Глава XV

ОХОТА НА РАСПУТИНА. КОАЛИЦИЯ ТРЕЗВЕННИКОВ

В конце 1912 года Распутин вернулся в Петербург. Если его влияние на царскую семью не поколебалось, а имя постепенно сошло с газетных страниц, то и враги его отнюдь не опускали рук. Наибольшая активность сосредоточилась в двух кружках: вокруг отставного иеромонаха Сергея Михайловича Труфанова и вокруг бывшего «поставщика чудотворцев» великого князя Николая Николаевича.

Генерал Богданович был ктитором Исаакиевского собора, а также автором и издателем «кратких, но от сердца идущих» монархических брошюрок, на которые он вымогал деньги и непосредственно у царя, и в Министерстве внутренних дел. В течение трех десятилетий салон Богдановичей посещался представителями столичной и провинциальной высшей бюрократии, церковниками, а затем и членами правых партий. Субсидии на салон получал он частью от Министерства внутренних дел, частью от дворцового коменданта В. А. Дедюлина, в придворной среде чувствовавшего себя не совсем уверенно и потому слегка заискивавшего перед монархическими кружками.

Богданович был настроен «антираспутински» с 1908 года, как только до него дошли слухи о близости «мужика» к царской семье, но кампанию против него повел с начала 1912 года, прежде всего в своих еженедельных письменных докладах царю. Сведения он получал от завсегдатая своего салона директора Департамента полиции С. П. Белецкого. По его же просьбе поручил Белецкий своему агенту журналисту И. Ф. Манасевичу-Мануйлову публиковать статьи, рисующие Распутина в дурном свете, — взятое им интервью, как Распутин водил голышом своих почитательниц в баню «смирять гордыню», перепечатано было в английских и французских газетах, положив начало известности Распутина как «Russia's greatest love machine».

He надеясь только на силу слова, Богданович задумал покончить с Распутиным более верными методами. Еще в феврале 1912 года, в связи со слухами об отъезде Распутина в Крым с царской семьей, написал он ялтинскому градоначальнику генерал-майору И. А. Думбадзе, что ему, «старику, с тех пор не спится, как удостоверился, что Распутин — бродяга, он успел совершить много зла и здесь и обещает возмутительно вести себя и у вас… Многие россияне уповают, что бесценный, неподражаемый Иван Антонович утопит грязного бродягу в волнах Черного моря». И. А. Думбадзе был действительно неподражаем: когда в 1907 году в него с балкона одного из ялтинских домов была брошена бомба, он не стал искать виновных, а приказал сжечь весь дом. В феврале Распутин поехал в Покровское, а не в Ялту, а с июля по декабрь Думбадзе был временно отозван оттуда. Но просьбы старика он не забыл и осенью 1913 года, когда царская семья находилась в Крыму и Распутин был вызван туда, телеграфировал шифром Белецкому: 'Тазрешите избавиться от Распутина во время его переезда на катере из Севастополя в Ялту". Белецкий передал телеграмму министру внутренних дел Н. А. Маклакову, спрашивал, что ответить, но тот сказал: «Я сам». Не знаю, доложил ли он царю, но эта попытка убить Распутина не состоялась.

У иеромонаха Илиодора влияние было уже гораздо меньше, чем у генерала Богдановича, но ненависти к Распутину пожалуй, больше. На совет Гермогена молиться владычице мира он ответил: «После помолюсь, а сейчас буду бороться». Начал он давать интервью газетчикам и бомбардировать проклятиями Синод, называя епископов «животными, упитанными кровью народной», — но интерес газет постепенно падал, как падает он ко всякой сенсации, а послания оседали в синодских архивах. Между тем жизнь во Флорищеве была не сладка, и в мае 1912 года, на четвертый месяц заточения, Илиодор попросил о снятии сана.

Феофан и Гермоген писали ему не делать этого — «с тех пор я Гермогена не знаю и знать не хочу», — закусил удила Илиодор. Синод постановил, как требует закон, «увещевать» его в течение шести месяцев. Илиодор гнал «увещевателей», и Распутин, следивший за судьбой бывшего друга, сокрушенно писал царям: «Илиодор с бесами подружился. Бунтует. А прежде таких монахов пороли. Цари так делали». В Царицын была Синодом назначена ревизия, и поклонницы Илиодора, по его указанию, устроили демонстрацию в храме. «Миленькие папа и мама! — объяснял царям Распутин. — Илиодор их научил бунтовать. Вы не смотрите на его баб. Молитва их бесам. Надо приказать похлеще поучить этих баб».

Через шесть месяцев сана с Илиодора не сняли, и он, словно в его душу «вошли своею гордостию все бесы, в разное время изгнанные из людей блаженным Григорием», написал в Синод: «Отрекаюсь от вашего Бога! Отрекаюсь от вашей веры! Отрекаюсь от вашей церкви!» «С ума сошел. Докторов надо, а то беда. Он пойдет играть в дудку беса», — комментировал Распутин. 22 декабря 1912 года Илиодор расписался на синодальной бумаге о лишении его сана и выехал из Флорищева в свою станицу Мариинскую на Дону. В дороге он представлялся газетчикам как «бывший колдун», просил прощения, что народ обманывал, говорил, что теперь будет поклоняться солнцу и звездам и в гостиничных бланках в графе «Религия» писал — «своя», а по прибытии на Дон начал строить «Новую Галилею».

На телеграмме Ольги Лохтиной царю — «Когда полюбите отца Илиодора?» — Распутин вывел резолюцию: «Ежели собак прощать, Серьгу Труханова, то он, собака, всех съест». И правда, не прощения, но борьбы, «съесть всех» жаждал бывший отец Илиодор. Как к естественному союзнику обратился он сначала к Государственной Думе — в январе 1913 года получил Родзянко бумагу из Царицына с пятьюстами подписей, что Распутин живет у Саблера и снова бывает при дворе. Тут же он послал бумагу Саблеру для объяснений, тот ответил, что это неправда, и пожаловался царю. «Опять появились намеки на Распутина, опять полились речи по адресу Саблера и Синода», — вспоминает Коковцов. Но в этой буре в стакане воды Распутин не погиб, и Труфанов, как и Богданович, рассудил, что пора перейти от слов к делу.

В октябре 1913 года, подражая Мите Козельскому, составил он «компанию из обиженных Распутиным девушек и женщин», для его оскопления, «уже были пошиты великосветские платья», чтобы проникнуть в петербургское окружение Распутина, но его предупредил приятель Труфанова Синицын — и дело сорвалось. Одна из участниц заговора, Хиония Кузьминична Гусева, «духовная дочь» Труфанова — «девица умная, серьезная, целомудренная», что не помешало ей потерять нос из-за сифилиса, ибо она «молила Бога отнять у нее красоту», — хотя сама и не была Распутиным «обижена», но воспламенилась ламентациями своего учителя. «Да Гришка-то настоящий диавол. Я его заколю! Заколю, как пророк Илья, по повелению Божию, заколол 450 ложных пророков Бааловых», — восклицала она, решив действовать в одиночку. «С мнением Гусевой о разделке с Гришкой я был согласен», — замечает Труфанов, оставалось выждать удобный момент.

У великого князя Николая Николаевича, когда-то введшего Распутина к царю, были свои мотивы добиваться его устранения. Помимо личной обиды на «неблагодарность» Распутина, не ставшего при дворе проводником влияния семьи великого князя, он опасался влияния «мужика» на царя и понимал, что это опасение разделяется многими аристократами и ослабляет среди них престиж монарха. Как главнокомандующий войсками гвардии, он мог наблюдать за ростом там антираспутинских настроений, даже способствовать ему. Директору Департамента полиции поступали сведения «о неудовольствии в среде офицеров гвардейского корпуса близостью Распутина к царской семье и что в результате можно ожидать переворота… Поведение последнего и отношение к нему будто бы оскорбляет офицеров…».

Полиция следила за гвардией, а гвардия обращалась за помощью к полиции: весной 1914 года Николай Николаевич попросил Белецкого, уже снятого с поста директора департамента, но сохранившего у себя копии агентурных сводок, дать ему «сведения о порочных наклонностях Распутина». Николай Николаевич говорил с царем, но положения Распутина это не поколебало. Скорее это поколебало положение Николая Николаевича, так как Распутин не упускал случая предупредить царя и царицу о его властолюбии. «Гр[игорий] ревниво любит тебя, — писала царица мужу в сентябре 1914 года, — и для него невыносимо, чтобы Н[иколай Николаевич] играл какую-либо роль».

К середине 1914 — рокового для России и для Европы — года заговор Богдановича и Думбадзе кончился ничем, заговор Труфанова и Гусевой приближался к развязке, а «заговор аристократии» еще только зарождался. За последние два года к Распутину не удавалось привлечь много внимания. Государственная жизнь шла скорее спокойно, революционный вихрь опал, крайне правые раскололись на враждующие друг с другом мелкие группки, преобразовательные программы легли в долгий ящик, либерализация продолжалась — но это был скорее процесс медленного развинчивания, чем сознательных преобразований. Во главе правительства стоял Коковцов, осторожный и не желавший никого раздражать бюрократ, и «жизнь в стране и столице переворачивалась как медведь с боку на бок, ожидая и страшась надвигавшихся событий».

Пока что только два события вызвали напряжение: весной 1912 года расстрел рабочих на Ленских золотых приисках, сопровожденный словами министра внутренних дел Макарова в Думе: «Так былой так будет впредь», осенью 1913-го суд в Киеве над Менделем Бейлисом, арестованным два года назад по обвинению в «ритуальном убийстве» русского мальчика. Ход делу был дан на гребне столыпинской политики «русского национализма», курировалось оно министрами юстиции И. Г. Щегловитовым и внутренних дел Н. А. Маклаковым. Правые во что бы то ни стало хотели доказать употребление евреями христианской крови — но дело настолько было шито белыми нитками, что даже один из лидеров националистов, Василий Шульгин, упрекал недавних единомышленников: «Вы сами совершаете человеческие жертвоприношения. Вы отнеслись к Бейлису как к кролику, которого кладут на вивисекционный стол».

Шульгин вспоминает, как одиноко и тяжело чувствовал он себя в это время — и вдруг вечером в его кабинете появился незнакомец, с давящим взглядом, и сказал, что он тоже знает, что важно узнать, кто же это сделал. Помедлив, незнакомец ответил:

— Есть такой человек.

— Какой человек?

— Такой человек, что все знает… И это знает… — и, понизив голос, сказал таинственно: — Григорий Ефимович…

Шульгин не стал обращаться к Распутину, между тем отношение того к инсценировке «дела Бейлиса» было отрицательным. Через три года, увидев в списке правых членов Государственного Совета Г. Г. Чаплинского, прокурора на процессе, он с отвращением сказал: «На этом кровь». Набранный из мужиков, суд присяжных Бейлиса оправдал.

Переваливание России «с боку на бок» не могло надолго устроить ни левых, ни правых, в том числе самого царя. Замысел тандема осторожного и опытного Коковцова с напористым, но малоопытным Хвостовым-младшим натолкнулся на сопротивление Коковцова и, что более важно, Распутина. Царь, после навязывавшего ему свою волю премьера удовлетворившись на время человеком более покладистым, уже через год стал думать о замене Коковцова и в октябре 1912 года предложил ему пост посла в Берлине. Это было связано с решением царя назначить министром внутренних дел Н. А. Маклакова, против чего возражал Коковцов, но он предпочел примириться с его назначением и остаться председателем.

Однако в Совете министров он стал натыкаться на сильную оппозицию «правых» — Н. А. Маклакова, В. А. Сухомлинова, С. В. Рухлова, И. Г. Щегловитова и Л. А. Кассао, считавших, что он «заигрывает с Думой». «Умеренные» — С. Д. Сазонов, И. К. Григорович, П. А. Харитонов и С. И. Тимашев — поддерживали его, но скорее вяло, при весьма неопределенной позиции А. В. Кривошеина. Министра земледелия Кривошеина царь как будто и намечал в преемники Коковцову, но тот хотел выждать развития событий, считая, что при непосредственных отношениях царя с министрами у председателя нет реальной власти, но только ответственность.

Сам Коковцов считает, что его смещения добивались прямо между собой не связанные, но равно против него настроенные — царица, «правые министры» и князь Мещерский с графом Витте. Оба они — один в еженедельнике «Гражданин», а другой в Государственном Совете — повели кампанию трезвости, обвиняя Коковцова в злоупотреблении водочной монополией и «спаивании народа». Витте, указывая, что доход от продажи водки в три раза превышает общие расходы на народное просвещение, предлагал уменьшить продажу алкоголя, компенсируя это увеличением прямых налогов.

С нападками на Коковцова он выступал еще в начале 1913 года, но особенно резко в январе 1914-го. Коковцов уговорил председателя Государственного Совета М. Г. Акимова вместе пожаловаться на Витте царю, тот, как всегда, слушал любезно и безразлично, а на обратном пути из Царского Села Акимов неожиданно спросил Коковцова, слышал ли тот, что вся эта кампания трезвости ведется Витте и Мещерским потому, «что на эту тему постоянно твердит в Царском Селе Распутин».

Распутин, действительно, говорил царю, что «нехорошо спаивать народ», — и это отвечало искреннему желанию царя ограничить народное пьянство, особенно после того, как во время путешествия на Волгу в мае 1913 года он увидел нищету русских деревень. От Распутина, да и от многих других Витте мог знать о настроении царя — и смело разыгрывать эту картину против Коковцова. Распутин же не простил тому отзыва царю, хотя Коковцов Распутина и не преследовал, ограничившись полицейской слежкой. Есть все же известный парадокс в том, что «кампанию трезвости» повели Витте и Распутин — «винную монополию» начал вводить сам Витте в 1895 году, Распутин же, добившись запрещения продажи спиртного, сам начал пить, и притом так, что вошел в историю с репутацией пьяницы.

24 января 1914 года, избегая сообщить ему лично, царь известил Коковцова собственноручным письмом, что «государственная необходимость заставляет меня высказать Вам, что мне нужно с Вами расстаться». Едва ли, однако, народная трезвость была единственной или главной причиной отставки Коковцова. Другой причиной было недовольство его финансовой политикой, стремлением во что бы то ни стало иметь сбалансированный бюджет и большие золотые накопления. Возобладал взгляд А. В. Кривошеина, который считал излишний золотой запас мертвым грузом и отстаивал широкие капиталовложения в промышленность и сельское хозяйство.

Если вопрос о трезвости сыграл, таким образом, роль в смещении Коковцова с поста министра финансов, то несомненно решающей причиной его смещения с поста председателя Совета министров была дорогая царю и царице идея возврата к неограниченному самодержавию, превращению законодательных палат в законосовещательные, «народу — мнение, царю — решение».

Идея возврата к старому не оставляла царя со дня подписания манифеста 17 октября, и первый шаг был сделан указом 3 июня 1907 года, изменившим — без участия законодательных палат — избирательный закон. Поскольку шаг этот прошел успешно, Николай II — не посвящая в свои планы Столыпина, сторонника сотрудничества с дворянско-буржуазной Думой, — в 1909 и 1910 годах попросил министра юстиции И. Г. Щегловитова с председателем Государственного Совета М. Г. Акимовым рассмотреть вопрос о преобразовании обеих палат в законосовещательные. Оба они, несмотря на консервативные взгляды, отнеслись к этому отрицательно, и Акимов сказал царю, что «худ или хорош этот порядок, но на нем помирился весь мир».

Летом 1911 года Л. Н. Тихомиров подал записку о законосовещательной Думе Столыпину, и тот, менее чем за два месяца до смерти, наложил резолюцию: «Все эти прекрасные теоретические рассуждения на практике оказались бы злостной провокацией и началом новой революции». Скорее всего записка Тихомирова и резолюция Столыпина были известны царю, такого рода записки получал он и от генерала Богдановича, и от князя Мещерского.

Владимир Петрович князь Мещерский, достигший к описываемому времени семидесяти пяти лет, был фигурой патетической и в то же время не совсем чистой. Внук нашего знаменитого историографа Карамзина, унаследовал он монархический образ мыслей — по-семейному естественный, а не карьерный. Никакой карьеры он и не сделал, если не считать карьерой близость его к двум последним императорам — близость эта странным образом прерывалась Александром III на одиннадцать, а Николаем II на девять лет. С 1872 года издавал он еженедельную газету «Гражданин», сначала редактируемую Достоевским, а затем самим Мещерским, — газета с маленьким тиражом, но читаемая царями, была сильным оружием в его руках как для проповедования идей, так и для сведения счетов. Человек сильного темперамента, способен он был увлекаться людьми, как увлекался он Витте, а затем в ярости порывать с ними. Мог он втираться в доверие, нашептывать, как нашептывал царю, мог улавливать заветные мысли собеседника и в угоду ему подхватывать их — но мог и резко возражать, так, защищал он равноправие евреев, несмотря на известный ему антисемитизм Николая II. Две печальные черты накладывали отпечаток на его облик. Во-первых, он все время вымогал для себя и своей газеты денежные подачки у царя и министров — тем самым свое перо как бы ставя им на службу за плату, и хотя он, как исправник в «Дубровском», мог и взятку взять, и человека посадить, все же отпечаток угодничества лег на него. Во-вторых, он был гомосексуалистом, на что русское общество в то время смотрело не так, как американское сегодня, мало того, он изо всех сил старался проталкивать и пристраивать своих, как он их называл, «духовных детей» — некоторые из этих «детей» уже появились и еще появятся на этих страницах.

Близкий к Николаю II в начале царствования — он играл роль такого же «вздрючивателя волн», как позднее Распутин, — Мещерский к концу 1905 года был совершенно отстранен, но весной 1913-го «старая дружба вернулась окончательно», как писал ему царь. Зная, что восстановление самодержавия — заветная мысль царя и царицы, и сам ее вполне разделяя, Мещерский проводил ее в своей газете, писал о ней царю и всячески поддерживал в ней своего молодого друга Н. А. Маклакова.

Лично приятный царю и своим обожанием, и своими забавами, Н. А. Маклаков был его единственным настоящим единомышленником в Совете министров. Он был черниговским губернатором, когда царь после покушения на Столыпина посетил Чернигов, и здесь, как писал впоследствии Маклаков царю, «у раки святого Феодосия Черниговского Господь… послал Вам мысль призвать меня на пост министра». По определению своего сотрудника К. Д. Кафафова, он вообще "был министр-лирик, у него не было никаких резолюций, кроме «неужели», «когда же», «доколе это будет». Не обязанный Распутину своим назначением и мало соприкасавшийся с ним, Маклаков никогда о нем отрицательно не высказывался, что, вероятно, тоже нравилось царю.

14 октября 1913 года, накануне открытия думской сессии, Маклаков послал Николаю II в Ливадию письмо, предлагая сделать Думе «от имени всего правительства» строгое предупреждение и в случае протестов распустить ее, объявив в Петербурге «положение чрезвычайной охраны». Через четыре дня царь ответил министру, что «был приятно поражен» его письмом, «чрезвычайную охрану» находил нужным распространить и на Москву, главное же, почел «необходимым и благонамеренным обсудить в Совете министров мою давнишнюю мысль об изменении статьи учреждения Гос. Думы… Представление на выбор и утверждение государя мнений и большинства и меньшинства будет хорошим возвращением к прежнему спокойному течению законодательной деятельности, и притом в русском духе».

«У монарха было желание изменить такой порядок вещей», то есть лишить Думу права отклонять неугодные ей законопроекты и свести ее роль к подаче советов царю, показывал впоследствии Коковцов, но «Маклаков отлично знал, что такого рода повеления встретят с моей стороны отрицательное отношение и протест». Проекты указов на случай роспуска Думы были составлены в Совете министров в отсутствие бывшего в Париже Коковцова. Но и большинство присутствовавших министров высказалось против изменения Положения о Государственной Думе, считая, что этот шаг «повлечет за собой самые острые последствия». И царю, и Маклакову, и Мещерскому ясно было, что для достижения их цели необходимо изменить состав Совета министров, прежде всего заменить его председателя.

Распутин мог быть вовлечен в эту интригу и через царицу, которая нуждалась знать, «чего хочет Бог», — а поскольку Коковцов не жаловал Распутина, то «Бог хотел» смещения Коковцова и через Мещерского, который всегда «давал почет» Распутину и тем более теперь хотел привлечь его на свою сторону, и, наконец, через Витте. Отношения между царем, Распутиным и Витте тем более интересны, что прямо касались того, кто будет назначен на освобождаемые Коковцовым посты — Витте был поочередно и министром финансов, и председателем, а Распутин еще с 1911 года добивался его возвращения к власти, «повторяя царю, что его спасет Сергей». Правда, в 1906 году царь писал матери: «Никогда, пока я жив, не поручу я этому человеку самого маленького дела!» — но прошло уже семь лет, и мало ли от каких «непреклонных решений» приходилось отказываться. В 1912-1913 годах Николай II сделал по отношению к Витте по крайней мере два жеста благоволения: в июле 1912 года было выдано 200 000 рублей «для поправки дел» с тем, чтобы он не переходил на частную службу, а в апреле 1913-го он был награжден Св. Владимиром 1-й степени, вторым по значению российским орденом. Можно было истолковать это как желание царя во всяком случае иметь Витте «в резерве». По мнению Коковцова, тот и не рассчитывал сразу занять одно из его мест, но ожидал, что его преемники доведут государственное управление до такого состояния, что не останется ничего другого, как обратиться к Витте.

«Быстрый ход внутренней жизни и поразительный подъем экономических сил страны требуют принятия ряда решительных и серьезнейших мер, с чем может справиться только свежий человек», — писал царь Коковцову, сообщая об отставке. Как бы в насмешку на пост председателя Совета министров был назначен семидесятипятилетний И. Л. Горемыкин. Новый министр финансов Л. П. Барк более отвечал понятию «свежего человека» и был сторонником широких капиталовложений в народное хозяйство — с этой целью еще Столыпин намечал его на пост министра. В качестве первого шага Барк в 1911 году был назначен на пост товарища министра торговли и промышленности, променяв оклад в 150 000 в частном банке на казенные 13 000 в год. Также в конце прошлого века при переходе на государственную службу Витте 50 000 променял на 8 000, хотя Александр III и надбавил ему еще 8 000 из своих личных средств — настолько в России престиж государственной службы и власти выше престижа денег.

Витте считал Горемыкина слишком безынициативным, а Барка неопытным, чтобы они остались надолго. Весной 1914 года в немецких газетах появилось интервью с неназванным «великим русским государственным деятелем», сказавшим, в частности, что Витте вскоре призовут чистить авгиевы конюшни, а «сила и тайна» успеха Распутина в том, «что он не такой человек, как остальные». Интервью это усилило неприязнь царя к Витте и как будто вызвало временное охлаждение к Распутину. В письме царю от 17 мая 1914 года Витте поспешил оправдаться, отрицая свою причастность к этим газетным сообщениям и объясняя их «интригами» Мещерского — недавние союзники разошлись, едва свалив Коковцова. И это не удивительно, так как целью Мещерского было открыть дорогу не Витте, а законосовещательной Думе.

Если и мелькала у царя «византийская» мысль поручить кастрацию Думы ее создателю, то должен он был от нее отказаться как от нереалистичной. Не только как председатель, но и как министр финансов Витте доминировал бы в правительстве и не только не способствовал бы планам царя, но поставил бы их под угрозу. Теперь же, при политически бесцветном Барке и послушном царю и враждебном Думе Горемыкине, царь надеялся, что ему удастся склонить своих министров к сведению палат до роли необязательных совещаний. 18 июня 1914 года он пригласил министров в Петергоф и сам поставил этот вопрос на рассмотрение — никто, кроме Н. А. Маклакова, его не поддержал, слишком рискованным казался новый государственный переворот. Поблагодарив всех, царь отпустил министров — чтобы вернуться к своей идее фикс зимой 1916-1917 годов — в последний раз.

Загрузка...