В эту деревню я ехал, заранее предчувствуя всякие осложнения.
Во-первых — само название ее не ласкало слуха. Больше того: я не могу даже огласить его на этих страницах. В глазах каждого топонимиста оно ясно показывало, что первожителем деревни этой либо была женщина не слишком твердых правил, либо, что такое, не вполне мужское, прозвище носил когда-то основатель данного населенного пункта. Либо же… Впрочем, имена мест — дело темное: гадать об их происхождении — напрасный труд!
Но название — полбеды. Прежде всего, из этого места ко мне пришли трое ходоков, с тем чтобы подрядить меня, землемера, на соответственную работу.
Трое эти, пожавшись и поговорив туманными намеками час или полтора, высказали все-таки то, что было им важно. Их деревня решила выпустить на «футор» самого состоятельного из своих обитателей. Остальные граждане оставались жить, по-видимому, по-старому — общиной. Однако — народы у нас теперь пошли хитрые — они подали в Волземотдел заявление о том, что намереваются якобы в течение ближайших двух лет организовать у себя сельскохозяйственную артель.
По тем временам, до начала 20-х годов, это у нас было еще столь редким случаем, что я быстро сообразил: ход конем; чтобы «богачка», уходящего на «отруб», в случае чего «зажать у кляпцы»; естественно, при любом землеустроительном действии все преимущества должны были бы быть предоставлены потенциальной артели, а не единоличнику, который, вероятно, переставил «миру» немало четвертей самогону, покуда добился согласия на выход.
Я поинтересовался: как зовут уходящего? Было ведь ясно, что мне придется иметь дело именно с ним: остальные мужики пальцем о палец не ударят, чтобы обеспечить доставку землемера, а может быть, и самые работы на поле. «Яму надо, пущай же ён и старается…»
— Как звать-то? — быстро переглянулись трое посланцев. — Да в метриках записано: Еремей Фролов Богачков… Ну, а так, по дяревне, зовем мы его — простите на слове — Миколай Второй… Да не, Степ; ты товарищу землямеру, ты яму ничего не объясняй… Пущай сам разберется, когда тот приеде… Тот тянуть не буде!
Я не стал настаивать, и мы перешли к более существенному. Оплачивать (платили в те времена хлебом) мою работу должен на две трети Еремей Фролов и на одну треть «вобчество». Жить я должен был (и это было выставлено как непременное условие) у кого-то из «общественной стороны». «Беспокоиться не приходится: квартеркой останетесь довольны!» (Мне тоже тут все было понятно: деревня желала меня оберечь от возможного «растления» с ТОЙ СТОРОНЫ; здесь я все-таки на виду буду: для «уговоров» места не найдется!)
— Ну, а теперь — до увиданья, Леу Василич! Дожидайте гостя в скором времени — у его зямля под ногам горит. Ну, наслышан мы, что… Все три волости говорят: не, братцы, етого зенлямера ни дяньгам, ни хлебом, ничим ня купишь…
Мы расстались, а через два дня пожаловала и «вторая сторона».
Когда я вышел к этой «стороне» навстречу в нашу столовую, я едва не рассмеялся: ко мне шел и на самом деле Николай Второй. Та же рыжеватая бородка, те же грустные, как на портрете В. Серова, глаза, те же, как бы вписанные вовнутрь некоторого неширокого объема, жесты, о которых говорит М. Лемке в своей интереснейшей книге о «Царской ставке»… Миколай Второй, да и только!
Ну что ж? Я ведь задумал этот рассказ не как психологическую новеллу; скорее, как приключенческое повествование. Долой описание душевных движений, долой портреты! Да здравствуют факты!
Начну с того, что мне тотчас же была предложена взятка. Нет, речь шла не о деньгах, не о хлебе: Николай Второй посулил мне сначала пуд, потом — два пуда меду: он был пáсечником!
Услыхав, что даже два пуда не соблазняют меня, он, по-видимому, решил, что я для него просто слишком дорог, и призадумался было — может быть, и вся овчинка выделки не стоит?
Нет: собственный хутор мерещился перед его умственным взором, как золотая маковка сказочного дворца. Он попробовал взять меня другим.
Ласковый, даже искательный взор его вдруг посуровел. Он предупредил меня, что при предполагаемом разделе предвидится одно спорное место.
В неудобь называемой деревне этой были, как оказывается, какие-то «горазд каменистые пустырьки» — «там и не разбéрешь, где твоя нива, где твой покос, где и вовсе неудобица…». И Еремей Фролов Богачков желал заранее быть уверенным, что они «отойдут» «вобчеству», а не ему…
Я поиграл пальцами по столу, как по клавиатуре рояля, и холодно высказал предварительное мнение, что до выезда на местность и до подробного изучения плана, который мне — если им, Богачковым, на то сделана заявка, — предоставит Волземотдел, я ничего сказать не могу и никаких гарантий ему выдавать не склонен.
Грустные глаза Николая Второго стали внезапно острыми и злыми. «Вам, конечно, это видней; вы — человек ученый. Ну, а я тые пустошины не возьму, это уж так и знайте!»
Я посоветовал ему в таком случае взять заявление об выходе на хутор назад и уговорить односельчан согласиться на обратный прием его, гр. Богачкова Е. Ф., в свою общину, потому что, если уж я выеду по приговору деревни на место, то и произведу разверстание угодий так, как будет следовать по закону; и сделанная мною работа, вне зависимости от согласия или несогласия сторон, пойдет на утверждение в уезд, в Уземотдел. Отменить размежевание можно лишь по постановлению суда.
Помолчав, Николай Второй хлопнул ладонями по коленам. «Нет, товарищ землемер! — решительно проговорил он. — Еремей Фролов такой человек: снявши голову, по волосам не плачет! Я свое право знаю, и поперек мово права еще ни в жисть никому пройти не удавалось. Назначайте день — приеду».
День назначить я не мог, потому что не знал, когда придет из Уземотдела неудобь называемый план. Еремей Фролов, странно подмигнув мне, полез за пазуху и, к моему удивлению, вытащил оттуда сложенный вчетверо совсем новенький кадастровый план. Я развернул его. Это была снятая год или два назад частная копия с плана генерального межевания. В правом нижнем углу ее была четкая подпись:
«Копировал чертежник Великолуцкой земской управы Н. Емельянов».
Но год был обозначен как 7424-й, то есть — по допетровскому церковному счету от сотворения мира (7424–5508) — 1916-й.
Я взглянул в лицо Еремея Фролова. «Так какой же это план, друг мой? Это — копия, и сделана она только в 916-м году». Николай Второй побагровел. Он выхватил копию из моих рук: «Как — в 916-м?! В каком девятьсот шешнадцатым? Тут ясно написано: „В 7424-м… В царствование Катерины Второй“». Впрочем, быстро завернув план в фуляровый, намного древнее самого «плана», платок, он сунул его на место, за пазуху, и откланялся. Сделал это он уже в своем первом, искательном тоне, вежливо распрощавшись со мной. Только на балконе нашего дома, сходя вниз, постукивая кнутовищем по отличным сапогам-осташам, он вдруг остановился и обернулся…
— Тóльки… Тольки одно вы — знаете аль нет? В случае несогласья я и НА ЧЕП встать могу!
— Сделай одолженье, Еремей Фролыч! — ответил я. — Вставай с богом!
Что это была за угроза?
Не знаю, может быть, когда-нибудь и на самом деле при размежевании крестьянских и помещичьих земель (ну, скажем, при освобождении крестьян в 60-х годах прошлого века) и велся такой обычай, когда несогласные с действиями землемера крестьяне наступали лаптями на тянущуюся по земле мерную цепь, как бы предупреждая, что еще немного — дело может кончиться бунтом. И землемеры предпочитали прекратить работы до вызова соответствующего «подкрепления»… Мне, в конце десятых годов XX века, угроза эта представлялась не слишком страшной. Я не собирался угождать злым и властным помещикам. Речь шла о полюбовном расхождении на две неравных части жителей одной деревни. Острой необходимости довести работы во что бы то ни стало до конца у меня, во всяком случае, не было; по условию, половина оплаты должна была быть привезена в мои «закрома» еще до моего выезда на место.
Так и случилось. Привезли тяжеловесный «аванс» особо «неудобьесказуемовцы» и отдельно «Николай Второй».
Затем уже он приехал за мной. По одной только чрезвычайной «справности» тарантаса, в котором ни одна гаечка не попискивала, ни одна скобочка не звенела, по толстому — так и хочется шлепнуть изо всей силы ладонью — светло-шоколадному заду крепенького конька, по его веселым глазам, можно было без ошибки установить, что мой главный заказчик и впрямь крепкий мужичина!
Конь тронул с места: под дугой — в том году это уже было редкостью — зазвенел приятного голоса «шарóк» — бубенчик, и мы покатили. Присланный через волость подлинный план лежал у меня в папке, в ящике с инструментами, под замком.
Деревушка, вопреки ее неодобрительному имени, оказалась прехорошенькой — зеленой, вся в садах — «в вишенье, в сливье; да и яблоньки, сла те, господи, растут»; и отнюдь не бедной — даже если позабыть про Еремея Фролова!
С явным неудовольствием Николай Второй подвез меня к недавней стройки пятистенке в самой середине деревни. Над окном пятистенки была дощечка с изображением ведра: хозяин на пожар должен был бежать с ведром.
Почти тотчас же мне стал ясен коварный замысел «вобчества». Оно решило последовать советам половца Кончака — «опутать сокольца», то есть меня, не медом, не золотом, и ежели не «красной девицею», то «пригожей вдовицею». Дом, куда меня определили на постой, принадлежал на самом деле удивительно миловидной, опрятненькой, улыбчивой вдовушке-питерянке: улыбаясь ясною зарею, она выбежала на крыльцо встречать такого «важного постояльца»…
Ну, — все честь честью: самовар, тогдашний сахар домашней варки — из песка, наподобие постного; мед в граненой, стеклянной — под хрустальную — вазочке; яйца, сваренные вкрутую в полотенце, внутри самовара… Отпираться ни от чего нельзя: покажется подозрительно… Ну-с, так-с! Ладно!
В чистой избе, солнечной, приятной, на столе разложен план… Выясняется: стороны вроде бы согласны; Еремей Фролов Богачков хочет взять, как бы нарочито для того в свое время вырезанный из помещичьих отрезков господ Клокачевых, мыс на материке деревни, напоминающий по форме Камчатку. Семья у Еремея Фролыча большая, «по нормам» уже на глаз видно — площадь примерно подойдет!
«Камчатка» привязана к остальному массиву земли более широким относительно, чем у реальной Камчатки, перешейком. Я беру линейку, беру целлулоидную планшетку, разбитую на десятины, накладываю ее на план, прикидываю, подсчитываю… Да! Все отлично! Снимаю планшетку, и по линейке, не пачкая поля плана карандашом, указываю направление возможной межи. И тотчас же из двух или трех десятков ртов вырывается один вполне однозначный вздох: «Ну вот! Как говорили, так оно и выходит… Вот и стоп». — «Постойте, постойте… А почему же? В чем дело?»
Я-то знаю почему, но если бы вы могли вообразить, какая тонкая тут должна была быть дипломатия… Не наших дней, времен дьяка Емельяна Украинцева!
Сразу несколько рук тянутся к перешейку…
— Так вот оно, товарищ зенлямер; вот оно тута и есть!.. Вот тут по нормам межа яво и проходе… Мы — хошь и не зенлямеры, но у нас там уже кажная саженочка обшастана-обнюхана, рукам общупана: явный же факт тутока!
— Ну, так чего ж тут плохого? Все, как по мерке… точно загодя кто-то вашу межу придумывал…
— Эх, Василич! Так-то оно так, а не так! Кабы мы с человеком дело вели; так ведь у нас-то… Ихнее Ампяраторское Величество!.. Вон он — как: всю музыку сам завел, а вон теперь его и следу не видать? Почаму?
— Вот это я у вас спросить хочу: почему?
— Василий Маркович, ты… У тебя котелок всих жарчей варе… Объясни ты товарищу зенлямеру…
Очень степенный, с сильной проседью, средних лет человек, скорее похожий на мелкого купчика, чем на крестьянина, прижался к столу…
— Тут, товарищ землемер, очень простое дело: сам себя перехитрил плут… Видите ли, как раз в этом месте, вот где вы межу проложить по плану изволили, тут у нас на местности имеются такие… ну вроде бы сказать — барсучьи норы… Неудобида такая… Тут сейчас — болотника, рядом — холмик, но с камешком… И земелька, верно, не того: белужинка, гнилка такая сизо-белая… Там и растет-то — известно что… Дубняжина, орешничек… Розочка ета полевая — сербаринник, что ль, ай-то шиповник, как ее назвать?
— Ну, и что ж? Вся эта неудобь оказывается по сю сторону его межи? У Фролова?
— Никак нет! — четко ответил Василий Маркович. — Ваша линеечка эти наши, простите за выражение, пустошинки-дубнячки точь-в-точь пополам рассекает. Десятина, сто двадцать сажен — нам, десятина — сто девятнадцать сажен — ему.
— Ну, так и…
— Ну, так! А они — не хотят… Они спервоначально прошлым летом какую-то прикидочку ночными часами делали, для себя, от нас в сурпризе: так, видно, махнули ошибочку. Им показалось, что они уложатся пак-в-пак до первого болотца, а лыточки все отойдут нам.
— Да нет, Маркович! Тут у их особый случай произошел. Ихняя… амператрица великим постом возьми да и роди не одного сыночка, а сразу парочку. Нормов-то на одну прибавилось. И уже в старый отрубок им теперь не влезть. Приходится половину шиповничка брать… Ну, господи! Чего тут, кажется? На четырнадцать десятин десятина сто девятнадцать сажен белоусу, или — как травку-то эту зовут? Острец! Ну, а Еремей Фролыч наш уперся, что бычина: не возьму ни одной сажени белуги этой…
— Гм… — призадумался я. — Но ведь придется брать? Или… Да нет, я не имею права посреди деревенских владений обозначать две с осьмой десятины НИЧЬЕЙ ЗЕМЛИ! Смешно! Никто такого плана не утвердит… Что ж, в конце концов это его дело: не хочет — пусть своей рукой десятину со ста саженями вам отдаст!
— Так-то оно так, да ведь не хотят они-с!
— Меня ОНИ не интересуют. Меня интересуете ВЫ. Спрашиваю: согласны вы его обратно принимать в деревенское общество? Если да — посылайте сейчас в Погост за товарищем Жуковым, пусть приезжает и оформляет все наоборот…
Поднялся страшный шум.
— Нет, уж ето — не! Да чтоб мы его обратно приняли?! Да он нам и так житья никакого не дает: ни на какую мирскую работу пятлей не вытащишь; а как нивы или покосы дялить, так к его полосе он с каждого краю по пол-лаптя притискивает… Нет нашего согласия на обратное его заявление! Раз сам ушел, пущай сам и придумывает, как ему быть!
— Ну что ж, — сказал я, — раз так, заявления были с обеих сторон! Вон они оба лежат. И, заметьте, основное ЗАЯВЛЕНИЕ от деревни… А, да ну вас, с вашей этой деревней! — а заявление гражданина Богачкова только к нему прилагается. И не «заявление», а «согласие». Вставайте, пошли в поле!..
Как полагается, прежде чем заняться размежеванием, я должен был «обойти» весь «полигон» владений этой самой, — чтоб почти под рифму вышло, — «деревушки …ино». Мы пропутались с обходом весь день. Вечер и утро следующего дня ушли на «камеральную» работу: дело это в деревне всегда осложняется тем, что половина населения собирается вокруг рабочего стола землемера в надежде увидеть, как он будет «по своёму плану рака возить», то есть иначе говоря — измерять площади красивым, никелированным, со слоновой кости колёсиками, приборчиком — «планиметром».
Накормленный и напоенный, обихоженный и обереженный хозяйкой, уже в темноте, я лег… Нигде не спится, я думаю, крепче и слаще, чем в деревенском «пологу» из редкой домотканой кисеи, на сеннике, после целого дня работы на воздухе, перед таким же ранним завтрашним вставанием.
Следующий день до обеда ушел на «съемку ситуации» — так назывался в те времена обмер и нанесение на план подробностей местности внутри деревенской межи — дорог, покосов и пашен, лесов, кустов, «пустошины», тех самых вот «дубнячков и орешничков».
Решающее действие выпало поэтому на то время длинного третьего летнего дня, когда солнце уже начинает клониться к западу, когда тени растут, когда в их флерах, за куртинами леса воздух постепенно пробует уже свежеть, а на сырых луговинах от цветущих в этом месяце «любок», «ночных фиалок» протягиваются в направлении легкого ветерка точно бы струны приторного, но очаровательного, тяжелого, дремотного запаха.
До этого момента я ни вчера, ни сегодня не видел Николая Второго. Но как только мы донесли до того пограничного столба, с которого мне предстояло проложить новую межу, мой дорогой, нежно любимый теодолит Герляха-Швабе и мерную ленту — ее вторично тащили во избежание всяких ошибок по всем границам вошедшие в раж сограждане Еремея Фролова, — как только я, полюбовавшись прелестным уголком поля и кустарника («барсучьи ямы» экономически большой ценности не представляли, но с точки зрения эстетики были — хоть пиши картину «Слети к нам, тихий вечер!»), послал одного из добровольцев-работников на следующий «столб», то есть на противоположный конец предполагаемого рубежа «Еремей Фролов — деревня», не тем она будь помянута, — как он явился тут как тут. Человек, посланный мною, добравшись до должного места, поднял на нем, как это происходило и вчера и сегодня, не обычную «вешку», а размеченную красными и белыми метками рейку для теодолита с дальномером. Ни «вобчество», ни сам Николай Второй ни вчера, ни сегодня не поинтересовались назначением пестрой раскраски моих реек. Полюбопытствовал, правда, один гражданин лет пятнадцати, но старшие строго шуганули его прочь: «Ня лезь к человеку; работать мяшаешь!», и я пообещал все объяснить ему после конца межевания.
Как только рейка была поднята, два дюжих дядьки растянули мерную ленту и уложили ее точно по направлению на тот столб.
Вот в этот-то момент Еремей Богачков весьма театрально и появился на лужайке из-за ближнего густого орехового куста. Нет, в тот миг он не походил на последнего из Романовых. Он выглядел скорее, как какой-нибудь Федор Шакловитый в «Хованщине», или Степка Одоевский в «Петре I» А. Н. Толстого. Он шел по низенькой зеленой травке ногами, обутыми не в сапоги, а в мягкие кожаные поршни, с оборами, крест-накрест лежащими на белых холщовых портянках. За поясом у него был заткнут топор, а на плечи накинут — непонятно для чего: месяц-то июнь, в рубахе жарко, — красивый черненый полушубок нараспашку. Он шел так почти прямо ко мне, чуть-чуть отворачивая в сторону ленты. «Зенлямер! — властно, голосом, кипящим от сдерживаемой с трудом ярости, громко не крикнул, а выговорил, чтобы все кругом слышали, он. — Приказываю кончать работу! А то сейчас на ЧЕП СТАНУ!» И стал.
Я оглянулся. Смешное дело: на всех почти лицах написался какой-то суеверный страх; можно было подумать: люди ожидали, что прикосновение поршня к ленте вызовет молнию, или взрыв, или мою внезапную кончину. Я невольно рассмеялся.
— Фролов! — ответил я ему в его же тоне. — Приказываю тебе! Стой на сей цепи до Нового года; но помни — за ленту ты отвечаешь. Пошли дальше, товарищи… Вы… оставьте цепь лежать: пускай он ее сторожит.
Мерщики, с разочарованным видом, забрали свои колышки. Лента осталась лежать поперек луговинки на всю свою десятиметровую длину.
Это не было ни причудой, ни самодурством с моей стороны. Тот теодолит, которым я пользовался, был теодолит с дальномером. Красные и белые метки на рейке позволяли, не отводя глаза от окуляра трубы, с вполне достаточной точностью определять расстояние от вертикальной оси инструмента до подошвы рейки.
Вчера я уже промерил все нужные мне линии этой лентой (измерение лентой — чуть-чуть поточнее дальномерного). Сегодня она была мне совершенно ни к чему. Мне оставалось только утвердиться в полученном уже на плане числе: западная граница Николая Второго (она же — восточная неназываемой вслух деревни) содержала в себе сто одиннадцать метров. Данные плана и данные теодолитной оптики точно совпали.
Мне, разумеется, предстояло произвести еще кое-какие чертежные работы, собрать нужные сведения. Обедая (обед получился поздний, но зато — пиршественный), я от времени до времени отряжал то того, то другого из эн-эн-ковцев подняться на гору, глянуть, что происходит на «луговинке». Первый посланный (мы возвращались в деревню кружным путем, и Еремей Богачков нас не видел) принес сообщение: «Стоит, что памятник! Тольки голову то туды, то сюды поворачивает. Видать: слухае!» Второй гонец сообщил: «С цепа сойшел. Сидит рядом на камешке, покуривае…» Вести, принесенные третьим, были уже более динамичными: Еремей Фролов опять сидел, покуривал, но лента, аккуратно свернутая, лежала теперь возле его ног на траве. Четвертого гонца не потребовалось: Богачков-Фролов сам «в прогоне за избой поймал баби Машиного мáльца, подáл ему ленту, вялел, никому ничего не говоря, внести яну в сени, положить на зенлямеров желтый ящик». Так этот мáлец — Сенькой звать! — и сделал.
На сем моя история кончается. Не знаю, насколько она покажется поучительной нынешним читателям: великолучанам двадцатых годов она принесла пользу. И слыхано не было, чтобы после того случая — а о нем года два — гал-гал-гал! — шумели по всем волостям уезда, — чтобы кто-нибудь попытался еще раз «зенлямеру на ЧЕП» встать. Не было больше этого. И то — хлеб!