Часть вторая. Росстань

1

Федор Андреевич Силов остановился на вершинке сопки, вглядываясь в синеющую даль. Тоскующим взглядом обласкал тайгу, облысевшую по осени и еще больше хаотичную. Сел на валежину, задумался.

Тысячи верст прошагал он по этим сопкам, нередко приходилось защищать себя от зверей и хунхузов, но начни он жить сначала, повторил бы то же. В тайге жизнь кручёная, но он любил ее: и эту сторожкую тишину, и легкие вздохи ветра, и гул тайги, и сумасшедшие грозы, и даже жуткие зимние бураны. Силов не просто все это любил, он сжился, сросся со всем этим, стал частицей тайги, дышал тайгой.

– Господи, ну пошто я должен куда-то ехать, делать нелюбимую работу! Маяться без всего этого? – провел рукой по сопкам. – Пошто?

Помолчал, сам же себе ответил:

– Нельзя смущать душу такими словами, недолго и дезертиром стать. Россия в беде, не след в тайге хорониться. Люди трусом обзовут.

Октябрь догорал, шел к концу 1916 год. Разноцветьем закатных красок полыхало небо. Тихо опадали последние листья. Тайга засыпала, уходила в зимнюю стужу.

Еще одна ночь у костра, чуткий сон… Утром пора выходить домой. А уж из дома трогать в дальнюю дорогу, проезжать шумные вокзалы, выстаивать очереди у водогреек[40] и, наконец, очутиться в не менее шумном и колготно́м Петрограде. Оказаться в каменных дебрях, где бродят крамольники, шумят противники войны.

Последний сон в тайге. Последняя тишина над спящим. Хотя какая уж там тишина! Только вчера над тайгой гремели выстрелы, и он, Федор Силов, перебегая от одной лесины к другой, отстреливался от бандитов. Едва ушел. Из всех бандитов узнал лишь Зиновия Хомина. Дважды стрелял по нему, но, кажется, промазал.

Нет, нужен новый поворот в этой жизни, новая жизнь, не то вся Россия станет бандитской. И этот поворот скоро должен наступить. Подымется народ, сковырнёт царя и его прихвостней, тогда, может быть, и наступит мир. Но как же быть с германцами? Ходил слушок, будто царь ищет зацепку, чтобы заключить мир с Германией, бросить союзников. Нет, союзники не допустят такого разрыва. Воевать России, пока народ не скажет своего слова. Это твердо уяснил себе Федор Силов еще в 1915 году, когда был мастеровым солдатом Путиловского завода, куда был призван из дальневосточной глухомани, чтобы плавить для войны сталь, делать для войны пушки. Там-то он и понял, что только большевики могут кончить войну, большевики и народ.

И Федор Силов, тайгарь, вольница таежная, человек, который в этой тайге нашел немало угля и железа, уже скоро, после завершения полевого сезона, снова вернется в Петроград и будет надрываться на нелюбимой работе: разгружать уголь, возить на тачке тяжелые чугунные чушки.

Недавно был разговор с капитаном Ваниным из поселка Ольга, которому Федор неоднократно помогал в проведении геологических изысканий. Ванин согласен, что царь и князь Михаил – полные невежды в военном деле, что генералы продали Россию, что надо ставить во главу России умных и честных президентов, как это делается в Америке.

– Но ведь этого мало? Мало. Поставим на американский лад президентов, а в России останутся бринеры, путиловы, морозовы, крупенские. Снова на них горб ломить? Тогда как? – спросил Федор.

– Что будет дальше, не знаю. Не раз мы доходили до этого места, и стоп машина! Может быть, тех Бринеров приструнит Государственная Дума.

– А в той Думе снова же будут сидеть бринеры. Себя-то они не обидят. Помнишь, ты говорил про Энгельса? Ты тогда не договорил. Энгельс за всем этим предрекал победу рабочего класса как класса правящего, класса-диктатора. После этой войны, которая перерастет в революцию, во многих государствах падут монархии, наступит всеобщий социализм. Это когда всё общее: земля, воды, недра. Когда все равноправны, сыты, одеты, обуты. И править этими странами будет рабочий класс. Отберем дворцы у путиловых и поселим туда рабочих. Хватит нам жить в наших лачугах.

– Федор Андреевич, эта мечта мне давно знакома. Это утопия. Несбыточность. Мечта социалистов-утопистов, так их называют. И вы, большевики, тоже утописты.

– А что бы ты предложил?

– Я пока ничего нового не могу предложить, кроме американской демократии. А социалистическая система управления государством – это бред. Рабочий и мужик у власти… Смешно. Мы тоже уже об этом говорили. Ты сам сказал, что не хватает тебе грамотешки, а то бы ты шар земной с оси сдвинул.

– А как же будет, когда победит революция?

– А так и будет, Федор Андреевич, что страной будут править диктаторы, в добром понимании этого слова. Будет обычное единовластие, чуть разбавленное жижей свобод. Нельзя править государством скопом, ведь каждая голова – это уже государство. Только диктаторство, пусть выборное, но диктаторство, как это было в Греции, как это есть в Америке.

– И выйдет снова, что один ноги бьет по тайге, а другой ноги бьет на балах? Так?

– Так, только так, товарищ Силов. Единственный путь, который бы я предложил России, – это путь американской демократии. Всё, что мы своими ногами и головой найдём, – для России. Для нас с тобой. Пусть нами правят крупенские, но лишь бы в дело, лишь бы процветала Россия. Ты сам знаешь, что буржуазия и интеллигенция уже сыты царем. Нужны свободы, нужны преобразования. И они будут. Народ будет накормлен. А когда народ сыт, то он не станет делать революцию. Революции делает только голодный, только униженный народ, когда уже дальше дышать нечем. А то, что ты предлагаешь – отнять всё у богачей, – может привести не только к революции, но и к гражданской войне. А это, Силов, страшно! Дворцовый переворот в сторону демократии, и хватит! А поднять на дыбы всю Россию – это ужасно. Энгельс – мой любимый пророк, но пророк страшный.

– Может быть, вы и правы, Борис Игнатьевич, но так дальше жить нельзя. И я пойду в революцию хотя бы потому, что народ голоден, потому что нас считают хамами, вонючими свиньями, будто мы рождены не от таких же матерей…

Силову не спалось. Уже и звёзды прокрутились на небосводе, притух костер, а всё не спалось…

В 1913 году ему, рудознатцу, присвоили звание проспектора[41]. Он подписал договор с Крупенским, что будет искать руды только для него и его акционерного общества, для престарелой императрицы Марии…

Война. Над родиной нависла опасность. Всех горных инженеров перевели в казённую разведку искать руды, работать на войну. Работали дружно, не вспоминали старое.

Год войны. Задохнулась Россия, выбилась из сил и Германия. На заводах некому работать. Всех, кто хоть чуть разбирался в железе, был мастеровым и немного грамотным, – всех призвали. Никто не смог защитить и Федора Силова от призыва. Сколь ни бегали, ни хлопотали Ванин и Анерт за Силова, его призвали. Ванин – либерал, застенчиво улыбался, разводил руками, мол, не получилось. Анерту чужд либерализм. Он жёстко говорил:

– Есть приказ, надо выполнять. Зиму все равно ты без дела сидишь. Там нужнее. На лето будем вызывать. Хорошо, что еще на завод, а не на фронт. Не дуйся, не так уж ты велик, чтобы держать тебя под стеклянным колпаком.

Мог бы этого и не говорить Анерт, не обижать Силова, но от фронта его отстоял именно он. Боялся потерять голову Силова, в которой еще много тайн. Сгодится. Силов себе на уме: памятные рудные точки у него явно есть на примете. Есть! Думает, что если покажет все, то его ценить не будут. Так понял Силова Анерт. Берёг как мог. Выдал удостоверение, рекомендовал использовать на геологической службе: «Федор Андреевич Силов, хуторянин из Широкой пади близ п. Св. Ольги, в 1914 и 1915 годах служил в моей партии. Он оказался человеком весьма смышлёным и трудолюбивым. Вместе со своими братьями производил все починки сельскохозяйственных машин (слесарные, кузнечные и столярные работы), хорошо знаком с горными породами и рудами и их поисками и разведками, умеет обращаться с простым и горным компасом и наносить наблюдения, почему может быть весьма хорошим мастеровым, десятником и т. п., посему вполне могу его рекомендовать на всякую подобную службу. Горный инж. Э. Анерт. 7.08.1915 г. СПб.».

Вспомнились события годовой давности: туманный Петроград, как на извозчике добирался до Путиловского завода, предъявил документы.

– Экая простота твой Анерт, – усмехнулся чиновник. – Он что, думает, у нас сельхозмашины чинят? Здесь, батенька мой, пушки льют, оружие для войны куют.

– Я могу ковать, слесарить…

– Тут он пишет о рудах, вот и пошлю тебя уголек разгружать из вагонов. Надеюсь, эта руда тебе известна? Ну и добре. Ша, завтра на работу. Сегодня подыщи себе уголок, мы квартир не даём.

Там-то и начало копиться зло, оттачивалось понимание. Десять-двенадцать часов на работе, два-три в очереди за хлебом, короткое забытьё в холодной каморке – и снова работа. Чужая, нелюбимая. Одна мечта – всласть выспаться, но, как назло, не спится.

Федор поднялся, подшевелил костер, снова прилёг, чтобы заснуть. Вспомнились слова Ванина: «Силов спит, а рудные точки растут в его голове».

– Нет, Ванин, сейчас не рудные точки растут, а сила для борьбы копится.

Снова в то пекло на шесть месяцев. Должен выдюжить. Борьба нарастает. И всему тому виной война. Неужели человек рожден для войны, для насильственной смерти? Нет. Он рождён для любимой работы, для счастья. Генералы друг с другом меряются умами, а солдаты расплачиваются смертями.

Большой объем изысканий выполнил Силов за лето 1916 года. С открытия полевого сезона дома был всего два дня, и снова в тайгу, на любимую работу.

Вспомнился приезд в родной хутор. Отец встретил суровым взглядом, набычился, даже руки́ не подал, спросил:

– Есть слушок, что ты стал большевиком. Так ли это, ответствуй!

– Стал, ну и что дальше?

– Я уже наслышан о вашей программе. Станешь вместе со своим Лениным грабить мой хутор, сводить крепкого мужика на нет? Мои дела по боку? Так я тебя понимаю?

– Так, но чуть не так. Ленин говорит, что земля тому, кто на ней работает. Ты работаешь на земле, тебе и жить. А вот помещики, – здесь их, правда, нет – тем придется отдать свои земли. Укоротим их разбой. Да и хапуг надо чуть попридержать.

– Значит, я хапуга? – побагровел Андрей Андреевич.

– Догадлив. Значит, что-то водится за тобой. Пока не поздно, сделайся чище. И только.

– А если останусь каким был, ты моим хутором будешь править?

– Народ будет править, ежели не одумаешься.

– Так, значит, хочешь отца и всю Россию пустить на ветер?!

– Нет. Сделать ее лучше, чище. Так что думай, тятя. Дай срок, и Россия встанет на ноги. Окрепнет так, что ни один гад не посмеет на нее напасть. А пока сидят эти недоумки, дела не будет.

– А мы восстанем супротив вас! – загремел Андрей Андреевич.

– Зря. Ить вас немного наберется. Вся Россия в окопах, вся при оружии, будет чем вас усмирить.

– Так, значит, точно быть революции?

– Точно. И кто будет путаться под ногами, тех в порошок перетрем.

– Вот ты, вот ты как заговорил, сынок! Знать, война, и верно, дело худое, ежли из тебя сделала большевика. Хватить бы тебя за патлы! Погожу. Одно скажу, что ты большевик не по убеждению, а по несчастью. Вот учитель Иван Масленников[42] – тот большевик по убеждению, с пелёнок, а ты просто пришей кобыле хвост, – пытался уязвить сына отец. – Придет время, и тебя за половинчатость к стенке поставят твои же друзья.

– Убеждение не приходит само по себе. Мог я остаться и не большевиком. Война, верно, стала тому причиной. Я избрал себе тропу и не сверну с нее. А ты тоже подумай, какой тебе тропой идти, когда выйдешь на росстань. Мнишь ты себя богачом, а ты не больше как сморчок. Даже твой Крупенской, Бринер – и те сморчки, супротив Морозовых и Путиловых. Все вы букахи-таракахи. Вот и думай, куда ногой ступить, чтобы не промочить ее. Убежденность? Не будь войны, то наш таёжный народ жил бы и дальше, считая, что он у бога за пазухой, война многим мозги просветлила. А случись заварушка, многие встанут на сторону мира, а его могут дать большевики, ибо только они не погрязли в разных сговорах и сделках. Ты в тайге можешь остаться один. Жамкнут тебя, и был таков. Ты знаешь наших тайгарей – вошкаться не будут. Сам такой же.

– Что прикажешь делать, товарищ большевик?

– Думать. Начни с того, что наш общий друг Крупенской кровно обидел твоего сына. Сунулся я к нему во дворец, а он и на парадное не пустил: грязен, вонюч, хам и таежная свинья. С этого тоже начинается большевик. От капелек делается человеком. А что мы дали Крупенскому, ты больше меня знаешь.

– На порог не пустил? – мотнул бородищей старый Силов. Его чистое, не по-стариковски молодое лицо исказилось гневом. – Не пустил? – пудовые кулаки грохнули по столу. – Врёшь!

– При встрече сам спросишь его. Счас снова укатил в Японию.

Надолго замолчали.

Даже когда Федор уходил в тайгу, Андрей Андреевич не вышел провожать его, насупленный, злой, ходил по двору, никого не подгонял. Что-то в нем надломилось. Он не считал себя равным с генералом, но и не думал, что сын его, он сам в глазах генерала не больше как подъярёмные кобылки, хамы. Глаза прищурены, крутые желваки ходят на скулах.

Федор внутренне улыбался: отец думает, отец оскорблен. Может быть, впервые в жизни он осознал отношение к себе как к ничтожеству и, встретив Анерта, потребовал от него объяснений.

– Ответствуй мне, Эдуард Эдуардович, мой сын, а это значит, и я, нашёл тысячи рудных точек, открыл десятки богатых месторождений, а какая нам будет от этого слава? А? Вот он и сейчас уходит делать то же, что делал много лет.

– Вы о чём, Андрей Андреевич? О славе, о бессмертии? Ну что, я отвечу, как ответил бы вам любой честный дворянин: не будет вам ни славы, ни почестей. Почему? Полагаю, потому, что вы мужики. Пусть талантливые, но мужики. Да, вы много делаете и сделали для России, так убеждал вас и я, и Крупенской, и Ванин. Но всё, что открыл твой сын, всё, что сделал ты, когда будут разбирать наши заслуги перед Россией, припишут Крупенскому, Ванину, Анерту, наконец. Мы открыли, мы разведали, а не вы, мужики. Нас будут помнить в веках, а не Федора или Андрея Силовых. Я вот пишу книгу «Богатства недр Дальнего Востока», в ней раза два будет упомянуто имя твоего сына, не больше. Остальное открыли мы: Ванин, Анерт и иже с нами. Всё! Мы, геологи, – народ ревнивый. Мы тоже, как и все первооткрыватели, не прочь поставить себе при жизни памятники в тайге на века. Покажи мне такого дурака, который бы отказался от первооткрывательства! Нет таких и не будет. Твой сын – проспектор, а ты наш помощник. Вы из серых кобылок, а мы горные инженеры. Большая рыбка всегда пожирает малую. Будь твой сын ученым, его имя давно бы гремело на всю Россию, на весь мир. У него глаз и нюх на камни. Но это поможет нам быть известными. На то и живут проспекторы, чтобы нас прославлять.

– Хорошо пояснил. А я-то, дурак старый, тем и жил, что, мол, не забудет меня Россия.

– Сразу забудет, как только понесут вас на погост. Генералы воюют, а не солдаты. Генералы побеждают, а не солдаты. Генералы будут праздновать победы, а не солдаты. Солдаты – ничейные люди, как и вы. Толпа, серая масса. Генералы будут праздновать победу, а солдаты расползутся по своим лачугам, чтобы зализать раны. Это правда, и правда голая, Силов. Близок тот час, когда и ты, и твой сын будете скрипеть зубами, изнывать душой и никому не докажете, что вы что-то открыли, что-то сделали. Ответом довольны?

– Премного доволен, – затаённо усмехнулся Андрей Андреевич. – Великий вы человек, Эдуард Эдуардович, такое, убей меня, никто не скажет. Или вы по-дворянски заносчивы, или вы так смелы и умны, что вам сам чёрт нестрашен. М-да… А ежли я прикажу сыну больше не искать руды, тогда как?

– Он будет искать. Он будет их нам показывать, потому что честен, да и сейчас работает на казну.

– Я ему посоветую находки свои не показывать вам.

– Опять же, честность не позволит ему обманывать нас.

– А где же ваша честность?

– Я уже все объяснил вам, Андрей Андреевич, больше не задерживаю, – кивком головы отпустил старика Анерт.

Анерт встретил Федора, дал ему инструкцию, где было написано: «Осмотреть месторождение серебро-свинцовой руды в Сухой пади, системы речки Арзамасовки, снять планы выходов рудных жил… Взять пробы… Определить падение и простирание, а также мощность серебро-свинцовой руды. Снять планы всех выработок, которые велись около села Щербаковка…»

И ни слова о плавиковом шпате, ради которого отзывался в эти края Силов, лишь строго взглянув, спросил:

– Есть слушок, что ты связался с большевиками?

– Говорят, зря не скажут.

– Не смей! Мы люди вне политики. Наше дело – искать руды, руды и только руды. Пусть политики занимаются политикой, а мы – делом.

– Волк не пойдет в собачью конуру, он будет искать волчью.

– Непонятно.

– Позже станет понятно.

Андрей Андреевич встретился с Ваниным и обратился с тем же вопросом. Ванин ответил:

– Я понимаю вас, Андрей Андреевич. Каждый человек хотел бы что-то оставить после себя: имя ли доброе, славу ли громкую. Но вы сможете оставить лишь добрую память, помогая России.

– А ежли изменить этот строй, может быть, там мы не будем забыты?

– При чем тут строй? – поморщился Ванин. – Душу первооткрывателя никаким строем не изменишь. Можно сменить сотни государственных систем, но нельзя изменить шкурнические начала человека. Для этого нужны века, тысячелетия, чтобы человек сделался чище, не столь бы пекся о своей славе, о бессмертии, если хочешь знать, эфемерном бессмертии.

– О себе не говорю, но вы хоть одно месторождение назвали именем моего сына?

– Нет. Я ни одного не назвал и своим именем. Зачем? Анерту не нужна слава, и я без нее проживу. Кому надо нас вспомнить, те вспомнят.

– А вы, Борис Игнатьевич, изворотливее будете Анерта.

– Почему же?

– Обхо́дите острые углы. Анерт будет откровеннее вас. Но суть-то одна. Прощайте! – поклонился Андрей Андреевич. А в душе – кипение, в сердце – зло.

Федор Силов вышел из тайги, выполнив задание Анерта, чтобы получить другое. Отец встретил его добрее, с какой-то грустью в глазах, еще непонятной Федору.

– Вот что, сын, ты прав, что мы нужны этим брандахлыстам, как серые кобылки, и не больше. Я прикажу тебе не искать больше руд. Хватит, сделал ты много, пусть другие сделают столько же.

– Пустое это, тятя. Ежли повадилась собака за возом бегать, то уж не отвадишь. У меня ажно тело зудится, когда я зря сижу дома. Искать камни – это тоже охота, только еще более приятная. Никого не убиваешь, а находишь – радуешься.

– Но знай, что твои начальники нигде не упоминают твое имя.

– Я знаю об этом, тятя, давно переболел этой пустяковой славой. Соль не в этом, а в радости первооткрывателя. Каждый день сулит тебе новую находку, и ты бежишь и бежишь за ней. Это хорошо, в душе песня. И пусть они не помнят нас. Придет час – и мы их забудем. Главное, надо знать, что всё, сделанное тобой – сделано для России! И не нудись за себя и меня.

Федор получил новую инструкцию, где Анерт писал: «Вам по той же программе осмотреть месторождения молибденового блеска около устья Сяо-Чингоуцзы, в верховьях реки Ванчина железную руду, месторождение серебро-свинцовой руды по Лязгоу, в трех верстах от деревни Соколовки. Анерт. Начальник Южно-Уссурийской партии Засучанского края».

Ушёл Федор, а Андрей Андреевич долго ворочался на печи. Как ни уляжется, всё жёстко, хотя под боком перина, под головой пуховые подушки. Этот гордый таежник не мог примириться с той правдой, которую получил из рук Анерта, Ванина. Думал: «Как это я, Силов, который гонял, рвал и метал, сам надрывался, чтобы сделать больше и для себя, и для России, вдруг оказался в нетях? Меня просто грабили, обманывали. А может быть, не обманывали, ведь и не спрашивал ни о чем Крупенского, Ванина. Значит, заблуждался? М-да. Что делать? Рассчитать рабочих, что продолжают работать, какая бы там ни шла война, на Крупенского, на императрицу Марию? Нет. Тогда просто вышвырнут с хутора и обесславят. Из этих лап тигровых так просто не вырваться. Может быть, прав Федька, что изжили себя наши министры-капиталисты, и царь тоже? Встать на сторону большевиков? Дело несложное. Абы в дело, абы к месту, и новой власти нужны будут руды, золото, серебро. Ни одна власть без того не проживет. Надо сказать Федору, чтобы придержал часть своих находок для новой власти, ежли она будет. Да и ванинские карты при случае прихватить не мешает. Особливо надо молчать о находке в Лудёвой пади[43]. Сгодится. Ежли всё будет народно, то и мы будем народны – всё наше…»

Далеко уходил в своих мечтах Андрей Андреевич, даже липким потом покрывался. Демократия – значит, свои рудники, свои дворцы. Полный разворот рукам и душе. Хорошо. С хрустом чесал волосатую грудь. Ванина пока не надо трогать, а будет шумок, тогда под крики и выстрелы спровадить, карты его захватить. Эти люди так просто своего не отдадут, пусть они либералы аль живоглоты – все с одного поля сжаты. Карты Ванина – это шальные деньги. Свой рудник в пади Лудёвой, рудник у Щербаковки, железоплавильный завод у горы Белой. Хватит сыновьи труды продавать за бесценок. Всем хочется пожить широко и ладно, свое имя оставить потомкам. Как ни клянут Бринера, а это он вдохнул жизнь в Тетюхинскую долину, он заставил всех зашевелиться, открыть свои кошельки. Нужны будут и Силовы. Федора – на выучку. Дело должно пойти. И тогда видно будет, что и как.

Своими мечтами поделился с Федором. Федор ответил:

– Глупые задумки. По-твоему выходит, что большевики для того затевают революцию, чтобы снова жили разные бринеры?

– Но ведь и большевикам не обойтись без бринеров? Кто им будет добывать свинец и серебро? Кто без ваниных и анертов, да и без тебя, будет руды прии́скивать?

– На первых порах, может быть, и не обойтись, потому как народ безграмотен. Но дальше нам с Бринерами будет не по пути. Это уж точно. Об этом нам говорят наши учителя, на это настраивают народ. Новая власть даст грамоту, даст новых инженеров. Бринеры же всячески будут стараться держать рабочего в серости.

– Вот здесь ты, сын, не прав. Тот же Бринер уже создал рабочие школы, потому что и ему нужны грамотные рабочие, чтобы грамотно работать на американских машинах.

– Но дальше того, чтобы работать грамотно на машинах, Бринер не пустит рабочих. У каждого монастыря свой устав. И нас господин Бринер не пустит в свой монастырь.

– Так, так… Выходит, что нам без бунта не обойтись?

– Нет, тятя, не обойтись. Он будет, он должен быть, чтобы вытянуть Россию за уши из серости и грязи. Большевики говорят, что мы не пойдем по пути Америки.

– А ежли всё же пойдем? – щурил хитрющие глаза Андрей Андреевич.

– Такое сделать проще: убрать царя, поставить на его место президента вместо Государственной Думы, коя уже провалилась, – Учредительное собрание. И живи, Россия, крепни, Россия. Это – половина мер, которая ничего не даст рабочим и крестьянам. Я тоже жил до Питера этими думами, большевики их перетрясли. Перетрясай и ты.

– Может быть, и перетрясу, буду ли я с большевиками или с кем другим, но с Россией навсегда останусь, с новой Россией.

Восток начал сереть. Так и не уснул рудознатец, мешали думы, воспоминания. В чем-то и отец прав: ежли убрать сразу всех бринеров, морозовых, то анархии не миновать. Значит, надо как-то сойтись с ними. Но как?

Федор поднялся, еще раз посмотрел на сопки, чтобы навсегда запомнить их изгиб. Если придется побывать здесь еще, то уж не заблудится. Даже не попил чаю, пошел на тропу, чтобы выйти к обеду в Улахинскую долину, в Каменку. Денек-другой пображничать у староверов. Он в последнее время часто думал о делах России, о том, что творилось в мире, и даже здесь невольно закрадывались мысли об этом. Под ногами шорох опавшей листвы, от которого шарахались в стороны звери. Под ногами то, что месяц назад цвело и благоухало. Всё стало навозом, тленом, прелью. При таком сравнении поёжился. И он, Силов, скоро может стать таким же тленом, каким стали уже миллионы людей. Не хотелось. Надо успеть найти новые рудные точки и передать свои находки в надежные руки. Что греха таить, не всё он передал Ванину и Анерту. И не передаст. Придут к власти большевики, тогда все карты откроет. А пока погодит.

Арсё и Журавушка обрадовались приходу Силова. Затащили его в пристройку, где жил Арсё, сгоношили стол, поставили туес медовухи, выпили, и потек неспешный разговор.

– Что Петроград? Каменная тайга. Заблудиться запросто можно. Народ там живет разный. И в этой разности всё переплелось: одни за царя, другие против, десятки партий. Ежли всех слушать, то можно и голову потерять, потому как каждый говорит от имени народа. А народ-то кто? Это мы, вы, рабочие. Вот кто народ. И каждый норовит на его хребте выскочить в верха, покататься, а потом отринуть за ненадобностью. Большевики – те с народом. У них всё просто, без завихрений: бело, значит, бело, а не чёрно. Другие же крутят, вертят, и пока скажут суть, такое наговорят, голова кру́гом. Не попади я в Питер, то, может, до се был бы помощником царю и его двору.

– А мы давно супротивники царя, – с порога заговорил услышавший последнюю фразу только что вошедший Сонин. – Но слиняли. Пошли за царя. Ну, здрав ли ты, Федор Андреевич? Добре. Наливайте и мне. Меня не бойся, я снова пошел супротив царя и войны. Наши хотели меня смерти предать, вернее, командир Бережнов хотел. Народ с ним не согласился. За что? Назвал я себя «большевиком Христовым».

– Таких не бывает, Алексей Степаныч. Есть просто большевики – социал-демократы. Христа они не признают.

– Пусть не признают, суть не в том. Но они супротив войны, царя и его плотогонов. Я их признаю, пусть и они меня признают. Будет бунт, я в то верю. Ну убрали мы царя, народ почал править миром. Так? Но ить народ – это стадо, а тому стаду нужен пастух, наставник, значит. Добрый наставник, ладный пастух. Есть ли у вас такой?

– Есть, Алексей Степаныч. Хороший пастух. Сам я его не видел, но кое-что читал. Ладно и складно пишет.

– Все пишут ладно и складно, говорят еще складнее, но спать приходится на жестковатой постели. Мягко стелют, а… – развел руками Сонин. – Хочу спросить больше. Вот, к примеру, убрали мы царя – он пустоголов, – а что же дальше? Куда будем девать рачкиных, мартюшевых, бережновых? А? Этих кровососов народных? Понятно, что вы хотите убрать кровососов покрупнее, а что же делать с этой мелочью?

– Вот этого сказать не могу. Как-то не задумывался.

– Ну, тогда ты ненастоящий большевик, как и Шишканов. Тот начал плести, что, мол, с такими людьми надо говорить, воспитывать, то да сё. Дураки. Эта-то мелочевка и не даст вам ходу. Они ить тоже стрелять умеют. А их в тайге нашей много. Так что же делать с мелочевкой-то?

– Не знаю.

– Ну ин ладно, потом узнаешь, что они и почем. Пошел я. Думал, ты настоящий, а ты еще так себе. Хочешь быть настоящим, то зри в корень. Вот мне бы поговорить с вашим Лениным, тот, говорят, настоящий. Денег бы не пожалел, поехал бы в Питер, чтобы душевно поговорить, правду настоящую узнать. Эх ты, охламон, под Лениным ходишь, а дела не знаешь! Ленин отсюда далеко, ежли что начнется, то кто нас поведёт? Ты? Так ты дело-то по-настоящему не знаешь. Наломаешь дров. Зряшно сгубишь народ. Понимаешь аль нет?

– Понимаю, – пристально посмотрел на Сонина Силов.

– Все вы ненастоящие! Негде мне повидать настоящего, чтобы все познать, душу свою наизнанку вывернуть. Где? Тебя спрашиваю, Силов! Знай, где они, то поехал бы в Питер, поговорил бы, все смерил, уж потом бы сук рубил. А то здесь ничего толком не знаешь, блуждаешь, как говорится, в трёх соснах. Так можно и умом трёкнуться. А ты черт-те что: назвался большевиком, а ни в зуб ногой.

В сердцах хлопнул дверью, ушёл. Ушёл со своей болью, со своим душевным стоном.

Федор тоже недолго бражничал. Начал спешно собираться, чтобы бежать домой. Побратимы пытались его удержать, мол, завтра выходим в тайгу, подбросим на конях до «кислой воды»[44]. Не удержали. Ушел. Ушел, чтобы через день-другой уехать в Петроград. Узнавать, учиться, чтобы стать хоть чуть, да настоящим большевиком.

2

В эту душевную росстань, в эту предзимнюю слякоть и распутье вернулся в Божье Поле с фронта Федор Козин. Этот отвоевался: хром, рука подвешена на грязном бинте, похудел, посерел, ко всему кашляет, будто болен чахоткой, смалит табачище. Раньше не курил. Постарел, будто ему не за двадцать, а за сорок.

Сбежались сельчане на подворье Козиных, которое запустилось и захирело без хозяина. Ждут, когда начнет рассказывать о войне фронтовик. А он молчит, будто оглушённый. Посматривает на людей, а в глазах слезы, крупные мужицкие слезы. Ждут и того, что, может быть, Козин видел кого из своих? Кое-кто продолжал думать, что фронт – это вроде деревенская улица, где можно каждый час встретить друга или недруга.

Козин молча начертил на грязи линию воображаемого фронта.

– Каждый вершок этой линии – тысяча вёрст. Можно ли запросто встретить там своего человека? А?

Замолчали. Раздумывают.

– И на этом вершке каждый час гибнет тысяча человек, собрать ту кровь – не вместится в речку нашу.

– Тогда расскажи о войне! – подался вперед староста Ломакин.

Ведь Козин – первый фронтовик за эти два года. Кто, как не он, должен знать правду?

– Война – это обычная работа, только чуть труднее, чем у пахаря. Кровей много, смерть всегда стоит за спиной. На всякой работе есть роздых, а там его нет.

– Где тебя так исковеркало-то? – пытал за всех Ломакин.

– На Австро-Венгерском фронте шли в наступление, кое назвали позже Брусиловским прорывом. Потешились ладно, почитай, четыреста тыщ взяли в плен. А уж побили сколько, то не обсказать. По людским телам катили пушки. Надрывались с дружком Петром Лагутиным, ну с тем, что обучал нас охоте. Устин Бережнов тоже был с нами. Так те сабли свои в ножны не вставляли. Бережнов – кавалерист, а мы батарейцы. В кровях тонули по колено. Все это по ночам мерещится. Тела, тела, тела, кровь и кровь. Страхотно.

– Сколько же это будет, четыреста тыщ-то?

– В нашем Божьем Поле двести душ женского и мужского пола. Значит, таких деревень можно было бы построить две тыщи. Целое таежное государство.

– Домой-то надолго?

– Это будет ведомо фельдшеру и воинскому начальнику. И судьбе тож.

Козин, уже сидя за столом, когда чуть выпил спирту, разговорился. А в глазах те же слезы. Не пристало мужику плакать, но что делать, ежли они текут и текут – непрошеные слезы.

– Видели мы, как германцы газом траванули наших. Что было! Господи, обсказать – и то страхотно. На земле валялись люди, как сутунки на речных косах. Другие еще бежали, куда-то бежали, будто хотели убежать от смерти, а она за ними. Потом ветерок крутнул в сторону германцев, и те попали под газ. Тоже навалили люду своего тысячи. И мы, наша «дикая дивизия», озверели. Отнес ветер газ, а мы следом. Казаки секли германца, спасу нет. Верст сорок гнали и рубили. Дороги, обочины дорог, поля – всё в трупах. По канавам кровь текла, как вода в распутье. Тягостно вспоминать. Не знаю, что думает люд честной, куда его затягивает коловерть? И куда затянет? А ить затянет! Сгинут и люди, и государства… Как тут у вас? Вижу, мирно, будто в глухом колодце сидите.

– У нас много лучше, но и здесь война всех подкосила, – начал рассказ Ломакин. Солдатки стали злее тигриц аль медведиц. Будешь зол. В пятнадцатом всё водой снесло – и хлеба, и овощи на полях. Голод у солдаток, а никто не чешется. Собрала твоя мать солдаток – и в Ольгу. Драку учинили с казаками. За наших ольгинские солдатки вступились, наводнение-то и их не обошло, там и пермские поднялись – и пошла писать губерня. Казаков загнали в их контору. Обложили, как медведей в берлоге, едва пристав упросил, чтобы выпустили его дать телеграмму в город. Пришёл корабль, с ним вице-губернатор Суханов[45]. Во всё вник, во всём разобрался, подкинул мучицы, зерна, семян, крупы. Ожили. Марфу как зачинщицу подержали чуток в каталажке, но вскорости отпустили. Потом они же взяли в шоры нашего купца Розова.

– Розов купец? – удивился Козин.

– Купе-е-ц. Да еще какой! Вона сам идет. Кормилец солдаток. Заставили стать кормильцем. Коней дает на пахоту. Заартачился было, но солдатки пригрозили дом сжечь, сдался.

Вошел Розов, его было не узнать: борода лопатой, усы закручены, одет в дорогой костюм, обут в хромовые сапоги со скрипом, золотая цепь через живот, который заметно выпирал, при шляпе, с тросточкой в руке. Козин не удержался и захохотал: чисто буржуй, которого он как-то видел на карикатуре в газете.

– Чего ржешь? – насупился Розов. – Сказал бы спасибо, что ваших от голодухи спасаю.

– С того и ржу, что вырядился ты, будто царя встречать. А у Козина и завалящего креста нет. Зря старался. Эх, господин Розов, а ить мужицкая-то лопотина[46] тебе куда больше к лицу, чем этот маскарад. Сидит все это на тебе, как на корове седло. Правду говорит народ, что на войне один худеет, а другой жиреет. Всех бы вас «розовеньких» взять, да на штык, чтобы люд чуток вздохнул. Не против германца воевать надо, а против вот таких, как ты, господин Розов.

– А землю германцу отдать?

– Корова ты яловая, землю отдать! А ты видел ту землю? Нет. Она уже кровями захлебнулась! Не дуй мне в ухо! – взревел Козин, подавшись к Розову.

– Я што? Я так, к слову, – попятился Розов.

– Как заговорил! Давно ли вместе лямку тянули? У кого-то в заднице засвербило – затеяли войну. Всех бы вас на одни вожжи – и на сук! Германскому мужику эта война тоже уже в горле застряла костью. Дарья, принеси стул купцу. Не обижайся, злы мы все стали.

– Да уж не обижаюсь, война и ангела сделает чёртом, – отступал Розов. – Всем иду на уступ, коли что…

– Идёшь на уступ, только всегда твой уступ начинается с рёва бычачьего, – проговорила Марфа, скромно угощая гостей.

– Как бы ни было, я за вас и за Россию радею. Недавно бросил на войну пять тыщ. Раньше о таких деньгах и не мечтал. Теперь и такое могу.

– Лучше бы солдаткам роздал, – проговорил Козин.

– Нельзя, царь из милости просил, не откажешь.

– А чего не бросать? С нашего пота нажиты. Дурак был Безродный, людей убивал, кровя лил, душу свою маял, а этот чисто гребет деньги лопатой. Умней других оказался, – вмешался Ломакин. – Всю долину, и дальше долгами опутал. Шныряет, не спит, деньги делает. Куда ты девать их будешь, когда усопнешь?

– Тебе на гроб чутка завещаю, – начал огрызаться Розов.

– Гад, а не человек!

– Без ножа каждого режет!

– Таким место в проруби!

– Хватит, бабы, галдеть! Вдруг опять не даст коней аль еще чего там.

– Утихомирим!

– Вишь, Федор, каково мне с ними жить? Для всех душа нараспах, а они меня же костерят почем зря. Пусть я гад, но где вы найдете такого купца, коий бы жил без разбоя торгового? Нету такого дурака. Был один дурак – энто Иван Пятышин из Ольги, но и того упёк на каторгу Андрей Силов. Да и сам купец ходил в холщовых штанах. А может быть вера такому? Нет. Купец должен иметь вид, дородность и осанку. Один берет ножом, а другой тароватостью. Ведь я корюсь вам до той поры, пока не вырвусь в большие купцы, а уж там, вот вы где у меня будете! – сжал волосатый кулак Розов. – И не пикнете! Потом узнаете, кто был для вас отцом и благодетелем! – с запалом, но как само собой разумеющееся, говорил Розов.

– Не пужай, пужаны. Знаем, с чего начал, но вот не знаем, чем ты закончишь.

– А где Гурин? С его ведь овец начал господин купец, – перебил перебранку Козин.

– На войне. Был слух, что ранен, лежит в лазарете, будто шрапнелью его посекло.

– Значит, и он побывал в том пекле, еще одним злоумышленником станет больше, – уверенно проговорил Козин. – Там зло быстро копится. Еще быстрее светлеют мозги. Ладно, вы уж не обессудьте, но мне пора на печь, кости ломит от окопной сырости, а тут еще и над тайгой мокреть.

Разошлись сельчане по домам. Лишь староста на чуток задержался.

– Ну, сказывай, как там и что?

– Что сказывать? Война там, чего больше. Я раньше думал, что родня, друзья, как говорится, на всю жизнь – это самые близкие люди. Там понял, что роднёй может быть и неблизкий человек, да такой роднёй, что только за него и болеешь. С Петьшей Лагутиным породнились. Как он там? Хочется убежать к нему, при случае защитить, свой дых ему отдать, душу новую вставить.

– Ладно, все это хорошо. Не крути, о деле говори. Как нам быть, к чему готовиться? Верить перестал?

– О деле? К революции надо готовиться, она не за горами, она за плечами. Всё на пределе, всё готово враз вспыхнуть. Готовить боевые дружины, патронами и винтовками запасаться. Полыхнет революция, а мы тут как тут.

– Вот это дело! Неужели начнется переворот?

– Как пить дать. Сама буржуазия к тому готова, а уж мы и подавно. Но, как говорят большевики, это преддверие революции, наша революция впереди. А пока война, голод и разруха. Солдатам пули вместо хлеба. Солдаты перестали верить их превосходительствам и царю. Петьша Лагутин за одно только упоминание царя ударил подносчика снарядов под дых, едва тот оклемался. Дела царя и его генералов никудышные. Будь сила у царя, то он бы всем крамольникам головы посёк. Но тогда надо сечь большей половине армии. Гудит фронт, уж не столь от боев, сколь от споров и разговоров.

Ехал я сюда с одним большевиком, некто Никитин, он сказал, что и здесь уже закручиваются дела. Будто Костя Суханов[47], сынок вице-губернатора Суханова, создал во Владивостоке тайный кружок «Молодая Россия», коий шумел за прекращение войны. Но будто в тот кружок попали три провокатора и завалили всё дело. В августе на массовке их всех поарестовала жандармерия. Сейчас всё заново надо гоношить. Звал меня в помощь. Обещал устроить на работу, я не отказался. Вот оклемаюсь – и в город, чтобы быстрее кончать войну и делать свою революцию.

– Значит, ты большевик?

– Всякий понимающий человек должен быть только большевиком. Только недоумок может остаться в стане врага. А наш враг – это буржуи, кои куют деньги с нашей крови, это помещики, кои живут нашим трудом, вся сволота, что наживается на этой войне.

Стукнула щеколда, открылась калитка, во дворе показался Федор Силов. Как всегда, при винчестере и с котомкой. С той же хитрющей улыбкой в глазах. Вошел в дом.

– Бог в помощь беседующим и страждущим! – поклонился друзьям.

– Федор Силов? Какими судьбами? Какими ветрами? – обнял его Козин.

– Теми же, что носят людей по земле, гуляют над сопками. Прослышал, что ты пришел, и завернул. Ну, сказывай, как там и что?

– Всё так же. Слышал, ты пристроился в Питере? Скоро назад?

– Скоро. Дарья, ходи сюда, подарунок занес детишкам.

– Не часто ли подарунки заносишь? – усмехнулся Козин.

– Пустое, в год по заказу. А ты откуда прознал, что в Питере?

– Каждый на виду и на юру[48]. Пока шел сюда, всё обсказали. И такое слышал, будто тебя от фронта спас Крупенской, мол, за его спиной прячешься. Да и братья тоже от фронта увильнули.

– На каждый роток не накинешь платок. Спешу вот снова туда. Пока ты воевал, девчушка и мальчонка подросли. Ну, ничё.

– Спасибо, дядя Федя, – поклонились дети.

– Чем я расчитываться буду с тобой? В прошлом году деньгами одарил, нонче тоже, – застенчиво улыбнулась Дарья.

– На том свете угольку под бок подсыплешь, чтобы сквознячку не было. Не люблю я сквозняков-то. Спешу в Петроград. Дела, похоже, круто заворачиваются. Учиться надо, тезка, шибко учиться, чтобы и здесь делать революцию. И все же как там солдаты?

– Худо. Ждут мира, но его не будет. Мечутся, большая половина хоть завтра в революцию.

– Ну и хорошо, ну и добре. Шишканова не встречал ли?

– Тот весь в революции. Солдаты вокруг него колготятся.

– Ну, тогда до свидания. Потопал дальше. Тороплюсь на пароход. А наговоров не слушай. Воевать за правду вместе придется.

Ушел Силов в ночь, дело привычное.

– Хороший он человек. Тоже спешит в революцию. Может быть, она и нужна, но боюсь я одного, Федя, что трудно будет расшевелить здешний народ. Тяжек он на подъем. Живет каждый тем, что, мол, моя хата с краю. Таких, как Силов, немного можно набрать. Он сегодня подарунок Марье, завтра – Дарье, и всё без корысти. А ты ляп – и обидел человека подозрением. А он ни однова здесь и не ночевал. Всё спешит, всё торопится.

– Ладно, ежли обидел, то прощения попрошу. Но ты на нашего мужика не клевещи. Запахнет жареным, то подымется. Конечно, заводские парни надежнее наших. Воевал я с ними: дружны, языкасты, дерзки. Ладные парни. Терять им нечего. А мужик сидит на земле, боится, как бы ее не отняли. Да и зад будет трудно от земли оторвать. Но я уверен, что оторвет. Нас, солдат-мужиков, наберется больше, чем рабочих. А каждый солдат – это уже большевик, почти большевик, – поправился Козин.

– Может быть, и так, но как только доберется до дому, так и обмякнет, забудет о войне, – заметил Ломакин.

– Я не обмяк, другие тоже не обмякнут. Конечно, здесь зла поубавилось. Но мы его не выживем своей мягкотелостью. За тоску по дому, за смерть друзей, за зуботычины и подозрения – не забудем вражинам.

– Рабочему люду, и верно, терять нечего. Был я на руднике Бринера, – продолжил разговор Ломакин. – Как только там живы люди? Мы живём, мы дышим, а там заживо гниют. Голод, в бараках холод, спят вповалку на нарах, тут же дети копошатся. Вошата́, духота, грязища. Все смотрят на пришлого, как на кровного врага. Не пришел ли ты отнять у них работу, заплесневелый хлеб изо рта вырвать? Ропщет народ, но Бринер начхал на тот ропот. У него казаки, он дает фронту свинец. Чуть что – крамольника под арест, на каторгу, а его ме́ста ждут другие, чаще манзы. Эти тише и покладистее. Был даже бунтишко, казаки нескольких человек застрелили, и всё стало на свои места. И другое, недавно встретил на тракте Силова Андрея Андреевича с Широкой пади. Так он первый спрыгнул с вершной, первый же и руку подал, еще и сказал, мол, ежли будет беда, чтобы заходили, чем сможет, тем поможет. Я ажно поперхнулся от удивлённости. Выходит, Силов умней Бринера?

– Может, и так. Но у Бринера казаки, а у Силова ограда хуторская. Бринер может убежать в город, а Силову бежать некуда. Вот и линяют люди, другую личину на себя надевают. А потом, есть люди побогаче Силова, но тоже идут за революцией, за большевиками. Взять Суханова Костю: отец вице-губернатор, а он на ро́сстань[49] с отцом пошёл, потому что честный человек и нет у него сил смотреть на измывательства над народом. Если Силов честный, то найдет себя и свою дорогу.

– А Розов?

– Что Розов? – хмыкнул Козин. – Этот, как милый, будет работать на революцию. Расскажи, как это он успел прорваться в купцы?

– Был помощником у Дряхина, что заменил Безродного. Пил с ним, но голову не терял, а тот терял. Под пьяную лавочку заставил Дряхина подписать на себя завещание, потому как он один был как перст, тот Дряхин. Подмахнул, а через неделю нашли утопшим в Голубинке. Копал то дело пристав, но не докопался. Так и стал Розов купцом.

– Выходит, и верно, нельзя стать купцом без разбоя?

– Выходит так, Федя. Есть разговор, что и Бринер разжился с разбоя. Он был управляющим купца Шувалова. Шувалов помер. Наследником остался один сын-полудурок. Ему бы лишь баб, яхты. Бринер все спроворил: и бабу, и яхту со матросами. Гуляй. Сам стал всем править. А потом благополучно утопил яхту, наследника и бабу, шуваловское же хозяйство себе прибрал. Был слух, что Шувалов раньше хунхузил, даже пытался русских грабить. А кто Бринер? Есть сказ, что он из голландских купцов-пиратов, грабил проходящие суда. Словом, немец обмишулил русского разбойника.

– На фронте тоже нами командуют немцы, может, с того и бьют нас. Как ты ни говори, что любишь Россию, а кровь-то немецкая. Знать, Германия ближе к сердцу. Да и царица-то двух слов по-русски связать не может. Около неё пророком крутится поп Распутин. Бабник, сводник, а на поверку сволочь. А та дура смотрит ему в рот, верит его предсказаниям. Э, что говорить! Продают Россию оптом и в розницу! Гады! – грохнул кулаком по столу Козин. – Каждый тянет одеяло на себя. А земля большая, ладная, продать есть что.

За околицей провыла собака, Федор Козин вздрогнул, подался на вой. Уж не Черный ли Дьявол голос подает? Обмяк. Нет, у Черного Дьявола вой гуще, тоскливее. Спросил Ломакина:

– Ничего не слыхал про Черного Дьявола?

– Канул в тайге, – заторопился домой. Не укорил Козина, что тот не доверил им пса.

Федор не задерживал гостя. Вышел в ночь и долго слушал тишину, забытые голоса тайги, деревенские звуки, тоже уже забытые. Тосковал по Черному Дьяволу, по тихому прошлому.

3

Начались затяжные осенние дожди. Редкая осень в этой тайге, чтобы с дождями, недобрая осень. Плачут окна, зябнут деревья под дождем. Дым из печных труб низко стелется к земле, тает в этой мокрети. Тайга серо-рыжая, потемневшая, насупилась и насторожилась.

Не любил Степан Бережнов осень, тем более такую слякотную. Родился он осенью, годы жизни отсчитывал по осени. А прожитый год – это безжалостная отметина в жизни. Даже день своего ангела не справлял. Страшился Бережнов смерти. А со страхом шла тоска, тоска по несбыточному, тоска по утраченному. Еще больше тосковал, когда подводил итог удачам и потерям. Потерь было больше, чем добрых дел, суета, чаще злобная. Понимал, что жизнь прожита зря. А как прожить годы, что еще остались? Как? Пойти за Шишкановым, Силовым и их братией? Нет. Царь смутил сердца людские, война перемешала народы. А большевики принесут еще худшее, страшное – революцию и за ней гражданскую войну. Это уж точно. Ни Бережнов, ни Хомин, ни Андрей Силов, ни Вальков не согласятся отдать свои земли за спаси Христос. Значит, война, война против бедных. В тайге их наберется немного, но их много на западе. Запутается народ, запутают его большевики так, что никто не разберётся. Но и держать руку царя нет смысла. Смешно помогать упавшему. Они, цари, вечно укоряли раскольников. Да что укоряли! Прочь гнали как бунтарей, инакомыслящих. Обвиняли их в косности, глупости.

– А царишко-то, и верно, туп и глуп, – сам с собой заговорил Степан Бережнов. – Аль не поймет, что бит, что война проиграна? Солдат зол, народ в накале. Цены на жратву растут, а заработки падают. Катится наша Россия в пропасть, и некому, что ли, подсказать царю, что и как. Я тоже не от ума гоношу какое-то «войско». Жамкнут, и мокрого места не останется. А что делать?

Может быть, прав Алексей Сонин, который недавно кричал на сходе: «Дурни, за кем тянетесь? Царь – дурак, а наш командир еще дурнее. Надо держаться тех, кто супротив царя и его недоумков. Большевиков держаться. Мы были супротивниками царя, ими и должны быть. Обмякли, по головке царь погладил. Не идти надо на ту наживку, а первым выходить на царя войной. Мы должны притулиться к тем мильёнам, что идут против царя. «Войско Христово!» Дураки! Поверните свою рать не за царя, а против! Я буду с вами, другие будут с вами!»

– Стоит ли брать тебя с собой, тезка-наоборот? – шепчет Бережнов, водит пальцем по запотевшему окну. Обвисли его плечи, замочалилась борода. – Напиться, что ли? Нет, надо трезво разобраться в этой правде-неправде, сумятице, распутье… – Косит глаза в сторону, будто уже видит черту небытия, голос дьявола слышит. Никого там и ничего там нет за той чертой. Дьявол – это от хмельного, от тяжких дум. Нет ни дьявола, ни Бога. А тогда кто и что есть?

– А ничего и никого там нет, – громко ответил себе Степан Бережнов. Даже оглянулся, не услышал ли кто?

Впервые вслух сказал Бережнов то, что вынашивал годами. Вот еще бы насмелиться и сказать эти слова братии, то-то было бы шуму! Нет, не поймут братья и сестры его откровения. Как не поняли или не захотели понять Макара Булавина. Да что Булавина, они отринули деда Михайло, учителя и пророка. А ведь каждый черпал из его уст и доброту, и знания. Каждому дед отдал частицу души своей. Нет, устрашатся безверия, отринут, как отринули тех правдолюбцев. Сумасшедшим наставником назовут. Есть за что: дьявола в хмельном бреду гонял, срамные песни пел, все мелочи припомнят, что накопила жизнь. Все! Пока при власти, не посмеют, а потом всё в одну кучу свалят, и тогда смерть – и физическая, и духовная.

Неужели все люди, кто грамотен, кто чуть мыслит, к концу жизни вот так же приходят к безверию? Может быть… Что было непонятно еще вчера, сегодня видно, как на ладони.

– Поди, хватит воду мутить? – спрашивал себя Бережнов. – Честно признайся, что был неправеден. Что, человек – бог? Добро – бог? По-макаровски? А? Но тогда надо уходить в пустыню! Утерять власть над братией? Нет, без власти, пусть она и малая, я не жилец. Познал её сладость, познал её неповторимость. Сразу пасть, как плохой всадник с горячего коня? Нет!

…И снова терзался:

– Нет! Нет! Без власти душа захиреет, тело умрет. Только власть, только сила власти держит нас в узде. А как же царь? Ить он, ежли у него отберут власть, должен бы пулю пустить в лоб. Должен, ежли он человек при уме и при силе.

Вот и Мартюшев познал сладость власти. А что творится с Хоминым? Оба хунхузят с хунхузами. Третью осень хунхузят. Прижали. Те в ответ, что не хунхузят, а воюют с хунхузами. Десятки людей свалили на дезертиров и хунхузов. Чем оправдались, когда их хотел прижать Бережнов? Боем с бандой Кузнецова, с которым на самом деле не поделили тропу разбойную. Сказали, что хотели уничтожить банду. Зиновий Хомин снова стрелял в отца, но промазал на этот раз. Осталось на тропе с десяток убитых с той и с другой стороны. Были и раненые, но, чтобы не тащить их через тайгу, добили.

Мир спутался в огромный клубок, как его распутать? Что есть правда? Где она?

– Хватит раскисать! – приказал сам себе Бережнов. – Надо наперво взять свата Алексея за хрип, потом Мартюшева и Хомина. Ежли и не построю Выговскую пустынь, то хоть многим насолю. Войско не распускать, готовить к новым схваткам. Братию надо приструнить. Заставить её пасть к ногам, из милости просить прощения. Отринули – так не раз еще попро́сят за обиду, – распрямился, глаза блеснули волчьим огнем. – Я вам устрою Варфоломеевскую ночь!

Приказал Красильникову и Селедкину явиться к нему. Пришли. Что-то наказал, они поспешно ушли.

Позвал наставника Мефодия Журавлёва. Ему сказал:

– Вы отринули меня как человека и как командира нашего войска. Вы не верите мне. А я уже говорил, что, ежели солдат не верит генералу, то тот должен застрелиться или, на худой конец, подать в отставку. Стреляться, по нашим законам, грешно, значит, я подаю в отставку. Передайте это народу, пусть выбирают себе нового командира. Аминь.

Мефодий с легкой усмешкой выслушал Бережнова:

– Передам. Народ примет твою отставку.

Бережнов шел домой и думал: «Что творю? Будь бог, то он тотчас же наказал бы меня. Значит, его нет. Пусть нет, я могу и не верить, но другие должны верить. Я их заставлю поверить. А дьявол, что блазнит меня? Пустое, я сам его придумал, это от болести душевной. Нет бога, нет дьявола, есть я – человек, коий должен вершить делами, как божескими, так и мирскими: миловать и карать. Властвующий может и не верить, но веру в людях крепить обязан. Сам не верь, но народ заставь верить в то, во что ты давно не веришь. Аминь».

Всю ночь люди видели свет в молельне: это молился Степан Бережнов, показывая свою веру в бога, свое прилежание к Творцу. А на заре, когда люди спали сладко и крепко, тишину разбудили выстрелы, даже взорвалась граната. Заполыхали дома Алексея Сонина, Мартюшева, Журавлёва, всех тех, кто не столь крепко верил в бога, кто шарахался с одной стези на другую. Как частые и тихие громы, отгремели выстрелы, затихли. Бандиты, или кто еще там, напали на деревню, угнали табун коней и скрылись, лишь оставили редкие следы на мокрой от дождя траве. Дать команду, чтобы преследовать бандитов, было некому. Журавлёв тушил свой дом, Сонин – свой, Мартюшев – свой. Бережнов же был в отставке. Бережнов молился. Даже когда пожар готов был перекинуться на его дом, он лишь посмотрел в окно, продолжая моление.

Дома догорали. Сухие, под краской, сгорели, будто порох. Бережнов сделал последний поклон, вышел из молельни, пропахший воском и ладаном, пришел на пожарище. Перекрестился и промолвил:

– За грехи наши шлёт нам бог эти наказания. Но ничего, дружно, со всепомощью построим новые. Однако надо кое-кому и задуматься. Аминь! – Повернулся и ушел в дом.

Народ загудел, народ зашумел, начал ругать Сонина за его богохульные разговоры, Журавлёва – за его плохое наставничество, мол, так просто принял отставку командующего, так тайком именовал себя Бережнов. Отринули самого верующего, самого святого человека, коий живота своего не жалел во имя веры в бога. Гнать Мефодия из наставников взашей, гнать из деревни Алексея Сонина! Будя, побулгачил, посмущал народ. Уже кое-кто добирался до шеи Сонина, другие тырчками гнали Журавлёва, ругали Мартюшева за его бандитизм. Ругали тех, кто оказался погорельцем.

Бережнов через щелочку в занавесках наблюдал за толпой. Вот она повалила к его дому. Пала на колени, здесь же стоял на коленях Журавлёв, Мартюшев, только не было видно Сонина. Тот вырвался из рук братии, взял винтовку и ушел в тайгу. С ним ушли Арсё и Журавушка. Ушли они, как думал Бережнов, по следам банды, чтобы отомстить дезертирам. Раздались крики, чтобы Бережнов вышел к народу. Не шёл. Пусть от криков перейдут к мольбам. Он, как царь Иоанн Грозный, долго не выходил к народу. За просьбами начались стоны и мольба. Вышел. Вышел насупленный, вышел грозный. Посмотрел на народ из-под кустистых бровок, тихо проговорил:

– Ежели просите, я готов порадеть за народ, но с тем уговором, чтобы всё сказанное мною тут же исполнялось. Как я понял, Журавлёв не осилил место наставника, кое я ему доверил, дабы не отвлекать себя от укрепления дружины; снова буду наставником. Второе: вы должны тотчас же изгнать из деревни богохульника Алексея Сонина и тех, кто пойдет за ним. Третье: мои слова, мои дела, и вы этому верьте, идут от бога, во имя веры в бога. Ежели согласны, то я готов снова служить вам верой и правдой.

– Согласны! Делай с нами, что хошь, но оборони нас от хунхузов!

– Веди, как раньше вёл, все дела наши, будь наставником и командиром.

– Добре, все в молельню, все дадут клятву на Святом Писании. Клятву в праведность дел моих, клятву на верное служение мне.

Это уже были заявления царя, а не наставника. Но люди пошли за Бережновым, люди отдались в его власть, испугались кары божьей, бандитов, да мало ли еще кого… При Бережнове никогда не было нападений на деревню, редки были пожары. А тут стоило отказаться от всего, и случилась беда. Народ во власти Бережнова.

Изгнать Сонина? Все за изгнание. И даже заявление бабы Кати, что она тоже уйдет, пойдет за мужем, не остановило людей, которые лишались великой лекарки. А где же сам Сонин? Баба Катя ответила:

– Пошел по следам хунхузов.

Арсё не терял следа, скоро нашли дезертиров спящими на берегу Улахе. Открыли пальбу, меткими выстрелами перебили половину отряда. Бежало десять человек. С ними ушли Кузнецов, Зиновий Хомин. Это главари банды. Старый и малый – сдружились.

Одного раненого привели в Каменку, он на допросе, который учинил наставник и командир Бережнов, сказал:

– Кто-то нам заплатил большие деньги, чтобы мы напали на деревню и подожгли дома Сонина, Журавлёва, Мартюшева. Приходили, как нам сказал Кузнецов, Селедкин и Красильников. Мы просьбу исполнили, а вы за что напали на нас? Говорили же, что не нападете!

– Куда ранен? В руку? Добре. Счас я тебя вылечу. Вот настой, сразу глотни весь стакан лекарства, и все пройдет, – сурово приказал Бережнов. – Это я просил ваших сделать доброе дело. Пей.

Выпил, тут же полезли глаза из орбит, перехватило дыхание, язык стал большим, немым. Пытался закричать пленник, но голос пропал. Настой борца сделал свое дело. Умер. Бережнов вышел к народу, сказал:

– Умер от отравной пули. Сказал, что напасть на деревню их просил Алешка Сонин с дружками, да они перепутали дома.

Сонин улыбнулся, спокойно ответил:

– Напасть их за пять тыщ рублей просил Степан Бережнов, и дома они не попутали. Кузнецов каждый дом знает. Отравил свидетеля. Но царей не судят, они могут казнить и миловать. Пошли, Катя, пошли в тайгу, там и будем жить. Ты, Саломка, тоже с нами. Отравителю не могу оставить свою дочь. Пойдешь ли?

– Пойду, тятя.

Бережнов не держал невестку, которая ненавидела его. Ушли. Все видели, как навьючил на кобылу свой скарб Алексей Сонин, приторочил к седлу винтовки для бабы Кати и Саломки, третью взял сам, тронул коня и пошел в сторону Сихотэ-Алинского перевала. Кто-то вздохнул и сказал:

– Он-то бы черт с ним, а вот Катю-то жалко. Многие помрут без ее догляда. Журавлиха тоже лекарка, но никудышная.

Ушли в осень, ушли в неизвестность.

Снова взял власть в свои руки Бережнов, кого надо, приструнил. Мартюшеву сказал, что если он не оставит худое дело, то его он просто прикажет убить в тайге, а нет, то дома отравит. Исаку Лагутину и Мефодию Журавлёву, хоть и жаль было дружков, для поучения всыпал по двадцать розог, отлучили на месяц от братии, наложили епитимью: поклоны, не спать с бабой и пост – вода и хлеб, – дабы дух быстрее смирился.

Выполнили всё, как приказал Бережнов. И он снова воспрянул духом, укреплял по своим деревням дружины, создавал подобные и в тех деревнях, где ему верили, где его поддерживали мирские. Кузнецову через Красильникова и Селедкина дал наказ, чтобы в эти долины носа не показывали – будут биты. Всё.

Кажется, всё, но нет, Бережнов понимал всю шаткость своей власти. Понимал и то, что братия, даже его братия, лишь отступила, затаилась, а вот когда снова выступит, этого знать не мог. Видел, что люди мало верят в его затею – таежную пустынь. Но молчали.

А тут еще травили душу эти надрывные письма от Груни: «Устинушка, дружок милый! Который раз я шлю тебе низкий поклон, но всё попусту. То ли нет тебя в живых, то ли мои письмена не доходят до твоих рук. Кланяются тебе мои подружки-каторжанки…

О, знай ты, как мы тут живем, то не раз бы дрогнуло у тебя сердце! И порют нас, и секут нас наши же каторжанки-палачихи. В прошлом году бежала я с Бодайбо. Еще раз судили, добавили пять лет. Теперь буду на каторге пятнадцать лет. Не жди меня. Я уже давно не твоя, а жена каторги. Ни жизни, ни мечты. Один стон и крик. Зачерствела я, задубела. В сердце ни любви, ни жалости. Вчера задушили в камере каторжанку-доносчицу. Прощай!..»

И так письмо за письмом, где Груня рассказывала о себе, о своей страшной жизни, а иногда обращалась и к отцу Устина:

«… Я часто думаю, умом прикидываю, может ли жить на земле такой человек, как вы… Пришла к мысли, что может. Ведь жил же Безродный, убивал людей из винтовки, страшный и злой был человек. Вы это делаете без выстрелов… Но не знаю, кто из вас страшнее. Думаю, что оба страшны. Хотя там смерть, а здесь медленное умирание. Есть ли в этом разница? Кажется, нет. Вы у меня отняли душу, человечность, сделали меня зверем. Смотрю я на своих товарок: копаются они во вшивом белье, спорят, ругаются и по делу, и без дела. И тоже все стали страшны. Вчера подруга убила подругу. Тяпнула по голове поленом, а та и дух испустила. Я сижу и завидую убитой. У нее уже всё позади: отчаяние, муки душевные, телесные. Не страшусь смерти. Духовно мы все мертвы. А разве можно жить без души? Подумайте!

Вы боитесь, что я отобью от вас Устина? Нет и нет. Я стала грязной черной бабой. Сама себе противна. А Устин – светлый родничок, и мои уста не посмеют его опоганить. Пишу я ему, потому что не с кем словом перемолвиться. Но я ни разу не написала, что люблю его, мол, жди и прочее. Нет и нет. Устин для меня потерян навсегда… Любовь к нему загасла, как только я выстрелила в Баулина, стала убийцей. Еще хотела верить, что люблю. Но всё напрасно. Зря душу рвала…»

И вот последнее письмо: «Господин Бережнов, простите, что докучаю вам. Больше некому. Прослышала я от наших, что Устин на войне. Жив ли? Пишу с Сахалина. Наше начальство сменило гнев на милость, выслало нас на вечное поселение в город Александровск. Зачем? Вот об этом-то хочу рассказать.

Прибыли мы на Сахалин – остров стона и слез. Выгрузили нас с парохода и поставили рядами, как ставят кобылиц на ярмарке. Пошло по рядам тюремное начальство. Супротив меня остановился начальник тюрьмы. Этакий сивый старик. Глянул раз, два, хмыкнул. Открыл рот, в зубы заглянул, за сиськи поцапал. Отвернулся, не пришлась. Одна сиська оказалась больше другой. Выбрал двух курносеньких и толстеньких баб, будто бы для работы по дому. Вторым заходом пошли купцы, тоже из бывших каторжан. На меня налетел рыжий детина, как ворон на падаль. Этот даже в зубы не стал смотреть, за сиськи цапать, а сгреб и поволок домой. По нраву пришлась. Потом я узнала, что этот купец был бывшим палачом тюрьмы, коий сек и вешал нашу братию. Здесь все бывшие. Теперь я законная жена купца-палача Смулина. Человек он знатный, ладно обворовывает каторжан. От него даже собаки с ревом убегают в подворотни, а люди на колени падают и тоже спешат скрыться с глаз.

Этот палачина нежно любит меня, сам себе портки стирает, а я, как барыня, хожу по базарам, магазинам, тычу в рожи жуликам базарным не просто рукой, а зонтиком японским.

Когда-никогда хохочу до слез над собой и над своей судьбой. От одного палача спас Черный Дьявол, попала в руки другому. Часто думаю: не попадись вы злым роком на моей тропе, не встреть я Устина, который с побратимами спас меня от Тарабанова, что бы было со мной?..

Теперь я жена палача, от коего шарахаются люди и собаки. А потом хотела вам напомнить о тех деньгах, что вы украли у меня. Не забыли вы о них?»

Бережнов ответил: «Не забыл. Лежат за божничкой. Когда прикажете вернуть – верну. Бережнов».

Трудный и непонятный человек Степан Бережнов. И чем дальше, тем больше его не понимают люди. Пример тому пятнадцатый год: наводнение, голод. Бережнов открыл свои амбары, раздал хлеб беднякам и голодающим, ни с тех, ни с других копейки не взял, своим – ни зернышка. Своей властью приказал открыть общественный амбар, который принадлежал членам братии, и семенное зерно раздать беднякам. Когда Переселенческое управление выделило зерно для пострадавших, он первый поехал в извоз. Сотни пудов хорошей пшеницы из Спасска вывез, тоже за спаси Христос.

А те же бедняки, те же мужики начали поговаривать, мол, это Бережнов делает ради того, чтобы в случае выборов голосовать за него.

Хомин – тот понятен. Он продавал хлеб втридорога. У него тоже были запасы хлеба лет на десять, если кормить только свою семью. Продал до зернышка, оставил семью без хлеба. На репе проживут. От неё, как он их уверяет, сила и здоровье.

У многих бедняков пали лошади. Бережнов всех своих коней, что паслись на выгонах, послал пахать им пашни. Это уже шестнадцатый год. Хомин и Вальков на пахоте сотни людей вогнали в долг неоплатный. Бережнов никого не сделал должником. А когда пришло время выбирать нового старшину, то он отказался. Снова избрали Мартюшева.

Добро и зло уживались в Бережнове.

В прошлую осень были убиты манзы на тропе. Пятнадцать человек кто-то расстрелял в упор. Сонин и Арсё доказали, что это дело рук Хомина и Мартюшева. Нашли гильзы от винтовки Мартюшева – она чуть раздувала патронник, и берданочный патрон от хоминского ружья – у того тоже была отметина на гильзе (в патроннике была ржавчина).

Бережнов не отрицал причастность этих двух к делу убийства манз, но ответил на все доводы:

– Убиты манзы. Худо. Но крик поднимать не след. Придет срок, мы и с этими сделаем, что сделали с Тарабановым – моление и смерть.

– Но они еще будут убивать! – возмутился Лагутин.

– Будут. Свое найдут. Манза, как ни говорите, – инородец. Потому молчок, ежли самим хочется жить.

Еще тогда Бережнов требовал изгнать из деревни Сонина, свата своего, как возмутителя спокойствия, который лезет не в свои дела.

Теперь Сонин ушел. Был слух, что он построил ладный дом, не на зиму или две, а на долгие годы на речке Павловке, назвал будущее селение Горянкой[50]. Будто плюнул под ноги Бережнову Арсё и тоже ушел к Сонину. Зиму промыкался Мефодий Журавлёв, а к весне конями перевез свое хозяйство в Горянку. Сонин объявил войну Бережнову, прислал письмо, где писал, мол, кто появится в его владениях, тот будет тут же убит без суда и следствия. И выходило, что война была объявлена всей братии. Охотники перестали ходить в верховья Павловки, ведь заполошный нрав Сонина знал каждый, да и стрелять он умел.

В тайге объявились беглые каторжники, будто бы они бежали с Сахалина. Построили зимовье, добыли оружие и начали жить тайгой. Бережнов послал к тем беглецам своих наушников, они донесли, что каторжников пятеро, но всего три ружья. Рваны и косматы. Приказал их перестрелять. Красильников и Селедкин выполнили «божье» дело.

Поговаривали, что в поселении Сонина собираются большевики, которые готовятся учинить революцию, и что их поят и кормят Журавлёв и Сонин. Бережнов собрал свою дружину, задумал пойти в Горянку и разбить Сонина. Но все дружинники наотрез отказались идти воевать с Сониным; мол, хватит и того, что изгнали праведного мужика, оставили всю округу без лекарки, люди умирают, а лечить болящих некому.

Здесь Бережнов еще раз почувствовал, что его власть шатка. Согласился с дружинниками, чтобы позже прижать их.

Прошли слухи, будто Зиновий Хомин ушел из банды и готовит других, чтобы напасть на Ивайловку, убить отца, забрать его богатство. Но это были лишь слухи. Зиновия видели вместе с Кузнецовым. Хомин за голову сына, которого ославил дезертиром и предателем, прибавил сумму, обещал выплатить две тысячи рублей. Но Хомину не верили, требовали деньги вперед. Хомин же не верил охотникам за черепами.

А окна плакали осенью. Гудел ветер. Бережнов думал, Бережнов искал брода в этой коловерти, но видел, что его нет и не будет. Впереди война, и война народная, которая, как половодье, затопит всю тайгу, сметет всех заполошных и инакомыслящих, оставит тех, кто найдет верный путь в том огне.

Но пока в деревне тишина, деревню мочалит дождь. Пробежит баба, накрыв голову мешком, прошлепает босый мальчонка – и снова безлюдье. Все сидят по домам, у каждого свой настрой, свои думы. А за всем этим растерянность и безнадежье перед будущим. Дорого бы дал Бережнов, чтобы узнать будущее, узнать думы людские. Но это никому не дано…

4

В тайге мокреть, промозглость. Изюбры, косули, кабарожки, кабаны замерли под деревьями и тоже мокнут. Ни прилечь, ни разогреться быстрым бегом. Холодно и голодно тигренку. Один. Хватит ходить за матерью, тигрица всё, что знала сама, передала тигрятам. А случится бескормица, ночами будут ходить к людям и воровать у них коров, коней, собак. Но при этом надо быть очень осторожными, бояться человека с железной палкой, своры собак, когда за ними идет человек. Учила обходить больших медведей-шатунов. Остальных же брать, есть, не бояться.

По лезвию сопки трусили волки. Они были сыты, мышковали, теперь спешили уйти от непогоды в свое логово. Их было шестеро. Этих волков вел Черный Дьявол. Вел уже новое племя. Те волчата давно ушли, лишь светло-серый волк остался при стае. Он давно покорился Черному Дьяволу, но при этом ждал своего часа. Должен настать тот час, когда он порвет горло Черному Дьяволу, припомнив все обиды и унижения.

Тигренок затаился за выскорью. Ветер дул от него, волки не должны учуять его. Черный Дьявол поравнялся с тигром. Тигр прыгнул. Прыжок был точен. Пес оказался в лапах страшного зверя. И, будь на месте Черного Дьявола другой волк, он неминуемо погиб бы. Потеряв голову от страха, не оказал бы сопротивления тигру. Но это был Дьявол. Он вывернулся из когтистых лап, еще нашел в себе силы рвануть тигренка за пах, разрезал клыками, как ножом, живот так, что вывалились внутренности. Отскочил в сторону и упал, истекая кровью. Час для светло-серого волка настал. Метнулся на Дьявола, чтобы впиться мощной пастью в его горло. Но за отца заступились волчата. Они дружно навалились на противника, смяли его, отбросили в сторону, начали рвать острыми клыками кожу. Волк покатился по жухлой траве, вскочил и побежал. Его никто не преследовал.

Волчица, которая раньше боялась даже свежих следов тигров, не обращая внимания на возню волчат, бросилась на тигра. Схватила за кишки, довершая начатое Дьяволом дело. Тигренок бросился следом за волком, путался в своих же кишках лапами.

Черного Дьявола окружили волчица и волчата, начали слизывать с его кожи кровь, зализывать раны. Подталкивали мордами, чтобы Дьявол встал и шёл в логово.

Тигренок забился под валежину. Он погибал. Долго будет умирать, если никто не поспешит оборвать ему жизнь.

Прилетели сороки, начали трещать, звать соседей, чтобы и они посмотрели на умирающего тигра. За ними прилетел ворон. Сел на дерево и прокричал: «Каррык! Каррык!» Дал кому-то знать, что видит хорошую добычу.

И он пришел, пришел огромный, бурый, косолапо переставляя ноги. Медведь не был голоден, желудей и кедровых шишек хватало. Но разве можно пройти мимо умирающего, оставить добычу мелким зверькам? Притом тигра, которого этот гигант не замедлил бы и здорового-то порвать. Он тигров ненавидел.

Медведь не спешил. Он дважды обошёл валежину, где затаился тигр, дыбя шерсть на загривке, чмокая губами, встал в отдалении. Он сразу понял, что тигрёнок обречён, это было видно по заполошному страху в его глазах. Не спешил нападать, фыркал, тянул губы, ворчал. И вот нацелился. Боком, всей своей мощью налетел на тигрёнка, отбросил ударом груди валежины, навалился на умирающего, но еще сильного зверя. Начал ломать, как кутёнка. Рев качнул сопки. И те, кто сиротливо дремали под елями, и те, кто шли на охоту, враз вздрогнули, насторожились и очертя голову бросились прочь от этого жуткого рева.

Тигренок не рвал медведя, только слабо кусал. С перебитым позвоночником еще пытался сопротивляться. Со стоном упал. Медведь придушил тигренка. Косолапо отошел в сторону, слизывая с морды кровь. Стало тихо-тихо, лишь капли хлюпали по листве – то плакали вершины деревьев холодным дождем. Моросило небо.

Шло время. Шла своим размеренным шагом таежная жизнь. Трудная, где каждый шаг может быть последним, каждый день – последним днем. То, что зверь убивает зверя – это закон природы, право сильного. И здесь, над этой тайгой, черным хвостом промелькнули миллионолетия, в которые многие народы и племена не трогали тигров, волков, считая их своими предками. Не трогали, и в тайге не делалось меньше изюбров, кабанов и другого зверья. Но вот пришли другие люди, которые не говорят, что они произошли от тигров или волков, а говорят, что их создал бог. Эти люди принесли не стрелы и копья, а дальнобойные винтовки. И сразу всё нарушилось в тайге. За полстолетия были перебиты почти все красные волки. Реже стали попадаться тигры, ушли в глухие леса барсы, убегали от людей рыси. Они сразу же отказались от единоборства с людьми, предпочли жизнь вдали от людского глаза, чего не захотели сделать красные волки. Серые волки еще будут жить, очищать тайгу от слабого и хилого. Но люди так или иначе разомкнут цепь, замыкающую природную систему. Погубят себя и тайгожителей…

Загрузка...