ПЕРЕД ДОЛГОЙ ДОРОГОЙ Повесть

Кончалась осень 1943 года.

За спинами наших фронтов уже лежала вызволенная Левобережная Украина: киевляне сбивали с домов последние таблички с немецким наименованием улиц; сквозь гарь остывавших городских пожарищ в сырой рассвет уходили дальше полки, освободившие город; немец был выбит из Новороссийска, Смоленска и Брянска; в ноябрьской серой мгле примолкшие степи Таврии, застекленевшие от соли и заморозков Сиваши ждали наших солдат, стоявших уже у Крымского перешейка, похожего на горловину мешка, на которой они затягивали последний, намертво сплетенный узел; и учрежден был уже высший орден — «Победы», и устанавливалась мемориальная доска в Большом Кремлевском дворце, готовясь принять и сохранить для будущих поколений имена его кавалеров.

Раскаленная подкова войны, плавившая на севере мерзлые скалы Мурманского прибрежья, а далеко на юге — вздыбившая податливую, сочную землю Причерноморья, дымилась и шипела. Но в тяжком напряжении последнего усилия страна перегибала эту подкову вершиной на запад.

В Берлине траур по Сталинграду был уже погребен под окалиной с отпылавшей Курской дуги.

Но еще содрогалась под шпалами наша земля, когда остервенело грохотали колеса набитых солдатами и техникой перегруженных товарняков, шедших из Западной Европы на Восточный фронт.

И пусть судьба войны была предрешена, однако все, что обычно происходит на ней — успехи и неудачи, — доставалось еще обеим сторонам. И хотя в таком нелегком дележе теперь чаще и больше получалось не поровну, а со справедливой выгодой для нас, все же на этом участке фронта немцам снова удалось потеснить нас в оборону недолгим, но крепким, упрямым и кровавым контрнаступлением. Это была последняя отчаянная попытка спасти группу армий «Юг», которые вот-вот могли оказаться запертыми на юге Украины и в Крыму. И хотя контрудар немцев в итоге имел лишь частный тактический успех, все же 20 ноября 1943 года они опять взяли Житомир…

Правый фланг одной из армий, отходившей под напором немецких танков, быстро зацепился за удобные рубежи. Левый же, на оконечности которого дралась мотострелковая дивизия, отступая, никак не мог нащупать рельеф, на который можно было бы надежно опереться. Было приказано любой ценой сбить темп наступления, не дать врагу пробить коридор в тыл армии, покуда та не закрепится по всему фронту. Выполнив эту задачу, измотанная трехнедельными беспрерывными боями дивизия, подставившая себя под главный удар, отходила, чтоб не оказаться отрезанной от всей армии. Упустив из-за упорства дивизии инициативу, немцы решили ухватить хотя бы что-то — развернуть измотанные боями части спиной к реке, прижать и уничтожить.


Ночь уходила, рассасывалась, уползала в глубь леса тьма, сквозь деревья просвечивал волглый рассвет.

Все ждали сухого метельного снега с покалывающим морозцем, но подувшие с юга ветры пригнали низкие оттепельно-черные тучи. Вперемешку с дождем падали на землю вялые, набухшие обильной влагой хлопья. Они быстро превращались под ногами в черное кисельное месиво, по нему устало чавкали тысячи солдатских сапог; у повозок поскрипывали втулки, и жидкая грязь маслянисто, стекала по спицам и ободьям; колеса машин и орудий, соскакивая в рытвины, выхлюпывали черную холодную жижу на шинели, из протекторов вываливались старые комья глины с налипшими на них рыжими сосновыми иглами.

Двигались поротно, но развалившимся строем, уступая просеки и лежневки всему, что перемещалось на колесах; растянулись на многие километры, увозя и унося уже налаженное и громоздкое к этому времени войны хозяйство. Пехота протоптала себе вдоль просек тропки меж кустов и деревьев там, где было поменьше воды и грязи. Отвыкшие за эти последние месяцы войны отступать, солдаты устало молчали или материли погоду, бездорожье, сухой паек и косо поглядывали на ездовых и поваров, восседавших на передках кухонь, под пустыми котлами которых вот уже несколько суток, как выстыли топки.

Последним в лес должен был войти батальон прикрытия. Он отставал, вступая в короткие схватки с немцами, придерживая их, потом отрывался и шел догонять своих. Так было много раз.

В одной из арьергардных рот этого батальона шел бронебойщик Петр Белов. Он был высок, сухощав, жилист. Коротковатая не по росту шинель из зеленого сукна обтягивала сильные, перевитые мышцами плечи, из недомереных рукавов далеко высовывались широкие кисти тяжелых рук. Шел Белов, сутуло подавшись вперед, но не рост гнул его — приучила давняя необходимость ужиматься под землей, в забое, куда он спустился впервые двадцатилетним парнем и откуда на десятый день после начала война увела его тридцатидвухлетним мужчиной.

Аккуратный, молчаливый, неохотно тративший слова на обычную солдатскую трепотню, Белов шагал около повозки. В ней рядом с противотанковым ружьем лежал умиравший от раны в боку первый номер Белова и земляк его — Захар Евсюков, прикрытый до обросшего серой щетиной подбородка двумя шинелями. Из-под них, подрагивая в такт ходу колес, торчали ноги, обутые в стершиеся пористые кирзачи. Белов изредка взглядывал на его лицо — обескровленное, уже не имеющее цвета, вроде все время плывшее в тени. Жизнь в Евсюкове выдавали губы, кривил он их от боли в один угол, когда колеса повозки вдруг проваливались в колдобину или выскакивали на корневища, скрытые под черной жидкой грязью. И тогда Белову казалось, что, если бы он сам держал вожжи, обвисшие вдоль запавших боков кобыленки, а не этот сонный мужик с упрятанным в поднятый воротник шинели лицом, он вел бы повозку осторожней, бережней, выбирая дорогу, чтоб не трясти раненого…

Всего неделю назад, уединившись, они сидели вдвоем за дрожавшим на ветру ежевичным кустом, и Евсюков, пристроив пожелтевший тетрадный в клеточку листок на большой саперной лопате, писал Белову рекомендацию в партию. Тонкий грифель карандаша отражал на бумаге все неровности лопаты — все ее впадинки и выпуклости, — отчего буквы в иной строке шли враскоряку, Евсюков чертыхался, замедлял движение руки, и Белов видел, как меж белесых бровей земляка влажно поблескивали потом, бугрились морщины. Покрупнее букв вывел Евсюков номер своего партбилета, останавливаясь карандашом на каждой цифре, сверил его и расписался по-школьному разборчиво, неторопливо — в каждую клеточку по букве.

Теперь Белов не знал, как оно будет дальше: бумаге ход дан, да вот Евсюков…

Белов понимал, что тот умирает, что помочь ему нечем. Не говорил утешительных слов, поил водой из фляги и думал, что бредущие впереди усталые и понурые пехотинцы, поев и отдохнув на привале, будут болтать, курить, радуясь дарованной минуте отдыха, а не тому, что они вообще живы. А ведь два «фердинанда», першие на окоп, не вмяли их гусеницами в землю только потому, что поджег их Захар Евсюков. Но, верно, так уж устроена жизнь, тем сильна и вечна, что охраняет человека, уводя его от мыслей о смерти, загораживает, закрывает делами, повседневными заботами, заставляет двигаться, суетиться, тревожиться о живом…

Топая рядом с повозкой, Белов нет-нет да и вспоминал удовлетворенно, что уж больше месяца, как освобожден Донбасс, родные его места — Сталино, Ирмино, Макеевка, Краматорск, Горловка, однако представить себе, какие они ныне, не мог, а все видел прежними: звонкими, пульсирующими множеством огней и веселыми дымами, в зареве коксовых батарей, с хлопающим над копром флагом. Вспоминались знойные степные дни, когда в выходные выезжал с приятелями за город на ставки, располагались на лужайке в тонкой, пробитой солнечными пятнами тени чахлых акаций; стелили скатерть, выкладывали малиновые помидоры, колбасу, килограммовую банку черной икры с изображением осетра на крышке, приносили самовар — из него для потехи пили водку, пели и танцевали под патефон, елозя парусиновыми тапочками по траве.

Работали тяжко, но и веселиться умели — хоть на природе, хоть в Доме культуры, хоть у кого-нибудь дома. Деньги получали большие, но не считали их, не складывали и особенно любили тратить их летом, когда уезжали в Сочи в свой санаторий.

Женат Белов не был, подругу, однако, имел — Галю. Работала в ламповой, была чуть помоложе его, женщина крепкая в теле, сготовить, прибрать, постирать ему рубахи или исподнее считалось для нее делом плевым: со смены придет, глядишь, за два часа управилась и еще в кино тянет. Жили они спокойно и дружно. Однажды сказал ей: «Распишемся давай, Галя» «Ну тебя, — махнула рукой и засмеялась: — Тебе что, так плохо? Вдруг встретишь кого помоложе да покрасивше? Да и какая я жена? Детей-то у меня не будет…»

Степной человек, Белов был равнодушен к лесу, все ему что-то мешало, застило глаза, и всегда казалось: вот-вот разомкнутся деревья — и увидит он серебряную от полыни даль, а у края ее — чуть затуманенные пирамиды терриконов с ползучими змейками сизого дымка от самовозгорающейся породы и услышит запах шлака, политого водой…

Чавкала под ногами грязь, постукивали колеса повозки, с равными интервалами взвизгивала изношенная втулка…

Умер Захар Евсюков, едва снялись с привала. Белов прикрыл его лицо шинелью. «Спешить надо, похороним на следующем привале», — сказал командир взвода. Все так же тащила кобыленка повозку, и так же обок шагал Белов.

Когда вступили в мелколесье, пришел приказ остановиться. У поперечной просеки с группой офицеров стоял командир полка. Он что-то говорил комбату и все поводил рукой назад, туда, откуда двигался батальон. Потом все подошли к повозке.

— Кого везете? — спросил комполка.

— Бронебойщик сержант Евсюков. Умер от раны. Не успели похоронить, товарищ подполковник, — доложил командир взвода.

Комполка взглянул на Белова.

— Вы кто? Почему здесь?

— Рядовой Белов. Второй номер. Земляки они, товарищ подполковник, — упредил взводный.

— Помолчите, младший лейтенант, — отстранил его подполковник. — Давно воюете? — спросил он Белова.

— С самого начала, — ответил спокойно Белов, быстро разглядев комполка — его помятую фуражку с комочком влажной глины на козырьке, всю щуплую фигуру, тонувшую в длинной плащ-накидке, худое, маленькое, как у подростка, лицо с тонким хрящиком носа, покрасневшие, налитые слезой узкие глаза под тяжелыми веками. «Однако выбрит», — одобрительно приметил Белов.

— Награды есть?

— Не имеется, — ответил Белов.

— Что же вы, комбат? Человек воюет столько лет… Или плохо воюет? — снова к Белову: — Откуда сами?

— С Донбасса.

— Шахтер?

— Шахтер, товарищ подполковник.

— Где ваш взвод держал оборону?

— У Щуровки. Оттуда и идем.

— Местность там хорошо знаете?

— На локтях да на брюхе изъелозил каждую складочку, товарищ подполковник.

— Ступайте, Белов Комбат, позовите командира этой роты…

Долго офицеры стояли вокруг комполка, он что-то спрашивал, потом уехал на мотоцикле. Колонна тронулась…

Прошел час, а может, и того больше, когда движение вдруг снова притормозилось и запыхавшийся взводный крикнул:

— Белов, к комбату, в голову колонны! Быстро!

Выскочив из строя, Белов подался за ним. На маленькой поляне он снова увидел мотоцикл комполка, и сам подполковник с группой офицеров стоял у дороги. Подходя, Белов услышал, как напряженно говорит подполковник:

— Батарея была придана вам. Все сроки прошли, а ее нет. Вы потеряли с нею связь… Вы ее потеряли…

— Бой ведь был какой, товарищ подполковник, — сказал комбат, вытирая сразу взмокшее, покрасневшее лицо.

— Вы обязаны были предупредить их, что уходите. Они были на танкоопасном направлении у Щуровки и прикрывали ваш же отход. Отход всей колонны. Бросьте оправдываться. Дурацкая манера. Командир артполка комдиву уже нашумел, что мы потеряли батарею. Молчите, — махнул он рукой.

Белов доложил, что явился.

— Поди сюда, — подозвал его подполковник — Положение наше знаешь?

— Чувствую.

— Чувствуешь? — усмехнулся подполковник, ему, видно, понравилось это слово, он повторил его, покачал головой. И, повернувшись к комбату, сказал, указывая на Белова: — Он у Щуровки, говорит, всю местность знает. Его и пошлите. — И, уже обращаясь к Белову, спросил: — Мотоцикл водишь?

— Приходилось, товарищ подполковник.

— Объясните ему, в чем дело, комбат. Дайте еще одного солдата, и пусть отправляются. — И, снова махнув рукой, подполковник пошел по направлению движения колонны…

— Поезжай к Щуровке, Белов, разыщи эту чертову батарею. Вчера они еще были там, — сказал комбат, искательно заглядывая Белову в глаза. — Передай, кто там живой есть, пусть отходят в направлении Песчаного брода. Запомнил?

Белов кивнул. Только сейчас он почувствовал, как зябко ногам в мокрых тугих портянках. И привал скоро. Захоронили б Евсюкова, погрелся б у костра, подсушил одежду. Черт его дернул сказать, что водит мотоцикл, что хорошо знает местность у Щуровки. Но врать он не умел и теперь был зол не столько на себя, сколько на того неизвестного, чью вину придется исправлять ему: возвращаться в сторону немцев, разыскивать куда-то запропавшую батарею.

— Мотоцикл надежный? — спросил он комбата, вскидывая плечами, поудобнее пристраивая вещмешок за спиной, как обычно это делал перед дорогой, пробуя, хорошо ли осели лямки.

— Надежный, должно быть, — устало сказал комбат. — Старцев, — повернулся комбат к ротному, — выдели ему солдата в помощники, да который порасторопней. — И уже Белову: — Ты там пошуруй как следует, потом догонишь нас… Действуй по обстоятельствам, Белов… Ну что, с богом?

— Только переобуюсь в сухое, — сказал Белов.

В помощники ему хитрюга взводный назначил самого незадачливого и жалкого солдата Тягина — низкорослого немолодого человека. Взводный словно навсегда сбывал с рук то, чем и дорожить-то особенно не стоило, а при таком малонадежном деле лучше уберечь кого другого, покрепче и посильней, более полезного взводу. Белов понял хитрость взводного, но, поскольку привык полагаться во всем на себя, смолчал, ему было безразлично, поедет с ним Тягин или нет. Мотоциклом же подполковника он остался доволен. Это был трофейный «БМВ» с коляской и карданом — тяжелая, но сильная машина.

Тягин неторопливо и неумело влез в коляску; вроде бы равнодушный к тому, что происходит, не очень понимая, куда и зачем его повезут; он спокойно сидел, нахохлившись, ожидая, пока Белов заведет мотоцикл.

…С разгона они выскочили на песчаный взлобок, поросший низким и редким кустарником. Нужно было оглядеться, и Белов резко затормозил. Забуксовав, колеса выметнули струи песка, перемешанного со снегом, мотоцикл развернуло. Глушить мотор Белов не стал, сквозь кирзу сапог ощущалась надежная теплая дрожь его. И тут увидел он то, чего и ожидать не мог: внизу, за заснеженным полем, по черной полосе дороги, за которой лежала где-то деревенька Щуровка, шли немецкие танки, семитонные грузовики с солдатами, катились мотоциклы и штабные машины — все это, преследуя дивизию, торопилось к переправе. Очевидно, смяв последние разрозненные наши части, сломив и рассеяв державших вынужденную оборону, самонадеянно оставив их за спиной, в своих тылах, немцы быстро продвигались, пробиваясь к переправе по дороге, огибавшей холм, пытаясь отсечь последние отходящие части дивизии.

Теперь Белову двигаться было некуда. Решая, что делать дальше, он торчал на самой макушке холма. Спуститься вниз, поближе к немцам, побоялся: еще увязнешь в пахоте. И вскоре его заметили: несколько пулеметных очередей сорвалось с движущихся мотоциклов, — но трассы прошли стороной и выше…

Он все еще прикидывал, как быть, когда башня на головном танке качнулась, будто магнитом потянуло, повело в его сторону орудийный ствол. Как завороженный, уперев руки в руль, Белов замер… Он понимал, что проехать к Щуровке немыслимо, — все вокруг уже под немцами, и отыскать ту клятую батарею уже невозможно. Ее судьбу угадать было несложно: что могли сделать четыре пушчонки против этого неостановимо катящегося вала?

В тот же момент от орудийного ствола оторвалась рыжая тряпка пламени, следом долетел звук выстрела. Снаряд разорвался совсем близко за холмом, качнув землю. Белов повернул, съехал вниз, глазами выискивая воронку. Второй снаряд громыхнул еще ближе, обдало теплой гарью, над головой взвизгнули осколки. От свежей воронки потянуло кисловатым дымком, Белов скатил к ней мотоцикл, соскочил, крикнул:

— Тягин, скорей! Вылазь! В кусты — быстро!

Но Тягин не шелохнулся. Он сидел, откинув голову, изо рта к белизне шеи сползала темная струйка крови.

«Неужто наповал?» — подумал Белов. И тут, коротко взвыв, из-за холма рухнул снаряд. Белова накрыло чем-то жарким и колючим, оторвало от земли, обручем боли сжало голову и понесло, поволокло в горячую темень, забило грудь едким угаром, а вытолкнуть гарь из себя уже не было сил. Падая в беспамятстве, последним взглядом зацепился он за синюю прорезь в тучах и вообразил, что высоко летит и вот-вот опустится на землю и очень важно встретить землю ногами, он все ждал и ждал этого толчка или прикосновения, не чувствуя, не сознавая, что давно уже лежит полузасыпанный песком…


За несколько дней до этого, когда дивизия держала еще надежную оборону, в тыл к немцам на корректировку огня ушел с напарником радист взвода управления тяжелого гаубичного артполка Саша Ивицкий.

Линию фронта благополучно миновали они перед рассветом, а к полудню были уже в старом карьере, далеко от передовой, в глубоких вражеских тылах. До войны в карьере добывали какую-то редкостную глину, высокие обрывы его были изрыты пещерами, шурфами и разветвленными ходами. Обследовав их, Саша выбрал пещеру, имевшую три выхода.

— Заживем здесь, Муталиб, — решил Ивицкий, освобождая плечи, натруженные лямками. — Придержи рацию.

Муталиб помог ему снять вещмешок с провизией, металлическую коробку рации, затем, чуть пригнувшись (он был намного выше Ивицкого), подставил спину, и Саша сволок с него вторую коробку, начиненную питанием к рации, вещмешок, набитый автоматными дисками, гранатами и запасным комплектом сухих анодных батарей.

Только сейчас, освободившись от груза, они почувствовали, как он тяжел. Саша сбросил ушанку, пригладил ладонью взмокшие, соломенного отлива мягкие волосы, а гибкий Муталиб, расставив руки, повертел — вправо-влево — торсом, разминая занемевшие от усталости мышцы.

Здесь было сухо. У входа на закаменевшую серую глину ветер намел снежок, и из-под тонкого, почти прозрачного слоя его пробивались рыжие стебельки прошлогодней травы, невесть как прижившейся на этом скупом и немилом грунте.

Они проверили автоматы, достали банку тушенки, сухари, брикет пшена, и Муталиб ушел с котелком. Вскоре он вернулся, правда, без воды, но с большим ящиком от снарядов.

— Воды нет. Близко нет. Наверное, далеко есть.

— Может, и к лучшему. Не будем костер разводить, всухомятку пожуем, — сказал Саша, вспарывая тесаком банку.

— Огонь нужен, — покачал головой Муталиб и выставил посиневшие, озябшие пальцы. — Руки беречь надо… От тепла они послушные.

— Дым, понимаешь. Вот чего боюсь.

— Какой дым? Сухое, смотри. — Постучал Муталиб по ящику, на котором сидел. — И сквозняки тут, тяга…

Небольшой костер из тонко отслоенных щепок, как-то хитро уложенных Муталибом, действительно горел бездымно, пламя было бледным, почти прозрачным. Замерев, смежив веки, сидел узколицый, темноскулый Муталиб, протянув к огню ладони. В углях, сдвинутых им в сторону, грелась в банке тушенка. Саша задумчиво грыз сухарь. Потом будто очнулся:

— Ну давай, Муталиб, чего ее жарить!

Ели они ножами, выковыривая волокнистое розовое мясо.

— Дрянь мясо, — сказал Муталиб. — У нас в Дагестане такое не едят.

— Возможно, но сейчас вкусно. Все относительно, Муталиб.

— Правильно говоришь, — согласился Муталиб. Он почти всегда и во всем соглашался с Сашей.

— Да, кипяточком запить не мешало бы, — вытирая нож о вещмешок, с сожалением сказал Саша.

— Чаю бы, — улыбнулся Муталиб. В мясе ему попалась горошина перца, он долго перекатывал ее во рту и наконец разжевал, а заглянув в банку, вытащил двумя пальцами прилипший к стенке лавровый листик и, аккуратно держа за черенок, стал смаковать, обсасывать…

Покурив, они разлеглись у края площадки, ногами внутрь пещеры. Далеко внизу расстилалась тоскливая мокрая долина с невысокими рыжими холмами, с редкими белыми проплешинами снега на них: изломанно змеились тропинки и изъезженные, полузалитые водой грунтовки. Нигде ни души.

— Тишина и пустота, — подмигнул Саша. — Но мы не поверим, а, Муталиб?

— Правильно говоришь. Не верим, — качнул головой Муталиб.

— Поэтому мы делаем вот что. — И Саша вытащил из-за пазухи карту, из вещмешка бинокль, подогнал окуляры.

Метр за метром ощупывал он взглядом приблизившееся поле, лощину, рощицы и холмы за ней.

— Речушки и ручейки, — бормотал Саша, не отрывая бинокля от глаз. — Как говорит артиллерийское начальство, текут они в широтном и меридиальном направлениях… Ну вот… Кое-что есть. Глянь-ка, Муталиб: за той дорогой, — он вытянул палец, — холм, а рядом сломанный телеграфный столб, видишь, на проводах почти висит. Возьми чуть правее от него. — Саша подал Муталибу бинокль. — Что видишь?

— Два ряда траншей. Проволока. Пулеметная площадка. Дзот.

— Правильно, Муталиб. Зафиксируем. — С карандашом Саша потянулся к карте.

До исхода дня они обнаружили и засекли еще несколько целей. Далеко за полем в лощине у деревянного мостка через речушку, под купно росшими старыми вербами Муталиб углядел восемь самоходок или танков, до самых гусениц накрытых брезентом, стояли они в ряд. Возле них дымила полевая кухня.

— Серьезный объект, — сказал Саша. — Но ненадежный. Для нас, во всяком случае: подвижный. А нам нужно что-нибудь постабильней. Как считаешь, Муталиб?

— Правильно говоришь. Это для иптапа[1]. Прямой наводкой.

— Ладно, проверим их позже… Завтра денек будет похлестче. Придется выползти отсюда — слева сектор обзора совсем закрыт. А у нас с тобой задача какая, Муталиб? Выявить как можно больше огневых позиций, точек и средств. А может, — он улыбнулся, — даже изловить здесь самого Гитлера. Так напутствовал нас милейший майор Новиков.

— Гитлера давай! — согласился Муталиб. — Кровники мы с ним. Брата моего убили. Моряк был в Одессе. Старший был.

— Все мы теперь с Гитлером и с его головорезами кровники, Муталиб. Даже и не знаю, как сочтемся. Все равно долг за ними останется еще на сто лет… Ну что, баюшки пойдем? Под пуховички?..

Они улеглись рядом, подняв воротники шинелей, прижав к себе автоматы. Проем выхода был уже занавешен темным куском неба, и на нем, как приколотые, помаргивали редкие звезды; оттуда тянуло сквозняком. Заснули не сразу. Муталиб ворочался, мерз. Саша обдумывал нелегкий и опасный завтрашний день.


Спали тревожно, урывками; и всякий раз, прежде чем снова заснуть, чутко прислушивались к зябкой ночной тишине, торопливо проверяли, на месте ли автоматы…

Утро выдалось мутное, с моросью. Переминаясь с ноги на ногу, вздрагивая от холода, долго растирали руки и лица, толкали друг друга плечами, похлопывая себя по груди и бокам.

— Сервируй стол, Муталиб. Только щедро, по- кавказски, — шевельнув застывшими мышцами лица, улыбнулся Саша.

— Сейчас. — У Муталиба дрожали губы.

Они глотнули спирта из фляги, сгрызли по сухарю, закусили холодной тушенкой и, перекинув через плечо автоматы, налегке спустились вниз.

Вернулись перед вечером, усталые, голодные, вымокшие, но в хорошем настроении: карта пополнилась новыми пометками.

Оба понимали, что безнаказанность их рискованной прогулки — это везение, за которое иной раз неожиданно судьба берет жестокую плату, но не могли сдержать лихорадившего азарта и, остро поглядывая друг другу в глаза, тихо посмеивались.

Так продолжалось еще двое суток…


Туман сошел часам к одиннадцати утра, очистив унылую, пронизанную сыростью низину с дальними, вроде еще больше побуревшими за ночь холмами, за которыми словно глухая изгородь поднимался лес.

Они уже затянули на шинелях ремни, подхватили автоматы и хотели выбираться из своего убежища, когда откуда-то снизу, издалека донесло вдруг сцепленный лязг гусениц и рев дизелей.

По проселку шла колонна: десятка полтора «пантер», фургоны штабных радиостанций с гибкими стебельками покачивающихся походных антенн, «даймлеры» с пехотой в кузовах.

Все это было хорошо видно, но Саша прижал к глазам бинокль, отыскивая обнаруженные прежде цели. Площадка под вербами, где Муталиб засек восемь зачехленных танков или самоходок, была пуста, исчезла и полевая кухня, солдаты снимали шестами провода с деревьев, накручивали на катушки. За холмом, который Саша вчера окрестил «драмадером», где они заметили огневую позицию тяжелых гаубиц, тоже все изменилось: появились тягачи, суетилась орудийная прислуга: выбивала сошники, сводила станины.

Саша забеспокоился, вопросительно глянул на Муталиба.

— Что же это, Муталиб? Мы в гости, а хозяева — из дому? Это же не передовая! По меньшей мере корпусные тылы. Чего они так заспешили? На драп не похоже.

— Надо выходить отсюда. — Показал Муталиб на пещеру. — Мышеловка.

— Куда? Ты посмотри вниз.

Там по другому проселку катили мотоциклисты, штабные машины, бронетранспортеры с солдатами; выли моторы, преодолевая залитые грязью ухабы, на прицепах покачивались длинноствольные противотанковые орудия, хлопал на ветру закрывающий кузова брезент. Тихая, безлюдная вчера долина пришла в движение…

Так, вынужденно бездействуя, они ждали до сумерек, приближалось обусловленное время выхода на связь. А из-за дальних холмов все наплывали и наплывали новые и новые войска, растекаясь по дорогам и дорожкам, двигались на севере- и юго-восток.

Мысль связаться со своими не раз толкала Сашу к рации, но он знал: слушать его в эфире станут, начиная лишь с семнадцати ноль-ноль…

К этому времени они и развернули рацию. Саша надел наушники, включил передатчик.

— «Корень», «Корень», «Корень», я — «Ветка», я — «Ветка», я — «Ветка». Как слышите меня? Даю настройку: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь… Как слышите меня? «Корень», я — «Ветка». Прием. — Он щелкнул тумблером.

Сквозь знакомый приливающий и отливающий шорох эфира донесся далекий голос:

— «Ветка», «Ветка», «Ветка», я — «Корень». Слышу вас хорошо. Прием.

— «Корень», я — «Ветка», — заторопился Саша. — Мы в гостях. Все благополучно… Срочно передайте «второму»: хозяева уходят. Свертывают нитки. Но кое-что есть… — И Саша начал передавать координаты целей…

Закончив работу, они быстро свернули рацию и прислушались: снизу накатывались гудение и лязг. Темнело. Синие черточки света — маскировочные огни фар двигались над невидимой уже дорогой.

Оставалось ждать до двадцати двух часов — так обусловлено: по координатам стабильных целей, переданных Сашей, будет совершен артналет. Однако главная задача — вызвать у противника ответную реакциях заставить его открыть огонь, ввязаться в дуэль, чтоб по вспышкам выстрелов Саша мог засечь огневые позиции немецкой артиллерии, установить ее системы и перед рассветом, при повторном артналете, более точно скорректировать огонь… Контрольный выход в эфир после первого артналета — ровно через час…

— Не нравится мне все это, Муталиб, — сказал Саша. — Что-то происходит, а что, не могу понять.

Они сидели, подпирая спинами гладкую глиняную стену, чувствуя сквозь шинельное сукно ее глубинный холод. Хотелось курить. Но терпели, боялись малейшей искоркой выдать себя. Все было упаковано, готово на случай срочного ухода. Поверх вещмешков лежали автоматы.

— «Языка» нужно, — сказал Муталиб, пряча, втискивая руки в рукава шинели.

— Как бы не так, — усмехнулся Саша. — У нас говорят: «Не до жиру, быть бы живу». Есть у вас такая поговорка?

— Почему нет? Наверное, есть.

— Да, Гитлера тут мы с тобой не изловим, — задумчиво сказал Саша. — Тут в десяти километрах деревня Щуровка… Что это может нам дать?

— Не думал.

— А я вот думаю, но ничего не могу придумать… Ужинать будем?

— Не будем, — ответил Муталиб. — Душа не принимает.

— Нет так нет, — согласился Саша. — Нам же больше останется… Время медленно движется. Это всегда так, когда ждешь.

— Правильно говоришь. Не люблю ждать. Действовать надо!

— Ждать нужно, Муталиб. До Двадцати двух — ждать железно…

Но в двадцать два никакого артналета с нашей стороны не последовало. Саша сидел у вновь развернутой рации, вслушиваясь в попискивание чужой морзянки.

Прошло пятнадцать, тридцать, сорок минут… Ничего… — Что же это майор Новиков?..

Так в тишине прошел контрольный час, и ровно в назначенное время Саша услышал:

— «Ветка», «Ветка», «Ветка», я — «Корень», я — «Корень», я — «Корень». Как слышите? Прием.

— «Корень», я — «Ветка». Слышу вас хорошо. Почему не прислали «чемоданы»? Прием.

— «Ветка», я — «Корень». «Чемоданы» упакованы. Срочно убываем. Немедленно возвращайтесь. Самостоятельно. Повторяю: самостоятельно. Там, где вы прошли, уже никого нет. Ориентировочно — к сестре Оле. Повторяю: ориентировочно. В основном по обстоятельствам. Как поняли? Прием…

— «Корень», я — «Ветка». Вас понял. Прием, — упавшим голосом произнес Саша.

— «Ветка», я — «Корень». Связь кончаю.

— Да-а… — сказал Саша, выключая рацию и снимая наушники. — Сестра Оля… Ого-го, куда!..Он понял намек радиста.

Олей была медсестра из эвакогоспиталя, где лежал Саша, он много о ней рассказывал. С тех пор над ним часто подтрунивали… Эвакогоспиталь находился далеко в тылу армии, много восточнее переправы через реку.

Саша был ошеломлен и приуныл. Из слов радиста он понял, что полк снялся неожиданно, что переходить линию фронта им надо в любом другом удобном месте, ибо на прежнем их уже никто не ждет, и что, в общем, действовать придется самостоятельно…

Такого с ним еще не бывало, на мгновение обескуражило внезапное ощущение, что их бросили. Но вскоре оно уступило место соображению, что лишь крайние обстоятельства, непредвиденные, какие на войне не редкость, вынуждают теперь его и Муталиба выпутываться, полагаясь только на себя.

Саша не знал о начавшемся три дня назад контрнаступлении немцев, не знал, что его радиограмма о перемещении войск противника в глубоком тылу — еще одно подтверждение того, что на это контрнаступление немцы возлагают большие надежды, но что напоминает оно одновременно и последнюю судорогу, на которую уходят остатки сил.

Не знал Саша и о том, что сплошной линии фронта вообще уже нет, а дивизия, державшая там оборону, с тяжкими боями откатывается назад.

К трем часам ночи движение в долине утихло и все вокруг будто вымерло. Навьючив почти неубавившийся груз, прижимая локтями к бокам автоматы, переведенные на беспрерывную стрельбу, они осторожно спустились на дно карьера и, оскальзываясь на мокрой глине, медленно и неслышно вошли в сомкнувшуюся темень, шуршавшую мелким дождем.

Сашу смущала мысль, что задание, на которое они были посланы, осталось вроде невыполненным, хотя и не по их вине. Он прикидывал, что еще они могут сделать, раз уж оказались здесь. Карта, на которую он нанес стабильные цели, конечно, штука ценная, но поди угадай, когда теперь он сможет вручить ее майору Новикову, да и сможет ли. А цели подходящие — танкоремонтная база, две тяжелые зенитные батареи, на узкоколейке цистерны с горючим. Рельсы ее уходили к Щуровским лесам, где, полагал Саша, упрятаны емкости сливного пункта. Было и еще немало такого, что хорошо бы накрыть артогнем или авиацией…

И, рассуждая об этом, Саша старался успокоить себя, что не так уж бесполезно они пробыли с Муталибом тут, а покидают эти места по приказу, и что отдан он, видимо, людьми сведущими и умеющими повернуть себе на пользу любую военную ситуацию…

Тем не менее он думал, что не худо бы, уходя отсюда, напоследок все-таки наделать фрицам переполоха, подорвать что-нибудь или поджечь, и тогда он снова вспоминал о замеченных возле леса цистернах. Саша понимал, что осуществить это вдвоем почта невозможно: цистерны наверняка охраняет сильный наряд. К тому же и взрывчатки у них с Муталибом не было. Только гранаты. И все же его неодолимо тянул туда «авось», который нередко благодарит удачей. Да и обратный путь шел вблизи тех мест. И Саша решил идти к Щуровке, за ней начинались долгие, задичавшие леса, спутанные буреломами и непролазно загустевшими упругими кустами.

У Муталиба затея Саши сомнений не вызвала. Воюя в артиллерии, он, молодой, безоглядный, горячий и скорый на поступки, часто мечтал и об ином поединке с врагом — лицом к лицу, вплотную, в тяжком соприкосновении тел. И тогда руки напрягались, будто ощущали чужую плоть, ноздри раздувались, словно ловя ее запахи, а с губ срывались клекочущие, теснящие друг друга слова. И Саша с интересом вслушивался в непривычные звуки родной Муталибу речи…

Местность они уже знали неплохо, пошли понизу, петляя и обходя холмы. И хотя так путь удлинялся, зато не было тут ни дорог, ни тропинок, — меньшим был риск столкнуться с немцами. Имелась еще одна выгода: холмы поросли жесткими степными травами, и ноги не так утомительно вязли, как если идти по пахоте.

Ночь слабела, тьма медленно оттаивала, оставляя за собой ползущие над землей белесые космы тумана, они свивались в плотную, иногда колеблемую ветром завесу…

Шли уже не первый километр, когда проступили впереди, выползли из колышущейся белой пелены крестообразные рогатины.

— Противотанковые ежи, — вглядевшись, шепнул Муталиб.

Саша молча кивнул.

Сваренные из широких швеллеров, ряды ежей тянулись, удалялись, будто уходили вперед, постепенно исчезая в белом непроглядном сумраке.

— Близко дорога, — решил Саша, вытирая ладонью лицо, освобождая его от липких сырых прикосновений тумана. — Давай правей, — шевельнул он губами.

Но не сделали и нескольких шагов, как услышали, словно сквозь вату, скрежет металла, отзванивавшие удары, — видимо, били кувалдой по швеллеру, — и негромкий, спокойный немецкий говор. И сразу над туманом приподнялся, как всплыл, силуэт человека.

Муталиб рывком выставил автомат, подхватив ладонью диск. Но Саша покачал головой — запретил.

Немец что-то миролюбиво крикнул, рядом с ним возник еще один, сквозь белую мглу они, очевидно, тоже неясно видели настороженные фигуры, их очертания. Люди эти и на повторные незлобные, но вопрошающие окрики не ответили, а начали быстро удаляться. И тогда в два автомата немцы ударили по растворяющимся в тумане призракам.

Что-то с железным треском и хрустом лопнуло у Саши за спиной, от сильного удара он упал, подхватился и бросился дальше, но, не видя рядом товарища, остановился, крикнул:

— Муталиб! Жив?

— Я!.. Автомат разбило, — выскочил на его крик Муталиб.

Они бежали, не зная, что зря надрываются под тяжестью груза — очередь из шмайсера, сбившая Сашу с ног, вся попала сбоку в рацию.

Они не оглядывались. Не было времени. Немцы, не слыша ответных выстрелов, преследовали, лупили из автоматов почем зря, ловя лишь удалявшиеся чавкающие звуки шагов. Ни Саша, ни Муталиб не знали, сколько человек гнало их, и бежали, не отстреливаясь, стараясь не обнаруживать себя, надеясь в тумане оторваться, а в крайнем случае бить наверняка, если уйти все-таки не удастся.

В трескотне шмайсеров Саша не слышал, как вскрикнул сзади Муталиб и как исчез за спиной глухой звук его шагов. Когда же, заметив, остановился, то поймал странно далекий слабый вскрик:

— Сашка уходи!

Задыхаясь, Саша повернул назад. И увидел немцев. Двое. Смутно проступали сквозь туман фигуры. Он бросился на землю, пополз к ним, тяжело придавила спину разбитая рация.

Немец, что был поближе, крикнув напарнику: «Hier»[2], наклонился, пытаясь разглядеть что-то там внизу. И тут с земли поднялся Муталиб, рука его метнулась, вопль боли и ужаса вырвался из глотки немца и оборвался на самой высокой ноте…

Саша ударил из автомата по второму немцу, короткая, неестественно белая струя рванулась к нему, опрокинула и погасла в нем, так похожем на неподвижную мишень училищного стрельбища…

И все смолкло. В тишине стало слышно, как где-то неподалеку в тумане журчит талая струйка, стекая в большую воду рва или кювета.

Держа на весу автомат, Саша поднялся.


Их было около сотни — измученных голодом и ранами, униженных пинками и окриками конвоиров. Одни оцепенели от ужаса перед грядущим, оглушенные пустотой неведения; других терзала тоскливо метавшаяся мысль о невозможности исправить некую ошибку — свою или чужую, — которая так горько и бесславно определила их судьбу. И страшнее всего было собственное бессилие, когда вроде и жив и руки, пахнущие ружейным маслом и пороховым отгаром, еще в силах стрелять, бить, колоть, и глаз твой еще зло и жестко по-прицельному щурится, и право все это делать есть, да вот не сделаешь: ты пленник…

Кончался ноябрь. Но ни дня недели, ни числа Белов вспомнить не мог, да и не старался — не имело значения… Не все ли равно в плену — понедельник или пятница. До дурноты болела голова, будто изнутри ее распирало горячим воздухом. Он постепенно вспомнил, что произошло, как контузило, как навалилось забытье и как очнулся: кто-то бил тупым в бок. Разлепив с трудом веки, он разглядел коротышку немца, ширявшего сапогом под ребра, рядом стоял еще один. Они подняли Белова и погнали. Его качало и мутило, но, сглатывая слюну, он старался удержаться на ногах…

Шел дождь, торопливый, холодный, вперемешку со снегом. Ветер рвал на закоченевших людях ободрав- щуюся одежду, застегнутую вялыми пальцами на какую-нибудь последнюю, поникшую на истончившейся ниточке пуговку, которую боязно было потерять, или на чудом не обломившийся последний крючок.

Все, что произошло с Беловым — быстрое и страшное, теперь медленно и протяжно проступало в воспоминаниях, словно длилось годы, за которыми вроде и не было ничего иного. О чем бы он ни старался думать, пытаясь приблизиться, пробиться к прошлому, в котором оставалась вся его довоенная жизнь, что бы ни вспоминал, его, как пружиной, отбрасывало к той от- счетной черте, с которой и началась его новая жизнь. Жизнь человека, идущего под конвоем. И как бы мысль его ни петляла, нанизывая всякие слова, одно звучало громче и чаще иных — бежать! Бежать, пока линия фронта близка и еще не отощал до бессилия, пока конвой — обыкновенные солдаты из армейской части.

Загустевали короткие ноябрьские сумерки. Хлюпало под ногами, подошвы скользили, иссиня-черные тучи жались все ниже к земле, их рвало ветром, он подгонял людей плетьми дождя.

Фельдфебель то шел спереди, то останавливался, пропуская колонну, всякий раз при этом оказывался почему-то возле Белова, злобно зыркал из-под каски, нависавшей над бровями.

«Что-то дался я ему… Заприметил, битюг», — думал Белов, понуро глядя на дорогу, стараясь не встречаться с фельдфебелем взглядом.

Положив большие руки на автомат, висевший на широкой бычьей шее со вздувшейся жилой, тот щерил зубы, шел какое-то время рядом, потом уходил вперед.

Тусклый цвет оксидированной автоматной стали гипнотизировал Белова, в памяти держался каждый округлый или геометрически ровный изгиб затвора, казенника, высокого намушника и магазина, набитого золотыми желудями с серыми тупыми рыльцами. Ни о чем и никогда, наверное, не мечтал Белов так, как сейчас об оружии, — ощутить бы кожей ладони мокрую от дождя и остуженную гладь, шевельнуть пальцами, поверить в его надежность, чтоб доверить ему и надежды и жизнь…

Стало совсем темно, когда подошли к железнодорожному переезду, потянулись через него, как вдруг за плавным поворотом колеи послышался слитный ход колес, далеко отдававшийся дрожью в рельсах и шпалах, ударил долгий сиплый гудок паровоза, с быстрым грохотом надвинулась его громада, впереди, где фары, засветились две синие щели.

«Вот оно!» — понял Белов.

Засуетились, закричали конвоиры. Но товарняк уже гремел через переезд, разделив колонну. Несколько человек бросилось за обочину, в поле, по ним сыпанули из автоматов. И тогда, пригнувшись, Белов рванулся через кювет в противоположную сторону, сразу же ощутив, как размоченный чернозем липко прихватил сапоги.

Он бежал, ловя ртом воздух, задыхаясь, не оглядываясь, боясь потерять секунду, а грохот мчавшегося эшелона ударял в спину, заглушал все звуки. Когда уже едва различимым стал стихавший за дугой насыпи стук колес, Белов повернул на северо-восток…

Бежать он больше не мог, пот горячо обливал лицо и шею, дыхание сбивалось, ноги слабели, превозмогая тяжесть налипших на сапоги пудовых комьев грязи, а глаза суетливо искали какого-нибудь укрытия, но в темноте поле казалось пустым, открытым и совершенно гладким…

Убежище Белов нашел, когда вышел к оврагу: над ним, обвалившись с одной стороны, стояла скирда старой посеревшей соломы. Разгреб ее, колкую, спрессованную временем и дождями, вырыл глубокую нору, прикрыл, замаскировал вход и, поджав колени, улегся. Пахло прелью, пылью и летним полем. Он закрыл глаза, вслушиваясь в эти запахи, в отливавшую от ног усталость, в свои спутанные невеселые мысли и, незаметно отстраняясь от всего, стал засыпать, так и не убрав соломинку, щекотавшую ухо…

Очнулся перед рассветом, когда из оврага потянулись серые ватные пряди тумана. Неохотно оставив тепло норы, он осторожно выбрался на волю, огляделся и, судорожно поеживаясь в зябком предзорье раздольного поля, спустился в овраг, пересекавший с юга на север этот давно непаханный клин. Он шел по нему, разогреваясь в ходьбе, припоминал, в какой стороне начинаются леса, и прикидывал, как безопасней и ближе подойти к ним.

Постепенно овраг мелел, полого поднимался и вскоре вывел Белова к другому полю, застеленному подвижным, как над рекой, туманом. Здесь и увидел Белов в свете давно зародившегося дня три тусклых пятна, будто снопы развалившейся копешки… приблизился и понял: мертвецы…

Двое — рядом. Третий чуть в стороне. Один в форме нашего солдата. Смерть уложила его навзничь, запрокинув узкое смуглое лицо с крутым тонким носом. Под затылком, уже не растекаясь, стыла лужица крови. Левая рука подвернулась, ушла под спину, правая же выметнута вперед, сжата в кулак, и на стянутой холодом коже, сквозь которую проступают белые косточки суставов, — татуировка: всадник в бурке и в папахе на фоне горы, а под ним фамилия — «Алиев».

У ног его в странной позе, выгнув спину и уткнувшись головой в землю, осел немец. Поддев ногой, Белов перевернул труп. В подвздошье торчал всаженный по самую рукоять штык-тесак.

Третий валялся, широко разбросав руки, каска слетела с головы, шинель распахнута, на мышином кителе, воронено поблескивая, покоится Железный крест. Склонившись, Белов отпрянул: лица у немца не было — кровавая маска из мяса и костей. Видно, вся очередь пришлась в лицо.

Ни оружия, ни вещей возле убитых не оказалось. Обыскав нашего солдата, Белов не нашел ни бумаг, ни документов, лишь в кармане шинели — половинку сухаря и большой махорочный окурок. Белов жадно смотрел на сухарь, чувствуя, как рот наполняется слюной, кисловатым ржаным вкусом, будто сухарь уже во рту и разжеван. Не глядя на мертвецов, он затолкал сухарь в карман шинели, еще с минуту потоптался и, сожалея, что не от чего прикурить найденный окурок, двинулся дальше…


На все, что произошло и длилось, казалось, неимоверно долго, на самом деле жизнь потратила всего несколько минут.

Саша Ивицкий опустился возле мертвого Муталиба, снял ушанку, ветром приподняло слипшиеся от пота соломенные волосы. Еще раз, как бы проверяя, осторожно глянул он в лицо друга и словно очнулся, до конца поняв, что ничего измениться не может — Муталиб убит. Мучительно ударила вдруг мысль, что и похоронить-то здесь негде его, некуда унести с этого поля, чтобы укрыть от чужих глаз, от дождя и снега, от равнодушного неба…

Только сейчас Саша увидел, что рация разбита, зияют пулевые дыры, остро вспучены края вспоротого металла. И кольнуло сожаление: заметь он это раньше, сразу, как только почувствовал удар за спиной, не пришлось бы столько тащить бесполезный уже груз, и Муталиб, освободившись от тяжеленного ящика с питанием, мог бы бежать быстрее и, наверное, сумел бы увернуться от роковой пули… Саше хотелось обвинить себя хоть в чем-то, в несообразительности, что ли, хоть кроху вины отобрать у смерти и переложить на себя, — смерть-то ни перед кем не отчитывается… Хотелось хоть так свое личное невезение приблизить, слить с тем огромным и страшным, что произошло с Муталибом…

Осторожно прикасаясь к телу друга, Саша собрал немногие вещи Муталиба, переложил из его вещмешка в свой автоматные диски и «лимонки», утопил в ирригационной канаве рацию, ящик с питанием, вещмешок с запасными БАСами, немецкие автоматы и, мысленно еще раз попрощавшись с Муталибом, пошел прочь…

Два-три раза он суеверно оглянулся в нелепой надежде: «а вдруг…», но чуда не произошло — мертвый Муталиб Алиев лежал на своем месте, издали уже почти неразличимый.

Саша шел, бесконечно возвращаясь памятью к случившемуся с ним, отыскивал ошибки, в которых винил себя, и мысленно устранял их, придумывал новые ситуации, в которых исход дела виделся счастливым. И такую печаль нес он в себе, такая неразделенная беда шагала с ним рядом, что, когда увидел впереди лес, подумал с надеждой, как некогда в детстве после чего-нибудь обидного и несправедливого, теперь уже все должно быть благополучно, иначе просто нельзя, невозможно…

Лес был темен. Мокрые деревья, мокрые кусты, под замшелыми бугорками пористый снег, оседала под сапогами мякоть сопревших листьев. И тишина. Лишь редкий царапающий звук цепляющихся друг за друга голых, ревматически изломанных ветвей.

Саша уходил в глубь леса, в надежную сомкнутость деревьев.

Он не был новичком на войне, и тем не менее ежедневные испытания, которыми она проверяла его человеческие возможности, порой гнули так, что силы, казалось, истрачены до конца. И все же чем-то они всегда пополнялись из неведомых запасов, бывших в нем самом, но о существовании которых он как бы и не знал. Шел ему двадцатый год, и после школы война вдруг стала единственной его наставницей на все случаи жизни.

Саша был рад, когда весной сорок второго с командой других мальчишек в обносившихся костюмчиках, с рюкзачками, сшитыми наспех мамами из плотных наперников или старой мешковины, он прибыл в военное училище связи. Веселый и общительный, он сразу, еще будучи в карантине, нашел друзей, позже любил ходить патрулем в гарнизонный наряд, когда можно было покрасоваться перед городскими девчонками курсантской выправкой и щегольской по тем временам курсантской формой. Учили их основательно, почти по программе мирных дней, а не так скоропалительно, как в пехотном или танковом, находившихся в этом же городе. Однако доучиться не пришлось: их роту внезапно отправили на Урал, на краткосрочные радиокурсы. Саша сперва огорчился, но затем успокоился, полагая, что уж после этих курсов непременно попадет в разведывательно-диверсионную часть: не зря же их, хорошо подготовленных в училище, перебросили вдруг еще и на специальные радио курсы, где он и другие ребята могли бы сами кое-что уже преподавать тем, кто прибыл сюда на недолгий срок прямо после призыва.

С этой будоражившей надеждой он и прибыл на фронт, но был удручен, обижен и даже растерян, когда оказался в отдельном артиллерийском полку тяжелых гаубиц. Работать здесь приходилось только микрофоном — повторять и передавать артиллерийские команды, в смысле которых он поначалу совершенно не разбирался, а кроме того, страдало и самолюбие радиста высокого класса, принимавшего на слух и передававшего ключом в минуту до двадцати двух групп смешанного текста. Но война заставляет забывать и не такие обиды. Вскоре он стал комсоргом дивизиона. А как человек легкого и уживчивого нрава, Саша утешался тем, что, будучи радистом взвода управления, мог выбрать время и надеть наушники. Изредка, прикрыв глаза, слушал он трескотню чужой морзянки или же сам брался за ключ и лихо выстукивал воображаемому адресату радиограммы, предварительно, конечно, отключив передатчик.

Сейчас, осторожно пробираясь лесом, он вспоминал все свои прежние невезения, ребячески смешные и пустые теперь, когда далеко-далеко за спиной на мокром поле остался лежать мертвый Муталиб, а сам он, Саша, одиноко, ловя каждый звук, бредет в неизвестность…


В один и тот же лес они вступили с интервалом в час: сперва Саша, затем — Белов, вошли, не ведая о существовании друг друга.

Белов сразу обзавелся оружием: выломал увесистую сырую палку. Часто озираясь, он недоверчиво продвигался вперед, придерживая шаг там, где кусты были погуще, а деревья теснее жались друг к другу. Лес не внушал ему доверия, как место, где укрытия ищет не только дичь, но и охотник. И это чувство все время толкало Белова к полянкам и прорубкам, тут глазу его, привыкшему далеко и зорко видеть в открытой степи, было легче просматривать даль, нежели предугадать, почувствовать опасность в таинственной путанице кустов, за которыми темнели деревья, а дальше — опять непроглядные кусты и снова — сомкнутые стволы, хотя он и понимал, что именно густой лес и есть самое надежное место.

Нестерпимо донимал голод. Тощий вещмешок был пуст. Пошарив поначалу по кустам палкой, а затем разбирая упругие стебли пальцами, Белов неумело попытался отыскать ягоду. Не сразу, но все же нашел несколько сморщенных черничин, затем еще; в ежевичных зарослях повезло больше — набрел на щедрую делянку, давно обмежеванную под вырубку, где на веточках омертвело синели мелкие усохшие комочки. Он быстро обобрал все, что мог, присев на корточки, не побрезговал и осенним оброном, еще не сгнившим, мокнущим на палых, почерневших листьях.

Тревога, мысль об уходящем времени в конце концов согнала его с места, и Белов двинулся дальше, наверстывая потерянные минуты. Постепенно привыкая к тишине и шорохам леса, он думал теперь лишь о том, как бы не заблудиться, — лес уже обжимало первое дыхание сумерек короткого дня, а ночлега себе Белов еще не придумал…

На просеку он вышел внезапно, будто кто вытолкнул — так неожиданно она возникла, пробив лесной массив и распахнуто уходя в его глубину.

Хоронясь за кустами, Белов пошел вдоль просеки, обрадованно замечая, что она постепенно поворачивает на северо-восток. Теперь он не боялся, что заблудится: узорно выделялись в колеях недавние следы колес.

Так и шагал он, приободрившись, не замечая ни верст, ни времени, пока темнота не выела последнее сумеречное свечение угасающего дня, долго стоявшее меж черными ветвями…

В овражке Белов нагреб листьев, собрал, шаря впотьмах, ветвей, что посуше, и присел передохнуть. И сразу же голод, усталость и слабость закачали его. Прикрыв глаза, он повалился на бок, чувствуя, как сон мягко пеленает, уносит подальше от забот долгого, трудного дня. Проспал он два или три часа и снова вернулся к просеке, которая пугала его и вместе с тем манила.


Слабый утренний свет уже отделял кусты от деревьев, а ствол от ствола. Развязав лямки вещмешка, Саша подсчитал запасы провизии: зная, что путь к фронту предстоит нелегкий и неблизкий, он наказал себе есть два раза в сутки: утром и перед сном — не любил ложиться спать голодным.

Оставалось у него две килограммовые банки тушенки, кусок зажелтевшего старого сала в тряпице, десяток сухарей, два больших куска рафинада, шесть брикетов пшенного концентрата, немного спирта во фляге. При этом подсчете мысли Саши невольно все делили надвое, и все делилось, было четным — вторая половина принадлежала Муталибу. И право на эту половину смущало Сашу; ему казалось, будто он отбирает ее у спящего, который вот-вот пробудится и спросит о своей доле.

Экономно поев, определившись по карте и перекинув автомат через плечо стволом вниз, Саша двинулся в путь.


Ветер шумел в верхушках деревьев. Иногда из сине-черных туч начинал падать снег, зима будто брала разгон.

Просека привела Белова к поляне, он постоял за кустами, что-то прикидывая, подозрительно оглядел поляну и все же решил обогнуть ее лесом, но едва отошел, как наткнулся на старый почерневший улей. С трудом отворотив для удобства лицевую доску, скрипнувшую гвоздями, Белов пошарил рукой внутри и на- щупал кусок обломанной соты. Он вытащил ее, заглянув в улей, но, кроме нескольких высохших пчелиных телец, ничего не обнаружил.

Соты были запечатаны, пахуче дышал темный воск. Белов разламывал его зубами, высасывая душистые капельки меда. Покончил он с этим быстро, на ходу. И пока огибал поляну, на которой прежде, видать, была пасека; все надеялся найти еще ульи, однако тот, первый, был и последним…

И снова он шел вдоль просеки, уже по другой стороне поляны, облизывая липкие от меда губы. Все острее и беспощадней, о чем бы ни думал, свербила мысль о еде; сосредоточивала на себе, будоражила воспоминания, связанные с нею. «Сколько же я еще смогу?» — думал Белов, вслушиваясь в себя, чувствуя, как во впалом животе холодно перекатывается голодная боль…

Машину он увидел на самом повороте просеки. От неожиданности остолбенел, судорожно, сухим горлом вдохнул сразу загустевший воздух. Машина была наша — «эмка». Замерев за кустами, Белов ждал, как показалось ему, очень долго, но никто не появлялся. Разглядывая машину из своего укрытия, он заметил, что скаты осели до дисков, из-под передних колес вытянулась темная лужа масла, и, уверившись, что машина брошена, пошел к ней. Спущенными были все четыре ската. Видимо, перед уходом люди просто расстреляли их; на крыльях виднелись пулевые отверстия; очередью изрешетило радиатор; ухитрились как- то пробить и картер. Белов заглянул внутрь. На заднем сиденье валялась кожаная куртка, карманы ее оказались пусты, на подкладке под внутренним карманом — бурое пятно засохшей крови.

Белов снял подушку сиденья, под которой обычно шоферы держат свое, особое хозяйство, и взгляд его обрадованно заметался — так много тут было всякого добра: брезентовый чехол с инструментом, банка с солидолом, пакля, банка с гайками и шайбами, аккуратно сложенный танкистский комбинезон, офицерская полевая сумка, не из кирзы, а еще довоенная — из толстой, как ее называли, «спиртовой» кожи, что так хороша на подметки, выскобленный до блеска плоский немецкий котелок с крышкой, тугой сверток в белой тряпке. Белов, торопясь, стал разворачивать его, почему-то решив, что в нем-то и есть съестное. В свертке же лежал по-складски густо смазанный здоровенный маузер, но коробка магазина была пуста, патронник — тоже. В полевой сумке он нашел облезшее зеркальце, опасную бритву, помазок, кусок мыла, а в тугих гнездах торчало два обломанных карандаша. Зато в нижнем, надколенном кармане комбинезона обнаружился начатый брикет пшенного концентрата.

Воду Белов заметил метрах в ста от машины в бочажине, у которой, журча, змеился тоненький и короткий родниковый ручеек. Набрав сушняка, Белов сложил его крест-накрест неплотной кучкой, среди инструментов отыскались напильник и старый перочинный ножик с двумя лезвиями, одно, правда, оказалось сломанным у основания. Намотав на длинную ветку паклю, он опустил ее в горловину бака и, вытащив уже пропитанную бензином, сунул в сушняк.

Поискав у родничка, Белов принес несколько небольших голышей, вытер о шинель и, примостив около пакли, начал чиркать напильником. Но искр не было. Долго и терпеливо возился он, меняя камешек за камешком, пока не отыскал нужный, выметнувший из-под напильника россыпь искр.

Веселый огонь шевельнулся в пакле, побежал по веточкам, извиваясь, будто отыскивая наиболее сухие места на них. Белов протянул руки к огню, пошевелил пальцами, вдохнул ноздрями горьковатый, отозвавшийся тоской дым…

До сих пор он все делал не торопясь, трезво, расчетливо, вроде забью о голоде, боясь спешкой что-то непоправимо испортить. Теперь же, когда в котелке булькало и легкий пар касался его лица, заторопился. Что-то дрожало внутри. Выструганной, как лопатка, широкой плоской деревяшкой он часто помешивал кашу, обжигаясь, нетерпеливо пробовал, заранее остро, до дурноты чувствуя ее вкус. Когда же, наконец, каша показалась ему готовой, он начал есть, почти ничего не ощущая, торопливо глотая большие горячие комья. Потом стал сдерживать себя, кашу подолгу держал во рту, жевал медленно, чтоб растянуть удовольствие и не повредить отвыкшему от горячей пищи желудку.

Съел он полкотелка и устало отодвинул его, хотя мог, конечно, умять весь, но пересилил себя, помня, что остатком должен будет перебиваться бог весть сколько еще времени.

От еды вдруг потянуло в сон, но, превозмогая дремоту, Белов поднялся, вернулся к машине.

Зеркало испугало Белова: из помутневшей стеклянной глади выплыло незнакомое, заросшее щетиной, изможденное лицо, под скулами темные провалы, а зеленые глаза так зло и подозрительно сощурены, будто глянул кто-то чужой, неожиданно встретившийся в этом лесу.

Потом он посмотрел на руки. Огромные, грязные, в засохших ссадинах, с большими темными дугами под ногтями, они тоже показались ему чужими. Белов усмехнулся и горестно покачал головой.

Был он человеком чистоплотным и даже брезгливым. Бывало, Галя вымоет помидоры, подаст на стол, а он все равно осмотрит каждый, прежде чем съесть, за что всякий раз Галя его незло поругивала.

После смены, поднявшись из забоя, дольше всех полоскался он в душевой, а потом разомлело, с удовольствием сидел в предбанничке полуодетый и, не торопясь, вычищал ножичком из-под ногтей набившуюся угольную пыль, чувствуя, как вся сила его крепкого тела приливает к большим отяжелевшим рукам, еще час назад сжимавшим судорожно бившийся в них отбойный молоток. А дома перед сном — так уж привык — Галя все равно грела на кухонной плите воду в оцинкованном баке, в котором кипятила обычно белье, выливала воду в овальную, обитую обручами большую лохань, называвшуюся в их местах на украинский лад «балия», и весело купала его, едва умещавшегося в этой лохани. А он, молчун, тихо посмеивался, подставив Гале сухощавую, в гибких полосах мышц спину, доподлинно зная, как сейчас выглядит Галя, босая, только в юбке, одна бретелька белой полотняной сорочки свалилась с мягкого плеча, круглое лицо в испарине, и на нем — через высокий лоб — взмокшая русая прядь; глаза смеющиеся, озорные, счастливые; сильные полные руки по кисти в шипучей пене, и один пузырек ее, щекоча, сохнет у Гали на щеке, а она налегает на жесткую мочалку, купленную как-то в Сочи на базаре, и трет, как рашпилем, а он терпит, иногда притворно охает: «Тебе бы, Галина, рубанком фуговать…»

Надо же, что вспомнилось!

Он пошел к бочажине, скинул гимнастерку, вымыл руки, тощим помазком взмылил бороду. Густо отросшая, она трудно поддавалась чужой незнакомой бритве, давно к тому же не правленной, — пощипывало кожу, но второй раз пошло глаже, и Белов почти выбрился, ополоснул лицо, вымыл в ледяной воде ноги, вытер их гимнастеркой и снова вернулся к машине.

Комбинезон, обнаруженный там, в плечах оказался с запасом, правда, коротковат, но с сапогами, если заправить внутрь, сойдет. Кожанка тоже почти в размер, вот рукава только намного короче, чем нужно. Хозяин вещей, видимо, был человеком плотным, но росту невысокого… Кто он? И жив ли?..

В карманы комбинезона Белов распихал все, что решил взять с собой. Поверх кожанки надел шинель; сунул в карман маузер. Гимнастерку, всякую мелочь и котелок с остатками загустевшей каши затолкал в вещмешок. Полевую сумку на длинном ремешке перекинул через плечо.

Снарядившись, в той же бочажине вымыл тряпкой сапоги, стал смазывать их солидолом из банки, стараясь плотнее забить шов между головкой и подошвой. Он не жалел, что потратил здесь много времени: почувствовал себя бодрее и увереннее, а это всегда считал для себя особенно важным. Он рано осиротел и потому привык всю жизнь в главном полагаться на себя, на свой выбор, уверовав: все, что делал или решал сам, никогда не подводило ни его, ни других, предпочитал сделать и за другого, но взамен получить убежденность, что все сделано и сделано так, как надо. То, что предстояло ему дальше, было таким трудным, что лишь надежда на себя и могла подсказать решения, в которых не должно оставаться места для сомнений.

Только теперь отпустил его страх, который был прежде неведом: страх пленника, когда бессмысленно, ни за грош можно погибнуть от прихоти конвоира. Его не пугало одиночество, он был готов к тому, что многое предстоящее зависит теперь только, от него самого, разве что какая случайность… Тут уж как сумеешь.

За последние полгода наступательных боев, когда вызволили уже большую часть Украины, судьба несколько раз сводила Белова с «приймаками». Это были солдаты, не сумевшие по разным причинам выбраться из окружения 41-го года к своим. К холодам они потянулись ближе к жилью — на хутора и в села. Были среди них и бежавшие из плена, и такие, кого в беспамятстве подобрали после откатившихся дальше на восток боев местные жители. Многие, отлежавшись, уходили при возможности к партизанам, иных приютившие их люди выдавали за родственников или просто прятали, дожидаясь прихода наших.

Снова призванные затем в армию, солдаты эти вливались в общий строй. Отношение к ним было разное: кто подтрунивал, посмеивался над ними, кто сочувствовал, а некоторые, откровенно презирая, осуждали. Белов молчаливо приглядывался к ним, как бы изучал. Люди эти не сумели, как полагал Белов, сделать чего- то последнего, что уже зависело только от них. А вот почему — это его и занимало, поскольку он считал, что всегда есть что-то последнее, что живет в тебе самом и на что в самом крайнем случае можно опереться. Поначалу он с любопытством наблюдал «приймаков», затем интерес к ним пропал, поскольку со временем жизнь их растворилась в общем солдатском быту, в равной для всех судьбе, подчиняясь одинаковым для всех законам.

Теперь, оказавшись почти в таком же положении, как и те люди, вспоминая их, Белов думал о том, сколько раз и из чего судьба предлагала им выбирать, сколько еще и ему она предложит…


Склоненную фигуру Белова Саша увидел, выходя из чащи к просеке. Спрятавшись и приготовив автомат, Саша наблюдал, как незнакомец мыл у ямы сапоги, старательно протирал их, окуная тряпку в железную банку. Похоже, он был один.

«Смотри, какой аккуратный… Кто же это? — Саша всматривался в незнакомца. — Шинель наша… Переодетый немец? Здесь? Зачем?.. Может, дезертир?..»

Скрываясь за кустами, за стволами деревьев, Саша приблизился. Спина незнакомца — сильная, широкая — была почти рядом. Комбинезон, кожанка, шинель рядового… Странное обмундирование, слишком много всего. Чужое, что ли?

— Не шевелись! Руки вверх! — скомандовал Саша.

Команда была понята сразу, человек выпрямился и поднял руки.

— Кругом! — приказал Саша.

Белов повернулся и увидел молоденького солдата, шинель под ремнем ловко оправлена, застегнута на все скобочки, ППШ. И палец на спусковом крючке не дрожит, не елозит… «Наш! Неужто наши уже здесь?» — подумалось радостно.

Какое-то время оба стояли, не зная, что делать дальше. Белов, остро поглядывая, решал, как начать разговор, — мешал наведенный автомат. Саша думал, как быть с плененным.

— Ну, налюбовался? — первым начал Белов.

— Вы кто? — спросил Саша, подходя ближе.

— Руки можно опустить? — усмехнувшись, уклонился Белов.

— Опустите, но держите по швам. Зачем и откуда идете? Документы? — Саша отметил, что этот странно одетый человек гладко выбрит.

— Иду издалека. И куда — отсюда не видать, — медленно ответил Белов. — Фамилия моя тебе не нужна. Веди к своему командиру… Только время теряем…

— Не юлите. Что делаете здесь?

— Не отвечу, пристрелишь? Ты-то чего сам шепотом разговариваешь? — ухмыльнулся Белов.

Уверенность, независимость, сквозившие в манере разговаривать, в жестком взгляде немигавших воспаленных глаз незнакомца, смущали Сашу. Белов понял это, оглянулся и, расслабившись, присел на поваленную ольху.

— Ты-то кто сам, если не военная тайна? — спросил он.

— Вам знать необязательно.

— Я тебе расскажу, кто ты. Хочешь? — осенило Белова.

— Любопытно, — хмуро ответил Саша. Его начинали раздражать то ли нахрапистость, то ли сила и самоуверенность этого человека, не желавшего отвечать на, казалось бы, прямые вопросы. «Рубануть — и дело с концом, — шевельнул Саша пальцем на спусковом крючке. — Выбрился, как на свадьбу… Время с ним теряю».

Белов был почти уверен, что этот молоденький солдатик наш, свой; надо бы как-то договориться с ним, чтоб отпустил, и Белов одобрительно вспомнил:

— Лихо ты фрицев заделал… там, в поле… Друга твоего видел… Что же не закрыл ему глаза, не похоронил? — Он неотрывно смотрел Саше в лицо и сразу заметил, как оно дрогнуло. — Торопился?.. Нет, значит, здесь наших…

— Заделал — не заделал — не ваша забота.

— Как знать, — перебил Белов.

— Мы ведь тут не в лото встретились поиграть. Последний раз спрашиваю: куда идете?

— Из окружения, к своим, — отчеканил Белов.

— Полк, дивизия?

Белов назвал. Эту дивизию Саша знал, на участке обороны названного полка он и Муталиб переходили линию фронта. Значит, дивизия отступила… Вот в чем дело!.. Если, конечно… этот говорит правду.

— Оружие есть? — спросил Саша.

— Вот. — Белов отдал маузер. — Пустой…

— Значит, попутчики? — прищурив глаз, все еще проверял незнакомца Саша.

— Вместе нам ни к чему, — покачал головой Белов. — Поодиночке вернее. Меньше шуму и больше согласия…

— Странно вы рассуждаете… Вдвоем все-таки надежнее.

— Одолжил бы ты мне для надежности десяток патронов маузер снарядить. Авось отдам при случае… И пожелаем друг другу счастливого пути.

— У меня ведь и карта…

Да я и без нее могу… Нюх у меня на них теперь собачий, — Белов вспомнил о фельдфебеле, его зубах и широкой бычьей шее. «Вот привязался, — думал он о Саше. — У него и патроны, и харч, наверное… Но одному надежнее. Кто знает, что он за малый?.. В такой дороге несогласие — смерть».

Теперь они сидели оба на ольхе. Саша достал кисет. Предложил. Он видел, с какой жадностью и вместе с тем осторожностью Белов сыпал махру в обрывок газеты, как плотно и умело сворачивал самокрутку, как медленно и глубоко затягивался, прикрыв от наслаждения глаза.

— Давно не курил, — сказал Белов, слюнявя самокрутку у низко обгоревшего края, чувствуя, как легко и приятно кружится голова. — Так что, дашь патронов?

— Не понимаю вас. — Саша пожал плечами.

— Настырный ты хлопец! Боишься один, что ли?

— Вы что, не представляете, где мы? — не отвечая на обидный вопрос, спросил Саша.

— Ладно, — погодя отозвался Белов, экономно погасил окурок, спрятал в карман. — Хочется тебе вместе со мной? Идем. Только помни: в няньки не гожусь, делать буду то, что сам определю, с советами не лезь и вопросами душу не тревожь.

— Да-а-а… Условия… — протянул Саша. — Возьмите свою бесполезную игрушку. — Потом развязал вещмешок, зачерпнул горсть патронов от автомата. — Нате… — но задержал руку. — А может, вы дезертир?

— Дезертир? — сверкнул Белов глазами, не принял шутки. — Значит, никак по твоей мерке не выше?.. Прыткий ты, солдат. Поглядим, не упреешь ли, — и сердито умолк. Не глядя на Сашу, вытащил из маузера обойму.

— Возьмите патроны. — Саша протянул руку.

— Много я с тобой слов потратил, — сказал Белов, — на неделю вперед лимит израсходовал… — Он поднялся, вогнал отяжелевшую обойму в маузер и сунул его в карман шинели…

Шагали они молча. Белов — впереди. Саша поспешал следом, вопросов больше не задавал, а знать хотелось: как, при каких обстоятельствах его попутчик оказался в окружении, почему так странно одет, в каком звании. Подумывал даже, не зря ли увязался за ним, ведь выходило — сам напросился. И теперь все складывалось так, что вроде попал в подчиненные к человеку, о котором ничего не знает и который не желает ни спрашивать мнения, ни выслушивать советов в рискованной, полной неизвестности дороге, где на каждом километре их может подстерегать судьба Муталиба…

На редких привалах они почти не разговаривали. Разве только о самом необходимом, что неизбежно заявляло о себе на долгом и трудном пути. Но получалось, что если Саша и задавал вопрос, то как бы испрашивая разрешения…

От еды, от Сашиных запасов Белов не отказывался, но брал деликатно, самую малость, будто задолжать боялся, а о себе сказал Саше лишь то, что зовут его Петром Ивановичем.

Отходчивая натура Саши требовала общения, но постепенно он привык, смирился с молчаливостью попутчика, которая поначалу удивляла и отталкивала его в Белове. А тот не спеша вызнавал у Саши, откуда он родом, каким военным делом был занят, как давно на фронте, зачем оказался в тылу, расспросил и о том, как погиб Муталиб. И все Сашины рассказы завершал одинаково, одной фразой: «Давить их, паскуд, надо!» И при этом смотрел на свои огромные руки, сжимал их, а Саша дивился скрытой в них силе, не зная, что в эти моменты Белов мысленно видел перед собой лицо коротышки фельдфебеля из конвоя, его бычью шею со вздувшейся жилой, которую так хотелось тогда поймать в пятерню, сжать, скрутить.

Этот коротышка и пристрелил сержанта Шарыгина из роты автоматчиков, единственного во всей колонне пленных знакомого Белову человека. У Шарыгина были пробиты легкие, он задыхался, терял сознание. Всех их загнали под открытые навесы, где прежде колхозники из Щуровки сушили лен и хранили тресту. Немцы наскоро обнесли эти загоны колючей проволокой. Ветер продувал их, налетая то с одного, то с другого конца поля, пронизывал до костей, забирал остатки тепла, уносил его… Белов сидел, привалившись спиной к столбу, в голове все еще звенело после контузии, мысли путались, кидало в дрему. День тускнел, дождь вымыл из него последние проблески чистого света, монотонно стучал по навесу.

Фельдфебель подал команду строиться, но Шарыгин подняться больше не смог, и его пристрелили. Конвоир тащил труп за ноги в кювет по чавкающему черному месиву, на мертвом задралась одежда, и по глазам полоснула беззащитная белизна молодого тела с коричневым родимым пятнышком на впалом животе. Большим, облепленным черноземной мякотью сапогом конвоир уперся в податливое, еще не застывшее тело, спихнул в кювет. Белов скрипнул зубами, словно это его проволокли по залитым ледяной водой колдобинам, по холодной липкой грязи и пнули под ребра, оставляя на коже навечно след родной земли, налипшей на чужой сапог…

Постепенно Белов тоже привыкал к Саше и уже, пожалуй, не испытывал особых сожалений, что взял его с собой, хотя понимал, что ровность их отношений еще не прошла проверки, не споткнулась ни обо что на пути, который до конца гладким быть не может. Иногда, вспоминая все, что приключилось с ним, Белов вспоминал и комбата, и тогда вновь думал: что же в конце концов стряслось с той батареей, до которой он так и не добрался, вышла ли из окружения, нашлась ли?..

Большой снег повалил неожиданно, стало суше, но и холоднее, небо свежо засинело; красное солнце, продравшись сквозь чащобу, розовыми бликами засияло на молочной коре берез, колкий морозец прихватил лицо, в разреженном воздухе яснее ощущались звуки и запахи леса…

Дым они почуяли, когда по глубокому уже снегу взбирались на косогор, куда, отделившись от лиственного леса, зеленым клином выползал хвойный массив, и вскоре на краю молодого ельничка увидели летний егерский сруб, на снегу горел костер, а возле костра на лапнике сидели трое наших солдат. Над костром висел котелок, один из солдат сказал: «Ну, братва, кашу сварганил, пальцы оближете!»

И прежде чем Белов успел поднять руку, удержать Сашу, тот шагнул из-за кустов, выставив на всякий случай автомат.

— Кто такие? — окликнул Саша.

Двое схватились за карабины, но третий, в шинели без ремня, цыкнул.

— Вы что, очумели! Не видите, свои!

Вслед за Сашей вышел и Белов.

— Костер загасите, — зло сказал он, недовольно изучая незнакомцев. — Вояки, мать вашу, нашли место, где жечь. Учил вас немец, да недоучил!

Те, что с карабинами, сквозь узкие щели глазниц грустно смотрели на Белова и Сашу. Были они по- восточному темнолицы, высокоскулы.

«Вроде узбеки, — подумал Белов. — Лицо третьего показалось знакомым — осунувшееся, рябое. — В колонне, кажись, был со мной. Неужто ушел там же, у переезда?» — присматривался Белов.

— Куда путь держите? — спросил он.

— Я утек из плена. А эти — окруженцы. — Рябой назвал полк, бывший в арьергарде дивизии, прикрывавшей отход армии. — Самаркандские они. Народ южный. Три недели, как на фронт прибыли, а вот попали уже! Ноги подморозили. Вчерась в лесу встретились мы. Теперь вот к своим вместе топаем.

— Так не дотопаете, — хмуро сказал Белов. — В избушке, конечно, теплее, да немец вас тепленькими и накроет.

— Если можно, мы бы с вами? — попросил рябой. Он, похоже, вспомнил, узнал Белова. — Тикать — так разом.

— Тикать? — переспросил Белов. Ему не понравилось, рябой произнес это так, будто других слов и не оставалось. — Значит, ты тикать, а я тебе штаны держать, чтоб не упали? — Он отвернулся и, пригнувшись, заглянул в окошко сруба.

— В компании, товарищ командир, лучше. Не так боязно, — робко произнес рябой, обращаясь теперь к спине Белова.

— Ишь, уже и командира себе нашел! А сам что? — не оборачиваясь, ответил Белов. — Компанией хорошо водку пить. А тут шуму много будет с твоей компанией.

— Дак мы тихо будем, товарищ командир. Что прикажете, будем исполнять. Организуемся…

Пока он говорил, узбеки молчали, с надеждой переводя взгляды с Белова на Сашу, а с них на своего заступника. Оба, пожалуй, одного возраста, сколько им, не угадаешь, но ясно было, что давно немолоды.

— Ну, хорошо, — сказал Саша. — Собирайтесь.

Белова словно ожгло — выпрямился. Новички пошли в избушку за вещами.

— Вот что, радист, — процедил Белов, — мне ты компанию не подыскивай. Ежели тебе одному скучно, не держу, уходи с ними. — Его задело Сашино распоряжение, то, что он, даже не посоветовавшись с ним, принял самостоятельное решение, хотя беспомощность и изможденный вид новичков шевельнули и в его душе жалость, пробудившую на миг воспоминание и о его, Белова, собственных тяготах и бедах.

— Не дойдут они сами, Петр Иванович, — тихо сказал Саша. — Люди неопытные, пожилые.

— Кто знает, может, это они меня с собой берут, а не я их, — усмехнулся Белов, а сам подумал: «Конечно, чем нас меньше, тем мы ловчее. А то каждый пойдет характер показывать, и начнется: кто в лес, кто — по дрова. А это гибель… Да и какой из меня помощник?.. Самому бы кто помог…» Он понимал, что двое пожилых людей, да еще с обмороженными ногами, будут в тягость, намного усложнят и его, Белова, личную задачу: как можно быстрее выбраться к своим. Осторожность, обострившаяся с момента побега, все еще цепко держала его. — Поторопи их, — вздохнув, сказал он Саше…

Теперь шли медленнее — впереди по-прежнему Белов, а замыкающим — Саша. Снегу навалило много, торили дорогу с усилием. Лес становился реже, низкорослей, обрываясь у больших открытых полян, над ними в лучах солнца под ветерком искрилась снежная пыль. К ночи мороз крепчал. Неоформившаяся луна, желтая, как обглоданная кость, роняла сквозь ветви выстывший свет, вокруг нее в черном небе, будто шевелясь от стужи, помаргивали чистые звезды, и снег казался голубоватым пухом, под которым тихо и тепло.

Саша научил Белова пользоваться картой, и теперь тот знал, что предстоит им пересечь полевую дорогу, шедшую от Щуровки к деревне Кременцы, что за Кременцами — река, глубокой петлей поворачивающая к востоку, и все прикидывал, как и когда выйти к дороге и где переправляться через реку.

Молчаливая уверенность, с какой Белов вел за собой четверых, не позволяла задавать лишних вопросов, не допускала просьб, и поэтому чаще всего разговаривали между собой лишь Ульмас и Шараф — земляки-самаркандцы. Их негромкая, неспешная речь звучала для Саши таинственно, и порой ему казалось, что в этом незнакомом ему гортанном говоре и звучат самые важные, самые насущные и необходимые слова о смысле человеческого бытия…

Потом Саша стал замечать, что Шараф почти не разговаривает с земляком, идет медленнее, обреченнее, ест с неохотой, а присев, начинает раскачиваться, постанывая и потирая ноги. И как-то во время вынужденной остановки, когда Шарафу потребовался отдых, Ульмас сказал Саше:

— Скажи командиру, пусть ваша все уходят. Ульмас останется с Шарафом. Ноги совсем плохой у него, — и тревожно посмотрел на Сашу темными тоскливыми глазами.

— Нельзя так, Ульмас, — ответил Саша. — Не по- советски это. Пойдем все вместе.

— Ты хороший человек, Сашка, — кивнул Ульмас и отошел к Шарафу.

Об этом разговоре Саша сообщил Белову.

— Ишь, чего удумали!.. — покачал тот головой — Чего уж тут… Приглядывай за ними!..

Дорога, которую им предстояло перемахнуть, тянулась под высокой крутой насыпью, а дальше, за ее широкой колеей, вел к лесу долгий спуск, заметенный нетронутым снегом.

Вроде все Белов учел: нашел кустарник, близко подступавший к насыпи, и самое низкое, единственно пологое место на ней, но когда подполз к краю и глянул вниз, отшатнулся: прямо под ним на дороге стоял автофургон и два немца, подняв капот, возились в моторе.

Саша, лежавший в кустах с остальными, видел, как Белов предостерегающе поднял руку.

Немцы не могли завести двигатель, гоняли стартер, ковырялись в трамблере, устав, садились покурить, прихлебывали из термоса, над которым поднимался парок. Потом разожгли паяльную лампу. Сильное пламя, почти оторванное от сопла, с гудением ударило в морозный воздух, и стало видно, как он тепло колышется над синей струей огня. Немцы выкрутили свечи, прокалили их, протерли и вновь поставили на место, но и это не помогло, машина не заводилась.

Сцепив зубы, чувствуя, как холод дрожью бьет тело, как деревенеют ноги и руки, Белов ждал. Почти физически ощутимое время тягуче текло в тишине, которую пробивало лишь гудение пламени паяльной лампы.

Белов уже склонялся к рискованному делу: пристрелить немцев, заведомо зная, что этим выдаст свой след для погони так невыносимо, до саднящей боли в груди было лежание на снегу, — когда на дороге со стороны Кременцов показалась женщина в валенках, в платке, накрест перехватывавшем ватник.

Немцы с криком бросились к ней, остановили, стали что-то объяснять, размахивать руками, толкать автоматом. Женщина закивала, видимо, поняла, повернулась и пошла назад, а немцы вернулись к машине.

«За подмогой отправили?» — подумал Белов и опять стал ждать.

Уже смеркалось, когда подъехал бронетранспортер, с трудом развернулся на узкой дороге и, захватив фургон на буксир, потащил в сторону Кременцов. Условленно махнув рукой, Белов первым скатился с насыпи, перемахнул через дорогу и быстро, не оглядываясь, глубоко увязая в снежной целине, взметая белую пыль, побежал. За ним посыпались остальные…

В лес они вошли, когда на западе догорала узкая малиновая щель, прорезанная последним солнечным лучом, прижатая к горизонту темнеющим небом, от ее света еще розово дымился снег.


Белов не знал да и не мог знать, что дивизия его в общем-то сохранила боеспособность и значительный личный состав, но часть людей потеряла; отсеченные, отрезанные от своих, дрались они в окружении, а позже, оказавшись в немецких тылах, выбирались поодиночке и группами. Не знал он и того, что контрнаступление немцев захлебнулось, осталось почти безрезультатным и никакого существенного значения для общего итога не имело.

Чутьем солдата, воевавшего с первого дня и за последний год привыкшего наступать, наступать, наступать, Белов мог догадываться о временном характере последних событий, о необратимости нашего размаха, который он уже улавливал даже в мельчайших деталях фронтового быта, менявшегося и обновлявшегося на его глазах часто и быстро, а главное — по- иному, отличительно от того, что помнил по 1941 году.

Но понимал Белов и другое, что, как бы хорошо все ни складывалось в масштабах войны в целом, для него, бредущего по немецким тылам, все это — пока слишком далекое, почти неосязаемое, не убавляющее ни риска, ни горечи, ни опасностей, ни холода, ни усталости: война есть война, а немцы остаются немцами. И чем ближе продвигалась прифронтовая полоса, тем осторожнее вел он свой маленький отряд, загодя зная, что встречи с немцами не миновать, но избегать ее нужно до того момента, за которым уже явственно увидится свободный путь…

Стоя на опушке, изучая санный след, он думал, как лучше выйти к реке: лесом ли, хотя это и дальше, или ближней, но открытой дорогой через пойму…

Он проторчал на опушке минут двадцать и не спеша двинулся обратно, гадая, сообразил ли радист и этот рябой Илья Стаников собрать для костра хворосту.

Белов свернул за кусты и, приближаясь к месту привала, еще издали увидел возле Саши и Ильи шестерых человек. Все мирно беседовали, курили. Один — в танкистском шлеме, в распахнутом ватнике и ватных брюках поверх комбинезона, с кобурой на боку — взмахивал рукой, улыбался.

— Я как приметил вас, замер, — говорил он Илье. — Гадаю, кто же? Разведка из большого отряда? Ты ему, — указал он на Сашу, — чего-то толкуешь про кого-то: «Падло». Все, думаю, это как пароль, нашенское! — засмеялся танкист. — Значит, свои, надо швартоваться… Кто же у вас старшой?

— А вон. — Илья заметил над кустами фигуру Белова.

— В кожане?.. Вроде комиссар?..

— Он, — кивнул Илья.

Белов подошел и молча, неторопливо стал разглядывать так неожиданно появившихся людей.

— Принимай пополнение, комиссар! — Танкист вскинул ладонь к виску. — Старшина Леонтий Тельнов. 26-я отдельная танковая бригада. Курс — на базу. Со мной пятеро: два сапера, трое из матушки-пехоты. Пять стволов: «ТТ», два ППШ и две винтовки. Один добудет себе оружие в бою. — Он протянул Белову руку.

Тот пожал ее, соображая, как быть, разгадывая интонацию, с какой старшина произнес «Принимай пополнение, комиссар». Насмешливо или просто весело? С чего бы тут веселиться?

— Пополнение, говоришь?

— Так точно!

— Шестеро вас?

— Маловато, конечно, но все же… Может, еще кто подобьется.

— А нас, знаешь, сколько? — спросил Белов, пропуская обнадеживающую фразу старшины.

— Наверное, пока толкуем, твои люди за кустами нас уже на мушке держат?

— Не удержат, — усмехнулся Белов. — Пятеро нас, старшина.

— Шутник ты, комиссар. Проверяешь?

— Что мне тебя проверять?

— Все равно, — махнул рукой танкист. — Принимай, комиссар, под свое кожаное крыло. Раз уж вышло так, значит, судьба нам вместе.

Белов смутился — экий неожиданный оборот: целая команда да еще «под крыло»! Сам не пробьешься, погибнешь, сам за себя и отвечай. А тут бери ответственность за чью-то судьбу, а может, и жизнь! Он посмотрел на Сашу. Тот отвернулся, сделал вид, что не понял…

— Немцев встречал? — спросил Белов старшину.

— Еще встретим, — подмигнул танкист. — Располагайся, братва, — повернулся он к своим, полагая, что все улажено.

— Встретимся так встретимся, — усмехнулся, понимая, что все решилось само собой, Белов.

Кроме оружия, у вновь прибывших были вещмешки, кое-какой харч в них. Всяк ел свое.

Илья вертелся возле старшины, ждал, не перепадет ли чего.

Белов сидел в сторонке вместе с Сашей, медленно жевал сухарь и неодобрительно взглядывал на Илью, прислушивался к его разговору с танкистом.

— Слышь, — спросил старшина, — что это ты без ремня, без оружия, как с гауптвахты?.. Обтрепанный да тощий какой-то…

— Из плену мы. Утекли, — озираясь, тихо ответил рябой.

— Кто это «мы»?

— Я вот и он. — Илья дернул бровью на Белова.

— Да ну?! — удивился Тельнов. — А я думал, что вы все из окружения. Неужто в плену? — водил он взглядом по рябому лицу Ильи, будто отыскивал в этом лице уже некую печать порчености. — И как там?

Илья с ужасом покачал головой, словно перед его взором неслышно возникло все, что довелось пережить.

— Такое ни в книгах, ни в снах не бывает, — сказал он. — За один день там всего себя выяснишь так, как за всю жизнь не сможешь.

— Бьют?

— Не в том дело. В навоз тебя норовят обратить, в слизь, в тряпку.

— А он как? — Старшина посмотрел на Белова.

— Завидный человек, каленый. — Илья видел, что Белов прислушивается к разговору, и, может, не без расчета полагал, что тому эти слова придутся по душе.

И принялся рассказывать, слегка привирая о том, как бежали они у переезда и как Белов…

— Из командиров, наверно? — перебил танкист.

— А ты думал!..

Позже, когда Илья остался один, Белов поманил его.

— Ты вот что, герой, — Белов недобро сощурил глаз, — про плен наш поменьше звони. Особенно про наши с тобой подвиги там. — Он насмешливо скривился. — Какой я тебе командир?..

— Дак я что? Я просто ведь! — Илья испуганно отошел.

Когда стали устраиваться на отдых, старшина спросил Белова:

— Часового бы, комиссар?

— Я покараулю.

— Растолкай кого-нибудь на подмену. Хоть меня.

— Ладно, иди дави ухо. Лишнего у меня не поспишь…


Продуктов было совсем мало. Кто грыз одни сухари, запивая кипятком, кто варил концентрат, а кто и тушенкой лакомился, расчетливо и экономно опорожняя банку, не оставляя на стенках ни волоконца. У кого что было.

Белова это беспокоило: дальше будет хуже. Люди случайно встретились в пути и до этого не знали друг друга. Он догадывался, чем пахнет это неравенство. У одних разбудит зависть, у других — жадность и подозрительность… Тревожился Белов: в их положении это может стать гибельным, порушится все, даже самое надежное, что связывает людей… Теперь самое разумное, полагал он, объединить все продукты — что у кого есть — и питаться из одного котла. Предложить такое сразу не решился: ведь ни ему, ни Илье внести в общий круг было нечего. Илья кормился около старшины, а с Беловым делился Саша. Белов старался брать самую малость, да и то каждый кусок в горле чувствовал, вроде комок стоял. Саша заметил это, сказал:

— Петр Иванович, ешьте, пожалуйста. Не стесняйтесь, а то ведь и мне неловко. Не будет, значит, не будет ни у кого.

Белов молча кивнул и отвел глаза.

Но во время одного из привалов Белов все же решился:

— Я вот что думаю… Идем вместе, а с харчами по- немецки получается: мое не трожь. Выходит, у кого запас больший, у того и шанс верней выбраться отсюда… Сложить бы в один котел, чтоб всем поровну. Тогда всех нас надольше хватит… Хочу предупредить: ни я, ни Стаников своей доли не имеем. Так уж вышло…

Никто не высказался ни «за», ни «против». Молчали. И тогда старшина Тельнов сказал:

— Слышали приказ? Выполняйте!

Белов хотел поправить его: мол, не приказ это, не имеет он права им приказы давать, но старшина уже распоряжался:

— Освободить два мешка! Все продукты сложить туда! Живо! Один понесет Илья, другой я возьму. Кашеварить будет Ульмас. Вопросы есть? Все в порядке, комиссар, — веселея, доложил он Белову, беря под козырек.

Может, были и недовольные, но постепенно все образовалось, напомнило прежнюю солдатскую жизнь, когда ротный повар раскладывал черпаком из одного котла равные порции одинаковой для всех еды…

Продукты убывали быстро, да и не могло их хватить надолго на одиннадцать голодных ртов. А тут еще ночью Белов услышал шорох. Не шевельнувшись, приподнял веки и заметил, что Илья роется в мешке, который досталось ему нести. Пошарив, стал перекладывать что-то в карман, а когда обернулся, увидел неподвижный, давящий взгляд Белова. Замер, едва не вскрикнул. Белов приложил палец к губам.

— Положь на место! Еще раз поймаю, пристрелю…

В ночном морозном лесу стояла тишина, изредка, как от усталости, похрустывали ветки. Меж облаков лениво скользила луна…

Наутро Белов никому не сказал о ночном происшествии, не желал будоражить людей, не хотел, чтобы они оглядывались на того, с кем идут рядом, им и так хватало оглядок за спину…

Илья старался теперь держаться подальше от Белова, не мозолить глаза. С каждым трудным шагом группа удалялась от Кременцов, и с каждым километром суетливее и беспокойнее делался Илья, часто останавливался, озирался, трусцой догонял старшину и шел рядом, искательно заглядывая ему в лицо. Наконец не вытерпел:

— Как без жратвы дальше будем?

— Дикую козу подстрелим, — то ли шутя, то ли всерьез откликнулся Тельнов.

— Вот дела… Попытаться бы на выселках… Тут недалеко, — дернул простуженным носом Илья.

— Что за выселки?

— Дымари называются… Сродственники там у меня… Братовой жены сестра двоюродная… Баба добрая. Хозяйство свое было… Картошки даст хоть с полмешка. Может, там сала какого…

Тельнов остановился, посмотрел на Илью. Тот взопрел от ожидания.

— Что ж раньше молчал? — спросил старшина.

— Думал все…

— Долгий же для тебя это процесс… Ладно, потолкую с комиссаром! — И старшина заспешил догонять Белова.

— Рискованное дело, — выслушав, сказал Белов. — Ох, этот рябой! — подумав о своем, вздохнул.

— Зря ты. Все-таки из плена бежал он.

— Подвиг, что ли?

— Как ни есть… Продукты нужны. А риск… Куда ж денешься? Немцы вряд ли к ночи на выселки заявятся, они больше к деревням жмутся. Пошлем с Ильей еще двоих.

— Кого пошлешь? — усомнился Белов. — Нет, ежели идти, то мне самому…

— Сходим с тобой, а за старшего Сашку-радиста оставим.

— Ну-ка кликни рябого.

Илья заспешил, заторопился на зов старшины.

— Не брешешь? — спросил Белов, глядя Илье в межбровье.

— Истинная правда! — Тот затряс головой.

— Смотри, десять жизней в залог берешь. За них хоть и мало одной твоей, да все же твоя она, не ошибись…

Договорившись с Сашей, где ждать их, и посоветовав ему в случае чего зря и без выгоды в бой не ввязываться, а уводить людей, Белов пустил вперед Илью и двинулся за ним вместе с Тельновым.

Ночь выпала темная, когда вышли на открытое место, с полей пронизывающе ударило тугим ветром, выбило из глаз слезы. Шли по цельному снегу, проваливались по колено, пыхтели. Белов оглянулся. Лес стоял далекой черной стеной, словно отделив их от тех, что остались ждать под прикрытием сомкнувшихся деревьев. Километра через два набрели на гладко наезженный санный путь и, выбившиеся из сил, сразу ощутили, будто с ног отвалился груз.

Пять выселковых изб разбросанно ютились под обрывом холма, в низине, темные, будто покинутые, мертво поблескивали оконными стеклами. Забытым и ненужным казалось висевшее на длинном журавле ведро, высоко над обледеневшим колодезным срубом. Но в окне одной избы, пробиваясь сквозь глухое рядно, тепло и зазывно лучился свет.

Перед спуском с холма высились штабеля снегозадерживающих щитов. Когда-то колхозники расставляли их вдоль полей, но сейчас щиты лежали без дела и, наверное, потихоньку перекочевывали в печи. Меж двух штабелей была узкая щель. В нее и втиснулись Белов со старшиной, решив дожидаться здесь Илью, спустившегося вниз к избе своей родственницы.

Сквозную узкую щель продувало с обеих сторон, тяга была как в хорошем дымоходе, и Белов понял, что они тут быстро окоченеют, но ничего иного не оставалось…

Пугливо озираясь, Илья постучал в ближнее окно, погодя — еще. Но никто не отзывался. Он перешел к другому, у крыльца, и постучал смелее. Низкая занавеска шевельнулась, и слабо забелело, выплыв из темноты, приблизившееся к стеклу женское лицо. Женщина долго, видимо со сна, всматривалась в Илью, потом до него донесся слабый голос:

— Кто? Чего надо?

— Мотя! Это я… Илюшка Стаников… Пусти, Мотя…

Лицо женщины исчезло во тьме избы занавеска задернулась, звякнула щеколда, Илья оросился к крыльцу и юркнул в приоткрытую дверь, шепча:

— Я это, Мотя, я… Илюха Стаников… Признала, слава богу…

Хозяйка зажгла на блюдце фитилек, лежавший рядом с кусочком оплывшего сала.

— Откуда же ты? — скомкав у шеи ворот ночной рубахи, вглядывалась она в Илью.

— Из плена утек я, Мотя, — вдыхал Илья щемяще знакомый воздух обжитой избы. Он различал в нем запахи болтушки для скота — распаренной и размытой картофельной шелухи, смешанной с отрубями, запахи отгоревших в печи углей, вареной картошки, кисловатой опары, уютный дух высыхавшей овчины, теплой постели и не остывшего от сна женского сильного тела.

— Наши-то были здесь? — спросил Илья.

— Да как сказать? Фронт прошел через Щуровку.

Вот там и были, да и то всего ничего, снова отступили. А мы ведь выселки. От дорог в стороне. Заезжала, правда, одна машина с ранеными и докторша военная с ними. Часок вроде побыли, рассказали, что чего, как немца гонют, отдохнули, спросили, как проехать к шляху на Крупярку, и подались. А тут и немец возвернулся.

— Да-а, дела… — протянул Илья.

— Да что же я! Господи! — шлепая босыми ногами, вокруг которых путалась длинная широкая рубаха, Мотя метнулась к печи. — Картошка еще, небось, не простыла. — Она загремела заслонкой, вытащила чугунок.

— Не могу я, Мотя. Спешу. Не один я. Со мной еще двое. Комиссар и старшина. Да и в лесу еще люди. Мы к фронту идем. А к тебе за провизией. Может, дашь хоть чего…

Он сидел на лавке, устало вытянув ноги, ощущая, как отдаляются от него прошлое и будущее, как плотно укрывает, защищая ото всех, настоящее, родное тепло и дух этой избы.

Но уже перед ним стояли стакан самогона, чугунок, лежало полбуханки хлеба, луковица и желтобрюхий большой соленый огурец. Жадно давясь едой, захлебываясь торопливыми словами, рассказывал Илья о своих мытарствах, а Мотя сидела напротив, упрятав босые ступни под рубаху, все так же стягивая на груди широкий ее вырез, и пыталась отыскать в лице этого уставшего, голодного человека знакомые, но давно выпавшие из памяти черты.

А он ел торопясь, заглатывая кусками, и чувствовал, как все вокруг — эти прогретые стены, потрескавшаяся печь с тараканьей щелью у потолка, крепкая лавка и выскобленная столешница, на которой дрожит в блюдечке маленькое пламя набухшего жиром фитиля, эти дурманящие запахи полузабытой жизни, пробудившие в нем смутные надежды, — все это отнимает у него силы, отгораживает от холода, голода и тех, что ждут в лесу. И все слабее скреблась в мозгу мысль, что в щели меж щитов его ждут двое, околевая от стужи. Ему делалось страшно, когда вспоминал о них, и он податливо скользил в сон, в искушающее и надежное тепло жилья, жалей себя и чувствуя, как невозможно и нелепо все это вдруг оставить…

В сенях громыхнуло ведро, кто-то выругался, и, прежде чем разомлевший Илья смог вскочить, дверь отворилась — в избу вошел человек в распахнутом тулупе, в меховой шапке, через плечо у него висел карабин. Из-за длинного тулупа он казался очень высоким.

— Ты что не спишь, Матрена? — спросил он, а сам все глядел на Илью. — Нам бутылочки как раз не хватило, выхожу, смотрю — свет у тебя… Ты, никак; гостя принимаешь?

— Родственник, — испуганно поднялась Мотя.

— Разве приказа не знаешь, Матрена? Почему не доложила, что посторонний в хате?

— Да что вы, дядька Петро! Он ведь только вошел… Вы уж не серчайте.

— Документы имеются? — спросил Петро, обмеривая взглядом Илью. — От партизан, небось?

— Не имеется… Из плену я…

— Так-так… Из лесу, значит? Один?

Обмерший Илья стоял, вытянув руки по швам, разглядывая лицо незнакомца, будто обожженное с одной стороны большим малиновым родимым пятном.

— Один, говорю, иль с дружками?

— Ну да, — икнув, неопределенно ответил Илья. — Отогрелся малость… Я ведь сейчас и уйду… На минутку забег…

— Ты икать погоди. Еще наикаешься… В нашей хате веселей разговор пойдет. Собирайся.

— Отпустите его, дядька Петро! На что он вам сдался? — попросила Мотя. — Родственник мой, ей-богу. Ульяна наша замужем за его братом…

— Разберемся, Матрена… Бутылку не забудь.

Мотя метнулась в сени за самогоном.

Едва вышли в морозную ночь, как Илью начала бить нервная дрожь. Он с тоской глянул вверх, на уходивший к черному небу белый холм, где стояли щиты, силясь сообразить, сколько же прошло времени, как оставил он там старшину и Белова, но в голове все путалось, скакало, отдавалась болью мысль: «Из плена утек, а тут попался… Не судьба, видать…»

— Что молчишь? Чего не просишь, чтоб отпустил? — спросил со смехом Петро.

— Чего уж там… Насмехаешься…

— Иль не дюже охота опять в лес волков пасти? В шинеленке с тощим пузом далеко не ускачешь.

— Холодно, — дрожал челюстью Илья. — Намыкались в лесе.

— Намыкались? Кто же еще с тобой? — ухватился полицай.

«Вырвалось! — охнул мысленно Илья. — Случайно ведь вырвалось… Кончилось бы все скорей… Все как-то кончается… Должно ведь… Хоть как-то…»

— Оглох, что ли?! — прикрикнул Петро. — Дам в ухо, сразу почуешь!

— К Моте вот зашел… Поесть взять чего… Двое еще там. — Обмирая, Илья махнул рукой вверх. — За щитами… Ждут меня.

— Кто такие? Тоже из плену?.. Завертай на это крыльцо…

Они подошли к большой избе со светившимся окном. Еще в Сенях услышали громкие голоса. Илья перевел через порог ногу, шагнул в яркий свет, сквозь табачный дым надвинулись чьи-то лица, за спиной со стуком, от которого он вздрогнул, плотно, будто навсегда, захлопнулась дверь…


Навалились на них шестеро. Как ударом, ослепили ярким фонарем и, заломив руки, отобрали оружие, едва державшееся в окоченевших пальцах, связали сзади ременными постромками и привели в просторную горницу…

Белов уже осмотрелся. Его не утешило, что немцев не было, только полицаи. И те не здешние, двое только с выселок с обозом пришли и дружков сюда завернули — погостевать. Это он понял из мельком услышанного разговора. Большая керосиновая лампа хорошо освещала полицаев, сытых, с любопытством разглядывавших его и Тельнова. На столе стояло несколько порожних бутылок и одна начатая, в мисках — квашеная капуста, моченые яблоки, огурцы. Розово лоснился на тарелке последний ломтик сала. Хлеб был нарезан прямо на столе. Белов сглотнул слюну. Пахло едким самосадом, потом и керосином.

Старшим, похоже, был дюжий мужик в немецком френче, без погон, в синих галифе и валенках. На красивом смуглом лице — молодцевато-черные, кончиками вниз усы.

Илья жался в углу под образами, там стояла лавка, но сесть он не смел и все боялся пойматься на жегший медленный взгляд Белова и на танкиста старался не смотреть. «Как же это вышло?.. Бежал из плена, чтоб теперь вот так… с ними, — с ужасом и недоумением смотрел Илья на полицаев. — А, пропади все пропадом!..»

Еще час назад Илья не знал, что и как с ним будет и как ему самому-то быть; еще мучительно думал, кто же определит это, ожидающе глядел в темное, с вечным загаром лицо усатого. И полицай понял задачу, которую никак не мог решить Илья, и велел под приглядом карабина отвести его к щитам, чтоб Илья выманил Белова и старшину. В тот момент, преодолевая душный страх предательства, Илья испытывал и ненависть и вроде благодарность к усатому, избавившему его наконец от необходимости что-то решать самому. Усатый полицай догадался и об этом, он понял, что, отправившись к щитам, где его ждали, Илья все сделает, как велено, и вернется сюда, где остаются тепло, пища и надежда выспаться хоть на заплеванном полу, но в четырех стенах и под крышей…

Допрашивал усатый лениво, без пристрастия и крика, иногда даже грубовато, с матерщиной, шутил над видом и положением понуро стоявших перед ним людей. А пошутив, погладывал на товарищей, довольный, что повеселил и насмешил их.

— Значит, он и есть комиссар, в кожане который? — спросил усатый у Ильи, указав на Белова.

Распадавшимся сознанием, как сквозь воду, видел Илья лица людей и слышал их голоса. Он даже удивился, что не помнит: действительно ли Белов комиссар, или кто-то это внушил ему. Но на повторный вопрос усатого, опять икнув, утвердительно дернул головой и подумал: «Что уж теперь…»

Белов на вопросы не отвечал. Танкист же вертел словами в привычной своей манере: вроде что-то сказано, а начнешь вникать в слова — за ними пусто, один звук.

Дивясь тому, как незлобно допрашивает усатый, Белов думал: «Мягко стелет… Это так у них, наверное, принято для начала. Мордовать потом будут… Эх, были бы руки развязаны…»

— Сколько вас всех? — спросил усатый у старшины.

— Залил глаза самогонкой и сосчитать не можешь? — усмехнулся Тельнов. — Или двоится у тебя?

— Видал умника? — оскалил красивые зубы усатый. — Дай ему, Петро, прикладом по сопатке.

— Успеем, — отозвался Петро. — Ну-ка ты, стручок, — повернулся он к Илье, — повтори-ка, сколько вас.

— Этих двое да в лесе восьмеро, — дрожа губами, ответил Илья.

— А себя что не числишь? — засмеялся усатый.

— Дак я что… Я ведь…

— Понятно, — хмыкнул Петро. — В штаны наклал. Те, что в лесу, вооружены?

— Имеется, — ответил Илья.

— Отвечать толком будете? — Усатый поворотился к Белову и танкисту.

— Отвечать будешь ты, сука, когда наши придут, — не выдержал старшина.

— А ты, комиссар?

— Я тебе почтой ответ отправил, потерпи чуток, — сказал Белов.

— Ладно. — Усатый положил здоровенную ладонь на стол, где лежал маузер Белова, потом обратился к своим: — Что, хлопцы, пойдем в лес ловить пташек? Проводник у нас есть, ихний.

Полицаи молчали. И Белов понял, что им, разомлевшим от тепла, самогона и еды, неохота выходить на мороз, в ночь, брести, утопая в снегу, к лесу, где, чего доброго, еще на пулю нарвешься. И еще показалось ему, что вся ретивость и раж полицаев больше от разогревшей их выпивки, и сейчас они вроде и не слишком рады, что объявился Илья, а через него черт еще двоих подкинул несговорчивых, будто безразличных уже к своей судьбе, решать которую надо им, полицаям, а решать тоже неохота, ведь так спокойно и мирно было до этого в натопленной избе заедать самогонку капустой и салом и не думать о том, что происходит за окнами в заснеженном притихшем мире.

Белов почти угадывал истину, однако не ее причину, состоявшую в том, что был уже не сорок первый, а конец сорок третьего, и люди эти, много нагрешив, хорошо понимали, что дела немцев покатились под гору, что наши вот-вот наверняка вернутся сюда, что лучше бы увильнуть, где можно, вря не усердствовать и не лютовать, если рядом нет понукающего присмотра хозяина…

— Решайте, хлопцы, — снова сказал усатый. — Идем в лес иль нет?

— Хрен с ними, сами подохнут от голода или немцам достанутся, — ответил за всех Петро. — А вот с этими что?

— Комиссара шлепнуть, а второго отпустить голым в лес, к дружкам, — предложил усатый.

— А может, обоих до утра в сарай, пусть вшей своих поморозят, а утром немцам передадим? — сказал Петро.

Сидевшие за столом шевельнулись, и в этом движении Белов поймал чувство облегчения, означавшее, что наконец все пришли к согласию, что не придется делать нынче неугодную, требующую какого-то усилия над собой работу.

А усатый все раздумывал, плеснул из бутылки в граненый стакан и, сощурив цыганский глаз, глянул на свет через мутную жидкость в нем, затем выпил, но закусывать не стал, а длинно затянулся цигаркой и, пустив дым через нос, сказал:

— Можно и так.

— Кто сторожить пойдет? — спросил Петро.

— А вот он и пойдет. — Круто повернувшись на табуретке, усатый ткнул пальцем в Илью. — Его дружки-приятели? Пусть и сторожит. На пару со Степаном. На! — Он протянул Илье маузер Белова. Илья смотрел на маузер, но видел лишь расплывавшийся в глазах матовый блеск оружейного металла, он не пошевелился.

— Кому говорю! — прикрикнул усатый. — Бери!

— Не!.. — задохнулся Илья. — Нельзя мне!..

— Ты что это?! — Усатый ткнул ему маузер под подбородок. — И оскоромиться не прочь и в святые хочешь? Бери!

— Я… с этим не умею, — отчаянно мотнул головой Илья.

— Степан, дай ему свой винтарь и тулуп… Комиссарову «пушку» возьми себе… И с глаз моих долой! — распорядился усатый. — Ступайте оба. А ты смотри, — погрозил он Илье, сжимавшему двумя руками карабин за ствол, — не надумай чего. Подменим — к Мотьке под бок пойдешь греться. А можешь и под другую перину — под белую на дворе…

— Слушай, есаул или как тебя там, — с трудом, через запекшиеся губы выдавил Белов, — руки освободи нам, по нужде ведь сходить захочется. Или сам мотню мне расстегивать будешь?

— А что, комиссары в штаны не привыкли? — засмеялся усатый.

— Я тебя, сволочь, даже расстреливая, развязал бы! — крикнул Тельнов.

— Все ты просишься, танкист, получить по сопатке. Допросишься… Возле сарая развяжешь им руки, Степан. Пусть знают доброту нашу.

Их вывели.

— Слышь, — шепнул Илье Степан, — ты не трухай, наши подойдут поближе, мы усатого батьку к ногтю… Выкрутимся… Ему-то куда деваться? Весь в крови…

У сарая осторожный Степан развязал руки только Белову.

— Танкисту сам распутаешь, — подтолкнул он Белова маузером к распахнутой двери.

Белов слышал, что замка полицай не навешивал, лишь задвинул тяжелый, выкованный, наверное, в сельской кузнице засов и через ушко на нем и через скобу на двери протянул проволоку и концы ее закрутил.

Сквозь редкие щели сеялся далекий лунный свет, Белов разглядел какие-то жерди, грабли, колоду с воткнутым топором, ворох сена, и опустился на него, устало уронив голову. Тельнов со связанными руками молча примостился рядом. Пахло птичьим пометом и перьями, за стеной поскрипывал снег под шагами Степана и Ильи — от угла до угла…

А Белову все еще чудилась горница, освещенная двенадцатилинейной лампой, потные, раскрасневшиеся от выпитого лица полицаев, сытых, безразлично отвалившихся от стола.

«Утром все будет кончено, — думал он, вспоминая злую ухмылку усатого, — Еще бы: комиссара поймали!.. Уж немцы их за это возблагодарят… Может, зря не сказал, что не комиссар, зря радость доставил?.. Они и обойдутся с ним, как с комиссаром. Но признайся он теперь, что рядовой, не поверят, решат, что струсил. Еще больше обрадуются… Да и перед Тельновым стыд, тоже подумает, что испугался… Нет, не отрекусь, потешиться не дам… Неужто пытать станут?.. И эти, — подумал он о полицаях, — приложатся. И заставлять не придется. Откуда она, такая ненависть? И почему ко мне?.. Ах, да, я ведь комиссар!.. Ну пусть тот, усатый, зуб на Советскую власть имеет. Пусть еще кто-то… Но остальные! Просто ведь мужики… Как они могут… Почему предали? Одни ведь песни пели и на Первомай и на Октябрьские… И на одном языке ведь все понимаем. Неужто по-немецки лопотать милее?»

Жгли досада и горечь. Казнил себя: так глупо влипли… Уж такой путь прошли к своим! А все кончилось… в горнице… Чего же тем, в горнице, не хватало?! Не может же быть, чтобы просто так на измену пошли, как на свадьбу, как в гости ходят. Одинаково ведь и бескорыстно с начала жизни было отпущено и им и нам. Что же развело по разным дорогам?.. Что породило такую лють?.. Эх, сволочье! Забыли, суки, что расплата придет!..

Никогда еще не приходилось ему думать об этом так напряженно, проникать в сплетение судеб так глубоко, остро и горестно… Может быть, оттого, что прежняя жизнь не сталкивала ни с чем похожим. Там, если что и шло против сердца и совести, всегда оставалась надежда поправить что-то самому… Нынче же все было иначе…

— Слышь, новенький, — тихо заговорил за стеной Степан, — я мотнусь домой скотинку покормлю. Жинка совсем с хозяйством измаялась, я-то все в разъездах. Ты тут сам… того… Я скоро, через полчасика…

Илья не ответил.

— Только не учуди чего… Не подведи… Еще пригожусь… — И по снегу, удаляясь, быстро проскрипели шаги…

— Развяжи, — поднялся с сена Тельнов и горько добавил: — Отвоевались, комиссар.

— Через кого?! Через гниду! — отнимая руки от лица, выдохнул Белов.

— Может, поговоришь с ним? — предложил Тельнов.

— Не клюнет на меня. Тайна меж нами есть. Грозился я пристрелить за одно дело. К тебе, может, и подойдет, как-никак на иждивении твоем состоял.

— Попробую, — вздохнул старшина.

— Не спеши. Вот когда замерзать начнет и сам с собой наговорится, — тогда можно…

Илья уже начал постукивать сапогом о сапог, чувствуя, как прихватывает пальцы в задубевших кирзачах, резвее заходил вдоль сарая, томясь одиночеством и беспокойными мыслями, когда услышал голос старшины:

— Стаников!.. Илья!..

Илья подошел к двери, остановился.

— Что ж ты, дурак, наделал? Кого предал? Ведь пойдешь под трибунал, — обжигали слова Тельнова — Тебе даже штрафная не светит. Один шанс есть — отпустить нас да в лес вместе… Слышишь, Илья?

— Не могу больше в лес, — тихо отозвался Илья. — Не выдюжу, от холода и голода подохну… И комиссар не простит… И отпустить не могу — эти пристрелят…

— Сволочь ты, Илья… Поесть перед смертью принес бы… Ты ж говорил, родственница у тебя добрая… Иль наврал все?

— Нет, не врал… Тихо ты. — Илья заторопился от двери. Через какое-то время вернулся. — Кто-то из ихних по нужде выходил… Слышь, старшина, у меня тут кусман хлеба и пара картошек… — Он нащупал под тулупом карман шинели, куда успел незаметно сунуть краюху и две картофелины, прежде чем полицай вывел его от Моти.

Тельнов оглянулся на шорох. За спиной стоял Белов, держа Двумя руками топор.

Проволоку Илья из предосторожности раскручивать и вытаскивать не стал, а лишь отодвинул засов на всю длину проволочной петли, дверь подалась, открылась щель в две ладони шириной. В тот же миг Тельнов сунул в щель ногу, а сверху со страшным замахом на проволоку, разрубая ее, рухнул топор. Дверь распахнулась. Илья не успел и вскрикнуть, как был сбит кулаком с ног. Падая, роняя карабин, хлеб и картофелины, Илья почувствовал, как, торопливо шаркнув по лицу, вжалась в рот широкая шершавая ладонь Белова. Мыча в эту жесткую, беспощадную ладонь, задыхаясь, Илья дергал кадыком.

— Беги, старшина! — Рука Белова железной скобой скользнула Илье под подбородок. — Карабин!.. Прикроешь, если что!..

Старшина метнулся назад, поймал за ремень карабин, подобрал валявшийся хлеб и картофелины и понесся мимо колодца вверх по холму…

Илья, подмятый Беловым, упирался каблуками в снег, выламывал спину, но Белов уже тащил его, сучащего ногами, в сарай…

Швырнув туда Илью, Белов запер дверь — задвинул засов, подхватил топор и ринулся вслед за старшиной к лесу.


Саша потерял уже надежду на благополучное их возвращение, он чувствовал: людям становится невмоготу выносить холод и тревожащее бездействие, Но продолжал ждать даже тогда, когда оговоренный заранее срок ожидания прошел. Он часто выходил к опушке, всматривался в белое ночное поле и наконец увидел их — две медленно смещавшиеся по снежной белизне точки. Но почему только двое?.. Они почти не двигались, и человеку, с таким нетерпением подстерегавшему их появление, могло показаться, что там, вдали, просто кусты, раскачиваемые ветром. Не выдержав, Саша побежал навстречу.

— Где Стаников? — Саша остановился прямо перед Беловым, даже слегка задел его.

Тот покачнулся и, ничего не ответив, прошел мимо, дальше к лесу. Саша понял: что-то стряслось. Тельнов за ним. И только около костра, опустившись прямо в снег и протянув к низкому огню дрожащие руки, Белов сказал:

— Нет его.

— Был да весь вышел, гад, — отдышавшись, коротко объяснил старшина и тяжело упал рядом с Беловым.

Какое-то время они сидели молча, окруженные товарищами, которые приблизительно угадывали в этом молчании некую опасность — уже миновавшую или еще грозящую, — угадывали чутьем людей, привыкших жить настороже…

Было тихо, лишь сидевший у костра Шараф стонал, как в молитве, раскачиваясь над своими ногами. И стоны эти, постепенно, не сразу пробившись к сознанию, словно пробудили Белова. Начинало светать.

— Пора, — устало поднялся он и, как бы объясняя другим, внушая всем, что действительно пора, бросил в огонь горсть снега, а потом, подгребая его сапогами, засыпал костер вовсе…


На следующий день к ним присоединилось еще пятеро — четыре пехотинца и сержант из иптапа. Все с автоматами.

Сначала сержант сомневался: стоит ли объединяться, все выспрашивал, допытывался у Тельнова, кто они, куда да как…

Белов с интересом слушал, уже не безразличный к тому, как поступит недоверчивый сержант, видимо, верховодивший: пехотинцы выжидательно молчали.

Один ходит только ишак. Он ишак, — вдруг громко сказал Ульмас. — Сайгак умный, он стая ходит.

— Я, что ли, ишак? — дернулся сержант.

— Моя сказал: ишак — это ишак, — ответил Ульмас. — Комиссар лучше знает, — кивнул он на Белова, — спроси комиссара, зачем он карта смотрит. Зверь нюхом ходит. Человек карта смотрит.

— Ну что, славяне? — помягчел сержант. Широкое лицо его давно забила светлая курчавая щетина. — Останемся?

— Можно бы, — ответил высокий пехотинец, на ушанке которого звездочка была вырезана из консервной банки.

— Но учти, сержант, дисциплина как в полковой школе, — веселея глазами, сказал ему Тельнов. — Чуть что — на «губу».

— Да уж вижу. — Сержант ухмыльнулся. — Наверно, и трибунал есть?

— Как положено, — подыграл Тельнов. — Ступай, доложись комиссару.

— И без доклада вижу, — отмахнулся Белов. — Учти, сержант, едим из одного котла. Ежели не по тебе — вольному воля.

— Крохоборничать не обучены, — обиженно буркнул тот.

Так их стало пятнадцать.

Шли они гуськом, а если позволяла дорога, то по двое, выдвигая справа и слева по дозорному. Новичкам вроде понравилось, как быстро и без особых обсуждений все решал Белов, как, не мельча на подробности свою мысль, коротко излагал ее, когда выбирал тот или иной маршрут, во всех случаях теперь ложившийся строго на восток. Высоко над деревьями проплыл однажды подвывающий гул самолета. Но чей он — угадать не могли. И этот, казалось, далекий от них посторонний, но живой звук вернул им ощущение стершегося времени, напомнив, куда и зачем несут они свои жизни, спасаясь от холода, голода и тайных опасностей, готовые в любую минуту к гибельным встречам с ними… и о том, что надо торопиться.

Опять начались ольшаники, хвои стало меньше, она выдавала себя синеватой зеленью лишь на высоких местах, где под снегом угадывался песок.

После недолгого утреннего перехода лес неожиданно оборвался — вырубка со свежими пнями лысо уходила в ложбину, за ней густо темнела чаща. Эта странная вырубка насторожила Белова, и, не выходя из кустов, он взял у Саши бинокль.

— Пришли, — буркнул Белов, внимательно рассматривая что-то. — Погляди. — Он отдал бинокль Саше. Белов понял: вырубка обнажала местность, делала ее защитным сектором, на котором просматривается любое движение, а за нею, в ложбине, там, где темнеет лес, замаскированные ветвями, камуфляжными сетями, стоят автофургоны развернутых радиостанций, пыхтит выхлопной трубой передвижной генератор, ходят часовые. Вдоль кромки леса, обнося большой участок, бежали колья, опутанные колючей проволокой в той — снизу доверху — ряда. В глубине лепились два рубленых домика с оконцами, над заснеженными крышами из жестяных труб выкручивался синий дымок. На одной из крыш торчал металлический шест антенны, утончавшийся в каждом суставе, и вдоль стены этого домика, провисая, вились жгуты кабеля. Поближе к вырубке — справа и слева — торчали две вышки с прожекторами и пулеметами…

— Узел связи, — сказал Саша, опуская бинокль. — И довольно крупный.

— Вот рвануть бы его! — вскинулся Тельнов. — Нас же теперь сколько! И саперы есть, а, комиссар?!

— Рвануть! Чем? Соплей или из этой пукалки? — Белов тронул карабин старшины. — У тебя что, тол есть? Да и как подберешься — с вышек выкосят за милую душу.

— Во втором домике караулка, — сказал Саша. — Оттуда только что человек восемь на развод вышло.

Сколько же будем драпать без дела?! — вскипел старшина. — Шкуры только свои спасаем? Воевать надо!

— А мы и идем, чтоб воевать, — спокойно ответил Белов.

Но Тельнова занесло, он уже обсуждал с саперами, как подорвать этот узел, спорил с ними, что-то доказывал, ему уже виделось все, что будет потом, куда пойдут после этого…

Белов терпеливо, отстранившись от разговора, слушал. Он знал свое: нужно идти к фронту, идти как можно скорее тем путем, где виделась ему большая надежда на удачу и какой он выбирал, придирчиво и подолгу водя крепким ногтем по карте…

— Время зря теряем, — наконец не выдержал Белов.

— Эх! — махнул сокрушенно рукой Тельнов. — Такой случай упускаем. Становись, хлопцы! — без охоты скомандовал он…

Не сразу, но все же вышли они на подходящую, как считал Белов, дорогу. Шла она по просеке с запада на восток — хорошо наезженная — с тугими свежими колеями.

Но двигались вдоль нее лесом, по глубокому снегу, таясь, не рискуя ступить в умятый, отглянцованный санный след.

День разгулялся, звонкий от яркого солнца и мороза; белый пар от трудного дыхания замаявшихся людей невесомо отлетал за спины, растворялся в воздухе.

На крутом спуске в укачавшийся ритм их шагов вдруг вплелся посторонний звук: он донесся из-за бугра, который им предстояло одолеть. Белов поднял руку, все остановились. Он чуть подался из-за куста к просеке и, глядя вверх по ней, полого поднимавшейся, стал ждать, приготовив бинокль.

Три санные упряжки — одна за другой — поднялись из-за бугра и скользнули вниз. Сквозь сильные линзы Белов видел пар над мордами запряженных в сани лошадей. На санях, развалясь в сене, устроились немцы — по трое на каждых, с автоматами. Это был обоз. Что-то в розвальнях везли, прикрытое брезентом. На третьих санях торчала из-под рогожи красная с белыми прожилками сала ляжка свиной туши.

«Хорошая штука бинокль, — подумал Белов. Что-то вдруг шевельнулось внутри. — Этих не пропущу. Надо хлопцам дать разговеться».

— Обоз. Брать будем, — сказал он старшине, и взгляд Тельнова удивленно и радостно метнулся к дороге.

— Гранаты? — спросил Саша, снимая рюкзак.

— Не надо. Еще пригодятся. Управимся и так. — Белов отобрал десятерых. Автоматы перевели на одиночные выстрелы. И патронов жаль, да и шуму меньше. Себе попросил у Шарафа карабин.

Цепочкой растянулись вдоль просеки, притаились за кустами, распределили — кто бьет возниц, кто седоков.

— По лошадям не стрелять. — Белов с почти позабытым наслаждением открыл затвор, глянул, как выплыл из магазина жирно блеснувший желтый патрон, мягко поддал его и одним движением ладони запер в патроннике.

Из ложбины обоз уже тянулся на подъем, лошади шли медленно, низко склоняя под дугами головы; позвякивала сбруя, звонко скрипел снег; передние сани были уже близко, и солнечный луч играл зайчиком, раскаленно поблескивал на краешке выглядывавшего над колеей плавно загнутого кверху отполированного стального полоза.

Ударил неровный, недружный залп, недолгое эхо, спугивая тишину, отозвалось в чаще и застряло в ней, с мохнатых ветвей посыпался излишек снега.

Немца-возницу с передних саней выстрелом швырнуло на дорогу, он свалился, натянув накрученные на кулаки вожжи. Лошадь стала. За ней привычно остановились и две другие — тела в розвальнях были уже неподвижны. Хлопнуло еще несколько выстрелов, кого-то добивали поодиночке. Один немец был ранен. Он перемахнул через кювет, побежал, левая рука висела плетью, правую, с автоматом, немец выкидывал назад и стрелял. Перебежав дорогу, Белов увязался за ним. Фигура немца петляла меж деревьев, но Белов не стал гнать его дальше: вскинул карабин, чуть повел и, когда узкая серо-зеленая спина заслонила свет перед камушником, выстрелил. Обхватив ствол ольхи, немец сполз, откинулся в снег. Белов подобрал его шмайсер, выдернул из-за широкого голенища убитого запасной магазин и пошел к обозу…

Трупы оттащили в заросли, забросали ветвями, там же спрятали сани. Выпряженных лошадей уже держал под уздцы Ульмас. Две припорошенные снегом свиные туши лежали у дороги. Под брезентом в санях оказались три бухты кабеля и несколько пустых бидонов для молока.

— Хорош трофей! — смеялся Тельнов, топчась возле свиных туш. — Попируем!

— К рождеству готовились. За сметанкой ехали, — сказал сержант-артиллерист. — Обойдутся…

Белов топором, прихваченным во время бегства из сарая, разрубил туши на части, мерзлое мясо распихали по рюкзакам.

— Что с рысаками делать? — спросил Тельнов.

— Самаркандцам. Им верхом легче. Третьего — в поводу… Сено с саней забрали? — напомнил Белов. — Еловыми шишками коней не накормишь… Получай свою берданку, — возвратил он Шарафу карабин. — Хорошо бьет, главное — не солью…

Через час они уже далеко отошли от этого места. Разделяя пеший строй, осторожно меж деревьями ступали послушные, видимо, реквизированные в здешних местах деревенские кони, спокойно покачивались на широких спинах их всадники. На третью лошадь навьючили рюкзаки с провизией и сено, увязанное в брезент.

Привал устроили в лесном яру, выставили часовых, разожгли костер и на подвесных жердях жарили огромные ломти свинины. По лесу пошел аппетитный дух, вкусным дымом тянуло от углей, на которых с шипением закипал стекавший жир. Сглатывая голодную слюну, люди нетерпеливо тыкали ножами в мясо, пробуя, не готово ли, и тогда из этих порезов, поднимаясь, пузырился розоватый сок. Когда наконец уселись и принялись за еду, обнаружилось, что в кругу нет самаркандцев.

Они сидели в сторонке под деревьями и грызли сухари, запивая кипятком из одного котелка, рядом лошади лениво подбирали бархатными губами сено.

Что же вы, Ульмас? — спросил, подходя, Саша.

— Нам чушка нельзя, — ответил Ульмас. — Наша закон есть.

— Вот оно что! — Он вернулся к костру.

— В чем дело? — спросил Белов, держа в вытянутых руках, чтоб не закапать одежду, сочащийся растопленным салом кусок мяса.

— Люди недавно в армии, не привыкли, — объяснил Саша.

— Привыкнут, голод не тетка, — сказал кто-то.

— Считайте, что они на диете, — засмеялся Тельнов. — Ну-ка, Александр, там в артельном сидоре должны быть две банки говяжьей тушенки. — И, не отрываясь от еды, он отмахнул, показывая рукой за спину.

Саша нашел банки и отнес их самаркандцам.

— Ты хороший человек, Сашка, — сказал Ульмас и, повернувшись к молчаливому Шарафу, быстро заговорил по-узбекски…

Костер почти погас, слабым багрянцем дышали отпылавшие угли, люди потянулись за куревом, после сытной еды со вкусом затягивались, беседовали, слова были негромки и спокойны. Совсем стемнело. Накаливался мороз. Сквозь верхушки деревьев вниз заглядывали белые звезды…

Даже зная, что теперь немцы переполошатся, Белов не жалел о сделанном. Невелика, правда, победа — смять каких-то обозников, может, и в стрельбе хватили лишку для столь малой удачи… А все же… Была избыта хоть какая-то капля душившей его ненависти и за бессильное унижение в плену, и за последующие мытарства по лесу, и за страх, липко облапивший его там, в сарае на выселках, когда ждал смерти, тоскливо думая, что утром казнят.

Была и еще одна причина, которая укрепляла в мысли, что поступил правильно. Не всякому втолкуешь свой резон: избегать по возможности нерасчетливых встреч с немцами: главная-то задача — как можно быстрее выбраться к своим. Одним это может показаться трусостью, чрезмерной осторожностью, у других, обломав веру и волю, и впрямь отобьет память о том, что они, солдаты, идут-то по своей земле и что уходящий от врага с оружием, но без попытки огрызнуться человек со временем может привыкнуть к мысли, что тихонько, без стрельбы, таясь, лучше — шкура своя целее будет. Теперь же, возбужденные риском, хоть небольшой и недорогой, но победой, люди поверят в себя…

Утром Белов брился, пристроив зеркальце меж веток. Делал он это регулярно, если, конечно, позволяли обстоятельства. Имелась возможность — грел воду, а нет — обходился холодной и скоблился.

Ульмас находился рядом, держа котелок с водой. Закончив бритье, Белов раздевался, подставлял спину, и Ульмас поливал его. Поводя мышцами, фыркая, Белов тер спину и грудь до малинового цвета, казалось, они дымились розовым паром.

— Худой стал, комиссар. — Ульмас провел ладонью по влажному боку Белова.

— Были б кости, Ульмас, а мясо наживем, — Белов ощупал лицо, пробуя, гладко ли…

К этому утреннему ритуалу Белова привыкли даже те, кто вначале недоумевал: и так сил не хватает. Позже нашлись и последователи: кое-кто вспомнил про бритву и мыло на дне вещмешка, и пошло…

После Белова брился старшина.

— Дерет, зараза, — ворчал он, — пасты бы на ремень, направить. Хорошо мы долбанули фрицев, а, комиссар? Как это ты сразу решил?

— Верняк был. Там, где бабка надвое гадает, — не люблю. — Белов уже оделся и курил.

— Может, еще чего удумаешь? — Тельнов смеялся намыливая щеки по второму разу.

— Сейчас надо думать, как похитрее да подальше уйти. Всполошили мы гадов, искать начнут. Так что придется без передыху.

— Да мы ведь и так махнули от того места, знаешь сколько?

— А они не могут махнуть?! Мы — пехом, они на колесах.

— Тебе виднее…

— Видно-то всем одинаково… Слепых нет Понять надо: на авось не проскочим… Пора, однако, закрывай парикмахерскую.

— Плесни-ка, — попросил старшина…

Кое-как утершись, Тельнов быстро застегнул комбинезон.

— Становись! — скомандовал он.

Люди построились. Белов видел, с каким усилием они снова поднимались в путь, но, не давая никому ни секунды на раздумья, негромко сказал: «Пошли» — и, повернувшись спиной к строю, зашагал…

После ночного побега из сарая в Дымарях, а еще больше после удачного нападения на обоз пошел, покатился от села к селу слух об отряде какого-то ловкого и отчаянного комиссара. По пути обрастая вымыслом, порожденным ненавистью к оккупантам, слух этот доходил и до солдат-окруженцев, застрявших здешних лесах и нередко делавших вылазки по окрестным деревням и хуторам. Прослышав про отряд Белова, эти пробиравшиеся к линии фронта люди теперь тянулись к нему, отыскивая след в заснеженной лесной глухомани, то по одному, а то и по трое-четверо присоединялись к отряду.

Смелые и сохранившие присутствие духа, от радости, что они теперь вместе и их много, с нетерпением ждали случая показать себя в бою. Те же, что, попав в окружение, разуверились в удаче или растерялись, измученные голодом, холодом и одиночеством, теперь, прибившись к Белову, с очнувшейся надеждой быстро вспомнили солдатскую выучку. Видя перед собой всегда выбритого, подтянутого Белова — в комбинезоне и в кожанке под шинелью, — старались выглядеть перед ним и новыми попутчиками бодрыми и исполнительными, поверив, что человек, взявший на себя ответственность вывести их к своим, и должен быть именно таким: неразговорчивым, даже хмурым, но деловым, отвергающим неразбериху, нерешительность и двусмысленность, связанные в их положении со смертельным риском.

Наблюдая все это, Саша думал, как живуча в людях тяга к чьей-то справедливой силе и воле, которые оказались надежней их собственной; что воля эта и собрала в единый послушный и сильный строй людей, еще не успевших в новых обстоятельствах открыть в себе способность к подвигу и самопожертвованию, но поверивших, что Белов, как комиссар, знает нечто, чего не знают остальные, и умеет то, до чего в своем жизненном и фронтовом опыте не дорос другой…

«Догадывается ли об этом Белов?» — спрашивал себя иногда Саша.

Белов же понял, что Саша простил ему однажды проявленное нежелание обрастать, как тягостью в пути, людьми; бескорыстное, но вместе с тем и жестокое прежнее стремление его в одиночку и побыстрее пройти этот путь. Отвергая желание других разделить с ним предстоящее, Белов боялся возможной обузы, которая может задержать или в чем-то помешать ему совершить то естественное и необходимое, на что, как полагал он, способен каждый, даже в одиночку.

И, следуя своему правилу, старался теперь делать еще больше и вернее, чем другие, однако не из прежней недоверчивости — нынче, как никогда, ему требовалось ощущение надежности каждого своего следа, в который ступят остальные, кто поверил ему…


Отправившись за сушняком, Саша брел за кустами, огибая покрытую нетронутым снегом поляну, когда увидел белку. Перебегая от дерева к дереву, прыгая по веткам, она словно играла с ним, и он, задирая голову, шел следом за ней, до колен проваливаясь в снег. И, как обычно в лесу в таких случаях, с просчетом отмахал лишнюю версту. Зверек скрылся. Саша раздвинул кусты, осматривая- противоположный край поляны, и тут увидел шалашик, а возле — троих в маскхалатах. Склонившись над рюкзаками, они вытаскивали похожие на мыло брикеты, мотки черного шнура. Потом из шалашика вышел еще один человек. Вглядевшись, Саша изумленно обмер: из-под ушанки, прикрытой белым капюшоном, выбивались темные пряди волос, обрамляя лицо три далекой, уже почти забытой девушки, в которую была влюблена вся курсантская рота на радиокурсах…

Не раздумывая, Саша махнул через поляну. Три автомата вскинулись ему навстречу, а он шел к ним — парень в форме советского солдата, и улыбался, и его автомат доверчиво висел через плечо стволом вниз.

— Кто такой? Что надо? — повелительным движением руки остановил Сашу человек с белым, раздвоившим бровь шрамом.

— Рядовой Ивицкий. Иду к своим, — не потеряв улыбки, ответил Саша, а сам смотрел на девушку, все точнее и радостней вспоминая ее.

Чем докажете? — спросил мужчина со шрамом.

Все больше веселея, Саша сказал:

— Есть доказательства! Такие, что отсалютуете мне из трех стволов. Если не верите, что я рядовой Ивицкий, попробуйте не поверить, что ваша спутница — старший сержант Соболевская. Радистка высшего класса! — засмеялся он.

Девушка оторопело глянула на своих товарищей и снова — на Сашу. Мужчины переглянулись. Но тот, со шрамом, все же сказал:

— А можно без загадок? И покороче.

— Товарищ старший сержант, — уже серьезно обратился Саша к девушке, — вы у нас на курсах преподавали СЭС[3]. Я из третьей роты. Помните, знаменитая третья курсантская, из училища прибыла, — и, торопясь, он сыпал подробностями, огорченно понимая, что лично его Соболевская не узнает, хотя в глазах ее уже тепло оживало прошлое.

Саша объяснил, как оказался в тылу у немцев.

— Что, Юля, твой птенец? — спросил тот, что со шрамом.

— Похоже, мой, товарищ старший лейтенант. Все точно, даже расположение столов и окон в классе.

— Кто у вас тут командир? — спросил старший лейтенант.

— Петр Иванович Белов.

— Звание?

— Зовем просто: кто «командир», кто «комиссар».

— Далеко отсюда?

— Да нет.

— Ну что, Володя? — Старший лейтенант обратился К высокому чубастому парню. — Сходим? — И, не дожидаясь ответа, скомандовал: — Собирайтесь!..

Они укладывали рюкзаки. Саша видел, что брикеты — это тол, а шнур огнепроводный, и, как человек, достаточно повоевавший, понял, что люди эти — разведчики-подрывники. Из шалашика вынесли рацию, и он восторженно шепнул:

— «Северок»! — легендарная для каждого радиста рация «Север», которой пользовались те, кого забрасывали в тыл для дальней и долгой разведки.

Только сейчас Саша заметил, что правая рука Соболевской на перевязи, кисть и предплечье обложены оббинтованными шинами. Но в чем дело, спрашивать не стал…

Саша шел впереди, по своим же следам, остальные— за ним гуськом.

Он вспомнил радиокласс, несколько десятков столов с ключами и наушниками, подсоединенными к пульту, за который садилась Юля Соболевская. Вспомнил и то, как входила она к ним, свежая, красивая, стройная, в отутюженной гимнастерке, в синей диагоналевой юбке, сильно перехваченной в талии ремнем, в легких хромовых сапожках. Все вскакивали. Дежурный рапортовал, а курсанты, пользуясь этими краткими мгновениями, неотрывно смотрели на строгое белое лицо, подсвеченное сиянием зеленоватых глаз. Она снимала пилотку, отбрасывала назад черные кудри:

— Садитесь!..

Курсанты работали попарно между собой, потом с Юлей; старались, потели, выкладывались, хотя знали, что для нее все они одинаковы, что есть, кроме них, еще и старшина Виноградов, с которым старший сержант Соболевская бывает больше, нежели требует служба.

Эта легкая, пьянящая и общая для всех влюбленность выражалась по-разному. Одни чисто и восторженно замирали при виде Юли, другие со сладким комом в горле торопились оглядеть всю ее, начиная с ног и бедер, узко затянутых в синюю диагональ, третьи мечтали, вспоминали своих одноклассниц, которых едва ли успели хотя бы раз робко чмокнуть в щеку, сравнивали…

Юля Соболевская ни о чем не догадывалась. Ей шел двадцать второй год. Она была старше. Пусть всего на три года, но в этом возрасте разница всегда кажется большей…

Белов встретил гостей настороженно. Слишком непривычно среди них, оборвавшихся и отощавших, выглядели эти трое. Было в них что-то независимое, свободное, подчинящее; то ли от добротной, по форме экипировки, то ли шло от их лиц, не измученных голодом и надсадностью.

Отошли в сторонку, познакомились.

— Старший лейтенант Кухарчук, — представился подрывник со шрамом.

— Белов.

— Комиссар? — не стесняясь, откровенно разглядывал его Кухарчук.

— Не похож? — уклонился Белов. — Что на фронте? Все еще отходим?

— Нет. Немцев остановили почти всюду. Жмем на Житомир и Овруч. Одним словом, большой замах.

— А вы, значит, туда? — Белов мотнул головой за плечо.

— Туда, да вот не пофартило — при выброске радистка руку вывихнула. Куда с ней? Дело гибнет…

— Ясно, — неопределенно ответил Белов и подумал: «Намекает на Сашку?»

— Просто не знаю, как быть, — сказал Кухарчук и посмотрел в сторону Соболевской, там уже суетился, улыбаясь во весь рот, Тельнов. — Все дело гибнет, — повторил старший лейтенант.

Белов поймал краем глаза лицо Саши, в раздумье прикусившего губу, и подумал, что радист — везде человек полезный, может сгодиться еще и ему, Белову.

Кухарчук что-то еще говорил про радиста, но Белов сделал вид, что не слышит.

— Забот хватает, — неопределенно заметил Белов. — У тебя свои, у меня — свои. Одним словом, житуха, — заключил он.

— Сколько у тебя радистов? — спросил Кухарчук.

— Я могу пойти с вами, товарищ старший лейтенант, — сорвалось вдруг у Саши, который неуверенно, будто прося о чем-то недозволенном, посмотрел на Белова.

Кухарчук тоже смотрел на него, но Белов молчал, насупившись.

— Сможешь? — спросил, наконец, прервав затянувшуюся паузу, Кухарчук у Саши.

Саша понял по-своему.

— У меня первый класс. Работал на РБ, РБМ, 5АК, — оживляясь, перечислял он. — Знаю кю-код, зэт-код, код Маркони, жаргон, — волнуясь, как на экзамене на классность, торопливо заговорил Саша, на мгновение он словно забыл о присутствии Белова, думая лишь о любимой работа, по которой истосковался.

Белов не вмешивался в этот разговор, хмурился, не ожидал, что так болезненно царапнет обида на Сашу — не ждал, что так легко тот решит расстаться с отрядом, да и с ним, ведь вдвоем начинали этот тяжкий путь, а теперь радист был целиком в будущем, в том, что предстояло им с Кухарчуком и к чему он, Белов, был уже непричастен. Не нравилась ему и торопливая, почему-то показавшаяся хвастливой скороговорка Саши…

— Так что, Белов, отпускаешь радиста? — спросил Кухарчук. — Пойми, позарез нужен, иначе все бессмысленно, зря выбрасывали нас.

— Я его на поводке не вожу… — ответил Белов. — Вольному воля.

Саша ожидал, что Белов будет возражать Кухарчуку, и даже заранее испытывал неловкость перед ним — вроде бы покидал его пусть ради дела, но ведь неизвестно, имел ли бы он, Саша, возможность выбирать сейчас, если бы тогда, в начале пути, не свела его судьба с Беловым.

— Значит, столковались, — сказал подрывник. — Спасибо… — И уже к Саше: — Иди к Соболевской, пусть покажет рацию. За двадцать минут освоишь?

— Освою! — отбегая, крикнул тот.

— А вы — дальше? — спросил Кухарчук. — Задача-то какая у вас?

«Какая еще задача? — недовольно подумал Белов. — Кто мне ее ставил? Что он, не понимает, этот старший лейтенант?»

— Уходить отсюда — вот и вся задача, — пожал Белов плечами.

— Это-то понятно, само собой, — сказал подрывник.

— А что еще? — Белов глянул на белый, обескровленный шрам, пересекающий лоб, резко сломавший, разделивший бровь Кухарчука.

— Тут уж кто какой счет к ним имеет.

— Мой счет — моя забота. Ты за то не болей.

— Дорогу хорошо знаешь?

— По нюху да по карте.

— Дай-ка карту, — сказал Кухарчук.

Белов вытащил карту.

— Вот река. — Подрывник повел пальцем посиней ниточке. — Переправляйся здесь, — надавил он ногтем, — здесь поуже. Отсюда возьмешь к болотам. Там у фрицев дырка, на топи надеются. Учти: болото плохо промерзло, скопом не прите. Летом оно вообще гиблое. Между болотом и березняком зенитная батарея, «эрликоны». Сплошной линии фронта еще нет. Ни у них, ни у нас. Все еще в движении. Если с умом — пробьетесь. Пострелять придется, правда.

— Обучены. — Белов спрятал карту в сумку, хотел было поблагодарить, да передумал и сказал: — От просеки держитесь подальше. Мы там их обозик распотрошили. Будут искать. Северо-западней, — он снова достал карту, развернул, — вот тут — узел связи у них крупный.

— За это спасибо. Подходящий объект… Слушай, браток, — помялся Кухарчук, — выручи еще: возьми с собой радистку. Куда мы с ней.

— Обмен-то неравноценный, — ухмыльнулся Белов. — Продукты на нее положены?

— Выделим… Туго, что ли?

— Полкабана осталось. На всех…

Прощались коротко, нешумно. С помощью Тельнова Юля уже взобралась на лошадь. Кухарчук и его люди задали Сашу.

— Не обижаетесь, Петр Иванович? — стоял он перед Беловым. Белов хмыкнул.

— Я им полезней буду, чем тут…

— Скажи какой могучий!.. Ладно, топай. — Он отодвинул, подтолкнул Сашу широкой ладонью.

— Карту я оставляю вам, Петр Иванович. Доберетесь, передайте какому-нибудь начальству… Это — вам, на память. — Он снял с груди бинокль. — Тельнову я дал шесть «лимонок»… Ну, прощайте!

— Авось, свидимся, радист… Иди, ждут тебя, вишь, застоялись, ногами перебирают…

Прежде чем исчезнуть за деревьями, Саша оглянулся в последний раз и помахал рукой, но увидел лишь спины. Медленно удалялся снявшийся со стоянки отряд. Во главе его, склонив голову, глядя под ноги и сутулясь больше обычного, шел Белов…

Он не соврал Кухарчуку: еды оставалось совсем мало. Пришлось урезать дневной рацион. Можно было б, конечно, и в какое-нибудь село завернуть, местный народ подсобил бы, но в прифронтовой полосе непросто сунуться в село с группой в тридцать человек.

И все же, измученных, их, со стертыми ногами и уже почти равнодушных к холоду, вела, торопила в путь, ломая нежелание подниматься с привалов, мысль, что уже близка заветная черта, которая зовется «линией фронта». И за нею ждет их необходимое и привычное: громкий, не таящийся от чужих ушей звук родной речи, веселое звякание котелков у походных кухонь, голос взводного или ротного, письма из дому.

И хотя Белов знал, что там все начнется заново, что еще будут жестокие бои, что, может, ждут смерть или ранения, что и на снегу доведется снова спать, и грязь месить на маршах, а порою и недоедать, грызть те же сухари и, как сейчас, выскребывать из уголков карманов табачную пыль, смешанную с крошками хлеба и свалявшимися нитками, — он все упрямее вел людей к этому желанному рубежу.

Он да и все его непросто обретенные сотоварищи знали, что слово «комиссар» уже давно заменено в армии словом «замполит», пусть и вобравшим в себя суть давнего понятия, но здесь, где судьба брала их каждодневно на мушку, ожил прежний его смысл. И не было это оговоркой, звучавшей не по уставу.

И сам Белов угадывал в себе, что не стань он «комиссаром», в подобном же положении он обращался бы с этим словом к любому иному человеку, в котором уловил бы то главное, чем, считал он, нельзя поступиться даже при выборе: жизнь или смерть…

Молчаливый Шараф был совсем плох, после привалов с трудом взбирался на лошадь, ноги его распухли и почернели, его сжигала высокая температура: большие сливовые глаза на смуглом лице горели, будто отражалось в них пламя близкого костра.

Ульмас, обеспокоенный и почти не отходивший от земляка, сказал Белову:

— Жалко Шараф. Три дочка у него.

— Жалко, Ульмас.

— И Сашка жалко. Зачем отпустил, комиссар?

— Сам он захотел.

— Ты не сказал: «Нет, Сашка, будешь с нами ходить». Кто аксакал: ты или он? А ты сделал как? Есть Сашка — якши; нет Сашка — тоже якши. Обиделся он.

— Ну уж! Говорил он тебе, что ли?

— Зачем говорил? Я сам видел…

Шараф умер перед рассветом, умер тихо, сохранив на потемневшем лице тот покой мудрости, с которым переносил выпавшие на долю страдания, с которым вообще жил на земле, понимая все на ней происходящее…

Какое-то время они побыли вдвоем — мертвый Шараф и Ульмас, — так у них полагалось. Белов выбрал место под сосной, где песчаный грунт не так промерз. Верхний слой он выбил топором, глубже земля была мягче. Но все равно без лопаты хорошую могилу не выроешь.

Сержант-артиллерист срезал широкий кусок бересты и, слюнявя огрызок карандаша, с трудом нацарапал на ней фамилию и имя умершего, а под ним дописал — «солдат». Расщепив кол, Белов вставил бересту и пристроил его в изголовье невысокой могилы, обложенной лапником. Постояли, опустив глаза, каждый думал свою думу, как и бывает на любых похоронах…

К реке подошли, когда начало смеркаться. С их стороны берег был крут, противоположный отсюда казался пологим. Вдоль берегов синел лед, но по стрежню шла черная медленная полоса чистой воды, загустевшей на холоду, как машинное масло. Над нею поднимался подвижный пар. Все это предстало как явление из другого мира — равнодушное, обособленное в своем праве не вникать ни в их положение, ни в их жажду очутиться на другом берегу. Они сошли с косогора к реке и остановились, притихли перед этой силой, понимая, что ее не обмануть, не сбить пулей, не сломить отчаянным навалом, как в рукопашной. Они видели, что реку не обойти ни справа, ни слева. Не одолеть ее и вплавь. Стояли и смотрели молча на белое морозное дыхание темной воды, которая казалась сейчас нескончаемо глубокой.

Может, каждый, оказавшись один на один с рекой, и придумал бы что-нибудь или хотя бы попытался сделать это, но сейчас, как по команде, все посмотрели на Белова.

— Комиссар, плоты, а? — тихо спросил Тельнов. — Вон лесу сколько.

— Давай! И жерди подлиннее.

— А чем вязать их, подумал? — спросил сержант-артиллерист. — Да и с одним топором мы тут до майских праздничков будем сидеть, — махнул он рукой.

— Разговорчики! Становись! Смирно! — скомандовал Тельнов. — Погреться работенкой пора! — И, повернувшись к Белову, вскинул руку к виску: мол, все готовы — приказывай.

Белов почти никогда и никому не приказывал, но так уж получалось, что даже обычные слова его, произнесенные кратко и веско, слушались как приказ. Сперва Белова это смущало, но постепенно он привык, обнаружив, что все чутко ловят каждое его слово, с надеждой и верой смотрят в лицо, будто так, как решил он, они думали и сами, но ему, как и положено командиру, это пришло в голову первому…

Старшина Тельнов, незаметно начавший наводить уставную дисциплину, вскоре оказался в роли заместителя Белова, чем словно подтверждал эту его роль.

Не сразу, поначалу даже насмешливо щуря глаза, но все же Белов привык к тому, что его называли «комиссаром», что так легко брошенное однажды Тельновым и подтвержденное испуганной фантазией рябого Ильи слово это, не вызывая ни сомнений, ни недовольства, определило его место в нелегкой доле людей.

Коротко объяснив, что без плотов не обойтись, сам еще не зная, чем вязать их, Белов поднялся на косогор и двинулся вдоль него. Лес отступал, открылось поле. Вслушиваясь в глухие, по сырым стволам удары топора, Белов шел дальше, его обступала тишина, и оттого, что здесь он был в одиночестве, знакомые по первым суткам его мытарств беспокойство и тревожная напряженность вновь сжали сердце, и нестерпимо захотелось немедленно вернуться к людям, увидеть их, услышать голоса. Но не мог он возвратиться ни с чем, и, жадно цепляясь слухом за еле различимый уже стук топора, Белов удалялся в поле. Надежда не слукавила: вдали затемнели сложенные в штабеля, давно забытые и потемневшие от времени щиты для снегозадержания, за такими же он с Тельновым прятался возле Дымарей. Политые осенними дождями, присыпанные снегом, щиты смерзлись. Он долго раскачивал верхний, наконец, с трудом отодрал от льдистой корочки и потянул на себя. Щит был тяжелый, и Белов, подумав, что сам не управится, всё же заставил себя кое-как стащить его и, подперев раскинутыми руками, подхватить на спину. Крякнув от натуги, переломившись в пояснице, широко и медленно переставляя ноги, пошел…

Он шел, обливаясь потом, согнувшись в три погибели, чувствуя, как шумно и трудно рвется из груди дыхание и как что-то изнутри давит на глаза, выпирая их их орбит. Особенно тяжело было спускаться с косогора, но кто-то уже заметил Белова, изумленно вскрикнул, и несколько человек бросились на помощь.

За час щиты сволокли на берег, несколько штук разобрали ради гвоздей и ими набили на щиты вырубленные лесины. Потом недолго отдыхали, перекурили, загнанные, но и успокоенные работой, и на реку уже смотрели без растерянности, просто задумчиво: за нею был желанный, хотя и незнакомый берег…

Плоты спустили на воду. Перед тем как грузиться, Белов и Ульмас отвели лошадей к лесу и оставили там, надеясь, что привыкшие к человеку животные сами отыщут дорогу к жилью.

Белов любил лошадей. Считал их добрыми и понятливыми животными. С юношеских лет, с тех пор, как: стал работать в шахте попервоначалу коногоном, привязался он к коням, спущенным однажды и навсегда под землю тянуть вагонетки, привыкшим к полутьме, запаху сырости и угольной пыли, почти слепым. Они выполняли свою однообразную работу без излишних понуканий, без строптивости. Он и жалел и уважал их за это, как всех, с кем честно трудился бок о бок…

Весу на каждый плот досталось с лишком, щиты осели, вода сразу же залила ноги по щиколотки, люди стояли, боясь шелохнуться, полные ощущения, что под ступнями во мраке вода, медленно струящаяся, ледяная, глубокая. До дна длинные жердины доставали с трудом, да и то не во всех местах. Но все же доставали, и уже через три-четыре минуты все работали шестами уверенней и сноровистей.

Покинутый берег уходил во тьму, и последнее, что Белов разглядел на нем, были смутные силуэты лошадей: не желая расставаться с людьми, они спустились с косогора к берегу.

«Не потерять бы в темноте отряд!» — Белов осторожно налегал на жердь, вслушивался в хлюпание воды и сожалел, что не узнал точнее у радистки, как и где переправлялась группа Кухарчука.

Течение растаскивало плоты. Люди недоверчиво всматривались во мрак, где угадывался новый берег: что там? Может, немцы стерегут? Залегли за пулеметом и, посмеиваясь, с нетерпением ждут потехи, еще раз проверяя, хорошо ли вошла лента в приемник, не перекосило ли…

Но реальная беда настигла раньше. На одном из плотов кто-то сильно ткнул жердью, но, не встретив упора, невольно подался за ней. Пытаясь удержать падающего, трое других шагнули к нему, освободившийся край плота подняло над водой. Крик ужаса вместе с плеском скользнувших в реку тел ударил в темноту. Пустой плот быстро отнесло от тонущих. Намокшая одежда тянула вниз. Из последних сил выгребали на поверхность те, кто умел плавать, пытались за что-нибудь зацепиться, догнать плот. Но скрюченные пальцы захватывали лишь воду; людей уволакивало сильное донное течение, кто-то с захлебом вскрикнул последний раз — и все стихло…

Длилось это несколько минут, за которые Белов едва успел понять, что произошло. Прикрыв глаза и стиснув зубы, он коротко тряхнул головой от бессилия что-либо поправить, изменить…

Выгребая к берегу, он отыскивал взглядом другие плоты, пытался сосчитать их, замирая от суеверного предчувствия, что лиха беда — начало. Его вдруг зазнобило страхом вины за случившееся и за тех, кого судьба могла еще присоединить к погибшим. Имел ли он право, полагаясь только на свою уверенность, лишь на свои силу и надежду, так нерасчетливо толкнуть людей на эти жалкие плоты? Но ведь никто не возражал, никто не противился, — пытался успокоить себя Белов… И что оставалось? Какой выбор? Но имел ли он право не поискать иного пути в сомнениях и опыте других?..

Берег был пуст и встретил тишиной, спеша узнать, кто же утонул, солдаты заглядывали друг другу в лица… Наконец Тельнов собрал всех, построил, и после торопливой переклички, уставшие и подавленные, люди заторопились к лесу…

Тельнов постоянно и неотступно держался около Юли. Внимание старшины к девушке с момента ее появления в отряде казалось Белову неуместным. Но танкист делал вид, что не замечает его неодобрительных взглядов.

«Неужто втюрился? — удивленно думал Белов. — И голодуха не помешала. Гремит костями, а глазом — туда же… Парню двадцать четыре. А ей? И того меньше… Ах ты, жизнь!..»

Привал устроили в густом березняке, куда добрались едва живые. Белов разрешил разжечь два небольших костра — надо было передохнуть, хоть малость обогреться, поесть, а Главное — переобуться, выжать и высушить портянки.

Сидели, горестно придавленные бедой на реке, перебрасывались лишь самыми необходимыми словами.

Рука у Юли налилась болью, отекла под шинами, набухшие синевой пальцы одеревенели. Юля ловила толчки боли, как бы следя за ее движением от кисти к плечу, и тогда становилось чуть легче и можно было не стеречь себя, боясь выдать свое состояние стоном. Она не хотела, да и не имела права быть в тягость этим людям, изможденным, почти потерявшим ощущение собственного тела. А они вдруг лихорадочно и жадно начинали пересчитывать патроны, дотошно проверять, хорошо ли укутаны последним тряпьем затворы автоматов и карабинов. Делали они это сосредоточенно, а вспоминали о хлебе и с сожалением о том, что зря не пристрелили лошадей — конина, если хорошо посолить, тоже вкусная…

Клонило в сон, усталость давила на плечи, склеивала глаза, и, с трудом разлепляя веки, Юля смотрела в огонь. Тельнов жарил ей кусочек свинины, шипел над костром парок от сырого прута, на который было нанизано мясо. Юля понимала, что смерть постоянно подстерегает их на этом пути, может, через час и она погибнет от немецкой пули, но тот крик, расколовший тишину над рекой, еще, казалось, звучал и был страшнее ее представления о собственной смерти…

Сдавая перед выброской документы в штабе, Юля успела уплатить членские взносы и еще раз прочитать номер комсомольского билета: проверяла, правильно ли запомнила его. Если суждено вернуться, думала она, будет просто стыдно, когда пойдет за документами: называется, сходила на задание!

Вывихнула руку, как неудачливая школьница на волейбольной площадке. Ведь майор предупреждал: «Аккуратненько. Только аккуратненько… Если ты выйдешь из строя, Кухарчук и его орлы могут устраиваться там на зимнюю спячку». Хорошо, что встретили этого молоденького радиста…

— Готово. — Тельнов протянул ей мясо. — Вот сухарь.

— А вы?

— Я свою порцию утром съел, — солгал он — Много нельзя, заворот кишок будет.

— Шутник вы…

— Был да весь вышел…

— Где вы жили до войны?

— Тверской я. Монтером работал. Бывало, влезу на столб, держусь на одних «кошках», без ремня, фокусы показываю девчонкам, частушки там пою… Знал их пропасть… Хотите частушку?

— Спойте.

Старшина оглянулся на Белова и, улыбнувшись, продекламировал:

Лошадь лошади сказала:

— Хорошо верблюду жить.

Безо всякого скандала

Раз в неделю может пить!

Девки замуж, девки замуж,

А ребят куда девать?

Сплетем новую корзину,

Повезем их продавать!

Разжевывая ржаной сухарь, Юля хмыкнула.

— Ничего, добраться бы до Берлина! Залезу на самую высокую крышу и такую частушку врежу — вся Европа услышит!

— А вы женаты, Леонтий?

— Нет. Все искал, чтобы сирота была: без приданого, да зато и без тещи… А вы? — осторожно спросил старшина. — Замужем?

— Мужа у меня нет… — Юля не закончила.

Белов ковырял палкой в костре и, занятый своими мыслями, слышал лишь обрывки этого разговора. Ветки, отпылав, превращались в уголья, лопались. Он отодвигал их, постукивал, они легко рассыпались, покрывались пепельной дымкой, совсем не похожие на тот уголь, к которому привык он. То ли дело антрацит! Алмазно твердый, сияющий на гладких изломах, откалывался он от пласта под отбойным молотком тоже пластами. А как горел! Почти бездымно, синим чистым пламенем… Доведется ли еще когда-нибудь колупнуть уголек?.. В памяти ожили звон и подрагивание клети, спускающейся в забой. Он любил утренние смены. Перед спуском любил выкурить по последней с ребятами из бригады. Утро свежее, веселое, ветерок играет слинявшим малиновым полотнищем флага на копре, гудит маневровый паровозик «овечка». В ламповой Галя приготовила ему «карбидку»… Что там, дома?.. Наверное, восстанавливают шахты…

Он понимал: фронт близок, позавчера слышали уже погромыхивание артиллерии, — и заметил, как напряглись лица людей, как словно подались они навстречу этому далекому призывному гулу. И тогда же вдруг подумал: а как бы он без них?.. Одолел бы все? Чужие, незнакомые прежде, а теперь кажется, что ближе и родней нету… Что тут судить-рядить, никто ему сейчас не нужен, кроме них, голодных, иззябших, обессиленных, но проверенных, умеющих одолеть все… Ведь если что — полягут друг за друга… И за него, значит… В последний прорыв… пойдут без удержу за ним. Великую цену положат фрицы, став поперек. Последний прорыв таких людей — дело страшное, вспять жизни им нету… Однако пора…

Опершись ладонями о колени, Белов с усилием поднялся, хотел было позвать Тельнова, увлекшегося разговором с Юлей, но передумал, кликнул сержанта-артиллериста:

— Надо бы идти. Наш случай — пока темно.

— До рассвета еще часа три, комиссар.

— В аккурат и двинем. Спящих нет?

— Дремлют. Сморило… Ничего, разомнутся, когда с фрицем встретятся. Тельнов-то соловьем разливается. Видал?

— Видал, видал… Не наше дело…

Но уже подошел Тельнов:

— Пора, комиссар? Половина пятого.

— Да!.. У фрицев самый сладкий сон со слюнями…


Огневые позиции немецкой зенитной батареи, о которой говорил Кухарчук, обходили низиной, шли осторожно, стараясь ничем не звякнуть, придерживали котелки, остро вглядывались в темень. Батарея, вероятно, стояла на бугре, у самой опушки березняка, неразличимая на его темном фоне. Угадывалось там что-то, но что именно — капониры ли, машины ли, сами орудия, или просто купы деревьев — было не разобрать, не определить. В обход шли к болотам, поросшим низким жестким кустарником. Чутко подстерегали каждый звук. Мороз ослаб еще утром, к ночи наст зачерствел; взламывая корочку, нога уходила в снег, как в норку, тянуло сырым ветром, в безлунном черном небе непроглядно-плотно сбились тучи.

Не одолели и двухсот метров, как наткнулись на ряд кольев, Густо, как сеткой, оплетенных колючей проволокой. Ограждение это широко охватывало низину, пологий подъем на бугор. Сворачивать было некуда, оставалось делать проход.

— Тут у них, наверное, все пристреляно, как на полигоне, — предположил Тельнов.

— Да и мин могли понатыкать, — сказал сержант-артиллерист.

— Позови-ка саперов, старшина, — попросил Белов.

Сгребая верхний снег руками, дуя на зябнувшие пальцы, два сапера на карачках ползали перед заграждением минут двадцать, но мин не обнаружили.

Тогда Белов ударил топором по ближнему колу. Он был прочен, глубоко врыт, и топор отскочил от сырого дерева. Делая интервалы между ударами, напряженно вслушиваясь в тишину, Белов размашисто бил, стараясь попадать пониже, под основание. Удары, недалеко отлетая, чахли. Когда он глубоко подсек два кола, несколько человек разом навалились на них, колья с треском подались, натянув проволоку, тут где-то справа и слева задребезжали консервные банки.

— Ложись! — крикнул Белов.

В тот же миг с бугра взлетела ракета, облила дрожащим молочным светом снег и черные, как тени, фигуры людей на нем. Стекая белым сиянием и раскаленными брызгами, ракета не успела погаснуть, как с бугра ринулась к ним прерывистая цветная нить пулеметной очереди. Снова взлетела ракета. Пулемет сек все ниже и ниже, пули с визгом неслись над головами распластанных людей. «Выбьют! Всех выбью…» — вцепился Белов пальцами наст.

Подполз Тельнов, жарко зашептал:

— Я туда… Отвлечь… Гранаты есть. Как начну, вы сразу — рывком…

— Сам?!

— Еще четверо… Автоматчики… Радистку береги, комиссар! — Он скользнул в темень.

Пулемет умолк, видно, выработали ленту. И эту краткую передышку использовал Тельнов, метнувшись со своими людьми к батарее.

Снова, со взлетом ракеты, стеганули пулеметные очереди, прижимая к земле, взметывая колкий снег. Кто-то закричал сзади. Стрелять отсюда по бугру было бессмысленно… Оттуда, куда ушел Тельнов, темнота вскоре осветилась короткими вспышками, и, обгоняя друг друга, вверх, к бугру, понеслись очереди ППШ.

«Добрался старшина!» — облегченно вздохнул Белов. Но тут же по группе Тельнова ответно ударили шмайсеры. Немецкий пулеметчик тоже перенес огонь туда. Скрещиваясь, рвали тьму раскаленные струи огня…

— Вперед! Быстро! — привстал Белов.

Бросились к проходу, перепрыгивая через проволоку, торчавшую над поваленными кольями. Белов оглянулся. На снегу осталась темнеть одинокая фигура.

— Худяков… Сапер… Убит! — крикнул сержант- артиллерист.

Белов бежал пригнувшись, не отпуская взглядом бегущую впереди Юлю. По ним опять застрочил пулемет, но трассы прошли выше: в ложбине, полого спускавшейся к болоту, начиналась мертвая зона. А у ската немецкой огневой Тельнов вел свой бой. Дважды рванул там гранатный взрыв. Пулемет умолк, но с надсадным остервенением навалились шмайсеры. Стук наших автоматов был не так густ, сбивался, порой глох, но каждый раз после недолгого перерыва слышался снова.

Наконец достигли болота. Под ногами мягко поддавалось, пружинило.

— Не в кучу! Россыпью!.. Болото тут! — крикнул Белов.

Видно, батарея имела связь с частью, занимавшей позиции слева, за болотом. Оттуда вдруг ночь пронизало длинной белой иглой — сухо застучал пулемет, его трассы сбивали промерзшие ветки. Бежать стало труднее. И все же бежали, широким махом перепрыгивая кусты, мчались по заснеженным мшистым кочкам, опасно пружинившим под ногами, мчались, хрипя, задыхаясь, обливаясь потом, чувствуя жар собственного тела, текший из-под расстегнутых воротов… Только бы уйти от губительно стегавших огненных плетей невидимого пулемета…

Юля бежала, сжимая левой рукой пистолет, в правой при каждом шаге толчками отдавалась боль. Ушанку сбило пулей, взмокшие волосы прилипали ко лбу и щекам, мешали. Она видела, что Белов обошел ее слева, прикрыл собой. Упали еще двое и больше не поднялись. А оттуда, где оставался Те льнов, уже слабея, плохо различимо постукивали автоматы, дважды еще донесло гранатные взрывы…

Не видя бегущих, немецкий пулеметчик разряжал ленты просто по площади болота, наугад, упреждающе перенося огонь вперед. И наконец умолк.

Стало тихо. Только топот бегущих, хриплое дыхание и под горлом — тяжелое, загнанное биение сердца.

Болото кончилось, но едва выбежали к поляне, за которой темнел лес, как в чистом зимнем воздухе услышали сладковато-душный запах сгоревшей солярки и тут же увидели крытый брезентом «даймлер». Из кузова выпрыгивали немцы, разбегались цепью, с ходу открывая огонь.

— Бей по тем, что залегли! — крикнул Белов. Он понял, что немцы запоздали: рассчитывали прибыть раньше, поудобней приготовиться, встретить. Длинной очередью прошил брезент. Из кузова рванулся крик.

Немцы, те, что успели отбежать от машины, пытались растянуться цепью вдоль леса, уйти в его глубину, чтобы на открытой поляне оставить и перебить тех, кого они приехали сюда уничтожить…

Упал Ульмас. Юля бросилась к нему. Но тот поднялся, что-то крикнул свое и выстрелил в лобовое стекло машины, шофер ткнулся лицом в баранку. В тот же миг Ульмас выронил карабин и, согнувшись, схватился левой рукой за плечо.

— Была не была! — взвился чей-то крик рядом с Беловым. И он увидел высоко вскинутую руку.

«Противотанковая! — ахнул Белов. — Близко ведь!..»

Взрыв гранаты шатанул воздух, обвеяло теплом, у лица просвистели осколки. Снег, как дым, медленно оседал на черное пятно большой воронки… Прорвались… лес совсем рядом.

Еще излетно посвистывали немецкие пули, но уже можно было перевести дух. Шли быстрым, то и дело сбивающимся на бег шагом. Перед яром с наклонно поросшими березами остановились.

«Неужто вырвались?!» — облизывая шершавые, спекшиеся губы, все никак не мог поверить Белов, оглядывая и пересчитывая людей, в изнеможении припавших к стволам деревьев.

Убитых трое. Двое ранено: Ульмас в плечо, а саперу пулей распороло щеку от рта до уха. Никто не разговаривал: не было сил. Одни сосредоточенно курили, другие с ладоней слизывали снег.

И никто не заметил, что уже рассвело.


Теперь Белов повернул на юго-восток, как бы сближая путь отряда с возможным путем группы Тельнова. Часто останавливались, прислушивались, ожидали и снова шли. Белов старался себя уверить, что старшина выберется, не из тех он, чтоб еще раз не обмануть смерть, от которой уже не раз уходил, обхитрив или по воле случая. Может, другим, более коротким путем уже добрался до своих и сидит теперь с напарниками, наворачивает кашу, шутит… Так забегал он утешавшей мыслью вперед, не желая верить в иное, что жесточе, но реальней подходило к обстоятельствам, в каких за спиной остались Тельнов и четыре автоматчика. Белов часто и обеспокоенно взглядывал на простоволосую Юлю, измученно несшую на перевязи одеревеневшую руку.

Держа путь по карте, он тем не менее не представлял, по какой земле идет отряд — за нами уже она или еще под немцем. Сплошной жесткой линии передовых ни с нашей, ни со стороны противника еще не было. Поверили, что выбрались к своим, лишь тогда, когда у просеки с широко наезженными колеями увидели прибитую к березе дощечку со стрелкой и надписью: «Хозяйство Зарубина»…

Теперь, оглянувшись на все, что прошел, несмотря на страдания, он подумал, что, пожалуй, это и было самым главным в жизни из того, что им сделано. И тут же вспомнил: уж не раз случалось, что считал именно так. Ему всегда казалось, что точно знает, что же оно — это самое главное, но просто назвать не мог. Наверное, подумал он, в судьбе часто бывает что-то такое, что в определенный момент считаешь самым что ни на есть главным, потому что жизнь движется…

На просеке их нагнал «виллис». Рядом с шофером сидел капитан, на погонах черный кант, инженерные эмблемы.

— Кто такие? Из какой части? — Капитан удивленно оглядывал их истрепанную одежду, странное обмундирование Белова, серые, с запавшими глазами лица.

— Из разных частей, товарищ капитан, — ответил сержант-артиллерист. — Из немецкого тыла мы… К своим… Нам бы в штаб какой-нибудь. А потом по своим частям, — сказал сержант.

— Держитесь просеки. Увидите лежневку — свернете… Поехали, Самойленко, — отвернулся он к шоферу.

— Раненые у нас, товарищ капитан, — тихо сказал Белов. — Может, до санбата подбросите.

— Сколько человек?

— Трое.

— Пусть садятся. — Капитан закурил.

— До свидания, Петр Иванович. Спасибо вам за все. — Юля протянула Белову здоровую руку.

Ветерок шевелил ее волосы, сбрасывал пряди на лоб. Белову хотелось коснуться их, сдвинуть, чтоб хорошо видеть Юлины глаза, но он лишь легонько сжал ее ладонь и улыбнулся.

— Ты молодец, радистка, с тобой не пропадешь. Поправляйся.

Юля села в машину рядом с сапером, которому накануне забинтовывала лицо.

— Полезай, Ульмас, — подтолкнул Белов самаркандца.

У Ульмаса сухо блестели глаза, что-то дрожало в них.

— Ты хороший человек, комиссар. Моя — в госпиталь. Как потом найдет тебя? Моя теперь полевой почта нет. Как найдешь меня?

— В Самарканде найду, Ульмас!

— Побыстрее, — сказал капитан, выбрасывая окурок.

— В Самарканде, — растерянно кивнул Ульмас, втискиваясь в кабину.

Хлопнула дверца. Машина тронулась…

— Ну вот… — сказал Белов. — Кажись, все… Пошли, что ли?


Огромный лес был набит войсками. В темноте глыбами выделялись «студебеккеры», где-то дымила полевая кухня — долетал едкий дым медленно горевших сырых чурок, запах вкусного пара, — видимо, повар открывал крышку котла, снимал пробу. Сновали люди в шинелях, ватниках, полушубках, во мраке меж деревьями вспыхивали огоньки цигарок, слышались веселые голоса, звяканье котелков, похрапывали кони, запряженные в пароконные повозки, далеко в глубине урчал двигатель танка или тягача, с железным скрежетом перекатывались траки гусениц, кто-то кого-то громко окликал, пробегали мимо посыльные…

В этих звуках и запахах, привычных, знакомых, как в родном доме, в движениях и шуме скопившегося в лесу войска ощущалась радостная возбужденность перед обещанным наступлением, нетерпеливое ожидание которого будоражило людей, где-то прорываясь в смехе, где-то — в негромкой песне… И было в этом возбуждении естественное, выстраданное, донесенное до этих мест нетерпение, ибо уже меньше месяца оставалось до нового, 1944 года.

Белов не знал, что привел людей в расположение мотострелкового полка дивизии, в которой служил; что контрнаступление противника задохнулось; что пополненный на переформировке полк этот, накануне ночью расположившийся в лесу, находится здесь последние минуты, ибо уже отдан был приказ ему срочно сниматься и двигаться к передовой, лежавшей в трех километрах, что через полчаса в этом лесу не будет уже ни души, останутся лишь уголья костров, торопливо залитых водой или забросанных снегом, опустевшие землянки и выстывшие шалаши, смерзшиеся кучки конского навоза, обломанные и затоптанные ветки хвои, пятна машинного масла, а к ночи все это припорошит снегом и ветер выдует из огромного зимнего леса последние запахи временного человеческого жилья…

Задержавший их часовой, коротко расспросив, приставил к ним подвернувшегося любопытного солдата и побежал куда-то, окликая:

— Товарищ младший лейтенант! Задержали вот… — Потом появился из темноты, кому-то объясняя: — Окруженцы, говорят. С оружием… Какой-то комиссар привел…

— Иди к ним… Я — к подполковнику… Построение сейчас, срочно снимаемся. — И младший лейтенант исчез за деревьями.

Далеко во мраке раздалась команда: «Становись!» И, повторяясь, как эхо, прокатилась по лесу… Все задвигались, сорвались с мест, заторопились. Повзводно выстраивались роты; топот ног, теньканье скоб на оружии, постукивание котелков, ржание растревоженных коней…

Белов отрешенно смотрел, опираясь спиной на сосну, рядом тихо переговаривались его люди.

А войска готовились в путь, звуки этих сборов доносились со всех сторон, шевелилась и дышала вся непроглядная глубина леса.

Вскоре в сопровождении младшего лейтенанта явился подполковник в светлом полушубке.

— Они? — спросил. — Что еще за командир-комиссар?

— Они, товарищ подполковник, — сказал младший лейтенант. — Ихний главный, — указал на Белова.

Белов усмехнулся.

— Докладывайте! — обратился к нему подполковник.

Белов выпрямился, сделал шаг вперед, устало взял под козырек.

— Рядовой Белов, — и назвал свою часть. — Вышли из окружения… Тут из разных частей, — краем глаза он видел, как при слове «рядовой» недоуменно переглянулись его товарищи. А сержант-артиллерист даже шагнул было к нему, приоткрыл рот, вроде хотел о чем-то спросить, да передумал, остановился и молча глядел на Белова. Смотрели и другие, теперь уже кто с веселым интересом, кто с любопытством, а кто — словно впервые видел…

— Сколько вас всех? — спросил подполковник.

— Было тридцать два. Вышло девятнадцать. Трое убыло в санбат.

— Хорошо. Разберемся. Что еще?.. Вы тоже с ними? — заметил он сержанта-артиллериста, стоявшего чуть в стороне.

— Так точно, товарищ подполковник! Сержант Агафонов. 317-й противотанковый артполк.

— Знаю такой… Хорошо. Разберемся… Что еще? Побыстрее! Все?.. Младший лейтенант, всех в строй! Пойдут с ротой Зинченко… На первом же привале накормите всех, там и отдохнут… — Поторапливайтесь! — Подполковник еще раз окинул их взглядом.

— Постройте своих людей, сержант! — скомандовал младший лейтенант.

— Слушаюсь! — козырнул Агафонов. — Становись!..

Белов уже стал в строй, за ним, топчась, пристраивались другие. И тут он вспомнил: карта!

— Товарищ подполковник, разрешите обратиться? — Он шагнул из строя, достал из сумки карту. — С нами был радист. Ивицкий Александр. Просил эту карту кому-нибудь из начальства…

— Хорошо… Разберемся… Сейчас некогда, — повторил подполковник. Он взял карту, сунул в карман, быстро отошел. Мелькнуло еще несколько раз меж деревьев белое пятно полушубка…

Белов, слегка сутулясь, стоял правофланговым. Молчал, слушал… Шумы и шорохи ночного леса, звуки торопливой его жизни собирались из разных уголков, складывались в единое послушное звучание. Люди ждали следующей команды: «Шагом марш…»

Посыпал снежок. Белову хотелось есть, да и закурить не помешало бы… Теперь с этим придется погодить…

Далеко, в начале колонны, раздалась команда к движению, и он дернул плечами, поудобнее пристраивая тощий вещмешок за спиной, пробуя, хорошо ли осели лямки, как обычно это делал перед долгой дорогой…

Загрузка...