НА ЧУЖБИНУ

Кучер с трудом остановил разбежавшуюся тройку, привстал на козлах и, вытянув шею, глядел вперед и по сторонам.

— В объезд надо брать, не проехать, — решил он.

— Да что тут такое? откуда столько наехало? — удивленно спросил Накатов и тоже приподнялся в экипаже, держась одною рукой за металлический ободок козел.

Под яркими лучами летнего солнца, на большом протяжении между станционными зданиями и длинным рядом постоялых дворов, питейных заведений, колониальных и других лавок копошилась, гудела и скрипела колесами сотни телег многоголовая, беспорядочная толпа крестьян. До слуха Накатова доносился только смутный, неумолкаемый гул, из которого случайными отдельными звуками вырывались то ржанье коня, то плач ребенка, то бабий визг или отрывок удалой песни.

— Что тут такое? — спросил опять молодой человек, обращаясь к проходящей бабе. Та, видимо, спешила и, не останавливаясь, кинула на Накатова тревожный взгляд.

— Переселенцы, батюшка, переселенцы. Девяносто дворов.

— Куда? — крикнул он ей вслед.

— В Оренбургскую… Тетка тут у меня, попрощаться бегу. — И она действительно побежала и сейчас же затерялась среди толпы.

— В объезд, значит? — спросил кучер.

— Пойдем пешком, Катя, — предложил Накатов, оглядываясь на сидящую рядом с ним девушку. Та, видимо, колебалась.

— Ну пойдем! — согласилась она, — с тобой не страшно.

Они быстро выпрыгнули из экипажа и, взявшись под руку, направились прямо через толпу к станции.

— Взгляни, Катя, все пьяно! — с оттенком досады и брезгливости сказал Накатов. — Едут бог знает куда, набрали кое-какие крохи, и как набрали! Дома свои, скотину, весь скарб свой за полцены сбыли и теперь пропивают все, до копейки! — Молодой человек пожал плечами и нахмурился.

— Народ, народ! Наш умный, добрый русский народ!

Он сделал широкий жест свободной рукой и усмехнулся. Они стояли уже среди толпы. Не общий гул, а отдельные, резкие звуки раздавались в их ушах. Вдоль и пперек дороги как попало стояли телеги; одна из них ушла двумя задними колесами в канаву, и тощая лошаденка тщетно силилась вытащить ее на ровное место. На телегах и рядом с ними прямо на земле сидели и стояли мужики и бабы, лежали мешки, узлы… Почти все мужчины были пьяны: одни шатались, кричали, пробовали плясать и петь песни, другие, уже окончательно опьяневшие, лежали на земле без голоса и без движений. Попадались и пьяные бабы.

— Зачем это они? Зачем? — прошептала Катя.

— Эй! барин! — весело окликнул Накатова молодой мужик. — Прощай, барин!

Сильно пошатываясь на ногах, скинул он с головы шапку и уронил ее на землю.

— Хороший барин! прощай!

Молодой человек засмеялся.

— Прощай, брат, прощай! — ответил оп и прошел дальше.

— Эй, прощай! — кричал ему вслед веселый мужик.

Он нагибался, чтобы поднять свою шапку, но, не дотянувшись, отшатывался от нее, как от заколдованной. Кругом хохотали.

— Ну-ка, подступись к ней! подступись!

На одном возу сидела женщина; она обнимала детей, а глаза ее глядели в пространство, остановившиеся, полные отчаяния и ужаса.

— Тетка! — крикнул ей кто-то, — хозяина подбери! Забудешь, неравно… Во-он там у заборчика беэ задних ног валяется.

Она бессмысленно повела глазами на говорившего и опять уставилась ими перед собой.

— О, Вася! — сказала, девушка. — Ты видел, какие глаза?

Накатов нахмурился.

— Оглянись, Катя, — сказал он, — оглянись и скажи по совести: ну, не смешны мы все с нашей горячей защитой за наш милый, умный народ? Не смешны мы все с нашим постоянным величанием и расхваливанием его? О, великая душа русская! Полюбуйся, полюбуйся же теперь на этого безвольного… зверя. Дорвались! Всю прошлую жизнь, все потом и кровью нажитое, скопленное, все, что еще могло кое-как обеспечить близкое будущее, все, все с легким сердцем отдается за стакан водки. Жены, дети… Ни жалости, ни страха… Что же, скажи: опять жалеть? опять оправдывать? Нет! нет! меня они возмутили, озлобили…

— Вася! — кротко перебила его сестра, — а если это безнадежность? В прошлом — одно горе, нет веры в будущее, и только минута… минута забвения в их власти.

Накатов нетерпеливо пожал плечами.

— Да, да… Опять только жалкие слова. Всегда только жалкие, жалкие слова!

— Но кто же виноват! — совсем уже тихо ответила Катя.

В двух шагах от них стоял пожилой мужик и, сморщив озабоченно лоб, считал что-то по растопыренным пальцам своей корявой, мозолистой руки. Он тоже был пьян, но выражение лица его было сумрачно, почти злобно.

— За телку, говорит, за телку накидываю, — бормотал он, — а всего шесть с полтиной. — Он стал загибать пальцы левой руки и, не досчитываясь одного, опять растопырил их и с недоумением оглянулся кругом.

— Али обронил палец-то, дядя? — весело расхохотался мальчишка-лавочник, перебегая через дорогу с пустой бутылкой в руках. Мужик злобно покосился на него.

— Зубы побереги, зубы! Вот я барина спрошу… Барин! спросить вас надо: Бухтеру знаете?

— Чего? — переспросил Накатов.

— Бухтеру эту самую, Бухтеру! — повторил мужик.

— Что такое Бухтера? — недоумевал молодой человек.

— Так не знаете?

— Не знаю.

— Так чего же толковать, если не знаете? чего толковать? — неожиданно рассердился мужик. — Вот тоже! толкует чего не знает! Барин, а не знает.

Накатов невольно засмеялся.

— Нет, ты не толкуй! — уже угрожающим тоном кричал мужик. — Не толкуй, чего не знаешь! Ишь толкует!

— Да ведь это он про Оренбург! Оренбург… Вот про Что он спрашивал! — внезапно догадался Накатов и даже остановился. — Бухтера! — горько усмехнулся он, — названия простого и того не знают, недослышали. Едут тоже… Бухтера!

Около самой ограды станции лежал мертвенно пьяный. Он закинул голову, и солнце жгло его налившееся кровью, побагровевшее лицо.

— Хозяин! — все с той же усмешкой кивнул на него Накатов. Катя вздрогнула и отвернулась: ей вспомнилась женщина с остановившимся взглядом и двумя ребятами на руках.

Станционный двор и платформа были тоже запружены народом. Брат и сестра вошли в общую залу и стали у открытого окна. Мимо них по платформе поминутно пробегал озабоченный начальник станции и другие люди в форме станционных служителей. Запыхавшийся, совершенно растерявшийся земский начальник подбегал то к одной группе крестьян, то к другой. Лицо его было красно и потно, он беспрестанно отирал лоб платком, а из груди его вырывались хриплые, бессильные звуки. Он увидал Накатовых и закивал им головой.

— Знаете, — говорил он через минуту, подбегая к окну и пожимая руки брату и сестре, — я, кажется, лучше согласился бы везти их вместо паровоза. Видели? Что с таким народом поделаешь! Сейчас будут подавать поезд. — Он опять торопливо пожал Накатовым руки и убежал во двор.

— И здесь все то же! — с возрастающим чувством досады говорил Накатов. — Все те же бессмысленные пьяные лица, все тот же гвалт и бестолковая суета.

Больше всего шумели и суетились бабы: одни тащили эа собой детей, мужей, волочили мешки, узлы; другие сидели на этих мешках и, пригорюнившись, подперши рукой щеку, причитали и голосили на все лады. Были и более спокойные: одна еще очень молодая, красивая женщина безмолвно припала головой к сухой груди одетой в рубище старухи. Кто из них уезжал, кто оставался? Лицо молодой женщины было страшно бледно, глаза закрыты; старуха глядела в небо, и в глубоких морщинах ее потемневшего лица застоялись слезы. Со двора доносился хриплый голос земского начальника; кричал он, кричал еще кто-то, а на платформу народу прибывало все больше и больше; точно надвигающиеся волны, теснила толпа здание станции. Но вот к платформе медленно, грузно, почти бесшумно среди окружающего гвалта подкрался поезд, заскрипели тормоза, зазвенели цепи, и сейчас же резко, оглушительно прозвучал звонок. Словно неожиданный, жестокий удар разразился над беспорядочной толпой. На минуту стало так тихо, что голос начальника станции отчетливо пронесся по платформе.

— Садиться! — с какой-то торжественной и в то же время дрогнувшей ноткой скомандовал он.

Еще с минуту длилось молчание, и вдруг опомнившаяся толпа дрогнула, застонала… Самые бессмысленные от вина лица прояснялись сознанием; одна и та же мысль, одно и то же чувство выразились во всех глазах… Разом не стало безвольного, разнузданного, опьяненного зверя: рядом с человеком стоял человек, а в душах этих людей было одно им всем общее, всем одинаковое горе; и горе это было так велико и боль от него так нестерпима, что все то наносное, случайное, все то, что придавало им еще силы и терпения, теперь разом рассеялось, и стояли люди лицом к лицу с своим горем, обезоруженные, жалкие, беспомощные, как дети. По седым бородам катились мелкие, скудные мужичьи слезы, из которых каждая словно просачивалась через сильную мужичью душу насквозь. Где-то истерично взвизгнула женщина, за ней другая, третья, и вдруг вся толпа, как по команде, обнажила головы, опустилась на колени и с молитвой, любовью и отчаянием прильнула в последний раз к родной земле. В стороне, растроганное, с опущенными головами без фуражек, стояло начальство.

— Катя! милая! — позвал Накатов. Молодая девушка прислонилась головой к косяку окна, плечи ее вздрагивали, и слезы беззвучно и неудержимо лились по щекам.

— Зачем? Ты понимаешь теперь зачем? понимаешь? — возбужденно шептала она. — Затем, что не терпит душа… Будьте же справедливы! Разве мало горя? мало? Облегчите же, а не осуждайте… Не осуждайте! — Катя заплакала еще сильнее, а Накатов закусил губы и виновато потупился.

— Садиться! — еще раз грустно и мягко прозвучал голос начальника.

Загрузка...