опять желудок?
— Нет… дон Эстебан… Не знаю, что со мной…
Он говорил с трудом, словно пьяный, и взгляд его был затуманен. Марвин подошел ко мне.
— Что с ним?
— Я ни черта не понимаю!
В этот момент Луис, окончив первую серию работы с плащом, чтобы перевести дух, позвал Гарсиа подменить его. По зову матадора Хорхе встряхнулся и направился было к Вальдересу. Я удержал его.
— Если вам плохо, Хорхе, оставайтесь здесь… Я все объясню Луису.
Он отстранился и возмущенно сказал:
— Тореро я или нет?
Пот стекал по его лицу, чувствовалось, что он производит над собой невероятные усилия. Внезапно я понял, что бандерильеро шел к быку, не понимая, где он находится: Хорхе Гарсиа шел к своей смерти. Я крикнул:
— Гарсиа! Вернитесь! Я приказываю вам вернуться!
Он меня, конечно же, не услышал. Удивление, заставившее замолчать публику вокруг меня, вскоре охватило все трибуны. Некоторые вставали, пытаясь понять, что происходит на арене. Дон Фелипе заметил:
— Он идет, как лунатик!
Я прокричал матадору:
— Луис! Внимание на Гарсиа!
Торерос из квадрильи ничего не поняли. В это же время Хорхе продолжал идти и вскоре оказался почти в центре арены, в нескольких метрах от быка, еще не успевшего обратить на него внимание. Я схватился за баррера, чтобы перепрыгнуть, но дон Фелипе удержал меня:
— Слишком поздно!
Подбежал дон Амадео:
— Дон Эстебан, сделайте что нибудь! Он сошел с ума!
Изо всех сил я закричал:
— Луис!.. Ламорилльйо!.. Помогите ему! Задержите его! Прикройте его!
Наконец, Луис и остальные поняли, что происходит что-то страшное, и что это связано с Хорхе. Только теперь они заметили непонятное поведение их товарища, все ближе подходившего к быку, словно для того, чтобы потрогать его рукой. Публика наблюдала за ним стоя в молчании. Смерть уже шагнула на арену, и каждый из этих тысяч людей понимал это. Луис и другие побежали к быку, развернув плащи и громко крича, чтобы отвлечь внимание животного, которое уставилось на Гарсиа, идущего ему навстречу. Оно опустило голову. Кровь текла из его морильйо[110], оставляя пурпурные ручейки на черной шерсти, словно вытканной из муаровой ткани. Ноги животного словно вросли в песок. Огромный бык с большой головой и убийственными рогами словно символизировал смерть, пришедшую из глубины веков и наполненную беспощадной дикостью первобытных степных богов. Схватившись за баррера, дон Амадео, дон Фелипе и я наблюдали небывалое зрелище. У меня пропал голос. Лишь на секунду у меня появилась надежда, что Ламорилльйо все-таки успеет добежать, но ему не хватило этой секунды. Бык рванулся с места. Гарсиа не уклонился ни на дюйм. Похоже, он даже не видел животного. Я закрыл глаза и услышал удар. Крик, поднявшийся до неба, оглушил меня. Я открыл глаза. Луис и Ламорилльйо отвлекали быка. Достаточно было взглянуть на неподвижное тело Гарсиа, чтобы понять: пришла смерть. Его положили на носилки и понесли к врачу.
Вопреки всем правилам, я не присутствовал на поединке Луиса с быком, только что убившего Гарсиа. Я доверил дону Амадео передать шпагу и мулету матадору, когда наступит час финального терсио.
Хорхе лежал на большой кровати. Повязки не могли скрыть ужасную рану на животе. В скрещенные руки ему вложили четки. Он стал похож на каменное изваяние, лежащее на надгробии. Большая потеря крови придала его лицу желтый оттенок мумий. Я заплакал, ведь я давно знал Гарсиа и уважал его.
Каждый раз, когда кто-то открывал дверь, до нас долетал шум арены. Хирург, недоумевая, высказывал свои мысли вслух:
— Не понимаю… Никогда не видел, чтобы люди так умирали… Похоже, ему казалось, что он находится на пляже… Можно даже предположить, что это — самоубийство!
— Помилуйте, доктор! У Гарсиа никогда не возникало мысли о самоубийстве.
— Тогда почему же он даже не шелохнулся, чтобы увернуться от быка?
— Уверен, что он не видел его…
Пожилой хирург посмотрел на меня поверх очков.
— Если бы не мое уважение к вам, дон Эстебан, я бы подумал, что вы смеетесь надо мной?!
— Я бы себе этого никогда не позволил. Кроме того, сейчас не время для этого.
— Тогда, ради святого Сантьяго, объясните мне, как человек с хорошим зрением, долгие годы участвующий в корридах, находясь на арене почти один на один с пятисоткилограммовым быком, может не заметить такое животное и не слышать криков предупреждения об опасности?
— Не знаю…
Старик проворчал:
— Вы далеко пойдете, если вам достаточно такого ответа!
Он с отвращением отвернулся и вышел, оставив меня наедине с трупом Хорхе. Для всех, живущих корридой, смерть каждого тореро — личное горе. Я услышал, как позади меня открылась дверь, и каблуки тихо застучали по каменным плитам пола. Консепсьон стала рядом со мной и прошептала:
— Он умер сразу?
— Думаю, да.
В знак сострадания она склонила голову.
— Значит, у него не было времени раскаяться и получить прощение.
— В чем раскаяться? За что получить прощение?
— У каждого из нас есть за что просить прощения, Эстебан…
Пока она говорила, я всматривался в ее лицо. На нем не было ни слез, ни каких-то иных следов горя. Она наклонилась ко мне и сказала:
— Луис выступил очень хорошо… Как обычно, немного хуже, чем с первым быком, но все же хорошо, — он получил одно ухо быка. Теперь больше нечего опасаться за его новую карьеру.
Это было все, что она нашла нужным сказать у тела Хорхе Гарсиа, друга и помощника ее мужа. Это показалось мне чрезмерным и, показывая на покойного, я почти прокричал:
— Ему тоже нечего опасаться! Если бы Луис, вместо того, чтобы красоваться перед публикой, следил бы за работой Хорхе, как это должен делать матадор, он бы понял, что происходит нечто ненормальное и смог бы спасти его! Но тебе на это наплевать!
Она сжала губы.
— Эстебан… Когда был убит Пакито, Луис тоже не подоспел вовремя, но тогда ты считал это естественным, а сейчас — возмущаешься…
Несмотря на успех Луиса, мы покидали Сант-Андер с тяжелым сердцем. Один из тореро, привезенных Мачасеро, занял место Гарсиа, не высказав по этому поводу ни радости, ни печали. Толстяк Алохья, наш главный пикадор, единственный сохранял свое обычное настроение, но вовсе не потому, что у него было черствое сердце и он не сожалел о погибшем товарище. Просто по природе своей он был фаталистом.
— Что вы хотите, — изрек он, — такова наша работа…
Незадолго до нашего отъезда дон Фелипе зашел попрощаться. Он вошел ко мне в комнату, когда я оканчивал одеваться: мы хотели добраться до Мадрида, где Рибальта, Ламорилльйо, Алохья и я решили остановиться. Луис и Консепсьон возвращались в Альсиру, чтобы насладиться там заслуженным отдыхом.
— Дон Эстебан, мне жаль Хорхе Гарсиа… Славный был человек.
— Да, дон Фелипе, славный человек, и я чувствую себя частично виновным в его смерти. Я не спал из-за этого всю ночь.
— В чем же вы виновны?
— Хорхе оставил корриду… В Шамартине у него была трудная, но спокойная жизнь… Мне пришлось долго настаивать, чтобы он решился. Что теперь будет с его женой и детьми?
— А три тысячи песет?…
— Деньги не могут все заменить, дон Фелипе.
— Конечно, я понимаю. Для меня же эти три тысячи песет становятся непростой проблемой.
— Но почему?
— Боже мой, дон Эстебан, вы должны понять, что моя компания не очень-то обрадуется выплате такой суммы после единственного первого взноса.
— Отвечу вам словами Алохьи: такова ваша работа.
— Естественно, страховка была бы немедленно выплачена, если бы только смерть клиента не наступила при обстоятельствах, которые меня заинтриговали.
— Но ведь не в первый же раз тореро попадают на рога?
— Конечно, но я уверен, что это первый случай, когда тореро от них не уклоняется, как Гарсиа… Мы не платим за самоубийство, дон Эстебан. Это записано в страховом полисе.
Мною начала овладевать ярость. Я подошел к нему и сказал, глядя прямо в глаза:
— Сеньор Марвин, я всегда считал вас порядочным человеком. Так вот, я даю вам честное слово, что Хорхе не был самоубийцей! Если вы ищете предлог, чтобы не…
Он поднял руку, чтобы я помолчал.
— Осторожно, сеньор! Вы можете сгоряча произнести слова, которые я не смогу ни забыть, ни простить!
— Извините…
— Дон Эстебан, вы ведь не могли не заметить, как, впрочем, и все остальные, непонятное поведение Гарсиа.
— Действительно.
— Рад, что вы согласны с этим. В таком случае, вы понимаете, что я не могу позволить своей компании выплатить три тысячи песет, не разобравшись прежде в этой истории?
— Чем я могу вам помочь?
— Скажите: на что была похожа походка Гарсиа на арене?
— Не знаю… Наверное, на походку человека, который отключился… как…
— Как?
— … Как лунатик, что ли?
— Я ждал этого слова! Лунатик! Почему же Гарсиа был похож на лунатика, дон Эстебан?
— Честно говоря, не знаю. Быть может, ему хотелось спать? Но это совершенно невозможно! Профессиональный тореро не засыпает перед быком!
— Вы не совсем правы.
— В некоторых случаях это возможно.
— Ради Бога, не мучайте меня, что это за случаи?
— Такое могло случиться, если бы он принял наркотик, дон Эстебан.
— Что такое вы говорите, дон Фелипе?
— На этот счет у меня достаточно опыта… До страховой компании я работал в уголовной полиции… и по опыту работы там могу вас заверить, что Гарсиа перед смертью принял наркотик.
— Вы хотите сказать, что он кололся?
— Нет, он выпил транквилизатор.
— Нет, это, наконец, смешно! Зачем, черт возьми, Хорхе понадобилось принимать транквилизатор перед выходом на арену? Что, он вдруг сошел с ума?
— Просто он принимал его не сам, дон Эстебан, точней — он не знал, что принял.
Я посмотрел на своего собеседника и неожиданно для себя понял, что сам с момента смерти Гарсиа тоже догадывался, что за кулисами событий что-то происходит. Я с трудом выдавил:
— Но тогда речь идет об…
— Об убийстве, дон Эстебан. Кстати, куда девался термос, из которого вы налили кофе Гарсиа?
— Я, кажется, оставил его там же.
— Да ну! Как раз нет, амиго… Как только я понял, что произошло, сразу же поспешил туда, чтобы взять его… Гарсиа еще только уносили с арены, а термос уже исчез.
— Наверное, его кто-то просто подобрал!
— Это решение самое простое, дон Эстебан, но оно неверно.
Я не мог понять, что он хочет этим сказать.
— Почему вы не хотите допустить, что его кто-то подобрал?
— Нет. Я уверен, что кто-то поспешил от него избавиться. Чувствуете нюанс?
Конечно, я чувствовал, а Марвин своими блужданиями вокруг да около сути дела начинал меня раздражать.
— Но кто мог попытаться избавиться от этого термоса?
— Тот, кто положил в него наркотик и не захотел, чтобы об этом узнали.
— Пор Диос![111] Ведь бедный Гарсиа не был такой величиной, чтобы стоять у кого-то на пути!
Марвин сел на мою кровать и закурил сигарету. Он сделал глубокую затяжку, прежде чем начал излагать свою точку зрения.
— Для меня, дон Эстебан, существуют только два объяснения. Если кто-то, как вы изначально предполагали, хочет разорить Рибальту, то поняв, что кампания в прессе не удалась из-за полного успеха дона Луиса, этот кто-то мог решить попытаться деморализовать всю квадрилью. На Вальдереса не покушаются потому, что хотят, скорей всего, его провала, а не гибели. Возможно, это неплохой расчет. Кто знает, как ваш матадор перенесет этот удар? Это может поколебать его уверенность. Посмотрим, что будет в Валенсии.
— Меня бы это удивило, дон Фелипе. Луис достаточно эгоистичен, и его карьера для него — прежде всего!
Он внимательно посмотрел на меня.
— Мне казалось, что он ваш друг.
— Именно потому, что он мой друг, я хорошо знаю все его достоинства и недостатки. Ну, а второе объяснение?
— Оно касается вещей более деликатных. Три тысячи песет составляют неплохую сумму. Есть немало людей, готовых и не на такое даже ради гораздо меньшего.
Я взорвался:
— Это уже слишком! Наследниками Хорхе становятся его жена и дети. Вы что думаете, что сеньора Гарсиа, смешавшись с толпой убила или убедила кого-то убить ее мужа, чтобы получить страховку?
— Нет, конечно… Мне ужасно неловко, дон Эстебан, но я должен считаться со всеми версиями. Этого требует прогрессия и доверие ко мне моего руководства. Поэтому еще один вопрос: нет ли у вас, случайно, подписанных договоров со всеми наследниками лиц, застрахованных на большие суммы?
Я не сразу понял, что он хотел этим сказать, но постепенно мне стал открываться смысл его вопроса, и я почувствовал, что бледнею. Мой гость тоже заметил происходившую со мной перемену. Он встал:
— Поймите меня, дон Эстебан…
— Уходите, пока я вас не вышвырнул отсюда!
— Но…
— Уходите!
Подойдя к двери, он бросил:
— Кроме всего прочего, но ведь именно вы налили кофе Гарсиа, не так ли?
Я бросился на него прежде, чем он успел переступить порог. Марвин упал на спину, и я уже было поднял кулак, чтобы его ударить, как вдруг он спокойно заметил:
— Если бы вы были виновны, вы бы так не поступили.
Я отпустил его и позволил подняться. Отряхиваясь, Марвин сказал:
— Примите мои извинения и благодарность за то, что сдержали ваш воинственный порыв, если, конечно, вы невиновны.
— Послушайте: я требую вскрытия Гарсиа.
— Это невозможно. У меня нет достаточных доказательств, чтобы говорить об убийстве. Без этого получить разрешение на официальное вскрытие нельзя. Кроме того, обязательно должно быть согласие вдовы. И, наконец, остается еще одно: если мне даже удастся обнаружить наркотик, как доказать, что ваш тореро принял его не по собственной воле?
— Но зачем это ему могло понадобиться?
— Все знали, что Гарсиа жаловался на боли в желудке. Барбитураты же можно использовать и как обезболивающее средство. Вот так! Убийца все предвидел. Это — настоящий ас. Я должен с ним посчитаться — и либо он меня победит, либо я заставлю его предстать перед судом. Аста ла виста[112], дон Эстебан. Увидимся в Валенсии.
— Нет.
— Нет?
— Я предпочел бы больше не встречаться с вами, дон Фелипе. Мне будет очень трудно переносить присутствие человека, считающего меня убийцей!
— И все же, дон Эстебан, вам придется смириться с моим присутствием, поскольку, если не вы убили, то, значит убийца находится где-то рядом с вами, что, правда, вовсе не значит, что вы его знаете. Один совет: опасайтесь незнакомых людей, которые вертятся вокруг квадрильи. Надеюсь, что у вас хватит терпения переносить меня, пока дело не прояснится. До встречи, амиго.
Амиго… Я бы задушил такого друга!
После ухода Марвина я еще долго оставался в прострации, потеряв всякий отсчет времени. То, что он подозревал, больше того, почти обвинял меня в убийстве старого товарища, доказывало, насколько этот Фелипе низкий человек… Убить Хорхе… но зачем? Зачем? Чтобы украсть несколько тысяч песет у вдовы и ее детей? Какой позор! Я злился на себя за то, что не ударил этого негодяя! Я стал опять запихивать свои вещи в чемоданы, но теперь уже с такой злостью, из-за которой делал это еще более неловко, чем обычно.
Никто не понял причины моего отвратительного настроения. Консепсьон не проронила ни слова, а Ламорилльйо и Луис старались говорить о чем угодно, но только не о смерти Гарсиа. Чтобы их не расстраивать, я ничего не сказал друзьям о гипотезах Марвина.
Мы расстались, как это и было договорено, в Мадриде. Назавтра я должен был приехать в Альсиру. При прощании Луис после минутных колебаний спросил:
— А что мы сделаем для Гарсиа?
— Я сам этим займусь.
Его эгоизм это устраивало, и он, улыбаясь, простился со мной.
Я всегда недолюбливал квартал Шамартин, но в это утро он был мне еще отвратительнее, чем обычно. Меня мучили угрызения совести, и чем ближе я подходил к дому Гарсиа, тем тяжелей становились мои ноги. Я опасался сцены, от которой меня никто не мог избавить, и ругательств, которые придется услышать в свой адрес. Я был злым гением этой бедной семьи, которая без меня, без моего вмешательства, жила бы еще в надежде на лучшее будущее, надежде, неистребимой у нас, испанцев. Дорога к дому Гарсиа, которую я прежде столько разыскивал и которая казалась мне такой трудной в первый раз, сейчас стала удивительно короткой и простой. Мне казалось, что я ее почти пробежал. На самом же деле, я едва переставлял ноги. Но все имеет свой конец, и вот я оказался у двери Гарсиа. Я подождал немного, прежде чем постучать, но когда уже поднял руку, дверь вдруг открылась сама и показалась Кармен Гарсиа, одетая во все черное.
— Входите, сеньор… я ждала вас. Я видела, как вы шли… Вы не решались…
— Простите меня, сеньора, ведь если бы не я…
— Нет, сеньор, ни вы, ни он, ни я, никто не виноват. Все мы в руках Божьих, и ничто не происходит без Его Воли. Я знаю, что вы пришли к нам как друг. Мы приняли ваше предложение только для того, чтобы купить маленький домик… Я куплю его на деньги от страховки, но Хорхе уже не будет в нем. Уверена, — он на вас не в обиде за случившееся. Не первый тореро умирает на арене, правда, всегда считаешь, что гибнут только другие, и вдруг, однажды… Хорхе будет рад видеть оттуда, где он сейчас, что я куплю домик, и что его дети, возможно, будут в нем счастливы.
Она спросила, что необходимо сделать для того, чтобы получить три тысячи песет, и я не решился сказать ей о возможной задержке их выплаты. Когда разговор о формальностях подошел к концу, она подняла на меня красные заплаканные глаза:
— Сеньор… я не решалась читать газеты… Вы были там, когда это случилось?
— Да.
— Он долго мучился?
— Он сразу же умер.
— Правда?
— Клянусь Христом!
— Я верю вам, мне легче. Сеньор, вы должны рассказать мне, как произошло это несчастье, чтобы я затем могла передать это детям.
Для нее, а еще больше для детей, я сочинил образ бандерильеро, с честью погибшего на арене. Он получился таким, каким она знала его еще до замужества. Я говорил о представительности и грациозности Хорхе, о его успехе перед публикой, о храбрости погибшего и о том, что именно эта храбрость стала причиной его смерти. Для этой женщины, которая думала не о мертвом, а о живом муже, о муже, который для нее всегда останется живым, — я нарисовал летопись его триумфальных выступлений. У нее на лице появилась улыбка, а взгляд затерялся в потерянном прошлом. Она стала еще красивей от воспоминаний, в которых уже невозможно было отделить вымышленное от настоящего. Я говорил ей то, что она хотела услышать. До последнего дыхания она будет хранить созданный мной образ Хорхе, и это в какой-то степени оправдывало мою ложь.
Когда я уже собирался уходить, она удержала меня за руку:
— Сеньор… вы любили Хорхе, правда?
— Я его очень любил, сеньора.
— Тогда я хотела бы вам подарить одну старую фотографию.
Это портрет Хорхе. На нем он был таким, каким я его знал по совместным с Луисом выступлениям: молодой, еще без следов трудной жизни. Я положил фотографию в карман и вышел из этого дома, где я оставил женщину, которая отныне будет жить воспоминаниями…
Когда я отошел достаточно далеко, я еще раз достал фотографию из кармана, чтобы посмотреть на Хорхе. Я уже знал, что этот неподвижный взгляд навсегда останется со мной и будет преследовать меня до тех пор, пока я не узнаю, кто его настоящий убийца. Он, Мервин и я знали, что это был не бык.
Находясь под тяжелым впечатлением, я зашел в страховую компанию, где мне необходимо было встретить дона Фелипе. Он разыграл удивление, увидев меня:
— Дон Эстебан! Я удивлен… Помнится, вы говорили, что один мой вид вам отвратителен?
— Я только что от Гарсиа…
— И как там?
— Нужно как можно скорей выплатить им страховку.
— Вы думаете, что вы говорите!
— Хотите, я попрошу у дона Амадео гарантий под эту сумму до окончания вашего расследования? Уверен, что он согласится. В противном случае я верну ему весь мой заработок.
Он немного помолчал, словно колебаясь, а затем сказал:
— Завтра мы все выплатим вдове Гарсиа.
Я подал ему руку.
— Спасибо, дон Фелипе… Я этого не забуду.
— Извините, дон Эстебан, я понимаю, что рискую опять вас рассердить, но я не могу пожать вам руку.
Пламя гнева вспыхнуло на моих щеках.
— Почему же, обьясните, пор фавор[113]?
— Будет нечестно с моей стороны пожимать руку человеку, которого завтра, возможно, я отправлю в тюрьму.
Наступило такое глубокое молчание, что было слышно, как закрылась дверь, по крайней мере, двумя этажами ниже нас. Я с трудом подавил желание вцепиться ему в горло и хриплым голосом сказал:
— Я стараюсь… уловить ход ваших мыслей, но это трудно, очень трудно! Я много думал о нашем последнем разговоре в Сантадере. Мне кажется, что вы правы. Кто-то убил Хорхе… Зачем? Я об этом ничего не знаю… Возможно, что-то прояснится, если удастся найти того, кто финансировал статьи против нас…
Он кивнул, не прерывая меня, и я продолжил:
— Если бы вы знали, что такое квадрилья, то не стали бы меня подозревать, дон Фелипе… Мы работали вместе с Хорхе долгие годы…
— Иногда люди убивают друг друга после многих лет совместной жизни.
— Возможно, но вы не знаете психологии квадрильи, где все зависят друг от друга… Вы обо всем знаете только снаружи. Чтобы понять это, нужно самому выйти на арену!
— Конечно, дон Эстебан, конечно, но, как я вам уже говорил, я был детективом в уголовной полиции и там понял, что от человека можно ожидать, чего угодно, слышите, чего угодно! Брат убивает брата, друг предает друга, сын убивает мать, дочь становится убийцей отца. Когда верх берут страсти, не существует ни закона, ни правил, ничего!
— В таком случае, я рад, что никогда не работал в уголовной полиции!
— Кажется, я тоже не говорил, что рад этому?
Этот человек каждый раз ловил меня на слове, и все же я не мог не восхищаться им. Мало того, — я доверял ему.
— Дон Фелипе. Мне недостает вашего хладнокровия, когда речь идет об отрицательных сторонах жизни. Но я очень хочу вам помочь найти того, кто убил Хорхе Гарсиа, и сделаю для этого все, что вы скажете.
— Вы производите впечатление искреннего человека, дон Эстебан, но меня часто обманывали разные субъекты, которые умели придавать правдивость своим словам.
— Так вы не хотите, чтобы я доказал вам свою невиновность?
— Это я сам смогу установить, если вы дадите мне возможность, как можно чаще и незаметней бывать среди вашей команды. Совершенно необходимо определить, откуда наносятся удары.
Прощаясь, мы все-таки не подали друг другу руки.
Вернувшись в Альсиру, я обнаружил совершенно спокойного Луиса, который при встрече заметил:
— Я долго ждал тебя. Нужно вместе поупражняться в технике работы с плащом. Я заметил, что у меня в ней есть пробелы, а у себя, в Валенсии, я не хочу допустить никакой слабости.
Я заверил его, что сделаю все возможное для того, чтобы он находился в отличной форме.
На лестнице, ведущей в мою комнату, я встретил Консепсьон. Мы молча кивнули друг другу. В отсутствии Луиса мы не считали нужным разыгрывать дружеские отношения. Да и настроение у меня было не то… Смерть Хорхе Гарсиа, оскорбительные подозрения Марвина, мой визит к Кармен Гарсиа и, наконец, скрытая вражда той, которую я не переставал любить, давили на меня тяжелым грузом.
За ужином Луис говорил почти один и, увлеченный своим монологом, не обращал никакого внимания на наше молчание. Комментируя свое последние выступление, он подчеркивал свои достоинства, уточнял ошибки, планируя, как можно их исправить. Меня он одновременно и радовал, и раздражал. С одной стороны, его уверенность в себе успокаивала меня в плане будущих выступлений, с другой же, мне было очень досадно, что все его мысли были заняты только собственной персоной: о бандерильеро, погибшем на его глазах, он даже не упомянул. Только за десертом он, очевидно, решил отвлечься от своих проблем и, скорее из чувства долга, чем из личной заинтересованности, спросил:
— Ты был у Гарсиа?
— Да.
— Неприятная миссия, старина… Ну, и как это восприняла Кармен?
Если бы он знал, какое вызывал раздражение!
— А как она могла это воспринять? Танцуя хоту[114]?
Смутившись, он пробормотал:
— Что… что с тобой, Эстебан?
Я понял, что поступил излишне резко.
— Прости меня, но я очень устал. Должен заметить, что она восприняла этот удар лучше, чем я ожидал. Кармен — умная женщина. Страховка позволит ей осуществить совместную с Хорхе мечту: купить маленький домик, где она воспитает детей.
Было заметно, что Луису стало гораздо легче, когда он узнал, что вдова еще не потеряла интереса к жизни.
— Я никак не могу понять одного: почему Гарсиа, видя разъяренного быка, даже не попытался двинуться с места. В этом есть что-то необъяснимое…
Как тренер и менеджер, я не мог допустить, чтобы он углублялся в эту тему.
— У него болел желудок… Помнишь, Консепсьон даже пришлось приготовить ему кофе?
Я стал добавлять всякие красочные детали, чтобы придать правдивость своему рассказу. В этот день я лгал во второй раз, и опять, чтобы утешить и смягчить боль. Уткнувшись носом в тарелку, я уточнил:
— Кармен говорила, что ее муж очень страдал от язвы желудка, но лечить ее не хотел. Когда боль уж слишком его донимала, он принимал успокоительное. Должно быть, в тот день он выпил его слишком много, что и вызвало замедленную реакцию.
— Он был хорошим парнем, — завершил Луис поминки по Хорхе Гарсиа, тореро из Шамартина. Сразу же после этого он вернулся к единственной теме, которая его интересовала: к себе.
Было еще довольно рано, когда я попросил у хозяев разрешения покинуть их и поднялся к себе. Мне вовсе не хотелось спать, просто я должен был побыть один. В моем мозгу все время навязчиво возникала параллель между бедной лачугой Гарсиа и жильем Луиса. А ведь у Хорхе был почти такой же талант, как и у Луиса, просто ему не хватало везения «Очарователя из Валенсии». Это часто случается с бандерильерос. Такова жизнь: всегда будут счастливчики и неудачники, люди, которых будут любить и такие, которых никогда не полюбят, ребята, которых убивают… Думаю, что если бы в этот момент у меня нашелся какой-то крепкий напиток, то я бы обязательно напился.
В дверь постучали, когда я собирался снять пиджак. В удивлении я замер на несколько секунд, а затем сказал: «Войдите!» В комнату зашла Консепсьон.
— Никогда не видела Луиса в такой хорошей физической форме. Он пошел на прогулку.
— И ты поднялась сюда, чтобы объявить мне эту великую новость?
— Нет, чтобы спросить, зачем ты солгал Луису о смерти Гарсиа.
— А что ты об этом знаешь?
— Знаю, что его убили… Я слышала кое-что из твоего разговора с Марвином в Сантадере.
— Хорошо, и что из того?
— Почему ты не сказал правду Луису?
— А ты не догадываешься? Можешь теперь сделать, как в Пампелуне: пойти и все ему рассказать. Это обязательно его успокоит перед выступлением в Валенсии!
— Кто убийца?
— Кто? Да конечно же, я! Сегодня утром Марвин рассказал мне о своих подозрениях! Получается, что я убил своего друга Гарсиа, я же финансировал кампанию против своего друга Луиса, и, кроме того, из-за меня убили Пакито. Удивительно, как я еще не в тюрьме!
— Успокойся, Эстебан!
— Успокоиться? Но, Бога ради, меня обвиняют в убийстве самых дорогих людей, а ты хочешь, чтобы я был спокоен? Я больше так не могу! Все против меня!
Мы, цыгане, умеем выдерживать удары судьбы, но когда наши нервы сдают, — мы срываемся — грубо и безнадежно. Именнно это и произошло со мной. Плача, я продолжал кричать:
— Что я вам всем сделал? Вы все объединились против меня! Луис украл у меня смысл и цель жизни, а жалеют его! Есть из-за чего биться головой о стену, когда единственная женщина, существующая для меня на земле, говорит, что я лжец, а, возможно, еще похуже? Я все потерял, вы у меня все отняли… У меня нет больше ничего… Оставьте меня в покое!
Она выслушала меня, и когда, в изнеможении, я упал на стул, она тихо сказала своим прежним голосом, голосом с берега Гвадалквивира, — Эстебанито… — и вышла.
Когда началась коррида в Валенсии, казалось, Луис был спокойнее нас всех. Во время пасео Рибальта, сидевший справа от меня и жевавший свою сигару, не переставал повторять:
— Господи, помоги, чтобы он хорошо выступил… Господи, помоги, чтобы он хорошо выступил…
Наконец, я не выдержал и сказал ему:
— Да помолчите же хоть немного, дон Амадео, Бога ради!
— Вы что, не понимаете, дон Эстебан, что речь идет о моем состоянии? Если дон Луис не будет лучшим здесь, то я даже не верну себе затрат, сделанных с самого начала!
— Вас никто не заставлял! Вы сами пришли к нам!
Он замолчал, будто действительно понял, что сам все это затеял, и что ему ничто не мешало спокойно продолжать жить на доходы по экспорту-импорту. Я тут же пожалел о своем взрывном характере, и, дружески похлопывая его по спине, постарался успокоить:
— Не беспокойтесь. Луис много тренировался в последние дни. Если нам достались хорошие быки, это будет блестящая коррида!
— Да услышит вас Господь, дон Эстебан, ведь тогда я смогу потребовать на следующей неделе в Сан-Себастьяне двойную плату!
Я не смог удержаться от смеха, услышав эту непосредственную реакцию бизнесмена. Слева от меня сидел Фелипе Марвин и ни на секунду не отрывал взгляда от людей из нашей квадрильи. Каким бы умным ни был убийца Хорхе Гарсиа, я был уверен, что Фелипе, в итоге, обязательно поймает его. Марвин принадлежал к редкой породе людей, умеющих собрать всю свою волю и направить ее на достижение единственной цели. Я понимал, что преступник был для детектива не только убийцей, который должен был предстать перед правосудием, но еще и жуликом, сыгравшим скверную шутку со страховой компанией и тем самым оскорбившим лично дона Фелипе.
Консепсьон заняла свое обычное место. Когда я повернул к ней голову, наши взгляды встретились, и она мне улыбнулась. С момента нашего последнего разговора, когда у меня сдали нервы, она стала более любезной со мной. Да, это не была прежняя Консепсьон, но сейчас она, наконец-то, оставила свою злость, и, казалось, была на пути к возвращению наших дружеских отношений. Женщины любят только униженных мужчин и уж совсем обожают их, когда те проявляют свою слабость.
Звук труб вернул меня к действительности.
В этот памятный воскресный вечер не сразу удалось вернуться в Альсиру: поклонники «Очарователя из Валенсии» не хотели отпускать вновь обретенного идола. Их страсть к корриде и местная гордость были полностью удовлетворены. Луис проявил себя во всем своем великолепии. Никогда, за всю свою карьеру он не выступал так, как в этот вечер. Публика была сразу же восхищена, поражена и покорена. Женщины истерично кричали, мужчины обнимались. Потребовалось более четверти часа, чтобы освободить арену от всего, что набросала туда публика в честь великолепного матадора. Я навсегда запомню дона Амадео, который, словно мальчишка, вскакивал с места и издавал неясные крики. Он приостанавливался только для того, чтобы прокричать мне:
— Целое состояние, дон Эстебан! Мы получим целое состояние!
И он опять принимался танцевать, охваченный всеобщим ликованием. Один дон Фелипе не участвовал во всем этом. Он спокойно стоял рядом со мной.
— Не знаю, согласны ли вы со мной, дон Эстебан, но мне бы хотелось, чтобы на сегодня все закончилось.
Я подмигнул ему в ответ. Ко мне подошел Ламорилльйо:
— Ну, что вы об этом думаете? Невероятно, да?
— Невероятно, Мануэль. Скажу честно, я даже представить себе не мог такого успеха!
— Нужно смотреть правде в глаза, дон Эстебан. Луис в данный момент лучше всех. Если он так будет продолжать, мы никогда не останемся без работы… и я, наконец, смогу немного побаловать мою Кончиту. Она заслужила это. Спасибо, что не забыли меня тогда, дон Эстебан.
Мы с трудом вышли из гостиницы, где Луис переодевался, настолько толпа осаждала двери. Остановившись на пороге, Консепсьон, Луис и я в сопровождении носильщиков с нашим багажом не решались подойти к толпе. Организаторы выступления, с трудом проложив себе дорогу к нам, стали упрашивать Луиса удостоить своим присутствием их клуб, где, в знак благодарности, его ждало угощение. Луис дал свое согласие, и фанатики понесли Вальдереса туда на своих плечах. Ему все же удалось улучить момент и назначить нам встречу в «Метрополе».
В роскошной обстановке этой дорогой гостиницы мы с Консепсьон сидели за стаканом аниса и ждали, когда герой дня соблаговолит к нам присоединиться. Впервые за долгое время мы вновь оказались наедине. Помимо своей воли я напомнил ей о прошлом:
— Ты помнишь, Консепсьон, как нам было неловко и почти страшно, когда в Триане мы зашли в маленькое бистро выпить лимонада? Я экономил деньги целую неделю на эту роскошь. А сегодня я оставлю официанту на чай куда больше…
— Замолчи, Эстебан.
Это была скорей просьба, чем приказ, но успокоившаяся было ревность опять стала прорываться наружу:
— Понимаю, — тебе не нравится, когда с тобой говорят о далеко не блестящем прошлом… Это естественно. Все женщины, у которых, в конечном итоге, жизнь сложилась, не любят говорить о ее начале и, особенно, со свидетелями.
— Я просила тебя замолчать, Эстебан!
На этот раз ее слова прозвучали, как приказ. Она добавила:
— Если ты будешь продолжать, я уйду!
— Хорошо, как хочешь.
Начал играть оркестр, и это позволило нам какое-то время хранить молчание. Иногда я бросал на свою спутницу осторожные взгляды. У нее было все то же непроницаемое лицо. О чем она могла думать? Глядя на стакан в своей руке, я тихо сказал:
— Сегодня Луис меня насторожил. Он был великолепен, и я почти не заметил ошибок в его работе, но он стал слишком рисковать, очевидно, из желания понравиться публике. Я хотел бы избавить его от влечения к театральным позам и заставить работать просто и четко. Настоящим знатокам это очень нравится.
— Тебе не изменить натуру Луиса. Он всегда был таким. Он постоянно играет для себя и восхищается собой. Не старайся бороться с его характером, ты ничего не добьешься, только напрасно выбьешь его из колеи. Нам придется принимать его таким, какой он есть, с его обольстительно-пустыми улыбками, грациозными, но заученными позами, расчетливой нежностью. Заметь, в Луисе нет ничего естественного, все просчитано заранее.
— Даже его любовь к тебе?
— Даже это… Только он ошибается, если думает, что сумел меня обмануть.
В ее голосе прозвучала глухая обида, и это позволило мне задать вопрос, который сидел у меня в голове со времени моего возвращения в Альсиру:
— Консепсьон, ты все еще любишь Луиса?
— Бедный Эстебанито… Тебе бы хотелось, чтобы я ответила «нет», так ведь?
— Я просто хочу знать правду.
— Пожалуйста. Я люблю Луиса. Он — мой муж, и одного этого достаточно для того, кто верит в Бога. Но все-же мне бы хотелось, чтобы ты знал: если бы я могла вернуть время назад, я вышла бы замуж за тебя, а не за него, или вообще ни за кого не пошла бы, — быть может именно это и есть настоящее счастье.
— Спасибо, Консепсьон.
— За что ты меня благодаришь?
— За то, что твое признание оправдывает мою верность нашей памяти. Однажды мне показалось, что ты ненавидишь меня. Это было крушением всей моей жизни, и прежней, и настоящей. Чтобы ты лучше поняла мое состояние, я приведу один пример: представь, что глубоко верующему человеку в конце жизни говорят, что Бога нет.
Она положила свою руку на мою.
— Ты никогда не знал меры, Эстебанито, ни в разговоре, ни в молчании. Тебе нужно бы жениться и создать семью…
— Жениться на другой и думать о тебе?
— Ты забыл бы меня… Все забывается.
— Цыгане не забывают!
Мы больше ни о чем не говорили: все уже было сказано. Как же быстро у Консепсьон менялось настроение! Поначалу она обвиняла меня в преступлении, а минуту спустя дала мне понять, что сожалеет о том, что не вышла за меня замуж… Объяснить все это было очень трудно, но я понимал, что в ее жизни что-то произошло…
В Альсиру мы вернулись вместе с ликующим Луисом. Рассказывая о приеме, которого он удостоился со стороны отцов города, он считал его заслуженным. Луис уже был полностью уверен, что никакой тореро не составит ему конкуренции, и был готов красоваться на афишах рядом с самыми великими именами матадоров. Нужно признать, что пресса полностью изменилась по отношению к нему. Эпитеты в превосходной степени украшали статьи так же, как прежде ругательства. Организаторы бегали за ним, и дон Амадео подписывал контракт за контрактом, позабыв о решении ограничить первый сезон «Очарователя из Валенсии» дюжиной выступлений. Кстати, Луис поддерживал его в этом. Успех опьянил его. Время от времени он говорил жене:
— Только подумать, Консепсьон, а ведь ты не хотела, чтобы я вернулся на арену!
Она не отвечала. Тогда он хлопал меня по плечу, заявляя:
— К счастью, в меня сохранил веру он, Эстебан!..
Я воспользовался тем, что отличная форма Луиса уже не требовала постоянного присмотра за ним, и заехал в Севилью. Один из друзей, которого я встретил у своего дома, попросил меня о встрече в нашем привычном кафе, где на стенах желтели афиши, рассказывающие об истории корриды за последние пятьдесят лет, по которым молодежь могла узнать имена, которые сейчас произносили только старые фанатики. Довольно часто эти имена были прозвищами, выражавшими народное признание и восхищение. Кто среди молодежи знал, что великого Манолете в действительности звали Мануэлем Родригесом, а знаменитого Галлито — Хосе Гомесом?
Кроме моих друзей в кафе еще были люди, которых я прежде не знал. По их слегка переваливающейся с ноги на ногу походке, по привычке распрямлять грудь, поджарым и загорелым телам я сразу признал в них старых тореро. Они продолжали настойчиво тренироваться и, несмотря на возраст, еще верили в возможность контракта, который вернет их на арену, где, как они считали, они смогут еще блистать. Очевидно, им, в конце концов, удалось убедить себя, что их прежние неудачи были вызваны исключительно невезением или завистью. При этом обязательно рассказывалось о матадоре, завидовавшем своему бандерильеро и, из опасения, что тот оттеснит его; отделавшемся от него. Извечное объяснение всех неудачников. Правда, иногда случалось, что в последнюю минуту из-за отсутствия кого-то из участников корриды, обращались к ним за помощью, но, как правило, это всегда плохо оканчивалось: либо бывший тореро впадал в панику, оказавшись перед быком, от которого отвык, либо наоборот, он хотел преподать урок тем, кто считал, что его взяли из милосердия, и перенапрягал свои силы настолько, что однажды оказывался в больнице или в морге.
Меня радостно встретили, расцеловали и сразу заставили подтвердить, что воскрешение Луиса было не пустым звуком и что он сохранил все свои способности, даже улучшив их. Мое сообщение о том, что «Очарователь из Валенсии» приедет в Севилью 29 сентября и будет выступать на корриде, посвященной Сан-Михелю, было встречено овацией. Выражая общее мнение, Педро Ллано произнес, подняв стакан:
— Прошу всех выпить за здоровье дона Эстебана, лучшего знатока тореро, которого когда-либо знала Испания!
Когда аплодисменты стихли, Педро добавил:
— Как жаль, дон Эстебан, что вы не прошли свой путь до конца… Только вы смогли бы когда-нибудь сравниться с Манолете!
Всякий раз, когда произносилось имя человека, бывшего в свое время гордостью Кордовы, среди этих людей воцарялось молчание, которым почиталась память тореро, погибшего, как и Пакито, в Линаресе. Мне было легко со старыми друзьями. Устроившись за столиком маленького темного кафе, куда входили, спустившись по лестнице на одну ступеньку, и которое содержал Хасинто Руис, бывший пикадор, ушедший с арены из-за возраста и веса, — я чувствовал себя очень далеким от Альсиры и людей, живущих там. Их роскошь не стоила душевного покоя моей комнаты в Триане. Зачем я ее покинул? Возможно, Хорхе Гарсиа продолжал бы жить, если бы я остался в этом квартале?
Мне было невероятно трудно отказаться от всяческих дружеских предложений, которые сыпались на меня со всех сторон. Пришло время возвращаться к себе домой. Я не прошел и сотни метров по Сьерпес, куда выходит улочка нашего кафе, как меня тихо окликнули.
Я обернулся, и как только увидел зовущего, — сразу же догадался, о чем пойдет речь. Это был Пабло Коллеро, бывший бандерильеро, шесть или семь лет назад вынужденный покинуть арену из-за раны в бедре. Несмотря на все его усилия найти работу, никому до него не было дела, и он бродил по кругам, близким к корриде, с надеждой, что какая-то добрая душа поможет ему вернуться к любимому делу. У Пабло был пристыженный вид бедняка, просящего милостыню в первый раз.
— Дон Эстебан, не позволите ли немного пройтись с вами.
— Конечно…
Мы двинулись вперед и, видя усилия, которые прилагал Коллеро для того, чтобы не хромать, у меня сжалось горло. Я шел как можно медленней, но все же не настолько, чтобы он понял, что я делаю это из-за него. Встречавшиеся друзья приветствовали меня, и тогда Пабло принимал такой важный вид, будто приветствия были адресованы только ему. Афисионадос оборачивались нам вслед. Уверен, что некоторые из них решили, будто несмотря на его физический недостаток, я захотел попробовать спасти этого бандерильеро. У моего спутника, должно быть, возникли такие же мысли, — украдкой взглянув на него, я увидел, как он улыбается воображаемой картине. Мы уже подошли к мосту Изабеллы II, когда Каллеро наконец решился:
— Дон Эстебан, то, что вам удалось с Луисом Вальдересом, — великолепно!
— Нет, вовсе нет… великолепен сам Луис. Своим блестящим возвращением он обязан, прежде всего, самому себе.
Это его не убедило, и он отрицательно кивнул головой:
— Нет, дон Эстебан. Вы принесли ему то, чего нам больше всего не достает, когда неудачи разлучают с корридой, — доверие. Меня же никто не захотел спасти. А ведь я не был самым худшим… Возможно, именно из-за этого? Ведь были такие, которых очень устраивал мой уход.
Извечное утешение…
— Может быть, амиго, может быть. Есть разные люди.
— В основном, безжалостные. Дон Эстебан, я один на свете и сейчас подыхаю с голода.
Я едва не потянулся к кошельку, но вовремя остановился. Мой собеседник расценил бы такую подачку, как оскорбление.
— Дон Эстебан, я хотел бы вернуться к корриде… Нет ли у вас чего-нибудь для меня?
Не знаю, что со мной случилось, но, даже не подумав, я сказал:
— Возвращайтесь домой, Коллеро, и собирайте чемоданы. Сегодня вечером я отвезу вас к моему другу Педро в Пальма дель Кондадо.
Он смотрел на меня выпученными глазами и только бормотал:
— Эго правда?… Неужели, это правда?…
— Да, но вы должны понять, что о вашем возвращении на арену не может быть и речи, Пабло! Для вас, как и для меня, с этим все покончено, и необходимо это признать. В Пальма дель Кондадо вы будете присматривать за быками, сможете развлекаться с молодняком и помогать матадорам, которые будут приезжать туда для тренировок. Это поможет вам избавиться от нужды и заниматься любимым делом.
Он едва смог выдавить из себя:
— Спа… спасибо, дон Эстебан, — и повернулся ко мне спиной, чтобы не было видно его слез.
Дон Педро не оказал никакого сопротивления и даже поблагодарил за человека, разбирающегося в животных: в таких помощниках он всегда нуждался. Почему я сделал это для Коллеро, о котором, честно признаться, никогда особенно не думал? Очевидно, это получилось из-за его взгляда, взгляда человека, готового на все и уже уступающего перед отчаянием. Конечно, мы все могли бы быть на его месте: я, если бы продолжал жить мечтами, Луис, не сумей он тогда уйти в нужный момент. Я поймал себя на мысли, что думал о Луисе не слишком хорошо. Неужели Консепсьон была права? Любил ли я Луиса так, как говорил об этом?
В Сан-Себастьяне, где дону Амадео удалось добиться условий, превзошедших наши ожидания, Луис выступил хорошо, но не более того. Ни один тореро не может всегда выступать превосходно. Кроме того, в Сан-Себастьяне всегда слишком много иностранцев, и потому у матадора нет того контакта с публикой, который в другом месте заставляет его иногда превзойти себя, как это случилось, например, в Валенсии. Хоть это выступление не было блестящим, и животные были весьма посредственны, пресса очень тепло отзывалась о Вальдересе, описывая то, что ему больше всего удалось и оставляя без внимания все остальное. Луис неуклонно шел к успеху.
Несколько дней спустя мы должны были участвовать в корриде в Ла Коронье. В благодарность за доходы, которые мы ему приносили, дон Амадео предоставил нам почти неделю отпуска, который мы провели в Галиции[115]. Находясь там, мы, конечно же, не могли не заехать в Компостелле, чтобы помолиться святому Якобу. Луис и дон Амадео поставили огромные свечи, что вызвало почтительное восхищение всех прихожан.
В Ла Коронье Луис должен был опять встретиться с породой миура, тяжелыми и сильными быками, которых опасаются все тореро. Но это не смутило «Очарователя из Валенсии» и мы, зарядившись от него уверенностью, приступили к корриде без излишней нервозности. Один дон Амадео, как всегда переживавший больше всех, был чрезмерно взволнован. Я не удержался от замечания:
— Дон Амадео, если так будет продолжаться, с вами может случиться инфаркт, и тогда, косвенно, вы станете жертвой Луиса!
— Простите, дон Эстебан, но я еще не очень уверен в Вальдересе. Может быть это глупо, но думаю, что мне нужно еще побывать на многих выступлениях нашего друга, чтобы подходить к арене без переживаний.
Ни за что на свете и никому я бы не признался, но у меня тоже не было полной уверенности в Луисе. Я не мог до конца поверить, что искусство Луиса, — это не блестящая шелуха, которая развеется при первом серьезном испытании. В этой оценке я руководствовался чем-то иным, чем просто знанием тореро.
Впервые с того времени, как собралась наша квадрилья, я поссорился с Луисом незадолго до начала корриды. По жребию нам выпали два быка, один из которых весил на пятьдесят килограммов больше другого. Таким образом, с одним было выступать гораздо труднее, чем с другим. Опасаясь за дыхание и быструю утомляемость Луиса, я советовал ему прежде вступить в бой с тем, что потяжелей, и оставить того, что полегче, на вторую часть корриды. Луис ничего не хотел слышать. Он желал сразу же предстать во всем блеске, будучи уверен, что если ему удастся произвести впечатление на публику с самого начала, то тогда ему простятся ошибки, допущенные во втором выходе. В этом был весь Луис. Он выступал не из любви к делу, а ради аплодисментов.
Когда первый бык выскочил на арену, публика разразилась овациями, так как животное было действительно великолепно. Дон Амадео побледнел.
— Господи! Это же настоящая крепость!
— Подождите, вы еще увидите второго!
Марвин, который повсюду сопровождал нас, спросил:
— Почему он начал с более легкого?
— Потому, что он обожает эффекты!
После секундного колебания дон Фелипе отметил:
— Понимаю вас, дон Эстебан…
И затем тихо добавил:
— Мне кажется, что все-таки он, — не настоящий тореро.
Я не ответил. Вальдерес был великолепен в поединке с этим храбрым, постоянно, но бесхитростно атаковавшим животным. Поначалу он был несколько скован, но постепенно, поддерживаемый криками «оле!», его уверенность окрепла, и он продемонстрировал одно из своих лучших сольных выступлений. Предание смерти не было блестящим, а только достаточно хорошим, и президиум наградил его одним ухом. Дон Амадео горячо расцеловал Луиса. Я тоже, чтобы сгладить впечатление от моей недавней вспышки, вложил в свои поздравления как можно больше тепла, и лишь затем мы немного перевели дыхание перед вторым выходом «Очарователя из Валенсии» на арену.
Когда подошло время начать бой со вторым быком, Луис, как мне показалось, был скован больше обычного и не чувствовал противника. Бык появился на арене, и публика пораженно умолкла. Нечасто можно было увидеть животное таких размеров. По всеобщему мнению, это был бык предельного веса. Дон Амадео тихо выругался, а Марвин присвистнул.
Испытывая быка на бег, Ламорилльйо едва не попал ему на рога, но все же успел перепрыгнуть через баррера и попал ко мне в объятия. В боевом порыве, бык попытался было последовать за ним. Придя в себя, бандерильеро прошептал:
— Дону Луису придется очень трудно…
Я тоже этого опасался.
Пикадор, первым вонзивший свою пику в холку быка, был поднят в воздух со своей лошадью, и другим тореро стоило неимоверных усилий отвлечь быка от лошади и ее всадника. Дон Амадео прохрипел:
— Это же настоящий убийца!
Очевидно, бык Луиса относился к категории тех, кого непросто обмануть движениями материи и кто ищет за плащом человека. Марвин довольствовался предсказанием:
— Нам останется только преклоняться перед ним, если он справится с этим, как с первым.
Алохья получил строгие указания. Он должен был наносить раны так, чтобы бык потерял как можно больше крови и ослабел. Я был уверен в нашем старом пикадоре и в его необычайной силе. Зрелище было великолепное. Крепко стоя на ногах и высоко подняв рога, бык, казалось, презирал своих противников, которые прижались к баррера, опасаясь отойти от нее подальше. Лицо Луиса было в нескольких сантиметрах от моего. По его выражению я понял, что он сомневается в себе и в своем успехе.
Красиво сидя в седле и твердо держа пику, Алохья, направляя одной рукой лошадь, напуганную запахом, ударил быка, которому потребовалось некоторое время, чтобы увидеть своего обидчика. Неожиданно он решился и бросился, выставив рога вперед, на пикадора, поставившего лошадь перпендикулярно направлению его бега. Алохья вонзил свою пику туда, куда хотел, и привстал в седле, навалившись на правое стремя, чтобы устоять при ударе противника. И вдруг грянул гром, родившийся из крика многих тысяч зрителей. Я услышал, как дон Амадео прохрипел что-то, в чем с трудом можно было разобрать призыв к Господу, и, парализованный ужасом, увидел, как Алохья упал с седла прямо под ноги быку. Позабыв о лошади, разъяренный бык набросился на человека, лежащего на земле и вонзил в него рога прежде, чем другие тореро успели отвлечь его. Ламорилльйо даже схватил быка за хвост и, скрутив его, заставил животное обернуться назад. Вальдерес тоже поспешил со своим плащом, и ему удалось увлечь убийцу на середину арены. Пока пикадора уносили, он демонстрировал превосходную работу с плащом, на которую, впрочем, никто не обращал внимания.
Алохья был жив, но уже близок к смерти. Прежде, чем приступить к операции, хирург отвел меня в сторону:
— Я попытаюсь что-то сделать… Не стану скрывать: у него один шанс из тысячи — пробиты кишечник и печень. Будем надеяться на его крепкое здоровье…
Сдерживая слезы, я подошел к моему старому Рафаэлю, который лежал тихо, и склонясь над ним, изобразил улыбку.
— К твоей коллекции шрамов прибавятся новые, Рафаэль!
Его глаза уже остекленели. Он попытался что-то сказать, и я приблизил ухо к его губам:
— Не понимаю… Не понимаю… дети… Ампаро… простите…
Я поцеловал его. Он умер прежде, чем анастезиолог приступил к работе.
Я вернулся за баррера, когда после терсио бандерильерос Луис и его товарищи работали с плащами. Марвин еще не вернулся. Дон Амадео задал единственный вопрос:
— Что с ним?
Вместо ответа я пожал плечами. Рибальта, казалось, был невероятно удручен.
— Вначале Гарсиа, теперь Алохья…
Я старался не оборачиваться в сторону Консепсьон, которая, как я чувствовал, внимательно следила за мной. Наконец, не удержавшись, я посмотрел на нее, и на немой вопрос лишь развел руками в знак бессилия. Я видел, как она поднесла платок к глазам. Когда товарищи подменили его, Луис подошел к баррера и стал рядом со мной.
— Как он?
— Он выкарабкается… Ему повезло: рог прошел совсем рядом с печенью…
Было видно, что Луис в это не очень поверил, но, как и я, предпочел на время не углубляться. Ему, прежде всего, нужно было подумать, как самому выйти целым и невредимым из этого последнего боя.
— Чертова тварь! Что скажешь, Эстебан?
— Да, но ты нормально управляешься с ней.
— Думаешь?
— Уверен. До сих пор ты все делал отлично. Бык прет напролом, и тебе достаточно следить за ним, чтобы не пропустить момента, когда он бросится. Будь осторожен с его левым рогом: он им чаще пользуется, когда проходит под плащом.
— Ладно… Должен признаться, что был не прав, когда не прислушался к твоим словам и не начал корриду с этого быка…
Впервые с тех пор, как Луис вернулся на арену, я прочел на его лице то, чего больше всего боялся — страх, и я отчетливо понял, что повторная карьера Вальдереса не состоится. Я настолько часто видел этот страх, что научился ощущать и определять его задолго до того, как его жертва сможет дать себе в этом отчет. У тореро вдруг начинает бегать взгляд, опускаются уголки губ, дыхание становится учащенным, движения происходят с секундным опозданием и ноги больше не держат его. Найдет ли Луис в себе силы, чтобы отказаться от выступлений, пока не произошел несчастный случай, который случится так или иначе, если он не станет выходить на арену с уверенностью в победе? Мне казалось, что только Консепсьон могла бы сломить его гордость.
Призывно зазвучали трубы.
Вальдерес посвятил быка своему другу, пикадору Рафаэлю Алохье, и этот знак внимания был тепло воспринят публикой. В этот раз фаэна с мулетой, показанная матадором, была чересчур быстрой, а предание смерти — не очень уверенным, но зрители простили ему, считая, что несчастный случай с Рафаэлем мог выбить его из колеи. Луиса проводили аплодисментами. Партия была выиграна. А мы надеялись, что пресса запомнит, в основном, его прекрасную работу с первым животным.
После выступления Луис изъявил желание пойти в больницу, и я вынужден был сказать ему о смерти Алохья. Это так глубоко его взволновало, что, вопреки изначальным намерениям, он захотел вернуться в этот же вечер в Валенсию и Альсиру. Мы ехали всю ночь. Дон Амадео сел сзади, рядом с телом пикадора Рафаэля Алохьи.
Час спустя, когда я в своей комнате завершал последние приготовления к отъезду, зашла Консепсьон.
— Что случилось с Алохья, Эстебан?
— Трудно сказать. Очевидно бык оказался слишком силен. Думаю, он выбил Рафаэля из седла. Не вижу другого объяснения. У него остались жена и семеро детей.
— Я вас предупреждала. Вы участвуете в ужасной игре. В молодости этого не понимаешь, привлекают только костюмы, аплодисменты, солнце… Значительно позже осознаешь, что существует жена, дети, больницы и, в конечном счете, нищета за этой сверкающей скорлупой, всем этим светом, где иногда приходится сталкиваться и со смертью.
— Консепсьон, нужно сказать Луису, чтобы он оставил корриду!
— Ты же знаешь, что это невозможно!
— Речь идет о его жизни.
— Он знал это, когда решил, вернее, когда вы вместе решили начать опять.
— Нет… До сегодняшнего дня с Луисом все било в порядке, но сейчас я понял, что все это осталось в прошлом!
— Из-за Алохья? Мой бедный Эстебан, ты же хорошо знаешь своего друга. Завтра он о нем даже не вспомнит: Луис не способен думать о ком-то, кроме себя.
— Консепсьон… Луис боится.
Она выросла около тореро и понимала что это значило.
— Ты уверен?
— Совершенно уверен.
— Хорошо… Я подумаю, что можно сделать, но… ты очень ошибаешься, если думаешь, что я имею над ним власть.
Она уже приготовилась выйти, как вошел Фелипе Марвин. Его лицо было враждебно.
— Не возмущайтесь, дон Фелипе… Я уже понял, что вы хотите мне сказать. Компания вынуждена выплатить страховку второй раз за пять недель. Конечно, для нее и, быть может, для вас, это тяжелый удар, но для Рафаэля Алохья он ведь еще хуже, не так ли?
Не говоря ни слова в ответ, дон Фелипе выложил передо мной на стол стремя. Я ничего не понял и поэтому спросил:
— Что это за стремя?
— Это стремя коня Алохья.
— А зачем вы принесли его мне?
— Чтобы вы посмотрели на ремень, которым оно крепится к седлу.
Я осмотрел ремень и не нашел ничего особенного.
— Ну, и что из этого? Он просто лопнул и…
— Нет!
— Как это, нет? Мне кажется…
— Нет, ремень не лопнул, дон Эстебан. Его надрезали!
— Что?!
— Его надрезали на три четверти потому, что прекрасно знали указания, которые вы дали Рафаэлю, дон Эстебан. Убийца знал, что пикадор должен был вложить в удар всю силу и противостоять ответному удару всем своим весом, и если в этот момент ремень лопнет, он наверняка будет убит озверевшим от боли быком! Отличный план!
— Но в таком случае…
— В таком случае, мы во второй раз сталкиваемся с убийством, замаскированным под несчастный случай!
Консепсьон издала легкий крик удивления, а я попытался взять себя в руки.
— Вы уверены в том, что говорите, дон Фелипе?
— Уверен!
— В таком случае, следует немедленно сообщить в полицию…
— Нет.
— Почему, объясните, пожалуйста?
— Потому, что для государственной полиции нет достаточных доказательств. Даже вы не заметили, что ремень был надрезан, так ловко это было сделано. А кроме того, у меня теперь личные счеты с убийцей.
— Если вы его найдете!
— Я найду его, — твердо сказал дон Фелипе.
С этого момента у меня появилась уверенность, что убийца проиграл партию. Консепсьон спросила:
— Но кто же мог желать смерти этого бедняги Рафаэля?
— Тот, кто убил Гарсиа, сеньора.
— Но зачем?
— Если бы я знал мотивы преступления, то давно бы уже нашел убийцу. Единственная вещь остается неоспоримой: преступник находится в вашей команде, дон Эстебан!
— Пока, слава Богу, это всего лишь ваше мнение!
— Подумайте сами: Гарсиа погиб потому, что ничуть не опасался того, кто налил ему кофе с наркотиком; Алохья погиб потому, что в точности следовал вашим указаниям. Кто мог знать, что Гарсиа во время приступов смягчал боль при помощи кофе? Кто мог знать насколько Алохья рисковал, выходя против такого сильного быка? Только тот, кто был в курсе всего этого, а лучше всех был осведомлен…
Он, в смущении, запнулся, и я завершил фразу за него:
— …Я, не так ли, дон Фелипе?
— Вы, дон Эстебан.
В голосе Консепсьон послышалось скорей удивление, чем уверенность:
— Но это же неправда, Эстебан?
— Спроси дона Фелипе.
Тот бросил в ответ:
— Мне кажется, я уже все сказал.
— Тогда, Консепсьон, спроси у проницательного дона Фелипе, как он объясняет мотивы моих преступлений?
— Вы удивитесь, дон Эстебан, но я их знаю. Все они сводятся к одному: к ревности.
— Как вам это нравится?! Я ревновал Рафаэля… Может быть, к его толстой Ампаро, с семерыми детьми?
— Присядьте, дон Эстебан… И вы тоже, сеньора, прошу вас. Я хочу рассказать вам одну историю. Вы готовы? Тогда начну: в Севилье, точней, в квартале Триана, жил-был один цыганенок, который любил только две вещи на свете: корриду и одну девочку, отвечавшую ему взаимностью. Дети росли вместе, и с каждым годом росло их чувство друг к другу. Об этом в Триане говорят до сих пор. Цыган подавал надежды в искусстве корриды, его первые выступления привлекли к себе внимание. Знатоки уже видели в нем тореро, равного самым великим, но никто не знал, что цыган ставил свою возлюбленную выше корриды…
Я внимательно слушал историю моих несчастий из уст человека, считавшего меня убийцей. Консепсьон склонила голову и, казалось, ничему не внимала.
— …Все складывалось отлично для этой пары. Им оставалось только собрать немного денег, чтобы предстать перед священником в церкви, но вдруг появился третий персонаж, тоже тореро, — красивый, веселый, беззаботный, блестящий парень, которому удалось понравиться сеньорите. Покинутый цыган отрекся от корриды и многообещающей карьеры, и с тех пор в его сердце поселилась глубокая ненависть к тому, кто украл у него счастье и сломал жизнь. Он существовал только с мыслью о мести, которая стала целью его жизни и терпеливо, годами ждал такой возможности. Но неожиданное решение человека, которого он ненавидел уйти с арены, лишило его возможности возмездия. Могу только догадываться, что значила эта новая неудача для него. А потом произошло чудо. Его недруг решил вернуться на арену, и тогда в голове нашего цыгана зародилась одна дьявольская мысль. Ему нужно было сделать из своего противника посмешище, нужно было, чтобы его пинали и освистывали. Но первым желанием отвергнутого влюбленного было унизить его не только в глазах публики, но, главное, еще в глазах жены. Должна же она была наконец понять, чего стоит тот, которого она предпочла. Кампания в прессе ничего не дала, и тогда цыган убил Гарсиа, убил Алохья, чтобы создать атмосферу подавленности, в которой его противник не сможет долго устоять и обязательно допустит смертельную ошибку. Преступник не рассчитал только одного: эта женщина не сможет простить ему всего этого, когда он предстанет в своем настоящем обличье. Что вы скажете об этой небольшой истории, дон Эстебан?
— Что это — полный абсурд.
— Это ваше мнение…
— Вы допустили две ошибки, дон Фелипе. Первая — вы не можете утверждать, что я люблю Консепсьон по-прежнему; вторая — если бы я захотел отомстить, мне пришлось бы убить не Луиса, а Консепсьон. Ведь не взял же он ее силой! Она сама пошла за ним. Это Консепсьон меня обманула, а не Луис.
У Консепсьон от раздумий появились на лбу морщины. Она вмешалась:
— Тем не менее, Эстебан, только что ты говорил, что Луис начинает бояться…
Марвин что-то воскликнул, и Консепсьон обернулась к нему:
— Он просил убедить его навсегда оставить корриду.
— Предвидев, и не без оснований, что дон Луис откажется это сделать!
— Может быть… И все же, дон Фелипе, существует третий аргумент в пользу этого бедняги Эстебана. Ему нечего рассказывать о муже, которого я знаю лучше кого-либо. Я совершила ошибку и готова расплатиться за нее, сеньор.
Мой обвинитель смолк и вышел, даже забыв попрощаться.
Пока Луис отдыхал в Альсире, он заметно растерял свой задор и не хотел тренироваться под предлогом, что в Хуэске, где он должен был выступать, арагонцы, которых он неизвестно почему недолюбливал, и так увидят зрелище. Я же в это время направился в Мадрид с миссией, которую мне предстояло выполнить уже во второй раз.
Войдя в барак, где ютились Ампаро и семеро детей, я почувствовал, что у меня от волнения отнялись ноги. Вдова Рафаэля, сидя на стуле со скрещенными на переднике руками, спросила:
— Что вы хотите?
— Сеньора, я пришел…
— Вы отняли у меня Рафаэля… У меня больше нечего взять. Что вам еще нужно?
— Вы скоро получите большую сумму, которая позволит вам несколько лучше устроиться.
— И что?
— Ничего. Я хотел бы сказать, что сочувствую вашему горю…
— Вы лжете…
— Но, сеньора…
— Вы лжете! Никому никогда не было дела до нас. Никто не спрашивал, досыта ли едят мои дети и ели ли они когда-нибудь досыта, сеньор. Никто ни разу не помог Рафаэлю найти работу, которая позволила бы нам хоть как-то жить. Его жизнь никого не интересовала, а теперь вы хотите сказать, что его смерть что-нибудь для кого-то значит? Вы — лжец!
— Уверяю вас, что…
— Уйдите…
Я выскользнул за дверь, не дожидаясь худшего. Я не был рассержен. Мне было стыдно. В самом деле, дон Фелипе не намного ошибся, сказав, что на моей совести — две смерти.
Вернувшись в Альсиру, я, к моему удивлению, застал там дона Амадео, который, по его словам, заехал, чтобы повидаться. Этот предлог был смешон: через день мы все вместе должны были отправиться в Хуэску. У импрессарио, конечно же, было что-то на уме, и мне очень хотелось узнать, что он скрывал. Рибальта раскрыл свои карты сразу же после обеда, за которым мы собрались все вместе. Обратившись ко мне, он начал:
— Дон Эстебан, вы были у вдовы этого несчастного Алохья?
Его вопрос меня удивил, ведь он был прекрасно осведомлен о моей нелегкой миссии.
— Конечно…
— Невеселые дела, дон Эстебан… Вчера — Гарсиа, сегодня — Алохья, а кто завтра?
Чего он этим добивался? Во всяком случае, у него была странная манера успокаивать Луиса, который делал вид, что ничего не слышит и продолжал есть фрукты. Не получив поддержки, дон Амадео, после некоторого колебания, продолжил:
— Я вам должен сказать одну очень деликатную, и даже трудную вещь…
Мы с интересом смотрели на него.
— Так вот… Эти две смерти произвели на меня такое глубокое впечатление, что я подумал: даже если я потеряю много денег и не смогу оплатить все свои долги, я ни в коем случае не буду в обиде на дона Луиса, если он решит оставить эту затею.
Так вот в чем было дело!
Вальдерес с удивлением посмотрел на него:
— Я? Оставить? Но почему?
Дон Амадео смутился и пробормотал:
— Чтобы… я не хотел бы, чтобы с вами что-то случилось, дон Луис. Ведь это же мне пришла в голову мысль о вашем возвращении…
— И я вам за это очень признателен.
— Да, но я чувствую себя в ответе перед вами, перед сеньорой.
Луис неожиданно отодвинул тарелку.
— Послушайге, дон Амадео, давайте договоримся один раз и навсегда. Ваше дело — заниматься организацией, а мое — выступать. Когда вам надоест ваше занятие, — вам достаточно будет об этом сказать прямо; если же мне надоест выступать, то я перестану это делать, не спрашивая ни у кого разрешения. И вообще, дон Амадео, если вы боитесь за свои деньги…
Тот подскочил на стуле, словно его ужалила оса.
— Я боюсь не за свои деньги, а за вас, дон Луис!
— В таком случае, будьте спокойны, амиго. Мне вовсе не хочется умирать, и я сумею предпринять необходимые меры предосторожности!
Консепсьон, сухой тон которой нас удивил, с горечью обратилась к мужу:
— Неужели ты думаешь, что Гарсиа и Алохья хотели умереть?
Вальдерес схватил тарелку с десертом и с яростью бросил ее на пол. Она раскололась на маленькие кусочки.
— Замолчи!
Никогда прежде я не слышал, чтобы Луис так разговаривал с женой. Единственным объяснением этому я считал страх, тот самый, появление которого я заметил в Ла Коронье. Он продолжал свою медленную работу.
— Замолчи, Консепсьон! Все замолчите! А вы, Рибальта, просто вы боитесь, что я не выдержу, и ваши грязные деньги пропадут!
— Уверяю вас…
— Замолчите! А тебе, Консепсьон, уже удалось швырнуть меня оземь пять лет тому назад, но предупреждаю, сегодня это у тебя не получится!
Не досталось только одному мне. Луис встал и, не извинившись, вышел из комнаты. Дон Амадео был огорчен больше всех:
— Извините меня. Я начал этот разговор не из плохих намерений, наоборот… Я надеялся, что дон Луис поймет.
Я попытался успокоить его:
— Сейчас Луис просто не в состоянии слышать что-нибудь подобное. Уверен, что после смерти Гарсиа, гибель Алохья очень сильно его потрясла. Он боится, чтобы опасения не переросли в панику. И если хотите знать мое мнение, — он недалек от срыва. С ним нужно быть очень деликатным.
И добавил для Консепсьон:
— …И не обращать внимания на его слова и жесты, которые, скорей, — защитная реакция.
Она улыбнулась мне:
— Спасибо, Эстебан…
— С вашего позволения, я пойду к нему. Нехорошо оставлять его одного в такой момент.
Я нашел Луиса сидящим у дерева, под которым у меня произошел первый серьезный разговор с Консепсьон. При звуке моих шагов он поднял голову с самым агрессивным видом, но, увидев меня, успокоился.
— А, это ты…
Я сел рядом с ним.
— Что с тобой, Луис?
— Мне опротивел этот Рибальта со своими деньгами! Чего ему бояться? По сравнению с моим первым выступлением во Франции нам платят все больше и больше. К концу сезона я буду получать столько же, сколько Домингуин!
— Ну а Консепсьон, она-то думает не о деньгах, Луис.
Он неприятно рассмеялся.
— Да уж! Все ее счастье состоит в том, чтобы собирать апельсины, продавать их, один раз в неделю заезжать в Альсиру, чтобы разыгрывать там светскую даму, и один раз в месяц ездить в Валенсию, чтобы тратить эти деньги. Она стала крестьянкой в большей степени, чем те, кто не выезжал отсюда, не знаю уже в котором поколении! Но я, Эстебан, не из этой породы! Я рожден не для того, чтобы стоять в конюшне! Мне нужен воздух, движение, риск, музыка.
— И крики «оле!».
— А почему бы и нет? Когда я вижу, как они вскакивают с мест и выкрикивают мое имя, мне кажется, что я обладаю ими, как своими рабами. Это ощущение пьянит больше алкоголя. И они еще хотят, чтобы я отказался от того, что составляет и всегда составляло мою жизнь? Никогда!
Я не знал, что сказать, чтобы не обидеть его. Чуть подумав, я осторожно попытался:
— Их беспокоит то, что случилось с Гарсиа и Алохья. Ты это должен понять, Луис, даже если не согласен с ними.
— Ну и что? Наша прогрессия не для школьниц! Нам хорошо платят именно за риск. Когда быкам на рога станут одевать защитные шары, нам будут платить не больше, чем циркачам, которые разъезжают на деревянных коровах! Всегда были раненые или погибшие тореро. И что из этого? В автогонках тоже бывают жертвы. Но их же не запрещают из-за этого! И если существуют хорошие тореро, то значит можно избавиться от страха перед быком!
Он лгал. Я почувствовал, как дрожали его пальцы, когда он взял меня за руку.
— Скажи, наконец, Эстебан, ведь ты разбираешься в этом лучше остальных, хорошо я работаю или нет?
— Отлично, Луис.
— Следовательно, я принадлежу к тем, у кого больше всего шансов избежать рогов быка. Я бы никогда не допустил такой ошибки, как Гарсиа. А случай с Алохья — это судьба… Может быть, он забыл проверить свою экипировку?
К чему было говорить ему правду? Я только бы расстроил его и все равно не добился бы отказа от выступлений.
Мы вернулусь в дом, где нас ждали Консепсьон и Рибальта, которые обрадовались, увидев, что Луис улыбается. Кроме того, он извинился с той непринужденной манерой, которой он всегда пользовался в трудные моменты, попросив жену и гостя отнести вспышку его плохого настроения на счет гибели друзей, а также его усталости. Кроме того, Луис был уверен в удачном выступлении в Хуэске и утверждал, что после него никто и никогда в мире корриды больше не сможет оспаривать его мастерство. В подтверждение своих слов он предложил дону Амадео обсудить программу на конец сезона. Обрадованный импрессарио вытащил из кармана свои бумаги, разложил их на столе и принялся комментировать наши будущие выступления.
— Итак, 10-го вы будете выступать в Хуэске. Похоже, это будет достаточно просто, потому что вы будете практически единственным на афише. В следующее воскресенье — Толедо. Там будет значительно сложнее, ведь толедцы считаются знатоками корриды.
— Ничего! Я всегда очень хорошо выступал в Толедо. Этот город вдохновляет меня.
— Тем лучше. Затем мы будем в Хуэльве, после — в Малаге. Практически, все время мы остаемся на юге.
— Потом мы едем в… А, нет, я забыл, что отказался.
— От чего вы отказались, сеньор?
— От корриды в Линаресе, назначенной на 28-е этого месяца.
— Почему? Они плохо платят?
— Наоборот! Это был бы самый большой гонорар за весь сезон!
— Тогда в чем дело?
Дон Амадео бросил взгляд в сторону Консепсьон, затем в мою сторону, как бы прося о поддержке, но мы оба молчали. Тогда он улыбнулся, но эта улыбка была похожа скорее на оскал.
— Я… я подумал, дон Луис, что вы не станете выступать в Линаресе.
Лицо Консепсьон напряглось, и она закрыла глаза, как бы вновь переживая тог день, когда погиб Пакито.
— А почему я не стану выступать в Линаресе, сеньор?
По тому, как у Луиса запульсировала вена на виске, я понял, что им овладела ярость.
— Потому что, похоже, у вас остались неприятные воспоминания о Линаресе, и я опасаюсь, что это не позволит вам хорошо выступить.
Вопреки ожиданию, Луис не взорвался гневом. Он повернулся к Консепсьон:
— Это твоя работа?
Я воспротивился:
— Нет, Луис, — моя.
Он с удивлением посмотрел на меня.
— Твоя? За кого же меня принимаешь — за девочку-истеричку?
Он медленно встал.
— Послушайте, вы все. Я — тореро и только тореро. Воспоминания — это одна вещь, а бой — другая. Если бы было невозможно выступать на арене, где произошло несчастье с вашим другом или с вами самими, пришлось бы закрыть большинство арен в Испании. Сеньор Рибальта, если вы не подпишете контракт с Линаресом, я от вас уйду, даже если мне придется для этого начать против вас судебный процесс!
Я выехал из Альсиры на день раньше Луиса и Консепсьон, с которыми договорился встретиться в Мадриде, откуда мы вместе должны были ехать в Арагон.
Ужинал я с Ламорилльйо и его женой. Кончите, родившейся в Валенсии, превосходно удавалась паэлла[116].
Мануэль и его жена приняли меня, как брата. Они считали, что обязаны мне своим благосостоянием. И все же, молодая жена Мануэля не смогла удержаться:
— Да, мы, действительно, живем лучше, но ценой каких переживаний! Каждый раз, когда Мануэль уезжает, я считаю часы до прихода его телеграммы, где он сообщает, что все прошло хорошо. А какие муки я терплю после смерти двух его товарищей!
Ламорилльйо нежно обнял свою жену и привлек ее к себе.
— Постой, Кончита миа, ты ведь обещала мне быть благоразумной?
Она простонала:
— Клянусь, что стараюсь сдерживать мое обещание, но у меня не всегда выходит, Мануэль…
После ужина Ламорилльйо вышел меня проводить. Светлая ночь была полна свежего воздуха, опустившегося с северных гор.
— Дон Эстебан, могу ли я рассчитывать на вашу помощь, чтобы… чтобы Кончита не наделала глупостей, если со мной что-то произойдет?
— Ничего себе! Что за мысли у вас?! Что с вами, Мануэль? Вы ведь уже не новичок в корриде!
— Не знаю… Может быть, это из-за Гарсиа и Алохья, но у меня такое чувство, что нашу квадрилью начали сопровождать сплошные неудачи.
— Не говорите глупостей, Мануэль! Хорошо еще, что Кончита вас не слышит!
— Именно для этого я и решил вас проводить.
Мне было очень неприятно его слушать и, главным образом, потому, что его переживания совпадали с моими.
— Что заставляет вас так думать?
— Не знаю, дон Эстебан. Но я буду впервые в жизни выступать с чувством страха в сердце. Что-то мне подсказывает, что в Хиэске будет мое последнее выступление.
Я слишком хорошо знал Ламорилльйо, чтобы несерьезно относиться к его словам.
— В таком случае, Мануэль, мы можем сказать, что у вас грипп, и я подменю вас. Я надеюсь, что через несколько дней вы справитесь со своими нервами?
Он тряхнул головой.
— Это ничего не изменит, дон Эстебан. Меня ждет смерть от рогов быка, и если этого не случится завтра, то все равно произойдет послезавтра.
— В таком случае давайте порвем контракт?
— И вернуться к нищете? Никогда. Если я погибну, Кончита получит три тысячи песет моей страховки.
Я дружески стукнул его кулаком в плечо.
— Вам нужно поскорей избавиться от таких мыслей, Мануэль!
— Это невозможно… Я уже вижу, как меня уносят на носилках с арены в Хуэске.
Он ошибся на пять дней.
Вопреки опасениям Ламорилльйо, коррида в Хуэске прошла очень хорошо. Пикадор, заменивший Алохья, оказался парнем, хорошо знавшим свое дело, а оба бандерильерос, выступавшие с самого начала, начали приживаться в нашей квадрилье. Мы надеялись на создание новой дружной команды. Дон Амадео, позабыв о своих опасениях, понемногу вернулся к радостям жизни, и, пребывая в самом лучшем настроении, мы готовились начать, после Толедо, наше южное турне по Хуэльве, Малаге, Линаресу и Севилье. Последний город должен был стать для нас апофеозом. После него, перед зимним отдыхом, выступлений планировалось гораздо меньше.
Во всей команде только Мануэль Ламорилльйо оставался мрачным. Я понапрасну старался подбодрить его. После корриды в Хуэске я отвел его в сторону:
— Ну что, Мануэль, все прошло хорошо?
— На этот раз — да.
— Теперь вы видите, что ваши мрачные мысли не имели под собой никаких оснований?
— Я ошибся в дате, вот и все.
— Мануэль, мне не понятно, как такой человек, как вы испугался призраков!
До самого последнего дыхания я буду вспоминать его взгляд, когда он ответил:
— Вы хорошо знаете, дон Эстебан, что смерть можно почувствовать. Так вот, я ее почувствовал…
Я предложил ему выпить, старался по-дружески подшучивать над ним, но это не произвело на него никакого впечатления. Он переживал черную полосу в жизни, но я ничего не мог для него сделать.
Луис опять стал болтлив и, несмотря на то, что в Хуэске он выступал хорошо, но не более того, — он предрекал себе такие великие подвиги, благодаря которым его имя будет вписано в историю корриды. Консепсьон оставалась непроницаемой. Невозможно было понять, рада она успеху мужа или нет. Марвин, повсюду следовавший за нами, со мной совершенно не общался. Зная, что он пристально наблюдает за мной, я тоже не хотел говорить с ним.
Власти Толедо приняли нас прекрасно. Быки, выпавшие нам по жребию, не отличались чем-то необычным, и я был уверен, что «Очарователь из Валенсии» с честью выполнит свою задачу. Если бы не Ламорилльйо с его похоронным настроением, я бы ни о чем не беспокоился. За обедом перед корридой Мануэль почти ничего не ел, и я снова стал его упрашивать отдохнуть и временно передать свои обязанности другому. Он отказался.
— От судьбы не уйдешь, дон Эстебан… Можно только отодвинуть то, что должно случиться, но когда-то все равно придется заплатить сполна.
С тяжелым сердцем я прибыл к месту, думая о том, не стоит ли совсем расстаться с Ламорилльйо. Я опасался, как бы, в итоге его настроение не передалось остальным. Но отказаться от его услуг обозначало вернуть его к той нищете, из которой он и Кончита никак не могли выбраться. Имел ли я на это право?
Работа Луиса с первым быком сопровождалась радостными «оле!» толпы. Ламорилльйо же выступал откровенно плохо. Он был боязлив, неуверен и неловок, вызвал несколько неодобрительных возгласов публики и усложнил задачу своего матадора, вынудив его делать почти невозможное, чтобы не снизить общего впечатления. После этого жалкого выхода бандерильеро подошел к баррера, где были дон Амадео, Марвин и я. Он признался:
— Я больше не чувствую ног. Не знаю, что со мной…
— Быстро идите переодеваться, Мануэль. Я найду кого-то другого.
— Нет, дон Эстабан. Мне обязательно нужно преодолеть эту слабость, иначе я стану бояться. А тогда все будет кончено.
Я объяснил происходившее с Ламорилльйо Луису, который подошел ко мне посоветоваться в то время, когда выступали его соперники.
— Позаботься о нем. Дай ему сделать одну-другую «веронике» и пошли кого-нибудь другого. Лучше пусть он думает, что ты торопишься покончить с быком, чем решит, что ты сомневаешься в нем.
— Ладно. Можешь на меня рассчитывать.
Дон Амадео обеспокоенно спросил:
— Как вы думаете, что с ним?
— Ничего определенного не могу сказать.
Это было правдой. На этом мы расстались и вновь сошлись вместе, когда второй бык Луиса выскочил на золотистый песок арены. Я сразу же заметил отсутствие Мануэля и уже собрался было сходить узнать, в чем дело, как вдруг появился он сам. Мануэль сразу же поспешил ко мне, и я с удовольствием заметил блеск в его глазах:
— Не беспокойтесь, дон Эстебан, — теперь все в порядке! Мне сделали укол, и я чувствую себя так, что готов съесть этого быка сырым!
Возбуждение Ламорилльйо, поначалу удивившее меня, вовсе не сделало меня более спокойным. Я еще ничего не успел сказать, как вдруг Марвин, грубо оттолкнув меня, закричал бандерильеро:
— Кто сделал вам этот укол?
Ламорилльйо посмотрел на него и не сразу нашел ответ, настолько был удивлен этим вопросом. Наконец, он было начал:
— Это же…
И вдруг послышался короткий приказ Луиса:
— Ваша очередь, Мануэль, скорей!
Бандерильеро повернулся к нам спиной и побежал к быку. Марвин спросил:
— Вы знаете, кто сделал ему этот укол?
— Нет.
— А вы, дон Амадео?
— Нет, а почему вы спрашиваете?
— Потому, что теперь я не могу оставаться спокойным!
Рибальта пожал плечами.
— Зачем же видеть во всем преступление, дон Фелипе? Вот, посмотрите! К Ламорилльйо вернулась вся его…
Но слова застыли у него на губах: Мануэль, воткнув бандерилью, вдруг зашатался и недостаточно отступил в сторону. Бык задел его боком, пробегая мимо, и тут же повернулся к Ламорилльйо. Тот стоял, безвольно опустив руки. Это до боли напомнило мне поведение Гарсиа перед смертью. Я сразу же понял, что Мануэль сейчас умрет. Схватившись за баррера, я закричал изо всех сил:
— Мануэль! Осторожно! Мануэль!
Казалось, он меня не слышит. Тогда я крикнул Луису:
— Луис!
Матадор с остальными уже бежал к бандерильеро, но бык опередил их: Мануэль был поднят на рога и подброшен в воздух. Его предсказание сбылось, и я не мог сдержать слез.
Спустя некоторое время ко мне обратился дон Фелипе:
— Теперь вы согласны, дон Эстебан, что нужно узнать, кто сделал ему этот укол?
Я, не совсем понимая, смотрел на него.
— Вы думаете, что…
Он пожал плечами.
— Как будто вы этого не думаете!
Я и вправду все понял, но еще не отдавал себе полностью отчета о случившемся.
Тяжело вспоминать о том, что происходило после. Ясно было одно: Мануэль Ламорилльйо был убит так же, как Гарсиа и Алохья. Убийца вновь принялся за дело и одержал очередную, жуткую победу. Фелипе Марвин был вне себя от ярости. Еще никто за всю его карьеру так над ним не насмехался. Меня он больше не подозревал, ведь во время гибели Мануэля он находился рядом со мной. Но это не продвинуло дела ни на шаг. Я знал, что Луиса глубоко потрясла смерть его любимого бандерильеро, но он старался этого не показывать. Его удерживали гордость и самолюбие, и когда дон Амадео пришел умолять его оставить выступления хотя бы на год, они сцепились так, что, казалось, поссорятся навсегда. Что делать, — нам пришлось искать замену Мануэлю для корриды в Хуэльве.
Как можно дольше я оттягивал свой визит к Кончите. Еще совсем недавно мы вместе провели чудесный дружеский вечер, и от этого мне было еще тяжелее. Вечером в Альсире, когда я решился съездить назавтра в Мадрид, ко мне подошла Консепсьон.
— Луис говорил, что ты собираешься завтра в Мадрид?
— Я должен туда поехать.
— Ты едешь к Кончите Ламорилльйо?
— Да.
— Передай, что мне жаль ее от всего сердца.
— Передам.
— Мне жаль и тебя, Эстебанито…
— Спасибо.
Затем установилось долгое молчание и, наконец, она все-же решилась спросить:
— Ты что-то понимаешь в этом?
— В чем?
— В этих трех убийствах?
— Нет.
— Ни одной догадки?
— Нет. А у тебя?
— И у меня нет. А у Марвина?
— И у него тоже.
— Но ведь должен существовать какой-то серьезный мотив для того, чтобы так взяться за нашу квадрилью!
— Конечно, должен! И заметь, что если бы мы нашли ответ на этот вопрос, мы сразу же нашли бы убийцу.
— Как ты думаешь, конечная цель убийцы — это Луис?
— Раньше я действительно так думал, но теперь не уверен.
— Почему?
— Потому, что убийца находится постоянно рядом с нами, он прекрасно осведомлен о всех наших радостях и огорчениях и, значит, знает, что Луису, в конечном итоге, безразлична смерть его троих товарищей.
— Ты говоришь ужасные вещи, Эстебанито!
— Да, но это правда.
— Именно поэтому они еще ужасней. Но тогда, против кого же все это может быть направлено, если не против Луиса?
— А дон Амадео?
— Чтобы разорить человека, не убивают других. Существуют другие способы. К тому же, зачем убивать людей, которых можно заменить? Если бы кто-то всерьез хотел развалить дело Рибальты, то ему, прежде всего, понадобилось бы убить Луиса. Как ты считаешь?
— Так же, как и ты.
Мы еще долго говорили, но так ни к чему и не пришли, а только обнаружили наше полное бессилие найти хотя бы малейший намек, который указал бы нам на решение этой задачи.
— Я всегда знала, дон Эстебан, что мы с Мануэлем не созданы для счастья. Я всегда боялась корриды. Я чувствовала на нем какое-то проклятие. Даже когда мне удалось заставить его уйти с арены, я все равно не нашла покоя. Что-то подсказывало, что это — только отсрочка, и что коррида все равно у меня его отнимет. И вот… Теперь все свершилось.
Она стояла, выпрямившись, и черная одежда с траурной вуалью, покрывавшей волосы и лицо, делала ее какой-то нереальной. Я взял ее за руку.
— Кончита, мне очень больно. Я любил Мануэля… После Луиса он был моим лучшим другом.
— Поверьте, — он отвечал вам тем же. Для другого человека он никогда бы не вернулся, но для вас…
— Теперь меня будет мучить совесть, Кончита. Если бы не мое предложение, он остался бы жить, пусть даже в бедности и без надежд.
— Мир с вами, дон Эстебан. Что предначертано — должно свершиться. Вы были только орудием высшей Воли. Судьба Мануэля была предопределена, и ни вы, ни я ничего не смогли бы поделать.
— Хочу надеяться, что три тысячи песет его страховки немного помогут вам в жизни.
— Я отнесу их в монастырь Нуэстра Сеньора де лас Ангустиас, куда скоро войду послушницей. В тот благословенный день, когда я одену ризу, я буду чувствовать себя ближе к Мануэлю, чем сегодня. Да пребудет с вами Бог до самого конца вашего пути, дон Эстебан.
Перед расставанием мы обнялись.
Мне было очень трудно набрать новую квадрилью для Хуэльвы. В профессиональных кругах шептались, что на нас был положен маль суэрте[117], что значительно уменьшало число желающих. И все же, успех Луиса еще привлекал к себе, но, в основном, уже уходящих с арены тореро, мечтавших о новом невероятном.
На сей раз Вальдерес выступал не так хорошо, как прежде. Поняв это, он вышел из себя и буквально зарезал второго быка. Его уход сопровождался свистом, и это еще больше его злило: он понимал, что заслужил негодование публики. Когда мы вместе вошли в раздевалку, он спросил:
— Скажи, я был очень плох?
— Правильней сказать, — не так хорош, как обычно. А что, второй бык оказался очень трудным?
— Не очень, но сегодня у меня почему-то все валится из рук. Я работал с опозданием, и это испортило весь бой.
— Не стоит переживать, амиго, ведь ты — опытный тореро и знаешь, что бывают дни, когда все не клеится. Вчера — отлично, сегодня — неважно: такой закон у нашей профессии, если только, конечно, не быть сверхчеловеком. Но тореро-сверхчеловек еще не родился.
Я знал, как нужно было говорить с Луисом. В таких случаях важно было ему не перечить, но и не давать возможности продолжить дальше, чтобы он не смог до конца разувериться в себе. Нужно было говорить в том же ключе, что и он, но смягчая и уменьшая предмет спора. Луис был очень чувствителен, и спокойный тон действовал на него больше, чем слова. Когда я уже собирался закрыть за собой дверь, он взял меня за руку.
— Спасибо, Эстебан. Без тебя мне было бы намного трудней. Хотя я, действительно, не могу понять, что со мной сегодня происходит.
Я знал, что с ним. Я видел, как страх понемногу, шаг за шагом, овладевал им. Я понимал, что еще будут моменты, когда Луис будет самим собой, но главная пружина уже сломана, — страх однажды овладеет им целиком, и тогда… Ему необходимо было все бросить, но я не решался этого советовать прежде всего потому, что он все равно не согласился бы. Кроме того, я рассчитывал, что он все же устоит перед этим страхом до конца сезона. А зимой, взяв в союзники Консепсьон и Рибальту, я надеялся что нам постепенно удастся уговорить его больше не возвращаться на арену. Таковы были мои надежды.
И все же я нуждался в советчике. Зная, что Консепсьон здесь ничем не сможет мне помочь, а дона Амадео заботят только его деньги, я поделился своими сомнениями с Марвином. Мы с ним остались на день в Севилье под предлогом, что я покажу ему Триану, тогда как остальные отправились в Альсиру и Мадрид. Мне хотелось поговорить с ним наедине, и я привел Марвина в любимое кафе. Мы уселись за столом маленького темного бистро, и, взглянув на него, я сразу понял, что он обо всем догадывался. Начал он:
— Так что вы хотели мне сообщить, дон Эстебан?
Я рассказал ему о своих заботах и сомнениях. Он внимательно выслушал меня, а затем сказал:
— Итак, вы хотите услышать мой совет?
— Именно так, дон Фелипе.
— Я тоже заметил то, что происходит с доном Луисом, и понимаю ваши сомнения. Конечно, проще всего было бы прямо поговорить с ним, но я тоже думаю, что он вам не поверит. Давайте станем на его место. Его возвращение оказалось сверх всяческих надежд блестящим. Человек, к которому пришел такой успех, никогда не захочет поверить, что он его больше недостоин, тем более, что пока привселюдно не случилось ничего такого, что говорило бы об обратном. Никто не замечает, что прошел возраст любви или возраст славы, дон Эстебан. Для дона Луиса радостные крики публики — все равно, что признание в любви. Он никогда не откажется от них сам по себе. По-моему, это время еще не наступило.
— И что же делать?
— Вы выбрали правильную политику. Присматривайте за ним еще внимательней, чем обычно, в случае, если его нервы сдадут раньше, чем мы думаем. Зимой дома, когда он вернется к тишине и покою, ему будет легче прислушаться к голосу разума.
В Малаге Луис выступал великолепно. У этого человека были невероятные взлеты и падения. Именно эти перемены и обеспечивали ему успех, поскольку афисионадос не могли знать наперед, каким он будет сегодня, и придется его освистывать или же аплодировать. Любопытство подстегивало болельщиков.
Вернувшись из Малаги, Луис совершенно позабыл о своих переживаниях на предыдущей неделе. После того, как он совершенно непревзойденно предал смерти второго быка, став вровень с самыми великими матадорами, Марвин прошептал мне:
— Как сказать такому диесто[118], что он должен уйти? И имеем ли мы на это право? Посмотрите на Рибальту…
Импрессарио был на седьмом небе. Пока Луис демонстрировал блестящую фаэну, заглядывая в глаза смерти, тот, безусловно, подсчитывал тысячи песет, которые попадут в его карман после такого выступления. Каково же будет его возмущение, если мы посоветуем Луису прекратить выступления?!
Местные газеты в своих похвалах дошли до того, что сравнили Луиса с Хуаном Бельмонте, который считался одним из чудес корриды, и мой друг, отнюдь, не страдал от такого сравнения. Один лишь я не участвовал во всеобщем ликовании, которое охватило даже Консепсьон, потому, что знал: в следующее воскресенье коррида будет проходить в Линаресе. В Линаресе, где погиб Пакито…
В первые два дня пребывания в Альсире Луиса не покидало воодушевление. Он с горячностью строил планы и даже подумывал о зимней поездке в Мексику. В своей беззаботности он даже не вспомнил о Пакито, что еще раз убеждало в его непробиваемом эгоизме. Он так трещал, как попугай, и мы с Консепсьон, переглянувшись, сразу поняли друг друга. Если Луис собирается в Мексику, он поедет туда без нас, но все же, я рассчитывал прежде дать ему понять неприглядность такого поступка.
Дон Амадео появился среди недели и чувствовал себя триумфатором: ему недавно удалось подписать великолепный контракт на корриду в Севилье ко дню святого Мигеля. Марвина, который привез его на своей машине и вечером должен был отвезти обратно, мы встретили, как старого друга. Правду говоря, мы уже привыкли постоянно видеть его с нами и считали его членом нашей квадрильи. Мы с доном Фелипе вышли погулять, пока Луис и Рибальта обсуждали финансовые вопросы, а Консепсьон готовила прохладительные напитки. Когда мы были в глубине сада, он сказал:
— Надеюсь, мое присутствие не слишком донимает вас, дон Эстебан?
— Поверьте, оно доставляет мне удовольствие, дон Фелипе.
— Спасибо. Значит, вы мне простили те несправедливые подозрения?
— На вашем месте я действовал бы точно так же.
— Ценю ваше понимание. Сейчас я с вами для того, чтобы получше войти в вашу компанию и попытаться понять мотивы убийцы. Видите ли, дон Эстебан, если бы мне удалось найти другую связь между Гарсиа, Алохья и Ламорилльйо, кроме общей профессии, возможно, мне удалось бы напасть на след, который пока от меня скрыт. Я собрал данные о их прошлом. Ничего. Помимо работы они не вступали ни в какие отношения с одними и теми же людьми. Кроме того, погибшие принадлежали к различной среде и за последние пять лет не общались между собой. Тогда почему же кому-то понадобилось всех их убить?
Я и сам постоянно наталкивался на неодолимые преграды в этом вопросе и ничего не смог ответить. Марвин вздохнул:
— Это самое трудное дело в моей жизни, дон Эстебан. Иногда мне хочется сообщить в государственную полицию, а иногда… И все-таки, я чувствую, что эти преступления чем-то необычны. Хоть я сейчас иду в полной темноте, но верю, что смогу выиграть.
— Желаю вам этого, дон Фелипе, от себя и от наших погибших друзей.
Он протянул мне руку.
— Я повторил вам все это, чтобы вы знали: я не выхожу из игры.
— Такая мысль мне еще никогда не приходила в голову, дон Фелипе.
Первое письмо пришло в четверг. Мы собрались сесть за стол, когда принесли почту. Луис извинился и стал ее разбирать. Он принял вид человека, пресыщенного славой (даже наедине со мной и со своей женой он всегда разыгрывал эти спектакли), и стал раскрывать конверты с новыми предложениями и со словами похвалы. Вдруг произошло что-то неожиданное. Лицо «Очарователя из Валенсии» побледнело, и лист бумаги в его руке задрожал. Консепсьон первой поспешила к нему:
— Что случилось?
Вместо ответа он протянул ей письмо. Она прочла, сдавленно вскрикнула и передала его мне. В нем были две строки без подписи:
«Преступник всегда возвращается на место преступления. Вспомни о Пакито, трус!»
Мы были потрясены и не могли найти слов. Первым хладнокровие вернулось к Луису. Он ударил кулаком по столу и закричал:
— Знать бы, кто этот мерзавец!
Я осторожно вставил:
— В любом случае кто-то пытается выбить тебя из колеи перед корридой в Линаресе.
— Все равно ему ни черта не удастся!
Консепсьон спросила:
— Может быть, перенесем твое выступление на следующее воскресенье?
— Ты что же, считаешь меня трусом?
— Луис!
— Мой успех заставляет некоторых подыхать от зависти, и для них все средства хороши, чтобы меня уничтожить! Если я не приеду в назначенное время в Линарес, они будут думать, что выбрали верный путь! Для них это будет радость, а для меня — конец!
Консепсьон настаивала:
— Эстебан тоже против корриды в Линаресе!
— Потому что Эстебан, как и ты, считает меня бабой!
Я возразил:
— Луис, если бы я не верил в тебя и в твои достоинства, я не был бы здесь!
— Извини, Эстебанито… прошу вас, давайте забудем об этой истории и сядем за стол, — я умираю от голода!
За столом Луис был весел, и все пытались вторить ему, но у меня, во всяком случае, это не получалось: я чувствовал неестественность этого веселого настроения. Что бы ни говорили, но враги подбирались к нему, и в нем исподволь зарождался страх.
После кофе я вышел немного прогуляться, чтобы отойти от переживаний и поразмышлять, откуда исходило это нечестное нападение. Кто, кроме Консепсьон и иногда меня мог думать о Пакито? И вдруг мой рассудок прояснился. Наконец я нашел то, что безуспешно искал дон Фелипе, — связь между тремя погибшими тореро. Луис, Гарсиа, Алохья и Ламорилльйо были единственными живыми членами квадрильи, выступавшей в Линаресе, когда погиб Пакито. Значит, убийцей руководила не зависть. Им руководила месть.
И вдруг, в одночасье, я понял, кто убийца, и что Луис и я сам погибнем от одной и той же руки, если ее не остановить!
Совершенно подсознательно, с самого начала я подозревал Консепсьон. Она одна любила Пакито настолько, что так и не смогла простить нам его смерть. Консепсьон сошла с ума, несмотря на внешнее спокойствие, которое было ее главным оружием! Какую комедию она разыграла со мной! Дикая ярость заставляла напрягаться мои мускулы, и все же я не мог возненавидеть ее! Моя любовь была давней и жила со мной всю мою жизнь. Я понял, что никогда не смогу сдать ее полиции. Лучше я убью ее своими собственными руками, чем увижу, как ее увозят в тюрьму. И все же мне необходимо было защитить Луиса и позаботиться о собственной жизни. Больше, чем преступления, меня ранили воспоминания о тех сценах, когда она разыгрывала несуществующие чувства и просто издевалась надо мной. Если попытаться поговорить с ней, она станет все отрицать, а я лишусь своих козырей. Дон Фелипе не знал бы этих сомнений и колебаний, расскажи я ему правду. А что, если я исчезну вместе с ней?
В моем воспаленном рассудке сталкивались и смешивались совершенно противоположные мысли, раздирая меня на куски. Меня охватывала ярость, когда я думал о погибших товарищах, меня мучил ужас, когда я думал о скором выступлении Луиса и при этом я боялся за Консепсьон. Мне хотелось одновременно ее ударить и обнять, обругать и сказать ей все те нежные слова, которые так долго жили во мне.
Я чувствовал ответственность за судьбу Луиса. Необходимо было отговорить его ехать в Линарес и при этом не показать, что я знаю ужасную правду. Вернувшись в дом, я узнал, что Консепсьон уехала за покупками в Альсиру. Это принесло мне облегчение: увидев ее, я все равно выдал бы себя. Луис отдыхал у себя в комнате. Я ждал, когда он проснется, чтобы поговорить с ним, и опять задумался. То, что я должен был сделать, было трудным, даже смертельно опасным в случае неудачи. Если мне не удастся убедить Луиса не ехать в Линарес, я только усилю этим его страх за себя, прибавив свой собственный.
Когда Луис сошел вниз, я сразу же по его лицу и глазам понял, что он не переставал думать о полученном письме. Безо всякого удовольствия он согласился на небольшую прогулку со мной. Мы оба думали об одном и том же, и оба стеснялись признаться в этом, поэтому шли молча. Я постарался говорить как можно более весело и непринужденно:
— Надеюсь, наступит такой день, когда мы сможем объясниться наедине с нашим анонимом.
— Я тоже.
Наш разговор быстро прервался. Мое вступление ничего не дало. Пришлось начать сначала:
— Лишать спокойствия человека, который ведет бой с быками! Никогда бы не подумал, что испанец способен на такое!
— Вот именно, Эстебанито, твоя мысль доказывает, что этот подлец не из нашей среды. Этот человек, действительно, не любит корриду и его стоит искать за ее пределами.
Как всегда, эгоизм ослеплял Луиса и не позволял ему догадаться, что со времени смерти Пакито Консепсьон ненавидела и корриду, и торерос. Я приступил к наиболее деликатной стороне моей задачи.
— Я думаю, что этот тип не остановится на одном письме и попытается еще что — то устроить до того, как ты выйдешь на арену.
— Это не имеет никакого значения.
— Хотел бы быть в этом уверен.
Он резко остановился. По инерции я сделал еще два или три шага и обернулся к нему.
— Что ты хочешь этим сказать, Эстебан?
— Что обязательно будут еще анонимные письма, которые будут тебя беспокоить…
— Что же в таком случае делать?
— Я думаю, что лучше послушать Консепсьон и не выступать в это воскресенье.
— Нет!
— Но, Луис, ты…
— Больше об этом ни слова, Эстебан, иначе — ты мне больше не лучший друг!
Вернувшись в дом, мы застали Консепсьон, возвратившуюся из Альсиры. Она обрадовалась, увидев нас. Создавалось впечатление, что она хотела развеять тучи, собравшиеся над нашей маленькой группой, и я, зная правду, не мог не восхищаться и не приходить одновременно в ужас от такого ее актерского таланта.
Второе письмо пришло Луису в пятницу после полудня и было таким же кратким и исполненным злобы, как и предыдущее:
«Мертвые мстят за себя. Не забыл ли об этом «Очарователь из Валенсии»? Пора заплатить за Пакито».
Луис был вне себя от ярости. Пока он злобно рвал на мелкие клочки записку, я подобрал конверт. Штемпель на нем был поставлен накануне в Альсире. Именно туда Консепсьон ездила за покупками… С этого момента я принял решение.
— Луис! Мы оба знаем, что обо всем этом думаем. И все же у меня не такие крепкие нервы, как у тебя, и я предлагаю собрать вещи и сегодня же вечером уехать в Линарес. У тебя будет день отдыха до корриды, и я буду чувствовать себя легче!
По его благодарному взгляду я понял, что мое предложение было вершиной его желаний и, что взяв на себя его боязнь, я позволил ему спасти свое самолюбие.
— Хорошо, Эстебан, если это сможет тебе помочь…
И, улыбаясь, он добавил:
— Мне нужно, чтобы у тебя была ясная голова!
Консепсьон одобрила мою инициативу.
— Я поднимусь собрать вещи. Если хотите, мы можем выехать уже через час.
— О, нет, ты останешься!
Она сделала вид, что не понимает, что я хочу сказать, в то время, как Луис действительно ничего не понял.
— Что с тобой, Эстебан? Почему ты не хочешь, чтобы Консепсьон ехала с нами?
— Думаю, что так будет лучше.
Консепсьон, у которой на глазах появились слезы, прошептала:
— Ты гонишь меня от вас, Эстебан?
Я чувствовал, что если бы я дал ей пощечину, мне стало бы легче. Луис настаивал:
— Объясни, почему Консепсьон не может поехать с нами?
— Потому, что… мы едем в Линарес…
Она оборвала мое объяснение:
— Буду обязана тебе, Эстебан, если ты позволишь мне самой решать за себя.
Дрянь!
Мы остановились на час в Альбасете, и я воспользовался этим, чтобы предупредить Марвина и Рибальту. Мне казалось, что чем больше будет людей около Луиса, тем лучше он будет защищен от всякой преступной попытки. Сам же я решил не оставлять его в день корриды с той самой минуты, как только он встанет. Ни у кого из нас не было желания разговаривать, и поэтому наша поездка получилась какой-то мрачной. Луис, углубившись в свои мысли, с трудом сдерживал нервы, и каждое его движение наполняло меня беспокойством. Сможет ли он взять себя в руки на арене? У неподвижной, как статуя, Консепсьон живым был только взгляд, искавший объяснений в моих глазах. Похоже, зная о своей власти надо мной, она вновь хотела ее проверить, чтобы уничтожить меня. Я был для нее единственным препятствием. Она была достаточно умна и понимала, что я обо всем догадался. Всем известно, что люди, одержимые маниакальной идеей, способны на любую хитрость ради ее осуществления. Я вел машину, и мне было невероятно трудно сосредоточиться на дороге.
Рибальта и дон Фелипе приехали в гостиницу «Сервантес», где мы остановились, только ночью. Утром, в субботу, Марвин был уже в моей комнате.
— Мне показалось, дон Эстебан, что я вам нужен и что вы желали моего приезда. Я не ошибся?
— Ничуть, амиго. Луис в смертельной опасности. Вы должны мне помочь защитить его.
Он закурил сигарету и, выпустив дым через нос, спросил:
— Опять?
— Еще как!
И я рассказал ему о письмах.
— Пакито — это тот мальчик, который погиб в Линаресе на последнем выступлении дона Луиса?
— Да.
— А кто он?
Я наговорил ему неизвестно чего, чтобы он не пришел к единственному выводу, вытекавшему из этой истории. Мой рассказ получился неубедительным.
— Непонятно… Если речь идет о маленьком мексиканце, у которого почти никого не было, то кто может мстить за его смерть?
— Не знаю. Разве что под видом мести кто-то хочет скрыть нечто другое?
— Но, в таком случае, зачем предупреждать дона Луиса, тогда как этого не делали с Гарсиа, Алохья и Ламорилльйо?
— Быть может, наслаждения ради… Очевидно, кто-то очень хорошо знает Луиса, его нервозность и хочет увидеть его страдания…
— Увидеть?
— Думаю, что преступник присутствует на всех выступлениях Луиса и убил тех троих, чтобы испугать его.
— Возможно, вы и правы, но честно признаюсь, что ничего не понимаю в этой истории и почти уверен, что вы не говорите мне всего, что знаете. Нет, нет, не убеждайте, что это не так, дон Эстебан, — ваши возражения не смогут поколебать мое предчувствие. Во всяком случае, я буду помогать вам изо всех сил и надеюсь, что сегодня вечером мы выиграем эту партию. Я с сомнением покачал с головой.
Я быстро оделся и зашел к Луису. Он был один.
— А где Консепсьон?
— Она ушла.
— Так рано?
— Она очень плохо спала и захотела немного прогуляться, чтобы подышать воздухом. Мне нужно бы сделать то же самое: я всю ночь не сомкнул глаз. Должно быть, — это из-за жары.
К чему отвечать ложью на его ложь? Я просто остался с ним и, когда возвратилась Консепсьон, тоже демонстративно не покидал комнату Луиса. Пока он умывался, я стал возле двери ванной. Заметив это, Консепсьон с ехидством спросила:
— Он у тебя под крылышком, как цыпленок у курицы?
Я ничего не ответил, чтобы не позволить выйти наружу переполнявшей меня ярости. Она подошла ко мне:
— Что с тобой, Эстебанито?
Еще одна сцена нежности!
— Оставь меня в покое!
— Мы что же — больше не друзья?
Напрасно она настаивала: я изо всех сил боролся с собой, чтобы не бросить правду ей в лицо. Луис, появившись, избавил меня от необходимости отвечать. Он заканчивал одеваться, когда постучали а дверь. Это был слуга с письмом на подносе.
— Для сеньора Вальдереса. Только что принесли.
Получив чаевые, он вышел. Луис вскрыл конверт.
«Луис Вальдерес, приведи в порядок свои дела с Господом, — бык убьет тебя завтра вечером».
Никогда я еще не слышал, чтобы Луис так ругался. Консепсьон перекрестилась, ведь одна из примет гласила: нельзя ругаться перед боем, — этим ты искушаешь дьявола и небеса. Я подошел к телефону и позвонил администратору гостиницы. Мне сказали, что письмо принес обычный уличный мальчишка, и поэтому найти или узнать его представлялось делом невозможным. Повесив трубку, я вспомнил об утренней прогулке Консепсьон. Она легко могла найти подальше от нашей гостиницы какого-то мальчишку и дать ему несколько песет, чтобы он принес письмо в определенное время. Если разоблачить ее сейчас, это может спасти Луиса, но добьет его окончательно. Поэтому я решил, что поговорю с ним после корриды.
Послеполуденное время Луис провел в своей комнате. Приехавший к исходу дня Рибальта не скрывал своей озабоченности по поводу поведения тореро. С ним приехали и остальные члены квадрильи.
Назавтра я заставил Луиса оставаться в постели до полудня. Сидя около него, я читал. За все утро он не сказал ни слова. Страх делал свое дело. Он почти не притронулся к завтраку, и когда пришло время его одевать, я заметил, что по лицу его струился пот. Из-за того, что он неожиданно делал непроизвольные движения, мне стоило огромного труда одевать его. Не понимая, что виноват в этом сам, Луис набросился на меня:
— Осторожнее же! Да что с тобой сегодня?
Я старался не вступать в спор. Обычно ему хотелось, чтобы я стягивал пояс как можно туже, а сейчас он впервые сказал:
— Не затягивай так сильно! Ты хочешь, чтобы я задохнулся?
Я понял, что ему трудно дышать, и поэтому будущий бой рисовался мне во все более мрачном свете. Одевшись, он сел в кресло и попросил у меня сигарету.
— Послушай, Луис, перед боем лучше бы не курить…
— Делай, что я тебе говорю! Ты получаешь деньги от меня? Тогда делай, что сказано, и замолчи!
Грубый тон заставил меня замолчать. Глядя на беснующегося Луиса Вальдереса, я понял, что передо мной уже не мой старый друг, а совершенно незнакомый человек, потерявший голову от страха. Мне было не по себе из-за невозможности чем-то помочь ему. Вдруг он произнес мрачным голосом:
— У меня глупая профессия…
Теперь страх возобладал над его волей. Я был ошеломлен.
— Тебе, конечно, на все наплевать. Ты стоишь за баррера. Пусть удары рогов достанутся другому, лишь бы тебе платили!
Я твердо решил выслушать и вынести до конца все от этого человека, которого страх постепенно лишал рассудка. Бросить его сейчас было бы преступлением. Я молчал, и это выводило его из себя.
— Ну ответь! Отвечай же!
Я старался двигаться как можно медленней. Нужно было, чтобы мое внешнее спокойствие повлияло на нервы Луиса.
— Что я могу тебе сказать, Луис? Ты оскорбляешь меня. Ты одним махом уничтожаешь нашу дружбу, а я даже не знаю, почему…
Он взорвался, и злоба исказила его лицо.
— Наша дружба? О чем ты говоришь?! Ты ненавидишь меня с тех пор, как я отбил у тебя Консепсьон!
— Ты говоришь глупости!
— Глупости? А разве не из-за нее ты не женился? Или ты хочешь меня убедить, что больше ее не любишь? Или будешь клясться, что тебе не хочется занять мое место, если я погибну?
Луис зашел слишком далеко. Все мои благие намерения куда-то исчезли, и, глядя ему прямо в глаза, я медленно произнес:
— Да, я не женился из-за Консепсьон. Да, я ее люблю и буду продолжать любить. Да, я хотел бы прожить остаток жизни с ней. Но, кажется, я никогда этого от тебя не скрывал?
И вдруг я понял, что говорю об умершей для меня женщине, потому что Консепсьон, ставшая преступницей, ничем не была похожа на ту, память о которой я хранил всю жизнь. Луис бешено набросился на меня, и я увидел совсем близко его обезумевшие глаза.
— Так ты признаешься, да? О, теперь я вижу всю твою игру! Ты надеешься, что бык сделает за тебя то, на что ты сам не можешь решиться! Избавит тебя от меня! Ты для этого приезжал в Альсиру? Ты — убийца, Эстебан, ты — убийца!
— Луис!
Мы оба обернулись к двери. Консепсьон с ужасом смотрела на нас. Очнувшись, Луис пробормотал:
— Ты была здесь?
— Да, и все слышала… Как тебе не стыдно, Луис, обвинять своего старого друга, почти брата, который всю жизнь жертвовал собой для тебя? Ты забыл, чем обязан Эстебану?
Он не выдержал и расплакался. Она бросилась к нему, но я на ходу ее остановил.
— Оставь его… Он может не простить, что ты увидела его в таком состоянии… Позволь мне остаться с ним наедине.
После некоторого колебания она подчинилась. Я проводил ее до двери. Уже в коридоре она прошептала;
— Что с ним?
— Страх!
Не знаю, ошибся ли я, но мне показалось, что в ее глазах сверкнул огонек триумфа. Мое сердце сжалось.
Когда я вернулся обратно, Луис сказал:
— Извини меня, Эстебан, за все эти глупости.
Я остановил его:
— Это не имеет никакого значения, Луис. Просто тебе нужно сейчас взять себя в руки.
Он покорно вздохнул:
— Да, ты прав. Ведь меня ждут тысячи людей. Они хотят видеть мой бой. Большинство из них мечтает посмотреть, как я убью быка, но, уверен, что многие ожидают и обратного…
— Ты с ума сошел!
— Перестань, Эстебан, как будто ты не знаешь.
К сожалению, он был прав.
— Дай мне куртку.
Он одел короткую курточку белого цвета, расшитую серебром, и его бледность на этом фоне делала его вовсе похожим на призрак. Вдруг он сказал:
— Быка, который убил здесь Манолете шестнадцать лет назад, звали Исленьо.
Растерявшись, я не знал, что сказать. Страх, делая свое черное дело, продолжал разрушать рассудок Луиса. Не стесняясь моего присутствия, он продолжал говорить, словно читал молитву:
— Того, который убил Хосемито в Талавера де ла Рена, — Байлаором, а Гранадино убил Игнасио Санчеса Мехиаса в Мансанересе-эль-Реале… Интересно, запомнят ли того, который убьет меня?
Я подошел к нему, схватил за плечи и с силой встряхнул:
— Ты что, сошел с ума, Луис? Разве можно так себя вести, когда до боя осталось меньше часа?
Он посмотрел на меня невидящим взглядом и вдруг замогильным голосом начал читать стихи, написанные Федерико Гарсиа Лоркой на смерть Игнасио Санчеса Мехиааса:
Un ataud con rueda es la cama.
A las cinco de la tarde.
Huesos у flautas suenas en su oido.
A las cinco de la tarde.
El toro ya mugia por frente.
A las cinco de la tarde.
El cyarto se irisaba de agonia.
A las cinco de la tarde.[119]
Я чувствовал, что схожу с ума.
— Ты можешь замолчать? Ты замолчишь, наконец?!
Казалось, он не слышал меня:
A lo lejos, ya viene la gangrena.
A las cinco de la tarde.
Trompa de lirio por las verdes ingles.
A las cinco de la tarde.[120]
Я заткнул уши, но все равно продолжал слышать этот надрывный стон стихов, которые все испанцы знают наизусть.
La heriadas quemaban como soles.
A las cinco de la tarde.
Y el gentio rompia les ventanas.
A las cinco de la tarde.
A las cinco de la tarde.[121]
Его голос поднялся в высоком стоне, напоминая канте хондо андалузских певцов.
Ay, que terribles cinco de la tarde!
Eran las cinco en todos los relojes!
Eran las cinco en sombra de la tarde![122]
Внезапно стенания оборвались, и совершенно естественным гоном Луис сказал:
— Пора идти, Эстебан.
Я прошел путь от гостиницы до арены в каком-то тумане. Мне никак не удавалось вернуться к действительности. Луис долго, очень долго оставался в часовне, и я не решался к нему подойти, но наблюдал, чтобы никто, кроме тореро, туда не входил, исполняя роль сторожевого пса. Я не имел права скрывать своего смятения от Марвина и дона Амадео и рассказал им о невероятной сцене, в которой мне пришлось участвовать. Рибальта, думавший только о доходах, захныкал:
— Так он не сможет хорошо выступить?
Я бы с большим удовольствием плюнул ему в лицо.
— Возможно, он даже погибнет, дон Амадео!
Дон Фелипе заметил более прозаично:
— Итак, автор анонимок достиг своей цели: он полностью выбил дона Луиса из колеи…
Рибальта спросил:
— Каких анонимок?
— Это я объясню вам попозже… Дон Эстебан, но если вы считаете, что дон Луис не в состянии проводить бой, нельзя ли его отговорить?
— Я попытаюсь.
В этот момент из часовни вышел Луис. Он вежливо улыбнулся моим спутникам. На секунду мне показалось, что он овладел собой, но судороги, пробегавшие по его лицу, доказывали обратное.
— Луис, я считаю, что после этих двух страшных дней ты не сможешь показать все лучшее, на что ты способен.
— И что из того?
— Не лучше ли отказаться сейчас?
— Между осторожностью и трусостью существует граница, как между храбростью и безрассудством!
С трибун до нас докатилась волна шума, крика и смеха, и Луис, указав подбородком в ту сторону, с иронией сказал:
— Может ты пойдешь и объяснишь им? Уверен, что они оценят твои аргументы!
Затем он обратился к моим собеседникам:
— Сеньоры, Эстебан прав, когда говорит, что моя нынешняя физическая форма хуже обычной. Но во мне есть еще неизрасходованный запас, и я уверен, что вам не будет стыдно за меня. Можете на меня рассчитывать!
Послышался призыв к пасео[123], и он повернулся к нам спиной. Чтобы до конца избежать всяких неожиданностей, я оставил его лишь в тот момент, когда он с товарищами, вслед за алгвазилами, исчез за большими воротами, ведущими на арену.
С самого начала Луис был тяжеловесен и неловок. Толпа не сразу на это отреагировала. Головы болельщиков были слишком заняты подвигами «Очарователя из Валенсии», чтобы увидеть и понять, что он выступает плохо. Кроме того, ему достался легкий бык. Наконец, одна очень слабая «веронике» вызвала первый свист. Он был просто жалок. Это был уже не тот Луис, за работой которого мы с восторгом наблюдали последние два месяца. Но начинающий новильеро был бы не так смешон. Со стиснувшимся сердцем я следил за жалким представлением и просил у неба только одного: чтобы оно позволило Луису выйти живым из этого боя, пусть даже погибла бы его слава и закрылись бы двери в блистательное будущее. Спеша покончить с этим спектаклем, президиум дал сигнал к преданию смерти, что, по-моему, было все же несколько преждевременно. Когда Луис подошел к нам за мулетой и шпагой, у него был невменяемый вид. Он даже не слышал, как я, стараясь перекричать обезумевшую толпу, давал ему советы. От нас, спотыкаясь, Луис направился к быку, и я вдруг отчетливо понял, что сейчас он умрет. Рискуя быть разорванным на куски орущими мужчинами и женщинами, я попытался прыгнуть через баррера, но Марвин схватил и удержал меня.
— Вы понимаете, что творите?
Если бы не дон Фелипе, я поступил бы так же, как когда-то Пакито… Мысль о мальчишке навела меня на Консепсьон. Я обернулся к ней. Она закрыла лицо ладонями. Изо всех сил я крикнул ей:
— Имей смелость досмотреть до конца, ты хотела этого!
Но мой голос не достиг ее.
Став перед быком, Луис развернул мулету, на краю которой я заметил непонятное белое пятно. Луис окаменел, словно загипнотизированный этим пятном. Бык рванулся с места…
Тело Луиса Вальдереса лежало в часовне арены Линареса. Все свершилось. Из той квадрильи в живых остался один я. Скоро наступит и мой черед.
Как только Луис оказался на земле, орущая публика сразу же утихла. Смерть тореро вернула ему утраченное достоинство. Животное еще уводили с арены, а мы с доном Фелипе уже бежали к телу нашего друга. С пробитой грудью он умирал, не приходя в сознание. Внезапно, сквозь слезы я увидел белое пятно на мулете. Мы с Марвином подобрали красную ткань. Белое пятно оказалось запиской, которая гласила:
«Яжду тебя, Луис. Пакито».
Дон Фелипе аккуратно положил записку себе в бумажник.
Стоя на коленях, я молился у останков моего погибшего друга, но вдруг до меня дошло, что я сам тоже нахожусь в смертельной опасности. Ведь я оставался последним свидетелем, как говорила Консепсьон, — последним виновником смерти Пакито. Она убьет меня, как убила тех четверых! Я поднялся на дрожащие ноги, и дон Фелипе спросил:
— Что с вами?
— Я уезжаю… Мне нужно уехать!
— Подождите, дон Эстебан…
— Да разве вы не понимаете, что она убьет и меня!
Он вывел меня на улицу и заставил сесть с собой в такси. Вернувшись в гостиницу, мы заперлись в ею комнате.
— Так кто же убийца, дон Эстебан?
— Консепсьон Вальдерес…
И я расплакался, как мальчишка. Дон Фелипе на миг растерялся, но затем быстро пришел в себя.
— Вот оно значит что…
Он подошел ко мне и по-дружески обнял за плечи.
— Возьмите себя в руки, дон Эстебан.
— Извините…
— Я знаю, что с вами случилось худшее, что может случиться с мужчиной: оказалось, что та, которой вы посвятили всю жизнь, — ничего не стоит. Но все-таки же почему столько убийств?
— Из-за Пакито.
И я рассказал ему все. Когда я окончил, дон Фелипе спросил:
— По-вашему, дон Эстебан, она сошла с ума?
— Думаю, да. Смерть Пакито оказалась для нее таким тяжелым ударом, какой мы не могли себе даже представить. В тот день в ней что-то сломалось, и она стала жить только для тою, чтобы когда-нибудь отомстить. Страшно то, что предложив Луису вернуться, я сам предоставил ей такую возможность.
— В общем, вы оказались перстом судьбы, дон Эстебан. Ну, а если бы вы не вернулись в Альсиру?
— Возможно, сдерживая все в себе, она окончательно сошла бы с ума… возможно, она убила бы мужа…
— А возможно, вовсе ничего бы не предпринимала, — пойди угадай!
— Именно это я и не перестаю себе повторять: если бы я не встретил Мачасеро…
— Что же, дон Эстебан, наша судьба зависит от случая, не мне вам об этом говорить, но скажите, как она это делала?
— Здесь я тоже чувствую свою вину. Я должен был насторожиться. Она слишком легко согласилась с возвращением Луиса на арену. Женщина, у которой остались ужасные воспоминания о корриде, должна была воспротивиться. Нас с Луисом удивила эта победа, но мы не поняли, что это был заранее подготовленный план.
— Похоже на то…
— Во всяком случае, она во многом помогала Луису, следя за его тренировками и готовя еду. Надо отдать ей должное: она вела себя, как страстная любительница корриды.
— Ну, а преступления?
— Если вы помните, дон Фелипе, именно она приготовила кофе для Гарсиа. Делая вид, что заботится об Алохья, часто расспрашивала о его семье. Он был уже на коне и готовился к пассео, когда она подошла к нему, чтобы пожелать удачи. Она хорошо умела делать уколы и часто, еще до замужества, помогала больным в Триане. Наконец, одно из анонимных писем было опущено в Альсире, куда Консепсьон накануне ходила за покупками. Затем, вчера утром, она, будто случайно, захотела прогуляться по Линаресу, и только после того, как она вернулась, Луис получил новую записку. Наконец, дон Фелипе, именно она готовила одежду и складывала багаж для Луиса. Нет ничего проще, чем приколоть бумажку к мулете…
Марвин задумался над перечисленными мной обвинениями.
— Да, все отлично сходится… Что вы собираетесь делать, дон Эстебан?
— Спасаться, я уже говорил.
— Вот это на вас не похоже, амиго.
— Люди меняются с возрастом… Вообще же, дон Фелипе, я боюсь не столько смерти, сколько смерти от ее руки.
— Но ведь она вас любила?
— Меня любила другая, от которой осталась только внешность.
— Куда же вы поедете?
— К себе в Триану. Хотя, у меня нет иллюзий. Она найдет меня и там.
— А вы не можете спрятаться в другом месте?
— Нет. Я чувствую себя хорошо только там, и потом, дон Фелипе, я все-таки сказал вам неправду… Я не боюсь умереть от ее руки, лишь бы не здесь, а только там, где прошли годы нашей любви.
— Во всяком случае, дон Эстебан, я постараюсь не позволить ей совершить задуманное, можете на меня рассчитывать.
Выйдя из гостиницы по направлению к вокзалу, я встретил Консепсьон.
— Куда ты пропал? Ты… ты уезжаешь?
— Я возвращаюсь к себе, в Триану.
— Ты покидаешь Луиса? Ты и меня покидаешь?
— Я не хочу умереть здесь.
— Умереть? Почему умереть?
— Потому, что я последний из квадрильи, выступавшей в тот день, когда погиб Пакито.
Она пристально посмотрела на меня и медленно сказала:
— Значит, ты все понял?
— Да, все понял, Консепсьон… Я еду в Триану и буду там тебя ждать.
— Ждать? Зачем?
— Чтобы умереть.
30 сентября.
Я продолжаю свои записи после месячного перерыва. Завтра я выхожу из больницы, а сейчас мне приходится делать над собой усилия, чтобы вернуться к событиям той ужасной ночи, когда страх и смерть были моими спутниками. За моими окнами забрезжил рассвет, когда в своем рассказе я поставил точку. Мне хотелось, чтобы она прочла эти страницы после того, как убьет меня. Быть может, вместе с угрызениями совести к ней вернется рассудок? Утром мой животный страх притих. Я больше не опасался присоединиться к Луису, Гарсиа, Алохья, Ламорилльйо и к несчастному Пакито, ставшему причиной этой ужасной драмы. Под крышами Севильи еще двигались тени. Я в последний раз обратился с молитвой к Нуэстра Сеньора де ла Эсперанца[124], святой покровительнице Трианы, которая всегда помогала мне. Я просил у нее дать мне силы, чтобы пройти этот последний этап.
Вдруг я услышал приглушенный звук шагов. Все происходило, как я и рассчитал, и от этого я почувствовал жутковатое наслаждение. Слушая, как она тихо-тихо поднимается по лестнице, я закрыл свои записи и вложил их в картонную папку. Шаги приближалась. Я затаил дыхание, когда она осторожно постучала в дверь и прошептала:
— Эстебан… это я…
Я медленно поднялся и очень спокойно сказал:
— Входи, Консепсьон.
Дверь, слегка скрипнув, тихонько открылась, и в комнату вошла та, которую я так и не смог возненавидеть. В ее руке блеснул револьвер. Я улыбнулся:
— Я ждал тебя, дорогая…
И затем закрыл глаза, чтобы не видеть, как она выстрелит, и сохранить иллюзии до конца. Мне показалось, что я услышал несколько выстрелов, но только один раз я почувствовал удар в грудь. Больше я ничего не помнил.
Я пришел в сознание в очень белой комнате. Когда мои глаза стали видеть, я узнал дона Фелипе, сидевшего на стуле у моего изголовья. Он улыбался мне.
— Ну что, дон Эстебан, наконец-то вы решились вернуться к нам?
Я посмотрел вокруг.
— Где я?
— В клинике Санта Мария.
— Значит, я не умер…
— Нет, но это едва не случилось. Пуля прошла у самою сердца.
И смеясь, он добавил:
— Сам Господь Бог не хотел смерти человека, так хорошо знающего торерос и корриду. Через две недели вы будете на ногах, и вам не придется ничего опасаться. Дело закрыто.
Я это знал. Раз не убили меня, значит убили ее. Слезы навернулись мне на глаза.
— Вы подоспели вовремя?
— Не совсем, раз в вас успели выстрелить.
— Дон Фелипе, что вы сделали с… убийцей?
— Застрелил.
Слезы теперь текли у меня уже по щекам. Марвин склонился надо мной.
— Что вы, дон Эстебан, что с вами? Не знал, что вы испытываете к убийце такие чувства, и эта смерть вызовет у вас столько эмоций.
— Я любил ее. Я буду любить ее всегда…
И вдруг я услышал родной голос:
— Я тоже люблю тебя, Эстебанито.
Дону Фелипе пришлось меня удерживать, чтобы не дать мне подняться с постели. Когда я увидел живую Консепсьон, я смог лишь еле слышно прошептать:
— Ты… ты!
Она склонилась надо мной и поцеловала в лоб.
— Ты и вправду считал меня сумасшедшей, Эстебанито? Как ты мог подумать, что я стала убийцей?
Я больше ничего не понимал. Марвин стал рядом с Консепсьон:
— Вы ошибались… Убийца — дон Амадео.
— Дон Амадео? Но почему? Зачем?
— Потому, что его настоящее имя не Амадео Рибальта, а Хуан Лакапаз.
— Лакапаз? Как и…
— Да, он Лакапаз, как и Пакито. Вы разгадали мотивы этих преступлений, дон Эстебан, но не смогли понять, кто убийца. Месть за Пакито стала навязчивой идеей дона Амадео, и здесь вы оказались правы: речь шла о сумасшествии. Знаете, я много работал, много размышлял… Возможно, если бы вы мне больше доверяли, мне удалось бы найти решение несколько раньше. Я не знал всех обстоятельств, сопутствовавших гибели Пакито. Я подозревал всех вас. Когда погиб Луис, круг подозреваемых значительно сузился. Оставались только вы, донья Консепсьон и дон Амадео. Вы отпали, когда поделились со мной вашими подозрениями о Консепсьон. Но я, в отличие от вас, не мог поверить в виновность женщины, у которой до этого никогда не появлялись признаки душевной болезни. Существовал еще один человек, о прошлом которого я ничего не знал: дон Амадео. Начав анализировать, я понял, что против него есть масса улик: его внезапное появление в этой среде, выбор, павший на Луиса Вальдереса. Я провел расследование, и мне удалось установить его подлинную личность. С этого момента все стало на свои места. Но у меня не было никаких материальных доказательств его вины. Тогда я стал за ним следить. Я стал его тенью, понимая, что если убийцей окажется он, то в опасности будете и вы, и донья Консепсьон. В Альсире, из-за моего присутствия, он ничего не мог с ней сделать. Вчера, под вечер, я заметил, как он готовил свою машину, но донья Консепсьон тоже это заметила. Она подозревала его и догадалась, что он едет к вам. Она поехала за ним, а я — за ней.
Сеньора Вальдерес взяла оружие, чтобы защитить вас. Она совсем немного опередила Лакапаза. Можно себе представить, как он обрадовался, увидев, что она входит в дом. Ведь ему представлялся случай убить сразу вас обоих. Из-за непредвиденного поступка сеньоры я потерял несколько секунд. Убийца поднялся на лестничную клетку, когда донья Консепсьон входила в вашу комнату. Он и выстрелил в вас. Мне же пришлось стрелять в него с лестницы. К счастью, мне удалось попасть с первого раза. Вот и все, дон Эстебан. Теперь мы вам дадим отдохнуть. Успехов вам, амиго!
Он пожал мне руку. Консепсьон поцеловала меня и тихо сказала:
— Я снова приду к тебе сегодня вечером…
— И ты будешь ждать меня до тех пор, пока я не выйду отсюда?
— Я буду ждать тебя вечно, Эстебанито…
Они ушли. Все вокруг показалось мне ярким и солнечным. Меня больше не интересовала недавно пережитая трагедия. Я думал только о будущем и видел, как мы с Консепсьон идем рука об руку по берегу Гвадалквивира.