IIІ. Классы: поляризация и сверхдетерминация

7. КОНФЛИКТ КЛАССОВ В КАПИТАЛИСТИЧЕСКОЙ МИРО-ЭКОНОМИКЕ[94]

И. Валлерстайн

Понятие социального класса не было изобретено Карлом Марксом. Оно было известно грекам, затем оно вновь появляется в европейской социальной мысли XVIII века и, в частности, в работах, вдохновленных Французской революцией. Вклад Маркса в эту традицию сводится к трем положениям. Первое, Маркс утверждает, что вся история есть на самом деле история борьбы классов. Второе, он указывает на тот факт, что класс «в себе» (an sich) не обязательно является классом «для себя» (für sich). Третье, он настаивает на том, что основной конфликт, определяющий капиталистический способ производства, – это конфликт между буржуа и пролетарием: между теми, кто владеют средствами производства, и теми, кто ими не владеют. (В противоположность той идее, согласно которой ключевым является антагонизм между производительным и непроизводительным секторами – антагонизм, в котором активные собственники и трудящиеся вместе противостоят рантье, не участвующим в производстве.)

Тогда как классовый анализ стал использоваться для революционных целей, нереволюционные мыслители так или иначе отказались от него, чему, как правило, сопутствовали пылкие разоблачения его неправомерности. С тех пор каждое из трех основных утверждений Маркса по классовому вопросу остается предметом яростных споров.

Макс Вебер ставил под сомнение то, что классовый конфликт представляет собой фундаментальную форму конфликта между социальными группами, утверждая, что класс – наряду с общественным положением (status) и идеологией – есть только одно из трех более или менее равнозначных измерений, в которых формируются группы. Многие из учеников Вебера пошли еще дальше и заявляли, что первичным или «изначальным», по отношению к классовому, является конфликт между статусными группами.

На то положение, что классы существуют как «классы в себе» независимо от того, осознают ли они свое существование в качестве класса в данный момент времени, являются ли они классом «для себя», различные социальные психологи отвечают тем утверждением, что единственно осмысленными конструкциями являются так называемые «субъективные» построения, т. е. что индивиды лишь тогда являются членами тех или иных классов, когда они признают себя принадлежащими им.

Наконец, в противовес утверждению, что буржуазия и пролетариат суть две важнейшие и в рамках капиталистического производства полярно оппозиционные по отношению друг к другу социальные группы, многие аналитики, цитируя самого Маркса, отвечают, что здесь мы имеем дело более чем только с двумя классами и что со временем «поляризация» скорее уменьшается, чем увеличивается.

Каждый из этих контрдоводов на положения Маркса, в той мере, в какой они принимались, приводили к ухудшению политической стратегии, основанной на оригинальном марксистском анализе. Так что одним из способов парировать их будет указание на идеологические корни этих контрдоводов, что, конечно, неоднократно и делалось. Возражениями такого рода невозможно пренебречь. Но поскольку идеологические искажения подразумевают теоретическую неточность, в долгосрочной перспективе более эффективным – как в интеллектуальном, так и в политическом плане – будет сосредоточиться на обсуждении теоретической полезности этих разнящихся интерпретаций.

Кроме того, непрекращающиеся нападки на эти Марксовы положения о классе и о классовом конфликте, соединяясь с реальностью современного мира, вносят в марксистский лагерь интеллектуальную неуверенность, которая последовательно проявилась в развертывании трех дискуссий: о важности так называемого «национального вопроса»; о роли определенных социальных слоев (в частности, крестьянства и «мелкой буржуазии» и/или «нового рабочего класса»); и наконец, о полезности понятия глобальной пространственной иерархизации («центр» и «периферия») и связанного с ним понятия «неравный обмен».

Уже в XIX веке «национальный вопрос» начал отравлять жизнь марксистским (и социалистическим) движениям, особенно в Австро-Венгерской и Российской Империи. «Крестьянский вопрос» как таковой вышел на первый план в период между двумя мировыми войнами в ходе китайской революции. Наконец, зависимая роль «периферии» стала ключевой дискуссионной темой после Второй мировой войны, на волне Бандунгской конференции, деколонизации и становления «Третьего мира». Эти три вопроса на деле являются вариациями одной-единственной темы: как следует интерпретировать эти утверждения Маркса? Каковы на самом деле основания формирования классов и классового сознания в капиталистической миро-экономике, как она исторически развилась? И как, наконец, можно согласовать описания мировых событий, проводимые исходя из этих положений, с политическими определениями современного мира, которые формируются в результате актуальной деятельности социальных групп?

В связи с этими историческими дебатами я предлагаю разобрать, что именно капиталистический способ производства говорит о том, кто такие на деле буржуа и пролетарий и каковы политические последствия тех различных способов, какими буржуа и пролетарии встраиваются в капиталистическое разделение труда.

Чем является капитализм как способ производства? Ответ на этот вопрос не прост, и потому он не становился предметом широких дискуссий. Представляется, что для формирования этой «модели» сочетаются несколько элементов. Капитализм есть единственный способ производства, в котором максимизация производства прибавочной стоимости поощряется уже сама по себе. Во любой исторической системе одна часть произведенного предназначается для потребления, а другая направляется на обмен, и лишь при капитализме производители поощряются прежде всего за умножение меновой стоимости и обречены на ущерб в случае пренебрежения этим. «Поощрение» и «ущерб» опосредуются структурой, которая называется «рынком». Рынок – это структура, а не институт; это структура, формируемая действием множества институций (политических, экономических, социальных и даже культурных) и являющаяся главной ареной экономической борьбы.

Не только излишек максимизируется ради него самого, но соответственно поощряются и те, кто используют избыток для накопления еще большего капитала с целью производства еще большего излишка. Таким образом осуществляется принуждение к постоянному расширению деятельности, при том что индивидуалистические предпосылки, заложенные в самой системе, делают ее постоянное расширение невозможным.

Как функционирует поиск прибыли? – Посредством создания отдельным фирмам (они могут варьироваться в своих размерах от индивидуальных агентов до больших организаций, в том числе с государственным участием) законных оснований для присвоения прибавочной стоимости, создаваемой трудом ее непосредственных производителей. Но если вся прибавочная стоимость, или ее самая большая часть, потребляется только тем меньшинством, которое владеет «фирмами» или контролирует их, то мы еще не имеем капитализма. На самом деле примерно такое положение дел было характерно для различных предкапиталистических систем.

Капитализм, кроме этого, предполагает действие структур и институтов, которые прежде всего поощряют ту подгруппу владельцев и управляющих, кто лишь частично использует прибавочную стоимости для своего собственного употребления, направляя другую ее часть (как правило, большую) на новые инвестиции. Сама структура рынка содействует тому что те, кто не накапливает капитал (и просто потребляет прибавочную стоимость), в конце концов проигрывают тем, кто накапливает капитал и инвестирует его в производство.

В этой связи мы можем обозначить как представителей буржуазии тех, кто получает ту или иную долю прибавочной стоимости, ими самими не создаваемой, и частично ее направляет на накопление капитала. То, что определяет буржуа, это не какая-то особенная профессия и даже не правовой статус собственника (хотя исторически это было важно), но тот факт, что буржуа присваивает, индивидуально или как член некой группы, долю прибавочной стоимости, им самим не создаваемую, и в состоянии ее инвестировать (опять же или индивидуально, или как член некоего коллектива) часть ее в средства производства.

Существует широчайший спектр возможных организационных установлений, позволяющих сделать это, и классическая модель «свободного предпринимателя» является в этом отношении лишь одной из реализованных возможностей. Какие организационные формы преобладают в тот или иной исторический момент и в том или ином государстве (поскольку сами эти установления зависимы от актуальных правовых положений), с одной стороны, функционально определяется состоянием развития миро-экономики в ее целокупности (и роли того или иного государства в этой миро-экономике) и, с другой стороны, развившимися формами классовой борьбы в этой миро-экономике (и в границах того или иного государства). Следовательно, как и все социальные конструкты, «буржуазия» не есть некое статическое явление. Этот термин служит обозначению класса, находящегося в процессе вечного воссоздания и, следовательно, постоянного изменения как по форме, так и по составу.

По идее, это настолько очевидно (по крайней мере если учитывать определенные эпистемологические посылки), что подобное положение можно принять за трюизм. Но вместе с тем специальная литература переполнена спекуляциями о том, является или не является такая-то локальная социальная группа «буржуазией» (или «пролетариатом»), если ее определять на основании той или иной модели организационного установления, заимствованной из другого места и момента исторического развития капиталистической миро-экономики. Однако идеального типа не существует. (Довольно забавно то, что сами веберианцы это понимают, хотя «идеальный тип» и является веберианским методологическим концептом, тогда как множество марксистов, напротив, постоянно пускают в ход «идеальные типы».)

Если мы принимаем то, что «идеального типа» не существует, то мы не можем больше определять (то есть абстрагировать) «классы» через свойства, но только через процессы. Как индивид становится буржуа, остается буржуа, перестает быть буржуа – вот это и нужно анализировать. Основной способ стать буржуа – это добиться успеха на рынке. Как именно индивид добивается первичного преуспевания – это вторичный вопрос. Пути к нему могут быть самыми различными. Существует модель Горацио Алжера – выдвижения из среды трудящихся классов благодаря индивидуальным сверхусилиям (что удивительно напоминает марксовский «истинно революционный» путь от феодализма к капитализму). Существует модель Оливера Твиста – когда твой талант делает возможным принятие тебя в более высокие слои общества. Существует модель Хораса Манна – когда индивидуальный потенциал демонстрируется через успехи в получении формального образования.

Но путь, который ведет на стартовую позицию, не столь уж важен. Большинство буржуа становятся таковыми по наследству. Доступ к «плавательной дорожке» может быть разным и порой весьма прихотливым. Главное здесь то, умеет или не имеет тот или иной индивид (или фирма) плавать. Ведь чтобы быть буржуа, необходимо иметь навыки, которыми не каждый наделен: практичность, жесткость, усердность. Причем во все времена определенный процент буржуа терпят на рынке неудачу и идут ко дну.

Более важным, однако, является то, что существует довольно большая группа тех, кто добивается успеха, и что внутри этой группы имеется достаточно большое количество, если не большинство, людей, стремящихся насладиться преимуществами своего положения. Одно из этих потенциальных преимуществ состоит в уменьшении необходимости участия в жесткой конкурентной борьбе. Но так как предположительно именно рынок является источником первичного дохода, то в этой связи структурируется запрос на обеспечение способов поддержания уровня доходов при снижении необходимых трудовых затрат. И это усилие – социальное и политическое – является усилием по преобразованию достигнутого экономического успеха в социальную позицию, в статус. Статус есть не что иное как окаменелость, в которой схватываются вознаграждения за прошлые достижения.

Проблема буржуазии заключается в том, что динамика капитализма проявляется в экономике, а не в политических или культурных институциях. Поэтому всегда появляются все новые буржуа, еще лишенные статуса, но притязающие на его обретение. Но поскольку любой высокий статус лишается своей ценности, если им наделены слишком многие, то «нувориши» («недавно преуспевшие») пытаются всегда оттолкнуть других, чтобы самим утвердиться на их месте. Удобной мишенью здесь становятся та подгруппа «давно преуспевших», представители которой, обретя искомый статус, больше не проявляют себя активно на рынке.

То есть в любой момент имеется три сегмента буржуазии: «нувориши», «почивающие на лаврах» «рантье» и традиционные буржуа, продолжающие проявлять себя активно на рынке. Чтобы уяснить характер отношений между этими тремя подгруппами, нам следует иметь в виду то, что третья из них почти всегда является наиболее многочисленной и, как правило, более многочисленной, чем две другие вместе взятые. Она – основной источник относительной стабильности и «однородности» буржуазного класса.

Тем не менее иногда случается так, что процент «нуворишей» и «рантье» увеличивается. Можно сказать, что в общем это характерно для периодов экономического спада, когда равно можно наблюдать и увеличение числа банкротств, и возрастание концентрации капитала.

В подобные моменты часто бывает так, что политическая рознь внутри буржуазии становится довольно острой. Терминологически эта рознь зачастую определяется как противостояние «прогрессивных» и «консервативных» элементов. Первые требуют того, чтобы институциональные «права» и возможности были определены или переопределены в перспективе активной рыночной деятельности (согласно принципу «равенства шансов»), тогда как вторые, «реакционеры», настаивают на сохранении установленных привилегий (так называемой «традиции»). Представляется, что Английская Революция достаточно ясно иллюстрирует такого рода внутрибуржуазный конфликт.

То, что делает анализ этой политической борьбы столь спорным, а его реальные результаты зачастую столь двусмысленными (и сущностно «консервативными») – это тот факт, что больший сегмент самой буржуазии даже в ходе конфликта притязает на привилегии как «классового», так и «статусного» характера. Т. е. как индивиды и как подгруппы они ставят на то, что в любом случае не останутся в проигрыше, какая бы перспектива не возобладала. Отсюда, типическими для них оказываются политическая нерешительность, колебания, поиски «компромисса». И если вследствие непреклонности другой подгруппы немедленный компромисс невозможен, то они просто дожидаются благоприятного изменения ситуации (как, в случае Англии, то было в 1688-1689 гг.).

Хотя анализ этих внутрибуржуазных конфликтов, отправляющийся от риторики различных оппозиционных по отношению друг к другу буржуазных групп, и является некорректным, я далек от утверждения того, что все эти конфликты не важны или что они нисколько не влияют на актуальные процессы в капиталистической миро-экономике.

Эти внутрибуржуазные конфликты как раз и являются частью периодических потрясений, вызываемых в системе неизбежностью экономических спадов; они – составляющая механизма обновления и оживления сущностного движителя системы: накопления капитала. Они очищают систему от большого числа бесполезных паразитов, приводят социополитические структуры к большей согласованности с изменяющимися сетями экономической деятельности и обеспечивают идеологическое легендирование текущим структурным переменам. Если угодно – можете называть это «прогрессом». Что касается меня, то я предпочитаю закрепить этот термин за более фундаментальными общественными преобразованиями.

Эти другие общественные преобразования являются результатом не эволюции характерных черт буржуазии, но эволюции характерных черт пролетариата. Определив буржуазию как класс, чьи представители присваивают прибавочную стоимость, не создаваемую ими самими, и часть которой они направляют на накопление капитала, нам следует определить пролетариат как такой класс, чьи представители часть стоимости, произведенной ими, уступают другим. В этом смысле при капиталистическом способе производства существуют лишь буржуа и пролетарии. Эта поляризация является структурной.

Давайте разберемся с тем, какие изменения привносит этот подход в понятие «пролетарий». Им устраняется в качестве определяющей характеристики пролетария выплата производителю заработной платы. Сама отправная точка этого подхода иная: производитель создает стоимость – что происходит с ней далее? Логически существуют три возможности. Либо им «получается» (т. е. сохраняется) вся эта стоймость, либо ее часть, либо вообще ничего. Если он не сохраняет ее целиком для себя, но «передает» всю ее или ее часть кому-то другому (человеку или «предприятию»), то в обмен он может получить или вообще ничего, или товары, или деньги, или товары и деньги.

Если производитель действительно сохраняет за собой всю стоимость, производимую им на протяжении всей его жизни, то он не участвует в капиталистической системе. Однако в рамках капиталистической миро-экономики такой производитель – это явление много более редкое, чем мы думаем. Даже так называемые «натуральные хозяйства», как весьма часто оказывается, так или иначе передают произведенную прибавочную стоимость кому-то другому.

Если мы исключим эту группу, то другие логические возможности составят реестр из восьми возможных типов пролетариев, из которых только один оказывается соответствующим классической модели: рабочий, который передает всю созданную им стоимость «собственнику», а взамен получает деньги (то есть заработную плату). Другими вариантами окажутся такие знакомые нам типы, как мелкий производитель (или крестьянин-»середняк»), фермер-арендатор, издольщик, батрак-поденщик, раб.

Естественно, существует и другое измерение, в котором соопределяется каждый из этих «типов». Это измерение вопроса о той степени, в какой работающий вынужден принимать на себя исполнение так или иначе определенной производственной роли под давлением рынка (случай, цинично называемый нами «свободным» трудом) или же в силу действия того или иного политического аппарата (случай, более откровенно обозначаемый нами как «принудительные» или «обязательные» работы). Другой вопрос – это длительность контракта: заключается ли он на день, на неделю, на год или пожизненно. Третий вопрос состоит в том, может ли соотнесенность производителя с тем или иным конкретным собственником быть перенесена на другого собственника без согласия на то самого производителя.

Степень принуждения и длительность контракта соопределяют способ оплаты. Так, например, «мита» в Перу XVII века была принудительным – но ограниченным временным периодом – оплачиваемым деньгами трудом. В случае работ по договору об ученичестве ученик передавал мастеру всю произведенную им стоимость, получая в обмен, главным образом, товары; договор при этом заключался на определенный срок. Батрак, в свою очередь, также передавал нанимателю всю произведенную им стоимость, теоретически получая за это деньги, на практике же – товары; причем его контракт теоретически за ключался на год, практически же – на всю жизнь. Различие между батраком и рабом существует, конечно же, «в теории», но в двух моментах проявляется и на практике. С одной стороны, помещик мог «продать» раба, но, как правило, не мог продать батрака; а с другой стороны, если третье лицо предоставляло батраку деньги, то последний был вправе разорвать свой контракт, что было невозможно в случае раба.

Я предложил эту морфологическую схему не ради нее самой, но чтобы прояснить определенные процессы в капиталистической миро-экономике. Существуют существенные различия между разными формами труда в плане их экономических и политических последствий.

С экономической стороны, я думаю, можно сказать, что из всех процессов труда, которые могут контролироваться простым образом (то есть с минимальными издержками), – денежно оплачиваемый труд, скорее всего, является наиболее высокооплачиваемым. Следовательно, тот, кто присваивает прибавочную стоимость, должен предпочитать везде, где это только возможно, другие формы отношений с производителем. Однако очевидно, что процессы труда, требующие дорогостоящего контроля, оказываются менее затратными, если какая-то часть прибавочной стоимости, которая иначе направлялась бы на этот дорогостоящий контроль, возвращается производителю. Самый простой способ осуществления этого – введение заработной платы. Таково историческое (и актуальное) основание существования системы денежной оплаты труда.

Поскольку денежная оплата труда, с точки зрения буржуазии, есть довольно затратный способ его организации, то легко понять, почему оплачиваемый деньгами труд никогда не являлся единственной, а до недавнего времени даже не был основной формой организации трудового процесса в капиталистической миро-экономике.

В капитализме, однако, имеются свои противоречия. Одно из этих базовых противоречий заключается в том, что нечто, являющееся выгодным в ближайшей перспективе, не обязательно оказывается выгодным в перспективе долгосрочной. Способность роста системы в целом (необходимая для поддержания ставки дохода) регулярно блокируется ограниченностью мирового спроса. Одним из способов выйти из этого тупика является социальная трансформация определенных процессов производства путем перехода на систему денежной оплаты труда. Это приводит к увеличению доли производимой стоимости, сохраняемой за ее непосредственным производителем, и тем самым – к росту мирового спроса. В результате на протяжении всей истории капиталистической миро-экономики общий процент распространения денежной оплаты труда как форма его организации постоянно возрастал. Именно эта тенденция и обозначается обычно как «пролетаризация».

То, какая именно форма организации труда задействуется, сказывается также и существенными политическими различиями. В подтверждение этому можно указать на то, что в результате роста реального дохода производителей и расширения их формальных прав до определенного момента расширяется и классовое сознание пролетариата. Я говорю «до определенного момента», потому что на определенном уровне роста доходов и «прав», «пролетарий» реально превращается в «буржуа» и сам начинает проживать прибавочную стоимость, производимую другими, – что прежде всего сказывается в изменении его классового сознания. Возникновение в XX веке такого социального типа, как бюрократ/специалист, дает ясный пример этого качественного сдвига, который иногда становится действительно наглядным в изменении стиля жизни отдельных подгрупп.

Но даже если этот способ рассмотрения категорий «буржуа» и «пролетарий» и оказывается вполне применимым для определения ролей «крестьян», «мелких буржуа» и «нового рабочего класса», то оказывается ли он сколь-нибудь полезным для анализа «национального вопроса» и понятий «центра» и «периферии».

Чтобы определиться в этом отношении, нам нужно обратиться к довольно популярному сегодня вопросу о роли государства при капитализме. Основная роль государства как института капиталистической миро-экономики заключается в содействии рыночным интересам одних в ущерб других – т. е. в сведении «свободы» рынка к минимуму. Каждый – поскольку он сам облагодетельствован этим перекосом – рад выступать в защиту такого порядка вещей; и каждый – в той мере, в какой он претерпевает убытки – готов противостоять ему. Весь вопрос в том, кто оказался крайним.

Эти способы содействия интересам частных лиц многочисленны. Государство может перераспределять доходы, изымая его у одних и отдавая другим. Оно может налагать такого рода ограничения на доступ к рынку (товаров или труда), что в выигрыше окажутся лишь немногие – или даже единичные – из избранных. Оно может препятствовать людям организованно влиять на действия государства. И конечно же, оно может действовать не только в рамках своей юрисдикции, но и за ее пределами. Оно может делать это законно (в соответствии с правовыми нормами пересечения границ) или незаконно (вмешиваясь во внутренние дела другого государства). Война в этом плане, конечно же, есть не более чем один из способов решения проблем.

Здесь важно понять то, что государство есть организация особого рода. Его «суверенитет», это понятие современного мира, является заявкой на монополизацию (упорядочивание) легитимного применения силы внутри своих границ, притом что само оно и так находится в относительно сильной позиции для эффективного влияния на потоки производственных факторов. Очевидно также, что интересам отдельных социальных групп можно содействовать, действенно изменяя границы государства – отсюда, равно, возникают и сепаратистские («автономистские»), и аннексионистские («унионистские») движения.

Именно эта реальная способность, которой располагают государства для осуществления воздействия на поток производственных факторов, и задает политический остов структурному разделению труда в капиталистической миро-экономике как целом. Нормальные рыночные расчеты могут, конечно, объяснять возвращение' изначальных тенденций к специализации (естественные или социоисторические преимущества для производства тех или иных товаров), но именно система государства задает форму, придает толчок и масштаб этим тенденциям; и именно задействование государственной машинерии повторяющимся образом востребуется для пересмотра схемы международного разделения труда.

Более того, способность государств воздействовать на экономические потоки становится все более неравным. Государства центра становятся более сильными, чем государства периферии, и используют эту разницу сил для ограничения свободы межгосударственного передвижения потоков. В частности, государства центра исторически содействовали тому, что повсюду и всегда деньги и товары циркулируют по миру более «свободно», чем рабочая сила. В результате этого государства центра оказываются выигрышной стороной в происходящем «неравном обмене».

На деле неравный обмен просто является составляющей всемирного процесса присвоения избытка. Мы с самого начала промахнемся в нашем анализе, если буквально воспримем модель одного пролетария, соотносящегося с одним буржуа. В действительности прибавочная стоимость, создаваемая непосредственным производителем, проходит целую цепочку людей и обществ. Прибавочная стоимость, производимая одним пролетарием, следовательно, разделится между многими буржуа. Точная доля различных групп, участвующих в этом сериальном разделе, (владельцев собственности, коммерсантов, промежуточных потребителей) переопределяется в соответствии с многочисленными историческими изменениями и сама является принципиальной аналитической переменной функционирования капиталистической миро-экономики.

Эта цепь распределения прибавочной стоимости нередко (часто? почти всегда?) пересекает национальные границы, и если в этом процессе задействуется государство, то его вмешательство всегда ориентировано на увеличение доли буржуа государств центра. Таков неравный обмен: механизм универсального процесса присвоения прибавочной стоимости.

Одним из социогеографических следствий существования этой системы является неравное распределение буржуазии и пролетариата по разным государством: процент буржуазии более высок в государствах центра, чем в государствах периферии. Более того, существуют систематические различии в типах буржуа и пролетариев, преобладающих в этих двух зонах. Например, процент пролетариев, получающих денежную оплату за свой труд, систематически более высок в государствах центра.

Так как государства являются первичной ареной политического конфликта в капиталистической миро-экономике, и так как функционирование этой миро-экономики таково, что национальные классовые составы в ней чрезвычайно разнятся, то легко понять, почему политики государств, занимающих различные позиции по отношению к миро-экономике, оказываются столь несхожими. Отсюда также легко понять, почему использование политической машины того или иного государства для изменения социального состава и миро-экономической функции национального производства само по себе еще не преобразует капиталистическую миро-систему как таковую.

Однако ясно и то, что эти разнообразные национальные усилия по изменению структурной позиции того или иного государства (то, что мы зачастую ошибочно называем «развитием») тем не менее влияют на миро-систему и на деле – в долгосрочной перспективе – реально преобразуют ее. Но это происходит только через посредство проявляющейся переменной их воздействия на сознание класса пролетариев на мировом уровне.

То есть, «центр» и «периферия» – это только выражения, обозначающие решающий момент системы присвоения буржуазией прибавочной стоимости. Упрощая до предела, можно сказать, что капитализм – это система, где прибавочная стоимость, производимая пролетарием, присваивается буржуа. Когда этот пролетарий находится в другой, по отношению к буржуа, стране, то одним из механизмов содействия процессу присвоения оказывается манипуляция движением потоков через границы государств. В результате появляются модели «неравного развития», которые и резюмированы в понятиях «центра», «полупериферии» и «периферии». Это – интеллектуальный инструмент, который поможет проанализировать множественность форм классового конфликта в капиталистической миро-экономике.

8. МАРКС И ИСТОРИЯ: ПЛОДОТВОРНОЕ И НЕПЛОДОТВОРНОЕ ПРОЧТЕНИЕ[95]

И. Валлерстайн

Как правило, большинство исследователей (и в частности исследователи-марксисты) выказывают склонность ставить во главу угла своих интерпретаций скорее неоднозначные историографические идеи Маркса, разворачивая же соответствующий анализ, с легкостью пренебрегают его наиболее оригинальными и плодотворными идеями. Возможно, это и не неожиданно, но и не очень полезно.

Они говорят – у каждого свой Маркс, что, конечно же, правда. На деле, я бы даже добавил, что у каждого – два его Маркса, о чем и напоминают нам дебаты последних тридцати лет о наследии молодого Маркса, эпистемологическом разрыве и пр. Однако мои два Маркса не находятся в хронологической последовательности: разница между ними коренится в фундаментальном внутреннем противоречии внутри самой марксовской эпистемологии, откуда и возникают две различные историографии.

Так, с одной стороны, Маркс – это беззаветный борец против буржуазной либеральной мысли с ее антропологией, центрированной на понятии человеческой природы, с ее кантовскими категорическими императивами, с ее верованиями в медленное, но неизбежное улучшение человеческого естества, с ее озабоченностью индивидуальными поисками свободы. В противоположность этому понятийному набору, Маркс утверждал существование множественных социальных реальностей, каждая из которых обладает особой структурой и расположена в отдельном мире, определенном своим способом производства. Задачей для него было раскрыть то, как именно эти способы производства функционируют за их идеологическими покровами. Откуда следовало то, что именно верование в существование «всеобщих законов» как раз и препятствует постижению конкретных характеристик отдельных способов производства, обнаружению скрытых механизмов их функционирования и в конечном итоге ясному осознанию их исторической перспективы.

С другой стороны, Маркс принимал универсализм, поскольку придерживался идеи неумолимости исторического прогресса с ее линеарной антропологией. В этой интерпретации способы производства как бы выстраивались в ряд – подобно построению школьников по росту, – а именно в соответствии со степенью развития производительных сил. (Отсюда ясна причина общего смущения, вызываемого понятием азиатского способа производства, как бы играющего роль строптивого ученика, не желающего подчиняться общим правилам и строиться как положено).

Этот второй Маркс, очевидно, гораздо более приемлем для либералов, и с ним они всегда были готовы договориться – как интеллектуально, так и политически. Первый же Маркс много более неудобен. Его либералы боятся и отвергают, отказывая его построениям в интеллектуальной правомерности. Искуситель или спаситель, но единственно этот первый Маркс представляется мне интересным и до сих пор актуальным.

На кону в этом противопоставлении двух Марксов находятся различные ожидания в отношении капиталистического развития, питаемые противоположными историческими мифами. Историю капитализма мы можем выстраивать, ориентируясь на фигуру одного из двух ее протагонистов: либо победоносного буржуа, либо низверженных масс. Какая из этих двух фигур является ключевой для пяти столетий истории капиталистической миро-экономики? И каким образом нам следует оценивать эпоху исторического капитализма? Как позитивную в глобальном плане, поскольку она приводит, диалектически, к собственному отрицанию и снятию, Aufhebung? Или же как глобально негативную, поскольку она несет обнищание для подавляющего большинства мирового населения?

То, что именно такой выбор оптик отражается в любом детальном анализе, представляется мне вполне очевидным. В подтверждение процитирую лишь один пример – делаемое мимоходом замечание одного из современных авторов. И цитирую я его именно потому, что ремарка эта делается попутно, можно сказать, со всей возможной невинностью. Так, в своем компетентном и проницательном разборе экономических идей Сен-Жюста периода Французской революции этот автор приходит к выводу, что Сен-Жюста скорее следует назвать «анти-капиталистом», каковым обозначением также имелся бы в виду и промышленный капитализм. Затем он добавляет: «В этом отношении можно сказать, что Сен-Жюст был менее прогрессивен, чем некоторые его предшественники и современники»[96]. Но почему же «менее» прогрессивен, а не как раз таки «более»? Суть вопроса именно в этом.

Конечно, Маркс был человеком Просвещения, смитианцем, якобинцем и сен-симонианцем. Он сам об этом говорил. Как и все достойные левые интеллектуалы XIX века, он до мозга костей был пропитан идеями буржуазного либерализма. Т. е. общим для него и его единомышленников был своего рода постоянный, почти инстинктивный, протест против всего, что отдавало духом Ancien Régime – привилегиями, монополиями, сеньоратными правами, праздностью, набожностью, предрассудками. В противоположность этому миру, закат которого уже был близок, Маркс отдавал предпочтение всему рациональному, дельному, научному, производительному. Труд был для него достоинством.

Притом, что к этой идеологии у Маркса и были некоторые (впрочем, немногочисленные) замечания, он считал тактически полезным выказывать лояльность по отношению к ее ценностям, а затем использовать их в политической борьбе с либералами, направляя против них их собственное же оружие. Показать, что эти либералы запросто забывают о своих собственных принципах, когда их государственный порядок оказывается под угрозой, не составляло для него особого труда. Поймать либералов на слове, довести до предела саму логику либерализма и таким образом заставить их проглотить собственное снадобье, которым они пичкают всех остальных, было для Маркса легким экзерцисом. Можно доказательно продемонстрировать, что одним из главных Марксовых девизов было больше свободы, больше равенства, больше братства.

Без сомнения, иногда у него возникало искушение сделать воображаемый прыжок в анти-сен-симонианское будущее. Но с подобными позывами он был довольно осторожен, скорее всего, опасаясь, что, предавшись им, он будет лить воду на мельницу утопического и анархического волюнтаризма, каковые движения он всегда считал неприятными и даже губительными. К взглядам именно этого Маркса, «Маркса, буржуазного либерала», мы должны относиться с предельным скептицизмом.

Вместо этого, на центральное место нам следует поставить другого Маркса – того Маркса, кто видел в истории сложный и запутанный процесс, кто настаивал на анализе специфики различных исторических систем и через проведение этого анализа осуществлял критику капитализма как исторической системы. И что же Маркс обнаружил при ближайшем рассмотрении капиталистического исторического процесса? Он обнаружил не только классовую борьбу, которая в конечном счете была феноменом, присущим «всем, когда-либо существовавшим обществам», но и классовую поляризацию. Именно в этом состояла его наиболее радикальная и смелая – а потому и наиболее энергично опровергаемая – гипотеза.

Поначалу марксистские партии и теоретики вовсю потрясали этой концепцией, которая, возвещая неизбежность катастрофы, казалось, обеспечивало их будущим. Но не позднее 1945 года для антимарксистских интеллектуалов стало довольно легко доказывать, что промышленные рабочие стран Запада вовсе даже не являются жертвами нищеты и живут много лучше, чем их предки и что говорить об относительном и тем более абсолютном обнищании не приходится.

Следует признать, что в этом они были правы. И никто не знал этого лучше, чем сами промышленные рабочие, являвшиеся основной социальной базой левых партий в индустриальных странах. Поскольку дело обстояло именно так, марксистские партии и теоретики начали трубить отход на этом фланге. Возможно, это и не было полным фиаско, но по крайней мере они стали гораздо более осторожны в обращении с этой темой. Мало-помалу количество ссылок на поляризацию и обнищание (как и на отмирание государства) существенно сократилось, если вовсе не сошло на нет; проблема как таковая, казалось, была опровергнута самой историей.

Так произошла незапланированная и непредсказуемая утрата одной из наиболее проницательных интуиций нашего Маркса – а ведь сила провидение Маркса была гораздо более долгосрочной, чем мы это зачастую признаем. На деле, гипотеза о поляризации является исторически верной, что можно доказать эмпирически, если только в качестве основы для измерения вы возьмем ту сущность, что единственно имеет значение при капитализме – капиталистическую миро-экономику. В этом сущностном измерении на протяжении более чем четырехсотлетней истории капитализма проявляется не просто относительная, но как раз абсолютная поляризация классов. А если положение вещей именно таково, то в чем же заключается прогрессивность капитализма?

Нет нужды указывать на то, что мы должны специфицировать, что мы имеем в виду под поляризацией. Это определение вовсе не является самоочевидным. Прежде всего, мы должны провести различие между социальным распределением социальных благ (в широком смысле), с одной стороны, и социальным раздвоением, возникающим в результате двухстороннего процесса пролетаризации и обуржуазивания, с другой.

Что касается распределения благ, то можно просчитывать его различными способами. Прежде всего, мы должны определиться с расчетными измерениями (unit), причем не только пространственными (как уже указывалось выше в этом отношении мы предпочитаем национальному государству или предприятию измерение миро-экономики), но также и временными. Говорим ли мы о распределении за час, неделю, год, тридцатилетие? Соответствующие расчеты дадут различные, возможно даже противоречащие друг другу, результаты. В практическом плане большинство населения интересуются расчетами по двум временным масштабам – с одной стороны, это самые краткосрочные расчеты, которые можно назвать расчетами по прожиточному минимуму (survival calculation); с другой стороны, это расчеты, фиксирующие качество жизни, социальную оценку повседневной жизни, которую ведет тот или иной индивид, – то, что можно назвать расчетами по возрастным достижениям (lifetime calculation).

Расчеты прожиточного минимума, естественно, являются изменчивыми и эфемерными. О том, существует ли материальная поляризация, лучше всего, как объективно, так и субъективно, свидетельствуют расчеты по возрастным достижениям. Следует сравнивать результаты межпоколенческих и долгосрочных расчетов по возрастным достижениям. Однако проведение этих межпоколенческих сравнений не значит здесь внутриродовых сравнений, поскольку в этом случае в расчеты вмешался бы фактор, не имеющий значения в перспективе миро-системы как целого, а именно фактор уровня социальной мобильности в отдельных зонах миро-экономики. Скорее нам следует сравнивать параллельные страты миро-экономики в последовательные исторические моменты, причем каждый из этих слоев измерялся бы через возрастные достижения соответствующей подгруппы. Исследуемым вопросом здесь является то, является ли соответствующий возрастной опыт в определенный исторический момент для представителей того или иного слоя более тяжелым или легким, чем в другой момент; и то, происходит ли с течением времени увеличение разрыва между более высокими и более низкими социальными слоями.

Этими расчетами должны приниматься во внимание не только совокупные доходы за весь период жизнедеятельности, но и соотношение между этим совокупным доходом и общими затратами рабочего времени за весь период жизнедеятельности, обеспечившими (не важно, каким образом) этот доход, – лишь так мы получим необходимые для проведения сравнительного анализа базисные данные. Кроме этого, следует также учитывать показатели продолжительности жизни, но будет предпочтительнее, если они будут просчитываться начиная с однолетнего, или даже пятилетнего, возраста (таким образом мы сможем пренебречь эффектами тех улучшений в здравоохранении, в силу которых детская смертность уменьшается, в то время как состояние с профилактикой болезней среди взрослых может никак не меняться). И наконец, в расчетах (или индексах) следует принимать во внимание последствия различных этноцидов, в результате которых (в силу утраты многими своих родственников и наследников) так или иначе улучшаются условия жизни выживших.

Если нам удастся получить более или менее корректные показатели, просчитанные в долгосрочной перспективе и применительно ко всей миро-экономике, уверен, что из них будет ясно следовать, что в течение последних четырехсот лет в капиталистической миро-экономике имела место значительная материальная поляризация. Для большей ясности переформулирую свой тезис: полагаю, что подавляющее (и по-прежнему негородское) большинство населения в странах капиталистической миро-экономики в настоящее время работает тяжелее и дольше и получает за свой труд меньшее вознаграждение, чем 400 лет назад.

Я ничуть не стремлюсь идеализировать условия жизни широких масс в прежние эпохи и единственно желаю сопоставить их совокупные возможности с возможностями их сегодняшних потомков. Тот факт, что в западных странах квалифицированные рабочие сегодня получают больше, чем их предки, мало что говорит об актуальном уровне жизни чернорабочего в Калькутте, не говоря уже о достатке сезонных сельскохозяйственных рабочих в Перу или Индонезии.

Мне могут возразить, что я впадаю в избыточный «экономизм», подводя такое марксистское понятие, как пролетаризация, к общему знаменателю материального дохода. В конце концов, скажут некоторые – и совершенно справедливо, – первичное значение имеют производственные отношения. Поэтому обратимся к поляризации как к феномену социального раздвоения, трансформации множественных отношений в единственную антиномию буржуа и пролетария. Т. е. давайте разберем не только процесс пролетаризации (эту постоянную тему марксистской литературы), но также и обуржуазивания (логическую противоположность пролетаризации, в отличие от последней, однако, нечасто становящуюся предметом дискуссии в той же самой литературе).

Так же и в этом случае мы должны определиться с тем, что мы понимаем под этими терминами. Если понятию буржуа может соответствовать лишь типичный френгландовский промышленник начала XIX века, а понятию пролетария – лишь тот, кто работает на фабрике этого промышленника, то тогда, определенно, в истории капиталистической системы особой классовой поляризации мы не обнаружим.

Кто-нибудь даже не преминет сделать вывод об уменьшении этой поляризации. Но если мы под настоящим буржуа и настоящим пролетарием понимаем всех тех, кто живет на свои текущие заработки и не зависит от унаследованных источников дохода (капитал, собственность, привилегии и т. д.), в связи с чем различаются те, кто живет на присвоенную прибавочную стоимость, (буржуа) и те, кто ее создает, (пролетарии) – без особых возможностей совмещения индивидами этих ролей, – тогда действительно можно утверждать, что на протяжении последних столетий все больше и больше индивидов однозначно подводятся под одну из этих категорий и что происходит это вследствие некоего структурного процесса, еще далеко от своего завершения.

Мой тезис станет более ясен, если мы вглядимся в перспективу этих процессов. Что на деле происходит в ходе «пролетаризации»? По всему миру рабочие живут небольшими группами «домашних хозяйств», на поддержание которых они направляют свой совокупный доход. Эти группы не являются необходимым и исключительным образом объединенными родственными связями, они не обязательно должны быть сосредоточены в одном месте и редко справляются с тем, чтобы оставаться на плаву, обходясь без некоторых денежных доходов от наемного труда. К этим денежным доходам добавляются доходы от мелкотоварного производства, пенсий, подарков, трансфертных платежей и (в значительной степени) выручка от натурального хозяйствования.

Итак, на поддержание этих домашних хозяйств идут объединяемые средства из различных источников дохода, задействуемые, конечно же, в различной степени в разных местах и в разное время. В этой связи пролетаризацию можно представлять в качестве процесса увеличения процентной зависимости от денежных поступлений за наемный труд. Было бы абсолютно неисторично утверждать, что зависимость домашнего хозяйства от денежных поступлений за наемный труд разом подскакивает от нуля до ста процентов. Более вероятно, что определенные хозяйства могут, иногда в довольно короткие периоды, переходить от, скажем, 25-процентной к, допустим, 50-процентной зависимости такого рода. Примерно так дело обстояло в период показательных в этом отношении процессов «огораживания» в Англии XVIII века.

Кто выигрывает от пролетаризации? Вовсе не очевидно, что это – капиталисты. По мере роста относительной зависимости доходов домашних хозяйств от заработной платы, уровень самих зарплат должен увеличиваться, а не уменьшаться – для обеспечения того минимального уровня, что необходим для самовоспроизводства наемных рабочих. Возможно, такого рода ход мыслей покажется абсурдным. Действительно, как эти рабочие выживали ранее, если они не получали тогда необходимого прожиточного минимума? Однако это не является нонсенсом. Ведь в том случае, когда заработная плата составляет небольшую долю совокупного дохода домашнего хозяйства, наниматель работника может выплачивать тому субминимальную почасовую оплату, предполагая, что разница между фактическими выплатами за работу и необходимым прожиточным минимумом будет «покрыта» за счет других «составляющих» совокупного дохода домашнего хозяйства. Таким образом, работа, затрачиваемая на получение супраминимального дохода от ведения натурального хозяйства или мелкотоварного производства для «вывода» домашнего хозяйства на минимальный уровень самоподдержания, на деле оказывается своего рода «субсидией», предоставляемой нанимателю наемного работника, формой передачи этому нанимателю дополнительной прибавочной стоимости. Именно таким порядком вещей объясняется скандально, низкий уровень зарплат в периферийных зонах миро-экономики.

Сущностное противоречие капитализма хорошо известно. Это – противоречие между интересами капиталиста как индивидуального предпринимателя, стремящегося максимизировать свои прибыли (и, следовательно, минимизировать производственные затраты, в том числе и выплаты по заработной плате), и его интересами как интересами представителя класса, который может заработать лишь на продажах произведенного. Следовательно, капиталисты нуждаются в покупателях, что зачастую предполагает то, что они не могут обойтись без увеличения выплат по заработной плате.

Я не буду здесь описывать те механизмы, посредством которых периодические спады в миро-экономике оборачиваются прерывным, но неуклонным (а именно поступательным) увеличением покупательной способности того или иного (каждый раз нового) сегмента (мирового) населения. Скажу только, что одним из важнейших из этих механизмов увеличения реальной покупательной способности как раз является тот процесс, который мы называем пролетаризацией. Хотя пролетаризация и может служить краткосрочным (и только краткосрочным) интересам капиталистов как представителей класса, она расходится с их интересами индивидуальных предпринимателей, так что обычно пролетаризация свершается вопреки их желанию, а не вследствие его. Скорее требование пролетаризации исходит с другой стороны. Рабочие так или иначе самоорганизуются и в результате проводимой борьбы добиваются выполнения ряда своих требований, что позволяет им фактически достичь-таки порога выплат по зарплате, соответствующих прожиточному минимуму. Таким образом, посредством собственных усилий рабочие оказываются пролетаризированными, а сами при этом победно ликуют!

Равно и истинный характер обуржуазивания довольно отличен от того, как мы его себе обычно представляем. Классический марксистский портрет буржуа обременен эпистемологическими противоречиями, затрагивающими основание самого марксизма. С одной стороны, Маркс утверждает, что буржуа-предприниматель-трудоголик является противоположностью аристократа-рантье-бездельника. Среди самих буржуа противопоставляются друг другу капиталист-торговец, покупающий дешево и продающий дорого (и потому являющийся спекулянтом-финансовым игроком-бездельником), и капиталист-промышленник, «революционизирующий» производственные отношения. Это противопоставление становится еще острее, если промышленник вступает в капитализм «истинно революционным» путем, т. е. если этот промышленник напоминает героя либеральных сказаний – маленького человека, путем личных сверхусилий становящегося большим человеком. Таким вот невероятным, но также глубоко укорененным в соответствующей традиции образом марксисты оказались в ряду лучших славословов капиталистической системы.

Следуя этому описанию мы можем вовсе забыть о другом марксистском тезисе – эксплуатации рабочих, принимающей форму изъятия у них прибавочной стоимости тем самым промышленником, кто затем, вполне ожидаемо, присоединяется, наряду с коммерсантами и «феодальными аристократами», к рядам бездельников. Но если все они таким образом оказываются сущностно одинаковыми, то к чему вообще заниматься прояснением различий между ними, обсуждением исторической эволюции категорий, мнимых регрессий (например, «аристократизации» буржуазии, желающей «vivre noblement», вести «благородную жизнь») и измен (тех из буржуа, кто отказывается, как то представляется, «играть свою историческую роль»)?

Однако является ли это адекватным социологическим портретом? Подобно тому, как рабочие живут домашними хозяйствами, для поддержания которых объединяются доходы из различных источников (лишь одним из которых является зарплата), так и жизнь капиталистов (особенно крупных) проходит на предприятиях, в действительности объединяющих доходы из многих инвестиционных источников – ренты, спекуляций, прибылей от торговли и «нормального» производства, игры на бирже. Будучи обращенными в денежную форму, все эти доходы служат одной-единственной цели капиталиста, выступая подручными средствами в бесконечном процессе накопления капитала, – цели, от которой он не может отказаться.

В этой связи проявляется психо-социологическая противоречивость его позиции. Ужу давно Вебером было замечено, что логика кальвинизма противоречит «психологии» человека. Эта логика говорит нам о невозможности для человека узнать то, какая судьба приуготовлена его душе, поскольку если бы он мог знать намерения Господа, уже тем самым он ограничивал бы могущество Бога, так что Бог уже не был бы всемогущим. Однако психологически человек не может принять то, что его судьба никак не зависит от него. Это противоречие ведет к кальвинистскому теологическому «компромиссу». – Если даже мы и не можем знать намерения Господа, в наших силах на основании «внешних знаков» распознать его негативный характер, причем отсутствие этих знаков еще не будет свидетельствовать о противоположном. Отсюда мораль: следование пути праведности и процветания является необходимым, но еще не достаточным условием спасения.

С тем же самым противоречием, хотя и более светским по характеру, буржуа имеет дело и сегодня. Само собой разумеется, что Бог капиталистов требует от буржуа, чтобы он целиком посвятил себя накоплению. Он наказывает тех, кто нарушает эту заповедь, рано или поздно обрекая их на банкротство. Однако всю жизнь заниматься лишь накопительством не очень весело. Иногда хочется и воспользоваться плодами накоплений. Так демон «феодально-аристократического» бездельничества, затаившийся в душе буржуа, вырывается на свободу – буржуа искушается соблазнами «благородной жизни». Однако, чтобы вести «благородную жизнь», нужно быть рантье в широком смысле этого слова, т. е. иметь источники дохода, требующие малых забот по их освоению, «защищенные» политически и могущие быть «унаследованными».

Таким образом, то, что представляется «естественным», то, к чему оказывается «влеком» любой привилегированный участник капиталистического мира, – это не переход из состояния рантье в состояние предпринимателя, но как раз обратное. Капиталисты не хотят становиться буржуа. Их внутренний выбор – быть «феодальными аристократами».

И если капиталисты тем не менее все более и более обуржуазиваются, то происходит это против их воли. Этот процесс в целом подобен процессу пролетаризации рабочих, каковой происходит не по причине, но вопреки воле капиталистов. В действительности параллелизм этих процессов даже еще глубже. Обуржуазивание происходит частично в силу противоречий капитализма, частично же в силу давления со стороны рабочих.

Состояние дел объективно таково, что по мере разрастания, большей рационализации и концентрации капиталистической системы конкуренция становится все более жесткой. Пренебрегающие императивом накопления сразу же становятся жертвами неумолимой агрессии конкурентов. На мировом рынке проявление каких бы то ни было «аристократических» слабостей карается еще более строго, оборачивается неизбежностью внутренней чистки «предприятия», особенно если оно является крупным и (квази-)национализированным.

Представители молодого поколения, желающие управлять наследуемым предприятием, сегодня должны получать интенсивное внешнее «универсалистское» образование. Мало-помалу роль технического менеджера стала значимой повсеместно. Именно фигура этого менеджера олицетворяет обуржуазивание капиталистического класса. Государственная бюрократия, если бы ей удалось реально монополизировать извлечение прибавочной стоимости, довела бы это олицетворение до предела, сделав все привилегии зависимыми от текущей активности человека и сведя на нет фактор индивидуального или классового наследования.

Вполне ясно, что развертывание этого процесса осуществляется под давлением рабочего класса. Все усилия рабочих получить доступ к рычагам экономической жизни и устранить несправедливость параллельно содействуют самоограничению капиталистов и возвращает их к идеалам буржуазности. Феодально-аристократическая праздность становится слишком вызывающей и политически опасной.

Таким образом, оправдывается историографический прогноз Карла Маркса: как материально, так и социально происходит поляризация населения на два больших класса – буржуа и пролетариев. Но какое значение в этом отношении имеет вводимое различение между плодотворными и неплодотворными для выработки историографии прочтениями Маркса? Оно становится принципиально значимым при разборе вопроса о теории «перехода» к социализму, даже более того – при разборе вопроса о возможности теории «перехода» вообще. При том, что Маркс говорит об относительной «прогрессивности» капитализма, он также говорит о буржуазных революциях – о буржуазных революциях как своего рода краеугольном камне многообразных «национальных» переходов от феодализма к капитализму.

Само понятие буржуазной «революции», помимо ее сомнительных эмпирических качеств, наводит нас на мысли о пролетарской революции, с которой первая некоторым образом связана – равно как предшествующая и как обуславливающая ее. Современность становится суммой этих двух последовательных «революций». Конечно, эта последовательность не является ни безболезненной, ни постепенной – она скорее насильственна и разрывна. Но тем не менее эта последовательность неотвратима, как равно неотвратимой являлась последовательность от феодализма к капитализму. Этими понятиями диктуется целая стратегия борьбы рабочего класса – стратегия, содержащая в себе моральное обвинение пренебрегающей своей исторической ролью буржуазии.

Однако если буржуазных «революций» не существует, если имеются лишь междоусобицы алчных капиталистических групп – тогда нет ни модели для повторения, ни должной быть преодоленной социополитической «отсталости». Возможно даже, что единственной «буржуазной» стратегией является уклонение от какой бы то ни было стратегии. Что если «переход» от феодализма к капитализму не являлся ни прогрессивным, ни революционным, а был большой аферой правящих слоев, позволившей им усилить контроль над трудящимися массами и увеличить уровень эксплуатации (сейчас мы говорим языком другого Маркса)? Отсюда мы можем заключить, что даже если сегодня какой-то переход и является неизбежным, то он не является неизбежным переходом к социализму (т. е. переходом к эгалитарному миру, производство в котором ориентировано на увеличение потребительной стоимости). Таким образом, можно сделать вывод, что ключевым вопросом сегодня является вопрос о направлении этого глобального перехода.

То, что кончина капитализма не заставит себя долго ждать, представляется мне равно и очевидным, и желанным. Это легко показать через анализ его «объективных» эндогенных противоречий. Равно очевидным мне представляется и то, что будущее нашего мира остается открытым и зависит от исхода продолжающейся борьбы за то, каким он будет. Определяя стратегию перехода к нему, мы фактически определяем нашу судьбу. Вряд ли мы обретем дельную стратегию, занимаясь апологией исторической прогрессивности капитализма. Делая такого рода историографический акцент, мы подвергаем себя риску оказаться пленниками стратегии, которая приведет нас к «социализму» – к системе, не более прогрессивной, чем та, что мы имеем сегодня, к перевоплощению той же системы.

9. БУРЖУА(ЗИЯ) : ПОНЯТИЕ И РЕАЛЬНОСТЬ С XI ПО XXI ВЕК[97]

И. Валлерстайн

«Определить понятие буржуа?

- Мы бы никогда не договорились».

Эрнест Лабрусс[98]

В мифологии современного мира буржуа выступает его преимущественным протагонистом. Герой для одних, негодяй для других, источник вдохновения или центр притяжения для большинства, – он был силой, формирующей облик настоящего и разрушающей прошлое. В английском языке мы, как правило, избегаем употребления термина «буржуа», предпочитая ему выражение «средний класс»(или «средние классы»). Есть легкая ирония в том, что несмотря на хваленый индивидуализм англо-саксонской мысли, в английском языке не существует подходящей формы единственного числа для обозначения представителя «среднего класса (классов)».

Согласно мнению лингвистов, термин «буржуа» впервые появился в латинской форме burgensis в 1007 году и вошел во французский язык как burgeis около 1100 года. Изначально он обозначал жителя «bourg», городской зоны, но жителя, который был «свободным».[99] Свободным, однако, от чего? Свободным от обязательств, которые были социальным цементом и экономическим остовом феодальной системы. Буржуа не был ни крестьянином, ни крепостным, но также он не был и дворянином.

Таким образом, с самого начала буржуа являл собой как аномалию, так и двусмысленность. Аномалию – поскольку, по логике вещей, для буржуа не было места в иерархической структуре и системе ценностей феодализма с его классическими тремя сословиями, которые в то время, когда возникло понятие «буржуа», сами еще пребывали в процессе кристаллизации.[100] А двусмысленность заключалась в том, что понятие «буржуа» было тогда (как остается и по сей день) термином, выражавшим как почтение, так и насмешку, как похвалу, так и упрек. Говорят, что Людовик XI гордился почетным титулом «буржуа Берна»[101]. С другой стороны, Мольер написал хлесткую сатиру на «мещанина во дворянстве» (le bourgeois gentilhomme), а Флобер сказал: «J'appelle bourgeois quiconque pense bassement» («Я называю буржуа всякого, кто мыслит низко».)

Поскольку средневековый буржуа не был ни дворянином, ни крестьянином, со временем его стали рассматривать как представителя промежуточного, то есть среднего, класса, что, в свою очередь, породило новую двусмысленность. Все ли горожане – буржуа, или только некоторые? Ремесленник – это буржуа, мелкий буржуа или вообще не буржуа? Войдя в употребление, этот термин на практике идентифицировал определенный уровень дохода и достатка, который подразумевал как возможности потребления (стиль жизни), так и инвестирования (капитал).

Речевое развитие термина происходило именно по этим двум осям – потребление и капитал. С одной стороны, стиль жизни буржуа можно было противопоставить либо стилю жизни дворянина, либо крестьянина и ремесленника. По сравнению с последними, стиль буржуазной жизни отличался комфортом, хорошими манерами и чистоплотностью. Но в сравнении со стилем жизни благородного человека, стиль жизни буржуа несомненно был отмечен отсутствием истинной роскоши и определенной неловкостью социального поведения (ср. расхожие представления о «нуворишах»). Гораздо позднее, когда городская жизнь стала богаче и разнообразнее, стиль жизни буржуа, репрезентирующий порядок, социальную конвенциональность, рассудительность и серость жизни, мог также противопоставляться стилю жизни человека искусства или интеллектуала с характерными для него спонтанностью, свободой, большей веселостью и гибкостью ума – в общем тому, что мы в наши дни называем «контркультурным». Наконец, капиталистическое развитие создало возможность принятия псевдобуржуазного стиля жизни пролетарием, хотя последний при этом и не перенимал экономическую роль капиталиста: возможность так называемого «обуржуазивания».

Но если буржуа, подобный Бэббиту, стал центром современного культурного дискурса, то именно буржуа-капиталист был центром современного политико-экономического дискурса. «Буржуа» был тот, кто капитализировал средства производства и нанимал за плату рабочих, которые, в свою очередь, производили товар, предназначенный для продажи на рынке. В той мере, в какой доход от продаж превышал издержки производства, включая заработанную плату, можно было говорить о наличии прибыли – цели буржуа-капиталиста. Некоторые авторы прославляли достоинства этой социальной роли буржуа как творца-предпринимателя. Однако другие клеймили порочность этой социальной роли, видя в буржуа лишь паразитирующего эксплуататора. Но в целом как поклонники фигуры буржуа, так и его критики, соглашались в том, что буржуа, этот буржуа-капиталист, был центральной движущей силой экономической жизни нового времени: начиная с XIX века для всего мира, для многих стран – начиная еще с XVI столетия, а для некоторых – даже еще ранее.

Определения XIX столетия

Подобно тому как понятие «буржуа» означало промежуточное состояние между слоями дворянин/земельный собственник и крестьянин/ремесленник, так же и буржуазная эра, как и буржуазное общество, может определяться с двух точек зрения: по отношению к прошлому – как прогресс в сравнении с феодализмом, – и по отношению к будущему – в виду обетования (или же угрозы) социализма. Само по себе это определение было феноменом XIX века, – времени, которое осознавало себя и далее – подавляющим большинством – воспринималось как столетие триумфа буржуазии, как сущностный момент исторического становления буржуа – как в понятийном, так и в реальном плане. Ибо что больше представляет буржуазную цивилизацию в нашем коллективном сознании, как не викторианская Англия – мастерская мира и внутреннее царство бремени белого человека, над которым солнце никогда не заходит, – социально ответственная и любящая науку, цивилизованная?

Буржуазная реальность – как в ее культурном, так и политико-экономическом аспекте, – таким образом, была чем-то, что мы все глубинно познали. Эта реальность была описана удивительно сходным образом тремя великими идеологиями XIX века: консерватизмом, либерализмом и марксизмом. В своих концепциях буржуазии все эти три идеологии были согласны в оценке ее профессиональной роли (в более ранние времена буржуа – это, обычно, торговец, но позже – работодатель для наёмной рабочей силы и собственник средств производства, прежде же всего – тот, чьи работники были производителями товаров), в определении ее экономических мотивов (прибыль, желание накопления капитала) и в характеристике культурного облика буржуа (честный, рациональный, стремящийся к выгоде). Можно было бы подумать, что при столь единодушном согласии, наблюдаемом в девятнадцатом веке относительно этого центрального понятия, мы будем и дальше без колебаний и особых дискуссий им пользоваться. Но Лабрусс говорит нам, что мы никогда не сойдемся в определениях, затем призывая нас пристально вглядываться в эмпирическую реальность, и как можно больше расширить поле наших исследований. Однако, хотя озвучен был этот призыв в 1955 году, у меня нет впечатления, что международное научное сообщество реально ему вняло. Но почему?

Чтобы ответить на этот вопрос, рассмотрим, опираясь на труды историков и социологов, пять контекстов, в которых понятие буржуа (буржуазии), использовалось затруднительно непривычным образом – если не для самих авторов, то по крайней мере для большинства читателей. Возможно, анализируя причины этих затруднений, мы подберем ключи, которые приведут нас к лучшему согласованию понятия и реальности.

1. Историки часто описывают феномен, который они обозначают как «аристократизация буржуазии». Некоторые авторы, например, доказывают, что это явление имело место в XVII веке в «Соединенных Провинциях» (Нидерландах)[102]. Во Франции при Старом Режиме система «дворянства мантии», созданная практикой покупки должностей, фактически институционализировала это понятие. Именно этот процесс описан Томасом Манном в романе «Будденброки» – типичный путь трансформации поведенческих образцов богатой семейной династии – крупный предприниматель становится экономическим магнатом, далее – меценатом и постепенно склоняется либо к декадентскому разгулу, либо к гедонистически-идеалистическому отказу от внешнего мира.

Что следует здесь отметить? То, что по некоторым причинам и в определенный момент своей жизни буржуа, кажется, предпочитает отказываться как от своего культурного стиля, так и от своей политико-экономической роли в пользу «роли аристократической», которая, начиная с XIX века, не обязательно была закреплена за титулованным дворянством, но могла разыгрываться и наследниками «старого богатства». Традиционным формальным символом этого явления было приобретение земельных владений, обозначавшее также переход от буржуа-собственника завода и жителя города к дворянину-помещику и сельскому жителю.

Зачем буржуа это делает? Ответ очевиден: с точки зрения социального статуса, в плане культурного дискурса современного мира всегда – от XI века до наших дней – считалось само собой разумеющимся, что быть аристократом как-то «лучше» или привлекательнее, чем быть буржуа.

Сегодня это предпочтение обращает на себя внимание по двум причинам.

Первое: нам постоянно говорили, что буржуа – начиная с девятнадцатого века, начиная с шестнадцатого века и даже раньше, – был и остается динамической силой в нашем политико-экономическом развитии. Почему же кто-то может предпочесть отказаться от этой центральной роли для того, чтобы занять на социальной сцене место безнадежно второстепенного персонажа? Второе: если то, что мы называем феодализмом или феодальным порядком, в своих идеологических презентациях славило благородство рода, капитализм, напротив, дал рождение другой идеологии, восхваляющей именно буржуа. Эта новая идеология стала доминирующей, по крайней мере для центров капиталистической миро-экономики, по меньшей мере на 150-200 лет. Тем не менее феномен Будденброков быстро распространяется. И даже в сегодняшней Великобритании пожизненное звание пэра – по-прежнему большая честь.

2. В современной мысли – знакомой, но, безусловно, не ограниченной лишь марксистской традицией – важной и спорной является тема «предательства буржуазией своей исторической роли». По существу, эта концепция говорит о том, что в некоторых, менее «развитых», странах местная (национальная) буржуазия отказалась от своей «нормальной» или ожидаемой от нее экономической роли, чтобы стать собственниками земли или рантье, то есть «аристократами». Но это явление – нечто большее, чем просто их личная аристократизация; это – их коллективная аристократизация с точки зрения «коллективной биографии». Это, так сказать, вопрос времени сдвига, происшедшего в «календарях» различных народов. Исходя из имплицитной теории стадий развития, в определенный момент истории буржуазия должна овладеть аппаратом государства, создать так называемое «буржуазное государство», провести индустриализацию страны и тем самым коллективными усилиями аккумулировать значительную часть национального капитала – коротко говоря, последовать историческому пути Великобритании.

По достижению этого исторического момента, возможно, будет не так уж важно, «аристократизируются» те или иные буржуа или нет. Но до этого момента такие индивидуальные изменения делают более трудной (и даже невозможной) национальную коллективную трансформацию. В XX веке это аналитическое представление было опорой для выработки главной политической стратегии. Партиями III Интернационала и их последователями эта логика использовалась для обоснования так называемой «теории двух этапов национальной революции», согласно которой социалистические партии должны не только принять ответственность за проведение пролетарской революции (второй этап), но также сыграть очень важную роль в осуществлении буржуазной революции (первый этап). Этой аргументацией подчеркивалось то, что первый этап исторически «необходим» и что если национальная буржуазия «предает» эту свою историческую роль, то пролетариат должен сыграть эту роль за нее.

Однако в целом эта концепция вдвойне странна. Странно думать, что один социальный класс, пролетариат, принимает на себя как обязательство, так и социальную возможность выполнения исторических задач (что бы это ни значило) другого социального класса – буржуазии. По этому поводу замечу, что хотя сама эта стратегия фактически была разработана Лениным или по крайней мере появилась с его благословения, в ней все же остается очень много от того морализма, в котором Маркс и Энгельс обличали социалистов-утопистов.

Но понятие «предательства буржуазии» еще более странно, если рассматривать его с точки зрения самой буржуазии. Почему национальная буржуазия «предает» свою историческую роль? Ведь, предположительно, она только выиграет от ее исполнения? И поскольку все – консерваторы, либералы и марксисты – согласны в том, что капиталисты всегда блюдут свои собственные интересы, как же так происходит, что в этом случае они упускают свою выгоду?

Это выглядит более чем загадкой; это выглядит самопротиворечивым суждением.

Странность этой идеи «предательства» еще более подчеркивается тем фактом, что в количественном отношении число национальных буржуазий, о которых говорят, что они «предали» свою историческую роль, очень велико – на самом деле, подавляюще велико.

Собственность и управление

3. Термин «аристократизация буржуазии» в основном применялся к ситуациям в европейских странах, главным образом, периода с XVI по XVIII век, а термин «предательство буржуазии», соответственно, к ситуациям в неевропейских ареалах в XX веке. Существует, однако, и третье понятие, которое первоначально использовалось для описания ситуаций в странах Северной Америки и Западной Европы в конце XIX и в XX веке. В 1932 году Адольф А. Берле и Гардинер С. Минс написали знаменитую книгу[103], в которой указали на одну тенденцию в структурной истории современного предпринимательства – тенденцию, которую они назвали «отделение собственности от управления». Под этим они имели в виду сдвиг от ситуации, в которой законный собственник бизнеса также был и его топ-менеджером, управлял им, к ситуации современной корпорации, в которой законные собственники многочисленны, дисперсны и, в сущности, редуцированы до состояния инвесторов финансового капитала, тогда как менеджеры, которые реально располагают властью принятия всех важных экономических решений, не обязательно собственники даже минимальной доли акций и формально являются наемными служащими. Каждый сегодня понимает, что эта реальность двадцатого века не соответствует описанию экономической роли буржуа, данному в XIX веке как либералами, так и марксистами.

Развертывание этой корпоративной формы бизнеса не только изменило структуры управляющей верхушки предприятий. Оно также породило и целый новый социальный слой. В XIX веке Маркс предсказывал, что по мере концентрации капитала будет происходить нарастающая поляризация классов, так что в конце концов останутся только (очень малочисленная) буржуазия и (очень многочисленный) пролетариат. Практически этим имелось в виду то, что в процессе развития капитализма две большие социальные группы – мелкие сельскохозяйственные производители и мелкие независимые городские ремесленники – исчезнут в ходе двойного процесса: некоторые из них станут крупными предпринимателями (буржуа), а другие, составляющие огромное большинство, превратятся в наемных рабочих (то есть пролетариев). Так как либералы, как правило, в основном не занимались подобными предсказаниями, ничего в собственных предсказаниях Маркса, поскольку то было просто описанием общества, не расходилось с либеральными тезисами. Консерваторы же, такие как Карлейль, считали предсказания Маркса сущностно верными и трепетали при мысли об этом.

По существу, Маркс был прав, и на самом деле в течение последних 150 лет численность этих двух социальных категорий драматическим образом сократилась во всем мире. Но в период после Второй мировой войны, как на то указывали социологи (пока эта констатация не стала общим местом), исчезновение этих двух слоев шло рука об руку с распространением новой социальной страты. Теперь стало принятым говорить, что по мере исчезновения «старого среднего класса» на смену ему приходит «новый средний класс»[104]. Этим выражением «новый средний класс» была обозначена растущая страта высокооплачиваемых профессионалов, которые, благодаря образованию, полученному в университетах, заняли в корпоративных структурах менеджерские или квази-менеджерские позиции – первоначально это были, главным образом, «инженеры», затем также профессиональные юристы и медики, специалисты по маркетингу, компьютерные аналитики и т.д.

Здесь нам нужно отметить два момента. Первый относится к лингвистическому смешению понятий. Считается, что эти «новые средние классы» представляют собой «промежуточный слой» (как в XI веке), но теперь он располагается между «буржуазией», или «капиталистами», или «топ-менеджментом» – и «пролетариатом» или «рабочими». Буржуазия одиннадцатого столетия была средним слоем, но в терминологии двадцатого века этот термин используется для описания высшего слоя. Это смешение понятий возникло в шестидесятые годы в результате попыток заменить выражение «новые средние классы» выражением «новые рабочие классы».[105] Эта смена наименования в основном поощрялась из-за ее политического подтекста, но на деле ею подчеркивался другой аспект изменяющейся реальности: уменьшение различий в стиле жизни и уровне доходов между квалифицированными рабочими и наемными профессионалами (менеджерами).

Второе замечание: эти новые средние классы с большим трудом поддаются описанию в категориях анализа XIX века. По одним критериям, им можно дать определение «буржуа», поскольку они живут в достатке, имеют деньги для инвестиций (не слишком много, и прежде всего в акции и облигации) и, несомненно, преследуют свои собственные – экономические и политические – интересы. Но их же можно сравнивать с наемными рабочими, постольку, поскольку они живут в основном на заработную плату (а не на доход от собственности); в этом отношении они – «пролетариат». И их нередко довольно гедонистический стиль жизни сводит в них на нет пуританские черты, ассоциирующиеся с буржуазной культурой; в этом отношении они – «аристократы».

4. Этим «новым средним классам» можно найти аналогию в странах Третьего мира. По мере того, как после Второй мировой войны одна страна за другой обретали независимость, аналитики начали обращать внимание на подъем весьма значимой страты – образованных управленцев, работающих в правительственных структурах, которые по уровню дохода были довольно обеспеченны, по сравнению с большинством их соотечественников. В Африке, где при фактическом отсутствии других групп обеспеченных людей благополучие этих управленческих кадров особенно бросалось в глаза, для их обозначения появилось новое понятие: «административная буржуазия».

В плане стиля жизни и социальных ценностей эта административная буржуазия вполне «буржуазна», в традиционном смысле этого слова. В странах Третьего мира она являет собой социальную опору большинства политических режимов, в виду чего Франц Фанон и настаивал на том, что африканские государства с их однопартийностью суть не что иное как «диктатуры буржуазии», именно такого рода буржуазии.[106] Но тем не менее, конечно же, эти «слуги общества» вовсе не были буржуа, поскольку не играли традиционных экономических ролей буржуазии: ролей предпринимателей, пользователей наемного труда, новаторов, берущих на себя риск и стремящихся извлечь максимальную прибыль. Хотя, впрочем, это не совсем так. Нередко случалось, что административные буржуа играли эти классические экономические роли, но когда они это делали, их не чествовали за это, но скорее обвиняли в «коррупции».

5. Наконец, еще одна (и последняя) область, в которой понятие буржуазии и/или средних классов начинает играть пусть и смущающую нас, но центральную роль, а именно – при анализе структуры государства в современном мире. Опять-таки, рассматриваем ли мы консервативную, либеральную или марксистскую доктрину – всеми ими предполагается, что наступление капитализма так или иначе соотносится и тесно связано с установлением политического контроля над государственным механизмом. Марксисты считают, что буржуазное государство есть не что иное, как следствие из капиталистической экономики, – мысль, наиболее кратко выражаемая афоризмом: «Государство – это исполнительный комитет правящего класса».[107] Ключевой для интерпретации истории вигами[108] была мысль, что стремление человечества к свободе осуществляется параллельно в области экономики, с одной стороны, и политики, с другой. Принцип laissez-faire[109] подразумевает наличие представительной демократии или, по крайней мере, парламентское правление. Консерваторы же, в свою очередь, жаловались не на что иное, как на глубинную связь между распространением денежных отношений и упадком традиционных институтов (в первую очередь, на уровне государственных структур). Когда консерваторы говорили о «реставрации», то речь шла о монархии и аристократических привилегиях, которые они желали бы видеть восстановленными.

Тем не менее, обратим внимание и на наличие мнений, настойчиво идущих вразрез традиционным. В Великобритании викторианской эпохи, этом знаменосце буржуазного триумфа, причем в тот момент, когда триумф этот достиг апогея, Уолтер Бэйджхот[110] исследовал продолжающуюся существенную роль монархии в поддержании условий возможности существования государства современности, капиталистической системы, для их выживания и преуспевания. Макс Вебер[111] утверждал то, что бюрократизация мира, каковую он считал ключевым для капиталистической цивилизации процессом, никогда не осуществится на самой вершине политической системы. А Джозеф Шумпетер[112] был убежден, что поскольку на деле буржуазия неспособна внять предостережениям Бэйджхота, здание власти неизбежно обрушится и что буржуазия, добиваясь политической власти, приближает свой собственный конец. Все три автора доказывают, что приравнять «буржуазную экономику» к «буржуазному государству» не так просто, как это кажется.

Для марксистов теория государства, классового базиса государства, была одной из самых спорных тем последних тридцати лет, особенно заметно это было в ходе дебатов между Никосом Пулантзасом[113] и Ральфом Милибандом[114]. Выражение «относительная автономия государства» стало клише, формально получившим весьма широкую поддержку. Однако на что это указывает, если не на тот факт, что теперь распространилось такое количество версий понятий «буржуазия» или «средний класс», что трудно доказать, что какая-либо из обозначаемых этими понятиями подгруппа на самом деле непосредственно управляет государством в том смысле, как это понимает марксистский афоризм? Да и сочетание этих различных подгрупп не дает в итоге единого класса или группы.

Пересмотр понятия

Таким образом, безоговорочное использование понятия «буржуа(зия)», как оно дошло до нас от его средневековых начал, через его воплощения в Европе «Старого Режима» и затем в эпоху индустриализации девятнадцатого столетия, применительно к реалиям мира XX века не представляется бесспорным.

Представляется еще более сложным использовать это понятие как своеобразную нить Ариадны, чтобы интерпретировать историческое развитие современного мира. Однако, насколько об этом можно судить, никто сегодня не готов совершенно отвергнуть это понятие. Я не знаю ни одной серьезной интерпретации истории нашего современного мира, в которой отсутствовало бы понятие «буржуазия» (или, иначе выражаясь, «средние классы»). И это не случайно. Трудно рассказывать историю, в который бы отсутствовал основной протагонист. Тем не менее когда мы видим, что понятие постоянно входит в противоречие с реальностью – а это мы наблюдаем во всех основных идеологических интерпретациях этой реальности, – возможно, настало время для пересмотра и переоценки самого понятия и его сущностных характеристик.

Позвольте мне сначала отметить другой забавный пример в истории мысли. Мы все прекрасно понимаем, что пролетариат или, если угодно, наемные рабочие, не всегда присутствовал на сцене истории. Некогда большая часть рабочей силы мира состояла из крестьян, то есть из сельских производителей, которые получали доход в самых различных формах, но редко в форме заработной платы. Сегодня большая (и даже наибольшая) часть мировой рабочей силы – городская и, как правило, получающая доход в форме заработной платы. Этот сдвиг одни авторы называют «пролетаризацией», другие – «формированием рабочего класса». Существует немало теорий этого процесса, которые стали предметом многочисленных исследований.

Мы также хорошо знаем, но для большинства из нас это менее примечательно, что процент людей, которые могут быть названы буржуа (в том или ином смысле) теперь гораздо выше, чем в предшествующие времена и, несомненно, этот рост имел непрерывный характер, начиная с XI века, и уж совершенно точно – с XVI века. Однако, насколько я знаю, фактически никто не говорит о «буржуазификации» как процессе, параллельном «пролетаризации». Никто не пишет книг о «формировании буржуазии», скорее историки пишут книги о «буржуа-завоевателях»[115]. Как будто бы буржуазия была изначально данностью, а потом просто стала воздействовать на других – на аристократию, государство, рабочих. Как будто у нее вовсе не было начал, и она возникла уже вполне созревшей, как Афина из головы Зевса.

Мы не можем не учуять здесь заигранность уловки deus ex machina («бог из машины») – и именно с таким «богом из машины» мы и имеем здесь дело. Потому что преимущественно значимое употребление понятия «буржуазия», или «средние классы», было нацелено на объяснение происхождения современного мира. Некогда, как гласит миф, был феодализм, т. е. экономика, не знавшая ни коммерции, ни специализации. Были сеньоры и крестьяне. Были также (но только ли по воле случая?) немногочисленные городские жители, бюргеры, которые производили товары и продавали их на рынке. Происходило становление средних классов, которые расширили мир денежного обращения, открыв тем самым путь для чудес современного мира. По другой версии, слегка измененной, но, в сущности, выражающей ту же идею, буржуазия не только поднялась (на экономической сцене), но впоследствии и возобладала (в сфере политики), оставив не у дел аристократию, прежде там господствовавшую. Чтобы этот миф имел смысл, буржуазия/средние классы должны были всегда уже быть данностью. Анализ исторического процесса формирования этой буржуазии неминуемо поставил бы под сомнение непротиворечивость этого мифа. Потому-то этот анализ так и не был проведен – разве только лишь частичным образом.

Овеществление экзистенциального деятеля, городского бюргера позднего Средневековья, в непрозрачную сущность, в буржуа – того буржуа, который завоевывает мир современности – идет рука об руку с мистификациями его психологии и идеологии. Предполагается, что этот буржуа – «индивидуалист». Опять-таки отметим согласие в этом консерваторов, либералов и марксистов. Все эти три школы мысли утверждали, что в отличие от предыдущих эпох (а для марксистов – и в отличие от будущих), у современности имеется главный социальный агент, буржуазный предприниматель, пекущийся о себе и только о себе. Он не принимает во внимание никакие социальные обязательства, не считается ни с какими (или только с отдельными) социальными ограничениями и постоянно озабочен бентамовским расчетом удовольствия и боли. Либералы 19 века определяли это занятие как упражнение в свободе и доказывали, немного мистически, что если бы каждый делал это от чистого сердца, то все от этого преуспели бы. Не было бы проигравших – только выигравшие. Со своей стороны, консерваторы и марксисты XIX века объединялись в моральном отвращении и социологическом скептицизме перед лицом такой либеральной беспечности. То, что либерал считал опытом «свободы» и источником человеческого прогресса, ими виделось как процесс, ведущий к состоянию «анархии», нежелательной как таковая, а в длительной перспективе приводящей к расстройству социальных связей, удерживающих общество от разложения.

Я не собираюсь оспаривать тот факт, что в этой современной мысли существует сильная «индивидуалистическая» тенденция, достигшая пика своего влияния в XIX веке. Я не отрицаю и того, что это течение мысли отразилось – как причина и как следствие – в значимых и важных моделях социального поведения, которые в современном мире демонстрируют социальные деятели. Против чего я желал бы возразить, так это против необоснованного логического скачка от восприятия индивидуализма как одной из важных социальных реальностей к восприятию индивидуализма как самой важной социальной реальности современного мира, буржуазной цивилизации и капиталистической миро-экономики. Этого попросту не было.

Основная проблема заключается в нашем ошибочном способе представлении того, как «работает» капитализм. Поскольку капитализм требует свободного потока производственных факторов – труда, капитала и товаров – мы полагаем, что для него необходим (или по крайней мере этого хотят сами капиталисты) совершенно свободный поток, в то время как на самом деле требуется (и капиталисты желают этого) частично свободный поток. Поскольку капитализм функционирует посредством рыночных механизмов, основанных на законе спроса и предложения, мы полагаем, что он требует (и капиталисты желают) совершенного конкурентного рынка, в то время как на самом деле капитализм требует (и капиталисты желают этого), чтобы рынки можно было одновременно использовать и для собственной выгоды, и во вред конкуренту; то есть чтобы это была экономика, которая в должной пропорции совмещала бы конкуренцию и монополию. Поскольку капитализм – система, которая вознаграждает индивидуалистическую поведенческую установку, мы полагаем, что он требует (или этого желают капиталисты), чтобы все действовали в соответствии со своей индивидуалистической мотивированностью, в то время как он требует (а капиталисты желают), чтобы как буржуа, так и пролетарии обременяли свой менталитет значительной дозой антииндивидуалистической социальной ориентированности.

Поскольку капитализм есть система, построенная на юридическом основании прав собственности, мы полагаем, что капитализм требует (а капиталисты желают), чтобы собственность была объявлена священной и чтобы права частных собственников распространялись на все новые области социального взаимодействия, тогда как на самом деле вся история капитализма – это история постоянного упадка (а не распространения) права собственности. Поскольку капитализм – это система, в которой капиталисты всегда отстаивали право принимать решения на исключительно экономических основаниях, мы считаем, что они фактически не терпят никакого политического вмешательство в эти их решения, тогда как на самом деле они постоянно и последовательно старались использовать государственную машинерию и приветствовали концепцию примата политики.

Бесконечное накопление

Говоря кратко, то, что было ошибочного в нашем понятии буржуа, – это наше перевернутое, обращенное (если не извращенное) прочтение исторической реальности капитализма. То, что есть капитализм, – это система, основанная на логике бесконечного накопления капитала. Именно эта бесконечность приветствовалась и осуждалась за ее «прометеевский дух»[116]. Именно эта бесконечность, согласно Эмилю Дюркгейму[117], имела беззаконие своей непременной обратной стороной. Именно от этой бесконечности, как настаивал Эрих Фромм[118], мы все стремимся бежать.

Когда Макс Вебер[119] предпринял анализ необходимой связи между протестантской этикой и духом капитализма, он описал социальные следствия из кальвинистской теологии. предопределения. Согласно этой теологии, если Бог всемогущ и только меньшинство может спастись, то люди не в состоянии ничего сделать для обеспечения того, что они окажутся в этом меньшинстве, поскольку, если бы это было выполнимо, они тем самым ограничивали бы волю Божию и Бог тогда не был бы всемогущим. Макс Вебер, однако, указывает на то, что хотя все это совершенно верно логически, но невозможно психологически. Психологически, исходя из этой логики, можно сделать вывод, что допустимым является любое поведение, так как все уже предопределено. Человек может также впасть в полную депрессию и стать совершенно пассивным, поскольку любые формы поведения оказываются безразличны в плане единственной оправданной цели – спасения.

Вебер утверждал, что логика, находящаяся в конфликте с психологикой, обречена и поэтому должна быть изменена. Так и произошло с кальвинизмом, который дополнил принцип предопределения доктриной о возможности предвидения, по крайней мере – негативного предвидения. Хотя мы не можем повлиять на поведение Бога нашими поступками, тем не менее определенные негативные или греховные действия могут служить признаками отсутствия благодати. Психологически теперь все было приведено в порядок. – Мы вынуждены вести себя хорошо, поскольку если бы мы того не делали, это было бы явным признаком того, что Бог нас оставил.

Я хотел бы провести анализ, параллельный анализу Макса Вебера, проводя различие между логикой и психо-логикой капиталистической этоса. Если целью наших усилий является бесконечное накопление капитала, то вечный тяжелый труд и самоотрицание будут логически необходимы. Есть железный закон прибыли, равно как и железный закон заработной платы. Грош, потраченный на удовольствие, – это грош, потерянный для инвестирования и, тем самым, для дальнейшего накопления капитала.

Однако хотя железный закон выгоды логически и безупречен, психо-логически он оказывается неисполнимым. Какой смысл быть капиталистом, предпринимателем, буржуа, если ты не получаешь за это никакого личного вознаграждения? Очевидна незавидность подобного расклада, и никто не пошел бы на него. Однако логически требуется именно это. Но если дело обстоит именно так, то логика должна быть изменена, поскольку иначе система не сможет работать. Но ясно, тем не менее, что система работает таким образом уже достаточно долго.

Подобно тому, как сочетание «всемогущество-предопределение» было изменено (и в конце концов сведено на нет) введением элемента предвидения, так и сочетание накопление-сбережение было изменено (и в конце концов сведено на нет) рентой. Как мы знаем, рента понималась экономистами-классиками (включая Маркса, последнего из экономистов-классиков) как истинная антитеза прибыли. Ничего подобного. Рента – воплощение прибыли. Экономисты-классики считали, что в процессе истории рента эволюционировала в прибыль, что на языке нашего исторического мифа означало: буржуазия свергла аристократию. На самом деле это неверно в двух отношениях. Хронологически процесс краткосрочен, а не долгосрочен, и он протекает в противоположном направлении. Любой капиталист стремится превратить прибыль в ренту. Это можно выразить следующим утверждением: главная цель любого «буржуа» – стать «аристократом». Это то, что касается кратковременного процесса, не долгосрочной перспективы.

Что такое «рента»? В строго экономических терминах, рента – это доход, который возникает из управления некой конкретной пространственно-временной реальностью, которая ни в каком смысле не может быть описана как создание ее собственника или как результат его личного труда (даже его предпринимательской деятельности). Если мне повезло владеть участком земли возле брода и я получаю плату за право перехода через мой участок, то я получаю ренту. Если я разрешаю людям работать на себя на моей земле или жить в моем доме, и получаю с них ежемесячно за это выплаты, меня можно назвать рантье. И в самом деле, во Франции XVIII века рантье определялись документами как «буржуа, благородно живущие на свои доходы», то есть не занимающиеся ни торговлей, ни профессиональной деятельностью.[120]

Однако применительно к каждому из этих случаев не совсем верно говорить, что я ничего не сделал для приобретения преимуществ, которые и дают мне возможность получать ренту. У меня было предвидение или удача, позволившие мне получить определенные права собственности, которые дает возможность законно получать ренту. «Работа», которая лежит в основе этого приобретения прав собственности, характеризуется двумя чертами. С одной стороны, она была осуществлена в прошлом, а не в настоящем. (На самом деле, часто даже в очень отдаленном прошлом, моими предками). С другой стороны, она требует гарантии со стороны политической власти, при отсутствии которой она не сможет принести дохода в нынешнее время. Таким образом, рента = прошлому и рента = политической власти.

Рента работает на нынешнего владельца собственности, она не служит тому, кто стремится прилагаемым сегодня сверхусилием в труде приобрести собственность. Поэтому рента всегда под угрозой вызова. И поскольку рента гарантирована политическими механизмами, она всегда находится под угрозой политического вызова. Тот же, кто добился успеха благодаря своему «вызову», вследствие этого приобретает собственность. И как только это происходит, его интересы диктуют ему защиту легитимности ренты.

Рента – это механизм для повышения ставки прибыли по сравнению с той ставкой, которая могла бы быть получена на собственно конкурентном рынке. Вернемся к примеру переправы через реку. Предположим, что эта река имеет только одно место, достаточно узкое для строительства моста. Здесь есть различные альтернативные варианты. Государство может заявить, что вся земля потенциально является частной, и то лицо, которое владеет в данном, самом узком месте, участками на обоих берегах реки, может построить частный мост и взимать плату за переезд (перевозку товаров) через реку. Если действительно существует лишь одно место для пересечения реки, это лицо в данном случае будет монополистом и может назначить высокую плату в качестве способа изъятия значительной доли прибавочной стоимости, приходящейся на все товарные потоки, движение которых проходит через реку.

В другом, альтернативном варианте государство может объявить оба берега общественной собственностью, и в этом случае возникают две возможные идеально-типические[121] ситуации. С одной стороны, государство может построить мост на средства общественных фондов и не назначить никакой платы, или лишь минимальную плату, чтобы окупить издержки на его сооружение, – в этом случае с этих товарных потоков не будет извлекаться никакой прибавочной стоимости. С другой стороны, государство может заявить, что хотя берега и остаются в общественной собственности, они могут использоваться конкурирующими владельцами маленьких судов для перевозки товаров через реку. В таком случае, острая конкуренция снизит цену этих услуг до уровня очень низкой ставки прибыли, получаемой владельцами судов. Таким образом, они получат минимальную прибавочную стоимость от товарных потоков, пересекающих реку.

Рента и монополия

Заметим, насколько в этом примере рента кажется тем же (или почти тем же), что и монопольная прибыль. Как известно, монополия означает ситуацию, в которой, из-за отсутствия конкуренции, одна из сторон сделки может получить высокую прибыль или, иначе говоря, большую долю прибавочной стоимости, генерированной во всем товарном потоке, частью которого является монополизированный сегмент. Совершенно ясно, на деле – самоочевидно, что чем ближе продвинулось предприятие к монополизации специфического пространственно-временного типа экономической трансакции, тем выше ставка прибыли. И чем более рыночная ситуация является истинно конкурентной, тем ниже ставка прибыли. Действительно, это отношение между истинной конкуренцией и низкими ставками прибыли – само по себе одно из исторических идеологических оправданий системы свободного предпринимательства. К сожалению, капитализм никогда не знал настоящей широко распространенной свободы предпринимательства. И он никогда этого не знал именно потому, что, преследуя цели как можно большего накопления капитала, капиталисты стремятся к прибылям, максимальным прибылям. Таким образом, капиталисты не только мотивированы, но и структурно вынуждены стремиться к поиску монопольных позиций, что толкает их к стремлению максимизации прибыли через главное средство, которое может обеспечить постоянство этого процесса, то есть через государство.

Итак, вы видите, что мир, который я описываю, – это перевернутый мир. Капиталисты хотят монополии, а не конкуренции. Они стремятся к накоплению капитала не через прибыль, но посредством ренты. Они хотят быть не буржуа, но аристократами. И поскольку исторически – то есть с XVI века по сегодняшний день – мы видим углубление и расширение капиталистической логики в капиталистической миро-экономике, в наше время существует больше, а не меньше монополий, больше ренты и меньше прибыли, больше аристократии и меньше буржуазии.

Ах, вы скажете, это уж слишком! Это чересчур заумно! Мы уже не видим здесь ни узнаваемой картины мира, который мы знаем, ни правдоподобной интерпретации исторического прошлого, в том виде, в каком мы его изучали. И вы будете правы, потому что половину истории я оставил вне рассмотрения. Капитализм не статичен: это историческая система. Он развивается по своей внутренней логике и по причине своих внутренних противоречий. Другими словами, у него есть вековые тенденции и циклические ритмы. Поэтому давайте рассмотрим эти вековые тенденции, особенно по отношению к объекту нашего исследования – буржуа; или, скорее, давайте обратимся к тому длительному процессу, который мы назвали обуржуазиванием. Я полагаю, что этот процесс осуществляется примерно следующим образом.

Логикой капитализма востребуется трезвый и воздержанный пуританин, Скрудж, который жалеет денег даже на Рождество. Психологика капитализма, для которой деньги являются мерилом благодати даже более, чем мерилом власти, требует демонстрации богатства, и тем самым, «бросающегося в глаза потребления», «показной роскоши». Чтобы разрешить это противоречие, система действует следующим образом: она развертывает эти две страсти в цепочке поколений (феномен «Будденброков»). Там, где мы видим концентрацию удачливых предпринимателей, мы наблюдаем концентрацию типа «Будденброков». Отсюда, например, аристократизация буржуазии в Голландии в конце XVII века. Когда этот феномен повторяется в виде фарса – например, в Египте XX века, – мы это называем «предательством исторической роли буржуазии».

Однако это не только вопрос поведения буржуа как потребителя. Склонность буржуа к аристократическому стилю также можно найти в его первоначальном способе действий в качестве предпринимателя. Вплоть до самого XIX века (исключая сохранившиеся кое-где и поныне пережитки) в плане трудовых отношений капиталистическое предприятие строилось по модели феодального поместья. Собственник выступал в качестве патерналистской фигуры. Он заботился о своих работниках, предоставлял им жилье, предлагал им своего рода программы социальной помощи и следил не только за их трудовой дисциплиной, но также и за моральными качествами в целом.

Однако со временем – вследствие стремления к монополии, уничтожения конкурентов – проявляется тенденция к концентрации капитала. Из-за наличия различных противоположно направленных тенденций, которые постоянно разрушают квази-монополии, этот процесс протекает медленно. Но постепенно предпринимательские структуры увеличиваются, и этот процесс дает ход отделению собственности от управления – отмиранию патернализма, подъему корпораций, а в силу этого и возникновению «новых средних классов». Там, где «предприятия» на самом деле скорее являются собственностью государства, чем номинально частными, как это бывает в слабых государствах периферийных и особенно полу периферийных зон миро-экономики, там новые средние классы по большей части принимают форму административной буржуазии. По мере развития этого процесса роль законного собственника становится все менее и менее центральной, в конце концов сходя на нет.

Как мы должны концептуализировать эти новые средние классы – буржуазию на зарплате? Ясно, что они буржуазны в отношении их стиля жизни и потребления, или (если вам будет угодно) в отношении того, что они также присваивают прибавочную стоимость. Однако в отношении капитала или прав собственности они не являются буржуа или являются ими в весьма малой степени. То есть они, в отличие от «классических» буржуа, значительно менее способны обратить прибыль в ренту, то есть аристократизироваться. Они живут благодаря преимуществам, достигнутым в настоящем, а не за счет привилегий, унаследованных от прошлого.

Более того, они не могут перевести свой доход, получаемый в настоящем (прибыль) в будущий доход (ренту). Иначе, они никогда не смогут стать тем прошлым, на которое смогли бы жить их дети. Не только они живут настоящим, то же самое будет участью их детей и внуков. В этом состоит существо обуржуазивания – конец возможности аристократизации (этой заветной мечты классического буржуа-собственника); конец строительства прошлого ради будущего; проклятие жить лишь в настоящем.

Поразмыслим над тем, насколько удивительно параллелен этот процесс по отношению к тому, что мы традиционно называем пролетаризацией, – параллелен, но не тождественен. Как принято считать, пролетарий – это рабочий, который более уже не является ни крестьянином (то есть мелким пользователем земли), ни ремесленником (то есть мелким пользователем машинного производства). Пролетарий – это тот, кто может предложить на рынке только свою рабочую силу и не имеет ресурсов (то есть не имеет прошлого), на которые он мог бы опираться. Он живет на то, что зарабатывает в настоящем.

Буржуа в моем описании также более не распоряжается капиталом (и поэтому не имеет прошлого) и живет на то, что зарабатывает в настоящем. Однако между ним и пролетарием есть одно разительное отличие: буржуа живет гораздо лучше. Но, как то представляется, это отличие более не определяется (а если да, то в очень малой степени) отношением к управлению средствами производства. Но тем не менее буржуа, продукт обуржуазивания, так или иначе получает прибавочную стоимость, созданную пролетарием, продуктом пролетаризации. И если это – не управление средствами производства, то все же должно существовать нечто, чем управляет буржуа и чем пролетарий управлять не может, что обеспечивает такой порядок вещей.

«Человеческий капитал»

Дойдя до этого места нашего анализа, отметим недавнее возникновение другого квази-понятия – понятия «человеческого капитала». Человеческий капитал – это то, чем эти буржуа нового стиля, в отличие от пролетария, обладают в изобилии. Но где они приобретают этот человеческий капитал? Ответ хорошо известен: в системе образования, главная и самопровозглашаемая функция которого заключается в подготовке людей, способных стать членами «новых средних классов», то есть стать профессионалами, специалистами в технической сфере и администраторами частных и общественных предприятий, которые являются функциональными кирпичиками нашей экономической системы.

Создают ли на самом деле системы образования во всем мире этот человеческий капитал, то есть обучают ли они людей сложным специфическим умениям, которые в экономическом отношении заслуживают большего вознаграждения, чем другие? Вероятно, можно указать на случаи, когда на самом высоком уровне образовательных систем что-то достигалось в этом плане (но и то лишь частично), однако наибольшая часть нашей образовательной системы выполняет скорее функцию социализации, опекающего воспитания и отфильтровывания тех, кто должен войти в эти новые средние классы. Как происходит такой отбор? Это очевидно: в силу заслуг, в том смысле, что полный тупица никогда не получит, например, докторскую степень (или по крайней мере, говорят, это случается весьма редко). Но поскольку слишком много (не слишком мало) людей имеют достоинства (по крайней мере достаточные, чтобы стать членом новых средних классов), окончательный отбор, после того как все прочее уже сказано и сделано, не может не быть несколько произвольным.

Никто не любит риск лотереи. Слишком много зависит от случая. Большинство людей делают все возможное, чтобы избежать произвольности этого выбора. Они максимально используют свое влияние, чтобы обеспечить себе выигрыш, т. е. получить доступ к привилегиям. И большее влияние имеют здесь те, у кого на сегодняшний момент больше преимуществ. Сейчас единственное, что новые средние классы могут предложить своим детям, учитывая, что они не могут им передать по наследству прошлое (или по крайней мере для них все труднее это сделать), – это привилегированный доступ к «лучшим» образовательным учреждениям.

Поэтому не должно вызывать удивление, что ключевым аспектом политической борьбы оказываются правила самой «образовательной игры» в самом широком смысле этого слова. В этой связи вернемся к теме государства. Хотя является верным, что государство все менее может вознаграждать заслуги прошлого путем наделения привилегиями и установления ренты, – в виду того, что собственность становится все менее и менее важной по мере движения капитализма по своей исторической траектории – это еще не означает, что само государство уходит со сцены. Вместо вознаграждения прошлого почестями, государство может вознаграждать настоящее меритократическим порядком. Наконец, в наших высокопрофессиональных, высокооплачиваемых, не имеющих собственности буржуа мы можем увидеть «карьеры, открытые для таланта» – не забывая при этом, что, поскольку вокруг слишком много талантов, кто-то должен решать, кто талантлив, а кто нет. И это решение, когда оно принимается в рамках узкого диапазона различий, является политическим решением.

Таким образом, мы можем обобщить картину нашего анализа. В течение определенного времени, действительно, буржуазия развивалась в рамках капитализма. Однако, современная «версия» буржуазии имеет мало общего со средневековым социальным типом купца, описание которого стоит у истоков самого этого наименования. Она также мало напоминает социальный тип индустриального капиталиста XIX века, описание которого стало источником для формирования этого понятия в том его общем виде, в каком и в наше время оно используется в исторических социальных науках. Наш взгляд отвлечен на частности и намеренно затуманен искажениями, внесенными действующими идеологиями.

Тем не менее справедливо, что буржуа как получатель прибавочной стоимости – протагонист капиталистической драмы. И вместе с тем он всегда был политическим действующим лицом не меньше, чем экономическим. То есть аргументы в пользу того, что капитализм – это уникальная историческая система, поскольку он единственный оказался способен отделить экономическую сферу как автономную от политической, мне представляются гигантской, пусть идеологически и весьма полезной, мистификацией реальности.

И этот момент приводит меня к последнему пункту размышлений – к XXI веку. Проблема этого последнего воплощении буржуазных привилегий, которым является меритократическая система – то есть проблема с точки зрения буржуазии – заключается в том, что эта система менее всего (а не более) защищена, поскольку покоится на очень тонком и слабом основании. Угнетенные могут смиряться с тем, что ими управляют люди, рожденные для того, чтобы править, и что они получают за управление ими вознаграждение. Но подчиняться и вознаграждать людей, единственное (и то сомнительное) акцентируемое достоинство которых состоит в том, что они якобы умнее – это уже невыносимо. Покровы становятся все более прозрачными и эксплуатация становится все более явной. Рабочие, не имея над собой ни царя, ни патерналиста-капиталиста, способных умерить их гнев, становятся все более склонны объяснять эксплуатацию и все свои беды, исходя из своих узких интересов. Это то, о чем говорил Бейджхот и Шумпетер. Бейджхот еще надеялся на то, что королева Виктория найдет способ выпутаться из трудной ситуации. Шумпетер, живший позже, и не в Лондоне, а в Вене, преподававший в Гарварде и сам ставший свидетелем этих процессов, был намного более пессимистичен. Он знал, что теперь, когда буржуа уже не может стать аристократом, падение этой системы не заставит себя слишком долго ждать.

10. ОТ КЛАССОВОЙ БОРЬБЫ К БОРЬБЕ БЕСКЛАССОВОЙ?[122]

Э. Балибар

Прежде всего исследуем саму форму вопроса, поставленного участниками этого коллоквиума, вопроса «Whither Marxism?», «Куда идет марксизм?» В такой форме вопрос ставит под сомнение не только современное состояние марксизма, но и его конечную цель и жизнеспособность. В 1913 году, в знаменитой статье «Исторические судьбы учения Карла Маркса»[123] Ленин предложил периодизацию всемирной истории, в качестве центрального события которой провозглашалась Парижская коммуна. Этим событием датируется появление на свет «закона», позволяющего хорошо ориентироваться в «мнимом хаосе истории» – закона классовой борьбы, который в эпоху, начавшуюся с Коммуны, сформулировал Маркс. И это совпадение времени формулирования закона с началом новой эпохи было для Ленина столь значительным, что он с уверенностью утверждал: «Диалектика истории такова, что теоретическая победа марксизма заставляет врагов его переодеваться марксистами». Другими словами, марксизм утверждался в качестве господствующего «мировоззрения». Десятилетиями социалистические революции только и делали, что внушали эту уверенность миллионам людей, вовсе не глупых и не властолюбивых. Парадоксальным образом, если исключить солидный корпус идеологизированных функционеров в тех странах, где марксизм является официальным учением (но верят ли в него сами эти функционеры?), такой тип уверенности сегодня сказывается разве что в обличениях нескольких теоретиков неолиберализма, для которых малейшая доля социальной политики «государственного обеспечения» уже означает проявление марксизма. Для всех остальных более очевидным, скорее, представляется упадок марксизма: the withering away of marxism! Так давайте разберемся, чего стоит эта новоявленная ортодоксия?

Я не намерен прямо отвечать на этот вопрос, прежде всего потому, что он плохо поставлен. Мне кажется, что для нас важнее выявить те противоречия, что оказались сокрытыми этими последовательными «утверждениями предвосхищаемой достоверности» (как говорил Лакан[124]), и работа с ними. В идеале, мы хотели бы изменить сами основания полемики. Но стоит начать с некоторых замечаний по поводу метода.

Во-первых, фактом элементарной логики является то, что на вопрос «Куда идет марксизм?» сам марксизм как теория не может предложить никакого позитивного ответа. Он не может даже дать ориентиры для такого ответа. Это означало бы, что марксизм познал бы свой собственный «смысл». Мы можем требовать от марксизма (и даже этого еще не сделано), чтобы он изучил влияние на свою доктринальную историю тех социальных движений, в которых он был задействован, а с другой стороны, проанализировал последствия самих исторических ситуаций, в которых он выступал как «материальная сила». Но поверить в то, что марксизму удалось познать результаты своей понятийной диалектики или результаты «реальной» диалектики его «становления миром», мы не можем. Мы можем только размышлять над этими вопросами, размышлять в философском смысле, то есть не допуская заранее существующих правил (Лиотар). Учитывая, что любая рефлексия не совпадает со своим объектом, поскольку она «имманентна» процессу, который собирается изучать.

Во-вторых, существует диалектический тезис, очень общий и поэтому почти неоспоримый, который мы можем непосредственно приложить к марксизму, поскольку марксизм существует (существует как теория, идеология, форма организации, предмет споров...): «Все существующее достойно гибели» (цитата из «Фауста» Гёте, примененная Энгельсом к «гегелевской системе»[125]). И поэтому марксизм, во всех своих существующих проявлениях, неизбежно должен рано или поздно погибнуть. Включая его теорию. И если марксизм куда-то и «идет», то ни к чему иному, как к своему собственному разрушению. Добавим к этому другой тезис (на этот раз из Спинозы[126]): «Существует не один способ погибнуть». Некоторые из этих способов означают чистое и простое исчезновение без остатка. Другие – преобразование, смену чем-то иным или революцию: когда нечто продолжает существовать в форме своей противоположности. Ретроспективно (и только ретроспективно) изучив гибель марксизма, мы сможем узнать, что его составляло. Если же мы, тем не менее, выдвигаем гипотезу, что процесс «гибели» уже идет, и даже весьма продвинулся — думать так позволяет далеко не один признак, – то вступает в свои права интеллектуальное осмысление нашего положения: мы можем взять на себя риск найти теоретико-практическое зерно смысла, от которого зависит итог этого процесса, и разрабатывать его в определенном направлении.

Третье замечание. Историческое влияние марксизма, как оно представляется нам в перспективе его разработки, его практического применения, его институционализации и его «кризиса», – являет собой на удивление противоречивую картину. И даже вдвойне противоречивую.

С одной стороны, не претендуя на точное определение момента, в который произошло это событие (может быть, в тот момент, когда некоторые коммунистические партии перестали ставить своей целью «диктатуру пролетариата» – слишком поздно, в одном смысле, и слишком рано, в другом), очевидно, что «предвидения» и революционная «программа» марксизма как таковые никогда не были реализованы, по той простой причине, что «условия», на которых они основывались – определенная конфигурация классовой борьбы и капитализма – уже не существовали: капитализм уже «пошел дальше» этих условий, и таким образом «пошел дальше» самого марксизма. Однако никакой серьезный анализ модальностей этого преодоления не может не учитывать, что отчасти (и даже по большей части) оно оказалось косвенным результатом действенности марксизма: особенно в той мере, в какой «реструктуризация» капитализма в XX веке была ответом и контратакой на советскую революцию (этот законный или считающийся законным отпрыск марксизма) и прежде всего на ее продолжение в рабочих движениях и борьбе за национальную независимость. Таким образом, марксизм принял участие в упразднении своей собственной перспективы будущего.

С другой стороны, марксизм – или определенная разновидность марксизма, но мы не можем априори отвергать их общность – уверенно заявляли о своей реализации в «социалистических революциях» и в «построении социализма». Сколь бы велики здесь ни были смещения, известные тем, кто хорошо знает теорию и перспективную модель «перехода», общества «реализованного социализма» опирались на марксизм, чтобы официально заявить о себе как о «бесклассовых» обществах или, по крайней мере, как об обществах «без классовой борьбы». Прежде всего в этой нормативной форме нечто от марксизма необратимо перешло в действующие институты. Тем не менее эти общества в период после Второй мировой войны никак нельзя назвать обществами без истории, обществами политически неподвижными; и такое положение дел отчасти обязано своим существованием той острой форме, которую периодически принимает внутри них классовая борьба в самом классическом виде (борьба рабочих), и даже борьба революционных классов (Китай, Польша), тесно связанная с демократическими сражениями, направленными против их монополистских государственных партий. Здесь возникает еще один парадокс: марксизм, как проблематика социальных антагонизмов, все время появляется раньше своего собственного «завершения».

Отсюда – единственное пересечение марксизма с разделениями и социальными формациями нашего исторического настоящего: похоже, что отношение к марксизму «раскалывает» современный мир, но в то же время похоже, что классовая борьба, которая объявляется «законом» или принципом постижения, всегда оказывается не там, где ее ищут.

Перейдем, наконец, к нашей центральной теме. Говоря коротко, совершенно очевидно, что идентичность марксизма полностью зависит от определения, от возможности и пригодности его анализа классов и классовой борьбы. Вне этого анализа нет марксизма – ни как специфического теоретического осмысления общественной жизни, ни как выражения «политической» стратегии исторической деятельности. И наоборот, какая-то часть марксизма может рассматриваться как неизбежная до тех пор, пока классовая борьба остается принципом постижения общественных изменений: если не как единственное «фундаментальное определение» или «двигатель» исторического развития, то по крайней мере как непримиримый антагонизм, в силу универсальности которого от него не может абстрагироваться никакая политика. Независимо от поправок, которые вносятся в ее описание и в ее определенным образом ориентированные «законы».

Но именно здесь возможно опровержение и доказательство того, что марксизм запутался в своей фактической очевидности. Некоторые из понятий, связанных воедино и кажущихся логичными, оказались банализованы до крайности: например, «революция» или «кризис». И наоборот, «классовая борьба», по крайней мере в «капиталистических» странах, исчезла со сцены: или потому что объявляющие о ней, как кажется, все меньше участвуют в общественной деятельности, или же – и здесь одно дополняет другое – потому, что на практике в самых важных конфигурациях политической жизни сами классы в значительной мере потеряли свою видимую идентичность. Классовая борьба стала похожа на миф. Миф, сфабрикованный теорией, спроецированный на реальную историю идеологией организаций (прежде всего рабочих партий) и более или менее полно «интериоризованный» разнородными социальными группами, которым он дал возможность осознать себя как носителей прав и притязаний в условиях, сегодня по большей части преодоленных. Но если классы обладают только мифической идентичностью, как может остаться реальной классовая борьба?

Верно, что констатировать «кризис марксизма» можно различными способами. Самый грубый из них состоит в пересмотре истории последних двух веков с целью продемонстрировать, что поляризация общества на два (или три) антагонистических класса всегда была мифом: ее существование может быть описано только историей и психологией политического воображаемого.

Но можно сказать, что схема антагонизма классов по крайней мере приблизительно соответствовала реальности «индустриальных обществ» конца XIX века. Но мало-помалу обстоятельства изменились: с одной стороны, введены общие условия оплаты труда, труд интеллектуализируется, развивается сфера обслуживания – то есть исчезает «пролетариат»; с другой стороны, завершается процесс разделения функций собственника и управляющего, увеличивается общественный (то есть государственный) контроль над экономикой – то есть исчезает «буржуазия». С тех пор как «средние классы», «мелкая буржуазия», «бюрократия», «новые слои наемных работников» – эта вечная головная боль для теории и политики, над которой марксизм не перестает биться, – в конце концов заполнили большую часть картины и маргинализировали типические фигуры рабочего и хозяина-капиталиста (даже если эксплуатируемый труд и финансовый капитал никуда не исчезли), классы и классовая борьба становятся политическим мифом, а марксизм – мифологией.

Но некоторые исследователи продолжают задаваться вопросом, не является ли грандиозным обманом заявлять об исчезновении классов в тот момент (семидесятые и восьмидесятые годы) и в том контексте (всемирный экономический кризис, сопоставляемый экономистами с кризисом тридцатых годов), когда налицо целая серия общественных явлений, относимых марксизмом к эксплуатации и классовой борьбе: массовая пауперизация, безработица, ускоренная деиндустриализация старых «бастионов» капиталистического производства, то есть разрушение капитала, совпадающее со вспышкой финансовой и денежной спекуляции. В то же время появились государственные политики, зарабатывающие очки на якобы марксистском взгляде, которые представляют себя «классовыми» политиками, то есть возвышенно говорят уже не об общих интересах (понимаемых как коллективные и даже как общественные интересы), но об императивах здорового предпринимательства, экономической войны, рентабельности «человеческого капитала», мобильности людей. Разве они не олицетворяют классовую борьбу?

Но чего здесь недостает (как справедливо высказалась С. де Брюнофф), так это взаимосвязи общественного, политического и теоретического. Поэтому очевидность классовых антагонизмов трансформируется в непрозрачность. Без сомнения, неолиберальные и неоконсервативные политики завязают в проблемах социальной неуправляемости, нестабильности интернациональных отношений, противоречивости своего собственного популизма (и своего собственного морализаторства) – но они добиваются бесспорных негативных успехов в разрушении и делегитимации институциональных форм рабочего движения, организованных форм классовой борьбы. Тот факт, что эти попытки деструкции должны были быть хорошо продуманными и настойчивыми, свидетельствует о том, что марксистский миф некоторым образом препятствовал своему ниспровержению. Но эти негативные успехи стали реальностью тогда, когда в большинстве капиталистических центров рабочее движение уже имело за собой долгую историю организованной деятельности, десятилетия опыта практической борьбы и теоретических дебатов. Получилось так, что рабочая борьба последних лет, самая жесткая и самая мощная (английские шахтеры, французские металлурги и железнодорожники), в большинстве случаев представала в форме борьбы отраслевой (то есть «корпоративной») и оборонительной, как принципиальное, но бессмысленное сражение за коллективное будущее. И в то же время социальное противостояние приняло ряд других форм, и некоторым из них, несмотря на их институциональную нестабильность или благодаря ей, придается намного большее значение. Это относится к конфликтам поколений, конфликтам, связанным с технологической угрозой окружающей среде, конфликтам «этническим» или «религиозным»; «эндемическим» формам войны и транснационального терроризма.

Перед нами, возможно, самая радикальная форма «исчезновения классов»: не чистое и простое затухание социально-экономической борьбы и стоящих за ней интересов, но потеря ею центрального места в политике, ее рассеяние по поверхности многообразной социальной конфликтности, где вездесущность конфликта не сопровождается никакой иерархизацией, никаким заметным разделением общества на «два лагеря», никакой «последней инстанцией», определяющей обстоятельства и эволюцию, каким-либо иным вектором трансформации, кроме как проблематичными последствиями технологического принуждения, идеологических страстей и государственных интересов.

Короче, ситуация, скорее, «гоббсовская», чем «марксистская», что, можно сказать, и отражается в недавних переменах в области политической философии.

Размышление над такой ситуацией прежде всего требует, как мне кажется, не столько «воздержания от суждений» по поводу пригодности теоретических постулатов марксизма, сколько ясного различения времени для анализа исторических понятий, с одной стороны, и форм и времени для программ и приказов, с другой. Поскольку у нас есть веские основания считать, что их смешение регулярно провоцирует марксизм на восприятие своих собственных заявлений в качестве «универсальных» и «объективных» и придание им авансом статуса практической истины. Разобраться в этом смешении – не способ убежать в «чистую» теорию, но прежде всего необходимое, если не достаточное, условие осмысления взаимосвязи между теорией и практикой, соответствующее поиску стратегии, а не спекулятивному эмпиризму.

Я предлагаю сформулировать некоторые элементы такой рефлексии, чтобы подвергнуть понятие «классовой борьбы» критическому исследованию. Прежде всего я выделю некоторые двусмысленные черты концепции классов в изложении Маркса, надолго определившие характер дальнейшего развития этой его теории. Затем я исследую, возможно ли распространить ее на некоторые аспекты классовой борьбы, действительно противоречащие ее дежурной версии. Также следовало бы – но что касается меня, то это будет сделано в другом месте – разобраться в том, каким образом, с марксистской точки зрения, могут быть обозначены те общественные процессы и отношения, что оказываются несводимыми к такого рода теоретизации и даже несовместимыми с ней, – тем самым определяя ее действительные внутренние пределы (или, если угодно, внутренние пределы базовой для марксизма «антропологии»: я имею здесь в виду, например, «механизацию мышления», отношения сексуального подавления или же некоторые аспекты национализма и расизма).

«Марксистская теория» классов

Я не собираюсь здесь еще раз представлять основные понятия «исторического материализма», но только хочу отметить то, что в самих трудах Маркса (если они понимаются буквально – скорее, как теоретический опыт, а не как система), придает анализу классовой борьбы некую двусмысленность, в силу чего можно подумать, что здесь ведется «игра», необходимая для обусловливания практического применения этой теории. Я не буду подробно останавливаться на том, что и так хорошо известно, как и на том, о чем я уже говорил ранее.

Первое, что должно останавливать наше внимание, это резкая несоразмерность классовой борьбы, как она описывается, с одной стороны, в «историко-политических» трудах Маркса, а с другой стороны – в «Капитале».

«Историко-политические» труды, естественно, в большей степени обусловлены условиями, в которых они появились. Представленная в них «картина» появилась как адаптация фундаментальной исторической схемы к неожиданным поворотам эмпирической истории (сводимой, в основном, к истории европейской), постоянно колеблющаяся между апостериорными исправлениями и предвосхищением. Либо эта адаптация требует искусственных концепций: так возникает знаменитая тема «рабочей аристократии», – либо она приводит к серьезным логическим затруднениям: например, к той пробужденной бонапартизмом идее, согласно которой буржуазия не сможет сама по себе, как класс, осуществлять политическую власть. Но иногда эта адаптация развивает гораздо более тонкую диалектику «конкретного»: такова мысль, что революционные и контрреволюционные кризисы сгущают в единую драматическую последовательность различные проявления как разложения классовой репрезентации, так и поляризации общества на противоборствующие лагеря. В этом анализе Маркса никогда не затрагивается то представление об истории, которое, можно назвать стратегическим: установление и столкновение коллективных сил, наделенных своей собственной идентичностью, социальной функцией и исключительными политическими интересами – то, что в «Манифесте» называется «гражданской войной, скрытой или явной». И поэтому возможно персонифицировать классы в качестве материальных и идеологических создателей истории. Такая персонификация, разумеется, предполагает фундаментальную симметрию противопоставляемых сторон.

Но именно это по большей части отсутствует в анализе «Капитала» (и в основе своей несовместимо с его «логикой»). «Капитал» описывает процесс, который, конечно, в целом строится на борьбе классов, но несет в себе фундаментальную асимметрию – до такой степени, что можно было бы сказать, что с этой точки зрения классы-антагонисты никогда не «встречаются». В самом деле, буржуа, то есть капиталисты (я еще вернусь к проблемам, которые ставит это двойное обозначение), никогда не выступают как социальная группа, но только как «персонификация», «маски», «носители» капитала и различных его функций. И «фракции» капиталистического класса – предприниматели, финансисты, торговцы – начинают приобретать социологическое измерение лишь тогда, когда эти функции оказываются противоположны друг другу, или же когда они сталкиваются с интересами земельной собственности и докапиталистических классов, рассматриваемых как «внешние» системе. Напротив, пролетариат сразу же выступает перед лицом денежного капитала как конкретная реальность («коллективный труженик», «рабочая сила»), осязаемая в процессе производства и воспроизводства. Можно сказать, что в конечном итоге в «Капитале» нет двух, трех или четырех классов, но есть только один-единственный класс: пролетарский рабочий класс, существование которого является одновременно условием валоризации капитала, результатом его накопления и препятствием, с которым постоянно сталкивается автоматизм его движения.

Следовательно, асимметрия двух «фундаментальных классов» (личностное отсутствие одного, соответствующее присутствию другого, и наоборот) не только не противоречит идее «классовой борьбы», но и появляется как непосредственное выражение глубинной структуры этой борьбы («никакая наука не была бы нужна, если бы суть вещей лежала на поверхности», писал Маркс), поскольку эта борьба всегда уже происходит в русле производства и воспроизводства условий эксплуатации, а не просто примешивается к ним.

Итак, «марксизм» есть единство этих двух точек зрения (или, что мы надеемся объяснить в дальнейшем, единство определения и персонификации в отношении экономики и политической дефиниции классов в рамках одной и той же исторической драмы). И следовательно, если свести это к схеме, он представляет собой единство различных точек зрения: точки зрения «Капитала» и точки зрения «Коммунистического Манифеста», – которое, как кажется, гарантировано цепью соотношений выражения и представления, связывающих вопрос о труде с вопросом о власти, и логикой развития противоречий.

Здесь мы должны подробнее рассмотреть тот способ, которым Маркс – Маркс «Капитала» – осмыслял происхождение противоречий в самих условиях существования пролетариата: как «конкретную» историческую ситуацию, в которой в определенный момент вызревает невыносимость характера определенной формы жизни, целиком находящейся в области производительного наемного труда и абсолютных пределов определенной экономической формы, основывающейся исключительно на возрастающей эксплуатации этого труда.

Резюмируем в общих чертах. Анализ «Капитала» связывает друг с другом «форму» и «содержание» или, если угодно, момент универсального и момент частного. Форма (универсальное) – это самодвижение капитала, неопределенный процесс его превращений и накопления. Частное содержание – это связанные между собой моменты трансформации «человеческого материала» в наемную рабочую силу (продаваемую и покупаемую как товар), ее использования в процессе производства прибавочной стоимости и ее воспроизводства на уровне всего общества. Если рассмотреть содержание в его историческом измерении (или как тенденцию, проявляющуюся в истории всех обществ в той мере, в какой они подчиняются капиталистической «логике»), то можно сказать, что эта взаимосвязь является пролетаризацией работников. Но поскольку самодвижение капитала, как кажется, благодаря собственной непрерывности (несмотря на кризисы) обретает непосредственное единство, пролетаризация может быть концептуально осмыслена только при условии вычленения по крайней мере трех типов (трех «историй», если так можно выразиться) социальных явлений, различных на внешнем уровне.

- Прежде всего это момент эксплуатации в собственном смысле этого слова, в ее рыночной форме, момент извлечения и присвоения капиталом прибавочной стоимости, то есть количественное различие между необходимым трудом, соответствующим воспроизводству рабочей силы в данных исторических условиях, и прибавочным трудом, превращаемым в средства производства, соответствующие техническому развитию. Так как имеют место это различие и это нарастающее присвоение, становятся необходимыми одновременно стабильная юридическая форма (трудовое соглашение) и постоянное соотношение сил (для поддержания которого задействуются средства технического принуждения, коалиции рабочих и нанимателей и регулятивное вторжение государства, устанавливающее «норму оплаты труда»).

- Следующий момент я называю господством. Это социальное отношение, которое устанавливается в самом производстве, первоначально проникает в самые глубокие «поры» рабочего дня трудящегося благодаря простому формальному подчинению труда управлению капитала, а также благодаря разделению труда, раздроблению, механизации, интенсификации, завершающимися реальным подчинением труда требованиям валоризации. Решающую роль здесь играет разделение ручного и интеллектуального труда, то есть экспроприация трудовых навыков и их встраивание в научные диспозитивы, оборачиваемое впоследствии против автономии самих трудящихся. И в этой связи следует изучить развитие «интеллектуальных способностей» производства (технологии, программирование, планирование) и обратное воздействие капиталистической формы на саму рабочую силу, физические, моральные и интеллектуальные привычки которой должны отвечать условиям и периодически изменяться (посредством семьи, школы, завода, социальной медицины) – что, очевидно, не происходит без сопротивления.

- Последний момент – это неуверенность и конкуренция между работниками, вызываемые циклическим характером процесса перехода (как говорил Маркс, «притяжения и отталкивания») от занятости к безработице («специфически пролетарский риск» в его различных формах, по выражению Сюзанны де Брюнофф). Маркс считал конкуренцию при капиталистических общественных отношениях неизбежной. Хотя ей можно противодействовать через организацию рабочих в профсоюзы и в силу заинтересованности самого капитала в стабилизации части рабочего класса, но устранить полностью нельзя – конкурентные отношения всегда восстанавливаются вновь (что особо проявляется в кризисах и в капиталистических стратегиях разрешения кризисов). Маркс непосредственно увязывает такое положение дел с существованием в различных формах «армии индустриального резерва» и «относительного перенаселения» (как и колонизации, конкурентной занятости мужчин, женщин и детей, иммиграции и т. п.), то есть с теми «законами народонаселения», в которые на протяжении всей истории капитализма увековечивалось первичное насилие пролетаризации.

Таковы три аспекта пролетаризации, являющиеся также тремя фазами воспроизводства пролетариата. Как я уже указывал в другом месте (Balibar, 1985) они содержат имплицитную диалектику «массы» и «класса» – а именно непрерывную трансформацию исторически гетерогенных (отмеченных различными особенностями) масс (или групп населения) в единый рабочий класс или в последующие конфигурации этого рабочего класса и соответствующее ей развитие форм «массификации», сообразных положению класса («массовый труд», «массовая культура», «массовые движения»).

Рассуждения Маркса характеризует унификация этих трех моментов в одном идеальном типе, одновременно логически непротиворечивом и эмпирически соотносимом с их вариациям в данных конкретных обстоятельствах («de te fabula narratur» – о тебе сказка сказывается – обращался Маркс к своим немецким читателям в Предисловии к «Капиталу»). Эта унификация является также эквивалентом единства движения капитала, она представляет его другое лицо. И следовательно, она есть необходимое условие для того, чтобы конкретно осмыслять «логику капитала» как универсальную экспансию формы стоимости. Товарная форма лишь в том случае пронизывает все производство и общественное обращение, когда рабочая сила в полной мере становится товаром. Рабочая же сила вполне становится товаром лишь тогда, когда различные аспекты пролетаризации оказываются унифицированы в едином процессе (в результате, как говорит Маркс, того же «перемалывания»[127], что и само материальное производство).

Но такая унификация немедленно наталкивается на исторические трудности, которые могут быть преодолены только спорными эмпирически-спекулятивными постулатами. Примером тому – то утверждение, что, за некоторыми исключениями, тенденция разделения труда в производстве ведет к деквалификации и гомогенизации работников, откуда делается обобщение о «простом труде», неразличенном и обмениваемом на другой, и вывод о реальном, так сказать, существовании «абстрактного» труда как субстанции стоимости. Все это, в свою очередь, приводит нас к рассмотрению глубинной двусмысленности как сущностно характеризующей сами «исторические законы» капитализма (и противоречия этого способа производства). Мы увидим, что эта двусмысленность лежит в самой сердцевине марксистского представления о классе.

Но задержимся еще немного на описании пролетаризации, предложенном Марксом. Я хотел бы в нескольких словах объяснить амбивалентность этого описания по отношению к классическим категориям экономики и политики. Эта амбивалентность имеет место не только для нас, но и для самого Маркса. На самом деле возможны одновременно два прочтения анализа «Капитала», в зависимости от того, отдается ли преимущество тому, что я называю его «формой», или тому, что я называю «содержанием». Тогда исходя из одного и того же текста можно получить либо «экономическую теорию классов», либо «политическую теорию классов».

С экономической точки зрения все моменты пролетаризации (и моменты этих моментов, детально изученные в общественной истории XVIII и XIX века, преимущественно английской) предопределены циклом стоимости, валоризации и накопления капитала, что образует не только общественное принуждение, но и скрытую сущность практик, применяемых к рабочему классу. Вне всякого сомнения эта сущность есть, как это назвал сам Маркс, «фетиш» – проекция исторических общественных отношений на иллюзорное пространство объективности; и в конечном счете форма, отчужденная от истинной сущности, которой является «последняя» реальность: человеческий труд. Но обращение к этому основанию вовсе не противоречит экономическому прочтению процесса развития «форм», но наоборот, предполагает его как непревосходимый горизонт. Ибо корреляция категорий труда в целом и рынка (или стоимости) – принцип самой классической экономики. И тогда политические конфликты, всегда фигурирующие в описании методов извлечения стоимости и сопротивления, с которыми эти методы сталкиваются (от забастовок и бунтов против насильственной механизации и урбанизации – до трудового законодательства, социальной политики государства и рабочих организаций), являются значимыми не сами по себе, но как выражение противоречий в экономической логике (то есть в логике отчужденного труда в ее «экономической» форме).

Но это прочтение оказывается обратимым, стоит только примату формы заменить примат содержания, форма которого – всего лишь определенный «результат», отмеченный случайностью. Вместо выражения экономических форм классовая борьба становится причиной – по необходимости изменчивой, подчиненной случайным обстоятельствам и отношениям сил – их относительной когерентности. Для этого достаточно понять «труд» не как антропологическую сущность, а как комплекс социальных и материальных практик, единство которых составляет только их объединение в одном институциональном месте (производство, предприятие, завод) и в определенную эпоху истории западных обществ (разрушение цехов индустриальной революцией, урбанизация и пр.).

И тогда со всей ясностью предстает – даже в буквальном прочтении анализа Маркса – не предопределенная связь форм, но игра антагонистических стратегий: стратегий эксплуатации и господства, стратегий сопротивления, постоянно смещаемых и возобновляемых своими собственными эффектами (прежде всего своими институциональными эффектами – отсюда решающая важность изучения законодательства о времени рабочего дня (этого первого проявления «общественного государства»), с появлением которого осуществляется исторический переход от формального подчинения к подчинению реальному, от абсолютной прибавочной стоимости к прибавочной стоимости относительной или же от экстенсивной эксплуатации к эксплуатации интенсивной). Борьба классов проявляется здесь как политическое основание («зыбкое», как сказал Негри, не более «тождественное себе», чем сам труд), на котором вырисовываются различные фигуры экономики, сами по себе не имеющие никакой автономии.

Итак, как я уже сказал, эти два прочтения в конце концов обратимы, как вообще обратимы форма и содержание. Это хорошо показывает двусмысленность проекта Маркса: это одновременно и «критика политической экономии», делающая очевидными антагонизмы производства и всеприсутствие политического и силовых отношений (тогда как либеральная идеология свободного рынка, полагая, что сам он пребывает в царстве рациональных исчислений и общего интереса, руководимого невидимой рукой, рассматривает только часть конфликта, а именно сводит его к вмешательству государства и «правительства»); но вместе с тем и демонстрация и разоблачение пределов политики как чистой сферы права, суверенности и договора (пределов не столько внешних, сколько внутренних, потому что именно с внутренней стороны политические силы раскрывают себя как экономические, выражающие «материальные» интересы).

Будучи взаимообратимыми, вышеназванные прочтения не являются устойчивыми. Они меняются, здесь и там, у самого Маркса по ходу анализа (в частности, экономическая псевдодефиниция классов в терминах распределения дохода, вдохновленная Рикардо, которой завершается рукопись «Капитала», а также катастрофические перспективы краха капитализма, достигшего своих «абсолютных исторических пределов»). В целом колебания между экономикой и политикой постоянно затрагивают трактовку противоречий капиталистического способа производства. Или же они показывают способ, которым, по прохождении определенной стадии, экономические эффекты капиталистических производственных отношений могут только обратиться в собственную противоположность (из «условий развития» производительности труда они становятся «помехой» – отсюда кризис и революция). Или же эти колебания демонстрируют изначальное постоянство, характеризующее несводимость человеческой рабочей силы к статусу товара, причем ее сопротивление коммодификации становится все более и более сильным и организованным, вплоть до ниспровержения системы (это и есть классовая борьба в собственном смысле слова). Поражает, что в обоих этих контекстах можно распознать знаменитое высказывание Маркса об «экспроприации экспроприаторов» как «отрицании отрицания».

Но это колебание не может сохраняться как таковое. Раз теория постижима и приложима к реальности, ее следует зафиксировать в одной точке. Эту функцию у Маркса, и тем более у его последователей, выполняет идея диалектики как общая идея имманентности политики экономике и историчности экономики. Именно в этой точке в дело вступает идея революционного пролетариата – как единства противоположностей, – насыщенная как теоретическим, так и практическим смыслом и представляющая собой «наконец найденное» соответствие экономической объективности и политической субъективности. Предпосылки этой идеи хорошо представлены у самого Маркса (тем, что я называю его спекулятивным эмпиризмом). Можно сказать еще, что речь идет об идеальном отождествлении рабочего класса (как класса «экономического») и пролетариата (как «субъекта политики»). Можно задаваться вопросом о том, не для всех ли классов – в стратегическом представлении классовой борьбы – это отождествление допустимо; однако следует признать, что сам по себе только рабочий класс открыт для него, в силу чего и возможно мыслить его как «универсальный класс» (тогда как остальные могут рассматриваться в этом качестве лишь в неком приближении – в этой связи еще раз напомним ту знаменательную идею, согласно которой «буржуазия не может править от своего имени», тогда как пролетариат может – и с необходимостью должен – быть революционным во имя себя самого).

Естественно, можно сколько угодно отмечать разрывы и препятствия, затрагивающие этот принцип единства и смещающие во времени момент такого отождествления: «запоздалое сознание», профессиональные или национальные «разделения» рабочего класса, «империалистические помехи» и пр. В крайнем случае можно считать – как то полагала Роза Люксембург, – что классовая идентичность пролетариата реально существует только в самом революционном действии. Но подобные уточнения только подтвердят саму идею того, что эта идентичность уже заключает в себе возможность соответствия между объективным единством рабочего класса, созданным в результате развития капитализма, и его субъективным единством, по меньшей мере принципиально выраженным в радикальной негативности его положения, то есть в несовместимости его интересов и самого его существования с этим развитием капитализма, продуктом которого он и является. Или же возможность соответствия между объективной индивидуальностью рабочего класса, в котором принимают участие все индивиды, «принадлежащие» к нему в силу своего места в общественном разделении труда, и автономным проектом преобразования общества, который только и может посмыслить и организовать защиту непосредственных интересов пролетариата и положить конец эксплуатации (то есть создать «бесклассовое общество», социализм или коммунизм).

Это предполагает, что между тем способом, каким марксизм представляет себе исторически определяющий характер классовой борьбы, и способом, каким он представляет себе двойную тождественность, субъективную и объективную, самих классов (и прежде всего пролетариата), существует взаимное обусловливание. Тот же самый зазор существует между способом, каким марксизм представляет себе смысл исторических изменений, и способом, каким он представляет себе непрерывность существования и непрерывное тождество классов, появляющихся на исторической сцене как актеры в драматическом представлении.

Предпосылки этой циркулярности, как я уже сказал, следует искать в работах самого Маркса. Прежде всего в идее революционной субъективности как простого осознания радикальной негативности, внутренне присущей самой ситуации эксплуатации, как и в той его идее, что эта ситуация выражает – и здесь можно даже выделить уровни и этапы этого выражения – унифицированный процесс пролетаризации, полностью соответствующий одной единственной логике. Ничего удивительного, что при таких условиях структурная идея непримиримого антагонизма не прекращает проецироваться на историческую фикцию упрощения классовых отношений, в конце какового процесса жизненно важные ставки человеческого предприятия (эксплуатация или освобождение) должны вполне проясниться на «мировом» уровне.

Но для разрыва этого круга – и для того, чтобы были отделены друг от друга элементы теоретического анализа и элементы хилиастической идеологии, смешанные в противоречивом единстве марксизма, – достаточно того, чтобы наблюдаемые эмпирические разрывы между различными аспектами пролетаризации проявились как структурные разрывы, связанные друг с другом, но предполагаемые конкретными условиями «исторического капитализма» (Валлерстайн). Социальная функция буржуазии – которую нельзя считать, вопреки иллюзии Энгельса и Каутского, «бесполезным классом» – не ограничивается тем, что она – «носитель» экономических функций капитала. Более того: «буржуазия» и «капиталистический класс» не являются, даже когда это касается господствующей их части, взаимозаменимыми именами одного и того же персонажа. Наконец, не в последнюю очередь, революционная (или контрреволюционная) идеология с исторической точки зрения является не другим именем однозначного и универсального самосознания, но продуктом активного, взаимодействия обстоятельств, культурных форм и частных институтов.

Все эти исправления и разрывы проявились одновременно и в историческом опыте, и в трудах историков и социологов; и они привели к настоящей деконструкции ранней марксистской теории. Означало ли это простое и окончательное уничтожение принципов такого марксистского анализа? Разумнее было бы спросить себя, не открыли ли они, скорее, возможность преобразования этой теории, а именно – подвергнув радикальной критике те идеологические предпосылки, которые позволяли представлять развитие капитализма как направленное на «упрощение классового антагонизма» (что «само собой» предполагало необходимость бесклассового общества), в силу чего понятия класса и классовой борьбы стали означать процесс преобразования, не имеющий предустановленной цели, – другими словами, стали прежде всего соответствовать бесконечному преобразованию идентичности социальных классов. В этой связи марксист оказывается вполне способен принять – чтобы затем вернуть отправителю – идею разложения классов, рассматриваемых как персонажи, наделенные мифическими идентичностью и целостностью. То есть сформулировать гипотезу, одновременно историческую и структурную, «классовой борьбы без классов».

Маркс по ту сторону Маркса

Вернемся на минуту к колебаниям внутри марксизма между «экономической» и «политической» интерпретацией классовой борьбы. И та и другая является редукцией исторической сложности. Их особенности сегодня хорошо известны, и каждая из них, хотя бы частично, содействовала прояснению собственного характера другой.

Коммунистическая традиция (от Ленина до Грамши, Мао, Альтюссера и других) обнаруживала в экономическом эволюционизме «ортодоксального» марксизма недооценку роли государства в воспроизводстве отношений эксплуатации, роли, связанной с интеграцией организаций, представляющих рабочий класс, в систему государственного аппарата (или, повторяя выражение Грамши, с их подчинением гегемонии буржуазии). С другой стороны, в своем анализе империализма эта традиция связывает подобную интеграцию с раздробленностью эксплуатируемых, проистекающей из международного разделения труда. Но эта критика, говорившая о волюнтаристском «захвате власти» и «примате политики», привела к восстановлению государственного аппарата менее демократического, чем в тех странах, где развивалось социал-демократическое рабочее движение, – государственного аппарата, в котором осуществление монополии правящей партии, заместившей сам рабочий класс, сочеталось с продуктивизмом и национализмом.

Я (в отличие от теоретиков «тоталитаризма») не вывожу эти явления ни из какой предсуществующей логики, но хотел бы извлечь уроки из их сопоставления с неоднозначными положениями в учении Маркса. Заимствуя в собственных целях блестящее выражение Негри, я постараюсь показать, каким образом это сопоставление может позволить нам вывести понятия Маркса «по ту сторону Маркса».

Двусмысленность представлений экономики и политики у Маркса не должна препятствовать нашему усмотрению их принципиальной новизны. Некоторым образом эта двусмысленность есть не что иное, как плата за сам теоретический прорыв, осуществленный Марксом. Обнаружив, что сфера отношений труда не является «частной», но непосредственно определяет политические формы в современном обществе, Маркс не только идет на решающий разрыв с либеральным представлением политического пространства как сферы права, силы и «общественного мнения». Он предвосхищает необратимые общественные изменения в государстве. Доказывая, что при капитализме невозможно политическими средствами – авторитарно или договорным путем – подавить антагонизм производства или достигнуть стабильного баланса интересов и «разделения власти» между общественными силами, Маркс в то же время дезавуирует притязание государства на создание сообщества принципиально «свободных и равных» индивидов. И в частности – притязание на создание сообщества «национального государства». Заметим по этому поводу, что любое «социальное государство» девятнадцатого и двадцатого веков (включая и социалистическое) является не только национальным, но также и националистическим.

В этом смысле Маркс обеспечивает историческим основанием ту загадочную идею, согласно которой социальные группы и индивидов связывает между собой не всеобщее высшее благо или законность, но постоянно развивающийся конфликт. Вот почему, вообще – или в частности – являясь «экономическими», понятия «классовой борьбы» и самих классов всегда были в высшей степени политическими, указывая на возможность преобразования понятия официальной политики. Этот разрыв и это преобразование оказываются затемнены и в большей или меньшей степени вообще отменены как в «ортодоксальном» экономизме и эволюционизме, так и в революционном этатизме, в котором понятие классовой борьбы в конце концов становится стереотипным прикрытием для организационных техник и государственной диктатуры. Это обязывает нас подробнее рассмотреть отношение, которое исторически устанавливается между идентичностями класса, организационными феноменами и трансформациями государства.

Для начала скажем, что то, что в девятнадцатом и двадцатом веках проявилось как относительно автономная «идентичность пролетариата», должно пониматься как объективный идеологический эффект. Идеологический эффект не является «мифом» или, по крайней мере, не сводится к мифу (a fortiori это не означает, что «истина мифа» заключается в индивидуализме, ибо сам индивидуализм есть по преимуществу идеологический эффект, органически связанный с рыночной экономикой и государством современности). Тем более нельзя свести к мифу присутствие на политической сцене силы, которая идентифицирует и опознает себя как «рабочий класс», с какими бы перерывами она не выступала на историческом поле и как бы она ни унифицировалась и ни подразделялась. Без присутствия этой силы настойчивость социального вопроса и его роль в преобразовании государства оставались бы непостижимыми.

Вместе с тем труды историков обязывают нас отметить, что в этом идеологическом эффекте нет ничего спонтанного, автоматического, безусловного. Он проистекает из постоянной диалектики трудовых практик и форм организации, в которой участвуют не только «условия жизни», «условия труда», «экономические обстоятельства», но и те формы, которые принимает национальная политика в рамках государства (например, вопросы всеобщего избирательного права, национального единства, войн, светской и церковной школы и т. п.). Говоря коротко, это постоянно сверхдетерминированная диалектика, в которой относительно индивидуализированный класс формируется только через отношения, которые он поддерживает со всеми остальными классами внутри институциональной сетки.

То, как эта проблема выступает даже в поверхностных исторических наблюдениях, дает понять, что «рабочий класс» существует не в силу наличия одной-единственной более или менее однородной социологической базы, но только там, где имеет место рабочее движение. И более того, дает понять, что рабочее движение возможно только там, где существуют рабочие организации (партии, профсоюзы, биржи труда, кооперативы).

И здесь мы обнаруживаем сложные и интересные вещи. На самом деле не следует поддаваться редукционизму, предлагающему идеализированное представление о «классе-субъекте», и отождествлять рабочее движение с рабочими организациями, а даже относительное единство класса – с рабочим движением. Между этими понятиями всегда существует значительный разрыв, создающий противоречия в реальной социально-политической истории классовой борьбы. И следовательно, рабочие организации не только никогда не «представляли» рабочее движение в целом, но и периодически оказывались вынуждены входить с ним в противоречия – как потому, что их «представительство» основывается на идеализации определенных частей «рабочего коллектива», занимающего центральное место на данном этапе индустриальной революции, так и потому, что оно оказывается формой компромисса с государством. И рабочее движение постоянно вынуждено восставать против существующих практик и форм организации. Вот почему внутренние разделения, идеологические конфликты («реформизм» vs. «революционного разрыва»), классические дилеммы все время возрождающегося противостояния «спонтанизма» vs. «дисциплины» представляют собой не случайности, но саму сущность таких отношений.

Точно так же рабочее движение никогда не выражало и не включало в себя всех классовых практик (всех форм социальности рабочих), связанных с условиями жизни и труда, характерных для рабочего пространства завода, семьи, среды, этнической солидарности и пр. Не потому, что «сознание запаздывает», но в силу неизбежного разнообразия интересов, форм жизни и дискурсов, которые характеризуют пролетаризованных индивидов, каким бы насильственным ни было принуждение и эксплуатация (не говоря уже о самом различии форм этой эксплуатации). Напротив, именно эти классовые практики – профессиональные традиции, коллективные стратегии сопротивления, культурные символики – каждый раз наделяют рабочие движения (стачки, выдвижение требований, бунты) и организации их способностью к консолидации.

Пойдем далее. Существует не только постоянный разрыв между практиками, движениями, организациями, создающими «класс» в его относительной исторической непрерывности, но и каждая из этих определенностей не может быть выделена в чистом виде. Любая организация класса (в частности, любая массовая партия), даже когда она развивает «исключительно рабочую» идеологию, никогда не бывает чисто рабочей организацией. Напротив, она всегда основана на более или менее конфликтном схождении, на смешении определенных «авангардных» рабочих фракций и групп интеллектуалов, либо приходящих извне, либо выделившихся в партии изнутри как «органические интеллектуалы». Точно так же любое значительное общественное движение, даже когда оно акцентирует свою пролетарскую направленность, никогда не основывается на чисто антикапиталистических требованиях и целях, но всегда предполагает комбинацию целей антикапиталистических и демократических (или же национальных, или же пацифистских, или же культурных в широком смысле этого слова). Точно так же элементарная солидарность, связанная с классовыми практиками, в сопротивлении и в верности социальной утопии, всегда является, в зависимости от среды и исторического момента, одновременно солидарностью профессиональной и солидарностью поколения, пола, национальности, городского и сельского соседства, сослуживцев по армии и пр. (формы рабочего движения в Европе после 1914 года были бы немыслимы без опыта «старых товарищей по войне»).

И в этом смысле история показывает нам, что общественные отношения не устанавливаются между замкнутыми в себе классами, но, скорее, пересекают различные классы – включая рабочий класс – или, если угодно, показывает, что классовая борьба развертывается внутри самих классов. А также то, что государство, благодаря своим институтам, функциям посредничества и администрирования, идеалам и дискурсам, всегда уже присутствует в образовании классов.

Прежде всего это является верным по отношению к «буржуазии», и именно здесь «хромает» классический марксизм. Его концепция государственного аппарата как системы органов или «машины», внешней по отношению к «гражданскому обществу», – понимаемой либо как нейтральный инструмент по обслуживанию господствующего класса, либо как паразитирующая бюрократия, – концепция, унаследованная от либеральной идеологии и попросту обращенная против идеи «общего интереса», помешала марксизму осмыслить конститутивную роль государства.

Как мне кажется, можно утверждать, что всякая «буржуазия» есть в фундаментальном смысле государственная буржуазия. То есть буржуазный класс не захватывает власть в государстве после того, как он становится экономически господствующим классом, но напротив, становится экономически (социально и культурно) господствующим в той мере, в какой он развивает, использует и контролирует государственный аппарат, преобразуя и усложняя его для осуществления своей власти (или же проникая в общественные группы, обеспечивающие функционирование государства, – в армию и интеллигенцию). Это один из возможных смыслов идеи Грамши о гегемонии, доведенной до ее пределов. И следовательно, в строгом смысле не существует «капиталистического класса», но существуют только различные типы капиталистов (промышленники, торговцы, финансисты, рантье и пр.), формирующие класс только при условии намеренного объединения с другими общественными группами, на первый взгляд внешними для «фундаментальных общественных отношений»: с интеллектуалами, чиновниками, служащими, земельными собственниками и пр. Значительная часть политической истории современности демонстрирует изменчивость этого «союза». Это не означает, что буржуазия образуется независимо от существования капитала или капиталистических предпринимателей; но то, что единство самих капиталистов, примирение конфликтов их интересов, исполнение «общественных» функций, необходимое для того, чтобы иметь в своем распоряжении эксплуатируемый ручной труд, было бы невозможно без постоянного посредничества государства (и следовательно, без способности капиталистов – а они не всегда на это способны – преобразовать себя в «управляющих» государства и объединиться с некапиталистическими буржуа ради эффективного управления государством).

В пределе, историческая буржуазия – это буржуазия, которая периодически изобретает новые формы государства ценою его собственной трансформации (которая может быть и насильственной). И таким образом, противоречия финансовой выгоды и предпринимательской деятельности могут регулироваться только государством кейнсианского типа, «структурные формы» (Альетта) которого позволяют буржуазному господству над воспроизводством рабочей силы перейти от патернализма девятнадцатого века к социальной политике века двадцатого. Этот переход лучше всего объяснить тем, что огромное неравенство доходов, образа жизни, власти и престижа, существующее в самом буржуазном классе, как и раскол между финансовой собственностью и экономическим и техническим управлением (последнее называют «техноструктурой»), как и перетекание частной собственности в общественную и обратно, иногда приводят к вторичным противоречиям внутри господствующего класса, но редко подвергают опасности само его устройство, если по крайней мере политическая сфера эффективно выполняет свои регулятивные функции.

Но то, что значимо для буржуазии, значимо также, пусть по-другому и на взгляд ортодоксального марксиста более парадоксально, для эксплуатируемого класса. Он также находится «внутри государства)», хотя и предпочитают считать, что это государство находится «внутри него». Три аспекта пролетаризации, проанализированные Марксом, всегда рассматриваются как неизбежно присутствующие в капиталистической формации, но с начала эпохи современности (в период «первоначального накопления») они не могут быть отделены от государственного посредничества. Не просто в смысле внешней гарантии общественного порядка, поддерживаемого «государством-жандармом» или «репрессивным аппаратом», но в смысле посредничества во внутренних конфликтах. На деле это посредничество требуется в каждом моменте пролетаризации (фиксация нормы заработной платы и трудового права, политика экспорта и импорта трудовых ресурсов и, следовательно, политика заселения территорий и мобилизации рабочего класса), но прежде всего оно требуется для связи эволюций этих моментов в данной ситуации (управление рынком труда, безработицей, общественной безопасностью, медицинским обслуживанием, всеобщим образованием и профессиональным обучением, без которых не было бы «товара рабочей силы», постоянно воспроизводящегося и выставляемого на продажу). Без государства рабочая сила не была бы товаром. И одновременно, несводимостъ рабочей силы до уровня товара – проявляется ли это в восстании, или в кризисе, или в соединении того и другого – не прекращает принуждать государство к изменениям.

С развитием социального государства это изначальное вмешательство начинает облекаться в форму более органическую, бюрократизованную, интегрированную в планирование, которым пытаются связать друг с другом, по крайней мере на национальном уровне, потоки населения, финансов и товаров. Но в то же время социальное государство и система общественных отношений, которые оно предполагает, становятся объектом и непосредственной почвой классовой борьбы и экономических и политических эффектов «кризиса». Это нечто большее, чем огосударствление производственных отношений (что Анри Лефевр даже назвал «государственным способом производства»), поскольку оно совмещает это огосударствление с другими изменениями в отношениях заработной платы: формальным распространением наемного труда на неизмеримо большое число общественных функций, все более прямой зависимостью профессиональной ориентации от школьного обучения (и следовательно, с тем, что институт школьного обучения отныне не только воспроизводит, но и производит классовое неравенство), намеренным преобразованием прямой оплаты труда (индивидуальной, соответствующей «труду» и «квалификации») в непрямую (коллективную или, во всяком случае, коллективно определяемую, соответствующую «потребности» и «статусу»), и наконец, раздроблением и механизацией «непроизводственных» задач (обслуживания, коммерции, научных исследований, непрерывного образования, коммуникации и пр.), что позволяет, в свою очередь, преобразовать их в процесс валоризации стоимости, инвестированной государством или частным капиталом в рамках всеобщей экономики. Все эти трансформации означают кончину либерализма – или, лучше сказать, его вторую смерть и превращение в политический миф, – так как огосударствление и превращение в товар становятся в строгом смысле неотделимыми друг от друга.

Тем не менее это описание, которое еще можно уточнять, содержит очевидный изъян: «забвение» вовсе не случайного факта, не учитывая который, мы рискуем превратить весь анализ в несостоятельный и a fortiori не извлечь из него никаких политических последствий. Неявно я поместил себя (что, кстати сказать, почти всегда делал и сам Маркс, говоря об «общественной формации») в национальные рамки, я допустил, что полем классовой борьбы и образования классов является национальное пространство. Или, скорее, я не принимал в расчет, что общественные капиталистические отношения одновременно разворачиваются и в национальных рамках (то есть в рамках национального государства), и в мировых.

Как возможно исправить этот изъян? Здесь недостаточно разговора о «международном» характере отношений производства или коммуникации. Нам необходимо понятие, лучше выражающее изначально транснациональный характер экономико-политических процессов, от которых зависит конфигурация классовой борьбы. Я заимствую здесь у Броделя и Валлерстайна понятие «капиталистической миро-экономики» – не связывая себя при этом линейной детерминацией национальных формаций этой структурой «миро-экономики» или наоборот. Чтобы не вдаваться в детали, я всего лишь внесу две поправки в предыдущую «картину»: они позволят мне обозначить определяющие противоречия классового антагонизма, которые классический марксизм практически не замечает (даже когда ставит вопрос о природе империализма).

Если видеть в капитализме «миро-экономику», с необходимостью встает вопрос, существует ли реально мировая буржуазия. И уже здесь мы сталкиваемся с первым противоречием: не только в том смысле, что на мировом уровне буржуазия всегда разделена конфликтами интересов, совпадающими более или менее с видимостью национальных притязаний – в конце концов, кроме них всегда существуют конфликты интересов внутри национальной буржуазии, – но и в гораздо более фундаментальном смысле.

Начиная с самого возникновения капитализма Нового времени, пространство накопления ценностей всегда было всемирным. Бродель продемонстрировал, что экономика денежной прибыли предполагает циркуляцию денег и товаров между народами, и даже между цивилизациями и различными способами производства, и не только в фазы «предыстории» и «первоначального накопления» (как это излагал Маркс), но на протяжении всего своего развития. Прогрессивно уплотняющаяся, поддерживаемая определенными общественными группами, эта циркуляция, в свою очередь, определяет специализацию центров производства в соответствии со все более многочисленными «продуктами» и «потребностями». Валлерстайн детально описал историю того, как эта циркуляция в возрастающей прогрессии поглощает все отрасли производства – как в отношениях наемного труда в центре, так и в капиталистических отношениях, не предполагающих наемный труд, на периферии. Этот процесс подразумевает насильственное подчинение нерыночных экономик периферии рыночным экономикам центра. В этих рамках национальные государства стали устойчивыми индивидуальностями, самые же старые из них стали препятствием к возникновению новых политико-экономических центров. И в этом смысле можно сказать, что на деле империализм является современником капитализма как такового, несмотря на то, что только после индустриальной революции все производство стало организовываться для мирового рынка.

Таким образом, наблюдается намеренное переворачивание общественной функции капитализма. С самого начала капиталисты образовывали «транснациональную» группу (то, чем все еще остаются капиталисты-финансисты или комиссионеры в отношениях между господствующими и подчиненными нациями). Мы можем предположить, что тем из них, кто закрепился на мировом уровне, удалось на долгое время собрать вокруг себя другие «буржуазные» группы, держать под контролем государственную власть и развивать национализм (по крайней мере, если, наоборот, государство не благоприятствовало процессу образования капиталистической буржуазии, чтобы занять свое место на арене мировой политической борьбы). Внутренние общественные функции буржуазии и ее участие во внешней конкуренции дополняли друг друга. Но в (предварительном) итоге это сопровождалось усилением изначальных противоречий. Большие предприятия становятся многонациональными, фундаментальные индустриальные процессы оказываются разнесены по всему миру, усиливается миграция трудовых ресурсов; другими словами, не только циркулирующий, но и производительный капитал становится всемирным. Соответственно, финансовая циркуляция и денежное воспроизводство действуют непосредственно на мировом уровне (а вскоре в «реальном» и даже в «предвосхищаемом времени», благодаря информатизации и связям бирж и основных банков).

Но не может существовать ни мирового государства, ни единственной международной валюты. Интернационализация капитала не приводит ни к какой унифицированной социальной и политической «гегемонии» – разве что к традиционной попытке определенных национальных буржуазий утвердить всемирное превосходство, подчиняя капиталистов, государства, политические экономики и коммуникативные сети своим собственным стратегиям, всегда соединяя для своей пользы экономические и военные функции государства (это называется возникновением «сверхмогущества», что я, полемизируя с Э. П. Томпсоном, попытался описать в другом месте как развитие «сверхимпериализма») (Balivar, 1982). Эти стратегии остаются чисто национальными, даже когда они участвуют в противоречивых попытках воссоздать на более высоком уровне определенные характеристики национального государства (практически единственный удачный пример здесь – это Европа). Такие попытки не следует путать с процессами – характерными для нынешней эпохи, но пока пребывающими в зачаточном состоянии – возникновения политических форм, которые в большей или меньшей степени высвобождаются из под монополии национального государства.

По меньшей мере в своей современной форме общественные функции буржуазии (то есть ее функции как «гегемона») связаны с национальными или квазинациональными институтами. Современные эквиваленты старых патерналистских структур (например, деятельность международных гуманитарных организаций, общественных или частных) выполняют только малую толику задач по урегулированию социальных конфликтов. Эти задачи принимает на себя всевидящее око государства. Оно занято прежде всего планированием денежных и демографических потоков, которое, несмотря на умножение «наднациональных» институтов, не может быть организовано и применено на мировом уровне. Похоже, что, во всяком случае как тенденция, интернационализация капитала приводит не к более высокому уровню интеграции, но, напротив, к относительному разложению буржуазий. Капиталистические классы развивающихся и «новых индустриальных» стран не могут уже организоваться в «общественную» или «господствующую» буржуазию, обеспеченную нишами внутреннего рынка и заботой колониалистского и протекционистского государства. А капиталистические классы «старых индустриальных стран», даже самых мощных из них, не могут регулировать социальные конфликты на мировом уровне. Что касается государственных буржуазий социалистических стран, то они вынуждены, в силу прогрессивной интеграции их экономик в мировой рынок и динамики сверхимпериализма, «модернизировать» себя, то есть трансформироваться в собственно капиталистические классы: но это означает, что их господство (репрессивное или идеологическое, а на практике совмещение этих двух способов господства – в зависимости от уровня легитимности, который им предоставило событие революции), как и их единство оказываются в опасности.

Здесь нужно внести вторую поправку. Интернационализация капитала изначально сосуществует с неизбежной множественностью стратегий эксплуатации и доминирования. Формы гегемонии напрямую зависят от этого. В духе Сартра можно было бы сказать, что всякая историческая буржуазия «создана» стратегиями эксплуатации, которые она развивает, в той же и даже в большей мере, чем «создает» их. Поскольку всякая стратегия эксплуатации представляет собой артикуляцию определенной экономической политики, сопряженной с тем или иным продуктивным совмещением техники, финансирования, принуждения к избыточному труду, и определенной социальной политики управления и институционального контроля над населением. Но развитие капитализма не замедляется изначальной различностью способов эксплуатации: напротив, в каком-то смысле оно тем самым наращивается, постоянно добавляя новые технологические надстройки и предприятия «нового типа». Как я, вслед за Робером Линаром, уже говорил в другом месте, процесс капиталистического производства характеризуется не просто эксплуатацией, но постоянной тенденцией к сверхэксплуатации, без которой не существовало бы способа противодействовать неизбежному понижению доли прибыли (или «уменьшению доходности» той или иной производственной схемы, т. е. росту издержек эксплуатации). Но сверхэксплуатация не всегда совместима с разумной организацией самой эксплуатации: например, если она предполагает поддержание массы работников на очень низком уровне жизни и квалификации, или же отсутствие социального законодательства и демократических прав, которые в других местах (если отвлекаться от крайних случаев прямого отказа в гражданских правах, например – при апартеиде) становятся органическими условиями воспроизводства и использования рабочей силы.

Вот почему «подвижное» различение «центра» и «периферии» миро-экономики соответствует также географическому и политикокультурному распределению стратегий эксплуатации. Вопреки иллюзиям развития, согласно которым неравенство представляет собой не более чем постепенно сглаживающееся запаздывание, валоризация капитала в миро-экономике подразумевает, что практически все исторические формы эксплуатации будут использоваться синхронно: от самых «архаических» (неоплачиваемый труд детей на ковровых мануфактурах в Марокко или в Турции) до самых «современных» («перераспределение задач» в передовых компьютеризированных производствах), от самых насильственных (сельскохозяйственная каторга на сахарных плантациях Бразилии) до самых цивилизованных (коллективный договор, участие в прибыли, государственные профсоюзы и пр.). Эти формы, в широком смысле (культурно, политически, технически) несовместимые друг с другом, должны оставаться отделенными. Или, скорее, для них самих важно, насколько это возможно, сохранить эту раздельность, чтобы избежать формирования «двойственных обществ», в которых находящиеся на разных ступенях развития социальные блоки взаимодействовали бы конфликтным и катастрофическим образом. Несколько отвлекаясь от того смысла, который придает этому термину Валлерстайн, можно предположить, что «полупериферия» как раз и представляет собой подобную сцепку не современных друг другу форм эксплуатации в одном и том же государственном пространстве. Сцепление такого рода может быть продолжительным (вековым), но оно всегда неустойчиво – в силу чего, возможно, полупериферия и есть преимущественное место для того, что мы называем «политикой».

Но не оказывается ли эта ситуация все более общей – затрагивая и «старые» национальные государства, становящиеся сегодня национал-социальными – в результате миграции рабочей силы, перевода капиталов, политики экспорта безработицы? И в двойственных обществах появляется «двойственный» пролетариат, который нельзя назвать пролетариатом в классическом смысле. Разделяем ли мы, или нет выводы таких исследователей, как Клод Мейасу, считающих южноафриканский апартеид некой парадигмой для общей ситуации, все равно следует признать, что множественность стратегий и способов эксплуатации соответствует, по крайней мере в тенденции, всемирному базовому разделению двух способов воспроизводства рабочей силы. Один из них включен в капиталистический способ производства и осуществляется через массовое потребление, всеобщее школьное образование, различные формы непрямой заработной платы, страховку на случай безработицы, пусть даже неполную и ненадежную (на самом деле все эти характеристики зависят от баланса сил – институциализированного, но не неизменного). Другой обрекается, полностью или частично, на воспроизводство (в частности, «воспроизводство поколений») в соответствии с докапиталистическими способами производства (или, лучше сказать, способами производства, не предполагающими зарплатного вознаграждения за труд, вытесненными и уничтоженными капитализмом); он непосредственно связан с явлениями «абсолютного перенаселения», с разрушительной эксплуатацией рабочей силы и расовой дискриминацией.

В значительной степени оба этих способа представлены сегодня в одних и тех же национальных формациях. Демаркационная линия не зафиксирована раз и навсегда. С одной стороны, распространяется «новое обнищание», с другой стороны, появляется требование «равенства прав». Неизбежно, что один из этих двух пролетариатов осуществляет собственное воспроизводство за счет эксплуатации другого (что не отменяет его собственное подчиненное положение). Вместо того, чтобы объединять рабочий класс, очередная фаза экономического кризиса (здесь, однако, следует задаться вопросом, «кому выгоден» этот кризис и в каком смысле?) приводит к еще более радикальному разделению между различными аспектами пролетаризации через создание географических – а следовательно и этнических, – поколенческих, половых барьеров. Таким образом, несмотря на то, что миро-экономика является подлинным полем проявления сил классовой борьбы, о существовании (кроме как «идеальном») мирового пролетариата, говорить можно даже еще в меньшей степени, чем о существовании мировой буржуазии.

Попытаемся собрать все нити и сделать предварительные выводы. Выведенная мною «перспектива» сложнее той, которую марксисты отстаивали от различных нападок и пересмотров очень долгое время. В той мере, в какой программа упрощения была присуща самой марксистской концепции истории (в ее телеологии), можно сказать, что предложенный нами подход не является марксистским и даже отрицает марксизм. Однако ясно, что эта «программа», пусть даже она повсюду присутствует у Маркса, никогда от нее не отказывавшегося, представляла действительность лишь в одном аспекте. Тем, кто знаком с ожесточенными спорами 1960-70-х гг. между «историцистской» и «структуралистской» интерпретациями марксизма, я хотел бы напомнить, что определяющей альтернативой является противопоставление не структуры и истории, но телеологии, как субъективистской, так и объективистской, и структурной истории. Вот почему, с целью найти наиболее эффективный подход к истории, я постарался включить в работу хотя бы некоторые из структурных понятий первоначального марксизма и показать возможные выводы из них.

В этой перспективе классический марксизм оказывается исправлен в одном существенном моменте. Не существует, даже в тенденции, закрепленного разделения классов в обществе – нужно исключить из осмысления антагонизма военную и религиозную метафорику «двух лагерей» (и следовательно, альтернативу «гражданской войны» или «консенсуса»). Классовая борьба лишь в исключительных случаях принимает форму гражданской войны – будь то на уровне представлений или же физической реальности, – и главным образом тогда, когда такая война оказывается сверхдетерминирована религиозным или этническим конфликтом или же совмещается с войной между государствами. Но она принимает и другие формы, множественность которых не может описываться априори, и нельзя сказать, что они более «несущественны», чем форма собственно гражданской войны – по той простой, и мной уже указанной, причине, что не существует единственной «сущности» классовой борьбы (вот почему, помимо всего прочего, я нахожу неудовлетворительным различение Грамши между войной движения и войной позиции – в обоих случаях используется та же самая метафора). Поймем раз и навсегда, что классы – это не общественные сверхиндивидуальности: ни как объекты, ни как субъекты. Другими словами, они не являются кастами. Структурно, исторически, классы накладываются друг на друга, они смешиваются друг с другом, по крайней мере частично. Так же как существуют обуржуазившиеся пролетарии, существуют и пролетаризованные буржуа. Это наложение никогда не происходит без осуществления материальных разделений. Иначе говоря, «классовые идентичности», относительно гомогенные, являются результатом не какого-то предопределения, но стечения обстоятельств.

Тем не менее соотнесение классовой индивидуализации со стечением обстоятельств, то есть с политическими случайностями, вовсе не значит сведения самого антагонизма на нет. Отказ от метафоры «двух лагерей» (как тесно связанной с той идеей, что государство и гражданское общество формируют отдельные сферы, иначе говоря – со следами либерализма в мышлении Маркса, идущими вразрез с производимым им революционным «коротким замыканием» между экономикой и политикой) еще вовсе не значит ее замену метафорой «общественного континуума», характеризующегося простой «стратификацией» или «всеобщей мобильностью». Распад пролетаризации на отчасти независимые, отчасти противонаправленные процессы не упраздняет ее самой. Менее чем когда-либо граждане современных обществ находятся в равном положении перед проблемами в достижении целей, трудностями их не/зависимости, обеспечения безопасности жизни и достоинства смерти, потребления и школьного образования (и информирования вообще). Более чем когда-либо эти различные «социальные» измерения гражданского статуса сопряжены с коллективным неравенством в области власти и принятия решений, идет ли речь об администрировании, экономическом аппарате, международных отношениях, войне и мире. Все эти проявления неравенства опосредованным образом связаны с экспансией формы стоимости и с «бесконечным» процессом накопления, равно как с воспроизводством политического отчуждения и теми способами, при задействовании которых сами формы классовой борьбы в рамках государственного регулирования социальных конфликтов могут обернуться бессилием масс.

Мы можем назвать это «двойным зажимом» (double bind), при котором производство товаров товарами (включая «нематериальные товары») и государственная социализация жестко фиксируют индивидуальную и коллективную практики: сопротивление эксплуатации позволяет еще более распространить ее, требования безопасности и автономии укрепляют господство и коллективную незащищенность (по крайней мере в период «кризиса»). В любом случае не стоит забывать, что этот цикл не развертывается на одном месте: наоборот, он постоянно смещается под действием непредвиденных сдвигов, несводимых к логике всеобщей экономики и ниспровергающих порядок, национальный и интернациональный, созданный самим этим циклом. И следовательно, перед нами вовсе не детерминизм: такой «цикл» не исключает ни массовых столкновений, ни революций, какую бы политическую форму они ни принимали.

В целом «исчезновение классов», потеря ими идентичности или субстанции, есть одновременно реальность и иллюзия. Исчезновение классов реально, потому что эффективная универсализация антагонизма упраздняет миф об универсальном классе, разрушая локальные институциональные формы, в которых около века рабочее движение, с одной стороны, и буржуазное государство, с другой, более или менее успешно унифицировали национальные буржуазии и национальные пролетариаты. Но исчезновение классов – иллюзия, так как «субстанциальное» единство классов всегда было только вторичным эффектом классовой практики социального действия. С этой точки зрения перед нами нет ничего нового: потеряв эти «классы», мы на самом деле ничего не теряем. Современный «кризис» – это кризис форм репрезентации и определенных практик классовой борьбы, и как таковой этот кризис может иметь значительные исторические последствия. Но этот кризис не означает исчезновения самого антагонизма или, если угодно, завершения серии антагонистических форм классовой борьбы.

В плане теоретического осмысления этот кризис позволяет нам, возможно, разделить, наконец, два вопроса: вопрос о переходе к обществу без эксплуатации, то есть вопрос о разрыве с капитализмом, и вопрос о пределах капиталистического способа производства. Если эти «пределы» существуют – что сомнительно, потому что, как мы увидели, диалектика форм социальной интеграции трудящихся и их пролетаризации, технологических инноваций и интенсификации избыточного труда, бесконечна, – напрямую они никак не соотносятся с революционным изменением, которое может произойти лишь в связи с появлением политических возможностей, обусловленных дестабилизацией самих классовых отношений, то есть дестабилизацией комплекса экономика-государство. И еще раз стоит поставить вопрос, для кого и в какой перспективе имеется «кризис».

Революции прошлого всегда напрямую зависели одновременно от социального неравенства, требования гражданских прав и исторических неурядиц национального государства. Они всегда зачинались в силу противоречия между выдвигаемым государству требованием создания «сообщества» и реальностью различных форм исключения. Один из самых глубоких и революционных аспектов марксистской критики экономики и политики, как мы увидели, состоит именно в том, что она кладет в основание человеческих обществ не общий интерес, а регулирование антагонизмов. Как я уже говорил, верно, что антропология Маркса делает «сущностью» человека и общественных отношений труд, ту фундаментальную практику, что единственно и определяет антагонизм. Без этой редукции либеральная идеология, отождествлявшая свободу с частной собственностью, не могла быть радикально поставлена под вопрос. Можем ли мы сегодня возвращаться к ней, не полагая тем самым, что разделение труда и труд исчезли, – при том, что на самом деле они становится все более разнообразными, распространяясь на все новые сферы деятельности (включая те, что традиционно относились не к «производству», а к «потреблению»)? Достоверно можно сказать, что разделение труда необходимо проходит сквозь другие разделения, не смешиваясь с ними, так что его и их последствия могут быть отделены друг от друга лишь абстрактным образом. «Этнические» конфликты (точнее, проявления расизма) также являются универсальными. Как известно, по крайней мере в некоторых цивилизациях, антагонизмы основаны и на половом разделении (которое предполагается любой организацией или институтом, относящимся к социальной группе – включая рабочий класс, если следовать анализу Ф. Дюру). Классовая борьба может и должна пониматься как некая определяющая структура, воздействующая на все социальные практики, но тем не менее не являющаяся единственной такой структурой. Лучше сказать: именно потому, что она воздействует на все практики, она с необходимостью затрагивает универсальность других структур. Универсальность здесь не является синонимом единственности, так же как сверхдетерминация не предстает синонимом недетерминированности.

Быть может, следуя этому пути, мы все дальше и дальше отходим от того, что и сегодня может быть названо марксизмом. Однако, формулируя наш тезис об универсальности антагонизма, мы выносим на первый план то, что сейчас более чем когда-либо насущно в марксистской проблематике. Ничто, как мне кажется, не доказывает это лучше, чем способ, каким сегодня вновь обозначается взаимосвязь классового и национального вопроса. Как в либеральнодемократических, так и в популистски-авторитарных его формах, национализм стал вполне совместимым как с экономическим индивидуализмом, так и с государственным планированием – или, скорее, с различными формами сочетания этих двух принципов. Он стал ключом к синтезу частных образов жизни и идеологий в одну-единственную господствующую идеологию, способную быть утверждаемой и навязываемой «угнетаемым» группам, способную к политической нейтрализации радикальных последствий экономических «законов». Без национализма буржуазия не смогла бы закрепиться ни в экономике, ни в государстве. Можно также сказать, в терминах системного анализа, что национальное и националистическое государство стало основным «редуктором сложности» в современной истории.

Поэтому национализм тяготеет к становлению в «тотальное» мировоззрение (в связи с чем национализм присутствует, пусть даже будучи отрицаемым, повсюду, где подобные мировоззрения официально заявляются). Но, как я уже говорил выше, маловероятно, что супранациональные национализму, повсюду (идет ли речь о «Европе», о «Востоке», о «социалистическом сообществе», о «Третьем мире» и пр.) дающие о себе знать, смогут развиться в одну и ту же тотализацию. И напротив, следует признать, что социалистическая идеология классов и классовой борьбы, формировавшаяся в постоянном противостоянии национализму, в конце концов скатилась до его копирования – случай своеобразной исторической мимикрии. И она, в свою очередь, стала «редуктором сложности», просто подменив классовый критерий (и даже критерий классового происхождения) критерием государства (со всеми его этническими предпосылками) в синтезе множества социальных практик (ожидая, что они растворятся в перспективе «классового государства»). Такова неопределенность актуальной ситуации: для того, чтобы кризис национализма не привел к всплеску национализма и его расширенному воспроизводству, необходимо, чтобы сама классовая борьба проявилась в поле представлений о социальном – но именно как некий другой национализма, не сводимый к нему. Следовательно, необходимо, чтобы идеология классов или классовой борьбы, каким бы именем она ни называлась, восстановила свою автономию, освободившись от какой бы то ни было подражательности. На вопрос «куда идет марксизм?» ответом будет – никуда, по крайней мере пока мы всесторонне не разберемся с этим парадоксом.

Библиография

Michel Aglietta, Régulation et crises du capitalisme. L'expérience des États-Unis, Calmann-Lévy, 1976.

Louis Althusser, Réponse à John Lewis, Maspero, 1973.

- Positions, Éditions sociales, 1976.

Etienne Balibar, Cinq études du matérialisme historique, Maspero, 1974.

- Marx et sa critique de la politique (en coll. avec A. Tosel et C. Luporini), Maspero, 1979.

- Статьи « Classes « et « Lutte des classes «, Dictionnaire critique du marxisme (dir. G. Labica), PUF, 1982.

- Sur le concept de la division du travail manuel et intellectuel, in J. Belkhir et al., L'Intellectuel, l'intelligentsia et les manuels, Anthropos, 1983.

- L'idée d'une politique de classe chez Marx, in Marx en perspective (édité par B. Chavance), Éditions de l'EHESS, Paris, 1985.

- Après l'autre Mai, in La Gauche, le pouvoir, le socialisme: hommage à Nicos Poulantzas, PUF, Paris, 1983.

- Longue marche pour la paix, in E. P. Thompson et al., L'Exterminisme. Armement nucléaire et pacifisme, PUF, 1982.

Christian Baudelot, Roger Establet, L'École capitaliste en France, Maspero, 1971. Christian Baudelot, Roger Establet, Jacques Toiser, Qui travaille pour qui?, Maspero, 1979.

Daniel Bertaux, Destins personnels et structure de classe, PUF, 1977.

Jacques Bidet, Que faire du capital ? Matériaux pour une refondation, Méridiens-Klincksieck, 1985.

Pierre Bourdieu, La Reproduction. Éléments pour une théorie du système d'enseignement. Éd. de Minuit, 1970.

Fernand Braudel, Civilisation matérielle. Économie et capitalisme, XV-XVIlf siècles, 3 vol., Armand Colin, 1979.

Suzanne de Brunhoff, État et capital, PUG-Maspero, 1976.

- L'Heure du marché, PUF, 1986.

Biagio de Giovanni, La teoria politico delle classi nel Capitale, De Donato, Bari, 1976.

Marcel Drach, La Crise dans les pays de l'Est, La Découverte, 1984.

Françoise Duroux, La Famille des ouvriers : mythe ou politique?, thèse de 3C cycle, Université Paris-VII, 1982.

Friedrich Engels (en coll. avec Karl Kautsky), «Notwendige und überflüssige Gesellschaftsklassen» (1881), M.E.W. Band 19, p. 287 sv.

Roger Establet, L'École est-elle rentable?, PUF, 1987.

François Ewald, L'État-providence, Grasset, 1986.

John Foster, Class Struggle and the Industrial Révolution, Methuen, London, 1977. Michel Foucault, Surveiller et punir. Naissance de la prison, Gallimard, 1975 Michel Freyssenet, La Division capitaliste du travail, Paris, Savelli, 1977.

Jean-Paul de Gaudemar, La Mobilisation générale. Éditions du Champ urbain, Paris, 1979.

Paul Gilroy, There Ain't No Black in the Union Jack, Hutchinson, London, 1987. Eric Hobsbawm, Industry and Empire (The Pelican Economie History of Britain, vol. 3), Penguin Books, 1968.

Ernesto Laclau et Chantai Moufle, Hegemony and Socialist Strategy, Towards a Radical Democratic Politics, Verso, London, 1985.

Henri Lefebvre, De l'État, vol. 3, Le Mode de production étatique, UGE, 10/18, 1977.

Jacques le Goff, Du silence à la parole. Droit du travail, société, Etat (1830-1985), Calligrammes, Quimper, 1985.

Robert Linhart, Le Sucre et la faim. Éditions de Minuit, 1980.

Jean-François Lyotard, Le Différend, Éditions de Minuit, 1983.

Claude Meillassoux, Femmes, greniers et capitaux, Maspero, 1975.

Stanley Moore, Three Tactics, The Background in Marx, Monthly Review Press, New York, 1963.

Jean-Louis Moynot, Au milieu du gué, CGT, syndicalisme et démocratie de masse, PUF, 1982.

Antonio Negri, La Classe ouvrière contre l'État, Galilée, 1978.

Gérard Noiriel, Longwy. Immigrés et prolétaires, PUF, 1984.

- Les ouvriers dans la société française. Seuil, 1986.

Karl Polanyi, La Grande Transformation ( 1944), trad. fr. Gallimard, 1983.

Nicos Poulantzas, Les Classes sociales dans le capitalisme aujourd'hui, Seuil, 1974.

Adam Przeworski, «Proletariat into a class: The Process of Class Formation from Karl Kautsky's The Class Struggle to Recent Controversies», Politics and Society, vol. 7, n° 4, 1977.

Peter Schôttler, Naissance des Bourses du travail. Un appareil idéologique d'État à la fin du XIXe siècle, PUF, 1985.

Gareth Stedman Jones, Languages of Class, Cambridge University Press, 1983.

Gôran Therbom, «L’analisi di classe nel mondo attuale : il marxismo corne scienza sociale», Storia del Marxismo, IV, Einaudi, 1982.

Edward P. Thompson, «Eighteenth-Century English Society: Class Struggle without Classes?», Social History, vol. 3, n° 2, mai 1978.

The Making of the English Working Class, Pelican Books, 1968.

Alain Touraine, Michel Wieviorka, Le Mouvement ouvrier, Fayard, 1984.

Travail (revue de l’AEROT, dir. par Robert Linhart), вышли 13 номеров (64, rue de la Folie-Méricourt, 75011 Paris).

Bruno Trentin, Da sfruttati a produttori Lotte operaie e sviluppo capitalistico dal miracolo economico alla crisi. De Donato, Bari, 1977.

Michel Verret, L'Espace ouvrier (L'Ouvrier français, I), Armand Colin, 1979.

Jean-Marie Vincent, Critique du travail. Le faire et l'agir, PUF, 1987.

Immanuel Wallerstein, The Modem World-System (3 vols.), Academie Press, N. Y., 1974-89.

- The Capitalist World-Economy. Cambridge University Press, Cambridge 1979.

- Historical Capitalism. Verso, London 1983.

Загрузка...