В русском реализме 60–70-х гг. четко выделяется его революционно-демократическое (просветительское) направление, непосредственно восходящее к литературной школе Чернышевского. Оно закрепилось в истории русской литературы прежде всего прозой о «новых людях» и под таким названием часто рассматривается в специальных литературоведческих трудах. К демократической беллетристике о «новых людях» относятся романы и повести Н. Г. Чернышевского, В. А. Слепцова, Н. Ф. Бажина, Н. А. Благовещенского, Д. К. Гирса, И. В. Омулевского, И. А. Кущевского, К. М. Станюковича, А. Осиповича (А. О. Новодворского) и некоторых других писателей-демократов 60-х — начала 70-х годов. Генетически близкими к школе Чернышевского были отдельные произведения народнической беллетристики, созданные Н. А. Арнольди, В. В. Берви (Н. Флеровским), Ф. Н. Юрковским, О. А. Шапир (Кисляковой), С. М. Степняком-Кравчинским. Писатели-демократы испытали огромное воздействие со стороны романа Н. Г. Чернышевского «Что делать?» и стремились в своей художественной практике проверить и подкрепить те типологические тенденции в жизни и социальной психологии «новых людей» из разночинной среды, которые открыл Чернышевский-романист. Не все последователи автора «Что делать?» оказались на высоте, достигнутой их учителем, однако в целом беллетристика о «новых людях» сумела сохранить ценнейший общественно-литературный потенциал периода первой революционной ситуации.
Роман Н. Г. Чернышевского обогатил русскую литературу новыми средствами художественного познания действительности, расширил границы и возможности реалистического метода. Новаторски сочетая обличительное и утверждающее начала, художественно-образные и научно-логические способы обобщения жизни, писатель внес в литературу идеи социализма, демократии и революции, «открыл» нового героя. Вместе с творческими достижениями других художников-реалистов XIX в. произведения Чернышевского создавали прочные традиции, развитые в литературе социалистического реализма.
Чернышевский-романист олицетворяет новый тип художественного мышления, запечатлевшего эпохальные сдвиги в жизни общества, в мироощущении и социальной психологии людей, оказавшихся первооткрывателями на крутых поворотах истории. Творческий метод писателя, жанровую специфику и сюжетно-композиционную структуру романа «Что делать?», его стилистику и язык можно «по-читательски» понять, историко-литературно объяснить и эстетически «оправдать», лишь уяснив специфику особого типа художественного мышления, при помощи которого писатель мысль «доводит» до поэзии. В этом случае интеллектуальное, рационалистическое начало, «обработанное» творческим воображением автора, становится поэтическим содержанием и принимает соответствующее ему художественное оформление.
Автор «Что делать?» хорошо представлял природу своего таланта, особенности своего творческого метода. Едва начав повествование, Чернышевский решительно провозглашает особую эстетическую позицию рассказчика, его понимание художественности. Он нетерпим к произведениям, построенным на внешних эффектах и далеких от современности. С иронией повествователь ведет разговор с «проницательным читателем» по поводу завязки романа и дальнейшего развития действия. Как будто логическим развитием этой иронии является демонстративное заявление, что у него «нет ни тени художественного таланта».[128]
Сколько споров и недоумений вызвали эти слова! Реакционные критики уже в год появления романа Чернышевского стремились приглушить его революционное звучание, называя произведение слабым в художественном отношении. Советские ученые развеяли эту легенду, признав роман одним из выдающихся социально-философских романов в русской и мировой литературе.
Эстетическое обоснование нового типа художественного мышления связано с именем В. Г. Белинского, который считал, что «теперь самые пределы романа и повести раздвинулись», поэтому роман и повесть «дают полный простор писателю в отношении преобладающего свойства его таланта, характера, вкуса, направления и т. д.».[129] Стремление теоретически осмыслить новые явления искусства, когда «мыслительный элемент <…> слился даже с художественным»,[130] было ценнейшим завоеванием эстетики Белинского.
Позицию Белинского, защищавшего право художника «довести ум до поэзии», поддерживал Н. П. Огарев. В предисловии к сборнику «Русская потаенная литература XIX века» Огарев пропагандировал книги, поэтизирующие революционный и научный подвиг. Он считал, что предметом поэзии может быть «философское раздумье», «подвиг Брута, восторг Галилея перед великим открытием», «живая жажда знания», «преданность Ньютона своей задаче» и т. д.[131]
Заявляя, что у него нет «ни тени художественного таланта», рассказчик из «Что делать?» использовал эстетическую терминологию, выработанную еще Белинским. Он рассуждал в духе Белинского, очень хорошо понимая специфику своего таланта: по своей творческой манере он не принадлежал к той группе писателей, к которой принадлежал Гончаров, «талант чисто художественный». Здесь явный намек на то, что по своей манере он ближе к Герцену, а главные силы последнего, по мнению Белинского, — «не в творчестве, не в художественности, а в мысли, глубоко прочувствованной, вполне сознанной и развитой. Могущество этой мысли — главная сила его таланта; художественная манера схватывать верно явления действительности — второстепенная, вспомогательная сила его таланта».[132] Такие таланты для него так же естественны, как и таланты «чисто художественные».
После такой классификации Белинского понятно, почему рассказчик из романа «Что делать?» заявлял, что у него нет «ни тени художественного таланта». Поэтому понятна настойчивость и последовательность Чернышевского в употреблении этой терминологии: мы ее найдем и в первоначальной редакции романа, и в предисловии к «Повестям в повести». А ранние высказывания Чернышевского о двух типах писателя относятся еще к 1857 г. В статье «Лессинг» он объясняет тип творческого мышления немецкого просветителя, отличного от байроновского или шекспировского: творчество Лессинга, по его мнению, действует «не самопроизвольно, как у Шекспира или в народной поэзии, а только по внушению и под влиянием обсуждающего ума» (IV, 99).
Отмежевываясь от писателей, далеких от него по своей творческой манере, рассказчик Чернышевского, однако, считает плодотворным свой путь эстетического освоения действительности. Он знает свое место в литературе и с достоинством объясняет «добрейшей публике», что «все достоинства повести даны ей только ее истинностью <…> с прославленными же сочинениями твоих знаменитых писателей ты смело ставь наряду мой рассказ по достоинству исполнения, ставь даже выше их — не ошибешься! В нем все-таки больше художественности, чем в них; можешь быть спокойна на этот счет» (XI, 11).
В предисловии к «Повестям в повести» (вариант 10 октября 1863 г.) писатель гордо заявляет: «Я пишу романы, как тот мастеровой бьет камни на шоссе: для денег исполняет работу, требуемую общественной пользою. Я знаю, что искры поэзии брызжут при этой работе: кто работает с любовью, тот вносит поэзию во всякую работу, тем более в поэтическую <…> успеху моих романов не мог бы помешать и Гоголь. Я был бы очень заметен и при Диккенсе. Потому я с радостью вижу и теперь, как радовался этому прежде, что в некоторых молодых писателях есть сильный талант. Они мне не соперники <…> Моя карьера, как романиста, не та. Они — сами по себе, я — сам по себе. То люди одной карьеры с Диккенсом, Жоржем Зандом. Я хотел идти по такой карьере, как Годвин. Чтобы испытать свои силы, Годвин вздумал написать роман без любви. Это замечательный роман. Он читается с таким интересом, как самые роскошные произведения Жоржа Занда. Это „Калеб Вилльямс“» (XII, 682–683).
Привлекая имя Годвина, Чернышевский несомненно в это время думал о Герцене, художнике-мыслителе, таком же, как и он, по деспотической воле правительства, «государственном преступнике»: «Очень может быть, что у меня перед глазами, как человек одной со мной карьеры, не один Годвин, а и еще кто-нибудь, сильнее Годвина. Говорить об этом — неудобно. Не для моего самолюбия, а потому, что это больше дело истории, чем современности. Но вы можете быть уверены, что я вполне понимаю то, что пишу» (XII, 684).
У Белинского рельефно намечены две разновидности романистов, представляющих разные типы художественного мышления: герценовская и гончаровская. И у Чернышевского в конце концов намечена та же типология: с одной стороны, Годвин, олицетворяющий «логическое» начало в искусстве, и с другой — Жорж Санд, в «роскошных произведениях» которой преобладает творческая фантазия. Таким образом, своими романами, создаваемыми в Петропавловской крепости, Чернышевский намеревался продолжать традиции интеллектуального романа Герцена.
Разумеется, рационализм, логическое начало в произведениях новых романных жанров не имело ничего общего с холодной рассудочностью и не отрицало законов искусства. Новый тип художественного мышления содействовал воплощению гармонического слияния политики, науки и поэзии, «поэзии мысли» с «поэзией сердца».[133]
Таким образом, роман Чернышевского по праву можно соотнести с такими выдающимися, эпохальными явлениями мировой литературы, какими были на Западе интеллектуальные социально-философские произведения Вольтера и Годвина, а в России — Герцена. Его творчество — звено в цепи таких форм художественного сознания, как герценовское, щедринское, где главную роль играет группирующее, оценивающее, анализирующее и синтезирующее сознание, не только не скрывающее этой своей работы, а заставляющее переживать эстетически его активность и преодолевать «бессознательность» в восприятии противоречий жизни.
Чернышевский был подготовлен к осуществлению новых творческих принципов на писательском поприще глубоким эстетическим обоснованием литературы как «учебника жизни», а творческого метода романиста — как сочетания таланта с «живым сердцем» и «с мыслью, дающею силу и смысл таланту, дающею жизнь и красоту его произведениям» (II, 303). Он уже имел писательский опыт, оформляя в университетские годы свой дневник (продолженный в Саратове в 1852–1953 гг.) и первые, оставшиеся незаконченными, повести: «Пониманье», «Рассуждение о воспитании» («История Жозефины»), «Теория и практика». Нельзя не учитывать огромную литературную практику Чернышевского на посту ведущего публициста и литературного критика «Современника», в ходе которой налаживались знакомые затем по роману «Что делать?» контакты его с читателем-другом и апробировались разные варианты авторской полемики с «проницательным читателем» (введение литературной маски автора-рассказчика, использование в полемическом диалоге большого набора стилистических средств «атаки» — иронии, сарказма, гротеска и т. д.).
Создателем «Что делать?» стал выдающийся революционер, мыслитель и практик русского освободительного движения, человек с богатым внутренним миром. Великое произведение было порождено яркой личностью. Мировоззрение, нравственный облик Чернышевского сейчас широко известны современному читателю по его дневникам, письмам, публицистике. Мы знаем его юношеское признание в том, что он будет «непременно участвовать» в крестьянском «бунте» («Это непременно будет. Нужно только одну искру, чтобы поджечь все это» — I, 418). Чернышевский не преуменьшал трудностей революционной борьбы («Исторический путь — не тротуар Невского проспекта» — VII, 923) и, когда эти трудности возникали, мужественно выдерживал испытания — испытания арестом и тюрьмой, длительной «комедией» суда, а потом унизительной «гражданской казнью». В этих условиях работа в Петропавловской крепости над романом «Что делать?», а после его окончания — над повестью «Алферьев» и романом «Повести в повести» была ярким выражением физической и духовной стойкости человека, с честью преодолевшего жизненные невзгоды и вышедшего из них нравственным победителем.
Чернышевский был подготовлен к работе романиста с другой стороны: он превосходно знал жизнь своих современников, предвосхищая ведущие тенденции развития русского общества. «Давно известно, — писал в одной из рецензий Чернышевский, — что написать хорошее произведение можно только тогда, когда пишешь о предмете, хорошо известном. При отсутствии же знакомства с делом не спасет ни талант, ни ум» (IV, 561).
Находясь в застенках Петропавловской крепости, писатель обобщил жизненный опыт нового молодого поколения людей-созидателей (а не только «нигилистов»!), художнически «просветил» их духовный мир, запечатлел интеллектуальный «взрыв» в среде разночинной интеллигенции, прославил социализм, революцию и революционеров.
Чернышевский был связан с нелегальным движением на том этапе, когда интенсивно проходил процесс объединения изолированных революционных кружков во всероссийскую «партию», разрабатывались организационные, тактические и программные основы «Земли и воли», издавалась серия прокламаций и предпринимались первые шаги к революционной пропаганде среди народа. Среди его друзей были виднейшие профессиональные революционеры — братья Н. А. и А. А. Серно-Соловьевичи, А. А. Слепцов, М. Л. Михайлов, Н. И. Утин и другие.
Как известно, план подготовки «землевольцами» всенародного вооруженного восстания, намеченного на весну — лето 1863 г., вынашивался уже с лета 1861 г. Правда, после правительственных репрессий лозунг восстания летом 1863 г. был снят и тайное общество прекратило свою деятельность, а затем и самое свое существование, не выдержав тех драконовских мер репрессии, которыми правительство защищалось от натиска революционной «партии». Однако на первых порах уверенность в успехе борьбы вдохновляла «землевольцев».
«Но не надо забывать, — писал В. И. Ленин, — что в то время, после тридцатилетия николаевского режима, никто не мог еще предвидеть дальнейшего хода событий, никто не мог определить действительной силы сопротивления у правительства, действительной силы народного возмущения». События в период революционной ситуации создавали такие условия, при которых «самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восстание — опасностью весьма серьезной».[134]
В создавшихся исторических условиях жизни России формировалось поколение «новых людей» — разночинцев. В. И. Ленин «появление разночинца, как главного, массового деятеля и освободительного движения вообще и демократической, бесцензурной печати в частности»[135] связывал с эпохой падения крепостного права. На гребне революционной волны появились люди рахметовского типа. Рахметовы в жизни были, Чернышевский их знал. На вопрос, так волновавший современников, — «Что делать?» — писатель в первую очередь должен был ответить образом Рахметова. Его окружали в романе, ему помогали люди недавно зародившегося «типа» — люди «безукоризненной честности», отважные, не колеблющиеся, не отступающие, умеющие взяться за дело и доводящие его до конца. В их среде формировался новый морально-этический кодекс, определяющий личные взаимоотношения, дружбу и любовь, новые представления о призвании человека, свободного от всякого деспотизма и рабской приниженности. Здесь осуществлялась вековая мечта женщин о равноправном участии в жизни семьи и общества. Отсюда прорастали первые ростки нового отношения к труду, предвещавшие осуществление социалистических идеалов в обозримом будущем.
Вопрос о «первоисточниках» произведения имеет принципиальное значение для понимания художественного метода автора «Что делать?», его жанровой и сюжетно-композиционной структуры. В каких взаимоотношениях находится действительность и творческая фантазия художника-романиста?
Каковы взаимосвязи между реальной жизнью молодого поколения разночинцев-шестидесятников и миросозерцанием героев романа, их просветительской практикой и социально-философской концепцией автора-мыслителя?
Каким путем произошла переориентировка жанровых критериев от любовно-интимного романа к роману социально-философскому?
Как использованы и пересмотрены традиционные сюжетные решения предшественников и на каких путях воздвигалась оригинальная жанровая структура нового повествования?
Чернышевский считал, что в жизни ежеминутно встречаются «поэтические события», которые «в своем развитии и развязке» нередко имеют «художественную полноту и законченность» (II, 67), а «первообразом для поэтического лица очень часто служит действительное лицо» (II, 66). Не случайно действительные события и жизнь знакомых людей вызвали у него потребность осмыслить их в художественном дневниковом очерке (1848) и в повести «Теория и практика» 1849–1850 гг. (события, вызванные женитьбой В. П. Лободовского, товарища Чернышевского по университету), а исходным творческим началом в повести «Пониманье» (над которой Чернышевский работал также в университетские годы) послужили исторически существовавшие лица (Луиза, сестра Гете).
В научной литературе достаточно убедительно установлены прототипы многих литературных персонажей из произведении Чернышевского: В. А. Обручев — для Алферьева (из одноименной повести), Н. А. Добролюбов — для Левицкого, К. Д. Кавелин — для Рязанцева, С. И. Сераковский — для Соколовского, Н. А. Милютин — для Савелова, да и сам Н. Г. Чернышевский — для Волгина (роман «Пролог»). Все исследователи романа «Что делать?» сходятся на том, что песни и дополнительные пояснения «дамы в трауре», особенно при исполнении шотландского романса-баллады Вальтера Скотта «Разбойник», воспроизводят в замаскированном виде сцену объяснения Чернышевского со своей невестой Ольгой Сократовной Васильевой.
Автор в первоначальной редакции «Что делать?» утверждал, что все существенное в его рассказе — «факты, пережитые моими добрыми знакомыми». «Разумеется, — уточняет он право художника на вымысел, — я должен был несколько переделать эти факты, чтобы не указывали пальцами на людей, о которых я рассказываю, что, дескать, вот она, которую он переименовал в Веру Павловну, а по-настоящему зовется вот как, и второй муж ее, которого он переместил в Медицинскую академию, — известный наш ученый такой-то, служащий по другому, именно вот по какому ведомству» (XI, 637).
У исследователей имеются разные точки зрения на целесообразность изучения прототипов героев «Что делать?». Например, академик М. В. Нечкина считает, что «тип Рахметова уполномачивает исследователей на поиски всех прототипов и тем более указанных самим автором».[136] Следует при этом лишь заметить, что прототип никогда не будет идентичным художественному образу. В частности, несмотря на ряд сходных деталей в поведении Рахметова и П. А. Бахметова, о которых уже немало написано, знак равенства между ними поставить ни в коем случае нельзя.
Реальные источники в известной мере дают возможность заглянуть в творческую лабораторию писателя. В этом смысле любопытна, например, такая параллель. Интерес Рахметова к комментарию Ньютона к «Апокалипсису св. Иоанна» как «классическому источнику по вопросу о смешении безумия с умом» (XI, 197) перекликается с работой «землевольца» Н. И. Утина над статьей об Апокалипсисе для «Энциклопедического словаря», выходившего при участии П. Л. Лаврова, и с переводом Библии, осуществленным В. И. Кельсиевым и напечатанным в Лондоне (1860). Однако таких прозрачных намеков на связь Рахметова со своими прототипами в романе мало. Все данные о сходстве «особенного человека» с виднейшими деятелями периода революционной ситуации (Н. А. Добролюбовым, П. Д. Баллодом, братьями Н. А. и А. А. Серно-Соловьевичами и др.) носят общий характер. Но даже и в этом случае мы можем прийти к заключению, что при работе над образом Рахметова («я встретил до сих пор только восемь образцов этой породы (в том числе двух женщин)» — XI, 197) писатель художественно обобщил основное в мировоззрении и психологии, в личной и общественной практике друзей по революционному подполью.
Считая, что «оригинал уже имеет общее значение в своей индивидуальности», Чернышевский задачу писателя видел в том, чтобы понять «сущность характера в действительном человеке», уяснить, «как стал бы действовать и говорить этот человек в тех обстоятельствах, среди которых он будет поставлен поэтом», «передать его таким, каким понимает его поэт» (II, 66). В этом состояла художественно-преобразующая функция романиста, предупреждающая опасность иллюстративности и натурализма.
Примечательно, что писатели-демократы 60–70-х гг. XIX в., продолжая традиции Чернышевского, опирались в своей творческой практике на действительные исторические события своего времени, художественно трансформируя их. Вполне вероятно знакомство Н. Бажина во время работы над повестью «Степан Рулев» (1864) с первыми шагами революционной организации Н. А. Ишутина — И. А. Худякова (1863–1866). Во всяком случае один из персонажей его повести, Илья Кудряков, «лучший друг и соратник» Степана Рулева, напоминает крупнейшего революционного деятеля Ивана Худякова (сходство фамилий: Худяков — Кудряков; хромота обоих как следствие увечья, понесенного от лошади в детские годы; духовное родство и сходный метод просветительской деятельности странствующих по деревням фольклориста и книгоноши).
И. Кущевский в романе «Николай Негорев, или Благополучный россиянин» (1870) откликнулся на события первой революционной ситуации, рассказал о деятельности шестидесятников, устраивавших революционные «общества» и «ветви» и решивших «не упускать благоприятного случая объявления указа об освобождении крестьян» для народного восстания. С большой теплотой автор пишет о члене этой «ветви» Андрее Негореве, распространявшем брошюры и прокламации, ставшем впоследствии политическим эмигрантом, об Оверине, который под влиянием этих прокламаций кинулся «в бездну» и возглавил крестьянское восстание. Кущевский намеренно сближает подвиг Оверина с революционной деятельностью Чернышевского, когда в описании гражданской казни Оверина исторически достоверно воспроизводит место, обстоятельства и детали правительственного надругательства над Николаем Гавриловичем (не забыт и букет цветов, брошенный из толпы «преступнику у позорного столба»!).
Роман В. Берви-Флеровского «На жизнь и смерть» (1877), в его первой части во многом соотносится с общественными событиями 60-х гг.; заглавный персонаж этой части Павлуша Скрипицын даже встречается с самим Чернышевским! Вторая часть произведения Флеровского «Ученики» соответствует времени и обстоятельствам пропагандистской деятельности «чайковцев» и «долгушинцев» в рабочих кружках (начало 70-х гг.), а третья часть («Новая религия») посвящена событиям «хождения в народ» 1874–1875 гг. В этом романе скрестились все узловые проблемы, занимавшие передовое русское общество на большом отрезке времени (40–70-е гг. XIX в.).
Участник революционного подполья С. Степняк-Кравчинский запечатлел в своих произведениях («Подпольная Россия», 1881; «Андрей Кожухов», 1889, и др.) настроения и обстоятельства героической борьбы с царизмом своих товарищей из эпохи «хождения в народ» (Петр Кропоткин, Дмитрий Лизогуб, Вера Засулич, Дмитрий Клеменц) и «народовольского» периода (Софья Перовская, Степан Халтурин, Александр Михайлов).
Некоторые исследователи романа «Что делать?» считают, что Чернышевский расширил круг литературных источников, обратившись к методике мысленного эксперимента, принятой в точных науках, когда «ученый, основываясь на данных своей теории, создает модель опыта, который в действительности невозможно произвести на данном техническом уровне, и таким образом доказывает принципиальную правильность идеи». «Метод гипотетического упрощения ситуаций и конфликтов» переносится в данном случае на структуру утопического романа, который «представляет собою как бы описание „мысленного“ внедрения идеи в жизнь. Опыт этот „описывается“ как реальный, и роман воспринимается читателями зачастую как научное описание».[137] Гипотетический метод исследования Чернышевского-романиста видят в первую очередь в рассказе об организации Верой Павловной швейной мастерской-коммуны и в описании социалистического общества («Четвертый сон Веры Павловны») как исторически уже возникшего и неотвратимо нарастающего процесса переустройства общества.
Эти наблюдения несомненно помогают уточнить истоки социальной психологии, мировосприятия героев романа. Они позволяют конкретно представить внутренний «механизм» художественного воплощения мечты реальных людей о светлом будущем. Однако при решении вопроса о соотношении реальности и фантастики нет основания «переводить» весь роман Чернышевского из произведения реалистического в разряд утопических романов, сводить «первые случаи» личной и общественной активности «новых людей», имеющих «исторический интерес» (XI, 43), лишь к «имитации опыта». Произведение, имитирующее объективность и точность описания, добивающееся правдоподобия и увлекательности повествования во имя доказательства некоего авторского постулата, не будет иметь ничего общего с реалистическим искусством и в лучшем случае выполнит иллюстративную функцию.
Современники воспринимали роман «Что делать?» иначе. Видный деятель революционного движения 60-х гг. Н. И. Утин (ставший впоследствии одним из организаторов Русской секции Первого Интернационала) писал 22 февраля 1864 г. Н. П. Огареву о произведении Чернышевского: «Я никак не соглашусь, что у него цель фантастическая, потому что он и не думает говорить, что все осуществимо сию же минуту, напротив, он показывает, что нужно идти шаг за шагом, и затем говорит: вот что будет в конце ваших трудов и стремлений, вот как можно жить. И потому „работайте и работайте“».[138]
Принципы социалистической организации трудовых ассоциаций стали уже доступными лучшей части разночинной интеллигенции 60-х гг. XIX в. Социалистический идеал в миросозерцании «шестидесятников» (пусть даже в утопическом варианте!) — это реальность, а не фантастика. Гипотетический подсчет прибылей, которые получает каждая швея от мастерской, их выгод от совместной жизни и общего хозяйства — это операция «реальных», «живых» людей, знающих, что делать, во имя чего жить. Поэтому Чернышевский пишет о мастерских-коммунах как о реально существующих в жизни трудовых ассоциациях.
Имелись ли в действительности источники для реалистического описания швейной мастерской Веры Павловны?
Чернышевский, рассказывая о работе мастерской Веры Павловны, стремился как-то откликнуться на стремление женщин 60-х гг. улучшить условия своего труда. По статистическим данным 1860 г. известно, что в Петербурге «4713 ремесленниц довольствовались жалованьем в 2–3–5 руб. в месяц на хозяйском столе и чае. Те, которые работали дома, живя при муже или родных, вырабатывали на перчатках, аграманте 2–3 рубля в месяц, на чулках — еще меньше».[139]
Энергичную работу по улучшению жизни нуждающихся женщин провел кружок Марии Васильевны Трубниковой. В 1859 г. им было основано «Общество дешевых квартир и других пособий нуждающимся жителям» Петербурга. Общество сперва нанимало для своих клиентов квартиры в разных частях города, но затем на деньги, вырученные от лотереи, был куплен большой дом, в который перевели всех бедняков.
«Тогда же Общество получило возможность приступить к выполнению заветного желания своего — устройства школы для детей и швейной мастерской, где жилицы могли бы получать и выполнять работы и куда также могли бы приходить посторонние швеи и выполнять собственную работу на предоставляемых им бесплатно швейных машинах.
В мастерской особенно энергично работала Н. В. Стасова, стараниями которой был вскоре получен большой заказ от интендантства, надолго обеспечивший ее работой. В школе преподавание велось сперва членами общества, а затем приглашенными для этой цели учительницами».[140] Однако в работе мастерской мы еще не видим воплощения социалистических принципов.
В тех же воспоминаниях утверждается, что кружок М. В. Трубниковой, начав свою общественную деятельность с филантропии, затем «эволюционировал, отражая влияние других, часто более радикальных кругов, например кружка Чернышевского (общества „Земли и воли“), с которым лично Мария Васильевна была непосредственно связана через своих друзей, братьев Николая и Александра Серно-Соловьевичей, и к которым ее влекли собственные демократические и антимонархические тенденции».[141]
Интересно вспомнить еще одну попытку кружка М. В. Трубниковой — создать «Общество женского труда». Сведения о нем расширяют наши представления об эпохе 60-х гг. и лишний раз свидетельствуют о больших трудностях, стоявших перед энтузиастами женского движения. Общество было задумано с широкими планами. Оно должно иметь право заводить различные мастерские: швейные, переплетные, конторы для переводов и издания детских и научных книг. В составлении его устава в 1863 г. принимал участие П. Л. Лавров.
Реализована была лишь часть этой программы. В начале 1863 г. удалось организовать женскую артель или общество переводчиц-издательниц, в которое входило 36 человек (М. В. Трубникова, Н. В. Стасова, А. Н. Энгельгардт, Н. А. Белозерская, М. А. Менжинская, А. П. Философова, В. В. Ивашева, Е. А. Штакеншнейдер и др.). Брошюровка и переплет изданных обществом книг осуществлялись женской переплетной артелью, основанной В. А. Иностранцевой. Иллюстрации и гравюры выполнялись тоже женщинами.
Таким образом, есть все основания полагать, что в рассказе о трудовой деятельности Веры Павловны Чернышевский опирался на действительные жизненные факты. Попытки найти новые формы организации труда, устройства быта и просвещения работников уже были.
Жизненную основу имеет описание революционно-просветительской работы Лопухова, Кирсанова и Мерцалова среди работниц швейной мастерской. Мы знаем о существовании воскресных школ для взрослых, организованных «землевольцами». И все-таки действительных фактов из жизни оказалось недостаточно для воплощения художественного замысла Чернышевского.
В романе мастерская Веры Павловны не походила на предприятие, организованное кружком Трубниковой. Поэтому писатель в черновом варианте романа писал: «Есть в рассказе еще одна черта, придуманная мною: это мастерская. На самом деле Вера Павловна хлопотала над устройством не мастерской; и таких мастерских, какую я описал, я не знал: их нет в нашем любезном отечестве. На самом деле она [хлопотала над] чем-то вроде воскресной школы <…> не для детей, а для взрослых» (XI, 638).
Чернышевскому пришлось в известной мере «придумывать» мастерскую Веры Павловны. В этом смысле «гипотетический метод исследования» Чернышевского-экономиста действительно пригодился Чернышевскому-романисту как дополнительный, подсобный путь художественной мотивировки замысла Веры Павловны организовать мастерские по образцам, предложенным «добрыми и умными людьми», написавшими «много книг о том, как надобно жить на свете, чтобы всем было хорошо» (XI, 128). Впрочем, следует уточнить, что в этом случае метод мысленного эксперимента уже отстранен от автора, стал достоянием Веры Павловны («Вот какие мои мысли» — XI, 126), реальной приметой интеллектуальных достижений «новых людей».
Впоследствии читатель романа узнает, что осуществить социалистический идеал в стране самодержавного деспотизма оказалось невозможным. Как известно из романа, после визита Кирсанова к «просвещенному мужу» (представителю власти) и разговора с ним (XVII раздел четвертой главы) было «нечего уж думать о развитии предприятия, которое так и просилось идти вперед» (XI, 596). Путь к новой жизни в социалистических трудовых ассоциациях лежит только через революцию.
У Чернышевского уже было теоретическое обоснование разницы между мечтой праздной фантазии, оторванной от действительности, и мечтой о светлом будущем, способствующей общественному прогрессу. В понятие действительности он включал «не только настоящее, но и прошедшее, насколько оно выразилось делом, и будущее, насколько оно приготовляется настоящим» (II, 103). Эта связь будущего с настоящим и определяет художественную «совместимость» реализма и романтизма в «Что делать?».
Судьба произведений писателей-утопистов, которые принуждены были конструировать элементы нового общества из своей головы, ибо эти элементы еще не вырисовывались ясно для всех в недрах старого общества, зависела от большой теоретической подготовки и художественного такта автора, от его уменья верно вскрыть исторические закономерности развития общества. Опасность «произвольной регламентации подробностей, и именно тех подробностей, для предугадывания и изображения которых действительность не представляет еще достаточных данных»,[142] подстерегала, по мнению М. Е. Салтыкова-Щедрина, и автора «Что делать?». Однако Чернышевский во многом (как это подтверждается практикой осуществившегося в наше время развитого социалистического общества) избежал этой опасности. Насколько это было для него возможно, при работе над романом он использовал достижения науки и техники своего времени, чтобы рельефнее, художественно осязательнее воссоздать картину будущего (начавшиеся уже в то время постройки каналов и оросительных систем, открытие электричества, использование алюминия в промышленности и в домашнем быту, опыт выращивания фруктов в оранжереях, достижения архитектуры). Впрочем, все это для писателя лишь «намек», толчок для воссоздания более возвышенной картины, но без этого «намека» невозможно было добиться конкретно эмоционального восприятия картин будущего. Таким, например, «намеком» на громадный «хрустальный дворец», который видит Вера Павловна во сне, был Кристальный дворец на Сайденгамском холме в Англии. Чернышевский впервые описал «дворец Пакстона» еще в августовском номере журнала «Современник» за 1854 г. (XVI, 91–93).
Таким образом, утопические картины в романе Чернышевского многими своими художественными деталями восходили к действительности, и это предотвращало опасность отвлеченного схематизма. Романтическая торжественность, приподнятость в описании светлого и прекрасного будущего соответствовала законам романтического искусства и индивидуальному проявлению их в художественной форме сновидений. Последние, в свою очередь, не позволяли читателю забывать о том, что он прикосновенен к миросозерцанию и сокровенной мечте реальной героини — своей современницы.
Так в сложном соотношении исторической действительности и утопии, реального и романтического, событий из жизни знакомых людей и «мысленных», «гипотетических» ситуаций и конфликтов воссоздается оригинальная художественная структура романа Чернышевского, в которой первое — реалистическое — звено и по своим первоисточникам и по своей художественной форме является ведущим. «Чернышевский ставит ставку на реализм, вытекающий из знания жизни и располагающий сочными красками»,[143] — авторитетно утверждал А. В. Луначарский. Что же касается романтических тенденций в беллетристике о «новых людях», то они, проявляясь в усиленной тяге к «идеализации», возникают там, где остро ощущается «эстетически осознанная необходимость восполнить недостаток реального жизненного материала лиризмом, авторской убежденностью».[144]
«Первые случаи» производственной деятельности героев «Что делать?», имеющие «исторический интерес», примечательны и в другом отношении. Рассказывая об организации швейной мастерской-коммуны и о просветительской деятельности Лопухова среди рабочих, Чернышевский по сути дела открыл новый сюжетоорганизующий центр для будущих романов о «новых людях». Швейные мастерские, воскресные школы, просветительские чтения для рабочих, ссудо-сберегательные кассы были для революционеров-разночинцев опорными пунктами агитационной деятельности и, естественно, нашли отражение в литературе, заложив прочные основы новой сюжетно-композиционной структуры произведения (Н. Бажин, «Степан Рулев», «История одного товарищества»; И. Омулевский, «Шаг за шагом»; К. Станюкович, «Без исхода»; П. Засодимский, «Хроника села Смурина», и др.).
В романе Чернышевского «Что делать?» впервые в литературе осуществлен замысел художественного изображения социалистической трудовой ассоциации, показан руководитель коллективного производства из среды разночинной интеллигенции, намечены пути повышения общей культуры и политической сознательности «простолюдинов» через воскресные школы. Чернышевский предвидел необходимость изучения опыта революционного рабочего движения на Западе (поездка за границу Рахметова и Лопухова).
В повести Н. Бажина «Степан Рулев» влияние романа «Что делать?» подкрепляется впечатлениями от усилия ишутинцев по устройству завода на артельных началах. Смысл главного «предприятия» Рулева и Вальтера как раз и состоит в подготовке артельного завода на Урале.
Произведения И. Омулевского «Шаг за шагом» (1870) и К. Станюковича «Без исхода» (1873) продолжают художественно разрабатывать тему пропаганды среди рабочих через воскресные школы, знакомят с трудностями легальной деятельности этих школ. Светлову первому из «новых людей» в демократической литературе пришлось познакомиться со стихийной стачкой рабочих и оказать пока еще робкое воздействие на ее развитие в законных рамках. Г. Успенский заметил в рабочем Михаиле Ивановиче устойчивые тенденции к бунту, к протесту против «прижимки» («Разоренье», 1869).
В обстановке подъема общественного движения на рубеже 60–70-х гг., организации Русской секции Первого Интернационала и деятельности Большого общества пропаганды в рабочих кружках сами народники-пропагандисты предъявляют к писателям требование отразить контакты русских революционеров с рабочим движением Западной Европы (В. Трощанский, «Идеалы наших общественных деятелей»). М. Ковальский приветствует деятельность Светлова. Л. Щеголев разрабатывает план литературного произведения из жизни рабочих, А. Ободовская пишет рассказ о судьбе вольнолюбивого деревенского паренька, прошедшего школу социального воспитания на заводе («Неустрашимко»).[145] Однако творческое воплощение рабочей темы в литературе осложнялось неразвитостью пролетарского движения в России.
В начале 70-х гг. художественная разработка «рабочего вопроса» и связей русских «просветителей» с революционным Западом была осложнена бакунинско-нечаевской пропагандой, авантюризмом и диктаторством анархистов. В романе С. Смирновой (Сазоновой) «Соль земли» (1872) скрестились противоречивые тенденции начала 70-х гг.: с одной стороны, впервые в литературе воссоздается колоритный образ рабочего-агитатора Левки Трезвова, сочетающего силу и мастерство рабочего-молотобойца с талантом революционного пропагандиста, доходчиво разъясняющего рабочим необходимость социальной солидарности в борьбе за свои права; с другой стороны, в образе Левки отразились слабости нечаевщины (демагогия и честолюбие, «желание непременно играть роль», следование правилу: «цель оправдывает средства»). В том же романе идея производственной ассоциации социалистического типа заменяется пропагандой лассальянского плана создания кредитного и промышленного товарищества при покровительстве властей.
Во второй половине 70-х — начале 80-х гг. в литературе проявляется заметная тенденция по-новому осмыслить работу «новых людей» с рабочими. В 1877 г. Берви-Флеровский обращается к началу 70-х гг. и деятельности агитаторов из Большого общества пропаганды в рабочих «ячейках» («На жизнь и смерть»). Во второй части романа Берви вводится художественная характеристика разных типов рабочих, отошедших школу политического воспитания у Испоти и Анны Семеновны, обращено внимание на появление сознательных рабочих с «более глубоким и острым пониманием науки, чем большинство образованных юношей», интересующихся жизнью и борьбой рабочего класса за границей. К событиям начала 70-х гг. обращается в романе «Два брата» (1880) К. Станюкович. Герой этого романа Мирзоев имеет связи с русской политической эмиграцией и читает лекции рабочим.
Наряду с народническим интересом к крестьянским бунтам в русской литературе периода второй революционной ситуации проявляется внимание к волнениям среди рабочих (Н. Златовратский, «Золотые сердца», 1877; А. Осипович-Новодворский, «История», 1882; О. Шапир, «Одна из многих», 1879). Подлесовщик Абрамов возглавил бунт рабочих на сахарном заводе, техник Утюжинского завода Нежинский, изучивший опыт пролетарского движения на Западе, планомерно руководит борьбой рабочих за свои права на четырех заводах.
Здесь приведены далеко не все произведения демократической литературы, воссоздающие художественную летопись рабочего движения и роли в нем разночинной интеллигенции. Однако и приведенного материала достаточно для того, чтобы убедиться в историко-литературной перспективности художественных открытий автора «Что делать?» при описании организаторской деятельности «новых людей» в рабочих коллективах нового типа, превратившихся из «мысленного эксперимента» полуутопического характера в реальную практику пропагандистской работы демократической интеллигенции в рабочих кружках на заре пролетарского движения в России. Так происходило становление в реалистической литературе новых сюжетоорганизующих тенденций, берущих начало в первом романе Чернышевского. (Примечательно, что и в последнем (незаконченном) романе Чернышевского «Отблески сияния», написанном в сибирской ссылке (1879–1883), вводится рассказ об организации Авророй Васильевной трудовой садоводческой ассоциации и фабрики на коллективных началах).
Сюжетно-композиционная сторона романа «Что делать?» давно привлекала исследователей своей великолепной и сложной архитектоникой. Эту сложность стремились объяснить с разных позиций. Обращалось внимание на «внутреннее построение» произведения (по четырем поясам: пошлые люди, новые люди, высшие люди и сны), «сдвоенный сюжет» (семейно-психологический и «потайной», «эзоповский»), «многоступенчатость» и «цикличность» серии замкнутых сюжетов (рассказов, глав), «совокупность повестей», объединенных авторским анализом социального идеала и этики новых людей. Выяснен генезис сюжетных линий романа, во многом представляющих контаминацию нескольких традиционных для русской литературы середины века сюжетов, осуществленных в творческой практике И. С. Тургенева, И. А. Гончарова, А. В. Дружинина и других авторов (угнетение девушки в родной семье, чуждой ей по духу, и встреча с человеком высоких стремлений; сюжет о положении замужней женщины и семейный конфликт, известный под названием «треугольник»; сюжет биографической повести).[146]
Все эти интересные наблюдения помогают постичь процесс формирования романа Чернышевского на путях циклизации рассказов и повестей, генетически восстановить типологическую родословную ряда его сюжетных положений. Без них литературное новаторство Чернышевского-романиста будет выглядеть неубедительно. Однако генетический подход подчас отодвигал на второй план выяснение природы качественно новых сюжетных ситуаций «Что делать?», а чрезмерное «анатомирование» произведения на ряд «замкнутых», «вставных» сюжетов едва ли помогало выявить его сюжетно-композиционную цельность и монолитность. По-видимому, целесообразнее вести речь не о «замкнутых» сюжетах и «сдвоенных» центрах, а о новых и взаимосвязанных сюжетных ситуациях, интегрированных в единой художественной структуре романа.
В ней имеется сквозная, проходящая через все произведение история формирования молодого поколения строителей новой жизни, захватывающая ее социальные, этико-философские и нравственно-психологические аспекты. В повествовании о жизни Веры Павловны естественно и логично (иногда даже вопреки традиционным представлениям о главных, второстепенных и «вставных» персонажах) вписаны рассказы о Дмитрии Лопухове и Александре Кирсанове, Кате Полозовой и Насте Крюковой, Рахметове и спасенной им молодой вдове, «даме в трауре» и «мужчине лет тридцати», появившемся в главе «Перемена декорации». И это произошло потому, что повествование о становлении и судьбе новой женщины вобрало в себя не только интимно-любовные переживания героини, но и весь процесс приобщения ее к великому делу перестройки социальных, семейно-юридических и морально-этических устоев общества. Мечта о личном счастье естественно переросла в социалистическую мечту о счастье всех людей.
Структурное единство «Что делать?» осуществляется в первую очередь в субъектной форме проявления авторской позиции, когда в роман вводится образ автора-повествователя. Широкий спектр интонационно-стилистических средств рассказчика, включающий добродушие и откровенность, мистификацию и дерзость, иронию и насмешку, сарказм и презрение, дает основание говорить о намерении Чернышевского создать в этом образе впечатление литературной маски, призванной осуществить авторское воздействие на разнородных читателей книги: «благородной» читательницы (друга), «проницательного» читателя (врага) и той «доброй» читательской «публики», еще «неразборчивой и недогадливой», которую романисту предстоит привлечь на свою сторону. Кажущиеся на первый взгляд «ножницы» между подлинным автором и рассказчиком, не имеющим «ни тени художественного таланта» (третий раздел «Предисловия»), в ходе дальнейшего повествования становятся менее заметными. Примечательно, что такая многозначная стилистическая манера, при которой серьезное пересыпалось шуткой и иронией, была характерна вообще для Чернышевского, любившего даже в бытовой обстановке мистифицировать собеседника.
Чернышевский и в других произведениях, написанных в Петропавловской крепости, стремится создать впечатление объективности повествования путем введения в него рассказчика с либеральной ориентацией («Алферьев») или даже нескольких повествователей («Повести в повести»). Такая манера будет характерной и для некоторых произведений о «новых людях» других авторов (И. Кущевский, «Николай Негорев, или Благополучный россиянин»; А. Осипович-Новодворский, «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны», 1877). Однако в «Что делать?» функции консервативного собеседника переданы «проницательному читателю», олицетворяющему реакционное начало и в политическом, и в морально-этическом, и в эстетическом планах. По отношению к нему рассказчик выступает антагонистом и непримиримым полемистом. Композиционно они крепко «привязаны друг к другу» (XI, 263).
Призыв посвятить себя революции, прославление революционера — «двигателя двигателей» общественного прогресса, социально-экономическое обоснование поведения и характера людей, пропаганда материализма и социализма, борьба за женское равноправие, утверждение новых морально-этических норм поведения людей — вот далеко не полный комплекс социально-политических и философско-нравственных проблем, волновавших автора-рассказчика в беседах с читателем, у которого еще так много «сумбура и чепухи в голове». Оформленное в лирических отступлениях, беседах и полемике с «проницательным читателем» авторское «вмешательство» становится структурно-организующим фактором повествования. И здесь сам же автор-рассказчик обосновывает «главные требования художественности», новые принципы сюжетосложения, «без всяких уловок», «таинственности», «эффектности» и «прикрас». Перед читателями открывается творческая лаборатория романиста, когда в отступлениях рассказчика он знакомится с новыми принципами материалистической эстетики, лежащими в основе романа, с размышлениями о соотношении художественного вымысла и жизненного материала, о разных концепциях сюжета и композиции, об устаревших дефинициях главных и второстепенных персонажей и т. д. Так в присутствии читателя формировалась новая поэтика, оригинальная художественная структура социально-философского романа.
Рассмотрим, как осуществляются другие формы жанрового структурного единства в романе «Что делать?».
С сюжетно-композиционной стороны все встречи героини с другими персонажами (в том числе с Рахметовым и «дамой в трауре») взаимосвязаны и входят в сквозной событийный сюжет, в котором «личное» и идеологическое находятся в нерасторжимом художественном единстве. Чтобы убедиться в этом, необходимо отрешиться от устаревшей и уводящей от истины привычки рассматривать «сны» Веры Павловны в качестве внесюжетных «вставок» и «эпизодов», необходимых лишь для маскировки опасных революционных и социалистических идей.
«Сны» Веры Павловны представляют необычно смелую художественную интерпретацию событийного сюжета на узловых, переломных этапах духовной жизни героини и осуществляются в двух разновидностях. В одном случае это художественно-символические картины, утверждающие типологическое единство и взаимосвязь личного освобождения героини и освобождения вообще всех девушек из «подвала» («Первый сон Верочки»), женской эмансипации и социального обновления всего человечества («Четвертый сон Веры Павловны»); в другом — ретроспективное и предельно «спрессованное» изложение событий, повлиявших на мировосприятие и психологию героини и предопределивших новые сюжетные повороты. Именно через «Второй сон Веры Павловны» читатель узнает о спорах в лопуховском кружке по поводу естественнонаучных трудов немецкого химика Либиха (о разных условиях произрастания пшеничного колоса, о значении дренажных работ), философских дискуссий о реальных и фантастических желаниях людей, о законах исторического прогресса и гражданской войне в Америке. В домашнем молодежном «университете» Вера Павловна, усвоив мысль о том, что «жизнь имеет главным своим элементом труд», приняла решение организовать трудовое товарищество нового типа.
Обе разновидности художественно убедительны и оригинальны потому, что здесь использованы психологические впечатления людей, находящихся в состоянии сновидения (отражение реальных событий, разговоров и впечатлений в фантастических гротескных образах или в наслаивающихся друг на друга картинах, причудливо смещающих временные и пространственные границы реальных «первоисточников»). Естественными в комплексе сновидений героини выглядят символические образы «Невесты своих женихов», впервые возникшей как смелая художественная аллегория революции в разговоре Лопухова с Верой Павловной во время кадрили (IV раздел первой главы), и ее младшей сестры — «Светлой красавицы», олицетворяющей Любовь-Равноправность («Третий сон Веры Павловны», первая часть ее «Четвертого сна»). Примечательно, что как раз в этих вершинных сюжетных моментах особенно наглядно проявилось структурное единство романа, взаимосвязь личного и общественного, любви и революционной деятельности.
Таким образом, повествование о первом и втором замужестве Веры Павловны, о любви и счастье молодой женщины идет синхронно с историей ее духовного развития, увенчавшегося организацией трудовой коммуны и ее руководством и признанием святости революционного подвига. «Забудь, что я тебе говорила, Саша, слушай ее!» (XI, 335) — взволнованно шепчет она мужу, потрясенная судьбой «дамы в трауре» и ее пламенными призывами:
Мой милый, смелее
Вверяйся ты року!
А еще раньше ей даст урок человечности, нравственной стойкости и верности социальным идеалам Рахметов (см. XI, 210–223), ставший с того памятного визита к ней неожиданно для читателя, но естественно для автора и его героини центральным персонажем романа.
Так создавалась книга Чернышевского о любви, социализме и революции.
Привлекая традиционные сюжетные ситуации, контаминируя и переосмысливая их, автор «Что делать?» в своих художественных решениях по сути дела закладывал основы нового сюжетно-композиционного построения, которое впоследствии будет использоваться в других произведениях о «новых людях». Сюда относится принципиально новый вариант решения ситуации героя на «rendez-vous», которая у предшественников Чернышевского (например, у Тургенева) трактовалась как неосуществимая возможность вдумчивой и ищущей девушки обрести свое счастье благодаря встрече с человеком возвышенных стремлений.
Чернышевский оптимистически смотрел на возможность идеологического «новообращения» женщины под влиянием человека с необычными для людей ее круга понятиями и воззрениями. В сфере такого духовного возрождения оказались даже женщины из привилегированных кругов общества (Катерина Васильевна Полозова, спасенная Рахметовым молодая вдова). Но основной резерв в пополнении рядов «новых людей» автор несомненно видел в женской демократической среде, предусматривая даже возможность нравственного возрождения так называемой «падшей женщины» (Настя Крюкова). Описание взаимоотношений Лопухова и Верочки Розальской переводило традиционную сюжетную ситуацию «rendez-vous» в новый сюжетный вариант «новообращения». Идеологическое и морально-этическое воздействие на сознание героини осуществлялось через просветительские беседы Лопухова, чтение рекомендованных им книг, социально-философские дискуссии, происходящие в «обществе чистых людей». Сюжетоорганизующими факторами в истории Веры Павловны и Лопухова, в ее, так сказать, внутреннем обосновании были новые морально-этические воззрения героев (теория «разумного эгоизма»), а во внешнем, событийном проявлении — фиктивный брак, ставший затем действительным.
«Эгоизм» героев «Что делать?», их «теория расчета выгод» «раскрывает истинные мотивы жизни» (XI, 66). Он разумен потому, что подчинен их естественному стремлению к счастью и добру. Личная выгода человека должна соответствовать общечеловеческому интересу, который Чернышевский отождествлял с интересом трудового народа. Одинокого счастья нет, счастье одного человека зависит от счастья других людей, от общего благосостояния общества. Вот почему Лопухов освобождает Верочку от домашнего гнета и принудительного брака, а Кирсанов вылечивает Катю Полозову и помогает ей освободиться от иллюзии «счастья» с Жаном Соловцовым, претендентом на ее громадное наследство.
Новое морально-этическое учение, по-новому регулирующее личные и общественные взаимоотношения людей, лежит, таким образом, в основе необычных для литературы середины века сюжетных ситуаций. Это учение определяет и оптимистическую развязку запутанного «треугольника» (любовь замужней женщины к другу мужа), над разрешением которой так безуспешно билась литература. Убедившись в том, что Вера Павловна любит Кирсанова, Лопухов «сходит со сцены». Впоследствии по поводу своего поступка он напишет: «Какое высокое наслаждение — чувствовать себя поступающим, как благородный человек…» (XI, 236).
Сюжетная ситуация «новообращения» вобрала в себя целый комплекс замыслов романиста, включающих и процесс формирования нового человека — социалиста, и осуществление идеи эмансипации женщин, и становление нравственно здоровой семьи. Разные ее варианты художественно проверялись Чернышевским в повести «Алферьев» (взаимоотношения героя с Серафимой Антоновной Чекмазовой — негативный вариант; с Лизой Дятловой — пример товарищеских норм в отношениях между мужчиной и женщиной, непонятных и подозрительных для старшего поколения), в «Повестях в повести» (история Лизаветы Сергеевны Крыловой), в «Прологе» (Нивельзин и Лидия Васильевна Савелова, Левицкий и Анюта, Левицкий и Мери), в «Истории одной девушки» (Лиза Свилина).
В беллетристике о «новых людях» ситуация героя на «rendez-vous» в ее новой трактовке «новообращения» будет художественно представлена в двух типологических решениях, идущих от Тургенева и Гончарова, в одном случае, и от Чернышевского — в другом. Базаровско-волоховская типологическая «модель» (Евгений Базаров — Одинцова, Марк Волохов — Вера), свидетельствующая о трудностях «новообращения» (осложненных теорией «свободы страстей»), просматривается в немногих романах. Из них выделяются произведения 1879 г.: Н. Арнольди («Василиса») и О. Шапир («Одна из многих»). В первом из них рассказана трагическая история Василисы Николаевны Загорской, мужественно порвавшей с аристократическим окружением, но не сумевшей органически слиться с революционной средой и принять новые идеалы русского политического эмигранта Сергея Борисова. Длительный и сложный роман «нового» человека и женщины, вышедшей из привилегированных кругов (Михаил Нежинский и Ева Аркадьевна Симборская), в произведении О. Шапир также заканчивается самоубийством героини.
Второй вариант «новообращения», идущий от «Что делать?», художественно преломился в значительно большей группе произведений. Среди них выделяются «Трудное время» В. Слепцова (Мария Николаевна Щетинина — Рязанов), «Шаг за шагом» И. Омулевского (Лизавета Михайловна Прозорова — Светлов), «Роман» А. Осиповича-Новодворского (Наталья Кирикова — Алеша), «Андрей Кожухов» С. Степняка-Кравчинского (Таня Репина — Кожухов) и др. К началу нового столетия этот процесс становится обычным и массовым. В социал-демократических организациях стало обычным появление девушек, расставшихся с привилегированным положением в обществе. Идеи социализма вошли в сознание Наташи, Сашеньки, Софьи и Людмилы (повесть М. Горького «Мать»), и они в свою очередь передают их рабочей молодежи.
В романе «Что делать?» четко прослеживается дифференциация «новых людей». Она оказалась на редкость устойчивой в художественной практике демократической литературы, по крайней мере на протяжении двух десятилетий.
Современники Чернышевского очень хорошо понимали творческие трудности в обрисовке нового типа современного деятеля. «Мы вообще думаем, что современного молодого человека нельзя выбирать еще в герои романа, — пишет „землеволец“ С. С. Рымаренко в рукописной лекции о романе И. С. Тургенева „Отцы и дети“ весной 1862 г., — глубокий анализ его действий подлежит более ведению III Отделения, нежели художника современного общества. Думаю, комментарии тут — лишнее дело, всякий и без них понимает, что я хочу сказать». Рымаренко предвидит лишь две возможности для писателя: «Одно из двух — или говорить об нем обиняками, или изображать его совсем в другом свете против настоящего. И то и другое незавидно».[147]
Чернышевский пошел по пути дифференциации «новых людей» на «обыкновенных» (Лопухов, Кирсанов, Вера Павловна, Мерцалов, Полозова) и «особенных» (Рахметов), наполнив эти понятия глубоким общественно-идеологическим смыслом, сохранив при этом высокий уровень художественной впечатляемости. Условное выделение двух типов в системе положительных персонажей имеет свои философские и общественно-исторические обоснования. Особенно часто упоминается в этой связи влияние философско-антропологических представлений Чернышевского при выделении «необыкновенных людей» в «особую породу», как имеющих право на это обособление вследствие прирожденных свойств своей индивидуальной «натуры». Это влияние антропологизма на художественный метод автора «Что делать?» нередко преувеличивается, некоторые критики романа при таком подходе тенденциозно отмечают в образе Рахметова даже «двойственность», «прямолинейность», «схематизм» и другие «недостатки» и отступления от реализма. Неверные акценты при определении мировоззренческих, антропологических и художественно-эстетических аспектов в типологической структуре «новых людей» во многом объясняются игнорированием связей романа с революционной действительностью 60-х гг., с одной стороны, и недооценкой художественно-логических средств комплексного воссоздания облика интеллектуального деятеля — с другой. «Обстоятельства» жизни, социальное бытие, а не биологически заданные свойства человеческой натуры определяют поведение и мораль «новых людей» — и «особенных», и «обыкновенных».
Дифференциация героев «Что делать?» подтверждается практикой «землевольческих» деятелей, предусматривающей, помимо организации «подземного», по наименованию того времени, общества, также формы легального воздействия на социальные слои, к которым, например, одна из мемуаристок (М. Н. Слепцова) относила «издание популярных книг, организацию читален с очень дешевой платой, устройство сети воскресных школ».[148]
Авторская дальновидность Чернышевского состоит в том, что, чутко уловив в жизни эти два аспекта общественной деятельности, он «перевел» их на уровень художественной типологии. Однако романист не противопоставлял «особенных людей» «обыкновенным», руководителей революционного подполья рядовым деятелям освободительного движения, а наметил диалектическую взаимосвязь между ними, введя в качестве переходного связующего звена образы «дамы в трауре» и «мужчины лет тридцати». В дальнейшем демократическая литература 60–70-х гг. отразит расширение взаимосвязи между «исключительным» и «обыкновенным», которое будет наблюдаться в истории нескольких поколений революционных борцов.
В сферу деятельности «обыкновенных» людей Чернышевский включил легальную просветительскую работу в воскресных школах (преподавание Кирсанова и Мерцалова в коллективе работниц швейной мастерской), среди передовой части студенчества (Лопухов мог часами вести беседы со студентами), на заводских предприятиях (занятия в заводской конторе для Лопухова — один из путей оказания «влияния на народ целого завода» — XI, 193), на научном поприще. С именем Кирсанова связан научно-медицинский сюжет столкновения врача-разночинца с «тузами» петербургской частной практики — в эпизоде лечения Кати Полозовой; его же опыты над искусственным производством белковины приветствует Лопухов как «полный переворот всего вопроса о пище, всей жизни человечества» (XI, 180).
Но больше всего волновала читателей романа легендарная фигура «особенного» человека. В условиях первой революционной ситуации выделение из среды новых героев «особенных людей» — революционеров, признание за ними центрального положения в общей расстановке романных персонажей было несомненно гражданским и творческим подвигом писателя. Несмотря на то что писатель не имел возможности рассказать подробно о тех сторонах жизни, в которых Рахманов (первоначальная фамилия Рахметова в черновом варианте романа) был «главным действующим лицом» (XI, 729), ему все-таки удалось воссоздать морально-психологический облик профессионального революционера, познакомить с его социальными, идеологическими и нравственными представлениями, проследить пути и условия формирования нового героя современности, даже намекнуть на некоторые конкретные аспекты его практической деятельности.
Разумеется, все это достигается особыми путями художественного обобщения, в котором исчезают исторически конкретные имена и события, а средства иносказания служат дополнительными творческими находками для воссоздания таинственной, скрытой от глаз «просвещенных людей» «подземной» деятельности Рахметовых. Художественное воздействие на читателя осуществлялось при помощи целого комплекса средств, включающих в себя авторское вмешательство (раздел XXXI — «Беседа с проницательным читателем и изгнание его» и др.), многозначное использование художественного (событийного) времени, допущение двух вариантов деятельности Рахметова в период с 1859 по 1861 г. (за границей и в русских условиях), художественно-символическое сравнение героя с бурлацким вожаком Никитушкой Ломовым. В роман введены намеренно гротескные, на первый взгляд «неправдоподобные» эпизоды из жизни Рахметова: знаменитая «проба» героя на постели, утыканной гвоздями (Рахметов готовится к возможным пыткам и лишениям), и «романическая история» его взаимоотношений со спасенной им молодой вдовой (отказ автора от любовной интриги при изображении профессионального революционера). Повествователь может неожиданно перейти от полулегендарного высокого стиля рассказов и слухов о господине «очень редкой породы» к житейски-бытовой сценке беседы теперь уже «хитрого», «милого», «веселого человека» с Верой Павловной (раздел XXX третьей главы). Во всем разделе последовательно проведена продуманная лексико-стилистическая система иносказания (Рахметов «занимался чужими делами или ничьими в особенности делами», «личных дел у него не было, это все знали», «огненные речи Рахметова, конечно, не о любви» и т. д.).
В «рахметовских» частях романа впервые представлены новые сюжетные ситуации, которые станут опорными в структуре последующих произведений о профессиональных революционерах. Описание трехлетнего странствия Рахметова по России, введенное в повествование как частный эпизод биографии героя, добившегося «уважения и любви простых людей», оказалось неожиданно популярным среди читателей романа, а затем получило творческое развитие во многих произведениях, построенных на сюжете «хождения в народ» и встреч героя с простолюдинами. Достаточно напомнить наблюдение одного мемуариста, который в двух-трех фразах Чернышевского о том, как Рахметов «тянул лямку» с бурлаками, увидел «первый намек на „хождение в народ“».[149] А в конце лета 1874 г., в самый разгар исторического «хождения в народ», Д. М. Рогачев повторил путь Рахметова, отправившись с бурлаками по Волге. За два года странствий он был бурлаком, грузчиком и чернорабочим.
Мотив «хождения», «странствия» и встреч лежит в основе многих произведений о «новых людях». Среди них — «Степан Рулев» Н. Бажина, «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны» А. Осиповича-Новодворского, «Новь» И. Тургенева, «По градам и весям» П. Засодимского и др. Генетически восходят к эпизодам «хождения в народ», освоенным демократической литературой, сюжетные повороты повести М. Горького «Мать» в связи с описанием поездок Рыбина, Ниловны и Софьи в села и деревни.
Внимание многих читателей «Что делать?» привлекали поездки Рахметова за границу. В обстановке укрепления связей революционеров с русской политической эмиграцией и, в частности, с Русской секцией Первого Интернационала Рахметов был воспринят даже как пропагандист «Западного движения».[150] В литературе после Чернышевского стали привычными сюжетные ситуации, отражающие поездки «новых людей» за границу и жизнь русской политической эмиграции («Шаг за шагом» И. Омулевского, «Василиса» Н. Арнольди, «Одна из многих» О. Шапир, «Два брата» К. Станюковича, «Андрей Кожухов» С. Степняка-Кравчинского и др.). Чернышевский вернулся к этому сюжету в сибирской ссылке, рассказав в романе «Отблески сияния» о заграничных странствиях своего нового героя Владимира Васильевича, участника Парижской Коммуны.
Не менее (если не более) популярным среди читателей был «эротический эпизод» из жизни Рахметова. Рахметовский ригоризм в отношении к женщине заметно повлиял на молодежь, например, в преддверии массового хождения в народ. Считалось, что семейная жизнь с ее радостями создана не для революционеров, обреченных на гибель. В уставы некоторых революционных кружков предлагалось «внести безбрачие, как требование от членов». Рахметовскому ригоризму следовали виднейшие революционеры-семидесятники — А. Михайлов, Д. Лизогуб, С. Халтурин, М. Ашенбреннер и др.
Трудно переоценить литературные последствия сюжета, впервые рассказанного Кирсановым о своем необыкновенном друге. Рахметовский вариант «rendez-vous» прочно укоренился в произведениях о профессиональных революционерах, во многом определяя их сюжетно-композиционную структуру. По-рахметовски строят свою личную жизнь Степан Рулев у Н. Бажина, Рязанов у В. Слепцова («Трудное время»), Теленьев у Д. Гирса («Старая и юная Россия»), Павлуша Скрипицын (в первой части романа В. Берви-Флеровского «На жизнь и смерть») и Анна Семеновна с ее теорией безбрачия (во второй части того же произведения), Лена Зубова и Анна Вулич у С. Степняка-Кравчинского («Андрей Кожухов») и, наконец, Павел Власов у М. Горького («Мать»).
Однако в связи с активным вторжением женщин в революционное движение 70-х гг. в беллетристике о «новых людях» разрабатывался и другой сюжетный вариант, кстати, предусмотренный тоже Чернышевским в трагической истории «дамы в трауре» и «мужчины лет тридцати» как альтернатива рахметовскому отношению к браку. Он был воплощен, например, в описании взаимоотношений Скрипицына и Анюты, Павлова и Маши, Испоти и Анны Семеновны в упомянутом уже романе Берви-Флеровского, Зины Ломовой и Бориса Маевского, Тани Репиной и Андрея Кожухова — в произведении С. Степняка-Кравчинского. Эти сюжетные любовно-интимные ситуации заканчивались обычно трагически. Жизнь подтвердила, что в условиях отсутствия политических свобод, в обстановке жандармских репрессий революционер лишен семейного счастья.
Рахметовский тип профессионального революционера, художественно открытый Чернышевским, оказал огромное воздействие на жизнь и борьбу нескольких поколений революционных борцов. Величайшую заслугу Чернышевского-романиста В. И. Ленин видел в том, что «он не только показал, что всякий правильно думающий и действительно порядочный человек должен быть революционером, но и другое, еще более важное: каким должен быть революционер, каковы должны быть его правила, как к своей цели он должен идти, какими способами и средствами добиваться ее осуществления».[151]
Не случайно отрывки из романа, раздел «Особенный человек» в частности, в рукописном виде распространялись в революционных кружках 70-х гг. Анна Андреева (Московский революционный кружок «петровцев») переписывает для себя всю рахметовскую часть произведения на 53 страницах. В тетради Михаила Блинова, переданной Владимиру Жебуневу (Одесский кружок), выписан целый абзац о Рахметове («Мало их, но ими расцветает жизнь» и т. д.). Вятский гимназист Михаил Бородин восхищен тем, что Рахметов роздал имение и оставил у себя столько, сколько необходимо для самого простого существования. Василий Трощанский (Вятский кружок) считает Рахметова идеалом истинного общественного деятеля. Выписки из «Что делать?» можно найти в бумагах С. К. Волкова, рабочего Петербургского патронного завода, впоследствии одного из учредителей «Северного союза русских рабочих», вятского врача В. А. Спасского, харьковского гимназиста Н. Литошенко, который перевел в стихи пересказ песни Веры Павловны «Ça ira».
Художественное открытие Чернышевским человека идеи (в его революционном варианте) было стимулирующим импульсом для создания других эпохальных образов интеллектуального героя в произведениях Ф. Достоевского и Л. Толстого. Литературоведческая наука накопила достаточно доказательств типологической родственности «особенного человека» Чернышевского со «сверхидеальным» характером героя из романа Достоевского «Идиот» или толстовскими искателями философского смысла жизни в романе «Война и мир». При всем индивидуальном различии Рахметова, Мышкина и Пьера Безухова в идейно-философском и нравственном осмыслении жизни они, в конечном счете, определяли высокий уровень духовных исканий русских передовых людей накануне первой революции в России и свидетельствовали об огромных художественно-эстетических достижениях критического реализма.
Разумеется, рахметовский вариант социально активного героя был особенно притягательным для писателей-демократов. Рахметовское начало в той или иной степени присутствует во всех литературных героях, претендующих на роль передового общественного деятеля. Его мы видим у Василия Теленьева (Д. Гирс, «Старая и юная Россия»), Сергея Оверина (И. А. Кущевский, «Николай Негорев, или Благополучный россиянин»), Александра Светлова (И. Омулевский, «Шаг за шагом»), Елизара Селиверстова (Н. Бажин, «„Зовет“ (Записки Семена Долгого)»).
Художественные принципы, открытые Чернышевским в романе «Что делать?» для воссоздания героического характера профессионального революционера, оказались исключительно убедительными для его последователей, поставивших перед собой задачу сохранения героического идеала в жизни и в литературе. Использовался ряд устойчивых примет революционера:
отказ от дворянских привилегий и материальных благ (Василий Теленьев, армейский офицер, ушел в отставку и живет уроками; Сергей Оверин, оказавшись наследником двухсот душ, «бросил» крестьян, т. е. отказался от них; Аркадий Караманов порывает с отцом и отдает землю крестьянам);
огромная физическая закалка и способность переносить лишения (Теленьев — хороший пловец, свою физическую силу он испытывает в борьбе с сельским силачом; Оверин проверяет свою выдержку, вонзив в ладонь правой руки ланцет; Стожаров может спать на гвоздях, как Рахметов, автор называет его ригористом); отказ от любви к женщине во имя большой общественной цели (любовь не входит в жизненные расчеты Теленьева; Оверин, восхищенный мужественным поведением Лизы при аресте, готов на ней жениться, но отказывается от своего намерения, узнав, что ее любит Малинин; Стожаров уходит от любимой девушки — Вари Бармитиновой; Светлов заявляет Христине Жилинской, что никогда не женится, и читает ей черкесскую песню из поэмы Лермонтова «Измаил-Бей», знакомую читателям также и по роману «Что делать?»; Селиверстов несчастен в личной жизни, но у него «есть дело, есть другая любовь, более великая, есть другое счастье, более полное» — общее дело);
большая теоретическая подготовка, идейная убежденность и преданность делу народа (Теленьев свои теоретические положения отстаивает в споре с Маркинсоном, ведет пропагандистскую работу с крестьянами, причисляя себя к тем образованным людям, которые желают добра крестьянам; Оверин «вычисляет круг исторических событий в России», создает новую науку — «историческую алгебру», по которой дворянство равняется нулю; все это подготовило его к решительному шагу — возглавить крестьянское восстание; Светлов пропагандирует передовые идеи через школу взрослых и без колебаний сочувствует восставшим рабочим Ельцинской фабрики).
Все эти характерные элементы «рахметовской» идейно-художественной структуры с акцентом на «исключительность» героев позволяют говорить о несомненном влиянии Чернышевского на произведения демократической беллетристики.
Литературно-общественная значимость героического облика «особенного человека» не подлежит сомнению. Примечательно, что Н. Бажин, бичуя благодушных людей, напоминает о настоятельной потребности «возвышения всего общества до высоты идеальных личностей», так как «исключительные личности есть <…> в некотором роде масштаб для общественной совести».[152]
Однако нет оснований сводить типологию «новых людей» в демократической литературе на рубеже 60–70-х гг. только к рахметовской разновидности. Во-первых, сама по себе она находилась в развитии; во-вторых, для писателей-демократов очень притягательными были творческие решения Чернышевского в трактовке социальной психологии и жизненной практики «обыкновенных» новых героев. Поэтому в литературе нередко встречаются типологические модификации «лопуховского» и «кирсановского» типов, которые дополнялись писаревской интерпретацией базаровской разновидности героя-«реалиста» (например, Борисов у Н. Арнольди — «Василиса»). В начальной стадии этого процесса заметно просматривались в жизни литературных героев тенденции «честной чичиковщины» и «кладбищенства», открытые Н. Помяловским.
В условиях крушения революционной ситуации 1859–1861 гг. и последующего временного спада общественной волны в беллетристике о «новых людях» произошло размежевание. Появились произведения, в которых подвергалось ревизии революционное учение Чернышевского и провозглашался либерально-буржуазный идеал в общественной и частной жизни (А. К. Шеллер-Михайлов, «Гнилые болота», 1864, и «Жизнь Шупова, его родных и знакомых», 1865; Д. Л. Мордовцев, «Новые русские люди», 1868, и др.). Некоторых писателей-демократов волнует участь «обыкновенного человека», «не героя», потерявшего веру в конечное осуществление высокого идеала, испытавшего горечь неудач в «трудное время» (Н. Благовещенский, «Перед рассветом», 1865–1866; Н. Бажин, «История одного товарищества», 1869; С. Смирнова, «Огонек», 1871; К. Станюкович, «Без исхода», 1873, и др.).
Особенно сложная ситуация в выборе идеала общественного деятеля-практика сложилась на рубеже 60–70-х гг. Она обусловлена несбывшимися надеждами на скорую крестьянскую революцию, с одной стороны, и распространением ранненароднических идей (в частности, бакунинских и нечаевских, их прямолинейной тактики искусственного возбуждения крестьянских «бунтов») — с другой. В этом противоречивом переплетении разнородных тенденций происходит эволюция рахметовского типа «особенного человека» к «обыкновенным» хорошим людям, находящимся в поисках «момента целесообразного средства».[153] Еще в «Трудном времени» В. Слепцов ослабляет в поведении своего главного героя впечатление необычности и «особенности». Сохранив за Рязановым высокую теоретическую подготовку, талант пропагандиста и полемиста, автор оставил в тени конспиративную подготовку народного восстания (надежды на которое в «трудное время» отодвинуты на неопределенное будущее). Через десятилетие, прошедшее после деятельности Рахметовых — Овериных, И. Кущевский с чувством уважения отнесется к «особенным» людям. Но в 1870 г. они уже ассоциируются у него с типом Дон-Кихота.
Во времена интенсивных поисков новых форм общественной борьбы литературные персонажи, претендующие на роль революционных деятелей, часто выглядят противоречивыми, ходульными, рассудочными. Трудности в выборе типологических ориентаций особенно наглядно проявились в работе Д. Гирса над романом «Старая и юная Россия». Видимо, по этой причине талантливый писатель не сумел завершить свой роман и остановился перед выбором, кому же из своих героев отдать предпочтение: или «рахметовцу» Теленьеву, готовому к революционной пропаганде среди народа, знающему, что бороться нужно только «против настоящего, существенного зла», и надеющемуся в этой борьбе на вооруженное восстание народа, или доктору Маркинсону, стороннику легальных обличений «предрассудков и лжи» современного общества, или опростившемуся помещику Оглобину, отказавшемуся от дворянских привилегий и занявшемуся крестьянским трудом. Несмотря на проявление определенных симпатий к Теленьеву, автор не нашел жизненно обоснованных художественных путей к логическому завершению этого рахметовского типа.
Зато художественное открытие Оглобина оказалось близким Д. Мордовцеву, который в романе «Знамения времени» противопоставил мирный путь слияния интеллигенции с народом революционному вмешательству шестидесятников в жизнь: «Мы идем в народ не с прокламациями, как делали наши юные и неопытные предшественники в шестидесятых годах <…> мы идем не бунты затевать, не волновать народ и не учить его, а учиться у него терпению, молотьбе и косьбе»,[154] — излагает идеи Стожарова и Караманова «бледный юноша». Не случайно для героев Мордовцева современнее всех был именно Оглобин, сменивший «устаревшего» Рахметова.
Ревизия революционной сути наследия Чернышевского, обусловленная отсутствием революционной ситуации в стране, знаменовала начало тех либерально-народнических концепций в литературе, которые в дальнейшем приведут к идеализации патриархальных общинных отношений в деревне, к появлению в литературе народных заступников с «золотыми сердцами». От Оглобина, Стожарова и Караманова, мечтающих слиться с народом путем опрощения, чтобы сохранить, перевоспитать или создать новую крестьянскую общину, идут пути к Ванюше Башкирову и Кате Усташевой-Масловой (Н. Златовратский, «Золотые сердца»), к Григорию Лаврентьеву (К. Станюкович, «Два брата») и другим персонажам поздней народнической беллетристики.
В основе ряда произведений начала 70-х гг. лежала полемика вокруг «титанических личностей» и «обыкновенных людей». Например, герой повести К. Долгово «На новом пути» (1871) Николай Болеславич принципиально отвергает аскетизм великих людей. Высказывая свое отношение к роману Ауэрбаха «Дача на Рейне», он заявляет: «Проповедь аскетизма и высокое умственное и нравственное развитие — это что-то плохо вяжется между собой… Что создали фанатики идеи аскетизма? Покажите мне гения-аскета, передовика науки, искусства, коновода-социалиста! — нет их и не будет. Только в здоровом теле живет здоровый дух. Только то хорошо, что естественно».[155]
Морально-этическое кредо «обыкновенных людей» начала 70-х гг. в этом высказывании Болеславича выражено откровенно и вполне отражает настроения той части разночинной молодежи, которая отказалась не только от рахметовского пути, но не приняла и ранненароднические концепции о выдающихся критически мыслящих личностях, стоящих над массой.
Таким образом, эволюция литературного героя от Рахметова к «обыкновенным людям» в это время была чрезвычайно сложным явлением. Флагом борьбы за «живого человека» часто прикрывались настроения людей безвольных, общественно инертных, (А. Ковнер, «Без ярлыка (вне колеи)», 1872). История беллетристики о «новых людях» дает достаточно примеров того, как спекуляция на «обыкновенности» литературного героя разрушала реализм и прикрывала ренегатство малодушных. Творческие удачи ожидали писателей на путях исторически оправданной и художественно мотивированной диалектической взаимосвязи «обыкновенного» с «героическим», «исключительным», как это было продемонстрировано Чернышевским еще в романе «Что делать?».
Вынужденное и временное снижение «рахметовского» начала до «лопуховского» и «базаровского» своеобразно проявилось в деятельности Александра Светлова. Герой И. Омулевского («Шаг за шагом») поставлен «во множество незначительных положений». У человека рахметовской закалки, привыкшего заколачивать «гвоздики» в слабости своего характера, появилось что-то «мягкое» и «железное» вместе; сейчас он вынужден пока устраивать лишь бесплатную школу для бедных людей и воскресные уроки для чернорабочих, идя к цели «шаг за шагом». Разумеется, он не откажется и от «скачков», когда для них придет время (это подтверждается его решительными действиями во время рабочего волнения на Ельцинской фабрике).
В переходное время проявление героического в «обыкновенном» для писателей, желавших сохранить традиции Чернышевского, не потерять «колею», имело довольно устойчивые формы. Организация бесплатных школ и в особенности воскресных школ для взрослых, устройство трудовых ассоциаций и товариществ, пропагандистская деятельность среди рабочих и ремесленников, «хождение в народ» в качестве фельдшера или сельской учительницы — вот те немногие варианты общественно полезной деятельности, которые предлагались литературой в это время. Конечно, пройдет немного времени, и некоторые из этих «малых дел» перестанут быть идеалом общественной жизни. Исторически перспективным станет участие «новых людей» в организационной и пропагандистской работе с фабричными и заводскими рабочими (Г. Успенский, «Разоренье»; И. Омулевский, «Шаг за Шагом»; К. Станюкович, «Без исхода»; В. Берви-Флеровский, «На жизнь и смерть», и др.). Несомненной заслугой демократической беллетристики было разоблачение политического предательства буржузано-либеральных деятелей, логическим следствием которого стало наступление эпохи «белого террора» (Н. Благовещенский, «Перед рассветом»; И. Кущевский, «Николай Негорев, или Благополучный россиянин», и др.). На рубеже 60–70-х гг. некоторых писателей настораживали авантюристские действия бакунистов — «вспышкопускателей», не подкрепленные кропотливой черновой деятельностью среди крестьянства (Н. Бажин, «Зовет»).
В условиях сложнейшей литературно-общественной обстановки, сложившейся на рубеже 60–70-х гг., своевременной и актуальной была работа сосланного в Сибирь Н. Г. Чернышевского над романом «Пролог». Новое произведение писателя-революционера учитывало смену общественно-политической ситуации в стране и за рубежом, опасность тайных бакунинских призывов возбудить неподготовленные крестьянские выступления и нацеливало внимание молодого поколения борцов на политические аспекты борьбы с царизмом.
Сюжетно-композиционная структура романа состоит из двух частей, из которых вторая часть, выдвинутая «наружу из своего обрамления, из первой части», «непосредственно обращена к современности» 70-х гг. (из наблюдений А. В. Карякиной над композицией «Пролога»). Впрочем, ориентирует читателя на поиски «шансов будущего» не только «Дневник Левицкого». Вообще весь роман, ретроспективно осмысливающий опыт крушения надежд на социальные перемены в России во времена первой революционной ситуации, был программным для наступающего десятилетия. Этим обстоятельством обусловлены и жанровая структура «Пролога», и новые конфликтные ситуации в его сюжете, и отличные от «Что делать?» типологические решения образа революционера, предусматривающие иные акценты в художественной трактовке «особенного» и «обыкновенного».
Разные творческие замыслы писателя, обусловленные историческими обстоятельствами деятельности русских революционеров, привели к созданию двух романов, не схожих в жанровом отношении. В условиях созревания революционной ситуации начала 60-х гг. Чернышевский обращается к жанру социально-философского романа («Что делать?»), а в период крушения революционной ситуации, когда возможностей для осуществления социальной революции уже не было, когда, невзирая на это, в среде народнической молодежи продолжал проводиться курс на немедленную крестьянскую революцию («бунт»), он сознательно переставляет идейно-художественные акценты, создавая роман несколько иного жанра — роман историко-политический. Используя исторический опыт десятилетней давности, писатель на этот раз — в романе «Пролог» — на первый план выдвигает события политической борьбы, отказываясь от художественной разработки социально-экономических конфликтов и идеи немедленной социальной революции. Этим объясняются принципиальные различия между революционером-подпольщиком Рахметовым, подготовляющим революцию в нелегальных условиях (при которых встречи и идейные столкновения с «просвещенными мужами» исключены), и общественным деятелем Волгиным, ведущим в легальных условиях открытую политическую борьбу с сановными противниками. Все это в конечном итоге обусловило и идейно-художественную самобытность Рахметова и Волгина, внешнюю несхожесть «исключительности» «особенного человека» и «обыкновенности» журналиста-семьянина, наделенного «простыми человеческими качествами».
Путь политической деятельности Волгина, оказавшийся наиболее подходящим во времена, когда нет открытого революционного выступления народных масс, однако, нельзя канонизировать в качестве единственного и обязательного при всех быстро меняющихся обстоятельствах освободительной борьбы. Чернышевский и в «Прологе» не упускает из виду рахметовского варианта. Он предвидит приход новой революционной ситуации, когда потребность в профессиональных революционерах-подпольщиках типа Рахметова будет вновь острой. Правильное уяснение воззрений Волгина на перспективы общественного движения проливает дополнительный свет на несколько загадочную фигуру Левицкого, революционера рахметовского типа, видимо, потерпевшего неудачу в попытке возглавить стихийный крестьянский бунт (что доказывало дальновидность Волгина в их спорах). Взаимоотношения Волгина с Левицким развиваются в направлении воплощения революционной программы первого из них, предусматривающего единство политических и социальных действий.
Скептицизм Волгина в отношении перспектив революционного движения в России носит временный и локальный характер. Он восходит непосредственно лишь к очередному, а не завершающему этапу политической борьбы по крестьянскому вопросу. Дворянству, либералам пока удалось отодвинуть угрозу крестьянской революции на какой-то срок, до тех пор, пока народ не убедится в том, что его обманывают. Следовательно, политическая борьба, направленная на разоблачение грабительской сущности царской реформы, приобретает первоочередное значение. Новое «разочарование общества» — один из «шансов будущего» (XIII, 244).
При определении объективных исторических закономерностей нового революционного подъема в России Волгин, помимо учета политической обстановки в русском обществе, имеет в виду и революционные события в Западной Европе. Укрепление революционных связей с Европой — второй «шанс будущего». Эта программа взаимосвязи передовой России с западноевропейским революционным движением, выдвинутая на рубеже 60–70-х гг., вносит качественно новый момент в эволюцию образа революционера от Рахметова к Волгину. Она исторически оправдывалась подъемом пролетарского движения в Западной Европе (в частности, во Франции), деятельностью Первого Интернационала и тем интересом ко всем этим событиям, который проявили ученики Чернышевского из Русской секции Интернационала. Рассматривая ее с учетом тех новых задач, которые встали перед «новыми людьми» на рубеже 60–70-х гг., мы увидим в этой эволюции не выражение кризиса революционно-демократической идеологии Чернышевского, а, наоборот, стремление автора «Пролога» поднять ее на новую ступень, наметить перспективу общественного подъема в стране. Ориентировка Чернышевского на усиление и расширение политических форм борьбы с царизмом, на укрепление связей с революционным Западом как раз явилась творческим развитием революционно-демократической идеологии шестидесятников на рубеже 60–70-х гг.
Эволюция образа революционера от Рахметова к Волгину имеет относительный характер. Она не означает отказа от идейно-художественных завоеваний романа «Что делать?». В идеале революционер нового типа должен сочетать рахметовское и волгинское начала. Однако в русском революционном движении социальные и политические действия длительное время проводились в отрыве друг от друга, и это не давало жизненных предпосылок для создания такого синтетического образа. И все-таки тенденции художественного воплощения героического, «исключительного» в «обыкновенном» (с разным сочетанием «рахметовских» и «волгинских» типологических разновидностей) в демократической литературе 70–80-х гг. были весьма заметными.
Поиски героя нового времени в период расцвета революционного народничества шли в сложных общественно-литературных условиях. После неудач, вызванных «хождением в народ» (1873–1875), передовой демократической беллетристике пришлось преодолевать две тенденции, далекие от художественных традиций Чернышевского: с одной стороны, идеализации общинных деревенских порядков и возведения в ранг настоящих героев людей с «золотыми сердцами», опростившихся мечтателей-романтиков; с другой стороны, — возрождения тургеневского типа интеллигента с рудинским красноречием и гамлетовской раздвоенностью. Писатели-демократы в своих произведениях отразили крушение иллюзий, навеянных лавристами и бакунистами (П. Засодимский, «Хроника села Смурина»; А. Осипович-Новодворский, «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны»; В. Берви-Флеровский, «На жизнь и смерть» — третья часть книги). Диалектическое осмысление «исторических иллюзий» позволило новым героям освободиться, от растерянности и уныния, состояний, характерных для людей типа «ни павы, ни вороны», искать действенные пути борьбы. В этом процессе преодоления кризисного состояния, навеянного неудачей «хождения в народ», спасительным оказался художественный метод Чернышевского. Идеал человека рахметовского типа вдохновляет на борьбу и лишения Веру Неладову (В. Л., «По разным дорогам», 1880) и «невесту» революционера Женичку (А. Осипович-Новодворский, «Тетушка», 1880). В революционное подполье идут герои А. Осиповича-Новодворского, Ив. Ивановича (Сведенцова), С. Смирновой, О. Шапир, К. Станюковича, П. Засодимского.
Рахметов продолжал оставаться литературно-художественным ориентиром для многих писателей-«семидесятников» периода второй революционной ситуации. И это соответствовало революционной практике «землевольцев» и «народовольцев», среди которых выделялись организаторы рахметовского склада — Дмитрий Лизогуб, Александр Михайлов, Степан Халтурин, Софья Перовская, Андрей Желябов, — художественно запечатленные С. Степняком-Кравчинским в «Подпольной России» именно в рахметовском варианте.
«В романе, претендующем на современное значение, положительный герой должен быть героичным, вернее — он непременно будет таким»,[156] — утверждает революционер Алексей Иванович у А. Осиповича-Новодворского. Вместе с тем в воплощении героического характера демократическая (народническая) беллетристика на рубеже 70–80-х гг. усилила «чувство жертвенности, обреченности и одиночества».[157] Героическое соединялось с трагическим, усилилось романтическое начало в передаче неравного поединка героев-одиночек с самодержавием («Андрей Кожухов» С. Степняка-Кравчинского). Эстетическая переоценка понятий о героическом социально и психологически обоснована революционной практикой «народовольцев», оторванной от массового народного движения.
Писатель-«семидесятник» стремится снять условные границы между «особенным человеком» и «обыкновенными людьми» и поднять рядового участника движения до высоты главного героя своего времени. Возрождение рахметовских и волгинских традиций в их единстве заметно в некоторых очерках С. Степняка-Кравчинского («Дмитрий Клеменц», «Вера Засулич», «Тайная типография», «Поездка в Петербург»), в его же романе «Андрей Кожухов», в незаконченном произведении Ф. Юрковского «Булгаков», создаваемом на карийской каторге (1881–1882) и в Шлиссельбурге (начало 90-х гг.).
Переход революционеров к политическим формам борьбы с царизмом нашел отражение в новых сюжетных ситуациях, в изменении всей художественной структуры романа о «новых людях». Раньше двигателем сюжета произведения выступали стремления и поступки нового героя в области осуществления социальных преобразований: устройство производственных ассоциаций, сберегательных касс и других предприятий, направленных на воплощение социалистического идеала (в демократической литературе на рубеже 60–70-х гг.), или пропагандистская деятельность разночинца-интеллигента в народной среде, нередко направленная и на возбуждение крестьянского бунта (в литературе, отразившей события «хождения в народ»). С нарастанием же революционной ситуации в стране новый герой вступает в открытое политическое столкновение с властями. Это воплощалось в форме конфликта в доме представителя власти — станового, тюремного смотрителя, прокурора, — в зале судебного заседания между судьями и «государственным преступником», или в теоретической полемике в области юриспруденции, происходящей и в семье юноши, отказавшегося от юридической карьеры, и в университетской аудитории, или в форме бескомпромиссного столкновения революционера с либералами и ренегатами (Ив. Иванович, «Исправницкая дочь», «Сердце велело», «Пришел, да не туда» (1882); А. Осипович-Новодворский, «Тетушка», «Мечтатели» (1881); С. Смирнова, «У пристани» (1879); N. W. (Н. В. Молчановский), «Горениус» (1881); С. Ковалевская, «Нигилистка» (1892), и др.).
Влияние политических процессов 70-х гг. на литературу сказалось в обращении писателей к изображению героического подвига русских женщин, добровольно последовавших за своими «женихами»-революционерами в Сибирь (А. Осипович-Новодворский, «Тетушка»; С. Ковалевская, «Нигилистка»). Примечательно, что ни Некрасов в 1872–1873 гг. («Русские женщины»), ни Берви-Флеровский в 1877 г. («На жизнь и смерть») еще не связывали жизненную судьбу своих героинь, нашедших истинный долг и счастье в сибирских «пустынях», с женщинами-«семидесятницами», хотя влияние революционной эпохи 70-х гг. на них несомненно. И только после политических процессов 1877–1878 гг. современница и участница «хождения в народ» сменила в этом смысле в литературе декабристок и «шестидесятниц». С. Ковалевская в своей повести явно следует традициям Некрасова, А. Осипович верен творческой школе Чернышевского. Понятие «невеста» в рассказе «Тетушка» незаметно приобретает помимо его прямого значения символическое звучание, хорошо знакомое читателям «снов» из романа «Что делать?», в которых главная роль принадлежит «невесте» — революции.
Как известно, В. И. Ленин высоко ценил Л. Н. Толстого за «разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления».[158] Великий художник слова в своей критике был не одинок. Его современники — М. Салтыков-Щедрин и А. Островский, Ф. Достоевский и А. Чехов, В. Короленко и П. Якубович (Мельшин) — разоблачали беззаконие царского суда, мир каторги и ссылки. Беллетристика о «новых людях» органически вошла в этот мощный поток русской классической литературы на правах передового бойца.
Беллетристику о «новых людях» 60–70-х гг. XIX в. по праву можно назвать литературной школой Чернышевского.
Произведения писателей этой школы, задуманные и созданные на крутых поворотах истории, отвечали жизненным потребностям русского революционно-освободительного движения. Углубление и расширение представлений о перспективах общественного движения, о многообразии форм и методов революционной борьбы создавали историческую основу для дальнейшего совершенствования «поэзии мысли», у истоков которой стояли Герцен и Чернышевский, о расцвете которой мечтал еще Белинский. Появляются новые жизненные источники для художественных замыслов, литература становится многообразнее в жанровом отношении, обогащается творческий метод писателя.
Произведения писателей-демократов расширили жанровые границы русского реализма. Вслед за социально-философским романом «Что делать?» публикуются социальные повести Бажина, социально-политические произведения Кущевского и Осиповича-Новодворского. Создание историко-политического романа «Пролог» предвещало появление произведений, сочетающих специфику жанра политического романа с его нравственно-психологической разновидностью («Василиса», «Булгаков», «Андрей Кожухов»). Мемуары, воссоздающие «революционные профили» выдающихся деятелей освободительного движения («Подпольная Россия»), соседствовали с романами-биографиями («Перед рассветом», «Шаг за шагом») и публицистическим романом-трактатом («На жизнь и смерть»).
Несомненна историко-литературная заслуга писателей-демократов в воссоздании и утверждении героического характера передового деятеля своего времени. В их произведениях осуществилось известное предвидение Чернышевского, предрекавшего перспективу возрождения нового типа революционного деятеля «в более многочисленных людях, в лучших формах» (XI, 145).
Эволюция образа революционера шла в направлении диалектической взаимосвязи «особенного» и «обыкновенного» в поведении и психологии литературного героя, предусмотренной автором «Что делать?».
В частности, писатели-демократы нашли разные творческие решения, изображая деятельность революционеров, не поддержанных народом, ввели новые сюжетные ситуации, подсказанные потребностями политической борьбы с царизмом и практикой пропагандистской деятельности «новых людей» среди крестьянства и в первых рабочих кружках.
Творческие поиски только что нарождающихся в жизни социальных и политических конфликтов, новых героев, художественных средств их изображения у писателей-чернышевцев не были оторваны от реализма. Беллетристика о «новых людях» еще более рельефно оттенила тягу больших художников слова (Л. Толстой, Ф. Достоевский, И. Тургенев и др.) к жгучим проблемам современности, к «романам идей», к интеллектуальным героям, посвятившим аналитическую философскую мысль разгадке «тайн» общественного прогресса и народного характера. Художественные открытия новой литературной школы обогащали русский реализм в социологическом плане, внося представления о реальных достижениях и неудачах, о сложностях и противоречиях, присущих поступательному ходу освободительного движения.
Историческая заслуга Чернышевского-романиста не только в том, что он был главой демократической школы писателей-разночинцев. Яркая творческая индивидуальность Чернышевского оказалась сильным «раздражителем» для многих крупных мастеров слова, его творческих оппонентов и союзников по острейшим проблемам современности (И. Тургенев, И. Гончаров, Н. Лесков, Ф. Достоевский, Л. Толстой и др.). Многостороннее воздействие Чернышевского на развитие русской литературы несомненно. Его курс на расширение сферы художественно-эстетического освоения действительности, на внесение в произведение политики, философии, морали и социальной практики оказался перспективным и плодотворным для поступательного движения русского реализма. Это в свою очередь предопределило богатство жанрообразующих форм и сюжетно-композиционных связей русского романа.
Общественно-нравственный облик нового героического человека, открытый Чернышевским, оказался притягательным для многих зарубежных писателей: Золя («Дамское счастье», «Жерминаль»), Доде («Тартарен на Альпах»), Мопассана («В пути»), Войнич («Оливия Лэтам»), Уайльда («Вера или нигилисты»), Д. Томпсона («Деспотизм, устрашенный динамитом»), Шпильгагена («Один в поле не воин»), М. Твена («Американский претендент» и др.
Творческие завоевания Н. Г. Чернышевского и беллетристики о «новых людях» найдут дальнейшее воплощение в художественных типах пролетарских революционеров. У новых героев — героев социалистической литературы — появятся в новом качестве организаторское и конспиративное мастерство революционеров-подпольщиков Рахметова, Григория Северцова, Андрея Кожухова, Александра Михайлова и Софьи Перовской, политическая мудрость Волгина, Рязанова, Булгакова и Борисова, навыки пропагандистской деятельности среди рабочих Лопухова, Светлова, Испоти, Мирзоева, Нежинского и Степана Халтурина, беззаветная преданность народу, свойственная всем «новым людям», героям демократической литературы.