Горячие тормоза

В год Чернобыля красноярские летчики освоили новую для себя трассу Красноярск-Запорожье. Промежуточная посадка была в Горьком. Лету от Горького до Запорожья часа полтора-два; да полтора часа стоянки в Запорожье; да снова полтора часа до Горького — получалось три посадки за пять часов.

А жара в Европе тем летом стояла страшная: в Запорожье днем жарило плюс тридцать шесть, в Горьком тридцать два… Ночующие в Запорожье экипажи жили в летной гостинице, устроенной на верхнем этаже аэровокзала, под стеклянным куполом, и можно представить, какой был у нас предполетный отдых. Существовали мы там по двое-трое суток, и все время экипаж с проводницами плескался в омерзительно цветущей сине-зелеными точечными водорослями днепровской воде.

Ругать или не ругать тот развитой социализм… но чудный Днепр — угробили, как, впрочем, и Волгу, и Ангару… кто ж думал тогда об экологии — когда совсем недавно партия торжественно пообещала народу коммунизм: вот он, уже завтра… поднатужьтесь… повернем реки вспять…

И тут грохнул Чернобыль. У многих тогда открылись глаза… кто научен был мыслить самостоятельно; ну а за нас — думали генсеки; и я со своим экипажем, где веря им, где сомневаясь, — уже через месяц плескался себе в облученной днепровской воде, периодически откапывая из теплого песка на речном дне бутылки с теплым пивом… что ж: до коммунизма недалеко, потерпим неудобства… предпоследний раз…

Конечно, никто в тот коммунизм не верил; впрочем, не особенно верили и в облучение. Если сейчас оглянуться — да вроде и не сказалось оно особо. Ну, нажил синдром хронической усталости — так было ж от чего уставать, чтоб этот синдром выработался да так и остался… уж до смерти.

Накупавшись в Днепре, шли мы на вылет, чуть вроде освеженные… до автобуса; а уж на аэродроме ждало нас пекло. Я и раньше говорил, и сейчас повторю: стал я полярным ездовым псом и за долгие годы полетов по северным трассам растерял напрочь свою генетическую приспособленность к жаре — а я же уроженец этих теплых мест. Теперь я бешусь, когда термометр показывает выше плюс двадцати семи: раздражение от жары сидит во мне и иной раз приводит к мелким срывам, может, внешне и незаметным; но — есть они, есть.

Я поэтому сразу отказался от заработков в том Иране: летать в состоянии раздражения — нельзя, и особенно — капитану. А один мой коллега, летающий в Шереметьеве, говаривал, что ему очень по душе летать в Индию, в Малайзию, на Кубу… особенно после Певека и Магадана, где прошла его летная молодость. Ему как-то и не жарко туда летать. Идешь с девчатами на самолет, сумки через плечо, коробки с дарами местного рынка оттягивают руки; девчата острыми каблучками проваливаются в растопленный асфальт, чертыхаются. Рубашка насквозь мокрая; дурацкую фуражку эту, с дубами на козырьке, вожделенную мечту ребятишек, некуда деть — приходится надевать на голову… Мужики-красноармейцы, как я вам искренне сочувствую! Эх… шорты бы, да босоножки, да футболочку, чтоб только на солнце не сгореть… да тележку…

Тележки потом наш брат приобрел, и в приснопамятные девяностые годы они стали непременным атрибутом экипировки экипажей. Но это уже тема другого рассказа. А фуражки — эти летом мы как-то и носить перестали. Самолет стоит в луже воды. Раскалившиеся тормоза, облитые этой водой, источают пар. Бортинженер первым долгом бежит смотреть термосвидетели. Это такие болтики на тормозных механизмах, в них есть вставки из легкоплавкого металла, свинца, что ли; так главное — чтобы они не успели выплавиться, показывая, что тормоза перегреты… тогда все: надо менять механизм. Потому и торопятся экипажи сразу после посадки срочно заказать воду, и поливает специально обученный человек из шланга колеса, и шипят они, и прыскают паром, зримо доказывая, что кинетическая энергия самолета погашена и переведена в тепло. А потом на наших глазах лужи под самолетом испаряются, испаряются, и за десять минут — как и не было. Раскаленный асфальт пузырится вокруг самолета, и на резину колес нет-нет да и прилепится ошметок; потом на разбеге разбросанные центробежной силой мелкие асфальтовые частицы густо осядут возле ниш шасси, на створках и гондолах.

Молотит ВСУ — вспомогательная силовая установка, наш кондиционер. На такой жаре она гонит в кабину и салоны воздух, ну, на пять градусов прохладнее окружающего. И то хлеб. Все ж не тридцать шесть, а хоть около тридцати.

Мокрые, распаренные проводницы сдают контейнеры с посудой; экипаж, весь в мыле, пожав нам руки и скороговоркой доложив: «Все крутится-вертится, заначка — полторы тонны, ветерок вам будет встречный от Урала: Сибирский антициклон…» — укатывает на Днепр. За заначку топлива — спасибо. А иначе как ты возьмешь полную загрузку при встречном ветре, когда топлива требуется — как раз на те самые полторы тонны больше, чтоб долететь… а билеты все проданы, люди ждут. Количество пассажиров на этот рейс от Горького давно просчитано… с учетом, что ветер обычно западный. А тут этот антициклон…

Мы извернемся и довезем. Конечно, с нарушением: запишем что надо и где надо, а где не надо — и не запишем… Спасибо конструктору за то, что в самолет заложены большие резервы; мы их хорошо знаем и потихоньку используем. И наше начальство хорошо все понимает; но пассажиров надо возить — нам, ездовым псам — и много, а им, начальникам — получать за это премиальные. А уж попадись экипаж на превышении взлетной массы — получишь по полной программе. Это и есть развитой социализм. Подвезли пассажиров. Ну, многие из нас летали тогда на самолетах — и прелести накопления, томления и погрузки в самолет познали на собственной шкуре. Народ мокрый и злой. В салоне давка, потому что всем сразу хочется сесть — и умереть. Самолет грузно опускает нос, сжимая переднюю амортстойку. Загрузка хорошая. У каждого в руках… ну явно не пять записанных килограмм… «так… тонны полторы лишних… да заначка… отрывать на повышенной скорости… а жарища… ограничения по колесам…»

У каждого капитана перед взлетом должна быть четкая картина: что и как обстоит у него в самолете; учитываются все мелочи, избежные и неизбежные, чтобы точно знать, как нарушать.

Нет, ну, если ты не уверен — заставь перевесить ручную кладь. Задержи рейс, высади из самолета пассажиров, прогони их еще раз через весы, через досмотр, заставь замордованную тетю, дежурную по посадке, снять с рейса часть загрузки. Живых людей. Вот — тебя, его, ее и вон ту, с малыми детьми… Мол, не проходите по весу.

Поэтому и нарушаем, берем на себя.

Немец не нарушит. Но у немцев не социализм, у них — «орднунг». Порядок у них. На запуске проблемы. Запуск у нас производится от воздушного стартера — это он завывает на «тушке», когда начинает раскручивать турбину. А сжатый воздух на стартер подается от ВСУ. Надо отключить кондиционирование салонов и весь без остатка воздух подать на стартер. А воздух горячий и жидкий, его не хватает, мощность стартера падает. Надо отобрать от ВСУ больше воздуха… но при этом растет нагрузка на ее реактивный двигатель, растет температура за турбиной до опасного предела: чуть переборщил с отбором — автоматика вырубает ВСУ! Хлоп! — загорелось табло, стрелка оборотов поехала к нулю.

Изящный образец ненормативной лексики, от четырех человек.

Теперь надо охладить вспомогательную силовую установку до ста градусов, чтобы снялась блокировка. Делаем холодную прокрутку. Мало. Еще. Мало. Еще… Изысканная ненормативная лексика, в обилии своем, обретает вульгарность обыкновенного мата.

А в салоне пассажиры «млеют» в тепле… Где-то на Севере, и правда, млели бы. А где-то на цивилизованном капиталистическом юге — к самолету давно бы пристегнули рукав от наземного кондиционера… но у нас развитой социализм. Какие еще, к черту, наземные кондиционеры!

С третьей попытки запуска удается поймать такую величину отбора воздуха, чтобы при запуске температура не доходила до вырубания ВСУ. Бортинженер материт своих коллег, «загнавших» ВСУ, когда самолет работал в Иране. Он, конечно, понимает, что деваться и там было некуда: там день год кормит. Он сам рвется в Иран, потому что только там можно за лето заработать на однокомнатную квартиру дочери… «свадьбу отгуляли… пойдут дети…»

Летчик у нас не богат. Нет, не богат у нас летающий человек. Ладно, поехали. Проверяем тормоза: слева, справа, аварийные… Что-то не очень-то они эффективны, ну, повнимательнее. Или показалось? Ну, проверю еще на полосе, на приличной скорости.

На полосе, за тысячу метров от того торца, где нам разворачиваться для взлета, еще раз проверяю тормоза: вроде берут. Ясное дело, нагрелись, эффективность упала. Ну, еще полтора часа лететь, может, остынут немного.

Дорулили, развернулись, запросили взлет… — С богом, ребята! — я отпустил тормоза. Эшелон набирали долго. — Блин, на Ту-154 летаешь, маму его…, будто на Ил-18 летаешь, и его маму тоже…

По три метра скребем.

— Ты скажи спасибо, что засветок нет, а то была бы тебе… мама…

— Спасибо.

— Девчонки хоть в холодильнике воду остудили?

— Когда? Нажми, пусть хоть горячей принесут.

— Прилечу домой… квасу холодного… кружку…

— Ага, залпом — и ангина среди лета!

— Это от пива ангина! И от холодного молока. Да я глоточками…

— Когда же эта жара кончится?

— На том свете. И отоспимся…

— Ну да — на том свете нам в аду жариться. Тонны три лишних везем.

— Это не грех. Топливо — не перегрузка, а по ведомости… там порядок.

— Возьми-ка лучше погодку Горького. Там тоже, небось, жарит. В Горьком под вечер было тридцать два. Тоскливо. Но деваться некуда. Надо готовиться к посадке. «Так… Заход с прямой на посадочный курс 360. Снижаться пораньше, подкрасться издалека, чтоб точно выдержать скорости. Ветра нет, неустойчивый. Вполне может быть и попутник на глиссаде»…

Капитан все должен предусмотреть заранее, продумать, принять предварительное решение, а уж потом, на предпосадочной подготовке, озадачить каждого члена экипажа, кому на что обратить особое внимание.

Я это сейчас, на старости лет, хорошо понимаю, но понимаю и то, что всего не предусмотришь. Что-то, бывает, упустишь, до чего-то не додумаешься.

И тогда ж я думал, что предусмотрел все. На снижении рубежи и высоты соответствовали расчетам, скорость уменьшалась по заданным пределам, контроль полета был комплексным… короче, заходя с прямой, мы учли все, и самолет вошел в глиссаду там, где ему было положено. Единственно, чуть великовата была скорость, а потребный режим стоял меньше расчетного. Это указывало на попутный ветер.

Штурман переключил указатель на путевую скорость: она была на пятнадцать километров больше приборной. «Точно, попутник. Еще сдернуть режим…»

Шла обычная работа на глиссаде: штурман докладывал удаление и высоту, второй пилот запросил посадку, бортинженер по моим командам двигал рычаги газа, я решал задачу соответствия всех параметров, потихоньку подправляя штурвалом незначительные отклонения машины от траектории снижения. Помня, что «три тонны лишние», держал чуть большую скорость, соответствующую фактической посадочной массе.

Почему говорится «массе» а не «весу»?

Сейчас узнаете. Перед торцом бетонки нас стало как-то выпирать выше глиссады. Я понял, что усилился попутный ветер. То есть, не так уж он усилился, чтобы выйти за пределы допустимых пяти метров в секунду, но возрос заметно, и самолет прошел торец на пять метров выше, чем положено. Это означало перелет, метров сто-сто пятьдесят, норма.

Помня, что вес все же большой, я не торопился убирать газ до малого, и стащил рычаги назад только, когда убедился, что самолет замер на метре и несется параллельно бетону.

Но хорошо нагретая за две недели бетонная полоса излучала тепло, от нее вверх струился горячий воздух. И он держал машину и не давал ей снизиться до последних сантиметров. Все летчики знают, что горячая ВПП «держит» машину, но никто не может точно сказать, как долго она «держит» и когда машина таки «упадет».

Машина корчилась на воздушной подушке, ее корежили возмущения неспокойного воздуха; из-за большого веса я боялся грубого приземления и чуть добирал, сообразуясь с внутренним отсчетом времени, адекватным темпу падения скорости… а она все летела. Посадочные знаки проплыли под крылом…

И получился перелет. В конце концов машина все же свалилась с высоты пять сантиметров, с чуть ощутимым толчком, но произошло это явление далеко за посадочными знаками, зато на таком уже близком расстоянии до быстро приближающегося торца, что меня быстро перестал беспокоить вопрос повышенного посадочного веса, зато остро встал другой: как погасить кинетическую энергию, которая, по школьному учебнику физики Перышкина, напрямую зависит от массы.

— Реверс включить! — звонко произнес я, как только мы коснулись.

— Двести сорок! Двести двадцать! — четко считал штурман. Я полностью обжал тормоза. При такой жаре действует ограничение: начало торможения на скорости не выше 225 км/час. Запишется в «черный ящик» чуть на большей — потом отбрехивайся. А — пишется! И расшифровывается!

Пока тот реверс сработал, пока обороты двигателей выросли, пока появилась та обратная тяга, я, взмокший в одну секунду, стоя на тормозных педалях и давя их всем своим весом, моментально понял простую истину: масса на пробеге, как мера инертности тела, важнее веса на посадке. Тормоза, нагретые за две посадки по жаре, на третьей были почти неощутимы, как будто кто смазал их маслом. Надо было ждать, когда, в соответствии с законами физики, с уменьшением квадрата скорости возрастет эффективность тормозов. Но ждать было негде: торец подкатывал; сомнения «выключать-не выключать реверс», характерные для скорости 140, остались далеко позади, еще когда машина неслась на последнем дюйме, — я уже тогда понял, что только реверс, до полной, полнейшей остановки, только и спасет! Я предупредил второго пилота заранее: «Держи до полной остановки!» — и он держал рычаги!

С каждым метром из оставшейся до торца сотни сердце опускалось ниже живота: все ниже, ниже… в пятки… Самолет вяло замедлял движение. Тормоза держали, слабенько, но я уже учуял их эффект и понял, что … обошлось.

Фонари торца остановились перед носом. — Реверс выключить! Двигатели умолкли. Когда я рулил по магистральной на перрон и в открытую форточку ворвался горячий и пахнущий свежескошенным сеном аэродромный воздух, чуть холодя раскаленное тело, — пересохший рот так и не смог выговорить ненормативное слово: оно застряло в глотке. А кого, собственно, материть, капитан?

Загрузка...