…С соседкой по коммуналке нам повезло. Ею оказалась старушка почти девяноста лет отроду, здоровьем крепкая, как огурчик, ум и память нимало не растерявшая, веселая, разговорчивая без болтливости и кроткая, как овечка. Сколько раз она выручала нас: то с ребенком посидит, то из магазина что-нибудь принесет, а то даже и денег одолжит, если до получки поиздержимся. Мы с ней по-родственному жили. Конечно, ругались порой, но тоже по-родственному, не обидно. Звали ее Марьей, рабой Божией Марией.
Когда-то в незапамятной древности родители Марьи привезли ее из владимирской деревеньки в Питер, на Обводный канал; и с тех пор набережная Обводного, «Красный Треугольник», Старо-Петергофский, Ново-Петергофский, Шкапина, Розенштейна, Измайловский составляли всю ее вселенную. Здесь весь ХХ век прошел перед Марьиными глазами. Она наблюдала за всем происходящим очень внимательно, многое запоминала, обо всем имела свое суждение, но говорить о пережитом не любила. Только начнет что-нибудь рассказывать о детстве, о юности — и осечется, и переведет разговор на цены, на погоду, на подгоревшую кашу. Как-то раз зашла речь об очередной денежной реформе.
— Мне одна женщина говорила, — важно начала Марья, — что деньги скоро на маленьких бумажках будут печатать. Махонькие такие денежки будут — как керенки.
Керенки мне доводилось видеть — в коллекциях: крошечные бумажные квадратики, в две спичечные этикетки величиной. Я с трепетом брал их в руки: для меня они были таким же доисторическим чудом, как шлем Александра Македонского. И вот находится человек, который говорит об этих керенках так же просто, как я о советских пятаках на метро. Невероятно!
— Так вы помните, как керенки выглядели?!. - почти с ужасом спросил я Марью.
— Конечно, помню!.. Вот этакие, — она показала пальцами, — малюсенькие, в руки взять нечего! — и Марья брезгливо сощурилась.
— Так, может быть, вы и самого Керенского помните?!
— Конечно. Конечно, помню. Видала его — выступал тут… И другой раз — опять видала… И еще — издали несколько раз показался… Тоже маленький был. Тощенький… Посмотришь — аж жалко его станет: что ж ты, бедненький, такой некормленый-то? Аж сердце заболит от жалости…
Тут на плите у нее закипело молоко, и вечер воспоминаний закончился. Больше она ни о Керенском, ни о тех временах не вспоминала никогда.
Однажды по радио заговорили о необходимости сексуального воспитания школьников. Марья никогда не смотрела телевизор, но всегда внимательно слушала радио и потом долго обсуждала с нами услышанное.
— Надо воспитывать-то, надо… — размышляла она вслух, — Наверное, надо. Они там люди-то умные, знают, что делать. Нас-то никто не воспитывал, мы и не знали ничего… Я вот в молодости всегда думала, что дети из спины родятся. Уже и беременной была, а все невдомек… Уже и в роддом меня повезли, а я все жду, когда мне спину резать начнут… Никто мне ничего не объяснял… — Марья задумалась, помолчала… — Но вот, родила же все-таки… А если бы объяснили: что бы изменилось? Вместо одного двойню бы родила, что ли, от их объяснений?
Чаще всего она вспоминала о блокаде. Любила вспоминать блокадные дни. Сначала меня это удивляло.
— А страшно было в блокаду? — спрашивал я, стараясь натолкнуть Марью на идеологически верный ответ.
— Конечно страшно! — махала она рукой. — У нас тут во втором этаже женщина умерла, так бывало, поднимаешься по лестнице — а света-то нет — и все дрожишь: вдруг она, покойница-то, где-то в темноте прячется!..
Это был какой-то не такой страх: не тот, о котором принято говорить, вспоминая блокаду. А Марья продолжала:
— Плита нас спасла! Натопим ее, чем придется, сядем прямо на плиту вместе с мамой, сидим, греемся — и как-то легче. А еще: хлеб по карточкам получим, разрежем на тоненькие, вот такусенькие полосочки, солью посыплем и сушим их на плите. Как высохнут, так и едим, тепленькие. Они соленые, от них пить хочется — вот мы и пьем горячий кипяток чашку за чашкой: и тепло, и в животе что-то есть. Голод обманули!
И Марья расплывалась в улыбке, вспоминая вкус этих блокадных пересоленных сухариков: на лице у нее было написано, что ничего вкуснее она в жизни своей не едала.
— Вот так: сидим на плите с мамой, сухарики грызем, кипяточек попиваем — и пережили блокаду! Так хорошо было!.. Так хорошо!.. После войны не было такого.
Поразмыслив, я понял, что Марья любит вспоминать блокаду потому, что победила ее. Это и вправду была победа: блистательная победа Марьи над всей вражеской армией. Сколько их там стояло вокруг Ленинграда, и все хотели стереть Марью в пыль, заморить голодом, сжечь, разбомбить, а она сухариками да кипяточком всех их победила. И маму свою убить не позволила, и сына. Потому и вспоминала блокадные дни с удовольствием: о победах всегда приятно вспомнить.
О матери своей, пока она жива была, Марья заботилась как о маленькой девочке. Был у нее когда-то и муж, был и сын… Потом все умерли. Муж — еще до войны. Сын — уже взрослый, в тридцать лет, от туберкулеза. Последней умерла мать. Осталась Марья одна. Одна, в маленькой комнатке, в коммуналке. Сколько соседей ни жило рядом с ней, со всеми она была приветлива, всех вспоминала, как родных, и ни на что не жаловалась. И о дорогих своих покойниках вспоминала, как сказал поэт «не говоря с тоской: «Их нет!» — но с благодарностию: «Были!»
Иногда у нас с ней речь заходила о церкви…
— Мы с мамой ходили в церковь-то… Всегда… Сейчас там кинотеатр «Москва» стоит, а раньше-то церковь была. И мы туда ходили. В церкви смеяться нельзя, а коли нельзя, то нас так от смеха-то и распирает. Стоишь только и мучаешься, рот себе затыкаешь. Но ходили… А потом снесли церковь, построили кинотеатр — и в кино стали ходить…
Дальше этих слов ее суждения о религии не простирались.
Но когда открылся рядом с нашим домом храм, Марья заволновалась. Начала потихоньку узнавать расписание служб, начала присматриваться к прихожанам, прислушиваться к разговорам. Откуда ни возьмись, нашлась у нее старинная икона Святителя Николая…
К тому времени сдавать начала наша Марья. Ходила с трудом, задыхалась, да и ум уже не такой ясный стал, как прежде… Но — собралась однажды и пошла на исповедь. Выстояла всю литургию, причастилась. Вернулась домой проясневшая, приободренная. Прежде смерти успела еще несколько раз причаститься…
И померла — тихо, спокойно. Померла на последние дни Страстной недели, так, что все почти сорок дней ее пришлись на Пасхальное время. Помолитесь, кто может, о упокоении души рабы Божией Марии, которая потеряла всех своих родных, но не предалась отчаянию. Которая выстояла в блокаду. Которая всю жизнь прожила в маленькой коммунальной комнатенке и никогда не требовала большего. Которая после семидесяти лет безбожной жизни нашла в себе силы вернуться в церковь. Помолитесь о ней, пожалуйста.