Юрий Галкин Пространство малого жанра От составителя

В прошлом 1977 году в толстых журналах, в тонких и в еженедельнике «Литературная Россия» появилось в общей сложности более двухсот рассказов. Можно думать, что это где-то около ежегодной «нормы», и такая «норма» говорит о своеобразном жизненном пространстве, которое завоевал себе этот литературный жанр в наших периодических изданиях[1].

Кроме всего этого, рассказ 77 года свидетельствует и о той старой истине, что при всем своем разнообразии он остается самым чувствительным к современности жанром и самым верным показателем сугубо творческих возможностей, которые есть в сочинителе. Эта творческая возможность, творческая и гражданская чуткость писателя к реальной жизни человека проявляется в том, насколько правдив, искренен и точен тот художественный и общественный язык, которым изъясняется современное произведение, насколько этот язык понимает читатель и, понимая, готов разделить и конкретизировать, исходя из своего опыта, те понятия, те образы, которые содержатся в произведении.

В этом смысле рассказы 77 года далеко не равноценны. И неодинаковость их прежде всего не в стилях, не в так называемом своеобразии манер, не в живописных особенностях письма, — все это имеет значение скорее частное, лабораторное, но именно в свойствах художественного и общественного языка, в единстве этих свойств. И судить о том, в каких рассказах среди двухсот наиболее отчетливо выразилось такое единство, невозможно, пока ясно и точно не определить для себя, в чем состоит основная задача и обязанность литературы относительно общества, относительно человека-трудящегося (и не обязательно тут подразумевать некоего читателя!), человека, ради которого в первую очередь и издаются журналы и книги, и как эту задачу понимает и реализует писатель в своем слове. Видимо, эта писательская художественная задача находится в прямой, хотя и невыраженной, связи с духовным запросом человека и должна стараться удовлетворить эту духовную потребность, как, допустим, хлеб насущный приготовляется с точным знанием потребности человека в нем. Речь идет о том, что если цель произведения добрая, а приобретенная упорным трудом степень поэтического мастерства такова, что помогает ясно и точно выразить эту цель, пусть и самую серьезную по содержанию и в форме самой утонченной, то человек (читатель, зритель) всегда поймет этот художественный язык, потому что душа человека всегда неизмеримо глубже и тоньше чувствует и воспринимает творческую тайну, чем это порой может показаться. Кроме того, неистребимая привычка людей жить друг для друга, трудиться друг для друга, вот эта привычка человека ищет поддержки прежде всего в искусстве, в том числе и в литературе. И когда человек находит ее, то его чувство и душевная смелость и радость укрепляются и обретают веру.

Вот почему если в произведении искусства не будет содержаться доброго и ясно выраженного намерения, то оно невольно обманет это ожидание и надежду и предстанет не плодородным духовным полем, а бесплодной пустыней.

Произведение искусства может сделаться такой пустыней и в том случае, если будет преследовать частные, лабораторные цели, будет обслуживать праздные устремления и свои профессиональные интересы.

Такое искусство часто утешает себя уверением, что оно выше обыденных человеческих потребностей. Однако это всего лишь заблуждение или дымовая завеса. Человеческие потребности безграничны и беспредельны, и жизнь человека никогда не состоит из одной обыденности, а если и пребывает в таковой, то только по принуждению. Во-вторых, тотчас, как искусство перестает хотя бы втайне адресоваться к сознанию своих живых современников, оно прекращает существование, так как становится похоже на учителя, взявшегося учить самого себя. Искусство живет, пока питается интересами или элементарным любопытством хотя бы самого ничтожного меньшинства, пассивно или активно разделяющего его притязания. А пока живет, то и действие производит в душах людей, действие с тем или иным знаком, в зависимости от истинных, профессиональных или идеологических намерений художника.

«…вчера, после фильма, который он просмотрел в одиночестве, Максим вдруг понял, что обманывал себя», — сказано в одном рассказе (в одном из двухсот). И подобные замечания и ссылки на те или иные произведения искусства, на литературных героев весьма часты на страницах современных произведений, в том числе их достаточно и в рассказах 77 года. Надо думать, что это не красивый произвол авторов, не их выдумка, а только свидетельство того, что участие искусства в нашей реальной жизни весьма значительно, и не учитывать его невозможно. Очень многие первоначальные «душевные пробуждения» в людях происходят именно под первым впечатлением от произведения искусства, и хотя само по себе это «пробуждение» скрыто и совершается втайне, но открыты, видимы и ощутимы человеческие поступки, следующие из этих «пробуждений». Так что в конце концов оказывается, что нет и не может быть «невинных» книжек, «невинных» песенок, «невинных» фильмов и проч. Вот и наш Максим посмотрев фильм, «вдруг понял, что обманывал себя…» А это и есть то самое «душевное пробуждение», из которого следуют поступки.

Но прежде хочется сказать несколько слов о другом герое из другого рассказа — о подростке Веньке из рассказа Владимира Насущенко «Мой старший брат» (журнал «Аврора», 12). «Сфера искусства» не чужда и Веньке — он сочиняет стихи, а по совету своего старшего брата Аркадия даже и показывает свои «шизофренические стихи» настоящему писателю, который проживает на даче неподалеку от временного Венькиного пристанища у «бабки Насти Макаронихи». Но стихи и само сочинительство в этом рассказе (как и в жизни, и заботах Веньки) дело второстепенное. Главное же дело в том, как живут люди, какой жизнью и какими целями и как среди этой жизни быть и жить Веньке. Впрочем, все люди в рассказе живут вполне нормальной, по их понятиям, жизнью. Венька со старшим братохм Аркадием ловят раков, по вечерам ходят на танцы в клуб, Лена «втрескалась» в Аркадия, потому что от одной его улыбки «все девчонки теряли голову», и эта же участь постигла Ленку. Отец Ленки, профессиональный писатель Марк Иванович, пишет статьи, которые «расходятся стотысячными тиражами», а пока он пишет статьи на веранде дачи, его молодая жена Евгения Павловна веселится на природе со спортсменом Аполлоном Георгиевичем, ну, и т. д. и т. п. Да и Венька не какое-то исключение, он тоже нормальный человек, но пока еще только «младший брат», невольный свидетель жизни, свидетель самозабвенного пира «старших братьев», но свидетель с чутким отзывчивым сердцем и, по определению Марка Ивановича, с «философской натеркой». То, что стало привычно старшему брату Аркадию или тому же Марку Ивановичу и его жизнерадостной жене, еще не стало привычно и нормально для Веньки. Нормальным ему кажется несколько другое состояние жизни, то, где сильный не оскробляет слабого, ложь не угнетает правды, а пошлость и цинизм не попирают простодушного человеческого доверия. В бытовой суете, в живом и разнообразном течении жизни все эти вещи не отчетливы и не так очевидны, но чуткое Венькино сердце их разделяет весьма точно и сознательно. И вот оказывается, что эти два различных состояния (душевных, психологических, нравственных) постоянно готовы «взорваться», и тогда вроде бы согласное, покойное состояние жизни тотчас нарушится и придет в состояние «драматической ситуации». Вот как это бывает.

«— Если я решка, я беру Хельгу, ты — Ульви.

— Мне все равно, — сказал бывший студент.

Выпала решка.

— Справедливо, — сказал Аркашка. — Чтобы не спорили, всем по манжету.

— Вы как лошадники. Со стороны вроде порядочные люди, — сказал я.

— Что он говорит? — спросил Аполлон Георгиевич.

— Говорит, что мы — лошадники.

— А он кто?

— Он чистый благородный джентльмен, который никому не ищет зла…

— Увы, не понимаю молодежь.

— Не поймете, — разозлился я. — У вас слабые умственные способности.

— Жаль, что он твой брат, — сказал Аполлон Георгиевич. На его скулах заходили желваки. В темноте лицо его стало серое.

— Заскоки у него бывают. Идите, я с ним потолкую.

Они ушли, оглядываясь…»

Этот отрывок из рассказа дает хорошее представление о Веньке, его «философской натерке», и о том, как она обнаруживается — просто, уместно и неизбежно. Венькино присутствие вносит в жизнь «старших братьев» некоторое неудобство, однако они тут же готовы встать на защиту своих позиций.

Но и Венька тоже не сдается, — в этой принципиальной борьбе он защищает свою личность, свое человеческое достоинство и честь, как он их понимает в соответствии со своей «философской натеркой».

Можно сказать, что Венька как характер не нов для литературы — подобных ершистых юношей немало ходило по страницам книг «молодежной» прозы 60-х годов. Их еще называли инфантильными. И вполне справедливо, потому что их претензии к жизни часто были не обеспечены свойствами их личностей и производили впечатление каприза. Соответствовала этим капризам и сама среда, в которой они обитали. Но Венька живет не условной беллетристической жизнью, не в условной праздно-курортно-киношной обстановке, он живет в мире обычном, будничном, реальном и сугубо современном, и живет взаправду. Даже такое сложное дело, как самостоятельное существование, требующее определенных знаний, трудового умения и проч., не представляет для него никаких затруднений, — в этом смысле он уже взрослый, независимый от чужого кошелька человек. Главное и единственное Венькино затруднение другого, высшего свойства: он вынужден постоянно удерживать себя от искреннего слова, от страстного и естественного юношеского желания высказаться, вслух объявить свои мысли и чувства. Но объявить — кому? Этим «лошадникам»? И он молчит.

Вопрос: как дальше будет жить Венька? — не высказан в рассказе прямо, но тем не менее беспокойно и отчетливо звучит и всем своим существом обращен прежде всего к читателю, — художественная убедительность и искренность писателя дает право на такое обращение. Вопрос этот нужен затем, что ни Венька, ни Юра из рассказа С. Матюшина «Наденька», ни Леня Шавырин из рассказа В. Суглобова «Последний день каникул», ни их живущие сверстники не в силах еще сами, без нашего участия, решить его.

Но всегда ли наше участие, участие «старших братьев», может быть благотворным, — особенно когда речь идет о таких понятиях, как счастье, любовь, добро, честь и правда? Речь в конце концов не о так называемом личном примере, но о том, что «старшие братья» зачастую оказываются и сами детьми, и от этого катастрофы могут случаться с не менее трагическим исходом. Именно такими «детьми» оказались взрослые люди в рассказе Виктора Суглобова «Последний день каникул», и не только мать Лени, не только все простые жители поселка, умеющие в жизни хорошо делать только одну свою работу на железнодорожной станции, но детьми, по сути дела, являются и школьные учителя, та же Неля Ивановна, учительница литературы. Да, Нелю Ивановну научили объяснять на уроках горьковского Данко и его подвиг, но кроме этого она ничего не умеет, она не умеет ни сказать доброго и по-человечески мудрого слова, она не способна и на то добродетельное участие, которого от нее ожидают ее ученики. В душах взрослых людей нет творческого вдохновения, и потому, даже не желая намеренно творить зло, они творят его по своему неведению, так как оставляют своих детей, своих сыновей и дочерей, самостоятельно решать непосильные для них задачи.

На примере Владимира Насущенко, Сергея Матюшина и Виктора Суглобова хорошо видно, что молодые писатели серьезно и глубоко понимают явления действительной жизни. Их юные герои — это не стихийные «плоды» художественного воображения, но правильно и строго осмысленные человеческие личности. Они не поддаются расщеплению на «педагогические», «семейные» или еще какие-нибудь проблемы. Но если мы захотим вглядеться в их лики, то многое можем увидеть и понять о себе и о времени, в котором живем, понять свою неотложную задачу и поведение, — ведь именно в этом и заключается самостоятельное творчество читателя, возбужденное правдивым и искренним произведением.

По поводу рассказа в нашей критике создалось устойчивое сожаление, и это, мне кажется, не вполне справедливо. Если большие жанры (роман, хроника, дилогия, трилогия и т. д.) обилием материала способны стереть границы художественной необходимости, а само содержание подменить фактами, живописным изложением занимательных житейских ситуаций, то рассказ таких возможностей лишен. Хорош он или плох, но он слишком чуток к форме и содержанию и безжалостно обнаруживает всякие художественные просчеты и творческую способность автора.

Прежде всего это касается содержания: рассказ, в котором отсутствует сколько-нибудь значительное содержание, представляет из себя искусственное беллетристическое упражнение. И преодолевать читателю такое упражнение не столько трудно, сколько бесцельно, бессмысленно. В самом деле, человеку, испытавшему глубины и высоты деятельного человеческого духа в «Карамазовых» или «Воскресении», в «Разгроме» или «Тихом Доне», мало радости от пребывания в беллетристической пустоте. И в книгах о современности он ищет не ложного утешения, но возможности присоединиться к самому серьезному разговору о важнейших вопросах современного бытия. И потому само собой разумеется, что читатель, сам живущий взаправду, не удовлетворится упрощенными, мнимореальными или занимательными сюжетами, ему хорошо известно, что прочное и длительное счастье — не в пылающих гвоздиках и не во вздрагивающих квартирах от присутствия в них прекрасных и ладных фигурок, но в освобождении от слабостей, в освобождении от вольных или невольных заблуждений, в утверждении человечности и благородства, в стремлении сделать правду и честь нормальным состоянием жизни всех людей.

А это нелегкое дело — освободиться от заблуждений, от лжи в собственной хотя бы жизни. И едва ли не самые авторитетные помощники человеку на этом пути — литературные герои, которые на своей судьбе испытали за всех нас гибельные пути и показали дороги, на которых человек может найти освобождение, сделаться сильным, благородным и неуязвимым для порока.

Вот как, например, освобождался от лжи своей жизни Александр Иванович, герой рассказа Василия Рослякова. Александр Иванович, обычный человек наших дней, жил-поживал и всем, казалось, был довольный, пока в нем самом не взроптал, не заявил свои права тот «паренек из-под Русского Брода», каким когда-то был Александр Иванович — лет, может быть, тридцать назад. И вот потому пареньку «душно стало жить, слушать, как Александр Иванович и на службе и дома не то говорит, неправду. Отчего? Из боязни? Никогда этого не знал за собой, да и бояться, собственно, чего? Стал задумываться Александр Иванович. Ну, хорошо, ну, буду говорить в лицо все, что думаю, не буду себе врать, себя не буду обманывать и других тем более, но ведь хорошо же известно, что из этого получается, из этого получается князь Мышкин, идиот. Не хотелось быть князем Мышкиным, и стал Александр Иванович втягиваться в жизнь, себя обманывал, обманывал и других, врал другим и себе, играл в какую-то повальную игру. И парню тому стало душно и невмоготу и стал он искать для себя спасения, и нечаянно нашел…» Но пришлось изведать до конца Александру Ивановичу еще и этот случайно найденный путь — Маргариту, которая «в домашних тапочках была совсем маленькой», то есть была эта Маргарита той же самой «прекрасной фигуркой». И вот Александр Иванович изведал этот путь как будто для того, чтобы уж окончательно понять, что этот «нечаянно» найденный путь не к спасению привел, а к тому безжалостному порогу, где всякая ложь становится уже последней. Александр Иванович стал сам для себя гадок, и уже никакие воспоминания о Русском Броде и том пареньке, каким когда-то был, никакие воспоминания не могли спасти его. И катастрофа оказалась неизбежной, потому что именно она и стала единственным нормальным и справедливым итогом.

Писателю можно не толковать о причинах, приведших Александра Ивановича к осознанию своей жизни, прожитой во лжи, но когда он эти причины знает точно и заботится о том, чтобы другие Александры Ивановичи не повторяли этих заблуждений, заботится о состоянии идущей вокруг него жизни, то его произведение обязательно будет содержать в себе плодотворную для человека возможность размышления. Все дело в том, насколько глубоко и серьезно понимает писатель состояние личности в нашем «прекрасном и яростном мире», насколько точно и отчетливо ощущает причины, побуждающие людей к тому или иному образу действия. Вот это знание или чувство писателя, стоящее за его словом, придает внешнему событию глубину и тот простор, в котором уже есть возможность читателю для своего творчества, — оно как бы продолжает творчество писателя. Именно там, за пределом внешнего факта, может происходить объяснение писателя с читателем, если кажется, конечно, что они говорят на одном языке.

Мне кажется, что поиск именно такого языка — образного и общественного — происходит в нашем рассказе в последние годы, а в 77 году он успешно продолжался. Внешне, может быть, это и не так явно выражается, но стоит сравнить прежние рассказы Сергея Воронина с его лучшими из рассказов последних, с таким, например, как «Прием джиу-джитсу», и разница будет очевидной. С движением времени, с движением жизни общества всегда по-новому встает вопрос не только как сказать, но и о чем сказать живущему человеку. Эта вторая сторона литературного дела наиболее, может быть, мучительная и трудная, и есть много живых примеров, когда писатель, умеющий прекрасно сказать, молчит, потому что ему не о чем сказать, не к чему применить свое живописное, художественное мастерство. Такое молчание достойно сочувствия и уважения скорее, чем пустое красноречие.

Но не о нем речь. Если говорить о движении, о качественных изменениях в рассказе, то наглядный пример дает и творчество Василия Рослякова: рассказы десятилетней давности и рассказы нынешние, такие, например, как «Последняя ложь». Или новые рассказы Василия Белова. Это добрая, мужественная и сознательная литература, и на свое время, на реальность нашего бытия она смотрит не снизу и не сбоку, а глаза в глаза, и это право она приобрела искренней заботой о судьбе человека, заботой о его настоящей и будущей жизни.

Эти слова я с полным убеждением отношу и к таким рассказам 77 года, как «Отец» Гария Немченко, «Залетный музыкант» Татьяны Чекасиной, «Колоски неспелые, необмолоченные» Анатолия Жукова, «Наденька» Сергея Матюшина, «Ключарев и Алимушкин» Владимира Маканина, «Последний день каникул» Виктора Суглобова, «За тридевять земель» Ивана Евсеенко.

Названные рассказы не похожи друг на друга ни тем, о чем в них говорится, ни тем, как они написаны. Одинаково в них только присутствие поэтического и гражданского чувства, с которым писатели исполняют свое дело. Но сама художественная работа делается у каждого на свой лад, и если такие опытные рассказчики, как Г. Немченко, А. Жуков или В. Мирнев, тонко чувствуют форму и условия жанра, руководят движением темы и смысловой энергией материала, то у молодых писателей материал иногда выходит из повиновения, и событие, обещавшее быть значительным и красноречивым, превращается в заурядную бытовую историю. Такая именно участь угрожала рассказу Ивана Евсеенко, но дело немножко поправилось концом рассказа, хотя и робким, но точным: «Матвей кое-как выбрался из купе, открыл в тамбуре дверь и, подставив голову морозному, ледяному ветру, долго стоял там, проклиная все на свете: и себя, и Саньку, и развеселую эту торговлю…»

В самом же довольно длинном рассказе повествуется о том, как пожилой и степенный колхозный тракторист Матвей Калинович со своим проворным товарищем Санькой едут в далекий северный город продавать лук. Для Матвея это дело новое, ему все любопытно и интересно не только в дороге, но и в том городе, куда они приехали, но особенно ему интересно на самом базаре, который он обходит с пристальным хозяйским интересом, свойственным крестьянину. Вот обошел Матвей базар, увидел, что тут и почем, и сам устроился торговать своим луком. Первая цена у него была такая, которую он положил себе как бы по совести, и это оказалось хорошо и приемлемо для народа: лук и у Матвея пошел нарасхват. Но вот проворный Санька надоумил его поднять цену, и тут Матвей впервые остро и затаенно почувствовал, что такое деньги. И, почувствовав эту беду, он вошел во вкус и уже по своему почину стал поднимать цену на свой лук, и поднял до такого предела, когда люди оказались вынуждены покупать Матвеев лук по одной, по две головки. На этом же базаре продает жителям северного города экзотические фрукты и Отар Шотович, осуществляя свое представление о счастливой жизни: двухэтажный дом, сад, машина и т д. А живут они — Матвей с Санькой и Отар Шотович — на квартире у цыгана. И все вроде бы хорошо у этого маленького «интренционального» коллектива: и быт устроен, и дела идут превосходно. Но вот как-то вечером после «трудового» дня на базаре хмельной Отар Шотович, рассказав «кавказскую сказку» своей счастливой жизни, спрашивает в упор:

— Так что же мне делать дальше, отвечай?! Как жить?!

Но тракторист Матвей, еще не осуществивший свою «среднерусскую сказку», еще неопытный в базарных делах, не может понять эту «заботу», этот тяжелый и неизбежный вопрос. И только когда продан весь лук, когда из последнего мешка вытряхнута легкая золотистая шелуха и Матвей уже едет в вагоне, ощущая под подушкой свои невиданные деньги, с ним и случается что-то непонятное: «…Подставив голову морозному, ледяному ветру, долго стоял там, проклиная все на свете: и себя, и Саньку, и развеселую эту торговлю…»

В этом последнем предложении автор употребляет слово — «проклиная», и хотя оно к Матвею относится с большой натяжкой и не является органичным для его образа, однако указывает на какую-то подспудную мысль, которая сопровождала работу молодого писателя над рассказом. Какая же это мысль? Возможно, это сожаление по поводу тех условий, в которые поставлен колхозный тракторист Матвей: вместо того чтобы сдать выращенный на огороде лук в заготовительные организации, он вынужден тащиться за тридевять земель. Может быть, это соображение о власти денег над душой Матвея, власти тем более естественной и закономерной, что ей ничто не противоречит, а обстоятельное пристрастие Матвея только к бытовой стороне жизни обнаруживает в нем мелочное состояние души, за которую никто на свете не несет ни обязанности, ни ответственности, и люди, уставшие от базарной торговли, должны задавать эти мучительные вопросы друг другу: «Что делать дальше? Как жить?» Или это мысль о том, как Матвей, торгуя своим луком и постепенно прибавляя цену, на практике постигает ту истину, что озабоченный народ безответен и может быть среди бела дня безнаказанно ограблен с большой пользой для себя? Не по этой ли причине автор подталкивает Матвея к душевному смущению, заставляя его проклинать все на свете, в том числе и себя?

К сожалению, сам текст рассказа не дает повода для более определенного и глубокого проникновения в существо этой вполне реальной и по-житейскому точной ситуации. В подробной и детальной критике Матвеевой торговли не прослушивается отчетливой темы, которая бы организовала «бессмысленный» быт и возвысила картину до поэтической ясности. Поэтому наши мысли остаются только догадкой, только ограниченным «социологическим предположением». Общественный язык автора еще не отчетлив, и поэтому при изложении своего замысла он вынужден затрачивать много слов для убеждения читателя.

Но нельзя не разделить серьезных намерений молодого писателя, самой попытки что-то увидеть и понять в наивной, еще по-детски доверчивой душе колхозного тракториста Матвея Калиновича (таково именно представление автора о своем герое), в душе, которая подвергается довольно необыкновенному испытанию. Иван Евсеенко описывает поездку Матвея «за тридевять земель» сугубо реалистически, но и за таким приземленным словом можно почувствовать надежду и веру, что вынужденная «торговая лихорадка» будет пережита Матвеем глубоко и проклята окончательно.

Однако и это само собой не произойдет. Для этого должно быть какое-то сильное условие, потому что Матвей живет не сам по себе, в его судьбе незримо участвуют не только заготконторы, решительные жены и дочери, которые собираются замуж (за деньгами на приданое и едет с луком Матвей), не только Саньки Гуляи и Отары Шотовичи, но некий неписаный порядок вещей, которому подчиняется и Матвей, и Санька, и Отар Шотович, и мы с вами (можем назвать этот порядок модой — модой на одежду, на вещи, на образ жизни, на поведение).

Но подчинение это не безропотное. Вот даже и Отар Шотович спрашивает: «Как жить?» И Матвей высунул голову на холодный ветер и проклинает себя и свою торговлю. Но этот же вопрос обращен и к читателю, и в наиболее удачных и серьезных рассказах он звучит не так прямолинейно, но спокойно и вразумительно, и такой тон разговора дает возможность и самому читателю принять участие в размышлении по поводу справедливого «распределения» человеческого счастья. «Человек заметил вдруг, что чем более везет в жизни ему, тем менее везет некоему другому человеку, — заметил он это случайно и даже неожиданно. Человеку это не понравилось. Он не был такой уж отчужденный, чтобы праздновать праздник, когда за стеной надсадно плачут» (В. Маканин, Ключарев и Алимушкин).

Если мы попробуем выделить главную и ясно звучащую тему лучших рассказов минувшего года, то это и будет тема обретения человеком уверенности в своих великих возможностях не в мнимом условном мире, но в мире реальном и современном, и никакие иллюзии, пусть и самые возвышенные, не способны заменить человеку правду и красоту этого мира.

Загрузка...