ИЗ СБОРНИКА «СМЕРТЬ И ДРУГИЕ НЕОЖИДАННОСТИ»

ХОТЕЛИ ПОШУТИТЬ © Перевод Р. Сашиной

Сначала Армандо не поверил. Потом убедился, но все-таки не отнесся к этому серьезно. Слух его не обманывал: в телефоне явно слышались какие-то посторонние звуки — иногда постукивание, словно в домино играют, иногда глухое жужжание. В чем дело, Армандо догадаться не мог, но телефон его и вправду куда-то подключили. Армандо не почувствовал себя ни польщенным, ни оскорбленным. Идиотство, и больше ничего! Армандо никогда не разделял того страха и скрытого почтения, с каким многие его знакомые произносили слово «тайный надзор». В такой маленькой скромной стране, как наша! Ни нефти нет, ни олова, ни меди, одни фрукты, да и те по разным причинам не интересуют далекие северные державы. Есть, правда, шерсть и мясо, на них, по мнению специалистов, спрос все же имеется.

Но тайный надзор у нас, в Уругвае, в 1965 году? В тихом буржуазном, чиновничьем государстве? Да не может этого быть! Однако телефон все-таки подключили. Что за шутки? В сущности, содержание его телефонных разговоров не более секретно, чем содержание его статей. Разве что в беседах по телефону стиль у Армандо не столь изыскан. Он даже позволяет себе иногда какое-нибудь соленое словцо, проще говоря, распускается. «Ничего ты не распускаешься, — уверял Баррейро, — брань, если хочешь знать, тоже может быть возвышенной».

Поскольку подслушивание телефонных разговоров, по крайней мере в его случае, показалось Армандо просто смешным, он придумал развлечение для себя и своего друга. Баррейро — единственный человек, посвященный в тайну, — звонил Армандо, и приятели принимались наперебой рассказывать друг другу анекдоты про Соединенные Штаты, про Джонсона, про Си-ай-эй[1].

— Подожди, — замечал при этом Баррейро, — ты говори помедленнее, а то стенограф за тобой не поспевает. Неужели ты хочешь, чтобы его уволили, беднягу?

— Да что ты! — отвечал Армандо. — Разве там стенограф, а не магнитофон?

— Положено, конечно, магнитофон, но, по-моему, он у них перегрелся и больше не работает, так что теперь вместо него сидит стенограф, а может, нашли другой какой-нибудь прибор, который не перегревается.

— Давай сообщим ему что-нибудь серьезное, какую-нибудь важную тайну, чтоб улики были. Ты согласен?

— Хорошо. К примеру: готовится мятеж.

— Ну, это, я думаю, несколько преждевременно.

И так далее, все в том же роде. Встречаясь в кафе, приятели хохотали от души, сочиняя сценарий завтрашнего телефонного разговора.

— А что, если начать называть имена?

— Вымышленные?

— Разумеется. Или нет, давай лучше возьмем их имена. Педро, например, пусть будет Родригес Ларрета, Анибаль — Агеррондо, Андрее — Техера, а Хуан Карлос — Бельтран.

И вот через несколько дней после того, как они договорились об этом шифре, посреди ничуть не компрометирующего разговора послышалось нечто новое. Позвонила Маруха и принялась говорить все те слова, какие обычно говорят невесты, чувствующие себя покинутыми и ненужными. «Ты все меньше времени уделяешь мне», «Как давно ты не приглашал меня в кино», «Я уверена, что твой брат гораздо внимательнее к Селии, чем ты ко мне» и тому подобное. На миг Армандо забыл, что его подслушивают.

— Пойми, сегодня я опять не могу, у меня собрание.

— Политика? — спросила Маруха.

И тут Армандо услышал: в телефоне кто-то кашлянул — один раз, потом пауза и еще два раза.

— У тебя кашель? — спросила Маруха. Армандо лихорадочно соображал.

— Да, — ответил он.

Впервые с тех пор, как его телефон подключили, Армандо испугался.

— Все-таки ты мне так и не ответил, — настаивала Маруха. — Твое собрание политическое?

— Да нет же! Просто мальчишник.

— Воображаю, какие гадости вы будете там рассказывать друг другу, — проворчала Маруха и повесила трубку.

Маруха сказала правду. Брат Тито в самом деле был намного внимательнее к своей невесте. И вообще брат был из другого теста. Армандо всегда удивлялся его аккуратности, уравновешенности. Как методически Тито работает, как безупречно держится, четко изъясняется! А вот Селия вовсе не восторгалась, наоборот, она то и дело подшучивала над своим правильным женихом. Вдруг, например, требует, чтобы ей показали его детскую фотографию. «Мне хочется посмотреть, он, наверное, уже в шестимесячном возрасте носил галстук».

Тито политикой не интересовался. «Все это одна грязь», — любил он повторять. Армандо, пожалуй, готов был согласиться с братом — грязи действительно хватало. И тем не менее политика волновала Армандо. Тито же — свежеиспеченный кандидат, недурно зарабатывающий, необыкновенно прилежный (он гордился своим прилежанием и всячески его демонстрировал), обязательно бывал по воскресеньям в церкви, свято соблюдал уик-энд, благоговел перед матерью. И, разумеется, Тито был идолом всей семьи, его постоянно, с тех самых пор как они вместе ходили в школу, ставили Армандо в пример.

В шутливых разговорах с Баррейро по телефону Армандо часто касался политических вопросов. С братом же никогда не говорил на такие темы. Один только раз Армандо в присутствии Тито довольно резко охарактеризовал положение в стране. Тито вмешался в разговор, заметил сухо: «Не понимаю, как ты можешь иметь дело с этими грязными людьми. Подумай: у них нет совести ни на грош. И все они одинаковы — что правые, что левые, что центр». Да, Тито действительно одинаково презирал всех. И это тоже удивляло Армандо, внушало уважение. В себе он не чувствовал способности к такой самостоятельности суждений. «Какую надо иметь волю, — думал он, — чтобы не поддаться порыву негодования. Тито, видимо, сильный человек, раз он может оставаться спокойным».

Еще раза три или четыре это повторялось: кто-то кашлял — один раз, потом пауза и еще два раза. Может, предупреждение об опасности? Армандо встревожился, однако решил, что никому ничего не скажет. Ни Тито, ни отцу (хотя старику вообще-то можно доверять), ни даже Баррейро — лучшему своему другу, без всякого сомнения.

— Знаешь, давай лучше бросим эту игру с телефоном.

— С чего это?

— Да просто надоело.

Баррейро, напротив, игра казалась очень забавной. Однако спорить он не стал.

В тот вечер, когда Армандо арестовали, никаких беспорядков не было. Ни студенческих выступлений, ни рабочих, даже команда «Пеньяроль» не играла. В городе царило спокойствие; день был не жаркий и не холодный, безветренный, такие дни выпадают в Монтевидео только в апреле. После полуночи Армандо шел по Сьюдаделе. Он подходил уже к площади. Два полицейских агента остановили его и потребовали документы. У Армандо было с собой удостоверение личности. Один из агентов заметил, что оно просрочено. В самом деле, Армандо уже целый семестр собирался продлить свое удостоверение. Армандо повели в участок. Он не сомневался, что все это лишь недоразумение, и проклинал свою безалаберность. «Скоро все разъяснится…» — утешал он себя.

Но ничего не разъяснилось. В ту же ночь его допрашивали двое. Каждый в своем стиле: один вежливо, добродушно, с шуточками, другой хамил и ругался последними словами.

— Зачем вы болтали по телефону все эти нелепости? — спрашивал вежливый и глядел на Армандо ласково, как смотрят на шаловливого ребенка.

Другой сразу же перешел к делу:

— Кто такой Бельтран?

— Президент.

— Для тебя же лучше, если перестанешь прикидываться дурачком. Я спрашиваю, кого ты и твой приятель называли Бельтраном?

Армандо молчал. Сейчас ему будут втыкать иголки под ногти, начнут жечь спину сигаретами или электрическим током — половые органы. На этот раз дело серьезное. Охваченный ужасом, он все же подумал, что, может быть, его родина стала наконец крупной державой, раз стали применять пытки и тому подобное. Но он не был уверен, что выдержит.

— Мы пошутили.

— Ах так? — сказал хам. — Сейчас увидишь, как мы умеем шутить.

Удар пришелся Армандо по носу. Что-то словно лопнуло у него в голове, на глазах невольно выступили слезы. Второй удар — по уху, голова Армандо свесилась на сторону.

— Да никого мы не называли, — с трудом пробормотал он. — Говорили какие попало имена, пошутить хотели.

Кровь текла по рубашке. Армандо вытер нос кулаком, боль была нестерпимой.

— Ах, так вы хотели пошутить?

На этот раз хам ударил со страшной силой открытой ладонью в лицо. Нижняя губа Армандо вздулась на глазах.

— Как красиво!

И — удар коленом в низ живота.

— А электричество ты не пробовал?

Всякий раз, как Армандо слышал об этом, у него сводило судорогой ноги. «Надо, чтоб он продолжал меня бить, — подумал он. — Тогда, может быть, забудет про электричество». Губы не слушались, но Армандо собрал все силы и произнес:

— Дерьмо!

Слово было как плевок в физиономию, хам взбесился, но тотчас же усмехнулся.

— Не надейся, что я такой рассеянный. Молокосос ты еще. Думаешь, я забуду. Я очень хорошо помню.

— Оставь ты его, — вмешался вежливый. — Брось, он, наверно, правду сказал.

Слова вежливого звучали твердо, как принятое решение. Армандо облегченно вздохнул. Но тут ноги его подкосились, он потерял сознание.

Маруха оказалась в какой-то степени виновницей происшествия, хоть и невольной. Теперь она целые дни проводила у постели Армандо. Лечила его, баловала, целовала, изводила бесконечными разговорами об их будущем. Армандо стонал больше, чем хотелось, но в глубине души радовался, что она рядом. Он даже подумал, что, пожалуй, неплохо было бы жениться поскорее. Впрочем, тут же сам испугался своей странной мысли: «Меня же там так колотили, может, повредили что-нибудь в голове?»

Теплая рука Марухи вдруг перестала гладить его щеку. Армандо открыл глаза. У кровати стояли все: отец, мать, Баррейро, Тито, Селия.

— Как у тебя хватило сил молчать? — изумлялся Баррейро, и Армандо снова объяснял, что его всего несколько раз ударили, правда довольно сильно. Хуже всего был удар коленом в живот.

— Не знаю, как бы я себя повел, если бы они взялись за электричество.

Мать плакала. Она плакала уже три дня подряд.

— В газете мне обещали, — сказал отец, — что ассоциация напечатает протест.

— Какой толк от всех этих нот и протестов, — вскипел Баррейро. — Его били по лицу — тут уже ничего не изменишь.

Селия положила на плечо Армандо руку в перчатке, Маруха целовала кусочек лба, свободный от бинтов, и, хотя Армандо было больно, он все-таки чувствовал себя чуть ли не в раю.

Позади Баррейро стоял Тито, молчаливый больше обычного.

Маруха вдруг обернулась к нему:

— Ну, что вы теперь скажете? Вы все так же спокойны?

Тито улыбнулся.

— Я всегда говорил Армандито, что политика — грязное дело, — сказал он уверенно.

И кашлянул. Три раза. Один раз, потом пауза и еще два раза.

МИСС ЗАБВЕНИЕ © Перевод Р. Сашиной

Девушка открыла глаза. Полная, удручающая растерянность. Она ничего не помнит. Ни своего имени, ни возраста, ни адреса. Она оглядела себя: коричневая юбка, кремовая блузка. Сумки нет. На руке — часы. Четверть пятого. Язык едва поворачивается во рту, в висках стучит. Посмотрела на руки — ногти покрыты серебристой эмалью. Она сидит на скамье под деревьями, перед ней площадь, в центре площади — старый фонтан, фигуры ангелов и три плоские чаши, одна над другой. До чего уродливо! С ее скамейки видны рекламы, огромные светящиеся буквы. Она стала читать: НОГАРО, КИНОКЛУБ, МЕБЕЛЬ ПОРЛЕЯ, МАРЧА, НАЦИОНАЛЬНАЯ ПАРТИЯ. У ног валялся осколок зеркала, треугольный. Она подняла его. Заметила, что с болезненным любопытством рассматривает лицо в зеркале. Конечно, это ее лицо, но она словно впервые его видит. И лицо тоже не напоминает ей ни о чем. Глядя в зеркало, она попыталась определить свой возраст: «Мне, наверное, лет шестнадцать или семнадцать». Интересно — названия вещей она помнит. Вот скамья, вот колонна, фонтан, а там вон реклама. Но где она сама, в каком времени, на каком месте — этого она не знает. «Да, наверное, мне лет шестнадцать или семнадцать», — сказала она вслух. Хотела убедиться, что говорит по-испански. А может быть, она умеет говорить еще на каком-нибудь языке? Нет, она не помнит. Ничего не помнит. И все-таки чувствует какое-то облегчение. Спокойствие неведения. Странно, конечно, и удивительно, что она ничего не помнит, но это-то и хорошо, хорошо. Потому что смутно ощущает: так все же лучше, чем по-другому, в прошлом осталось что-то отвратительное, страшное. Листва деревьев над ее головой — двух оттенков, неба почти не видно. Голуби слетелись к ногам, но скоро покинули ее, разочарованные, — ей нечего было дать им. Мимо скамьи проходили люди. Шли и шли один за другим, не обращая на нее внимания. Иногда, правда, какой-нибудь юноша поглядывал на нее. Она ждала, она так хотела поговорить с человеком! Но всякий раз, немного поколебавшись, несостоявшийся поклонник продолжал свой путь. Вот кто-то вышел из потока и приближается к ней. Мужчина лет пятидесяти, одет хорошо, прическа-волосок к волоску, булавка в галстуке и черный портфель. Сейчас он заговорит с ней. «Может быть, он меня знает?» — подумала она. И испугалась — вдруг этот человек заставит ее вернуться в прошлое? Ей так хорошо, уютно, она счастлива в своем безмятежном забвении. Но мужчина спросил просто: «С вами что-то случилось, сеньорита?» Она посмотрела на него внимательно. Лицо внушало доверие. «Я только что открыла глаза на этой площади и не помню, что было раньше, ничего не помню». Она не сомневалась: он понял, и больше ничего не надо говорить. Человек улыбнулся, и она почувствовала, что тоже улыбается. Он протянул руку и сказал: «Меня зовут Ролдан, Феликс Ролдан». «Я не знаю, как меня зовут», — ответила она и пожала его руку. «Не беда. Вам нельзя оставаться здесь. Идемте со мной. Хотите?» Конечно, хочет. Она поднялась, оглянулась на голубей, которые опять окружили скамью. Подумала: «Как хорошо, я, оказывается, высокого роста». Мужчина, которого звали Ролдан, мягко взял ее за локоть и повел. «Тут близко», — сказал он. Что — тут близко? Все равно! Она чувствовала себя чужестранкой: все казалось знакомым и в то же время она ничего не узнавала. И поспешно оперлась своей слабой рукой на сильную руку человека по имени Ролдан. Провела ладонью по мягкой ворсистой дорогой ткани. Потом подняла голову (он был высокий) и улыбнулась. На этот раз он ответил широкой улыбкой, блеснул золотой зуб. Она не спрашивала, что это за город. Он сам сообщил наставительно: «Монтевидео». Слово упало в (бездонную пустоту, она не помнила ничего. Абсолютно ничего. Теперь они шли по узкой улице, кругом торчали строительные краны. Мостовая была разрыта. Автобусы жались к тротуару, брызги летели из-под колес. Она хотела стереть грязь ладонью: на ногах не было чулок. Она вспомнила это слово — чулки. Поглядела вверх — на ветхих балконах висело белье, стоял человек в пижаме… Город ей нравился.

В мы и пришли», — сказал мужчина по имени Ролдан. Они стояли у двустворчатой парадной двери. Она вошла первой. Поднялись на лифте на пятый этаж. Он молчал, поглядывал на нее с беспокойством. Она отвечала лучистым, полным доверия взглядом. Он вынул из кармана ключ, стал отпирать дверь. Она увидела обручальное кольцо на его руке и еще — перстень с красным камнем. Она не помнила, как называются красные камни. Пустая, запущенная квартира, где пахло сыростью, показалась на минуту тюрьмой, ловушкой. Мужчина по имени Ролдан открыл окно, усадил ее в кресло. Потом принес стаканы, виски и лед. Она вспомнила слова «стакан», «лед». Слово «виски» было новым. Отхлебнула из стакана, закашлялась, но все-таки ей понравилось. Огляделась: мебель, картины, обои — все дурного вкуса, но почему-то не раздражало. И снова подняла глаза на него — он рядом, она в безопасности. Только бы не вспомнить прошлое. Вдруг мужчина захохотал, и она вздрогнула. «Ну, а теперь скажи-ка мне, недотрога, мы здесь одни, никто нам не помешает, ну-ка скажи, кто ты такая?» Она опять закашлялась, широко раскрыла глаза. «Я же сказала — не помню». Он менялся на глазах. Куда девался элегантный господин в костюме из мягкой ворсистой ткани и булавкой в галстуке? Отвратительный вульгарный пошляк стоял перед ней. «Так ты мисс Забвение, да?» Зачем он так говорит? Она ничего не понимала, но ей стало страшно, бессмысленное настоящее пугало почти так же, как наглухо закрытое прошлое. «Ох, мисс Забвение! — Он снова разразился хохотом. — Знаешь, ты довольно-таки оригинальная штучка. Ей-богу, я такое в первый раз вижу. Ты что — «новая волна», или как там?» Рука мужчины по имени Ролдан потянулась к ней. Та самая сильная рука, за которую она инстинктивно ухватилась там, на площади. Но нет, это другая рука. Волосатая, короткопалая, жадная… Девушка оцепенела от ужаса, неподвижная, беспомощная. Рука приближается к ее шее, хочет скользнуть за воротник. Пуговицы мешают. Рука рванула ворот, пуговицы полетели на пол. Одна долго кружилась как волчок и потом замерла у плинтуса. Оба не шевелились, Пока не умолкло чуть слышное жужжание. Она воспользовалась этой минутой, вскочила, все еще держа в руке стакан. Мужчина, которого звали Ролдан, бросился на нее. Швырнул на широкую тахту, обитую чем-то зеленым. Бормотал: «Недотрога, недотрога». Зловонное дыхание обжигало ее затылок, ухо, наконец коснулось губ. Сильные мерзкие руки рвали с нее одежду. Она задыхалась, она выбивалась из сил… И тут заметила, что все еще сжимает в руке стакан. Собрав последние силы, она приподнялась и ударила стаканом в лицо Ролдана. Он качнулся назад, еще раз качнулся и соскользнул на пол рядом с зеленой тахтой. Охваченная ужасом, девушка соскочила с тахты, наступила на лежащего, стакан выпал из руки, покатился по коврику, не разбившись. Она кинулась к двери, выбежала на площадку и бросилась вниз. По лестнице, конечно. На улице она застегнула единственную уцелевшую пуговицу на блузке. И пошла вперед — легко, почти бегом, полная страха, отвращения и тоски. «Я должна забыть об этом, — думала она беспрестанно. — Я должна забыть об этом». Она узнала площадь и скамью. Скамья оказалась пустой, она села. Голубь подошел, смотрел на нее, но ей было не до него. Она не могла пошевелиться. Одна только мысль, не переставая, сверлила мозг: «Я должна забыть, господи, сделай так, чтобы я забыла об этой гадости». Она закинула голову, ей казалось, что она теряет сознание…

Девушка открыла глаза. Полная, удручающая растерянность. Она ничего не помнит. Ни своего имени, ни возраста, ни адреса. Она оглядела себя: коричневая юбка, на кремовой блузке не хватает трех пуговиц. Сумки нет. На часах — двадцать пять восьмого. Она сидит на скамье под деревьями. Перед ней площадь. В центре площади — старый фонтан, ангелы и три плоские чаши, одна над другой. До чего безобразно! С ее скамьи видны огромные мигающие рекламы. Она стала читать: НОГАРО, КИНОКЛУБ, МЕБЕЛЬ ПОРЛЕЯ, МАРТА, НАЦИОНАЛЬНАЯ ПАРТИЯ. Она ничего не помнила. Ничего. И все-таки было какое-то чувство облегчения. Спокойствие неведения. Она смутно ощущала: так лучше, чем по-другому, словно в прошлом осталось что-то гнусное, страшное. Люди шли мимо. Вели детей, несли зонтики, портфели. Вдруг кто-то отделился от бесконечного потока. Человек лет пятидесяти, хорошо одетый, прическа-волосок к волоску. В руке черный портфель, булавка в галстуке, над глазом — белая полоска пластыря. «Он меня знает?» — подумала она и испугалась: как бы этот человек не вернул ее в прошлое. Она так спокойна, так счастлива в своем безмятежном забвении. Мужчина подошел, спросил просто: «С вами что-то случилось, сеньорита?» Она смотрела на него внимательно. Лицо внушало доверие. Говоря откровенно, ей все внушало доверие. Человек подал ей руку, и она услыхала его слова: «Меня зовут Ролдан. Феликс Ролдан». Ах, в конце концов, не в имени дело! Она встала и оперлась своей слабой рукой на сильную руку человека по имени Ролдан.

БЫТЬ МОЖЕТ, НЕПОПРАВИМО © Перевод Р. Сашиной

По радио объявили: «Авиакомпания вынуждена отсрочить рейс № 914 на 24 часа». Серхио Ривера даже топнул ногой с досады. Знает он эти их штучки, и, разумеется, как всегда в таких случаях, следуют классические объяснения: лучше отложить рейс, это гораздо благоразумнее, нежели рисковать встретиться уже в воздухе с какими-либо техническими неполадками, быть может непоправимыми. Непредвиденная задержка спутала все планы Серхио. У него уже согласованы деловые встречи на завтра.

Ну, не стоит волноваться. Все равно ничего не поделаешь. Мягкий женский голос объявил по радио, что Компания выдаст пассажирам талоны на сегодняшний ужин, завтрашний завтрак и номер в ближайшей к аэропорту гостинице. Серхио впервые в этой славянской стране и, в сущности, вовсе не прочь поглядеть ее. В аэропорту есть отделение банка для транзитных пассажиров. Но менять доллары только ради одного вечера, пожалуй, не стоит. Лучше отказаться от дополнительных блюд к ужину. И Серхио направился к окошечку за талонами.

Пассажиры сошли с автобуса у подъезда гостиницы. Шел снег. Серхио всего лишь второй раз в жизни видел снег. Впервые это было в Нью-Йорке три года назад — такая же вот неожиданная командировка от акционерного общества. Восемнадцать градусов мороза. У Серхио закоченели уши, он дрожал всем телом и с тоской вспоминал о теплом синем шарфе, который остался в самолете. Впрочем, дверь гостиницы тотчас же распахнулась. Охваченный волной теплого воздуха, он приободрился и подумал: жаль, что нет рядом Клары, жены, и пятилетнего Эдуардо. Серхио Ривера все-таки, что ни говори, человек домашний.

В ресторане были столики на двоих, на четверых и на шестерых. Он выбрал на двоих-в тайной надежде поужинать в одиночестве и спокойно почитать. Но тотчас же подошел какой-то человек, сказал: «Разрешите» — и, не дожидаясь ответа, уселся на свободное место.

Непрошеный сосед оказался аргентинцем, который панически боялся летать. «Некоторые носят талисманы, — рассказывал он. — У меня один приятель ни за что не войдет в самолет без такого вот кольца для ключей с бирюзой. Другой всегда берет с собой в полет старую книжку «Мартин Фиерро». А у меня видите что? Две японские монетки, я их купил в Сан-Франциско в китайском квартале. Нечего, нечего смеяться… Но я и с талисманом все равно боюсь».

Сначала Ривера только мычал да фыркал в ответ, но вскоре отложил книгу и тоже стал рассказывать о талисманах. «А вот мои страхи, знаете ли, все развеялись как дым. Я всегда вожу с собою ручку «шифер», только без чернил. Во-первых, чтобы костюм не испачкать, а кроме того, я уверен: если во время полета она у меня в кармане, все будет хорошо. Но только обязательно пустая, без чернил. И вот на этот раз я забыл вылить чернила и тем не менее, как видите, жив и здоров». Серхио показалось, будто аргентинец смотрит на него с осуждением, и он поспешил добавить: «По правде говоря, я в душе фаталист. Если час настал, то все равно, самолет ли разобьется, или цветочный горшок угодит с седьмого этажа прямехонько в голову». «Да, но я все же предпочитаю цветочный горшок, — сказал аргентинец. — Можно, конечно, остаться идиотом, зато будешь жив».

Аргентинец не стал доедать десерт («а еще говорили, будто в Европе умеют готовить шоколадный крем!») и ушел к себе. Ривере не хотелось больше читать, он закурил сигарету, ожидая, пока отстоится кофе по-турецки. Посидел еще немного, но столики быстро пустели, и он тоже поспешил выйти, чтобы не оказаться последним. Поднялся на второй этаж, в свой номер. Пижама осталась в чемодане, пришлось лечь в трусах. Сначала он довольно долго читал. Но тайна повести Агаты Кристи была уже давно раскрыта, а он все еще не сомкнул глаз. Вместо закладки в книге лежала фотография сына. Маленький Эдуардо стоял с ведерком в руке на высокой дюне в Эль-Пинар и улыбался, выставив голый животик. Ривера тоже улыбнулся, погасил свет и включил радио. Но взволнованный голос говорил на каком-то тарабарском наречии, и он в сердцах выдернул вилку.

Зазвонил телефон. Ривера ощупью нашел трубку. Чей-то голос сообщил по-английски, что сейчас восемь часов, доброе утро, пассажиров рейса № 914 просят к 9.30 спуститься к автобусу, вылет «ориентировочно» назначен на 11.30. Оставалось еще время, чтобы умыться и позавтракать. Было неприятно надевать после душа белье, которое он не менял с самого Монтевидео. Ривера брился и думал, как уместить в оставшиеся дни недели все деловые встречи. «Сегодня вторник, пятое, — соображал он, — придется кое-какие встречи отложить. Другого выхода нет». Он вспомнил последние наставления председателя правления: «Не забывайте, Ривера, что ваше повышение зависит от того, насколько удачно вы проведете беседу с людьми из «Сапекса»». Ну а раз так, значит, все остальное может подождать и в среду он весь день посвятит беседе с радушными дельцами из «Сапекса». Вечером они, конечно, потащат его в кабаре со стриптизом. Слабонервный Перейра был там с ними два года назад — до сих пор в себя не придет.

Завтракал Серхио один. Ровно в половине десятого к подъезду отеля подкатил автобус. Снег шел еще сильнее, чем вчера, мороз был просто нестерпимый. Приехали в аэропорт. Ривера с досадой смотрел в широкое окно. Толпа людей в серых комбинезонах возилась около самолета. В четверть первого по радио объявили, что вылет самолета рейсом № 914 снова откладывается, вероятно, часа на три. Компания выдаст пассажирам талоны на обед в ресторане аэропорта.

Бешеное раздражение захлестнуло Риверу. Он почувствовал отрыжку — как всегда, когда нервничал. Челюсти как-то странно ломило. Пришлось снова встать в очередь к окошечку; В половине четвертого все тот же пророческий голос с завидным спокойствием сообщил, что в связи с техническими неполадками рейс № 914 переносится на завтра, на 12 часов 30 минут. Пассажиры наконец зароптали. Ривера уловил даже такие слова, как «безобразие», «позор», «что за издевательство». Дети подняли визг, кто-то из них захлебнулся, получив пощечину от разъяренного родителя. Аргентинец издали глядел на Риверу, покачивал головой, шевелил губами. Казалось, он говорил: «Вот видите, а вы смеялись». Какая-то женщина рядом с Риверой сказала покорно: «Хоть бы вещи вернули».

Негодование душило Риверу — по радио объявили, что благодаря любезности Авиакомпании пассажиры могут получить в том же окошечке талоны на ужин, завтрашний завтрак и номер в гостинице. Каждый подходивший к окошечку вступал с девушкой, которая выдавала талоны, в бессмысленный, бесполезный спор. Ривера счел более достойным взять свой талон в благородном молчании, с презрительной иронической улыбкой, и бедная девушка бросила на него быстрый благодарный взгляд.

Возмущение его передалось другим. Он это почувствовал и сел за столик для четверых. «Расстрелять их мало», — жуя, заявила сеньора с жиденьким, сбившимся на бок пучком на затылке. Господин, сидевший против Риверы, развернул платок, высморкался, затем взял салфетку и вытер ею усы. «Я думаю, они могли бы передать нас другой Компании», — горячилась сеньора. «Нас слишком много», — отвечал господин, вытиравший усы салфеткой. Ривера решил вступить в разговор. «Очень неприятно летать зимой», — сказал он, но тотчас же понял, что совершенно напрасно произнес эти слова. Сеньора набросилась на него: «Насколько я знаю, Компания ни разу не ссылалась на плохую погоду. Или вы не верите им, что все дело в технических неполадках?» Тут в первый раз подал голос четвертый сотрапезник, голос у него был хриплый, с сильным немецким акцентом: «Стюардесса мне объяснила: там что-то не в порядке с радиоаппаратурой». «Хорошо, — согласился Ривера, — коли так, вполне понятно, почему вылет отменили. Не правда ли?»

В другом конце ресторана размахивал руками аргентинец. Он, видимо, проклинал Авиакомпанию, и жесты его становились с каждой минутой все более и более угрожающими. Напившись кофе, Ривера уселся в холле недалеко от лифтов. В салоне седьмого этажа предполагалось какое-то сборище с танцами. В отель то и дело входили люди, снимали в гардеробе пальто, шляпы и шарфы, стояли в холле в ожидании лифта-юноши в элегантных черных костюмах и молодые красивые девушки. По лестнице спускались пары, разговаривали, смеялись, и Ривера жалел, что не понимает, чему они смеются. Он вдруг ощутил себя до нелепости одиноким. Захотелось, чтобы кто-то подошел, попросил прикурить, пошутил бы или спросил что-нибудь на этом немыслимом языке, на котором, оказывается (кто бы мог подумать?), можно говорить смешные вещи. Но никто не останавливался, никто даже не смотрел на него. Они были слишком заняты собой, отделены от него своим таинственным языком, своим непонятным весельем.

Удрученный, расстроенный, Ривера поднялся в номер, который на этот раз оказался на восьмом этаже. Разделся, лег в постель. Взял листок бумаги, чтобы снова переделать расписание деловых встреч. Записал три фамилии: Корнфельд, Бруннель, Фрид. Хотел записать четвертую и не мог — начисто выпала из памяти. Помнилось только, что фамилия как будто начинается на «Е». Раздосадованный своей внезапной забывчивостью, Ривера погасил свет и решил уснуть. Не тут-то было. Конечно, предстоит мучительная долгая ночь. У него уже бывали бессонницы, давно, несколько лет назад. Хорошо бы успокоиться, почитать что-нибудь. Тоже невозможно — еще одна книжка Агаты Кристи осталась в самолете. Тогда Серхио начал думать о сыне и тут с некоторым изумлением обнаружил, что в течение по крайней мере суток ни разу не вспомнил о жене. Надо закрыть глаза, надо уснуть… Он мог бы поклясться, что спал всего три минуты, не больше, и тем не менее прошло, оказывается, шесть часов. Зазвонил телефон, сказали, опять же по-английски, что автобус будет ждать у гостиницы в четверть первого и отвезет пассажиров в аэропорт. Невозможность сменить белье до того раздражала, что Ривера решил вообще не мыться. Но вычистить зубы он все же себя заставил. В аэропорту, в ресторане, он неожиданно развеселился. Чувство какого-то странного удовлетворения, которого Ривера никогда еще не испытывал, наполняло его, когда он вынимал из кармана талон Компании и клал под размалеванную сахарницу.

Позавтракав за счет Компании, он уселся на широкий диван. Никто сюда не садился, потому что диван стоял прямо против дверей в туалеты. Откуда-то появилась Девочка лет пяти, беленькая, в веснушках. Она держала в руках куклу и смотрела прямо на Риверу. «Как тебя зовут?» — пролепетала она по-немецки, очаровательно коверкая слова. Представляться ей как Серхио, по-видимому, не имело смысла, и Ривера нашелся. «Карл», — отвечал он. «А! — сказала девочка. — А меня зовут Гертруда». Надо было отплатить за любезность, и Серхио спросил: «А как зовут твою куклу?» «Ее зовут Лотта», — ответила Гертруда.

Подошла другая девочка, лет четырех, тоже белокурая и тоже с куклой. Встала против Гертруды, спросила по-французски: «Твоя кукла закрывает глаза?» Ривера перевел вопрос на немецкий, а потом ответ — на французский. Да, Лотта закрывает глаза. Далее выяснилось, что француженку зовут Мадлена, а ее куклу — Иветта. Ривера старательно переводил: Иветта закрывает глаза и вдобавок еще говорит «мама». Тут пошли всякие разговоры: о шоколаде, о клоунах, о папе. Ривера честно работал как синхронист, но девочки не обращали на него ни малейшего внимания. Он же сравнил мысленно, вполне объективно, этих малышек со своим Эдуардо, пришел к выводу, что его сын ничуть не хуже, и вздохнул с облегчением.

Мадлена протянула Гертруде руку. Та было спрятала свою, потом передумала. Девочки взялись за руки. Синие глаза Гертруды сияли. Мадлена даже взвизгнула от удовольствия. Переводчик, судя по всему, больше не требовался. Владелицы Лотты и Иветты удалились, держась за руки, они даже не попрощались с человеком, который так много для них сделал.

«Компания сообщает…» — начал голос по радио. На этот раз голос был не такой мягкий. Он звучал в напряженной тишине.

«Компания сообщает, что устранить технические неполадки пока не удается. Рейс № 914 переносится на завтра. Время вылета будет сообщено дополнительно».

Ривера сам себе удивился, когда бегом бросился к окошечку — занимать очередь. Но жаждущих получить талоны на ужин, завтрак и номер в гостинице было много, и Серхио оказался восьмым. Ничего не поделаешь! Девушка в окошечке протянула ему знакомый талончик и… Ривера почувствовал себя так, словно сдал экзамен или получил повышение, может быть, то самое место, что ему обещали в акционерном обществе, или просто обрел уверенность, пристанище, покровительство.

Ужин все в той же гостинице подходил к концу (изумительный соус из спаржи, шницель по-венски, клубника со сливками и ко всему этому отличное пиво, Серхио помнит, он пил его когда-то). И вдруг понял: радость его решительно необъяснима. Опять задержка на сутки! Придется, значит, отменить еще несколько деловых встреч, то есть еще несколько сделок. Серхио заговорил было с тем самым аргентинцем, с которым ужинал в первый вечер. Но аргентинец твердил без конца об опасности перонизма. Тема эта не слишком волновала Риверу. Он сослался на усталость и отправился к себе — на пятый этаж.

Серхио хотел внести поправки в расписание деловых встреч, но оказалось, что он помнит всего две фамилии: Фрид и Бруннель. Это безумно его рассмешило. Кровать дрожала от хохота. Удивительно, что из соседнего номера не постучали, требуя тишины. Потом он успокоился и вспомнил, что в чемодане осталась записная книжка со всеми фамилиями, адресами и телефонами. Он ворочался под стеганым одеялом и странными простынями с пуговицами и чувствовал себя счастливым. Как в детстве, когда после долгого зимнего дня вот так же, бывало, ворочаешься с боку на бок в постели. Перед тем как уснуть, он подумал об Эдуардо (мальчик на фотографии стоял неподвижно с ведерком в руке), но тотчас надвинулась дремота, и он не успел заметить, что не вспомнил Клару.

Он проснулся и почти с нежностью смотрел на свое белье — грязное, просто грязное, особенно края трусов и майка на плечах. Промыл кое-как глаза и твердо решил — зубы он чистить не будет. Улегся опять в постель и стал ждать, пока позвонят по телефону и скажут все, что необходимо. Он одевался и думал о том, как это трогательно, что Авиакомпания так заботится о пассажирах. «Буду всегда летать на самолетах этой Компании», — пробормотал он вслух и закрыл глаза, полные слез. А открыв глаза, увидел календарь. Как это он прежде его не заметил? Среда, одиннадцатое — стояло в календаре. Разве не седьмое, четверг? Он стал считать по пальцам и пришел к выводу, что листок, видимо, относится к другому месяцу или к другому году. До чего же отстали от жизни в этом государстве! Он встал, спустился в ресторан, позавтракал, сел в автобус.

В аэропорту стоял шум. Две супружеские четы, одна из Чили, другая из Испании, громко возмущались нескончаемыми отменами рейса. Они путешествовали с грудными младенцами — у одних мальчик, у других девочка — и требовали, чтобы Авиакомпания обеспечила их пеленками или на худой конец разрешила достать пеленки из чемоданов, которые по-прежнему стоят в неподвижном самолете. Девушка в окошечке защищалась как могла — твердила монотонно: Компания постарается в пределах возможного устранить неудобства, связанные с непредвиденной задержкой.

Непредвиденная задержка. Остановка. Невольная, неожиданная. Серхио Ривера слушал эти слова и будто рождался заново. Наверное, именно этого он и хотел. Всегда, всю жизнь (в которой все было наоборот — необходимо, неотложно, срочно, спешка, постоянная спешка). Он смотрел на надписи в аэропорту: «Выход», «Для прибывающих пассажиров», «Для отлетающих пассажиров», «Обмен валюты», «Для мужчин», «Обмен валюты», «Для дам», «Вход запрещен», «Для транзитных пассажиров», «Закусочная»… Все было привычное, родное.

Время от времени все тот же женский голос объявлял о прибытии или вылете очередного самолета. Но больше ни разу ничего не сказал о рейсе № 914. Самолет, неподвижный, неприступный, по-прежнему стоял на траве, вокруг толпились механики в комбинезонах, тянулись длинные шланги, «джипы» то привозили, то увозили рабочих, какие-то части, распоряжения…

«Саботаж, это саботаж», — кричал огромного роста итальянец, летевший в первом классе. Ривера принял свои меры — встал поближе к окошечку Авиакомпании. Сейчас по радио сообщат о непредвиденной задержке, и он окажется первым в очереди за талонами на сегодняшний ужин, завтрашний завтрак и номер в гостинице.

Гертруда и Мадлена прошли мимо, все так же держась за руки. Кукол у них не было. Кажется, девочки (это те же или другие? Все блондинки в Европе похожи одна на другую), так же как Серхио Ривера, ничего не имеют против непредвиденной остановки. Он подумал: теперь придется отменить все деловые встречи, даже встречу с… как его? Ну-ка, попробуем вспомнить хоть одно имя; Нет, все забыл, все до одного! Серхио пришел в безумный восторг.

В глаза ему бросились вдруг светящиеся цифры электрического календаря: «7, понедельник». Какая нелепость! Он решил не обращать внимания. И именно в эту минуту просторный зал аэропорта заполнился вновь прибывшими пассажирами. Среди них Ривера увидел юношу и ощутил привычную, давнишнюю нежность. Юноша прошел мимо, не взглянув на Серхио. Он болтал с девушкой в зеленых брюках и черных сапожках. Потом юноша отправился в буфет и вернулся с двумя стаканами апельсинового сока. Ривера как завороженный не сводил с них глаз, усевшись неподалеку на диване.

«Брат говорит, что мы пробудем здесь около часа», — сказала девушка. Юноша вытер губы платком. «Мне хочется поскорее приехать». — «И мне тоже», — ответила девушка. «Ну, так ты напиши мне. Кто знает, может, и увидимся. В конце концов, мы ведь будем довольно близко друг от друга». — «Давай сейчас же запишем адреса», — предложила она.

Юноша достал ручку, девушка открыла красную записную книжечку. В двух шагах от них Серхио Ривера сидел неподвижно, крепко сжав губы.

«Записывай, — сказала девушка. — Мария Элена Суарес, Кёнигштрассе, 21, Нюрнберг. А тебе как писать?» — «Эдуардо Ривера, Лагергассе, 9, Вена-три». — «Сколько ты там пробудешь?» — «Пока что год», — сказал он. «Вот счастливый-то! А отец твой не против?»

Юноша что-то сказал, но Серхио не слышал, потому что в эту минуту по радио все тот же женский голос, но только какой-то надтреснутый, объявил: «Авиакомпания сообщает, что в связи с техническими неполадками рейс № 914 переносится на завтра. Время отлета будет сообщено дополнительно».

Голос умолк, и Серхио опять услыхал юношу: «И потом, он мне не отец, а отчим, понятно? Мой отец умер, давно уже. Погиб в авиационной катастрофе».

ПЯТЬ ЛЕТ ЖИЗНИ © Перевод Р. Сашиной

Рауль исподтишка взглянул на часы. Так и есть: пять минут первого. Надо сейчас же уходить, а то закроют метро. Каждый раз одно и то же. Когда всем наконец надоедают шутки дурного тона и старые анекдоты, когда тоска по родине переполняет душу и передается другим, кто-либо под ее влиянием, а может быть, просто оттого, что выпил лишнее или бессознательно стремится привлечь к себе внимание, начинает разговор по душам. Или какая-нибудь женщина вдруг хорошеет, делается ласковой, интересной… А то один из ветеранов тертулий, чаще всего анархист старого закала, начнет вдруг рассказывать, увлекательно и, разумеется, с прибавлениями, как бились за каждый дом в гражданскую войну защитники Мадрида. И вот всякий раз, именно когда начинается что-то стоящее, Рауль нарушает общее настроение. Он встает, бережно снимает со своего плеча нежную и энергичную женскую ручку, со смущенной улыбкой говорит: «Что делать? Настал роковой миг» — и начинает прощаться, то есть целовать девушек и хлопать по плечу мужчин. Он боится, что закроют метро. Остальные могут еще посидеть: одни живут близко, у других — весьма, впрочем, немногих — есть машина. Но Рауль не в состоянии позволить себе такую роскошь, как такси, а тащиться пешком чуть ли не через весь Париж от Корантэн-Сэльтон до Бон-Нувель ему вовсе не улыбается (Раулю уже пришлось однажды совершить этот дурацкий подвиг).

Итак, Рауль наконец решился. Взял руку Клаудии Фрейре, доверчиво лежавшую на его колене, и тихонько переложил на спинку зеленого дивана. Но сначала (чтобы Клаудия не обиделась) один за другим перецеловал ее тонкие пальцы. Встал и сказал, как всегда: «Что делать? Настал роковой миг». Пришлось выдержать еще дежурную остроту Аугустина. Тот насмешливо свистнул, закричал: «Наша Золушка должна бежать домой. Ее дом далеко-далеко. Попрощайтесь с Золушкой! Почтите ее минутой молчания. Смотри не оброни туфельку сорок второго размера». Как обычно, все расхохотались. Рауль расцеловал горящие щечки Марии Инее, Клаудии, Натали — единственной француженки в их компании, — неожиданно свежие щеки Ракели и подошел, по заведенному порядку, к хозяевам — типичным боливийцам. Поблагодарил за приглашение, крикнул: «Чао, друзья!» — и вышел.

Похолодало, Рауль поднял воротник плаща. По улице Ренан он почти бежал — и чтобы согреться, и чтобы не опоздать, было уже четверть первого. Он успел к последнему поезду — юркнул в метро, сел в последний вагон, нахохлился, съежился. В вагоне, кроме него, не было ни души, и Рауль ощутил какое-то странное удовлетворение. Проплыли мимо шестнадцать пустынных станций, и наконец — «Сен-Лазар», пересадка. Рауль ехал и думал о том, как трудно работать во Франции писателю-нефранцузу (в данном случае то, что он уругваец, не имеет значения, важно, что не француз). Он должен вжиться в обстановку, понять и почувствовать этот город, этих людей, это метро. И тут же решил, что последний поезд метро — вполне подходящий сюжет. Например, кто-нибудь в силу каких-то неожиданных обстоятельств оказывается на всю ночь запертым в метро. Один. Или нет — лучше с кем-то вместе, а еще лучше — с кем-то, кто ему дорог. Надо придумать еще фабулу, но сюжет, безусловно, годится. Не для него, конечно. Он не знает подробностей, мелочей, пустяков, известных любому парижанину. Писать, обходя их, не упоминая, — это значит наверняка оказаться в смешном положении. Как именно запирают метро? Свет гасят или нет? Сторож какой-нибудь имеется? Кто-то обходит платформы, чтобы проверить, не остались ли где люди? Насколько проще было бы, если б сюжет рассказа развертывался, например, в последнем автобусе № 173, который ходит в Монтевидео от площади Независимости до улиц Италия и Пеньон. И не в том дело, что там он знает все подробности, нет, просто он знает, как сказать главное и какие именно ввести детали.

Все эти мысли еще вертелись в голове Рауля, когда он выскочил из вагона на станции «Сен-Лазар» и снова побежал, чтобы пересесть на линию «Порт-де-Лила». На этот раз вместе с ним бежали еще несколько человек, но они сели в другие вагоны. Рауль опять вскочил в последний, чтобы выйти на «Бон-Нувель» ближе к выходу. Но в вагоне Рауль оказался не один. В другом конце он увидел девушку. Рауль принялся внимательно ее разглядывать. У него была такая манера смотреть на женщин — словно реестр составлял по всем статьям. Тем более что девушка оказалась весьма привлекательной. Но она не глядела на Рауля, не садилась, хотя все места были свободны, и не отводила глаз от объявления, в котором строго предписывалось всем французам, желающим провести отпуск за границей, заблаговременно оформить необходимые документы. Девушка, заметил Рауль, озябла, так же как он (пальто на ней светлое, легкое не по сезону и шерстяной шарф), хочет спать, тоже как он, торопится скорее доехать — опять же как он. Словом, родственные души. Рауль давно уже собирался завести более или менее прочную связь с какой-нибудь француженкой — это незаменимое средство по-настоящему ощутить живой язык. Но почему-то не получалось. Все его знакомые — и женщины, и мужчины — были латиноамериканцы. Не удавалось вырваться за пределы родного землячества! Зачастую, конечно, латиноамериканцы надоедали друг другу, и все же, говоря откровенно, они не могли не встречаться. Надо же поговорить с кем-то о Куэрнаваке, Антофагасте, Пайсанду или Барранкилье, пожаловаться, как трудно войти в жизнь французов, хотя, по правде говоря, никто и не пытался. Научились читать передовые в «Монд» да меню в столовой самообслуживания, тем дело и кончилось.

Доехали наконец до «Бон-Нувель». Девушка и Рауль вышли через разные двери и оба направились к выходу на улицу Мазагран. Остальные пассажиры ушли в сторону Фобур-Пуассоньер. Рауль шел следом за девушкой, все время на одном и том же расстоянии. Постукивали ее каблучки, и звук этот странно разносился по пустым переходам. Рауль ступал бесшумно в туфлях на каучуке. Дошли до выхода. Решетка была заперта на висячий замок. Раулю стало смешно — напрасно он мчался бегом почти всю дорогу. И тут девушка вдруг воскликнула: «Диос мио!» Да, да, именно «Боже мой!», по-испански. И повернула к нему испуганное лицо. Снаружи несся раскатистый храп какого-то бродяги. Он расположился недалеко от решетки и крепко спал. «Не волнуйтесь, — сказал Рауль, — другой выход должен быть открыт». Услыхав испанскую речь, девушка, видимо, приободрилась. Но ничего не ответила. «Идемте скорее», — сказал Рауль и кинулся, обратно. Опять они бежали вдвоем по пустой платформе. Свет горел вполнакала. ' Какой-то человек в комбинезоне крикнул, чтоб шли скорее, сейчас тот выход тоже закроют. Рауль вспомнил свои размышления о сюжете. «Теперь я мог бы написать такой рассказ, — подумал он. — Все подробности налицо». Девушка почти плакала, но бежала, не останавливаясь. Сначала он хотел обогнать ее, посмотреть, открыт ли выход на Фобур-Пуассоньер, потом решил — нет, невежливо оставлять ее одну в пустых полутемных коридорах. Добежали до выхода. Решетка была заперта. Девушка обеими руками ухватилась за прутья. «Мсье, мсье!» — закричала она. Но никакого мсье не было и в помине. Даже бродяги не было, не то что мсье. Ни души вокруг. «Ничего не поделаешь», — сказал Рауль. По правде говоря, он был вовсе не против остаться здесь на всю ночь с этой девушкой. Жаль, правда, что она не француженка. Подумать только: целую ночь можно было бы практиковаться во французском, и в таком приятном обществе!

«А там ведь был какой-то человек!» — вдруг вспомнила она. «Верно. Что ж, пойдемте поищем его, — ответил он вяло. — Но может, вы подождете здесь, а я его отыщу?» «Ах нет, пожалуйста, я пойду с вами». Она чуть не умирала от страха. Опять лестницы, переходы… Теперь они не торопились. Девушка, кажется, совсем упала духом. На платформе, разумеется, никого не оказалось. Они покричали, но даже эхо не ответило. «Ничего не поделаешь, — повторил Рауль, — придется смириться». Он, видимо, возлагал большие надежды на смирение. «Давайте устроимся по возможности с удобствами. В конце концов, если бродяга может спать с той стороны решетки, почему бы нам не спать с этой?» «Спать?» — переспросила она таким тоном, будто Рауль предлагал ей что-то совершенно немыслимое. «Конечно». — «Спите, если хотите. Я не могу». — «Ну нет, тогда и я не буду. Еще чего не хватало! Раз уж вы не хотите спать, давайте разговаривать».

В конце платформы горела лампочка. Они направились туда. Он снял плащ и предложил ей. «Нет, ни за что. Вы-то как же?» «Я не мерзну», — соврал он. Плащ он положил рядом с ней, но она не взяла. Они сидели на длинной деревянной скамье. Рауль взглянул ей в лицо и невольно улыбнулся — такой был на нем написан страх. «Эта история очень осложнила вам жизнь?» — спросил он просто так, для разговора. «А вы как думаете?» Помолчали. «Надо хоть как-то освоиться с этим глупым положением», — подумал он. «Что ж, может, для начала представимся друг другу?» «Мирта Сиснерос», — сказала она, но руки не подала. «Рауль Моралес. Уругваец. А вы аргентинка?» — «Да, из Мендосы». — «А что вы делаете в Париже? Стипендиатка?» — «Нет. Рисую. Вернее, рисовала. Но приехала я так, без всякой стипендии». — «И больше не рисуете?» — «Дома я очень много работала, накопила денег и приехала сюда. Но здесь, только чтобы прокормиться, приходится так работать… Не до рисования. Полный крах, и вдобавок нет денег на обратную дорогу. Не говоря уже о том, что вернуться — значит признать свое поражение. Ужас!» Он ничего не ответил. Сказал просто: «А я пишу». И, прежде чем она успела задать вопрос, добавил: «Рассказы». «А! У вас есть книги?» — «Нет, я печатаюсь только в журналах». — «И здесь вам удается писать?» — «Да, удается». — «Получаете стипендию?» — «Нет, тоже не получаю. Приехал два года назад. Дали премию на журнальном конкурсе. И остался. Перевожу, печатаю на машинке, все делаю, что дают. Тоже нет денег на обратную дорогу. И тоже не хочется признать, что потерпел поражение». Она дрожала от холода и наконец решилась — накинула на плечи его плащ.

К двум часам ночи они уже переговорили о многом: о своих денежных делах, о том, как трудно приспособиться к жизни во Франции, о хитрости и скупости французов, о достоинствах и недостатках уругвайцев и аргентинцев. В четверть третьего он предложил перейти на «ты». Она немного поколебалась и согласилась. «У нас тут нет ни шахмат, ни карт, — сказал Рауль, — никаких дурных намерений в отношении тебя у меня не имеется. Давай вот чем займемся: расскажи мне о своей жизни, а я расскажу тебе о своей. Хочешь?» — «Жизнь-то у меня очень уж неинтересная». — «И у меня тоже. Интересное в жизни было давно, а может, его выдумали недавно». Она хотела, видимо, что-то сказать, но вдруг начала чихать… и раздумала. «Ладно, сейчас ты увидишь, до чего я чуткий и уступчивый. Давай я начну первым. А после, если ты не уснешь, наступит твоя очередь. И еще учти: даже если уснешь, я не обижусь. Договорились?» Последние слова оказались самым ловким ходом с его стороны, они сразу внушили девушке симпатию. «Договорились!» — сказала она, доверчиво улыбаясь, и на этот раз протянула ему руку.

«Пункт первый: родился пятнадцатого декабря, ночью. По словам моего старика, в самую бурю. Тем не менее характер у меня, как видишь, не такой уж бурный. Год рождения: 1935. Место рождения? Тебе, может быть, неизвестно, в прежнее время принято было как непреложный закон: почти все жители Монтевидео рождались в провинции. Теперь-то уж нет, рождаются, как ни странно, и в Монтевидео. Я с улицы Солано Гарсия. Ты, конечно, не знаешь. Пунта-Карретас. Все равно не знаешь. Ладно, проще говоря, с побережья. Ребенком я был — горе горькое. Не потому, что единственный, а очень уж дохлый. Вечно хворал. Корь у меня была три раза, ну и достаточно, остальное ты легко можешь себе представить. И скарлатина, и коклюш, и свинка. То я совсем помирал, то вроде как начинал выздоравливать. А если был на ногах, то вечно мучился насморком».

Рауль рассказал немного о детстве (школа, красивая учительница, кузины-насмешницы, ласковая тетушка, пирожные с запахом нафталина, расстройство желудка, недоступный мир взрослых и тому подобное). Он хотел продолжать рассказывать дальше, но вдруг понял: все мало-мальски яркое в его жизни было в детстве. И тут же откровенно признался в этом — может, его искренность покорит Мирту.

И Мирта поняла. «Ты не поверишь, — сказала она, — мне в самом деле совершенно нечего рассказывать. Можно считать, что у меня просто нет воспоминаний. Ну что это за воспоминания? Мачеха меня колотила (и то не очень, надо честно признаться), я ходила каждый день в школу, мне это страшно опротивело, и тоже ничего особенного — в классе я ничем не отличалась, да и не хотела. Были какие-то ребята из нашего квартала, я их даже не помню толком, а потом в Буэнос-Айресе стояла целые дни за прилавком в магазине на улице Коррьентес, продавала ручки и карандаши. И знаешь, что я тебе скажу: вот я живу сейчас в Париже, бедствую, умираю от безнадежности, от одиночества, и все-таки это, наверное, самое интересное в моей жизни».

Мирта глядела прямо перед собой. В полутьме Рауль заметил, что глаза ее полны слез. Тогда невольно — настолько невольно, что, когда он спохватился и хотел остановиться, было уже поздно, Рауль протянул руку и погладил Мирту по щеке. Девушка ничуть не удивилась, Раулю даже показалось, что она прижалась на минуту щекой к его руке. Он не ожидал этого. В необычной обстановке они стали по-иному относиться друг к другу. Некоторое время сидели молча, не двигаясь. Над головами слышался иногда глухой топот, какой-то шум, стук — там наверху улица жила своей жизнью, такая далекая, почти совсем забытая…

Рауль вдруг сказал: «У меня в Монтевидео невеста. Хорошая девушка. Но я не виделся с ней уже два года, и вот, понимаешь, память о ней постепенно стирается, вижу ее как-то неясно, расплывчато… Помню, какие у нее глаза, а вот, например, уши или губы уже не знаю какие. Напрягаю зрительную память, и мне кажется, что у нее тонкие губы. А потом вспомню, как их целовал, — вроде полные. Вот ерунда-то, правда?» Она ничего не отвечала. Он продолжал настойчиво: «А у тебя есть жених, муж, друг?» «Нет», — сказала она. «Ни здесь, ни в Мендосе, ни в Буэнос-Айресе?» — «Нигде».

Он опустил голову. На полу лежала монета, франк. Он нагнулся, поднял и протянул Мирте. «Вот, храни в память об этой stille Nacht». Она положила монету в карман плаща: забыла, что плащ не ее. Рауль провел ладонями по лицу. «В сущности, зачем мне тебя обманывать? Не невеста у меня там, а жена. Все остальное — правда. Измучился я, а порвать все духу не хватает. Стоит только заикнуться в письме о разводе, она отвечает длинными истерическими монологами, пишет, что покончит с собой, если я ее брошу. Конечно, все это одни слова, я понимаю; ну а вдруг в самом деле покончит? Я гораздо трусливее, чем кажусь с виду. Или заметно, что я трус?» «Нет, — отвечала она, — ты выглядишь довольно храбрым, особенно здесь, под землей, да еще в сравнении со мной, я-то все время дрожу от страха».

Рауль посмотрел на часы. Двадцать минут пятого. Последние полчаса они почти не разговаривали. Рауль лег на скамью, подложил под голову черную из мягкой кожи сумку Мирты. Она поглаживала время от времени его волосы, говорила: «Какой сквозняк». И больше ничего. Рауль чувствовал: происходит какая-то прекрасная, изумительная чепуха. И не нужна ему больше пошлая интрижка. Не надо портить эту небывалую, неправдоподобную ночь… Без четверти пять. Рауль встал, прошелся по платформе, чтоб размяться, взглянул на Мирту и вдруг сделал открытие: «Эта девушка — моя судьба». Ни в одном из своих тщательно отделанных рассказов Рауль не допустил бы такой банальной фразы. Но, к счастью, это не рассказ, это — на самом деле, можно себе позволить подумать так. И он снова подумал: «Эта девушка — моя судьба». И вздохнул. Вздох относился к только что сделанному открытию. Открытие наполнило душу Рауля восторгом. Да что там душу! Всего Рауля, все его тело, уши, горло, легкие, сердце, желудок…

Он не мог больше молчать. «Знаешь что? — нежно и взволнованно произнес он. — Я отдал бы пять лет жизни, чтобы начать все сначала, вот здесь, сейчас. Я хочу сказать — чтобы я развелся, чтобы моя жена примирилась с этим и не покончила с собой, чтобы у меня была приличная работа в Париже и, когда откроют метро, мы вышли бы отсюда тем, чем мы уже стали, — мужем и женой». Она неуверенно подняла руку, словно хотела отмахнуться от какой-то тени. «Я тоже отдала бы пять лет жизни», — сказала она. И прибавила: «Не беда, все как-нибудь утрясется».

Подул сильный ветер. Оба чихнули. Ярко загорелось электричество. Метро начинало свою повседневную жизнь. Рауль подержал зеркальце, и Мирта привела себя в порядок. Он тоже кое-как причесался. Они медленно поднимались наверх, а навстречу уже катилась первая волна пассажиров. Рауль подумал, что даже не поцеловал Мирту. Он сам не понимал почему. Из скромности, что ли? Наверху оказалось не так холодно, как накануне.

Не советуясь, они зашагали по бульвару Бон-Нувель к почте. «Ну, что же дальше?» — проговорила Мирта. Рауль как раз собирался спросить то же самое. Но не успел. Девушка в черных брюках и зеленом пуловере энергично махала им с той стороны улицы. Какая-нибудь приятельница Мирты, решил Рауль. Знакомая Рауля, подумала Мирта. Девушка перешла наконец улицу, подбежала к ним и заговорила громко, с мексиканским акцентом: «Наконец-то я вас поймала, кретины. Весь вечер звонила, никто не подходит. Куда вас носило? Мне нужен Эплтон. Ты можешь мне дать, Рауль? Или ты, Мирта?»

Они стояли неподвижно и молчали. Девушка снова набросилась на них: «Слушайте, не будьте сволочами. Мне в самом деле позарез. Дали перевод, можете представить? Ну что вы застыли, как два монумента, чтобы не сказать — как два идиота? Вы домой? Я с вами». И она бросилась по улице Мазагран к Эшикье. Девушка бежала впереди, качая бедрами. Рауль и Мирта молча шагали за ней. Они шли рядом, не касаясь друг друга, и каждый думал о своем. Девушка свернула за угол, остановилась перед домом № 28. Поднялись пешком на четвертый этаж (в доме не было лифта). Девушка остановилась перед квартирой № 7. «Давай отпирай», — сказала она. Привычным мягким движением Рауль снял с пояса старое кольцо с ключами. Три ключа, как всегда, висели на нем. Рауль вставил первый в замочную скважину. Ключ не поворачивался. Он вставил второй — дверь открылась. Девушка ринулась к стеллажам, схватила книгу Эплтона, расцеловала в обе щеки сначала Рауля, потом Мирту. «Надеюсь, к вечеру вы обретете дар речи. Вы не забыли, сегодня мы у Эмилии. Захватите пластинки, please». Она убежала, сильно хлопнув дверью.

Мирта опустилась в соломенное кресло. Рауль мрачно, прищурившись, оглядел квартиру. Вот его книги с характерными пометками красным карандашом. Но есть и новые, наполовину разрезанные. На стене его любимая репродукция — Миро. И еще репродукция с одной картины Клее, о которой он давно мечтал. Три фотографии на столе: родители Рауля, какой-то сеньор, очень похожий на Мирту… На третьей Мирта и Рауль, обнявшись, стоят на снегу. По всему" видно, что им очень весело.

С той самой минуты, как они встретили девушку, которой нужен был Эплтон, Рауль ни разу не решился взглянуть на Мирту. А теперь посмотрел. Она ответила спокойным, немного усталым и совсем несердитым взглядом. Но — поздно. Именно в эту минуту Рауль окончательно понял: может быть, и не стоило разводиться с той, что осталась в Монтевидео. Конечно, она была истеричка, вечно ей все не нравилось. Зато — умная и настоящая женщина, а вот второй его брак начинает разваливаться. Нельзя сказать, что он разлюбил эту худую, вечно зябнущую, беспомощную женщину, которая сидит сейчас в соломенном кресле и смотрит на него. Но Рауль ясно видит, как мало в его чувстве к Мирте осталось той чудесной, захватывающей, таинственной влюбленности, которую он пережил пять лет назад в далекую, немыслимую, почти совсем уже забытую ночь, когда по воле случая они оказались вместе, запертые на станции метро «Бон-Нувель».

ЗВЕЗДЫ И ТЫ © Перевод Р. Сашиной

Сын учителя начальной школы и швеи, худой, высокий, с темными глазами и мягкими руками, он сошел бы за самого обычного жителя Росалеса — чистенького, правильного, трудолюбивого городка, существование которого, по всей видимости, полностью зависело от двух заводов (мощных, дымных, приземистых), принадлежавших иностранным владельцам. Олива был комиссаром полиции. Точно так же он мог бы работать каменщиком или служить в банке, потому что место это он занял не по призванию, а по случайному стечению обстоятельств. К тому же полиция не играла почти никакой роли в повседневной жизни города Росалеса — уже много лет никто здесь не совершал преступлений. Последний раз это случилось больше двадцати лет назад и до сих пор не забыто: настоящее убийство на почве любви, если можно так выразиться. Лавочник дон Эстевес убил свою неизлечимо больную жену, чтобы избавить ее от долгих предсмертных мучений. Время от времени на площадь, в священную тень собора и полицейского управления, вползали два-три тихих алкоголика, но полиция никогда их не трогала, потому что безобидные пьянчужки весело распевали старинные милонги либо в тысячный раз повторяли детски невинные анекдоты, казавшиеся им самим верхом неприличия, — только и всего.

Комиссар бывал в кафе, где играл в карты с дантистом и аптекарем, а иногда появлялся в клубе и дружески беседовал о спорте и о политике с журналистом Арройо. Журналист Арройо, строго говоря, не был специалистом ни по спорту, ни по международным проблемам. Он занимался высокой, недоступной простым смертным наукой — астрологией. Тем не менее в ежедневной рубрике под названием «Звезды и ты», где помещались составленные им гороскопы, Арройо нередко касался вопросов самых конкретных и вещественных. До мельчайших подробностей описывал он близкое будущее, причем характеризовал его в трех аспектах: международном, национальном и местном. Прорицания Арройо во всех перечисленных областях почти всегда попадали в точку, а потому его астрологическую рубрику в «Колючке» (местной утренней газете) читали всерьез и со вниманием не одни только женщины, но все без исключения жители города Росалеса.

Вероятно, следует пояснить, что городок, о котором идет речь, никогда не назывался и не называется Росалесом. Мы прибегли к этому названию исключительно из соображений безопасности. В наше время в Уругвае перешли на нелегальное положение не только отдельные лица, политические группы и профсоюзы. Целые кварталы, даже города и селения ушли в подполье.

В семьдесят третьем году, тотчас же после переворота, комиссар Олива резко изменился. Первая, видимая простым глазом перемена произошла в его внешности: раньше он почти никогда не надевал форму, а летом часто ходил просто в рубашке. Теперь он неизменно появлялся только в форме, что придавало его лицу, фигуре, походке, а также его приказаниям такую властную свирепость, которая еще год назад казалась совершенно немыслимой. Вдобавок комиссар мгновенно и неудержимо растолстел — «распузел», как выражались местные жители.

Первое время Арройо смотрел на эти перемены с каким-то недоверием, ему все казалось, что Олива вроде как притворяется. Но в тот вечер, когда комиссар приказал арестовать все тех же трех пьянчужек «за нарушение порядка и издевательство над общественной моралью» (на самом-то деле они, конечно, пели и болтали, что и всегда), Арройо понял, что перемены настали серьезные. На следующий день в рубрике «Звезды и ты» появился весьма мрачный прогноз относительно ближайшего будущего города Росалеса.

Потом в единственном лицее города произошла забастовка учащихся. Как и в других городах внутренних районов, в лицее учились юноши самых разных возрастов — одни совсем еще дети, другие почти уже взрослые. И вот все объявили забастовку. Такого еще не бывало в Росалесе. Ученики заявили, что они против переворота, против роспуска парламента, против закрытия профсоюзов, против пыток. Не подозревая о перемене, которая случилась с комиссаром полиции Оливой, они пустились вышагивать вокруг площади с плакатами в руках и уже на втором круге были арестованы. Полицейские просили извинить их (многие были дядюшками и крестными отцами «мятежников») и шепотом прибавляли, не то со страхом, не то с осуждением, что это все «штучки Оливы». Не прошло и суток, как из шестидесяти арестованных Олива отпустил пятьдесят, не преминув угостить их предварительно длиннейшей нотацией, в которой наряду с прочим было заявлено, что «он не потерпит, чтобы какие-то сопляки называли комиссара полиции фашистом». Остальных десятерых, постарше, Олива посадил под замок. На рассвете многие слышали стоны, мольбы о помощи, раздирающие вопли. Отцы, а еще более того — матери никак не хотели верить, что в полиции их сыновей пытают. Но вскоре поверили.

На другой день в рубрике «Звезды и ты» появилось еще более мрачное предсказание. У Арройо вырвались даже такие фразы: «Некто прибегает к недопустимым формам насилия, он погубит город Росалес, прольется кровь, но его ждет поражение». В городе был всего один практиковавший адвокат. Родители обратились к нему с просьбой защитить десятерых. Но когда доктор Борха кинулся разыскивать судью, выяснилось, что тот тоже арестован. Смешно, конечно, но тем не менее так оно и было. Тут адвокат набрался храбрости и отправился в полицию. Впрочем, он не успел даже и выговорить такие слова, как habeas corpus[2], право на забастовку и тому подобное, — комиссар приказал вытолкать его за дверь. Адвокат решил ехать в столицу. Однако, хотя родители и без того не питали особых надежд, он предупредил их заранее, что, вернее всего, в Монтевидео поддержат Оливу. Разумеется, доктор Борха не вернулся, и через несколько месяцев жители Росалеса начали посылать ему сигареты в тюрьму Пунта-Карретас. Арройо прорицал: «Приближается час торжества беззакония. Ненависть зреет даже в добрых душах».

И тут произошел случай на танцах, нечто до сей поры небывалое в истории города Росалеса. Администрация одного из заводов построила для своих рабочих и служащих Общественный центр с тайной целью избежать возможных проявлений недовольства с их стороны, но, говоря откровенно, пользовался Общественным центром весь город. Здесь собирались по субботам и молодежь, и люди среднего возраста, болтали, танцевали. Пожалуй, эти субботние встречи были самым заметным явлением в общественной жизни города. Здесь рассказывались анекдоты, накопившиеся за неделю, здесь договаривались о крестинах, свадьбах и помолвках, здесь сообщали о состоянии здоровья всех больных и выздоравливающих граждан города. В прежние времена, до переворота, Олива частенько захаживал в Общественный центр и горожане относились к нему просто как к одному из соседей. Да так оно и было. А теперь комиссар окопался у себя к кабинете, даже по ночам он почти всегда сидел в полиции «по долгу службы» и не появлялся ни в кафе, ни в клубе (охлаждение между ним и Арройо стало явным), ни тем более в Общественном центре. Но в эту субботу он пришел со своей свитой и без предупреждения. Испуганный оркестр сбился с ритма, бандонеон[3] поперхнулся, пары застыли обнявшись, словно фигурки в музыкальном ящике, когда вдруг испортится механизм.

— Кто хочет танцевать со мной? — спросил Олива. И тут все увидели, что он пьян. Стало тихо. Еще два раза повторил комиссар свой вопрос. Никто не отвечал. Тишина сгустилась, и в этой плотной тишине все — полицейские, музыканты и посетители — услышали, как поет бесстрашный сверчок. Тогда Олива вместе со своими молодчиками подошел к Клаудии Орибе, Она сидела рядом с мужем на скамье у окна. Молодая, белокурая, хорошенькая и довольно бойкая Клаудия Орибе была на шестом месяце беременности и чувствовала такую тяжесть, что передвигалась с большой осторожностью; к тому же врач предупредил ее об опасности выкидыша.

— Пойдешь танцевать? — спросил комиссар и схватил ее за руку. Муж Клаудии — Анибаль, рабочий, — поднялся бледный, со сжатыми кулаками.

— Нет, сеньор, я не могу, — поспешно сказала Клаудия.

— Ну, со мной сможешь, — отвечал Олива.

— Вы что, не видите, какой у нее живот? — крикнул Анибаль. — Оставьте ее в покое! Понятно?

— Я с тобой не разговариваю, — сказал комиссар. — Я с ней разговариваю. И она будет со мной танцевать.

Анибаль бросился на Оливу, но полицейские тотчас же схватили его.

— Вывести! — приказал комиссар. И Анибаля вывели. Рука в форменном рукаве обвилась вокруг широкой талии Клаудии. Олива кивнул — оркестр заиграл нестройно и жалобно. Комиссар вытащил Клаудию на площадку. Все видели, как она задыхалась, но никто не решился вмешаться. Веских причин было много, среди них не последняя та, что охранники вытащили пистолеты — видимо, просто чтоб сдуть с них пыль. Комиссар и Клаудия протанцевали без перерыва три танго, два болеро и румбу. Наконец Олива подвел Клаудию к скамье — женщина была в полуобморочном состоянии, — и сказал: «Вот видишь, смогла же» — и вышел. Этой же ночью у Клаудии Орибе родился мертвый ребенок.

Мужа продержали в полиции несколько месяцев. Олива допрашивал его сам и наслаждался. Врач, наблюдавший за Клаудией, оказался двоюродным братом заместителя какого-то начальника в столице. Воспользовавшись этим обстоятельством, целая делегация видных граждан города во главе с самим врачом отправилась в Монтевидео для встречи с неким сановником. Однако последний ограничился советом: «Мне кажется, это дело лучше оставить. Олива — человек, пользующийся доверием правительства. Если вы будете требовать, чтобы его как-то наказали или даже судили, он начнет мстить. Время сейчас такое, что лучше сидеть тихо и ждать. Посмотрите на меня, например. Что я делаю? Сижу и жду, верно?»

Однако там, в городе Росалесе, Арройо ждать не захотел. После случая на танцах он развернул систематическую кампанию. В понедельник рубрика «Звезды и ты» гласила: «Недалек час, когда некто заплатит за все». В среду говорилось: «Плохо кончит тот, кто бахвалится своей силой перед слабыми». В четверг: «Имеющий власть падет, ему воздастся по заслугам». В пятницу: «Звезды неумолимы — они предсказывают смерть подручному черного владыки».

В субботу Олива сам, собственной персоной явился в редакцию «Колючки». Но Арройо там не оказалось. Тогда комиссар отправился к нему домой. Перед дверью он сказал охранникам:

— Останьтесь здесь. Я сам разберусь с этим сопливым сукиным сыном. С него вполне хватит меня одного.

Арройо открыл дверь. Олива с силой оттолкнул его и, не говоря ни слова, вошел в дом. Но Арройо не упал, он даже нисколько не удивился, только немного попятился. Он вошел в единственную, выходившую в переднюю комнату, которая считалась его кабинетом, и Олива последовал за ним. Арройо обогнул письменный стол с тумбами и стоял бледный, плотно сжав губы. Он не садился.

— Так, значит, звезды предсказывают мне конец?

— Да, — отвечал Арройо. — Я тут ни при чем, так говорят звезды.

— А знаешь, что я тебе скажу? Ты не только сукин сын, ты еще и трус.

— Я не согласен с вами, комиссар.

— А еще знаешь что? Ты сейчас же сядешь и напишешь статью в завтрашний номер.

— Завтра воскресенье, газета не выходит.

— Ладно, в послезавтрашний. Ты напишешь, что звезды предсказывают подручному черного владыки долгую жизнь. Они говорят, что он проживет много лет, счастливый и здоровый.

— Но звезды этого не говорят, комиссар.

— Плевал я на звезды! Ты так напишешь. Сию же минуту.

Движение Арройо было мгновенным. Олива не успел даже сделать попытку защититься или отскочить. Всего один выстрел, но в упор. Широко открыв изумленные глаза, Олива стал опускаться на пол.

— Звезды никогда не лгут, комиссар, — невозмутимо сказал Арройо.

Загрузка...