В мире, где когда-то жил-был великан, мы навсегда останемся пигмеями.
Это история о Байроне. Не о Джордже Гордоне Байроне, английском поэте, а о Роберте Байроне по прозвищу «Рэд», невысоком человечке, загорелом до черноты и хромающим на левую ногу.
Роберт Байрон умер 11 ноября 1960 года в недорогой гостинице в Чикаго, штат Иллинойс. Номер был двухкомнатным, и Байрон как раз шёл из одной комнаты в другую, к своему рабочему столу, когда у него прихватило сердце. Он добрался до кровати, лёг на спину и смотрел в темнеющий потолок, будучи не в силах позвать на помощь. Но это было гораздо позже.
События, о которых я хочу вам рассказать, произошли поздней весной 1958 года близ городка Ганнисон, штат Колорадо, в стороне от федеральной трассы. В Ганнисоне и сегодня живёт от силы шесть тысяч человек, а в конце пятидесятых население едва ли достигало двух тысяч. Тем не менее, уже тогда в городе располагался Уэстерн Стэйт Колледж, престижное учебное заведение, собиравшее абитуриентов со всего штата. Позднее в Ганнисоне появилась даже собственная радиостанция.
Рэд Байрон окончательно ушёл из гонок в тысяча девятьсот пятьдесят втором. Он уже год не садился за руль гоночного автомобиля к тому времени, но лишь в конце пятьдесят второго сказал: всё, больше никогда. И погрузился в руководство собственной командой. Я не знаю, каким он был руководителем, потому что меня это не интересовало. Я вообще не могу представить Байрона за столом, с карандашом в руках, заполняющим какие-нибудь ведомости.
Его последней гонкой в чемпионате Grand National стал пятисотмильный заезд в Дарлингтоне, штат Южная Каролина, 3 сентября 1951 года. Потом врач сказал ему: нельзя, Роберт. У тебя слабое сердце, Роберт, оно не выдержит.
Мне кажется, что его сердце не выдержало в первую очередь отказа от гонок. В те времена гонщики жили скоростью, а не зарабатывали ей деньги. Простите, я опять отвлекусь. Мне сложно рассказывать историю последовательно, потому что в памяти возникают всё новые и новые ассоциации, и каждая мне кажется важной, придающей рассказу полноту и цельность. Так вот, примерно в это же время, о каком я веду речь, в Европе жил гонщик по имени Вилли Мэйресс. Он был пилотом средней руки, но дважды выигрывал знаменитую гонку «Тарга Флорио» и регулярно выступал в заводской команде «Феррари». В 1968 году он, сорокалетний, попал в Ле-Мане в страшную аварию, навсегда лишившую его возможности вернуться в гонки. 2 сентября 1969 года он повесился в гостинице в провинциальном Остенде, оставив после себя записку. В ней говорилось, что он не может гоняться — значит, не может жить. Вот какие были люди.
Возвращаюсь к Рэду Байрону.
Я хочу рассказать вам кое-какие факты из его биографии — это поможет лучше понять его мотивацию, представить выражение его лица, жесты и движения. Я не художник и не могу нарисовать портрет. Мне даны лишь слова, чтобы описать моего героя.
Он впервые сел за руль гоночного автомобиля в 1932 году, в возрасте семнадцати лет. Когда Соединённые Штаты вступили во II мировую войну, Рэд пошёл в армию и отработал 57 миссий бортинженером и хвостовым стрелком на бомбардировщике B-24. Лётчик имел право демобилизоваться после двадцати пяти миссий над территорией врага — Байрон отлетал в два рада больше. А потом их самолёт сбили — в тот самый день, когда его жена узнала, что беременна мальчиком. И Роберт выжил — ради сына. Двадцать семь месяцев военных госпиталей и собранная по кусочкам левая нога: врачи не знали, будет ли он вообще когда-либо ходить. Хромота осталась с Байроном на всю жизнь, и, несмотря на это, он стал одним из самых быстрых людей на планете. Он сам переделывал машины с ножного сцепления на ручное, потому что мог пользоваться только правой ногой. Для газа и тормоза — более чем достаточно.
Всё это было присказкой. Теперь перейду к тому, ради чего я вообще затеял эту писанину.
Как я уже упоминал, шёл 1958 год. Был конец мая, тепло, солнечно — и пыльно. В Колорадо всегда пыльно, особенно на кусочно асфальтированных локальных дорогах. Я голосовал, стоя на обочине. Мне нужно было попасть в Национальный заповедник Колорадо неподалёку от городка Гранд-Джанкшен. Сначала я ехал из Санта-Фе по федеральному шоссе 85, но в районе Пуэбло решил, что лучше срезать. Если ехать по федеральным, выходило 360 миль, а по местным дорогам — всего 280. Почему я так решил, сам не знаю. Средняя скорость движения по местным гораздо меньше, да и вероятность поймать машину до Салиды не так велика, как до Денвера. Ну да ладно — как решил, так и решил.
Я поблагодарил человека, который добросил меня до Пуэбло — он высадил меня на пересечении 85-й и 50-й, то есть именно там, где нужно. Я прошёл по дороге около ста ярдов, держа левую руку поднятой. Я не очень надеялся, что меня подберут, и потому не оборачивался.
Машина затормозила ярдах в десяти впереди меня. Это был старый «Олдсмобиль 88» 1950-го года, слегка отличающийся от базовой версии. Вероятно, над машиной потрудился умелый механик — выглядела она отлично. Я подошёл, открыл дверь и сел в автомобиль.
Водителю на вид было хорошо за пятьдесят. Он был худым и жилистым, загорелое лицо покрывала сеть мелких морщинок, а глаза закрывали круглые тёмные очки. Он улыбнулся мне — во все тридцать два зуба, сияющей голливудской улыбкой.
«Рэд», — представился он.
Я назвал ему своё имя, и он тронул автомобиль с места.
Он ехал осторожно, небыстро, размеренно. Мотор приятно урчал, машина плыла по дороге, точно по водной глади.
Мы разговаривали о всяких мелочах. Я вспоминал своего лабрадора, он улыбался и говорил, что у его сына — сеттер. Я рассказывал о том, как во время войны мой отец добровольцем пошёл в армию, хотя уже не подходил по возрасту. Рэд в ответ травил байки из своей армейской жизни. Тогда-то он мне и рассказал про бомбардировщик B-24, про пятьдесят семь успешных миссий и одну неудачную. «Да, хуже самолёта, чем наш „бэ“, просто быть не могло. Я однажды из хулиганства пырнул ножом его обшивку, и что ты думаешь? Пробил! Какая уж тут пуля, какая шрапнель!..»
Ногу ему повредило именно шрапнелью. Раскурочило борт самолёта, приборы и голень Байрона. В принципе, ему повезло. Помимо ноги, он отделался всего лишь несколькими переломами.
«Я вообще-то лётчиком хотел стать. Был здоров тогда, как бык, знаешь. Но мне написали: опыта полётов — никакого, зато машины умеет разбирать — будь здоров. И зачислили в бортмеханики. Заодно и стрелка иногда хвостового заменял. Знаешь, как холодно в „бэшке“? Без перчаток возьмёшься за рукоятку пулемёта и всю кожу оставишь там. Везде ж металл, никаких тебе удобств».
Я узнал от Байрона ещё две занимательных подробности его службы. Их экипаж патрулировал воздушное пространство в районе Аляски и Алеутских островов. Когда пятьдесят восьмая миссия подходила к концу, оказалось, что одна бомба застряла в бомболюке. Все ушли, а эта — осталась. Именно тогда они попали под зенитный огонь японцев. И шрапнель в ноге Байрона — это шрапнель разорвавшейся внутри самолёта их собственной, американской бомбы. Самый большой осколок остался в ноге Рэда навсегда — его не смогли извлечь, а от ампутации Рэд отказался категорически.
В «Олдсмобиле» Рэда была ручное сцепление. Он рассказал, что раньше ездил и на ножном, привязывая повреждённую ногу к педали кожаным ремнём, чтобы не соскальзывала. Но позже перешёл на ручное.
В рассказе я называю его то Рэдом, то Байроном. Но тогда я не знал, с кем я еду. Более того, я не слишком интересовался гонками, и сочетание «Рэд Байрон» мне ни о чём не говорило. В любом случае тогда я знал только имя «Рэд».
Про гонки он не говорил ни слова. Ни о своих гоночных достижениях, ни о своей работе в качестве руководителя команды. Всё, что я знаю о Байроне как о гонщике, я почерпнул из воспоминаний, книг, справочников. Сегодня любую информацию найти легко: включил компьютер, вошёл в Интернет, и готово. В те времена мы проводили чудовищное количество времени в библиотеках, роясь в старых подшивках и развалах некаталогизированных изданий.
Мы остановились в Салиде, чтобы покушать в KFC. Тогда эта сеть была совсем молодой и казалась престижной. Ресторан в Салиде только-только открылся, столики сверкали металлическим блеском, официантки приветливо улыбались, а в курятине не было того количества химической дряни, какое обязательно есть в ней сейчас. Самое смешное, что тот самый ресторан на бульваре Рэйнбоу, где мы останавливались, существует и по сей день. Я побывал там несколько лет назад — почти ничего не изменилось. Разве что курятина испортилась.
Рэд ел медленно и аккуратно — так же как водил свой «Олдсмобиль». За едой он снял тёмные очки и положил их на стол. У него были блеклые, бесцветные и одновременно очень добрые глаза. Не знаю, как ещё охарактеризовать их, не могу придумать ничего лучше.
Ел он молча, только иногда посматривал на меня, чуть прищуривая правый глаз. Мне показалось, что у него плохое зрение, хотя очки, кажется, выполняли только солнцезащитную функцию, то есть не имели диоптрий.
Потом мы отправились дальше. За рулём он снова стал разговорчивым и весёлым. Я рассказывал ему студенческие анекдоты, а он смеялся, как ребёнок, и продолжал травить военные байки. Вспоминая их сегодня, я понимаю, что среди них не было ни одной похабной. Все они были о смелости, о самоотверженных людях, сражавшихся на чужой территории за свою страну, о безымянных героях. Хотя нет, не безымянных. Рэд помнил всех своих сослуживцев, называл их по именам и фамилиям, иногда рассказывал, как сложилась их жизнь после войны.
О некоторых он говорил: «А он погиб». И после этого некоторое время молчал.
А потом он внезапно сказал: «Гвин».
Я переспросил его: «Простите, Рэд, не расслышал. Что вы сказали?»
Он повернулся ко мне. Я думаю, если бы он снял очки, я бы увидел слёзы на его глазах.
«У меня был друг, — сказал Рэд. — Его звали Гвин Стэйли. Он был младше меня на двенадцать чёртовых лет. И он уже никогда не будет старше меня».
Я не стал говорить глупостей вроде «я сожалею». В таких случаях лучше просто промолчать.
«Он погиб в Ричмонде в марте. Я надеюсь, что это последний сезон чёртовых открытых машин».
«Каких машин?»
«Кабриолеты НАСКАР», — пояснил Рэд.
Как я уже упоминал, гонки для меня были пустым звуком в те времена. Поэтому я снова предпочёл промолчать. Больше он о гонках не говорил. В принципе, я не связал этот краткий диалог с профессией Рэда. Догадаться, что он бывший гонщик, по его стилю вождения было невозможно. Такой стиль может быть присущ пожилому отцу большого семейства, едущему с домашними на воскресный пикник.
А уже через полчаса мы добрались до Ганнисона. Мы не останавливались в самом городе, а проехали насквозь. Мы успели удалиться от города примерно на три мили, когда Рэд внезапно сказал: «Надо остановиться. Ей-богу, хочу пива».
Наверное, он почувствовал мой укоризненный взгляд, потому что тут же стал объясняться: «Мне вообще-то нельзя. Да и за рулём. Но одна маленькая бутылочка ничего не изменит. И это даже не нарушение, всё в пределах нормы».
И Рэд свернул к придорожной забегаловке.
Как ни странно, забегаловка оказалась полна. Пока мы ожидали заказ, я не поленился подсчитать присутствующих — вышло тридцать восемь человек! Все они были похожи друг на друга: клетчатые рубашки, джинсы, широкополые шляпы. Среди них были люди постарше и помоложе, были работяги с въевшейся в морщины грязью и пижонски одетые молодые парни с белозубыми улыбками. Было тут и несколько девушек, довольно безликих. Они сидели у мужчин на коленях, пили пиво, заливисто хохотали.
«Что тут происходит?» — спросил я у официантки, дородной дамы лет сорока пяти.
«Митчелл, как всегда, куролесит», — непонятно ответила она и ушла.
Я помню, что про Черчилля мне рассказывали следующую историю. Как-то раз, на заре политической карьеры, Черчилль объезжал небольшие города на юге Великобритании с какими-то лекциями. Однажды шофёр завёз его в глухомань, подобную Ганнисону, только английскую. Они увидели крестьянина, и Черчилль, высунувшись из окна, спросил: «Скажите, пожалуйста, где мы находимся?» «В автомобиле!» — буркнул крестьянин. «Вот ответ настоящего англичанина, — сказал Черчилль шофёру, — краткий, хамский и не содержащий никакой информации, которую бы спрашивающий не знал сам».
Примерно такого же рода был и ответ официантки. Фамилия Митчелл мне ничего не говорила.
Я отлучился в уборную. Она находилась на заднем дворе — так мне сказал бармен. Но вместо уборной я увидел толпу народа. Тут было намного больше людей, чем внутри заведения. Двором это пространство назвать было сложно. Просто задняя стенка закусочной выходила на огромную площадку, окружённую редкими деревьями (я не разбираюсь в породах, что-то южное). А на площадке были автомобили.
Надо сказать, что автомобили я любил. Я и теперь отношусь к ним с нежностью. Не к этим современным «Тойотам» и «Хондам», неотличимым одна от другой, а к настоящим машинам. Например, к «Форду Гран Торино» 1973 года или чему-то подобному. Я вспомнил «Гран Торино» в связи с недавно вышедшим фильмом Клинта Иствуда. Мне был невероятно близок герой Иствуда по своему духу — мы одногодки с этим великим актёром и, наверное, с его героем. Ну вот, теперь вы можете без труда посчитать, что мне около восьмидесяти лет.
Я опять отвлёкся.
Итак, на заднем дворе были машины — красивые, мощные, эффектные. Вот «Форды»: белый «Тандебёрд» 1957 года, потёртый «Крестлайн» 1954-го, новенький «Кастом», трёхлетка «Фэрлейн». А вот старый «Кадиллак-Сиксти-Спешл» конца 40-х, и «Понтиак Стар-Чиф», и огромный «Крайслер-Ньюпорт» второго поколения, и красавица «Де Сото Файердом» 1955 года… У меня разбегались глаза.
И тут я понял, что происходило. Это были любительские гонки. Заезды, которые впоследствии переросли в современный стрит-рейсинг.
В те времена многие гонки сток-каров, то есть серийных машин, чуть подработанных для скоростных трасс, были полулюбительским делом. Профессиональных гонщиков, зарабатывавших себе на хлеб скоростью, было гораздо меньше, чем фанатов, которые покупали подержанный «Крайслер» и заявлялись на какую-либо гонку. Конечно, на трассах блистали тогда звёзды — Ли Петти, Бак Бейкер, Тим Флок, но наполнение одного заезда машинами происходило за счёт большого количества любителей.
Частенько любители проводили собственные гонки. Выделяли участок дороги, чаще всего кольцеобразный и неасфальтированный, и соревновались на нём парами или четвёрками. Именно такие гонки проходили близ Ганнисона, штат Колорадо.
Когда я вернулся, Рэд уже пил пиво, закусывая его сушёной рыбой.
«Ну что там?» — спросил он, будто я ходил не в туалет, а именно за информацией.
«Любительские гонки».
Рэд кивнул с видом, будто он всё понял с первого взгляда, просто мне не сказал. Скорее всего, так оно и было.
Некоторое время мы сидели молча. Рэд прихлёбывал пиво из бутылки, я пил «Кока-колу» из высокого стакана. Мне не хотелось ничего хмельного.
Через некоторое время я выделил в толпе парня, который являлся центром всеобщего внимания и поклонения. Он сидел на невысоком мягком диванчике и обнимал двух девушек. Правая девушка иногда подносила к его рту стакан с коктейлем, а левая тёрлась губами о его щёку и что-то шептала на ухо. Девушек парень воспринимал как нечто само собой разумеющееся. Он умудрялся одновременно болтать со всеми окружающими. Одному он улыбался, на другого с улыбкой показывал пальцем, третьему что-то рассказывал. Душа компании, не иначе.
Что-то в его облике мне сразу не понравилось. Такие люди панически боятся упасть с трона, на который себя возвели. Они пойдут на всё, чтобы не проиграть, не показать свою слабость. Такие люди могут быть жестоки, пока судьба не научит их снисхождению. Судьба пришла к этому парню в образе Рэда Байрона.
Раздался довольно резкий звук трещотки.
«Митчелл! — раздался крик. — Финал!»
И парень, на которого я обратил внимание, лениво поднялся с дивана. Это и был Митчелл.
«Хочешь посмотреть?» — спросил Рэд.
«Наверное, — ответил я. — Раз уж мы тут сидим».
«Пошли».
И мы пошли за толпой, которая толкалась у дверей, пытаясь выбраться наружу.
Снаружи царил беспорядок. Мы с Рэдом сначала не могли понять, куда идти, но затем Рэд показал пальцем:
«Вон таблица результатов, пошли».
Таблица оказалась огромной школьной доской, на которой мелом записывались фамилии и результаты.
«Три заезда, — пояснил Рэд, — это одна гонка. В каждой гонке есть победитель и проигравший. Выиграл два заезда — выиграл гонку. Третий — это если первые два закончились победой разных пилотов. Заезды — по двое. Судя по всему, у них тут система „четвертьфинал — полуфинал — финал“».
Я спросил у Рэда, откуда он всё это знает.
«Как-то тоже так гонялся».
И всё, больше он ничего не сказал. Казалось, что ему эта тема неприятна.
Рядом со мной толкалось двое мужчин вполне приличного вида — лет по тридцать пять, в костюмах. Они странно выглядели в толпе молодёжи и работяг. Я спросил у одного из них:
«А что тут происходит?»
«Гонки», — такой ответ я получил. Это снова напомнило мне историю о Черчилле.
Второй оказался любезнее.
«Митчелл против Харперсона в финале. Митчелл выиграл двенадцать последних соревнований. Говорят, собирается участвовать в профессиональных гонках».
«Спасибо».
Но он продолжил.
«Вы не смотрите, что мой приятель такой хмурый. Он хочет сорвать банк и поставил на Харперсона».
Приятель к этому моменту уже пробивался к трассе. Мы последовали за ним.
Трасса представляла собой неасфальтированную дорогу из плотно утрамбованного песка с мелкими камешками. Её конфигурация была довольно затейлива. Сначала она спускалась вниз, там было что-то вроде короткой прямой, затем делала несколько хитрых поворотов, затем снова поднималась к нам. Верхняя прямая длиной порядка шестисот футов проходила вдоль импровизированной трибуны, составленной из деревянных козел и скамеек. Общая длина трассы составляла около 3000 футов, то есть менее мили. Линия старта-финиша располагалась ближе к окончанию длинной прямой.
Мы с Рэдом забрались на одни из козел. Трасса была видна вся — от первого до последнего поворота. Мы смотрели на неё сверху вниз.
Машина Харперсона уже стояла на старте. Это была «Шевроле Бель Эйр Хардтоп» в спортивной конфигурации 1957 года, очень красивая машина, скорее женская, чем мужская. Она была чудовищно пыльной и, кажется, слегка помятой — Харперсону нелегко дались предыдущие заезды. Я подумал, что если у него стоит двигатель V8 на 283 кубических дюйма, то у соперника нет шансов, даже если он сам Митчелл. Харперсон, одетый в лёгкий комбинезон, стоял у машины и, бурно жестикулируя, что-то говорил невысокому человеку в чёрной кожаной куртке.
А потом я увидел машину Митчелла.
Митчелл ехал сквозь толпу, как нож сквозь масло. Люди расходились, раздавались приветственные крики и вздохи восхищения.
У Митчелла тоже была «Шевроле», но — «Шевроле Корветт». Лёгкая спортивная машина, модель 1958 года. Даже штатная «восьмёрка» порвала бы любой «Бель Эйр» на тряпки, что уж говорить о форсированном двигателе автомобиля Митчелла. Я не сомневался, что двигатель «Корветта» тщательно обработан руками механиков.
«Красиво», — сказал Рэд, попивая пиво.
«Нечестно», — ответил я.
«Честно. Этот второй знал, на что идёт. Не хотел бы — не выставлялся бы».
«Но „Корветт“ сделает его на первой же сотне ярдов».
«Если второй умеет водить, он даст бой. „Корветт“ лёгкий. На пересечёнке, да ещё с гравием, его будет сложнее держать на поворотах. Он будет уходит на прямой, а вот оттормаживаться ему придётся раньше».
Оба гонщика уже садились в машины.
В профессиональных автогонках к этому времени шлем уже был обязательным требованием. Правда, большинство гонщиков уходило от этого правила, надевая кожаные шлемы или даже велосипедные, лишь бы не носить предмет, делающий из них трусов. В Европе всегда больше заботились о безопасности, чем в Америке, и потому Америка лучше хранила — да и теперь хранит — автогоночные традиции прошлого.
Ни Митчелл, ни Харперсон шлемов не надели.
«Корветт» был открытым, но сейчас крыша была поднята. К машине подошла светловолосая девушка. Митчелл приоткрыл окно и поцеловал её. Она была не их тех, кто сидел с ним на диванчике в баре.
Все разошлись. На трассе остались две машины, две «Шевроле», «Белль Эйр» против «Корветта». Исход был ясен, но поболеть хотелось. Я немного жалел мужчину, который поставил на Харперсона.
Парень с красными флагами встал между машинами и поднял руки. Все замолкли и напряглись в ожидании. Раздался резкий свисток. Парень опустил руки — и по отмашке машины пронеслись мимо него.
«Корветт» выиграл старт, как и следовало ожидать. Митчелл рванул вперёд как бешеный, и тяжёлый «Белль Эйр» не мог составить ему конкуренцию. К концу прямой Митчелл имел преимущество в два корпуса.
У «Белль Эйра» появлялось небольшое преимущество на поворотах, но у Харперсона не получалось использовать его в своих целях. Вырвавшись вперёд, «Корветт» уже не подпускал соперника на расстояние атаки. Харперсон чуть приблизился на спуске, затем довольно сильно отстал на прямой, идущей по дну карьера. На подъёме лёгкий «Корветт» оторвался ещё на несколько корпусов, а линию старта пересёк секунд на пять раньше «Белль Эйра». Исход гонки был предрешён, хотя оставалось проехать ещё девять кругов. В принципе, у Харперсона оставалась надежда на то, что Митчелл совершит какую-либо ошибку.
«Не совершит», — вдруг сказал Рэд.
«Я сказал что-то вслух?»
«Про ошибку».
Я и сам не заметил, как мои мысли облеклись в слова.
Второй круг прошёл аналогично первому, затем миновал и третий. Публика скандировала «Митчелл! Митчелл!», хотя первоначального энтузиазма не было: слишком лёгкой казалась победа красавчика.
Но на шестом круге Митчелл ошибся. Он отыгрывал у Харперсона уже полкруга. Тот только-только пересёк линию старта, а «Корветт» был уже внизу и мчался по короткой прямой. Вдруг на одном из поворотов, ведущих в гору, Митчелла повело и закрутило. Он потерял машину из-за собственной ошибки, ничего более. Я болел за Харперсона, потому что наглый и самодовольный Митчелл мне не понравился с первого взгляда.
Он не перевернулся, но завяз задними колёсами в грязи. Для заднеприводной машины это было смерти подобно. Через двадцать секунд Харперсон миновал застрявший «Корветт» и начал отрываться.
Как ни странно, Митчеллу удалось освободиться. Мне сложно сказать, как это произошло: слишком далеко мы находились, а моё зрение и тогда не было орлиным.
«Догонит», — резюмировал Рэд.
Пиво в его стакане давно закончилось, и он достал пачку «Кэмела». Странно, но за всю предыдущую дорогу Рэд не закурил ни разу. Он протянул мне сигареты, я покачал головой.
«Врачи запрещают, но не могу отказаться», — будто оправдываясь, сказал он.
Митчелл догонял. Как я понял, первую половину гонки он ехал, не выкладываясь. И слишком расслабился. Теперь он мчался почти на пределе своих возможностей. На седьмом круге он отыграл секунд пять из полученного Харперсоном двадцатисекундного преимущества. На восьмом — ещё около того. На последний, десятый круг они вышли с разницей в два корпуса.
Харперсон теперь тоже нёсся как бешеный, и на пути вниз «Корветт» ни выиграл ни фута, да и на повороте «Белль Эйр» удержал фору. А вот на прямике Митчелл мощным рывком дотянулся до Харперсона, почти коснулся.
Я тогда подумал об идеальной стратегии в такой ситуации. Митчеллу достаточно было удержаться на предельно близком расстоянии от Харперсона на всём пути вверх, а затем легко пройти его на финишной прямой за счёт мощности машины, «на классе». Эта мысль сформировалась у меня за считанные секунды, потому что до конца гонки оставалось совсем немного.
Но Митчелл поступил иначе. На первом же повороте он аккуратно поддел задний бампер «Белль Эйра», и Харперсона повело в сторону. Митчелл промчался мимо.
«Разве так можно?» — спросил я.
«Некрасиво, но в пределах правил. Скажем так, не по-мужски».
Но пока Митчелл рвался к очередной победе в финале, Харперсон не стоял на обочине. Его «Белль Эйр» кувыркался по песку. Я отвлёкся и пропустил начало аварии, но окончание видел — последние три переворота через жёсткую крышу «Шевроле». Измятая, изуродованная машина застыла в неподвижности у дальнего края карьера. А Митчелл уже завершил серию виражей и мчался по прямой.
Я не сразу заметил, что Рэда нет рядом. Вот он стоял и курил, и вот он уже несётся наперерез, через трассу вниз, в карьер, к месту аварии. Он успел пересечь прямик до того, как по нему пролетел «Корветт». Я побежал за ним, за мной последовало ещё несколько зрителей.
Гораздо позже я понял, почему Рэд сорвался с места. Почему он бежал с такой скоростью, хромая, волоча неработающую левую ногу, размахивая руками. Почему он бросился в машину вытаскивать незнакомого человека. Почему он не испугался капающего бензина, который мог воспламениться от случайной искры.
В те времена автомобиль «скорой помощи» на трассе чаще всего отсутствовал. И уж тем более — спасатели и пожарные. Пока врач добирался до пострадавшего с другого конца трассы — на случайной машине или пешком, — гонщик мог десять раз умереть.
Я снова отвлекусь, простите меня. В 1973 году на Гран-При Голландии в классе автомобилей «Формула-1» произошла трагедия. Молодой гонщик Роджер Уильямсон попал в страшную аварию. Его «Марч» перевернулся и загорелся. Пилот, проводивший всего вторую гонку в своей карьере, находился в сознании и пытался выбраться, но не мог, потому что его придавило машиной, которая весила тонну. За Уильямсоном ехал гонщик команды «ЛЕК» Дэвид Пэрли, который видел аварию — и остановился. Какое значение может иметь место на финише, когда от твоих действий зависит жизнь друга?
Пэрли получил ожоги рук третьей степени, пытаясь перевернуть горящий «Марч». Первый пожарный подоспел ему на помощь примерно через минуту.
Уильямсон умер. Сгорел заживо в собственном автомобиле, в этом четырёхколёсном гробу. Он потерял сознание, наглотавшись дыма, чуть раньше, чем кожу на его лице начал пожирать огонь. И всё это время Пэрли в одиночку пытался перевернуть машину и вытащить Уильямсона.
А потом он сел на обочину рядом с горящим болидом, закрыл лицо обгоревшими до мяса руками и заплакал.
За храбрость его наградили медалью короля Георга. Чёрт, он бы променял все медали мира на жизнь друга, которую не смог спасти.
Я думаю, после этой истории нет смысла объяснять, почему Рэд Байрон первым побежал к перевёрнутому «Белль Эйру» Харперсона. Он, Байрон, видел множество аварий. Он видел, как его друзья заживо поджариваются в перевёрнутых машинах, потому что их не успевают спасти. И он снова садился за руль, зная, что может в любой момент оказаться на их месте. А теперь он бежал, хромая, к машине. В то время как «Корветт» Митчелла победно пересекал линию старта-финиша, и девушки визжали от восторга, и толпа ревела, Рэд Байрон пытался вытащить Харперсона из машины, и на его морщинистое лицо капал бензин из пробитого бака.
Они вытащили его вдвоём — Рэд и какой-то зритель, который добежал вторым. Я поспел третьим, и в этот момент машина загорелась.
Если вы думаете, что автомобили взрываются с грохотом и брызгами огня, вы ошибаетесь. Это картинка, к которой нас приучил Голливуд. На самом деле взорвать бензобак довольно сложно. Думаю, для этого нужно бросить в машину гранату. Если просто поджечь бензин, он тихо «пыхнет», вся машина загорится, но эффектного взрыва не будет.
Именно это и страшно. Проще умереть от ударной волны, чем медленно сгорать в оплавляющемся пластике салона.
Харперсон был без сознания, но жив.
«Звоните в скорую!» — закричал Рэд.
Около машины уже собралось десятка два человек, но никакой помощи Харперсону мы оказать не могли.
«Его нельзя двигать!» — снова заорал Рэд, потому что какой-то сметливый малый хотел тащить пострадавшего наверх.
Рэд так и сидел около Харперсона всё время, пока не приехала «Скорая».
Митчелл победил. Судья на финише взмахнул клетчатым флагом и прокричал фамилию триумфатора. После победы последний некоторое время улыбался, обнимал женщин, пожимал руки, а затем отправился к импровизированному подиуму. На соревнованиях не было системы «первое — второе — третье место», все сливки собирал победитель. Толпа потекла за Митчеллом, и девушка в купальнике вручила ему кубок. Всего этого я сам не видел, но думаю, что не ошибся ни в едином слове. Впоследствии я смотрел много подобных состязаний, и все они заканчивались примерно одинаково.
Пока непобедимого Митчелла на руках вносили в закусочную, мы с Рэдом сидели около Харперсона. Тот лежал на спине и тяжело дышал. Конечно, мы не могли определить, что с ним, но Рэд серьёзно опасался, что повреждён позвоночник.
Когда подъехала «скорая», она не могла съехать по песчаной трассе вниз: водитель боялся, что высокий фургон перевернётся. Санитары спустились с носилками, аккуратно переложили на них Харперсона и отнесли его в машину. Больше мы его не видели.
Что с ним, я узнал лишь через несколько дней, позвонив из Гранд-Джанкшена в больницу штата, куда оттранспортировали Харперсона. Позвоночник был повреждён — смещение, сдавливание нерва. Но операцию провели вовремя, и парень был спасён. Я считаю, что это целиком и полностью заслуга Рэда, а не врачей. Те качественно сделали механическую работу, а Рэд принял два правильных и своевременных решения в экстремальной ситуации. Во-первых, он вытащил гонщика из грозившей загореться машины, а во-вторых, не позволил потом его трогать и передвигать.
После того, как «скорая» отъехала, мы поднялись наверх. То есть не мы с Рэдом, а все пятнадцать-двадцать человек, которые спустились к месту аварии.
В забегаловке царила атмосфера праздника. Митчелл пил шампанское из горла, лапал одну из девчонок за грудь и кричал: «Ну что, съели? Никто не победит Ника Митчелла!» Ему аплодировали и пели хвалебные песни. Я сидел за столиком в углу и слушал разговоры окружающих.
«Ему нужно в сток-кары, точно, он там всех порвёт!» — говорил один. «Петти нашему Митчу в подмётки не годится!» — вторил ему другой. «Как он его на последнем круге, а?» — спрашивал кто-то.
А мне было противно. Только что чуть не погиб человек, причём из-за подлого приёма Митчелла, а им всем хоть бы хны. Но я понимал, что со своим уставом в чужой монастырь не ходят.
В какой-то момент Митчелл окончательно почувствовал себя богом. Он залез на стол, в правой его руке была бутылка, в левой — победный кубок, и закричал:
«Меня зовут Ник Митчелл, и я не-по-бе-дим! — он так и разделил это слово по слогам, каждый из которых звучал как отдельный выкрик. — Есть кто-нибудь, кто хочет побить чемпиона? Что, слабо всем?»
«Никого, Митч!» — кричали ему в ответ.
И в этот момент из-за столика поднялся Рэд Байрон. Он медленно, раздвигая столпившихся фанатов, прошёл к столику Митчелла, поднял на него взгляд и спокойно сказал: «Я хочу».
Вы не поверите, но он и в самом деле сказал это тихо, очень тихо. Даже не своим обычным голосом, а почти шёпотом. Но его услышали. Возможно, не сам Митчелл, а кто-то по соседству, и слова Рэда тут же потекли по рядам зрителей и дошли до молодого наглеца. Митчелл опустил взгляд и увидел Рэда.
Я хорошо запомнил эту сцену. Наверху — юный, широкоплечий парень в шитой золотыми нитями куртке, в узких джинсах, в футболке с надписью «Митчелл» на груди, с блестящим кубком в правой руке, с бутылкой — в левой. Его чёрные глаза блестят, волосы лоснятся от пота и остатков утреннего лосьона.
Внизу — Рэд. Маленький, в потёртых рабочих штанах и безликой серой курточке, со старым, обветренным лицом, хромой. Он смотрит на Митчелла снизу вверх, и в глазах его такая сталь, что страшно в них заглядывать.
«Ты? — Митчелл рассмеялся. — Ты, старик? Ты смеёшься?»
Рэд ничего не ответил. Он продолжал стоять и смотреть на парня.
Митчелл спрыгнул со стола. Он был на голову выше Рэда.
«А что ты поставишь, старик? Финал уже закончился, за кубок мы не сражаемся, надо что-то ставить…»
«Машину», — сказал Рэд.
«Машину? Да что у тебя за машина?»
«Хорошая машина».
Митчелл рассмеялся. Издевательски, зло. Я сидел на другом конце забегаловки, но чувствовал презрение к маленькому человечку, который посмел бросить ему, Митчеллу, вызов.
«Боишься поставить свою?» — спокойно спросил Рэд.
Это уже был не вызов, а что-то большее. Это было оскорбление.
«Пошли!» — громко сказал Митчелл. И по этому слову все поняли, что он готов поставить машину, и что он сдержит своё слово, если проиграет. Не могу объяснить, почему возникло такое ощущение, но оно возникло. Я поверил Митчеллу — хотя он, по сути, ничего не ответил Рэду.
Всё повторилось. Мы уже видели то же самое полтора часа назад, когда Митчелл выходил для того, чтобы победить Харперсона. Митчелл выбрался наружу в окружении фанатов и девушек, он по-прежнему нёс пивную кружку, и, казалось, совершенно забыл о Рэде.
Рэд вышел через переднюю дверь, потому что «Олдсмобиль» был припаркован перед заведением. Сначала я метнулся, чтобы сопровождать его, но затем передумал и вышел во внутренний двор. Митчелл направлялся к «Корветту», который стоял футах в шестидесяти от входа. Он открыл дверь и обернулся:
«Ну и где этот дед?» — спросил он.
«Сейчас подъедет, его машина перед входом», — ответил кто-то.
В этот момент появился автомобиль Рэда. Он выехал из-за здания и остановился около «Корветта». На лице Митчелла появилась гримаса, которую я не могу описать несколькими словами. Собственно, я вообще не могу её описать. В ней сплелись разочарование, презрение, ирония и издевательство, а также чувство собственного превосходства и ещё с десяток эмоций, которые я идентифицировать не смог. Я вообще никогда не наблюдал на человеческом лице такой гаммы чувств. Мне подумалось, что Митчелл мог бы стать неплохим актёром, направь он свою энергию в театральное русло.
Рэд остановился футах в тридцати от Митчелла, вышел и громко спросил:
«Где можно заправиться? У меня полупустой бак».
«Езжай с пустым, дед, — сказал Митчелл. — Может, как раз разгонишься и пару кругов успеешь пройти, пока я трассу закончу».
Толпа заржала.
«Мне нужно заправиться», — твёрдо произнёс Рэд.
Мужчина лет сорока в рабочем комбинезоне подтащил огромную металлическую канистру. Пока они с Рэдом переливали её содержимое в бензобак «Олдсмобиля», Митчелл отпускал язвительные шуточки, а толпа смеялась.
И вдруг Рэд повернулся ко мне.
«Поедешь со мной?»
Я удивился. Мало того, что Рэд заправил машину, утяжелив её на лишние несколько фунтов, так ещё и второго пассажира хочет, а во мне добрых фунтов сто восемьдесят.
«Зачем?»
«Будешь свидетелем. Садись».
Митчелл смотрел на Рэда с интересом:
«Ты издеваешься, дед?»
«Да», — ответил Рэд и сел в машину.
Мы направились прямо на стартовую прямую. В зеркало заднего вида я видел, как Митчелл садится в свой «Корветт» и следует за нами.
Машины стояли рядом — новенький спортивный «Шевроле Корветт» против потёртого «Олдсмобиля 88». Никаких шансов, думал я. Конечно, старый «Олдсмобиль» был абсолютно не нужен Митчеллу. После победы он великодушно оставил бы свой выигрыш Рэду, продемонстрировав мировой характер и вызвав ещё больший восторг публики.
Парень с красными флагами появился на трассе. Он встал между машинами и поднял руки. Я видел лицо Митчелла за заляпанным грязью стеклом: он улыбался. Глядел прямо перед собой и упивался собственной силой. В этот момент красные флаги опустились.
Мы рванули вперёд, и «Корветт» тут же стал уходить в отрыв. Первый корпус, второй… Началась первая связка поворотов, ведущих вниз. Неожиданно «восемьдесят восьмой» поравнялся с «Корветтом», а затем оказался впереди. Я смотрел на Рэда. Он вёл машину спокойно, сидел прямо, только иногда щурился, когда совершал какой-то сложный манёвр с заносом.
К началу нижней прямой «Олдсмобиль» был на полтора корпуса впереди «Корветта». Но на прямике у Байрона не было шансов — «Корветт» мощным рывком нагнал и начал обходить «восемьдесят восьмой». Правда, к этому моменту снова начались связки поворотов.
Именно тогда я осознал, зачем Рэд заправил автомобиль, зачем попросил меня сесть с ним в салон. Он хотел уязвить самолюбие Митчелла как можно больнее.
Сейчас я понимаю, что у Митчелла не было против Рэда Байрона ни единого шанса. Тот сделал бы наглеца, даже если бы сидел за рулём «Жестянки Лиззи» выпуска 1912 года. Байрон был не водителем, а частью машины. Он тормозил не просто поздно, а чудовищно поздно. Я бы десять раз оттормозился и повернул, когда Рэд ещё только сбрасывал ногу с педали газа. Он постоянно шёл в заносе, иногда задним мостом, иногда всеми четырьмя колёсами, и этот страшный дрифт не требовал от него никаких усилий. Рэд просто делал свою работу. Так рабочий на конвейере прикручивает гайку за гайкой, как Байрон вёл свой старый «Олдсмобиль».
Самым тяжёлым участком трассы для Рэда была верхняя, стартовая прямая. Длинная и ровная, она предоставляла «Корветту» максимальный шанс. Первый круг Митчелл закончил впереди на корпус — благодаря мощности спортивной машины.
Пошёл второй круг. Митчелл разозлился, причём сильно. Он понял, что играючи победить не получится — и стал разгоняться. Его нельзя было недооценивать. Машина-машиной, но всё-таки Митчелл был талантливым малым. Он разгадал стратегию Байрона и старался как можно сильнее оторваться от него на прямых, а затем потерять как можно меньше на поворотах.
Третий, четвёртый и пятый круги прошли одинаково: на прямых «Корветт» выходит вперёд, затем Байрон отыгрывается. К шестому кругу я понял, что Рэд устаёт. У него на висках блестели капли пота, он вцепился в руль, и повороты на пределе человеческих возможностей давались ему не так легко, как в начале гонки.
Седьмой круг Митчелл закончил, отрываясь от Байрона на четыре корпуса.
Если бы Байрон ехал налегке — в одиночку, с пустым баком, он бы победил легко. Так мне показалось в тот момент. Но всё было против него — возраст машины, её класс, её вес. А Митчелл снова немного расслабился, вошёл в ритм. Он мог себе это позволить.
Вероятно, толпа в тот момент скандировала «Митчелл! Митчелл!», но за рёвом моторов этого было не услыхать.
Миновали восьмой и девятый круги, наступил десятый. Митчелл пересёк линию старта на три корпуса раньше Рэда.
В этот момент я почувствовал какие-то изменения. Я посмотрел на Рэда и понял, что он снова расслаблен — как в самом начале. Он снова сидел ровно и держал руль свободно, не сжимая его изо всех сил. И уже на пути вниз он легко отыграл эти три корпуса.
Проблема была в том, что все предыдущие круги Митчелл заканчивал раньше Байрона. Чтобы успеть первым пересечь линию финиша, Рэду нужно было набрать как минимум четыре корпуса преимущества перед последней прямой. Как он собирался это сделать, я не понимал.
Более того, он не стал обходить Митчелла на последней, ведущей вверх серии поворотов. Он держался позади, и мне показалось, что он хочет выйти на прямую одновременно с «Корветтом». Но это было заведомым проигрышем!
Лишь после финиша я понял, что вся гонка была не более чем игрой кошки с мышью. Я думаю, Рэд мог бы привезти Митчеллу круг, а то и больше. Но он издевался над парнем, позволяя тому поверить в возможность победы.
Оставался последний поворот — и всё, финишная прямая. Проигрыш, второе место, прощай, «Олдсмобиль». Рэд держался вплотную за Митчеллом.
И в этом самом последнем повороте он его поддел. Чуть приблизился, вильнул носом — и неожиданно Митчелл исчез, пропал в облаке пыли, а перед нами оказалась совершено свободная прямая. Я понял, что Рэд повторил трюк Митчелла, примененный против Харперсона. Только Рэд сделал это более изящно и гораздо более обидно для проигравшего.
«Корветт» не перевернулся. Его закрутило, и он застрял в песке — точно как после собственной ошибки в предыдущей гонке. А Байрон резко сбросил скорость. На спидометре было едва ли двадцать миль в час, когда «Олдсмобиль» величественно проезжал перед трибунами. На лице Рэда не было никаких эмоций, только морщины у глаз стали более заметны, точно он прищурился под круглыми тёмными очками. Он ехал настолько медленно, что Митчелл успел выбраться из песчаной ловушки и вернулся на дорогу.
А потом Рэд Байрон остановился, не доехав до финишной черты примерно полтора фута.
«Что ты делаешь?» — в ужасе воскликнул я.
Рэд вышел из машины и прислонился к её раскалённому боку, глядя в сторону приближающегося «Корветта».
Трибуны молчали. Полная, глухая тишина обрушилась на трассу, и нарушал её только шум мотора «Корветта».
И когда Ник Митчелл первым пересёк линию финиша, зрители продолжали молчать. Он промчался мимо старого «Олдсмобиля», резко затормозил, чуть не сбив зазевавшегося зрителя, и выскочил из машины. Но все смотрели на Рэда Байрона — человека, который побил Митчелла и так изысканно унизил его, демонстративно подарив победу в заезде.
Митчелл шёл к Байрону, и его поведение не предвещало ничего хорошего. Основной проблемой Митчелла было то, что он совершенно не понимал, что произошло. Он не понимал, почему трибуны молчат, почему «Олдсмобиль» остановился, почему Байрон, проигравший гонку, столь спокоен.
Он подошёл к Байрону, огромный, разъярённый, и навис над этим маленьким человечком, пытаясь прочесть его взгляд через солнцезащитные стёкла.
«Ты проиграл», — прошипел он громко, так, что близстоящие слышали.
И ещё эту фразу услышал финишный судья с клетчатым флагом. Он подошёл, безликий человек неопределённого возраста, и сказал: «Нет, Митчелл, ты проиграл».
И положил флаг на капот «Олдсмобиля».
Зрители не знали фамилии Рэда, и потому начали кричать: «Олдсмобиль! Олдсмобиль!» Точно, как раньше звучало «Митчелл! Митчелл!»
Я тоже выбрался из машины одновременно с Байроном и стоял рядом, изучая толпу и пытаясь разделить её на лица. Но у меня не получалось: толпа оставалась толпой.
В этот момент кто-то схватил меня за рукав. Это был тот самый мужчина, который поставил в первом заезде на Харперсона.
«Я всё поставил на „Олдсмобиль“! — жалобно воскликнул он. — Кто победил, объясните мне!»
«Олдсмобиль», — кивнул я.
«Спасибо!» — мужчина радостно улыбнулся и исчез.
Скорее всего, я ему не соврал. В случаях, когда один гонщик по собственной инициативе отдаёт победу другому на последних ярдах дистанции, букмекеры выплачивают ставки по пришедшему вторым, как по победителю. Чаще всего такие случаи происходят из-за командной тактики. Я мог бы привести ряд примеров, но не буду перегружать свою историю цифрами — полагаю, их и так достаточно.
Рэд молча сел в машину, и я сделал то же самое. Он тронулся с места, и никто ему не мешал — ни Митчелл, ни зрители, ни судья. Лежавший на капоте клетчатый флаг упал в пыль. Мы выехали с заднего двора и оказались на трассе. Рэд повернул к Гранд-Джанкшену, а я сидел и молчал, потому что мне было нечего сказать.
Только через десять минут я спросил: «Кто вы такой, Рэд?»
«Когда-то меня звали Роберт Байрон, — ответил он. — И тогда никто не спрашивал меня, кто я такой».
Мне нечего добавить к этому рассказу. Путь до Гранд-Джанкшена прошёл в молчании. Не знаю, что изменилось в наших отношениях, но я просто понимал, что говорить незачем. Тишины вполне хватало.
Он довёз меня до главных ворот Национального парка Колорадо, массивной кованой двери с витиеватым узором. Кажется, сегодня этих ворот уже не существует, как и ограды, отделяющей парк от остального мира. Я не буду рассказывать, для чего мне понадобилось в заповедник — это неважно. Важно то, что сказал мне Рэд при расставании.
«Запомни, парень, — сказал он. — Иногда нужно отвести взгляд, чтобы увидеть самое важное, и убрать кулак, чтобы нанести самый сильный удар».
Я помню это и сегодня.
А Рэд Байрон умер в чикагском отеле 11 ноября 1960 года, едва успев лечь в постель после того, как его сердце не выдержало. Ему было сорок пять лет, но он выглядел на семьдесят. Морщины покрывали его лицо, тёмные очки скрывали выцветшие усталые глаза, левая нога болела так, что он не мог и нескольких часов провести без укола обезболивающего.
Но я представляю Байрона другим. Я представляю, как он привязывает ногу бечевой к педали сцепления своего «Олдсмобиля», чтобы выиграть очередную гонку 1949 года и стать первым в истории чемпионом в гонках американских сток-каров. Я представляю, как он морщится от боли по десять раз на круге — когда на изуродованную ногу приходится давление. Я представляю, как он снова садится в автомобиль, и снова, и снова, и так без конца, потому что его зовут Рэд Байрон, и он самый быстрый человек в Америке, а может, и во всём мире.
И когда я смотрю современные гонки, когда я слышу, что гонщики жалуются на недостаточную зарплату в десять миллионов долларов в год, когда они жалуются на то, что гонки опасны, хотя за последние десять лет во всём мире погибло едва ли десять человек во всех многочисленных видах автогонок, мне становится тошно.
Потому что я понимаю, что в стране, где когда-то жил-был великан, мы навсегда останемся пигмеями.
Рассказ опубликован в сборнике «Завтра не будет Луны», Москва, Международный центр фантастики, 2010.
Я постараюсь быть объективным. Впрочем, это несложно. Я не знал близко ни Рейна, ни Джонса (если это его настоящая фамилия). Они были для меня просто фигурами в большой игре под названием «жизнь», они промелькнули мимо и остались позади. Но их история стоит того, чтобы её рассказать.
Дело происходило в Сан-Антонио, штат Техас, а год был, кажется, 1967, хотя теперь, много лет спустя, я точно не припомню. Вся моя жизнь — это череда переездов и путешествий, причём не только по Соединённым Штатам и Мексике. Я не раз бывал в Европе, летал в Австралию, посещал Африку. Кем я работаю? Это неважно. Я и так отвлёкся от сути повествования.
В Сан-Антонио меня привели рабочие дела. Фирма платила хорошие командировочные, и я остановился в достаточно дорогом отеле, правда, расположенном на окраине города. Снаружи он выглядел не слишком типично для своего района: здание в стиле «ар деко» с горгульями в качестве водостоков и тяжёлыми деревянными дверями в два человеческих роста.
Внутри было уютно: тяжёлые ковры, деревянная мебель; в огромном ресторанном камине горел настоящий огонь. Отель не пустовал: связано это было с тем, что Сан-Антонио — популярный среди туристов город ввиду достаточного количества достопримечательностей исторического и технико-архитектурного характера.
Кстати, я определился с годом: всё-таки именно 1967-й. Я помню, что знаменитая Tower of the Americas как раз была в лесах, а её строили ко Всемирной выставке, которая проводилась в городе в 1968 году. Значит, память меня не подводит.
Вернёмся в отель. Названия его я вам не скажу: незачем компрометировать приличное заведение.
Двери для меня распахнул швейцар с густыми усами, одетый в очень красивую красную форму с вышитой золотом эмблемой отеля. За стойкой стоял портье, который показался мне братом-близнецом швейцара: те же усы, та же форма. Он дал мне ключ от люкса на пятом (последнем) этаже и наказал бою донести мой чемодан.
«Не нужно», — отказался я от услуг мальчика. Это было ошибкой: они всегда готовы помочь в надежде на чаевые, а я сглупил. Впрочем, на протяжении моего недолгого пребывания в Сан-Антонио я не скупился на мелочь для боя, для коридорного, для горничных и портье.
Номер мне понравился. Интерьер, выдержанный в стиле «ар деко», витые оконные рамы в духе Эктора Гимара, огромная кровать с балдахином, шикарная ванная с подогревом… В общем, всё, о чём может мечтать человек. Разложив вещи, я принял душ, переоделся в чистое и спустился вниз, в бар.
За стойкой бара стоял молодой человек лет двадцати пяти, высокий, с длинными волосами, стянутыми в хвост. Он приветливо улыбнулся мне и поздоровался. «Пого» — гласила надпись на табличке, прикрепленной к его форменной одежде.
Я заказал виски с содовой (да, это банально, но мне нравится виски, что поделаешь) и стал рассматривать интерьер. Бар был разделен на две части. В одной можно было заказать напитки, а другая представляла собой небольшой магазинчик. В основном, тут была сувенирная продукция Сан-Антонио: красиво оформленные бутылочки с напитками местного изготовления, крошечные макеты городских зданий (я узнал здание Бексар Каунти, Ацтекский театр и входные ворота в Национальный исторический парк), а также работы местных мастеров по дереву — шкатулки, статуэтки и прочие приятные, но бесполезные вещи.
«Вас что-либо заинтересовало?» — спросил бармен.
Утро — не самое популярное время для посещения бара: два других клиента сидели за столиками, глядя в окна, и бармену явно было нечего делать.
«Нет, пока ничего», — ответил я.
«Если заинтересует, дайте мне знать».
Я кивнул.
Он смотрел на меня оценивающе, будто пытался заглянуть внутрь моей головы — и внутрь моего кошелька, конечно. Позже я понял смысл этого взгляда.
Кстати, не думайте, что я — пьяница, раз употребляю виски с утра. Это просто означает, что мне сегодня не нужно работать или проводить деловые встречи; кроме того, в день я выпиваю максимум один стакан. Дневная «норма» была уже выполнена, и больше я пить не собирался.
День прошёл практически впустую. Я побродил по городу, посмотрел на достопримечательности, посидел в китайском ресторане, потом включил телевизор в номере (да-да, в каждом номере там был телевизор; сегодня это привычное дело, но для 1967 года такой порядок вещей казался нетривиальным).
Я посетил музей современного искусства МакНей, основанный на тот момент совсем недавно, в 1950-м году. В первую очередь меня интересовали не картины, а, скорее, интерьеры и ландшафтный дизайн окружающей территории. Впрочем, знаменитые имена, красовавшиеся на табличках под картинами, вызывали у меня какую-то дрожь в коленях. Мне было лестно находиться возле полотен, некогда созданных кистями Сезанна и Гогена, Матисса и Хоппера. Опять же, я вспомнил, что незадолго до моего визита в Сан-Антонио по телевизору промелькнула новость о смерти Хоппера: его картины тут же возросли в цене в добрый десяток раз.
Много времени я потратил на изучение работ Диего Риверы. Портрет Дельфины Флорес его кисти был первой картиной, приобретённой основательницей, миссис Марион Куглер МакНей, для своей коллекции.
Я снова отвлёкся, простите меня. Мне сложно сразу перейти к делу, потому что воспоминания накатывают волнами, и одно непосредственно связано с другим.
Вечером по телевизору я смотрел хоккей. Из американских видов спорта он наиболее мне приятен. Как ни странно, я точно помню, кто играл: «Красные крылья» из Дедройта против «Чёрных ястребов» из Чикаго. Самое смешное, что я не помню, кто победил.
Потом я лёг спать.
Утром следующего дня я отправился в ресторан при отеле. Кормили вполне прилично, не считая того, что традиционно предложили выбор из десятка различных бургеров. От бургеров я отказался и кушал что-то более достойное моего желудка. День мне предстоял непростой.
Весь день я работал и вернулся в отель лишь под вечер, после чего почти сразу, забросив вещи в номер, отправился в бар. Здесь царило оживление. Человек пятнадцать мужчин и женщин сидели у стойки и за столиками. Семейная пара весьма благообразного вида оккупировала оба места у камина и мирно о чём-то беседовала. Вы можете спросить меня, почему я сделал вывод, что это семейная пара: я отвечу. Они просто так выглядели. Они не могли быть никем, кроме как мужем и женой. Считайте это интуицией.
Я сел на свободной стул (высокий, крутящийся) у стойки и заказал виски с содовой.
Слева, спиной ко мне, сидел широкоплечий мужчина в кружевной белой рубашке и широкополом рыжем стетсоне. Правый стул был свободен. Бармен Пого налил мне виски в течение считанных секунд; я сидел и рассматривал людей вокруг.
Но отдохнуть мне не дали. Буквально через пару минут на левый от меня стул взгромоздился крупный мужчина с иссиня-чёрными волосами и сверкающими глазами. Он посмотрел на моё лицо и костюм оценивающе и, видимо, не нашёл ничего интересного, после чего громко хлопнул по стойке рукой.
«Бармен!» — взревел он.
Именно «взревел» — никакого другого слова я придумать не могу. Он говорил громко, громко двигался, громко возился в карманах. Я не люблю таких людей. Появляясь в компании, они всегда чувствуют себя центром всеобщего внимания, хотя вызывают, в основном, неприязнь. Некогда я читал сказку о медведе на пингвиньем балу. Медведь ходил, со всеми здоровался, все отвечали ему вежливостью, чтобы не связываться, но в итоге просто игнорировали. Правда, в сказке медведь это почувствовал и ретировался с бала, а вот герой моего рассказа реакции окружающих не замечал вовсе.
Пого появился мгновенно.
«Виски! — проревел гость. — Неразбавленного!»
Пого исчез, а гость повернулся ко мне.
«Джонс!», — представился он.
Я назвал себя.
«Ха! — сказал он. — У меня был один знакомый с такой же фамилией. Вот-то мелочный был старикашка!»
У меня не самая распространённая фамилия, и тон Джонса навёл меня на мысль, что он попросту выдумывает. Но я смолчал.
Несмотря на всю мою неприязнь, личность Джонса вызывала у меня интерес. Пока он разглядывал людей в помещении, я рассматривал его самого. Первым, что бросилось мне в глаза, были его часы: Rolex Sea-Dweller Submariner 2000. Я знал, что это за часы, потому что за месяц до того присутствовал на официальном представлении этой модели широкой публике. Часы Джонса не были подделкой. Это были безумно дорогие часы Rolex, самой последней модели, выдерживающие давление в 2000 футов водной толщи. С учётом этих часов я понял, что и пряжка на его ковбойском галстуке вряд ли была золочёной — скорее, золотой. Передо мной сидел очень богатый человек.
Часы скрылись под рукавом пиджака, а Джонс снова обратил на меня внимание. Пого уже принёс его виски.
«А вот как вы относитесь к индейцам?» — спросил Джонс ни с того ни с сего.
Я задумался. Честно говоря, я никак не отношусь к индейцам. Я чужд каких-либо расовых предрассудков. Иногда у меня происходят приступы ненависти к чёрным: например, когда я еду на машине, а чёрный нарочито медленно и нагло переходит дорогу по переходу, да ещё может и средний палец показать. Но это, скорее, ненависть к отдельному индивидууму, нежели к расе как таковой.
«Ну, никак…» — ответил я честно.
Джонс посмотрел на меня как на идиота.
«У вас что, нет гражданской позиции?» — спросил он строго.
«Выходит, нет», — я пожал плечами. В спор с этим человеком мне вступать не хотелось.
Джонс, кажется, почувствовал, что со мной толкового разговора не получится, и неожиданно повернулся лицом к своему правому соседу. Насколько я слышал, он строил беседу точно так же: представился, а затем спросил про индейцев. Ввиду того, что Джонс был мне неприятен, я отошёл от стойки и сел в кресло около окна. Вскоре я разговорился с пожилым джентльменом, который прилетел из Филадельфии специально для того, чтобы посмотреть Техас. Джентльмен оказался на редкость неэрудированным, но очень общительным и интересующимся: я нашёл прекрасного слушателя, которому долго рассказывал про Сан-Антонио, Техас и историю Соединённых Штатов. Джентльмен, как выяснилось, всю жизнь работал на заводе (мастером, кажется), а на старости лет решил посмотреть на родную страну, и теперь очень жалел, что не додумался сделать это лет на тридцать раньше.
Иногда я слышал доносящиеся до меня возгласы Джонса, но они меня не интересовали. Ближе к полуночи я простился со своим собеседником и отправился в номер.
На следующий день у меня должна была состояться деловая встреча около одиннадцати часов, и потому я поднялся в девять и неспешно отправился завтракать в ресторан. Бар в это время был закрыт (он открывался, кажется, в половину одиннадцатого), и Пого сидел в ресторане и разговаривал с официантом. Помимо меня, в зале было ещё четыре или пять человек. Слава Богу, Джонса я не заметил.
Как ни странно, но заказ мне принёс именно бармен, а не официант: тот обслуживал другой столик.
«А разве вы не работаете в баре?» — спросил я.
«Когда я нужнее здесь, я помогаю официантам».
«Вам доплачивают за это?»
«Конечно».
Все свои реплики Пого произносил с лёгкой улыбкой, элегантно, приятно. Мне нравился этот молодой человек — в хорошем смысле этого слова. И мне пришёл в голову один вопрос, который я вполне мог задать бармену.
«Скажите, пожалуйста, Пого, — спросил я, — что за птица этот Джонс?»
Пого театрально закатил глаза.
«Не знаю, — ответил он. — Но вчера он дал жару. К ночи, когда вы уже ушли, раззадорился до такой степени, что обещал купить весь отель, всех уволить и спалить здание к чёртовой матери…»
Я усмехнулся.
«Почему-то я не удивлён…»
«Слава Богу, сегодня вечером он уезжает», — сказал Пого.
Я кивнул и обратился к пище. Пого исчез.
День прошёл довольно бурно: ряд деловых встреч, документы, контракты, накладные. Днём у меня выпало два свободных часа, и я прокатился на речном трамвайчике по реке Сан-Антонио. Текущая через старую часть города река неширока, небо над ней почти полностью скрывают кроны нависающих деревьев. Я сидел на скамеечке, мотор трамвайчика что-то бормотал, я попивал прохладительный напиток и старался не думать о работе.
Работа снова настигла меня часов в пять, и в отель я вернулся около девяти вечера. Вернись я на пару часов позже, рассказывать было бы не о чем. Вернись я раньше, я тоже вряд ли стал бы свидетелем нижеописанных событий.
Я быстренько, за пять минут, принял освежающий душ (день был жарким) и спустился в бар. Как ни странно, он практически пустовал, за исключением одного столика в самом дальнем углу. За ним сидело человек пять, которые пили пиво, размахивали руками, что-то выкрикивали, перебивая друг друга, впрочем, в дружеских тонах.
Я сел с краю стойки, вплотную к сувенирному отделу. Мне было интересно рассмотреть сувениры поближе: вероятно, я даже что-нибудь приобрёл бы, сложись события иначе. Пого, ничего не спрашивая, налил мне виски с содовой, и я улыбнулся ему, благодарственно кивнув.
Минут через пять в бар зашёл портье, отлучившийся со своего рабочего места. Он сел у другого конца стойки, они с Пого стали тихо беседовать: я не слышал ни слова.
А ещё через пару минут появился Джонс.
У него в руке был чемодан, а одет он был явно для путешествия. Я вспомнил слова Пого о том, что Джонс уже съезжает. Я обратил внимание на его чемодан: натуральная кожа, причём, похоже, что какой-то экзотической рептилии. Марку чемодана я определить не смог, хотя в своё время интересовался чемоданным делом. Полагаю, что он был изготовлен по специальному заказу.
Джонс небрежно бухнул чемодан рядом со мной и громко сообщил: «Уезжаю!»
Я вежливо кивнул.
Только теперь Джонс заметил сувенирное отделение бара.
«О! Надо что-то купить напоследок!» — сказал он и снова обратился ко мне: «Всегда привожу что-нибудь интересное из поездок. В городе времени не было, а тут — прямо как доктор прописал!»
После каждой фразы, произнесённой Джонсом, чувствовался восклицательный знак, так сказать, повисал в воздухе.
«Это что такое?» — он ткнул пальцем в деревянную статуэтку.
Прежде чем Пого успел ответить, Джонс переспросил: «Сколько стоит?»
Я сразу понял, что он — человек того типа, какому важна стоимость вещи, а не её эстетическая или функциональная ценность. Если можно купить галстук за пятьдесят долларов, а за углом такой же — за семьдесят, то джонсы и им подобные предпочтут более дорогой вариант, чтобы покрасоваться перед коллегами или женщинами. Пого тоже это понял.
«Сто четырнадцать долларов восемьдесят шесть центов», — ответил он. Сложно сказать, завысил Пого цену или нет. Насколько я мог рассмотреть, статуэтка изображала какое-то божество доколумбовых времён. До появления европейцев на место Сан-Антонио существовала местная деревня Янагуана, что переводится как «освежающая вода». Там жили коакультеки, небольшое местное племя. Конечно, они имели своё искусство, имитации произведений которого широко распространены в Техасе в качестве сувениров с местным колоритом.
«Ты меня за дурака держишь? — спросил Джонс. — Ты мне всякую дребедень не подсовывай!»
Он, кажется, забыл, что сам спросил у бармена о цене статуэтки.
«Что-нибудь настоящее есть?»
Мне страшно хотелось ответить, что настоящие вещи той культуры нужно искать в антикварных и археологических лавках или на чёрном рынке, но я промолчал, чтобы не ввязываться в разговор с напыщенным глупцом.
Надо сказать, что сто долларов не были маленькими деньгами в то время. Даже сейчас, когда инфляция постепенно съела немалую часть их стоимости, они остаются вполне заметной суммой, а уж тогда, в 1967 году, никто бы не стал выбрасывать сотню на ветер. В межбанковских расчётах, конечно, используются даже купюры в 100 000$, напечатанные до 1936 года, но мы говорим про обыкновенные ходовые купюры.
Джонс смотрел на Пого выжидающе. Тот аккуратно забрался на небольшую лесенку, позволяющую достать товары и бутылки с верхних полок, и снял резную, тончайшей работы статуэтку, изображающую индейца, сидящего на корточках и курящего длинную трубку. Статуэтка была потёртой и явно старой, но, судя по технике исполнения, сделанной не раньше XIX века.
«Четыре тысячи восемьсот тридцать шесть долларов и три цента», — хладнокровно сказал Пого.
Джонс начал придирчиво рассматривать статуэтку.
«А что это?» — спросил он.
«Это статуэтка коакультекского вождя, сделана в конце XVIII века резчиком по дереву Альфонсо Варгосом. Его работы есть в лучших музеях мира. Это — одна из первых работ, из коллекции хозяина отеля, мистера Рейна».
Мне показалось, что Пого откровенно врёт. Какой хозяин отеля станет выставлять столь ценную по словам бармена статуэтку на продажу в сувенирной лавке? Более того, если работы этого Варгоса хранятся в лучших музеях мира, то почему эта стоит так дёшево? Да и с хронологической оценкой создания изделия я вряд ли ошибся.
Джонс присмотрелся к статуэтке и внезапно сказал очень тихо и зло:
«Ты хочешь меня обмануть, полукровка».
Пого побледнел. Хотя он отличался более тёмной кожей, чем у меня или у Джонса, она была достаточно белой, чтобы бледность была заметна.
«Вы и в самом деле хотите очень дорогую вещь?» — спросил он тихо.
«Да», — улыбнулся Джонс.
Такая улыбка возникает на губах боксёра, когда он хочет подначить соперника — и ринуться в бой.
«Хорошо, мистер Джонс. Тогда нам нужно подняться в кабинет мистера Рейна».
У меня возникло твёрдое ощущение, что они говорили о какой-то конкретной вещи, причём оба прекрасно понимали, о чём речь. Я чувствовал себя лишним.
Джонс кивнул.
Пого нажал на кнопку, вызывающую портье, и когда тот появился, сказал:
«Мы идём к мистеру Рейну. Предупреди его».
Портье кивнул и исчез. Пого внимательно посмотрел на Джонса, а потом — на меня.
«Я хотел бы пригласить вас в роли независимого свидетеля, сэр», — сказал мне Пого. Джонс нахмурился, но промолчал: видимо он знал, что так и будет. Я растерялся.
«Не беспокойтесь. Речь пойдёт всего лишь о крупной сделке, и вам нужно будет проследить, чтобы никто не нарушил условия. Я думаю, вы — честный человек».
Мне польстило такое утверждение. Особенно смешно вспоминать о нём сейчас, по окончании этой истории. Но не буду забегать вперёд.
«Хорошо, — пожал плечами я. — Пойдёмте».
Пого шёл первым, за ним — Джонс, третьим — я.
Мы молча зашли в лифт, и тут Пого сделал странную вещь.
Над кнопкой с номером «5» была пластинка, которая не являлась единым целым с остальной панелью управления лифтом. В пластинке была замочная скважина. Я был уверен, что ключ просто даёт доступ к внутренностям панели управления для её ремонта, но я ошибался. Пого вставил ключик в замочную скважину и убрал пластинку: под ней была кнопка шестого этажа.
Снаружи здания последнего этажа не видно. Вероятно, он не выходит окнами на улицу, и по площади меньше, нежели крыша: только так я мог объяснить этот странный факт. Пого нажал кнопку и лифт двинулся.
В то же время я заметил, что Джонс не выказывает никакого удивления: он был готов ко всему.
Двери открылись, и мы попали в большую гостиную, по интерьеру не слишком отличающуюся от номеров отеля. То же роскошное убранство, толстые ковры, деревянная резная мебель. Перед нами стоял усатый портье. Пого обратился ко мне и Джонсу:
«Джентльмены, прошу вас пару минут подождать. Располагайтесь так, как вам удобнее. Я сообщу мистеру Рейну, что вы прибыли».
Пого и портье исчезли за одной из дверей, а мы остались в гостиной. Я сел на диван. Окон в комнате не было, зато потолок был стеклянным. Чтобы Солнце не светило слишком ярко, он был прикрыт какой-то полупрозрачной тканью, перетянутой системой вант. Я понял, что у хозяина есть возможность регулировать прозрачность потолка при помощи специальной панели управления.
«Вам, наверное, интересно, что здесь происходит?» — громко спросил Джонс.
Мне было интересно, но совершенно не хотелось спрашивать об этом у Джонса. Тем не менее, я пересилил свою неприязнь.
«Да, весьма».
«Х-ха! — хохотнул Джонс. — Вы и представить себе не можете, во что ввязались. Это всё легенда!»
Он умудрился прошептать последние слова, и всё равно его слышал, по-моему, весь город.
«Легенда?»
«Да! Это всё местные индейцы. Когда пришли белые, они отдали им всё золото, хотя у них-то его почти и не было, тут жили мелкие, нищие племена, столица ацтеков была много южнее. Их почти всех перебили. Но некоторые артефакты всё же сохранились».
Он замолчал. Мне показалось, что в нём боролись два человека. Один не хотел ничего рассказывать, выдавать тайну, а другой — настоящий Джонс — был готов выложить всё, что угодно, лишь бы похвастаться перед другим.
«Это — шкатулка с приправами!» — сказал он с таинственным видом.
Наверное, по моему лицу он догадался, что понятнее не стало, и торопливо пояснил:
«С давних времён племя коакультеков хранило у себя шкатулку, сделанную, по преданию, чуть ли не тысячу лет назад. В шкатулке были пряности и приправы — разные. Но не простые. Стоило добавить какую-нибудь из них в пищу, как мир вокруг изменялся. Одна, например, дарила здоровье, другая — богатство, третья — славу. Коакультеки так долго и просуществовали независимо от империи ацтеков, потому что вовремя пользовались шкатулкой. Говорят, они целые ритуальные обряды проводили, целые варева с этими приправами готовили, но использовали за раз только крошечную щепотку, чтобы не расходовать зазря».
«И вы думаете, что это правда?»
«Я знаю, что это правда. Я проследил всю историю — из чьих рук и в чьи шкатулка переходила, и вот я здесь, я не ошибся. Этот Рейн продаст мне её».
«А почему вы решили, что он её продаст?»
«Потому что владеющий шкатулкой не может кое-чего: он не может иметь друзей, не может иметь детей и не стареет, пока не продаст её».
В этот момент мне вспомнился рассказ Роберта Льюиса Стивенсона о сатанинской бутылке. Правда, там всё было несколько иначе: бутылку нужно было продать за меньшую цену, чем та, за которую она была куплена. А тот, кто умирал, будучи владельцем бутылки, был обречён гореть в аду. В существовании ада я сомневаюсь до сих пор, а вот бездетность вкупе с бессмертием и отсутствием друзей может кому-то и не понравиться.
«То есть владелец шкатулки рано или поздно придёт к желанию от неё избавиться?»
«Именно так».
«А если у человека, который получает шкатулку, уже есть дети?»
«Они умрут», — ответил Джонс.
«А если умрёт владелец?» — спросил я, и в этот момент перед нами появился Пого.
«Шкатулка найдёт себе нового», — сказал он.
Пого был одет в очень дорогой костюм. Это чувствовалось по покрою, по качеству ткани. Более того, бывший бармен преобразился: теперь в нём ощущалась властность, присущая только очень богатым людям. Его красивое лицо выражало некоторое презрение к Джонсу (я не относил это выражение на свой счёт), а в глазах горели огоньки. Более того, стало понятно, что он старше, чем казался: Пого было около сорока лет. Об этом говорили крошечные морщинки около глаз, качество кожи, но все эти мелочи стали заметны только теперь, по обретению нового имиджа.
«Позвольте представиться: Пого Рейн».
Сложно сказать, поверил я сказке о шкатулке или нет. В своей жизни я повидал немало удивительных вещей, но в то же время моя работа частенько опускала меня с небес на землю. Я гораздо больше доверял накладным и сметам, нежели легендам об ацтекских божествах.
«А вот и предмет нашего разговора», — Рейн повёл рукой, и швейцар внёс в комнату небольшую резную шкатулку.
Я внимательно присмотрелся к артефакту. Шкатулка никак не могла быть изготовлена до появления европейцев. Об этом говорило то, что сортов дерева было использовано несколько, и они были склеены; внешняя обработка, форма шкатулки, лакировка — всё это однозначно свидетельствовало о восемнадцатом веке и не позже. Джонс тоже обратил на это внимание.
«Рейн! Вы снова меня обманываете! Это новая шкатулка!»
«Нет, — спокойно ответил Рейн. — Это новая шкатулка, но содержимое прежнее».
Он открыл шкатулку.
Внутри она была подобна чиппендейловскому комоду: столько же различных ящичков, отделений, секций, и в каждом — какая-то непонятная труха. Труха была разного цвета, степени помола, но на приправы никак не походила.
Джонс подошёл и нагнулся над шкатулкой. Рейн тут же захлопнул крышку.
«Или вы верите мне на слово — или нет», — отрезал он.
Джонс кивнул.
«Она будет стоить вам пятьсот тысяч долларов», — сказал Рейн. — «По-моему, это достойный сувенир из Сан-Антонио».
Внезапно во мне проснулась удивительная смелость, и я спросил:
«Сколько вам лет, мистер Рейн?»
Он улыбнулся как-то покровительственно, на правах сильнейшего.
«Сто шестнадцать, сэр. И я немножко устал».
Только теперь я заметил, что Джонс ни на минуту не расставался со своим чемоданом. Теперь он открыл его и достал из-под каких-то тряпок объёмистый пакет.
«Здесь семьсот тысяч, — сказал он. — Я думаю, вы не будете против, если я оставлю себе двести, а остальное передам вам».
«Не буду», — ответил Рейн.
Портье всё это время стоял неподвижно.
Джонс опустился на колени и начал аккуратно распаковывать деньги. Пакет был сделан из бумаги и перевязан тесьмой, но Джонс не хотел его рвать.
«Я надеюсь, что получу не только шкатулку, но и некоторые инструкции», — сказал Джонс.
«Конечно», — ответил Рейн.
Мне казалось в тот момент, что я присутствую при каком-то тайном действе, при обряде посвящения. Удивительным для меня был момент доверия, которое оказывал Джонс Рейну. Он и в самом деле никак не мог проверить, что покупал. Более того, я был уверен, что Рейн откровенно обманывает Джонса. Впрочем, так тому и надо, думал на тот момент я.
Кстати, простите меня за столь быстрое развитие событий. Возможно, кое-какие детали я упустил — всё-таки прошло много лет, но в целом всё так и было: стремительно, резко, без всяких упущений, будто детально отработанный план.
Я отвлёкся всего на секунду. Я заметил, что руки портье, которые тот держал за спиной, не пусты. Они сжимали пистолет. С моей точки я чётко видел зеркало через открытую дверь другой комнаты, и в этом зеркале отражалась спина портье, а глаза меня никогда не подводили. Я подумал, что эта мера принята для обеспечения безопасности сделки.
И в этот самый момент у меня заложило уши.
Вы думаете, что выстрелы в жизни звучат, как в кино? Нет, что вы. Самого выстрела не слышно вовсе. Просто тихий хлопок — и звон в ушах. Последующих выстрелов вы можете вообще не услышать, если в первый раз пальнули у вас над самым ухом. После того, как грянул первый выстрел, я слышал только едва различимые хлопки остальных. Всего выстрелов было три. Или четыре, если кто-то успел выстрелить дважды.
Я не сразу сообразил, что произошло, но, когда сориентировался, увидел следующую картину. На полу, прижимая руку к животу (между пальцев струилась кровь) лежал Джонс, в нескольких дюймах от другой его руки валялся большой никелированный револьвер, кажется, Detective Special фирмы «Кольт». Рейн привалился к стене, в его руке был небольшой пистолетик, напоминающий дамский. В груди Рейна зияла дыра, убедившая меня в том, что я не ошибся с маркой пистолета Джонса: 38-й калибр сложно с чем-то спутать. Портье лежал лицом вниз, пистолет из его руки выпал и куда-то отлетел. Под телом по ковру расплывалась кровь.
Я не очень понял, кто в кого стрелял и, тем более, кто из них выстрелил первым. Джонс достал револьвер из пакета с деньгами (деньги там и в самом деле были, но вряд ли их количество составляло столь внушительную сумму, как семьсот тысяч). Портье держал пистолет за спиной: в кого он стрелял, я не знаю. Возможно, он был в сговоре с Джонсом или сам по себе, и просто пытался убить хозяина. Рейна убил Джонс — это не вызывало сомнений.
Я оказался в закрытой комнате на шестом, секретном, этаже дорогого отеля с тремя трупами, мешком денег и шкатулкой с индейскими пряностями, которыми я не умел пользоваться.
Я думаю, нетрудно догадаться, что произошло потом. Я схватил пакет, запихнул под мышку шкатулку и метнулся в лифт. Наверное, когда он находился на секретном этаже, его не могли вызвать ни с какого другого, срабатывал механизм блокировки. Я добрался до пятого этажа, уложил новоприобретённое в свой саквояж, быстро побросал туда все личные вещи без разбору и ретировался из отеля. Перед тем, как выйти, я вырвал из лежащей на стойке регистрационной книги страницу с записью о себе. Стирать отпечатки пальцев не было времени: их не было ни в одной полицейской базе, и найти меня при помощи дактилоскопии не представлялось возможным. Единственным человеком, который видел меня, был швейцар. Выстрелов он, похоже, не слышал.
Что вам сказать?.. В пакете Джонса оказалась вполне круглая сумма в двести тысяч долларов: судя по всему, если бы цена шкатулки оказалась ниже её, Джонс бы заплатил, не колеблясь.
Я экспериментировал с приправами из шкатулки. Сложно сказать, помогли они мне или нет, но деньги Джонса, вложенные в грамотное дело, сначала удвоились, а потом удесятерились: последние тридцать лет я не работаю и живу на проценты, причём живу хорошо.
Я был женат трижды, но у меня нет детей. Ни одна из жён не смогла от меня зачать. Врачи исследовали меня не раз и говорили, что проблема именно во мне: что-то с качеством вырабатываемых сперматозоидов. После каждого из разводов мои бывшие жёны спокойно рожали детей от других мужчин.
Я всегда был одинок, даже до приобретения шкатулки. Не появилось у меня близких друзей и после. Сложно сказать, виновны ли в том приправы.
Лишь одно меня смущает. Лишь одно не позволяет мне верить в силу шкатулки, в её волшебные свойства.
Мне семьдесят девять лет, у меня радикулит, я перенёс два инфаркта, мои пальцы свёл артрит, а на моей сухой сморщенной коже появились пигментные пятна старости.
Кажется, Рейн соврал.
Сколько я себя помню, на стене в нашей гостиной висел ковёр из женских волос. Конечно, когда я был маленьким, я не понимал, из чего он сделан. Я подходил и дотрагивался до его блестящих нитей, мне нравился их пыльный, чуть сладковатый запах. Много позже я почувствовал этот же запах в старой парижской квартире своих друзей, у которых гостил в течение нескольких недель. Этот запах преследовал меня, не давал уснуть — нормально я выспался, только вернувшись из Парижа обратно в Бостон. Это запах разложения, запах смерти, запах гниения. Я нередко ощущал его там, где не могло быть никакого разложения, — например, в знаменитых европейских оссуариях; содержащиеся там кости давно высохли и превратились в строительный материал.
Впрочем, неважно. Итак, уже став взрослым, я сумел идентифицировать запах, исходящий от ковра. Но в бытность свою ребёнком я просто принюхивался к странному стенному украшению и не пытался найти никаких объяснений его присутствию в нашей гостиной.
Мои родители покинули Великобританию в 1915 году, в разгар Первой мировой войны. К моменту их отъезда Британская империя уже официально объявила войну Германии, Австро-Венгрии и Турции, военные действия на материке велись довольно активно, и мой отец, Майкоп Стэнфорд, откровенно испугался. Он продал часть своей недвижимости, забрал жену и сына (моего старшего брата) и отплыл в США на одном из многочисленных океанских лайнеров. Он обосновался в пригороде Бостона, Арлингтоне. Отец был полон решимости начать в Америке новую жизнь. Он приобрёл великолепный особняк конца XIX века, обустроил его по-своему (сегодня говорят «сделал ремонт») и обставил новой мебелью. Прекрасные викторианские гарнитуры из нашего Банберского дома были проданы.
Мать очень держалась за старые вещи. Она хотела погрузить на корабль несколько сундуков со своими платьями и детскими игрушками моего брата. Отец запретил. «Всё купим на месте», — сказал он и сдержал своё слово. Всё то, что можно было заменить, он называл бесполезным и безжалостно оставлял в Старом свете.
Некоторые вещи он оставить не смог. Конечно, родители забрали всё фамильное золото и серебро, картины, библиотеку. Всё то, что было достаточно компактным и при этом имело огромную ценность. В коллекции отца были подлинники Тёрнера, Блейка, Бонингтона и Рунге — мог ли он расстаться с ними?
Вместе с многочисленными украшениями и произведениями искусства в Арлингтон переехал и ковёр из женских волос. Его повесили в гостиной в 1917 году, годом позже родилась моя сестра, а ещё три года спустя — я.
Я люблю этот огромный дом. Мне нравится бродить по его комнатам, рассматривать картины, утопать в персидских коврах. Сейчас я живу в нём один-одинёшенек, лишь приходящая обслуга поддерживает особняк в чистоте и порядке — сам бы я никогда не справился. Моя жена, как всегда, отправилась в одиночку путешествовать по Южной Америке, а дети давно учатся в других городах. И ковра из женских волос больше нет на стене гостиной. Собственно, я и хочу рассказать вам историю его исчезновения.
Впервые я узнал, из чего сделан ковёр, уже после смерти отца. Он умер в 1932 году в возрасте шестидесяти шести лет — мне тогда было одиннадцать, а брату — двадцать два. Брат уже не жил в особняке — он учился в Кембридже и появлялся дома лишь изредка, прокуренный, загорелый, с оббитыми костяшками пальцев. На вопросы он отвечал: занимаюсь боксом. На самом деле брат принимал участие в нелегальных боях на деньги; тремя годами позже ему размозжили голову в каком-то тёмном переулке.
Мать трудно переживала смерть мужа. Она была младше отца на двадцать лет и сохраняла свою красоту даже за сорокалетним рубежом. Но после смерти Майкопа мама начала чахнуть. Она не дожила до смерти старшего сына — слава Богу. Таким образом, к началу Второй мировой войны в особняке жили только мы с сестрой, да слуги. Нашим опекуном стал старинный друг отца Генри Спэктон, который управлял активами отцовских заводов (в конце 1910-х отец купил несколько прядильных производств и превратил их в серьёзную компанию по пошиву одежды), а заодно распоряжался нашими деньгами. Наверняка он приворовывал, но не слишком много. По крайней мере, я не работал ни дня в своей жизни и ни в чём себе не отказывал: фабрики и сегодня приносят мне стабильный и хороший доход.
Я очень хорошо помню, как выглядел ковёр. Примерно шести футов в высоту и десяти в ширину, он состоял из сложных хитросплетений волос различной длины, цвета и качества. Количество неповторяющихся элементов узора не поддавалось подсчёту. Тут были цветы, причём каждый лепесток был сделан из волос другого качества; были имитации древесных ветвей, сплетённых из тугих каштановых кудрей; с ветвей свисали тяжёлые плоды, скрученные и сваленные из волос шары. В безумном буйстве волосяного леса можно было заметить райских птиц с узорчатыми хвостами; могучий ягуар скалил зубы, положив тяжёлую лапу на странный предмет, являющийся центральным элементом ковра. В детстве я никогда не задумывался о том, что это такое. Но однажды я смотрел на ковёр с некоторого расстояния, футов эдак с двадцати, и вдруг всё понял. Предмет в центре был человеческим черепом, рельефно выступающим из ковра. Он представлял собой волосяной шар характерной формы; глазницы были выплетены волосами цвета воронова крыла, сам череп — светлыми кудрями. С того момента я начал инстинктивно сторониться чудовищной картины.
Разговор о ковре произошёл, кажется, в 1934 году. Мать сидела над альбомом с викторианскими фотографиями, а я вертелся рядом. Мы начали о чём-то разговаривать, постепенно разговор перешёл на стоимость и ценность картин, а потом каким-то образом добрался и до ковра.
«А из чего он, мама?» — спросил я без задней мысли.
Мать грустно улыбнулась.
«Из женских волос», — ответила она.
Сначала я не поверил, но мать попросила меня присесть и рассказала историю ковра. До сих пор нет ни одного доказательства того, что эта история выдуманная. Скорее всего, мать рассказала чистую правду. Конечно, я привожу историю не в том виде, в каком её представила мать. С тех пор я провёл много различных исследований, беседовал с многими людьми, копался в архивах. Мать заложила лишь основу, «скелет» истории.
Моды викторианской эпохи заметно отличались от современных, хотя сменялись практически с такой же скоростью. В одном сезоне женщины ходили в платье с бантом спереди, в другом появлялись ленточки сзади; существовали ежемесячные и еженедельные журналы, аналогичные современному Cosmopolitan, по которым дамы XIX века ориентировались в изменчивом мире моды.
Причёски тоже были разными. Из волос создавались сложные, необыкновенно красивые конструкции. На одну подобную причёску могло уходить по шесть-семь часов. Естественно, мыли голову гораздо реже, чем сейчас, особенно с учётом отсутствия централизованного водоснабжения и специальных средств по уходу, как-то шампуней. Невзирая на все эти сложности, женщины носили исключительно длинные волосы. Длина и густота женских волос были важнейшими признаками красоты и сексуальности (собственно, одной из причин обязательного сокрытия волос в церкви является необходимость избежать сексуального подтекста). Иной раз некрасивая женщина с волосами, достигавшими земли, ценилась мужчинами больше, чем коротковолосая красавица.
Девочек с младенчества обучали одеваться изящно и ухаживать за волосами. Эти девочки к шестнадцати годам превращались в необыкновенно прекрасных девушек — не то что сегодня. Они умели подчеркнуть достоинства собственной фигуры, они прекрасно знали, какое выражение лица им идёт, а какое их портит. И, конечно, их причёски и шляпки неизменно привлекали внимание алчных мужчин (да, мужчины всегда были одинаковы).
В среднем викторианская девушка имела волосы длиной три-четыре фута. Наиболее терпеливые отращивали волосы до самой земли. Фотографии женщин с распущенными волосами стали отдельным жанром фотоискусства. Из Англии этот жанр перекочевал в Америку — примерно в 1870-е годы. Карточки с викторианскими Рапунцель сегодня ценятся; среди обычных открыток в лавке у старьёвщика их не найдёшь.
Наиболее известными дамами с очень длинными волосами были семь сестёр Сазерленд. Они были некрасивы — все семеро. Но пятьдесят футов волос на семерых — представляете себе? Они демонстрировали свои достоинства в цирке Барнума и Бейли, обратив волосы в золото. А затем организовали производство различных средств для ухода за волосами, демонстрируя себя в качестве рекламы. Три миллиона долларов для середины 1890-х годов — гигантская сумма.
Впервые сёстры начали выступать в цирке Барнума и Бейли в 1882 году. Старшей, Саре, тогда было тридцать шесть лет, младшей — Доре — восемнадцать. Девушки умели не только «трясти гривами», но и великолепно петь, поэтому шоу пользовалось успехом. А в 1885 году Наоми Сазерленд вышла замуж за Генри Бейли, племянника совладельца цирка. Для Бейли семья Сазерленд из наёмных артистов превратилась в родственников.
В 1882 году отец девушек Флетчер Сазерленд начал производство «средства для роста волос». По утверждению Флетчера в состав средства входили тетраборат натрия, соль, хинин, шпанская мушка, лавровишневая вода, глицерин, розовая вода, спирт и мыло. То есть оно представляло собой что-то вроде шампуня. Впоследствии одна из крупных фармацевтических лабораторий провела независимое исследования средства и выяснила, что оно на 56 % состоит из обычной воды, а на 44 % — из лавровишнёвой, плюс немного соли. Но семь длинноволосых дочерей Сазерленда были великолепной рекламой для его «средства». Помимо того, Сазерленд производил краску, мыло и средство для восстановления тонких и ломких волос.
Вот тут-то и начинается история ковра. Дело в том, что в 1886 году Генри Бейли вложил свои деньги в рекламную кампанию, положившую начало состоянию Сазерлендов. Вся рекламная компания базировалась на постулате «Семь сестёр Сазерленд представляют». На всех рисунках и снимках их было семеро — это была торговая марка и запоминающийся слоган.
Но в 1893 году тридцатипятилетняя Наоми Сазерленд скоропостижно скончалась. Её смерть могла серьёзно нарушить рост бизнеса (к тому времени количество производимых продуктов выросло втрое), и потому было принято беспрецедентное решение. Сёстры наняли девушку по имени Анна Луиза Робертс, которая внешне напоминала Наоми и — главное! — имела такие же шикарные волосы. Одним из ходовых трюков Наоми было полное заворачивание в собственную шевелюру (длиной порядка пяти с половиной футов). Робертс же обладала беспрецедентными волосами девятифутовой длины, которым завидовали даже сёстры Сазерленд.
Сёстры планировали выстроить для Наоми мемориальный мавзолей стоимостью порядка тридцати тысяч долларов, но до этого дело не дошло, потому что свободных денег не было. Наоми похоронили в семейном склепе. Впрочем, на самом деле средств было предостаточно. Особняк, который построили для себя сёстры Сазерленд, поражал количеством комнат и роскошью. В спальне каждой сестры был бассейн с проточной водой — она подводилась из специальных баков, расположенных в подвальных помещениях. Наоми же похоронили тайно именно потому, что её смерть было необходимо скрыть. Внутри склепа нет имени Наоми — табличку решили не устанавливать.
В то время как Анна Луиза Робертс исполняла на публике роль пятой сестры, волосы Наоми не пропадали даром. Перед захоронением её пышную шевелюру аккуратно срезали и сплели из неё некий узор, который впоследствии стал частью этого самого ковра. Где именно находятся волосы Наоми, выяснить, к сожалению, сложно: каштановых оттенков в ковре много, и какие из волос принадлежат ей, какие — другим донорам, догадаться невозможно.
Вы можете спросить — а как же ковёр попал в Англию? Очень просто. Собственно, в Англии искусство создания узоров из волос было гораздо более развито, нежели в США. А волосы сестры Сазерленд представляли собой невероятно ценный материал для изготовления украшения. Их упаковали и переправили в Англию — к местным мастерам.
Вторая часть истории началась в 1899 году, когда пятидесятилетняя Виктория Сазерленд неожиданно вышла замуж за девятнадцатилетнего парня. Различные проходимцы вились вокруг не слишком юных и далеко не красивых сестёр постоянно — всё-таки их состояние было огромным. Например, некий Фредерик Кастлмейн ещё в 1892 году вошёл в круг сестёр, увиваясь за самой молодой (двадцать девять лет на тот момент) и симпатичной Дорой, но в итоге женился на сорокалетней Изабелле, которая его впоследствии пережила и умудрилась второй раз выйти замуж за другого проходимца на шестнадцать лет младше.
А вот история Виктории выглядит несколько печальнее. Из-за чудовищно неравного брака — тридцать один год разницы! — другие сёстры перестали с ней общаться. У неё осталась часть акций компании, но она была вынуждена перебраться в другой дом вместе со своим муженьком. А в 1902 году Виктория неожиданно умерла, причём явно не без посторонней помощи. Акции достались мужу, он куда-то пропал, а тело Виктории отправилось в фамильный склеп. Волосы Виктории Сазерленд были использованы для изготовления ковра с аппликацией в виде ягуара, держащего лапу на человеческом черепе. Ковёр заказал её муж, после чего сложил пожитки и отплыл в Англию.
Но была и ещё одна причина отдаления Виктории от семьи. Почему мальчишка выбрал именно её? В том же году он вполне мог соблазнить ещё не потерявшую привлекательности тридцатисемилетнюю Дору.
В период расцвета бизнеса сёстры ворочали огромным состоянием, но в 1898 году оно неожиданно сократилось примерно на одну треть. Около пятисот тысяч долларов были просто изъяты из оборота, и кем — именно Викторией! А годом позже она вышла замуж. Такая растрата не разорила предприятие. Вопрос был лишь один: куда делись деньги.
Чтобы ответить на этот вопрос, придётся немного забежать в будущее. В 1905 году в Южной Африке был найден титанический алмаз «Куллинан» весом 3106 карат. Спустя два года правительство Трансвааля преподнесло алмаз английскому королю Эдуарду VII в подарок на день рождения. Но огранить такой большой камень не представлялось возможным, тем более, в нём присутствовали инородные вкрапления и многочисленные трещины. В итоге лучшие голландские ювелиры братья Асскер раскололи алмаз на девять камней поменьше и огранили их. Самый крупный камень «Куллинан I» имеет вес 530,2 карата и украшает сегодня королевский скипетр.
Но была у «Куллинана» и ещё одна сторона. Судя по форме изначального камня, он сам по себе уже был осколком какого-то более крупного алмаза. Тщательный анализ показал, что, вероятнее всего, где-то в недрах южноафриканских земель хранится второй кусок Куллинана, причём больший, нежели найденный. В Трансвааль было отправлено несколько экспедиций, единственной целью которых было найти второй «Куллинан». Рудник «Премьер», на котором был обнаружен камень, кипел в течение почти двух лет. «Куллинан» нашли на глубине примерно тридцати футов, после же дополнительных поисков глубина карьера зашкалила за сто футов! Лично Томас Куллинан, владелец рудника, спускался в карьер и даже сделал несколько ударов киркой. Но всё было напрасно.
Но вот незадача. В 1897 году на «Премьере» побывала группа американских путешественников и искателей приключений. Точнее, никакого рудника в то время ещё не было, земля никому не принадлежала, и накопать себе алмазов мог любой прохожий. Американцы были профессиональными золотоискателями, просто золота находили с каждым годом всё меньше и меньше, Клондайк был чрезмерно забит старателями, а Аляскинские месторождения ещё не были толком разработаны. Алмазная лихорадка в ЮАР была на спаде, практически все шахты после выкупа контрольного пакета акций у «Кимберли» принадлежали монополисту Сесилу Родсу, а искателей-частников порой просто отстреливали.
Американцы копались на месте будущей шахты в течение полугода. Они застолбили небольшой участок земли, вырыли яму, которую и шахтой было не назвать, и понемножку добывали мелкие алмазы, далеко не всегда годные для огранки. Но в какой-то момент они неожиданно снялись с места и уплыли обратно в США. Всё случилось в один день, как говорили местные. Вот они тут, вот их нет. Никто американцам не угрожал, землю их выкупать тоже никто не собирался. Единственный вывод, который можно было сделать: они что-то нашли.
Скорее всего, на родине они начали искать покупателя для своей добычи и поняли, что не всё так просто. Если они нашли второй (точнее всё же первый) «Куллинан» весом порядка пяти тысяч карат, то не каждый миллионер согласился бы на приобретение такого камня, да ещё и необработанного. В любом случае, покупателя они нашли — им, скорее всего, и стала Виктория Сазерленд. Растратив огромную сумму из оборота компании, она тут же вышла замуж и отделилась от сестёр. Зачем ей понадобился алмаз? Вот этого я не знаю.
Но вернусь к ковру. Итак, в 1893 году, после смерти Наоми, её волосы переправили в Англию и сделали из них ковёр. Конечно, одноцветные волосяные аппликации ценились не слишком высоко, поэтому в поделку вплели волосы других женщин. Это были «свежесобранные» волосы живых доноров: мастера скупали их у населения за небольшую плату. Другое дело, что волосы достойной длины и качества носили в основном женщины из высшего общества, которые вряд ли продали бы их за бесценок. Да и вообще, не продали бы.
В 1903 году юный вдовец Виктории Сазерленд приехал в Англию и привёз с собой упомянутый ковёр-аппликацию в виде ягуара. Он хотел, чтобы волосы его покойной супруги сплели с волосами Наоми. Он нашёл владельца первого ковра и выкупил его. Тот же мастер, что делал тот ковёр, модернизировал его, нашив сверху на узоры из лиан и колибри ту самую аппликацию.
Деньги, доставшиеся от покойной жены, молодой человек промотал достаточно быстро и уже в 1907 году был убит в кабацкой драке кривым ножом какого-то матроса. Незадолго до смерти он пытался найти в Лондоне человека, способного единовременно заплатить большую сумму за некий товар. Вероятнее всего, он искал покупателя на алмаз, но такового не нашлось. Имущество покойного было распродано с молотка — и обладателем ковра из женских волос стал мой отец. Слава сестёр Сазерленд была велика, и то, что в ковре использованы волосы Наоми и Виктории, было не скрыть. Остальные «доноры» оставались безымянными.
Собственно, о ковре больше рассказать нечего. Точнее, о его истории вплоть до появления в нашем доме. Дальнейший мой рассказ пойдёт о том, как волосы сестёр Сазерленд вернулись назад, в Америку.
Итак, ковёр висел на стене особняка, сколько я себя помню. Постепенно нас становилось всё меньше и меньше — сначала ушёл отец, затем — мать, затем — брат. В 1939 году моей сестре исполнился двадцать один год, и она вступила во владение нашим имуществом. Я в это время учился в Бостонском университете.
В конце 1941 года Соединённые Штаты вступили во Вторую мировую войну, а годом позже я собрал пожитки и пошёл добровольцем в армию. Сестра кричала, билась в истерике, говорила, что меня убьют, но мне было безразлично. Я прошёл подготовку и в 1943 году оказался в Европе, в самом эпицентре событий. Да, я видел войну не то чтобы от начала, но уж точно до самого конца. Эта история — вовсе не о войне, и потому я не хочу акцентировать внимание на двух годах, проведенных на фронте. Посмотрите на старые фотографии. Те самые, где вооружённый до зубов американский солдат с рюкзаком открывает дверь барака, выпуская на воздух живые скелеты гитлеровских концлагерей. Этот солдат — я. Мы все были такими солдатами, и мы не могли поверить, что человека можно довести до такой степени истощения и унижения. Более того, мы не могли поверить в то, что человек может выжить в таких собачьих условиях.
Мы чувствовали себя освободителями. Мы не приняли на себя страшную ношу первых дней войны, нас не сминали гитлеровские танки, нас не вытаскивали из домов в ночных рубашках и не расстреливали на морозе. Мы пришли, будучи сильнейшими, и додавили ослабленную фашистскую машину. Будем честны: Европа справилась бы и без нас. Но с нами ей было гораздо проще.
Я вернулся в 1945 году — победителем. Война с Японией ещё шла, но нас, входивших в Берлин, нас, видевших Дахау своими глазами (да, я стрелял в пленных немецких солдат, я ненавидел их и стрелял в их свастики, в их бескровные лица, они были безоружны, а я — стрелял), видевших, как заключённые разрывают на части попавшихся в их птичьи когтистые пальцы надсмотрщиков, нас — отпустили домой. Мы шли по улицам собственных городов, будучи уверенными в том, что мы — победили. Не они, не эти русские и англичане, а мы — американцы.
В том же году моя сестра вышла замуж за очень обеспеченного человека на пятнадцать лет её старше, и уехала с ним в Питтсбург. Особняк остался на меня. Сначала мне было одиноко, но вскоре я привык. В университете я восстанавливаться не стал, хотя успел закончить четыре курса, и оставалось отучиться всего лишь полгода. Мне было лень, доходов хватало, управляющие вполне справлялись со своей работой. Я превратился в богатого бездельника и прожигателя жизни. Я бахвалился своим героизмом (впрочем, не совсем уж голословно — я ведь воевал по-настоящему, и стрелял во врага, и шёл в атаку), легко снимал девочек, легко с ними расставался.
В 1946 году я наткнулся в газете на заметку о смерти некой Грэйс Сазерленд, девяносто двух лет от роду. Там упоминалось, что некогда она была очень богата, в 1920-х годах растратила вместе с сёстрами всё состояние, и старость её прошла в нищете.
И я вспомнил мамины рассказы. Я проассоциировал старуху Сазерленд с семью сёстрами и понял, что это — одна из них. Именно тогда я впервые задумался о том, что сказки о том, что ковёр сплетён из волос семи девушек (так говорила мама; что в ковре есть волосы лишь двух сестёр, я узнал самостоятельно гораздо позже) — это правда. И я, как ни странно, взялся за расследование. У меня нашлось дело, которое заняло моё свободное время, а также потребовало финансовых расходов и приложения ума. Я уже не бродил бесцельно по многочисленным комнатам отцовского особняка, не водил по нему девушек нетяжёлого поведения, не просиживал днями у радиоприёмника.
Я копался в библиотеках, чтобы выяснить обстоятельства жизни и смерти семи сестёр Сазерленд. Многочисленные их фотографии были сделаны в различных студиях в Питтсбурге (Morris), Нью-Джерси (Wendt), Коламбусе (L. M. Baker) и других городах США. Я объехал все эти адреса («Вендт», кстати, по-прежнему существовал), я искал упоминания в газетах, рекламные проспекты и статьи о цирке Барнума. Так постепенно я открывал для себя мир сестёр Сазерленд. Почти все сведения, которые я привёл в истории ковра из женских волос, я почерпнул из этого расследования.
Я пригласил эксперта, который исследовал ковёр с увеличительным устройством. Тот подтвердил, что ягуар с черепом были прикреплены к лесному фону позже, но, похоже, тем же мастером, что делал фон. Ягуар был явно сплетён другой рукой.
Юного мужа Виктории звали Чарльз Моутон. Всё в его поведении было понятно — от женитьбы на Виктории до присвоения денег после её смерти. В принципе, Виктория считалась самой красивой из сестёр — и была красавицей году эдак в 1870. Но никак не в пятьдесят лет. Поэтому Чарли наверняка был очень рад её кончине. Более того, газетные хроники не исключали того, что он приложил руку к её скоротечной болезни. Впрочем, то были дела давно минувших дней. Гораздо более меня интересовало, зачем он выкупил часть ковра из волос Наоми и заказал большой ковёр, вплетя в него волосы своей жены. Это было единственным нелогичным действием в его странной жизни. Более того, зачем было заказывать ягуара в США, а потом поручать английскому мастеру объединять ковры? Это оставалось загадкой.
В какой-то момент я вышел на историю с «Куллинаном». Это дало моим розыскам новое направление. Причём направление достаточно объёмное — я лично плавал в ЮАР и ходил по приискам. Я нашёл очевидцев, которые помнили американцев, приезжавших полвека назад. Один глубокий старик был у них проводником и слугой. Он-то и рассказал историю об их внезапном отъезде. Они оставили ему более чем щедрое жалование (он купил себе стадо и немного земли для пастбища) и снялись буквально в один день. Старик больше ничего не знал. Но догадка моя о том, что американцы нашли первый «Куллинан», получила более чем твёрдую опору.
Мои исследования тянулись более пяти лет. В 1952 году я знал всё, что рассказал вам (конечно, я знал много больше, но пришлось серьёзно ужимать историю, чтобы она хотя бы казалась интересной). Я не знал лишь одной вещи: куда всё-таки делся камень. Моутон явно увёз его в Англию, потому что искал там перекупщика. И, судя по всему, не нашёл. Поэтому следующим моим шагом было выяснение, кому и что досталось из имущества покойного. Я отправился в Англию и прожил там два года.
Это были спокойные годы. Денег у меня было вдосталь; я арендовал квартиру в центре Лондона и проводил всё время в исследованиях. Я беседовал с судебными приставами, адвокатами, покупателями. Прошло сорок пять лет, многие были уже мертвы, а живые почти ничего не помнили. Я навязывался в гости к людям, владевшим вещами Моутона, я простукивал стены и изучал документы.
Более всего меня интересовали именно предметы мебели, которые он зачем-то погрузил на корабль и повёз с собой в Англию. Самым «перспективным» мне казался старинный комод XVIII века, который Моутон купил ещё в США. В 1954 году, когда я впервые его увидел, комод принадлежал пожилой чете по фамилии Стиверс. Они были очень милые и болтливые, напоили меня чаем и разрешили покопаться в комоде — их личных вещей там почти не было, он служил чем-то вроде декорации в огромной гостиной. Стиверсы купили комод непосредственно на аукционе; они в тот год только поженились и как раз обзаводились мебелью.
Я объяснил, что комод имеет историческую ценность и требует занесения в какой-то там реестр. Да, я довольно нагло врал пожилым людям, но моя ложь не вела ни к каким пагубным для них последствиям. После получаса копания в комоде я нашёл потайное отделение. Вы не можете себе представить, как билось моё сердце, когда я открывал его. Внутри я нашёл небольшую стопочку бумаг. С первого взгляда я понял, что эти бумаги не принадлежал Стиверсам. Первая же была каким-то векселем на имя Чарльза Моутона. Стиверсы в тот момент находились в другой комнате, и я спрятал бумаги за пазуху, после чего аккуратно задвинул потайной ящичек обратно. Так я получил новую нитку, за которую можно было потянуть.
Бумаги я изучил тем же осенним вечером 1954 года. Там были давно потерявшие свою ценность закладные на имущество, неиспользованный билет на корабль до Дублина и множество счетов. И, конечно, долговые расписки — более тридцати бумажек, написанных от руки. Судя по всему, Моутон активно играл на скачках и в азартные игры — и всегда проигрывал.
Среди счетов я нашёл один, который меня весьма заинтересовал. Это был счёт от анатома с указанием фамилии врача и города, где он практиковал. Счета от анатомов — вещь не слишком частая. Такой счёт можно встретить, если врач проводил вскрытие по требованию родственников, например. Собственно, в счёте встречалось слово «вскрытие». А «пациентом» была Виктория Сазерленд. Счёт был оплачен. Видимо, он случайно затесался среди других бумаг.
Но у меня возник резонный вопрос: зачем Моутону нужно было вскрытие покойной супруги. Да ещё такое, чтобы о нём никто не знал. Обычно вскрытие делается, чтобы выяснить причины смерти, а потом написать о них в некрологе. Но в газетных некрологах не было указано, от чего умерла Виктория. Просто «умерла». Поэтому и возникла некоторая шумиха, связанная с возможным отравлением её Моутоном. Я ничего не понимал: он что, отравил её, а потом решил убедиться, что погибла она именно от яда?
В любом случае, я продолжал свои изыскания в Англии до конца 1954 года, а в декабре вернулся обратно в США. Первым же делом по возвращении я отправился в Локпорт. Странно, но до сих пор я ни разу не упомянул, что легендарный особняк сестёр находился в Локпорте, штат Нью-Йорк. Я не раз посещал Локпорт, бродил по кладбищу, нашёл склеп, где теоретически была похоронена Наоми, и даже бывал в развалинах особняка Сазерлендов. Я бродил по нему несколько часов в 1948 году, дотрагивался до ободранных стен, пытался найти какие-либо тайники (впрочем, Сазерленды продали дом ещё в начале двадцатых, и все тайники наверняка нашли без меня). Годом позже его снесли; в подвале обнаружили огромный запас стеклянных бутылочек из-под удивительного тоника для волос — почему-то последний владелец дома никогда не заходил в ту часть подпола. Я выкупил несколько бутылочек для коллекции.
Но в 1955 году я отправился в Локпорт в первую очередь для того, чтобы найти патологоанатома, вскрывавшего Викторию Сазерленд. Его фамилия была Пинбэк, и я нашёл дом, где он практиковал полвека тому назад. «Доктор Л. Пинбэк» — было написано на табличке.
Людвиг Пинбэк оказался внуком того Пинбэка, Сэмьюэла. Людвиг принял меня радушно, расспросил, что я знаю о его дедушке, и рассказал, что Сэмьюэл Пинбэк вовсе не был патологоанатомом. Он был обычным практикующим врачом, принимал пациентов, а с трупами работал исключительно за большие деньги или по полицейскому ордеру. Просто он был очень хорошим врачом — гораздо лучшим, чем штатный патологоанатом, и полиция штата в некоторых случаях готова была раскошелиться, чтобы точнее определить причину смерти в спорных случаях. Сын Сэмьюэла стал адвокатом, а Людвиг решил вернуться к семейной профессии.
Пользуясь гостеприимством врача, я показал ему счёт Чарльза Моутона и спросил, можно ли выяснить, какую работу проводил доктор Пинбэк с телом Виктории Сазерленд. Людвиг легко подтвердил: можно. Прошло более полувека, да и соблюдать врачебную тайну покойницы было бы довольно странно.
Сэмьюэл вёл очень подробные дневники. Он описывал каждую работу в мелочах, на многих пациентов (правда, живых) держал целое досье. На счёте стояла дата, и Людвиг довольно быстро нашёл отчёт за указанное число. Он начал просматривать отчёт — и неожиданно присвистнул.
«Да, — сказал он. — Тут и в самом деле кое-что необычное».
«Что?» — спросил я.
«Это был чёрный заказ. То есть нелегальный, за хорошие деньги. Очень хорошие. Сколько там в счёте?»
«Десять долларов».
«На самом деле указана сумма две тысячи».
Тут настала моя очередь удивляться. За какую однодневную работу патологоанатом в 1902 году мог запросить две тысячи долларов?
«Почитайте сами», — Людвиг передал мне тетрадь.
Я прочёл и пришёл в некоторое смятение. По заказу Чарльза Моутора доктор Сэмьюэл Пинбэк отделил от тела Виктории Сазерленд голову и отчистил череп до состояния, в котором его можно было показывать в качестве методического пособия. Он же, патологоанатом, помог поместить Викторию в гроб. Самое странно то, что всё это происходило уже после того, как сёстры попрощались с почившей, и даже — судя по дате — после похорон! Почему-то раньше я не обратил внимания на этот факт. Похороны были подделаны?..
Но я читал дальше. Гроб с телом был доставлен на кладбище и похоронен как подобает. Могила, вырытая за день до этого, уже ждала.
Скорее всего, подумал я, Моутон подкупил могильщика, чтобы тот не закапывал яму после того, как провожающие уйдут с кладбища.
Череп Виктории доктор передал Моутону, а затем выдал ему фальшивый счёт за услуги на случай, если кто-то видел Моутона входящим в дом патологоанатома. Счета у врача были стандартные, отпечатанные, на них указывалось: «Доктор Пинбэк, фармацевт, анатом». В случае вопросов Моутон всегда мог сказать, что у него проверяли, например, состояние гланд и взяли за это десять долларов. Даже странно, что мой глаз уцепился именно за слово «анатом», а не за более мирное «фармацевт».
Мы с Людвигом Пинбэком ещё некоторое время обсуждали странный заказ, выполненный его дедом, а потом я откланялся.
Я был дома на следующий день. Побеседовал со слугой, принимавшем пальто, потом прошёл в гостиную и некоторое время смотрел на ковёр из женских волос. Затем я достал складной нож и подошёл к ковру.
Я не был уверен в том, что я делаю. Но догадка, которая пришла ко мне в голову при чтении заметок Пинбэка, была последним шансом на распутывание странной истории Чарльза Моутона и его покойной супруги. Я начал аккуратно перерезать внешние волосы, образующие череп под лапой ягуара. Я резал и резал — и уже думал, что внутри и в самом деле обычный волосяной шар, когда наткнулся на что-то твёрдое. Я разрезал ещё несколько волокон, а потом рванул на себя — и мне в руки выпал выбеленный, тщательно обработанный профессиональной рукой человеческий череп, служивший основой для объёмного узора. Череп Виктории Сазерленд.
Я подошёл к столу и положил череп на него. Крышка черепа была отделена от основной части, а затем укреплена скобами. Я начал по одной отгибать скобы. Всего их оказалось двенадцать. Когда я отогнул последнюю, руки мои дрожали от волнения. Я снял крышку и увидел то, что должен был увидеть.
Передо мной в глубине вычищенного черепа лежал огромный неогранённый алмаз, который так и не нашла экспедиция английского короля Эдуарда VII.
Алмаз получил название «Стэнфорд» — если вы не забыли, это моя фамилия. Он весил 5604 карата или 39,5 унции. Как и в «Куллинане», в нём были микротрещины. После полугода тщательного изучения специалисты бостонской ювелирной фирмы раскололи его одним ударом на несколько алмазов поменьше. После огранки самый большой алмаз имел вес в 1356 карат — в два с половиной раза больше «Куллинана I». Стоимость этого алмаза превышала (и превышает) стоимость всех моих заводов.
Всего вышло семь огранённых бриллиантов. Второй по размерам я подарил сестре. Третий вставил в ожерелье, которое впоследствии, в 1961 году, преподнёс своей супруге в день нашей свадьбы. Остальные хранятся в различных банках и ждут своего часа. Возможно, мне понадобится второе ожерелье: в последнее время у нас с женой отношения не ладятся, хотя мы прожили вместе более двадцати лет.
После извлечения алмаза я долго думал, что делать с черепом и ковром. Череп в итоге я захоронил на кладбище, где лежит Виктория, но не в той же могиле, а рядом. Теперь у второй сестры Сазерленд целых две могилы. А изувеченный ковёр я сложил и храню теперь в отдельной комнате с тщательно поддерживаемым температурным режимом. Это семейная реликвия. Правда, я опасаюсь, что мой старший сын, к которому перейдёт особняк, избавится от ковра как от старой тряпки или продаст его кому-либо. Скорее всего, я впишу в завещание условие, что ковёр должен передаваться из поколения в поколение, пока не рассыплется в прах.
Вы можете спросить: как алмаз оказался в черепе и в ковре? Очень просто. Чарли Моутон опасался преследования со стороны сестёр Сазерленд, да и в любом случае ему нужно было пересекать границу. Поэтому он спрятал алмаз так, чтобы его точно не нашли. Он упаковал его в череп, а череп указал зашить в ковёр. Труд это небыстрый; скорее всего, неизвестный мастер работал под постоянным надзором Моутона. В ковре же Моутон и хранил алмаз. Вряд ли бы кто догадался искать его там. Только вот воспользоваться украденным камнем у него не получилось — в какой-то мере по той причине, что он не очень представлял реальную цену алмаза.
Иногда я рассматриваю старинные фотографии, на которых изображены сёстры Сазерленд. С первого взгляда все семеро кажутся некрасивыми, даже уродливыми, и великолепные волосы не спасают. Но при ближайшем рассмотрении в каждой из них я нахожу какую-то удивительную внутреннюю красоту.
Сара, Виктория, Изабелла, Грэйс, Наоми, Мэри и Дора по прозвищу «Китти». Странные женщины с несчастными, разбитыми судьбами. Их жизни прогнулись под тяжестью их пышных тёмных волос, и ни одна из них не знала счастья. Потому что счастье — вовсе не в шикарной внешности и не в звонком голосе. Счастье — когда у жизни есть цель, смысл. Мне странно говорить об этом, ведь моей жизни смысл придал ковёр из женских волос на стене гостиной, он наполнил собой девять моих лет. Но даже такая цель — лучше, чем ничего.
Спите спокойно, семь сестёр Сазерленд.
Мы должны понимать, что Гая Муция Сцеволы на самом деле не существовало. Что даже в Риме он был не более чем легендой. В 509 году до н. э. (или чуть позже, точно неизвестно) воинственный этруск Порсенна осадил Рим. Молодой патриций Гай Муций тайно пробрался во вражеский лагерь и попытался убить царя-захватчика, но потерпел неудачу. Пленённого Муция привели к Порсенне, но патриций не испугался. Он протянул руку и сжёг её на огне, чтобы показать, насколько римляне сильны и решительны. Порсенна восхитился, отпустил парня и заключил с Римом мир. А патриция прозвали Сцеволой — «левшой».
Но всё это легенда. Скорее всего, Порсенна отступил по другим причинам. Или сил не хватило воевать с Римом, или золото, обещанное беглым царём Тарквинием Гордым за взятие города, показалось этруску чрезмерно кровавым. Род Муциев, конечно, существовал, но был ли в нём бесстрашный однорукий мужчина, не знает никто.
А история, которую я хочу вам рассказать, случилась на самом деле. Правда, не в Риме времён Порсенны, а две с половиной тысячи лет спустя в городе Бойсе, штат Айдахо, США. Шёл тысяча девятьсот двадцать восьмой год. До начала Великой депрессии оставалось чуть больше года, ничто не предвещало ухудшение экономического положения Соединённых Штатов и разгула мелкой преступности. Бизнес в Бойсе держали серьёзные люди, которые не унижались до личного присутствия на разборках и умели считать время и деньги. Их было всего двое. Первого звали Джон Лэйн, а второго — Мартин Бауэр.
Лэйн был невысок ростом, полноват, но крепок. Он носил тонкие итальянские усики, а волосы зачёсывал назад и намазывал какой-то чудовищно вонючей помадой. Его вздёрнутый нос за милю чуял наживу, а глазами он умел так вцепиться в собеседника, что тот стоял, точно на эшафоте, и был готов продать Лэйну собственную мать. Лэйн владел половиной магазинов города, ещё порядка четверти крышевал. Он ездил на стильном спортивном La Salle 1927 года, а за ним на мрачных чёрных «Фордах» следовала его свита.
Бауэр казался не то чтобы полной противоположностью Лэйна, но всё-таки что-то в нём было иное, более грубое и менее показушное. Он был высок ростом, костист и широк в плечах; он отлично умел стрелять и любил это делать. Он старался убивать по минимуму; даже заклятых врагов он стремился засадить в тюрьму, а не уничтожить физически. Эта имитация совестливости уживалась в нём с чудовищной, извращённой жестокостью. Он обожал пытать людей, выжигать у них узоры на спине и отрезать пальцы. Получив нужную информацию, он неизменно отпускал своих жертв на волю в назидание Лэйну и полиции. Бауэр держал в городе рынки и лавки-производства, а также пару доходных домов.
А ещё Бауэр был моим шефом. И этот факт не позволял мне судить о нём объективно. Я просто знал: я завишу от Баэура, значит, я обязан быть преданным. И не должен думать о шефе вообще — ни хорошего, ни плохого. Просто делать то, что прикажут.
Апрель 1928 года выдался довольно тёплым. Шестнадцатого числа, в понедельник, я сидел у себя дома и читал книгу. Какой-то дешёвый вестерн издания начала века. Как водится, там была прекрасная девушка, могучий положительный герой и не менее могучий отрицательный. В конце они должны были сойтись в смертном бою и по возможности сражаться в течение двадцати-тридцати страниц. Потом добро побеждало, целовало девушку и уезжало на белом коне в закат.
Под конец книги я начал засыпать. Когда прозвучала телефонная трель, я аж подскочил, книга упала на пол, а на меня упал торшер, который я задел рукой. До телефона я добрался звонков через двадцать, наверное.
Девушка сообщила, что меня вызывает мистер Сноушэйд. Значит, дело пахло жареным.
«Бирс, — без всякого приветствия сказал Сноушэйд. — Чтобы через двадцать минут был тут. Экипировка — по полной».
И положил трубку.
Сноушэйд работал у Бауэра начальником над громилами, то есть над нами. Он был лыс, пузат, ростом под семь футов и ударом кулака умел успокоить быка. Поговаривали, что в бытность свою мясником на местной скотобойне Сноушэйд постепенно убивал и потрошил всех не понравившихся ему коллег, да так мастерски их разделывал, что никто и догадаться не мог, что это не говядина, а человечина. Но мне кажется, что это сказки. Сноушэйд был жесток и силён, но во всех его действиях присутствовал холодный расчёт. Если кого-то можно было просто застрелить, он стрелял, а не тратил время на более изощрённые способы.
Вы, наверное, думаете, что мы только и делали, что убивали друг друга и мирных жителей. Да нет, что вы. Основа бизнеса — это бухгалтерия и юриспруденция. Силовые методы применялись крайне редко и только по отношению к злостным нарушителям правил. И, конечно, порой происходили стычки между группировками Бауэра и Лэйна; впрочем, нечасто. Оба мафиози уважали права и территорию друг друга.
Итак, за пять минут я собрался, надел костюм, прицепил кобуру и отправился в бар «Лайфстайл». Бар этот был, в общем и целом, обычной забегаловкой для пивных завсегдатаев. Но в задних его помещениях базировалась одна из тайных точек Бауэра. Там мы собирались, чтобы получить инструкции насчёт дальнейших действий.
Над стандартной деревянной застройкой возвышался Капитолий. Для двадцатитысячного городка (пускай даже и столицы штата) он был чрезмерно велик и пафосен. Поговаривали, что часть денег на его постройку отвалил Лэйн.
До бара было минут десять ходьбы, но я предпочитал ездить на машине — не зря же приобрёл вполне приличный Chandler с кузовом седан. Девочки любили мальчиков на машинах — да и сейчас любят, что сказать. Двигатель завёлся с полоборота (я специально выбирал машину, которую не нужно было каждый раз раскачивать с толкача), и через несколько минут я уже заезжал во внутренний двор бала «Лайфстайл».
Я появился в комнате одним из последних. Не было только Бауэра и его верной сторожевой собаки — Блэйда. У Блэйда был балисонг, то есть нож-бабочка. Это сейчас бабочка — у каждого второго хулигана, а по телевизору показывают мастер-классы по её открыванию и вращению. В двадцатые годы никто о существовании бабочек не знал: их завезли в США солдаты, возвращавшиеся с Филиппин после Второй мировой войны. А в пятидесятые американцы завезли их в Европу. Но Блэйд побывал на Филиппинах ещё в начале века и привёз оттуда три балисонга — классический одиннадцатидюймовый, укороченный семидюймовый и огромный балисворд под сорок дюймов длиной. Последний я видел всего один раз — как-то Блэйд приволок его на одну деловую встречу. Укороченный клинок он всё время крутил в руках. Мы дивились и странным ножам, и умению Блэйда с ними обращаться. Когда после войны бабочек стало пруд пруди, я тоже купил себе такой и попытался научиться крутить его красиво. Но, конечно, у меня уже ничего не вышло, хотя возраст вполне позволял. Я родился в первый год нового столетия, красиво. В двадцать восьмом мне стукнуло двадцать восемь. Но вернусь к нашей «сходке».
Бауэр и Блэйд появились примерно через пять минут. За это время я выяснил, что никто толком ничего не знает, даже Сноушэйд. Нас было девять бойцов, мы переминались с ноги на ногу и ждали шефа.
Бауэр вошёл стремительно — он вообще всегда и всё делал быстро. За ним мягко, точно кошка, в комнату вплыл Блэйд. Для Бауэра было приготовлено кресло. В принципе, стульев в комнате хватало для всех — они стояли у стен.
Бауэр сел и сказал:
«Садитесь, господа».
Всё сели.
«Итак, вы задаётесь вопросом, зачем я вас тут собрал. Причём всех».
Он всегда говорил рублеными, краткими, чёткими фразами, чеканя слова. Сложносочинённые предложения были для Бауэра нехарактерны.
Стоит пояснить, почему нас могло удивить подобное собрание. Дело в том, что на моей памяти не было ни единого случая, чтобы мы собирались таким большим составом. Обычно на деловую встречу или стрелку брали трёх-четырёх человек. Всеобщие собрания иногда проводились и с бойцами, но в основном они проходили в целях подведения итогов года или празднования какого-либо успешного дела.
«Итак, к нашему доброму другу Лэйну пожаловали гости. Два итальянца. Братья Мальдини. Кто они такие, я уже выяснил. Они из Фриско. Из группы Карло Молли».
Звучало это серьёзно. Молли держал под собой несколько районов Сан-Франциско, и о нём слышали многие. Правда, на нашу глушь такие ребята редко обращали внимание.
«Так вот, — продолжил Бауэр. — Молли хочет принять Лэйна под своё крылышко, а потом подмять меня. Под ним Сакраменто, Рино и вся мелочь к северу. А там уже и наша территория, и он на неё скалится».
Бауэр обвёл нас взглядом, точно ждал одобрения.
«Мальдини привезли Лэйну некий документ. Если этот документ будет согласован и подписан, то Лэйн станет шавкой при Молли. А у нас появится враг, которого нам не взять. Поэтому у нас только один выход».
Он снова внимательно посмотрел на нас и вдруг спросил:
«Какой? Вот ты, Бойнтон, что думаешь?»
Бойнтон думать не умел по определению. Своим покатым лбом и крошечными глазками он напоминал в первую очередь австралопитека и находился примерно на такой же стадии умственного развития. Зато умел стрелять и драться.
«Я… э-э-э…» — вот и всё, что выдавил Бойнтон.
Бауэр повернулся к другому бойцу — спокойному немолодому Слиму. У Слима были грустные собачьи глаза и флегматичное выражение лица. Вислые усы придавали ему комичный вид.
«А ты, Слим?»
Тот почесал шею, повёл головой, несколько раз моргнул.
«Думаю, вдевятером в лоб мы не сдюжим, — наконец, произнёс он. — Или хитростью, или подкрепой».
«Молодец, — кивнул Бауэр. — Придётся резать. И стрелять. Против Лэйна я зла не держу, конкуренция есть конкуренция. Но его союз с Молии мне не нравится. Потому нужно закончить эту историю. Ждать нельзя. Если братья уедут, то здесь появятся люди Молли. И всё. Нужно зачистить всё. Убрать Лэйна и всех его подопечных. Убрать братьев».
«Как будем делать?» — хрипло спросил Сноушэйд.
«Сегодня вечером, — Бауэр поднял глаза. — Берём его в „Сильвере“».
«Сильвер» был нашим кинотеатром. Я водил в него девушек, ходил туда с одноклассниками, проводил там одинокие вечера. В принципе, в городе было ещё три кинотеатра, но они и в сравнение с «Сильвером» не шли по качеству картинки и свежести программы.
«Он будет там?» — спросил Слим.
«Проверено, — ответил Бауэр. — Будет. Кассиры наши, для него куплено шесть билетов на восьмичасовой сеанс».
Так и началась эта странная история.
К моменту нашей сходки у Бауэра всё уже было тщательно продумано. Он разложил на столе план кинотеатра и окрестностей, а затем чётко расписал, где и как расставлены бойцы Лэйна. Я понимал, что в стане соперника есть люди Бауэра — но точно также шпионы Лэйна могли оказаться среди нас.
В соответствии с планом действий мы появлялись примерно через двадцать минут после начала часового фильма. Аккуратно убирали четверых наружных охранников — от этого зависел успех всей операции. Внутри «Сильвер» делился на две половины — стоячую и сидячую. Скорее всего, Лэйн должен был сидеть посередине в районе второго или третьего ряда. Его бойцы (по расчётам Бауэра после снятия охранников их оставалось семеро) должны были рассеяться среди стоящих зрителей; как минимум двоих Бауэр ожидал найти в сидячей половине зала.
Вы можете не поверить: мафиози держит полгорода, и у него всего полтора десятка бойцов? Так оно и было, право слово. Во-первых, весь город насчитывал, как я уже упоминал, едва ли двадцать тысяч человек. Во-вторых, при соблюдении границ серьёзных конфликтов между группировками не было. А в-третьих, реальное количество подчинённых и Лэйна, и Бауэра зашкаливало за сотню. Просто многие были заняты в других сферах. И в самом деле, юрист был нужен совсем на другом поле брани. Или, например, врач.
Итак, мы аккуратно входили в кинотеатр. Задачей номер один было уничтожение Лэйна и братьев-итальянцев. Кстати, ещё один момент может вызвать у вас недоумение: почему билетов было куплено шесть? На этот вопрос есть простой ответ: Лэйн, его девочка, два телохранителя ближнего боя и два итальянца. Остальные покупали билеты независимо. Об этом кассир тоже донёс Бауэру.
«С жертвами среди гражданских — не считаться», — сказал Бауэр.
Он всегда говорил о тех, кто не принадлежал к группировкам, «гражданские». Это воспитывало боевой дух, что ли. Мы не переставали чувствовать, что мы на войне.
Два бойца — Слим и Сноушэйд — должны были появиться из-за экрана и сразу начать стрельбу. Предполагалось, что хотя бы одну из трёх основных мишеней они снимут. В это же время остальные появлялись из центрального и боковых входов в зал и на эффекте неожиданности расправлялись с максимально возможным количеством людей Лэйна. Да, план был несовершенен и чреват гибелью нескольких бойцов, но время играло огромную роль. Завтра могло быть уже поздно.
Ещё некоторое время мы совещались. Точнее, Бауэр давал инструкции. Сам он тоже планировал появиться под конец разборки.
«Хорошо бы, — говорил он, — взять одного итальянца живым. Но не получится — чёрт с ним».
После разгрома Лэйна итальянцы уже не угрожали Бауэру.
«Стоп, — скажете вы. — А почему Молли не мог прийти в город без всякого Лэйна?»
Очень просто. Если он подминал под себя одну из существующих группировок, он автоматически получал базу в городе. То есть штаб, несколько десятков бойцов, магазины, бизнес. Если бы Лэйна не было, Молли пришлось бы завоёвывать чужой, причём достаточно далёкий от Фриско город, не имея в нём никаких ресурсов. Кстати, я не исключаю, что Молли предлагал сделку и Бауэру, но тот отказался. Слишком уж горд был наш хозяин, слишком твёрд. Дальнейшие события наглядно продемонстрируют вам его несгибаемый характер.
Когда мы закончили, до старта операции оставалось ещё четыре часа. Всем было разрешено отправиться по домам. Сбор был назначен на шесть часов в одном из локальных штабов, в квартале от кинотеатра. Всем предписывалось добираться разными дорогами и постараться не пересекаться друг с другом. Впрочем, подобная осторожность была излишней: Лэйн так привык к вечному нейтралитету между группировками, что подумать не мог о возможности столь дерзкого нападения.
Ожидание всегда раздражало меня. Я был импульсивен и непостоянен. Я менял женщин как перчатки, любил стрелять из разного оружия, не заводя себе постоянной пушки, и все решения принимал спонтанно, стараясь раздумывать как можно меньше. Единственным способом убить время до сходки мне показалось чтение вестерна, коим я и занялся.
На самом деле мы всегда были достаточно спокойны перед «стрелками» и разборками. Когда ты знаешь, что находишься вне закона, поневоле привыкаешь к этому состоянию. Сердце перестаёт биться чаще, когда целишься в человека, который целится в тебя. Как-то так. Я не мастак складно рассказывать, поэтому объясняю, как умею.
В половину шестого я вышел из дома. Под мышкой был верный «Кольт» 1911 года, на голени — второй пистолет, крошечный восьмизарядный Beretta 418 на крайний случай. Нож я беру редко, потому что не слишком хорошо с ним управляюсь. До искусного жонглирования Блэйда мне — как до Луны.
Я шёл не спеша, точно прогуливался, насвистывал про себя какую-то мелодию. Без пяти минут шесть я вошёл в комнату — все уже были в сборе.
«Старт в шесть двадцать», — сказал Бауэр, пристально посмотрев на меня.
Насколько я знал, он всегда опасался, что я куда-либо опоздаю. Моя привычка приходить точно ко времени, а не заранее, многих раздражала. Тем не менее, я был, кажется, единственным во всей компании, кто ни разу никуда не опоздал.
Последние инструкции ничем не отличались от первоначальных. Мы ждали лишь разведчиков — Марка Стивенса и доктора Стэпни. Ни Стивенс, ни доктор не принадлежали к бойцам. Это были просто наёмные работники, которые иногда получали деньги за небольшие услуги, не имеющие отношения к их непосредственным трудовым обязанностям. Стэпни, к слову, был не врачом, а доктором философии. Более глупой специальности для подручного мафии было не найти.
Оба разведчика появились в пять минут седьмого. Они подтвердили все первоначальные предположения Бауэра: четыре бойца снаружи, семь в толпе, на первых рядах — Лэйн, девочка, телохранители и итальянцы. Порядок (слева направо) был следующий: телохранитель — итальянец — итальянец — Лэйн — девочка — телохранитель.
«И стрелок», — сказал, наконец, Стивенс.
«Кто?» — нахмурился Бауэр.
«Напротив входа на крыше человек с оружием. Похож на стрелка Лэйна».
«Подленько», — усмехнулся шеф.
В принципе, того же Лэйна можно было снять из винтовки с крыши дома напротив. Но у нас был определённый кодекс чести. Жертва должна видеть убийцу и иметь теоретический шанс выхватить оружие первой. В принципе, человек Лэйна на крыше был не более чем охраной. Но всё равно такой расклад пах чем-то неправильным.
В любом случае Блэйд был отряжен на уничтожение снайпера. Со своими ножами он мог сделать это лучше любого из нас, мгновенно и беззвучно. Так же тихо следовало устранить и четвёрку на улице, но четырёх Блэйдов у нас не было.
Мы сверили часы. Мои пришлось подтянуть на минуту вперёд, они отставали.
«Вот и всё», — сказал Бауэр, точно операция не началась, а подошла к концу.
В пятнадцать минут мы вышли и направились к кинотеатру. Блэйд вышел чуть раньше. Свою работу он должен был закончить к тому моменту, как мы придём на место.
Все четыре охранника должны были исчезнуть в шесть двадцать. На мне не висело не одного — именно из-за моего неумения обращаться с ножом. На улице было довольно людно, горели фонари, прогуливались парочки. Над входом в кинотеатр сверкала реклама. Два человека Лэйна прохаживались по тёмным улицам справа и слева от здания, один стоял у задней двери, один прислонился к колонне, подпирающей козырёк над главным входом. Именно его было убрать сложнее всего, потому что он был на свету. Впрочем, никого это не пугало. Кого бояться? Полиции? Она принадлежала нам. А больше и некого.
Всё прошло как по маслу. Троих малозаметных охранников сняли без единого звука, а человека у центрального входа снял Блэйд. Убив снайпера, он спустился вниз, подошёл прямо к бойцу Лэйна и всадил ему нож в живот, после чего оттащил тело в тень и прислонил его к колонне. У меня всегда создавалось ощущение, что Блэйд знает какое-то заклинание невидимости. Он умел расправиться с человеком на оживлённой улице так, что никто не замечал даже движения. Тоже в своём роде искусство, скажу я вам.
В шесть часов двадцать две минуты мы вошли в «Сильвер».
Как уже говорилось ранее, Слим и Сноушэйд отправились к задней двери, чтобы появиться в зале из-за экрана. Семь бойцов (в том числе и я) входили через главную и боковые двери (через главную — трое). Блэйд ожидал снаружи. Бауэр сидел в машине, припаркованной у соседнего дома.
Мы вошли. В холле ребят Лэйна не было, только несколько не попавших в зал оборванцев пытались что-нибудь углядеть через щели в дверях да девушка в униформе «Сильвера» скучала за окошечком кассы. Увидев нас, она почувствовала неладное. Один из бойцов, Кэттэрхэм, подошёл к ней и сказал несколько слов. Скорее всего, пригрозил. У дверей зала мы зашикали на оборванцев, и те мигом испарились.
Моё место было у боковой двери, в напарники мне поставили Бойнтона. Он держал наготове огромный «Браунинг» образца 1903 года. Часы тикали. Бойнтон посмотрел на меня, прищурился и кивнул. Что он хотел этим сказать, я не знаю. Вероятно, подбодрить напарника.
Ровно в шесть двадцать пять Бойнтон ногой открыл дверь в зал и выстрелил в кого-то. Я ворвался вторым. Через другие двери уже сыпали остальные наши. Как ни странно, я сразу увидел одного из личных телохранителей Лэйна. Тот лез через спинки сидений, по головам зрителей в стоячую часть зала. Недолго думая, я выстрелил в него. Промазать было довольно трудно, и он сложился пополам, хватаясь за живот.
Суматоху, царившую в зале, трудно было описать. Обычные зрители визжали, кричали, носились и пытались выбраться. Бойцы Лэйна прорывались к своему шефу, отстреливаясь от нас. Как стало понятно потом, начальная фаза операции прошла удачно — мы сразу положили пятерых врагов, а Сноушэйд подстрелил самого Лэйна. Двое бойцов и оставшийся телохранитель отстреливались, как могли. Одного из наших задело, позже он умер на хирургическом столе.
Итальянцев не было видно — судя по всему, с началом пальбы они бросились на пол и ползали где-то под сиденьями. Девушка Лэйна была мертва — кто-то снёс ей половину черепа (скорее всего, Слим, он никогда не отличался деликатностью в вопросах общения с дамами).
Сопротивление было подавлено минуты через три. Второй телохранитель получил пулю в ногу, упал, и был добит Сноушэйдом. Тут же на центр стоячей части зала выволокли Лэйна и одного из итальянцев. Первый был мёртв, второй — истекал кровью, раненный в ногу и в руку. В этот же момент появились Бауэр и Блэйд.
Бауэр вошёл, как подобает победителю. Ровно, неспешным шагом, с надменным выражением лица. Когда до лежащих на земле побеждённых оставалось не более пяти шагов, он резко остановился и обвёл помещение взглядом.
«А второй итальянец где?»
«Ищем», — отозвался Слим, который и в самом деле переворачивал трупы, пытаясь отыскать второго.
Первый едва слышно застонал. Блэйд спросил у Бауэра:
«Добить?»
«Второго найдём, тогда».
В воздухе повисло напряжение. Запахло провалом. Блестяще проведённая операция могла свестись на «нет», выживи второй итальянец. Если он доберётся до Молли и всё ему расскажет, тогда нам не поздоровится. Молли не поленится послать сюда «десант» или даже приехать сам. Другое дело, если его люди просто пропадут, а он никаких вестей не получит. Скорее всего, разведку пошлёт, а уж с ней Бауэр договорится как-нибудь.
И мы принялись усиленно искать второго. Все тела оттащили к одной из стен кинотеатра, каждое идентифицировали (так или иначе бойцы обеих коалиций знали друг друга в лицо). Итальянца не было.
Смотреть на Бауэра было страшно. Сказать, что он был недоволен, значило ничего не сказать. Но он умел держать себя в руках и принимать верные решения.
«Этого перевязать и в машину, — показал он на пойманного Мальдини. — Бирс, Эштон, Слим, Каррелл — выстроиться передо мной».
Мы вчетвером отвечали за пути отступления. Например, через боковую дверь входили я и Бойнтон. Бойнтон должен был идти и стрелять. А я — стоять у двери и вести огонь, параллельно посматривая, чтобы никто через мою дверь не ушёл. Я не сомневался, что свою работу выполнил. В первую очередь нужно было ловить Лэйна и итальянцев, и никто из них в моём поле зрения не появлялся.
«Итак, — сказал Бауэр. — Вы четверо держали двери. Если сейчас кто-то из вас совершенно честно признается, что мог случайно пропустить итальянца, то он получит временное отстранение от дел и мытьё сортиров в качестве наказания и испытательного срока. По-моему, это мягко. Если я узнаю, что кто-то соврал, он получит пулю в пах, после чего будет отпущен на все четыре стороны».
Мы понимали, что Бауэр так или иначе дознается, если кто-то ошибся и не хочет этого признать. У него было звериное чутьё. Но мы молчали.
Он подошёл к Карреллу.
«Ты мог пропустить Мальдини?»
«Нет, — Каррелл покачал головой. — Я точно не мог».
Следующим стал Эштон.
«Ты мог пропустить Мальдини?»
«Нет».
Мы со Слимом ответили так же.
Где-то вдалеке зазвенела сирена приближающейся полиции. Надо сказать, что в то время полицейские машины не раскрашивались в яркие цвета; иной раз опознать в чёрном «Форде» наряд копов было невозможно. Да и сирена не была обязательной — всё зависело от законов штата. Но в Бойсе правили Лэйн с Бауэром. Поэтому полиция должна была заранее предупреждать о своём появлении. И ещё она не должна была торопиться.
Бауэр слушал сирену, глядя вверх, на потолок кинотеатра.
«Мальдини! — неожиданно заорал он. — Я знаю, что ты прячешься где-то или сбежал. Но помни: твой брат у меня. Завтра в одиннадцать часов ты придёшь ко мне в дом для того, чтобы получить своего брата. Я даю тебе слово, что отпущу обоих при выполнении некоторых условий».
Он сделал паузу.
«А если не явишься, я буду медленно убивать твоего брата. Очень медленно. Неделю, не меньше».
Он повернулся к нам.
«Пошли».
К этому моменту раненого Мальдини уже унесли. Трупы оставили в зале.
Я думал о том, сработает ли трюк Бауэра. Услышал ли его Мальдини. Как оказалось — услышал. Но не буду забегать вперёд.
В кино часто показывают, как мафиози убивает провинившегося подчинённого в назидание остальным. Или просто для развлечения. Это, конечно, бред. Убивают разве что изменника, того, кто переметнулся к врагу или слил информацию полиции. Если кто-то провинился по незнанию, лопоухости или неумению, он будет наказан, но не слишком жёстко. Чтобы знал своё место и при этом уважал место начальника. Убить верного человека может только идиот, потому что люди — это самый ценный ресурс.
Поэтому страха перед «разбором полётов» не было, только неприятное ощущение незаконченности дела.
На этот раз мы собрались в просторной гостиной дома Бауэра. Такие сходки он допускал в исключительных случаях. Изначально он планировал отметить успех операции, но обстоятельства несколько изменились.
Бауэр сидел на кресле, мы, все девять (за исключением одного раненого), стояли перед ним, точно нашкодившие котята. Блэйд тоже чувствовал себя виноватым. Хотя он и не принимал участие во внутренней операции, но на его совести была наружная дверь. Он тоже вполне мог пропустить итальянца.
«Так, — сказал Бауэр. — Не время скорбеть. Время думать. Ругать я вас сейчас не стану. Я хочу услышать от вас, что мы должны делать. У кого-нибудь есть идеи?»
Блэйд поднял руку. Бауэр кивнул.
«Прямо сейчас посылаем два патруля на тридцатую, отслеживаем проезжающие машины. Ждём одиннадцати часов завтрашнего дня. Прочёсываем город».
Бауэр кивнул.
«Здраво. Эштон, Каррелл, Сноушэйд, Клэптон — по двое на сторону».
«Но…» — начал Сноушэйд.
«Ты понижен», — спокойно констатировал Бауэр.
Тот обречённо кивнул. Все четверо вышли из помещения.
«Если завтра к одиннадцати десяти от Мальдини не будет никаких вестей, мы немножко поиграем с его братом. Чтобы было громко. Во дворе, например. А потом отправимся искать нашего беглеца. Бирс, Блэйд, Слим, пойдёмте со мной».
Он встал и направился в другую комнату, мы последовали за ним.
«Я хочу, чтобы нашего пленника послушало несколько человек, а не только мы с доктором», — пояснил Бауэр.
Наконец, мы вошли в небольшую комнату, где на белоснежной кровати лежал один из Мальдини. Он казался маленьким и жалким. Руки его лежали поверх одеяла, правая была перебинтована. Рядом сидел доктор Каттнер, который некогда работал хирургом в государственной больнице, а потом перешёл на более высокооплачиваемую должность при Бауэре.
«Жить будет, — констатировал Каттнер. — Кровопотеря большая, пока он там лежал, пока довезли. Но успели. Слаб, конечно, но выползет».
«Хорошо», — кивнул Бауэр.
Он сел рядом с больным.
«Мальдини, ты меня понимаешь?» — спросил он.
Итальянец демонстративно отвернулся.
«Понимаешь. Ты Марко или Беппе?»
Мальдини молчал.
«Будем условно считать, что Марко. Мне так кажется. Так вот, Марко, не знаю, что ты сегодня слышал, но завтра мы ждём твоего брата. Если он не придёт, мы будем тебя пытать. Очень, очень больно. А брата всё равно поймаем. Чтобы этого избежать, ты должен нам помочь. Как найти Беппе? Куда он может пойти? Придёт ли он, если слышал мой призыв? Попытается ли уехать из города?»
Итальянец молчал.
Бауэр печально покивал головой.
«Ну, я ничего другого и не ожидал. Впрочем, сегодня у тебя спокойный день. Отлёживайся, отдыхай. Завтра наступит твоё время».
Бауэр встал.
«Слушать оказалось нечего», — констатировал он.
В этот момент итальянец всё-таки открыл рот.
«Он придёт. Только что бы ты ни сделал, Бауэр, за нас отомстят».
И снова отвернулся к стене.
«Да? — усмехнулся Бауэр. — Вот и прекрасно».
И вышел, а мы последовали за ним.
Вообще, всё это выглядит со стороны прелюдией. Появление итальянцев, перестрелка в кинотеатре, побег Мальдини, поимка второго брата и фраза «он придёт». Собственно, это и оказалось прелюдией, только мы тогда об этом не знали.
Без десяти минут одиннадцать следующего дня мы сидели в гостиной дома Бауэра. Вместе с шефом нас было шестеро. Не хватало Сноушэйда, хотя без него, честно говоря, было спокойнее. Мы сидели и молчали. Мне было невыносимо скучно. Вестерн я дочитал утром, за новый взяться не успел, да и в любом случае читать в такое время было бы странно.
Ожидание было делом вполне привычным. Наша работа требовала хладнокровия и умения молчать. Мы полностью удовлетворяли этим требованиям. Я смотрел на огонь в огромном камине. Иногда оттуда вылетали искорки и падали на ковёр, но шефа не смущала вероятность возгорания. В его жизни случались вещи и пострашнее.
Без пяти минут одиннадцать Слим выглянул в окно и сказал:
«Он тут».
Мальдини и в самом деле стоял у ворот дома (от ворот до крыльца было порядка тридцати футов). Он не звонил, не кричал — просто стоял и ждал, когда к нему выйдут.
«Я знал, — заметил Бауэр. — У этих итальяшек семья важнее дела».
Слим открыл дверь и встретил Мальдини.
Тот вошёл — белый, как молоко, с ледяными глазами и непроницаемым лицом. Он был как две капли воды похож на брата. До этого момента я не думал, что они близнецы. Чёрные глаза и волосы резко контрастировали с цветом кожи.
Он прошёл в центр гостиной, не снимая обуви и даже не обтерев её о половик у двери. Он молчал, пристально глядя на Бауэра.
«Спасибо, Мальдини, что пришли, — сказал тот. — Вы Беппе или Марко?»
«Беппе».
«Прекрасно. Значит, я угадал. А теперь угадайте вы, чего я от вас хочу».
«Вы хотите, Бауэр, чтобы Молли не лез в ваш город».
Точнее ответа быть не могло. Бауэр склонил голову.
«Совершенно верно. А вы от меня хотите, чтобы я отдал вам брата».
Итальянец промолчал.
«Вы же понимаете, Беппе. Я могу сейчас пристрелить и вас, и Марко, как планировал с самого начала».
«Нет, — Беппе покачал головой. — У вас есть правила».
«Есть. Без правил — никуда. Поэтому я спрашиваю вас, Беппе, что вы можете сделать для меня. Если ваш ответ меня не удовлетворит, я вас убью. И Марко — тоже».
Итальянец сделал ещё несколько шагов и сел в свободное кресло.
«Я могу предложить вам сотрудничество с Молли, например».
«Меня это не устроит. Я — сам по себе. И Молли ничего не сможет сделать, появившись в этом городе. Тут я его размажу. Ваша задача — замять конфликт. Чтобы Молли забыл обо мне. Чтобы я не помнил о нём».
Беппе склонил голову.
«Понимаю. Но этого я предложить не могу. Молли придёт сюда в любом случае. Не хотите с пряником — будет с кнутом. И поверьте, Бауэр, вы ничего не сможете сделать. Ваш дом сровняют с землёй, а вас подвесят за ноги и будут пытать — как вы обещали пытать моего брата».
В этот момент я перестал понимать итальянца. Ведь ему ничего не стоило соврать. Обмануть Бауэра, пообещать замять дело, отговорить Молли от появления в Бойсе. Но он сказал правду, подписывая себе смертный приговор.
«Хм, — ухмыльнулся Бауэр. — Я ценю честность, Беппе. Даже если она граничит с глупостью. Только, простите, я не могу в это поверить. Сдаётся мне, вы просто бравируете».
«Бравирую, — кивнул итальянец. — Но при этом говорю правду. Мне безразлично, что вы сделаете со мной. Я пришёл, чтобы спасти своего брата».
«Мы ходим по кругу, — Бауэр тяжело оттолкнулся от подлокотников и поднялся. — Вы не можете мне ничего предложить, кроме бездоказательных угроз. Соответственно, я пока не вижу причин для того, чтобы отпускать вас с братом».
Он повернулся к нам.
«Приведите второго».
За Марко пошли мы со Слимом. Доктора не было, Марко был привязан к постели, хотя это казалось излишним. Он не спал, прислушиваясь к происходящему в гостиной, и страдал от того, что ничего не слышал. Когда мы вошли, он тут же замкнулся, демонстрируя полное безразличие и нежелание общаться. Мы развязали его и потащили под руки в гостиную.
Когда мы вошли, Бауэр прохаживался туда-сюда по ковру, а Мальдини по-прежнему сидел перед ним в кресле.
Честно говоря, я бы на месте Бауэра просто застрелил обоих, и всё. Проблема решалась двумя нажатиями на спуск. С другой стороны, на месте Беппе Мальдини я бы в жизни не явился к врагу без единого козыря на руках.
«На колени», — сказал нам Бауэр.
Конечно, он имел в виду, чтобы мы поставили на колени Марко. Он застонал от боли, когда мы потревожили его простреленную ногу.
«У вас есть ровно одна минута, — обратился Бауэр к Беппе, — чтобы привести хоть одну причину, по которой я должен отпустить вас».
«Не нас. Моего брата будет вполне достаточно, — спокойно ответил Беппе. — А причина… Молли в любом случае придёт сюда. Если вы убьёте нас, он придёт, чтобы выяснить, куда мы пропали. Если отпустите, я не буду врать Молли, чтобы оправдать ваши действия в кинотеатре. Призывать его к атаке я тоже не буду, но, зная его достаточно долго, скажу, что он не будет отсиживаться. Доказательства…»
Он поднялся. Бойнтон потянулся к пистолету, Бауэр жестом пресёк эту попытку.
Беппе подошёл к камину.
«Мы несгибаемые, Бауэр. Мы не боимся смерти, мы боимся только позора. А несгибаемого человека нельзя опозорить».
С этими словами он закатал рукав пиджака, рубашки — и засунул руку прямо в огонь.
Запахло горелым. Мне стало страшно. На лице итальянца не отражалось ничего, будто он отключил мимические мышцы. Рука обгорала. Бойнтона вырвало прямо на ковёр. Слим отвернулся. Я как загипнотизированный смотрел на руку Беппе, которая уже превратилась в обугленную головешку.
«Достаточно», — сказал Бауэр.
Беппе вынул руку из огня и несколькими взмахами сбил остатки пламени. Рука обгорела до мяса. Слава Богу, кости не было видно, иначе меня бы тоже вырвало. Сколько раз мы видели трупы, сколько раз видели пытки — но зрелище человека, который сам сжигает собственную руку, было омерзительнее всего на свете.
«Мы несгибаемые. Молли придёт», — тихо произнёс Беппе.
Теперь стало заметно, как ему больно, как по его лицу стекает пот.
По всем ребятам Бауэра было видно, что им тоже страшно. Если на Молли работают такие люди, то он действительно не поленится прийти и сравнять Бойсе с землёй.
Марко лежал на ковре без сознания.
И в этот момент Бауэр сделал то, чего от него не ожидал никто.
Он совершенно спокойно снял пиджак, закатал рукав рубашки и подошёл к камину, не отводя взгляда от итальянца.
«Мы тоже несгибаемые, Беппе», — сказал он и повторил действия Мальдини.
Тоже поместил руку в огонь.
Бауэру приходилось много труднее: это было заметно невооружённым глазом. Видно было, как подрагивает его рука, как он сжал зубы от боли, как он тяжело дышит.
Итальянец кивнул — просто кивнул, и Бауэр вынул дымящуюся руку.
«Мы тоже несгибаемые, — повторил он. — Передай это Молли».
А потом он подошёл к Слиму, здоровой (правой) рукой вынул у того из кобуры пистолет (Слим услужливо распахнул пиджак), подошёл к лежащему Марко и выстрелил ему в голову. И Беппе ничего не сделал, ничего не сказал. Потому что мы все чувствовали: Бауэр получил это право.
Врач обработал руки Бауэра и Беппе Мальдини. Ожоги были столь глубоки, что обоим требовалась ампутация. Но Беппе принял решение уехать во Фриско и уже там лечь в больницу. О Марко больше не было сказано ни слова.
Мальдини уехал в тот же день. Слиму было наказано максимально быстро отвезти его домой. С Бауэром итальянец больше не разговаривал: всё было сказано.
Что случилось потом? Ничего. Я не знаю, как повлияло на Молли самопожертвование обоих участников этой драмы, но на Бойсе никто не покушался. Бауэр стал единоличным владельцем города. Он стал немного мягче, потому что ему было не с кем сражаться, не с кем спорить. Вместо левой руки ему изготовили шикарный фарфоровый протез, который он, тем не менее, обычно прятал в карман пиджака.
Иногда я думаю о мотивации этих людей. С Мальдини всё понятно: на позиции слабого он мог рисковать, ничего не теряя. Умереть с рукой или без руки — велика ли разница?
Но Бауэр находился на позиции сильного. И он предпочёл оставаться сильным, хотя единственным оценившим эту силу стал человек, стоящий ниже на социальной лестнице, простой боец Молли. Хотя, нет, конечно, не простой. Вероятно, в иерархии мафии Фриско итальянец всё-таки занимал определённое место.
Смог бы я поступить так же? Нет, однозначно нет.
Бауэра убили много лет спустя, уже после Второй мировой. До сегодняшнего дня дожили только я и Бойнтон, который в сороковые прикупил небольшую ферму, женился и занялся выращиванием коров и свиней. Остальные так или иначе погибли — кто в перестрелках с полицией, кто во внутренних разборках. А Блэйд, как ни странно, разбился на машине, причём без посторонней помощи.
Знаете, это было славное время. С приходом Великой депрессии мы стали наглее, бизнес сросся с бандитизмом, доходы выросли, несмотря даже на обесценивание денежных масс. В сороковые всё снова вернулось в свою колею, а потом настало новое время. В пятидесятые годы я работал инструктором сборной штата по стрельбе, и мы выиграли чемпионат США. Но это уже совсем другая история.
Всю свою жизнь я безумно жалел о том, что не мог, подобно Мальдини или Бауэру, сказать в лицо врагу: «Мы несгибаемые. Расскажи это всем. Мы — несгибаемые».
Это была эпоха великих людей. Они не знали, кто такой Сцевола, — но были подобны ему. И, в отличие от него, они существовали на самом деле.