КАЙЧИ

Перевод с алтайского А. Плитченко

— ...на Алтае поднялась к луне и солнцу большая гора. Шестьдесят шесть сторон ее поросли тайгой густой, как шерсть осеннего валуха. И пролилось у горы сверкающее бело-синее озеро, вода в нем текла и не текла — плескалась тихо... И снежный пик почитая родным отцом, и беломолочную водь признавая матушкой, под кедром с шестьюдесятью ветвями-корнями, у родника животворного, в шестигранной юрте жил старик Кокшин. Голова его; была белей лебедя, а зубы желтей сосновой коры. Не было у него сына-посоха, не было дочери, которую он подарил бы людям и увеличил свою родню... Ездил Кокшин на сине-буром старом коне... — звучал ровный глуховатый голос Кайчи.

В селении ее все так и звали — Кайчи, что значит сказительница, а имя, выбранное родителями, мало кто знал, да и не было в нем нужды.

Она вела, расплетала тропы сказания, и выпуклые незрячие глаза ее уже расширились, раскрылись, обратились вверх, к дымоходу, к звездам, проскальзывающим в теплом воздухе. Кажется, глаза ее вправду видят. И видят они ту сказочную землю, белые воды, могучие леса... Она сидит здесь, а душа ее улетела в волшебные края сказания.

Волосы Кайчи, коротко остриженные, хотя она была незамужней, разметались от воодушевления. Голос, взбудораженный воображением, чувствами, слегка подрагивает. Руки свои, словно показывая просторную свободу сказочных земель, держит она на весу...

— ...сыну единственному, обретенному в старости, дайте самое лучшее имя! Так сказал старый воин, радостно вскочил и, глядя на младенца, возгласил: это кровь моего сердца, это свет моих глаз! Отныне каменный очаг мой не разрушится, угли его не остынут, неподрубленный корень мой не высохнет, род мой на Алтае продолжится!..

Слитные слова Кайчи звучат, текут свободно, будто звенит-говорит речка на перекате — ровно и неумолчно, и слышится в этих словах что-то и величественное, и сокровенное.

А мы — ребятишки — слушаем во все уши, смотрим во все глаза, не пропускаем ни слова, вдыхаем, впитываем сказанное, мы уже вместе с Кайчи в том мире, где песнь кукушки вечно звучит, где листья деревьев вечно зеленеют...

Одно полено гореть не будет, один человек род но продолжит. — Так сказал молодой батыр и стал собираться в дальнюю дорогу. Натянул он сапоги с чугунными подошвами, надел шубу на горностаевом меху, бронзовый шлем засиял на его голове узорами золотыми. Широким поясом опоясался молодой батыр, зеленоватый стальной меч укрепил на поясе, черное, закаленное в огне копье укрепил за спиною, взял лук богатырский со ста зарубками и колчан, полный крылатых стрел. Потряс он уздою узорною, и, точно свет, возник перед ним верный конь...

Сказание продолжается, ширится, разгорается как заря над тайгой, уносит наши ребячьи души в чудесный богатырский мир, светом великим зовет каждого: борись и победи зло, всегда утверждай правду, будь справедливым, будь крепок духом и высок помыслом.

Никто не шелохнется, не шмыгнет носом. Мы позабыли — кто мы, где мы, сыты или голодны, согреты или сжаты холодом, здоровы или больны, радостны или несчастны... А всего-то какой-нибудь час назад мы были совсем другими. В темноте вечерней крались мы к аилу[9] старика Дьорпона, вглядывались зорко, прислушивались сторожко, — так крадется собака к сидящему суслику. Одно слово — воры. Да, да — воры!

Но если поразмыслить — так ли это? Нам надо послушать Кайчи, нельзя, чтобы в этот вечер не зазвучали слова сказания, нам необходимо вновь увидеть батыров, чтобы сердце замерло от восторга, чтобы встали волосы дыбом от страха, чтобы согрелась душа от прекрасных, высоких слов... Но в дырявом аиле Морозной ночью не высидеть и полчаса. Нужны дрова. А где их взять, где найти эти проклятые, эти спасительные дрова! Но надо найти, надо взять — хотя бы из-под носа Эрлик-бия — властелина подземного царства!

Все до щепки подобрала зима, и в этот вечер нашими дровами могут стать только базыру — жерди, которыми придавлены пласты лиственничной коры к аилам, чтобы не свернуло ветром. Только базыру — больше брать нечего и найти негде

Суровые военные годы, трудные послевоенные... Село наше стояло далеко от леса, на себе не больно-то натаскаешь, а лошади... Надо ли говорить, какие были лошади в колхозе и как они израбатывались! Правильно говорится: «Хорошо, когда дрова и вода — близко, а родня — далеко»...


Матери наши косят или снопы вяжут дотемна, а поздним вечером возвращаются в село, несут на спинах сухие разлапистые лиственничные сучья. Бредут они одна за другою, в сумраке похожие на огромные взлохмаченные пятна, бредут, качаясь от тяжести, не в силах вымолвить слова. Не одна надсадилась, износилась в молодые годы, постарела телом, и душою из-за тех проклятых, но спасительных дров.

Зимой председатель отряжал обычно старика Дьорпона для подвозки дров. Но надолго ли хватит бревнышка, соразмерного с силами старика и худой лошаденки! Хорошо, если продержишься хотя бы с неделю. А очередь на подвозку длинная, сегодня Дьорпон бросит бревнышко — следующее почти через месяц. И нет большей радости, чем получить у бригадира лошадь на целый день! Я помню: мать моя и радостная, и расстроенная — бегает от аила к аилу, суматошится, выпрашивает у кого хомут, у кого дугу... Бедность, бедность... У нас нет даже веревки, чтобы приспособить ее как вожжи. Но в конце концов, с миру по нитке — упряжь готова, и мать уезжает по дрова. И нет ее целый день. Вот уже и вечер опустился, я выхожу за поскотину, долго-долго стою, вглядываюсь в темноту, вслушиваюсь — не скрипнут ли сани... Жуткие картины лезут в голову, — вдруг маму придавила лесина, вдруг лошадь шарахнулась и разнесла сани!..

Но вот мать выезжает из темноты — окоченелая, смертельно усталая, голодная, а ее понурая лошадь вся в толстом куржаке. Мать приехала поздно, потому что долго искала сухостойную лиственницу, нашла ее вверху, на склоне, куда ленивому не подняться, подрубила, свалила да еле выволокла на лошади с этакой кручи до саней. Потом долго рубила ствол на сутунки, потом сколько еще мучилась, из последних сил наваливая их в сани. Тяжко ей было, а меня с собой не брала — буду лишним грузом для лошади. Мне же так хотелось поехать за дровами! Я бы сразу стал взрослым. «Дрова привозит, значит — мужик», — сказали бы соседи...

Я помогаю матери свалить сутунки из саней и втащить в сенки нашей избенки, потом веду лошадь в колхозную конюшню. Теперь мы будем каждый день отрезать по чурочке длиной в три маминых вершка, и колоть их будет мама. Колоть надо умело, чтобы получались поленья средней толщины, они горят долго в нашей печурке и отдают много тепла. Если колоть буду я, то поленья получатся тонкие, разные, отлетит много щепок. Такие дрова сгорят как бумага — ни тепла от них толком, ни жара — воды в котле не вскипятить.

И вот в те жестокие годы, я думаю, труднее всех приходилось семье Кайчи. Сама она в пятнадцать лет ослепла от оспы, а мать ее, старушка Чинар, по старости и немощности не могла работать в колхозе. На фронте или в трудармии был отец Кайчи — я теперь уже не помню. Жили в селе дядья и тетки по отцу, но они сами тянули из последних сил, придавленные годами, болезнями, обремененные маленькими внуками.

Добыть топливо в таких условиях очень тяжело. Лишнее дерево сельчане давно сожгли, ни изгородей, ни притонов, ни бань. Работников осталось мало, да и какие работники! А работы не уменьшилось в колхозе. Порою не оставалось времени сена для своей коровы поставить, огород посадить, что уж тут говорить о дровах! Иные уже обпилили углы у своих избушек, рубленных внахлыст, выщипали, обрубили бревнышки срубов.

Без крова, без корма, собачьей рысью бегали коровы по селу, как-то удавалось им перемаять зиму. Были они местной породы, а еще выручало коров большое болото, протянувшееся рядом с деревней: летом пастись там не пускала трясина, и пастбище оставалось на зиму. Весною бессильные, оголодавшие буренки увязали в болоте, их вытаскивали чуть ли не всей деревней, спасали, но после этого у бедняг могло пропасть молоко, мог родиться недоношенный теленок. Я помню, почти каждая корова простуженно хрипела...

И вот мы, мальчишки, крадемся к аилу старика Дьорпона. Сердце стучит как у воробья, не дай бог попадешься — мало того что отхлещут, так еще и позор на всю деревню!.. У нас железная очередь: сегодня добывает дрова Тийин, завтра Диман, послезавтра — я... И никуда не денешься — в иной вечер крадешься... к своему аилу.

Тийин однажды снимал базыру со своего аила, ненароком провалился сквозь трухлявую кору и угодил башмаком в котел, полный молока. Наутро мать по отмягшему башмаку узнала вчерашнего пакостника и секла Тийина, пока рука не устала. Но Тийину это дело привычное. Заживет на нем все как на собаке, а душа у него живучая, как кошка. «Только вот молоко жалко, эх, так жалко... — долго сокрушался он, глотая слюнки. — Но ничего. Зато дослушали до самого конца про батыра Алтай-Буучая!»

Еще на самый крайний случай, дров можно было раздобыть в яме, где жгли для колхозной кузницы древесный уголь. Жутко было спускаться в глубокую, темную, жаркую и угарную яму, но там иногда оставались недогоревшие поленья, головешки. И не столько страшила нас эта яма, сколько старик Юстук, он в любую минуту мог выскочить из своей избушки — громогласный, черный, бородатый. Юстук и прутьями нас охаживал, и на ночь закрывал в душной яме, и обещали мы ему не раз, что сегодняшнее не повторится, а назавтра снова лезли в яму, дождавшись, когда уснет черный старик.

Кайчи была его племянницей, Юстук знал, куда мы таскаем головешки, и сек нас прутом несильно, только для острастки, и не доносил начальству о наших «набегах». Как-то мы стащили его большую деревянную колотушку, которой он бил по обуху топора, когда попадался Крученый комель или суковатая чурка. Кайчи ощупала колотушку, улыбнулась и сказала: «Отнесите ее и больше не приносите. А то, не дай бог, рассердится».

Однажды мы не нашли ни щепки. Сидели и дрожали в промерзшем аиле. Тут вбегает Тийин: «Нашел! Айда, притащим!» Мы выскочили. «А ну, распилим скорее, — прошептав Тийин. — Это базыру от аила нашей Кайчи. Завтра я приволоку из леса такую же жердину, никто и не заметит!..»

Слушать сказание — не значит только наслаждаться. Надо иметь терпение, уметь слушать и ждать. А рассказывать, конечно, еще труднее. Надо быть рожденным для этого, надо не жалеть ни сил своих, ни сердца. Нужен неустающий язык, неумолкающий голос. И чтобы согревать-смягчать его — необходим чай, «живой» чай из Чуи. И потому кто-нибудь из нас должен был приносить с собой хоть щепотку того «живого чая», воскрешающего голос Кайчи. Часто нам не удавалось найти ни щепотки, и голос Кайчи спотыкался, сбивался со стройного хода или срывался в напряженные моменты сказания.

Но вот в душе ее восходит древнее сказание, Кайчи закачалась, закивала головой, задвигала плечами, и речь ее прихотливо зачастила иноходцем, и в голосе ее зазвенела богатырская кольчуга, забренчала чекань подпруг, загремели удила, зацокали копыта об камни, засвистел горный ветер в густой гриве крылатого аргамака!

Она уже видит, как быстрой молнией скачет батыр «по степи желтой, которую и сороке не облететь, по степи серой, которую и ворону не одолеть...» А как мощно, быстро, красиво мчится молодой воин!

— Скачет он чуть медленнее пули горячей, летит он чуть быстрее птицы летящей. Конь его, перемахивая большие моря, кончик хвоста не замочит, перескакивая горы высокие, краешком копыта их не заденет! Предстоящий путь воина не страшит, пройденный путь — память его не отягчает. Лета приход он чувствует по теплу на плечах, о приходе зимы узнает по куржаку на вороте... Заиграл батыр на дудке, песню запел, и полетели за ним тучами живыми птицы, гнезда свои оставив, побежали звери стаями густыми, норы свои побросав. От песни его прекрасной трава на камнях расцветает, от слов его звонких листьями свежими покрывается голый сухостой...

«Эх, если б я был этим батыром! Ну, хотя бы скакал с ним рядом!» — думает каждый из нас.

* * *

Я поныне слышу во сне голос Кайчи, вижу аил Кайчи...

Село наше тогдашнее — горстка избенок без кровель, с крышами дерновыми, поросшими густым бурьяном, — стояло посреди ровной голой долины рядом с чередой древних курганов. У каждой избенки — островерхий аил, крытый пластами лиственничной коры, отпавшей от сухих деревьев. Рядом с аилами — шестигранные тесаные коновязи.

В центре села в окружении избушек — длинный скотный двор. Его поставили тут после организации колхоза, чтобы не подожгли кулаки. На краю села — школа под красным железом. Вот и все.

Жилья такого, какое было у Кайчи, больше в селе не было, да и потом я нигде подобного не видел: избенка и аил поставлены вместе. Представьте — изба в четыре стены, а вместо сенок — аил. Трудно сказать, что хотел выгадать этим хозяин. Но понятно одно — строил он так из бедности, из крайней нужды. Теперь в хозяйстве не было мужской руки, и жилье обветшало, прогнило. Да и у других сельчан дворы выглядели не многим лучше. Но мы, ребятишки, не видели тогда всей этой убогой бедности, нам не было до этого никакого дела. Мы сидели в самой богатой «золотой юрте с четырьмястами сорока четырьмя гранями-сторонами», потому что здесь, у дымящей «буржуйки», сидела наша Кайчи, у которой в лице — огонь, в голове — мудрость, в душе — тепло и любовь...

Мы не сводим глаз с крупного, сурового лица Кайчи, освещенного пламенем железной печурки. Глаза наши неотрывно смотрят на рот Кайчи, на ее темные губы. Вот они размыкаются, обнажая крепкие белые зубы. Кончиком своего большого языка Кайчи медленно облизывает губы. Сказание продолжается. И в загадочном полумраке звучат такие точные, сверкающие, драгоценные слова. Нам уже кажется, что Кайчи не человек, не такая, как все, что нет у нее крови, которая может пролиться, нет души, которая может прерваться, — она сама из тех сказаний, которые живут в ней. Кайчи запечалится — мы печальны, разгневается — нас сжигает гнев, она воодушевлена — мы ликуем, а если призовет — встанем как один!.. И не раз кто-то, отвернувшись, чтобы не видели, смахивал рукавом непрошеную слезу.

Дрова давно догорели в печурке, вода в ведре подернулась льдом, в углу, замерзнув, замычал теленок; а мы ничего вокруг не видим и не чувствуем. А когда возвратимся домой, ох и крепко же достанется нам от матерей: «Что это за ребенок! Где ты пропадаешь ночью? Скучает по тебе тальниковый прут! Завтра выдеру!» Пускай, можно и потерпеть... А все же хороший это был обычай — не наказывать ребенка вечером или ночью. Мать поругает, погорячится, а к утру, глядишь, и позабудет или простит.

Голос Кайчи нарастает, он дрожит, исполняется волнением, становится гулким, раскатистым. Лицо ее краснеет. И уже не слова это, а падающие с горы камни — они несутся вниз, подпрыгивают, сталкиваются, раскалываются и увлекают за собой другие камни со склона. Слышится звон мечей, хруст копий, острый свист стрел, громкое ржание коней, боевые кличи, возгласы, слышится тяжкий стон раненых:

— Конская кровь в долине — глубиной до холки коня, богатырская кровь в той битве пролилась-поднялась до стремян. Горами лежат убитые кони, курганами высятся тела богатырей!.. И вот лук свой могучий, сделанный из рогов архара и оленя, начал батыр натягивать вечером и пустил на красном рассвете стрелу. Лук от выстрела вспыхнул, задымился, крылатая стрела ушла, пламенея кованым наконечником. Но ударила она в голую грудь черного врага и сломалась, точно попала в камень, коснулась открытой груди недруга и соскользнула, точно попала в зимний лед! И тогда два богатыря уцепились за воротники, вцепились в плечи, шесть дней борются — вся земля огнем занялась, семь дней ломают друг друга — низ Луны загорелся. Когда падают, падают богатыри вместе, когда встают богатыри, встают вместе. Скалы-увалы растрескались, стали степями, равнины-долины взбугрились, стали горами. Птицы улетели, бросая птенцов, звери убежали, бросая зверенышей. Стоящее дерево — стоя сломалось, лежащий валежник — лежа перевернулся. По широкой долине идут они, бодаясь, как быки, по просторной равнине мечутся они, сшибаясь коленями, как верблюды. В мягкой земле утопают до колен, в твердой земле проваливаются по щиколотку. Пыль земная поднялась до небес, облака небесные опустились на землю. Семь лет дерутся — никто не уступает, девять лет сражаются — ни один не сдается...

Как нам хотелось быть похожими на батыра, у которого на крепкой спине могли пастись пятьдесят косяков коней, а на широких плечах шестьдесят овечьих отар, на батыра, который встал на сторону обездоленных, защитил правду и родину, одержал верх над захватчиком врагом! Тогда бы мы этого фашиста ненавистного схватили бы за грудь, за горло и — раз! — опрокинули на колено, — два! — ударили о грудь, — три! — подняли, окунули в тучу грозовую и ударили бы его об островерхие скалы родного Алтая. Пусть до капли выльется кровь его черная, пусть пропадут мысли его злые! Мы бы прах его развеяли по песчинке, чтоб никогда не ожил, чтобы вновь не возродился! И тогда наши отцы, братья, дядья возвратились бы на родину, на Алтай, и зажили вольно и прекрасно: там, где есть сухостой, аилы поставили, там, где травы густы, пасли бы свой, честно заработанный скот. Множились бы, жили в покое и достатке, и больше бы к нам не забредал хищный волк, оседлав свой длинный хвост, не заходил бы злой недруг-захватчик, выставив вперед свою острую пику...

А иногда, слушая Кайчи, мы хохотали до слез. И как не засмеешься, когда рассказ идет о Тастаракае-простаке. Едет он, седлом прогнившим поскрипывает, погоняет свою клячу тальниковым прутиком. Глаза у Тастаракая слезятся, из носа капает. И любимое его присловье: «Жил я на подоле великого народа — ничему не научился, обретался я на воротнике большого народа — ничего нового не узнал». А после, глядишь, Тастаракай-простак всех врагов победил, всех умников в дураках оставил! Недаром говорят: «Под рваным потником может бежать аргамак, под драною шубою может ходить батыр».

* * *

Мы слушали нашу Кайчи осенью после уборки урожая и долгою зимой. А весною, как только появлялись первые проталины на полях, нас захватывали дела совсем не легендарные: мы собирали редкие прошлогодние колоски, а там — просыпались суслики, и пока они не растрясли зимний жир, надо было ставить капканы, выливать их из нор.. Зеленое лето приносило свои дела, свои заботы — вылезали на свет, подоспевали десятки съедобных трав: слезун, кандык, колба, пучки... Потом — ягоды, а после вообще забывали про все — подходили кедровые шишки.

Но хотя и захватывали нас с головой дела теплого лета, только поставим капканы, только сделаем передышку, возвращаясь в село с ведрами, полными кислицы, — обязательно кто-нибудь вспомнит о богатырях и своими маленькими словами начнет рассказывать, вспоминать их битвы. А иной раз кто-нибудь из мальчишек вскочит, расставит ноги, подбоченится, ударит себя в тонкую грудь: «Я — несгибаемый Маадай-Кара! А ну, кто из вас попробует сдержать мою руку, усмирить мой дух!» — «Ты, сморчок, — Маадай-Кара?! Я — могучий Алтай-Буучай! Выходи на бой!» — сразу же найдется соперник. Схватятся они бороться в шутку, биться мечами-палками, но скоро распалятся, тут уже недалеко и до серьезного «сражения» — у одного пошла кровь из носа, у другого затрещала единственная рубаха... Но это — малыши, а старшим, подросткам, с весны до осени глубокой было не до сказаний: работа, работа и работа, заботы, заботы и каждый день новые заботы. А если выдается свободный час, то спать, спать, набираться сил для нескончаемой работы...

* * *

...Помню, помню как сегодня: гоню я теленка домой из-за поскотины, с болота. Теплое, красновато пламенеющее солнце важно опускается на покой за моею спиною. А впереди меня по земле, по травам скользит, качается моя тень, широко размахивает тальниковым прутом. Она видится мне такою длинною, такою большою, что может укрыть собой всю нашу деревню, И тут отчего-то меня обуяла радость, восторг, все во мне вспыхнуло, возликовало! Я громко закричал и пустился бежать что есть духу, оседлав хворостину — это мой крылатый, кроваво-гнедой конь, а тальниковый прут в руке — это мой богатырский меч, длиною в девяносто девять саженей, этот меч, обернувшись направо, я наточил об солнце, повернувшись налево — заострил об луну... И бегу я, бегу, размахивая своим мечом над головками полевых цветов, и цветов подо мною больше, чем звезд в летних небесах. Мой теленок, радостно взбрыкивая, несется впереди меня, и я — сын человеческий — ничем от него не отличаюсь! А вокруг разлилась яркая, ясная предзакатная зелень, лицо овевает ласковая прохлада, и я впервые чувствую землю моей матерью, такой же ласковой, как она, такой же заботливой, как она. И я впервые чувствую себя человеком, чувствую, что вырасту на этой земле богатырем... Где оно теперь, то травяное, восторженное Детство? Где мои бессмертные богатыри, в жизнь которых я верил, как в собственную жизнь?.. Теперь на той окраине моего села не увидишь разлива цветов, там и трава толком не вырастает — начисто вытаптывает и сгрызает ее многочисленный скот, и обширное болото почти высохло — леса все редеют и редеют и не могут уже копить и удерживать снег. И не ходят стадами в глубине болота гордые журавли, которые кликом своим будили нас в детские годы. Да что журавли, там теперь и крякву редко услышишь... Но живы, живы мои богатыри! Я верю им, они — во мне! Они были всегда, они сражаются сегодня, они никогда не исчезнут!.. И я никогда не забуду, как бежал по цветущему звездному полю, как впереди меня летела моя огромная тень, как я впервые почувствовал землю эту матерью своею, почувствовал себя растущим богатырем...

* * *

Помню один год, когда я слушал сказания Кайчи и весною, и даже летом. Видно, был тогда совсем еще маленьким — капканы ставить на сусликов не хватало сноровки, а выливать их из нор — силенок. И был я в той золотой детской-поре, когда жизнь наполнена играми, мечтами, воображаемыми делами, а время обыденных забот еще не подошло.

Кайчи нисколько не смущало, что я такой маленький, она изо дня в день рассказывала мне, малышу, свои длинные, сложные, многотрудные сказания. Садилась она обычно на солнышке у раскрытых дверей аила. Мать ее дома бывала редко. Может быть, старушка уходила на какие-то посильные для нее работы, может быть, ходила по гостям и просиживала там, как ведется, за долгими разговорами с такими же старушками.

Мы с Кайчи утром отпиливали две чурочки, потом я приносил из речки воды, ходил два раза и нес по полведерка, да еще к вечеру пригонял к аилу двух ее телят.

И Кайчи рассказывала, рассказывала, видимо, радуясь, что у нее есть — пусть один, пусть маленький, но зато такой восторженный и доверчивый слушатель: рассказывая, она, конечно же, испытывала удовольствие, как певец от самой песни, как плясун от самой пляски. А может быть, она рассказывала сказания просто для себя, чтобы не забыть деталей, чтобы не утратить мастерства.

Однако были у нее и слушатели-любимцы, тот же Тийин. Бывало, все мы уже в сборе и давно готовы ее слушать, но она не начинает, ждет Тийина. А он мало ли из-за чего может задержаться: колоски ищет, как суслик, или матери-старушке помогает вязать снопы, чтобы она дала норму и выдали ей нормальный паек...

Кто-нибудь не выдерживал и бежал к Тийину домой — вдруг он вернулся и сидит там просто так. Но где там!

Наконец Тийин прибегал сам — запыхавшийся, с виноватыми глазами. Если бы он родился собакой, то вилял бы хвостом без остановки. Прибегал, садился позади всех, ему бы к огню, но там уже нет места, прикрывал Тийин замерзшие, покрытые коростами ноги полами своей драной шубейки и тихо говорил: «Собрал маленько колосков и ждал темноты, чтобы объездчик не заметил...»

— Ничего-о, — махнет рукою Кайчи. — Сперва пообедай, а потом беседуй... Так на чем мы вчера кончили, Тийин?

— Скот наш белый, переполнивший долины, погнал враг, погоняя плетью. Народ наш, не умещающийся на Алтае, повел захватчик, ударяя мечом. Аилы наши сгорели. Очаги — разрушились. Пепел развеялся по ветру, — выпалит одним духом, как заученный урок, Тийин.

— Умница ты у меня, Тийин! — обрадуется Кайчи и поведет сказание дальше — передние стада ели траву, задние стада — оставшиеся коренья. Люди, идущие впереди, валили сухостой и разводили огонь, люди, идущие позади, пни выкапывали и кое-как согревались. А на родине их, там, где пасся скот, — бурьян вырос, там, где люди жили, — осинник встал...

Кайчи рассказывала, обратив свое лицо поверх наших голов в сторону Тийина. И что тут странного — всякий сказитель ищет ученика, старается найти себе замену, воспитать последователя. Смотрит — кто посмышленее, кто живее воспринимает, ярче представляет, лучше запоминает деяния богатырей. А что, если из нашего Тийина выйдет великий кайчи-сказитель, которого узнает и будет уважать весь Алтай?!

Кайчи относилась к нему с особым вниманием, ведь иной и слушает, раскрыв рот от восторга, а стоит спросить — двух строчек не помнит. И потом, если бы сказители таили свои мудрые и прекрасные слова, то как бы сказания их дошли до нынешних времен, не позабылись бы, остались живыми?

Видно, и меня тоже как-то выделяла Кайчи. Иначе зачем мне одному она рассказывала такие большие, во многие тысячи строк, многотрудные поэмы, тратила столько души и сердца!

Сказитель — это судьба.

Потому и говорят: если начал сказание, обязательно надо закончить, досказать. Иначе оно не даст тебе покоя, а батыры, живущие в нем, будут приходить по ночам, грозить, лишать сна, а могут и лишить жизни…

* * *

В иные дни Кайчи мне просто пела песни. Я досадовал, я ждал слов о героическом, сказочном мире, а тут обыкновенные песни, какие может петь всякий.

Но после, вслушавшись, почувствовав красоту мелодии и слов, я сидел завороженный, надолго замерев от удивления.

Пусть от шубы моей овчинной

Лоскут останется на Алтае,

Пусть от песни моей негромкой

Отзвук останется на Алтае.

Пусть от шубы моей козлиной

Клочок останется на Алтае.

Пусть от думы моей заветной

Словечко останется на Алтае.

Голос у Кайчи был незвонкий, ненапевный, простой. Но пела она своим простым голосом свободно, ровно, точно шумел ветер — легко и просторно, точно рокотала речка по камешкам — безостановочно, беспрерывно. И пела она не для кого-то, чтобы кто-то послушал, насладился, похвалил ее. Она пела для себя. Пела свою душу, свои радости, свое горе, а может быть, и свою любовь, ведь была она тогда молодою.

Износилась у меня шуба.

Застыла я под синим небом.

Покинул меня любимый.

Чем теперь я согрею сердце…

И была в ее голосе непостижимая нотка, она влекла, она захватывала всего человека. Слушаешь и сидишь перед нею, боясь шелохнуться, спугнуть, потревожить в душе какую-то завороженность. Не было на Алтае такой песни, которую бы не знала Кайчи. Но больше всего она пела о наших отцах, братьях, земляках, ушедших на фронт, в огонь, под пули. Я слушал ее, и сердце мое холодело.

Почему это кобылка моя.

Быстроногая кобылка моя

Захромала и понурилась?

Где вы, братья мои заботливые.

Каждый день я с вами виделась,

Сколько лет уже не виделись!..

Пела Кайчи. Пела, а сама всегда что-нибудь делала — чистила котел, мяла овчину или даже шила. Сейчас думаю, как она, слепая, могла шить? Но я помню — не раз вдевал ей нитку в иголку. Вот сидит она у аила на солнышке, шьет шапку, поет негромко, и песня ее и теперь звучит во мне.

Елка, береза, рябина...

Кто знает, что жарче горит.

Дни нашей жизни грядущей...

Кто знает, какие они?

* * *

Надо рассказать и про матушку Кайчи. Звали ее Чынар, была она из рода Очы, светлолицая, щупленькая, легкая, как синица, ходила она по селу. Говорят — «человек с живым сердцем, с живыми костями», вот таким человеком и была старушка Чынар, названная по имени дерева, которое не растет на Алтае.

Была она остра и легка на язык, каждый день своей жизни работала, была всегда ударницей, стахановкой, а к закату своему не скопила ни богатства, ни славы. Много за долгую жизнь повидала она горя — теряла детей и родных, и хотя от всего этого усохла, износилась, но как была в молодые годы, так и осталась неустанной говоруньей, шутницей, веселым и общительным человеком.

Встретятся две женщины, и одна другой жалуется: «Сколько я сегодня не успела сделать!» — «А почему?» — «Да утром ко мне зашла старушка Чынар, завела свои байки да прибаутки, я и не заметила, как весь день просидела». — «Вот и у меня вчера, — жалуется другая, — тоже все в доме остановилось. И все из-за нее. Заглянула на минуту в аил Кайчи, заслушалась ее матушку, еле сама себя под вечер домой привела!»

Кайчи рассказывала нам героические сказания, а ее мать — легенды, предания, случаи из жизни, простые короткие сказки — особенно про птиц и зверей. Послушать, как рассказывает старушка Чынар даже всем и давно известные сказки — было огромным удовольствием. Ведь иной человек как ни старается, а слушать его одно мучение, сидишь как пень, «с застывшим сердцем, с прокисшим лицом». А то же самое расскажет старушка Чынар — катаешься от смеха или горюешь да слезу смахиваешь рукавом.

И о чем только не узнавали мы от старушки Чынар, о земле и небе, о том, как алтайцы научились петь и рисовать, о том, как алтайцы защищали родину от врагов. Чынар даже бралась объяснять нам — почему идет дождь и снег, почему день сменяется ночью, а зима — весною. И все она толковала по-своему. Скажем, почему на луне темные пятна? Чынар объясняет: «В давным-давно истекших веках, когда не было еще ни нас, ни дедов, ни дедов наших, прадедов, появилось на земле семиголовое чудовище Дьелбеген и стало пожирать людей. Горе невиданное, беда неслыханная — не спрятаться, не убежать от Дьелбегена, а про то, чтобы одолеть его, — и говорить нечего. Жрет он, никак не насытится, вот-вот на земле не останется ни единого человека! Луна и Солнце сжалились над людьми, порешили забрать Дьелбегена с земли к себе. Сперва подошло Солнце, но от страшного жара вскипела вода в озерах, запылала тайга. Быстро поднялось Солнце, Луна к земле приблизилась. Тут же замерзло все, закоченело, но от холода можно было спастись, спрятаться. И тогда Луна схватила семиголового Дьелбегена, подкараулив его у проруби, когда он подошел с ведром воды набрать. Страшно заорал людоед, уцепился за куст тальниковый. Вот и чернеет он с тех пор на Луне: стоит там Дьелбеген — в одной руке у него ведро берестяное, в другой — куст тальниковый, выдранный с корнями. Орет семиголовый, просится обратно на землю, но Луна его никогда не отпустит...

И ещё, никто лучше Чынар не разбирался и не помнил родословных сельчан. Она могла перечислять каждому из нас предков до седьмого колена и по отцу, и по матери. «А когда все же я родился — зимой или детом?» — спросит кто-нибудь, тогда ведь бывало, что в сельсовете записывали дату рождения, как говорится, с потолка, и оставалось только удивляться — старший брат по документам оказывался моложе младшего.

«Когда ты родился? Ты родился, сынок, раннею весною, в Пятнистом месяце, — скажет старушка, чуть подумав. — В то утро выпал снег не глубже воробьиного следа. На нашу коновязь садилась сорока. А днем к нам в гости приехала моя старшая сестра. От белоголового бычка, что мы резали на зиму, немного оставалось мяска, я гостью угощала... Сейчас тебе сорок четыре. И родился ты всего на семь дней позже Чайкаша из рода Кобяк...»

Старушка Чынар рассказывала нам о действительно живших алтайских героях, но всегда наделяла их необычными, сказочными свойствами. Вот как мне запомнилась ее легенда об Ескус-ууле:

«Степной волк Тукей напал на Алтай. Думал он, что скот пасется тут без хозяина, а народ живет без вождя. И воинов у Тукея было больше, чем деревьев в густом лесу. Но смело встретил его воин Алтая Ескус-уул, храбро с ним бился, не давал степному волку Тукею грабить Алтай.

Была у Ескус-уула сестра, невиданная красавица Алтын-ай, и ни у кого в трех мирах не было таких глаз, как у нее. Горели они как две яркие голубые звезды. Алтын-ай с вершины горы отчетливо видела далеко в долине тянувшийся по дну речки конский волос, видела она, как за двумя дальними перевалами сидит у костра на белой кошме степной волк Тукей, а слуги зажаривают для него свежую печень и почки четырехгодовалого валуха. Зоркие глаза сестры помогали брату устраивать удачные засады, заставать врага врасплох и всегда ускользать от погони. Однако глаза Алтын-ай таили и большую опасность — видно их было отовсюду даже среди бела дня. И красавица сестра всегда жила с закрытыми глазами, а когда надо было их открыть, прикрывала ладошками.

Про красавицу Алтын-ай прослышал враг Тукей. Много раз через посыльных передавал он Ескус-уулу, что желает с ним породниться, и на всех перевалах, и на тропах в узких ущельях оставлял письма об этом, И грозил Ескус-уулу, что, пока не получит в жены красавицу Алтын-ай, не уйдет с Алтая, будет грабить и убивать народ, вырезать стада до последней головы, жечь аилы и тайгу.

«Лучше погибну, чем отдам тебе сестру!» — отвечал ему вони Ескус-уул.

Однажды он после удачного ночного набега проспал до полдня, а когда проснулся, увидел — сидит, возле него сестра и от скуки ловит оводов. Поймает, воткнет в овода сухую травинку, отпустит и следит, как он летает.

— Перестань, — сказал Ескус-уул, — узнать могут.

Алтый-ай в ответ только рассмеялась.

А в это время на высоком перевале стоял Тукей со своими воинами. Вокруг до края земли было тихо, безлюдно; спокойно. Но вдруг увидел Тукей на луке своего седла овода, проткнутого сухой травинкой.

— Э-э, да тут есть кто-то! — оживился степной волк.

— Может быть, и есть, но как поймать его в такой густой тайге? — осторожно заметил стремянной Хара-Бюре.

— Сейчас поймаю! — взъярился Тукей. — Несите мой лук.

Старый оруженосец Лапсан-Сурен исполнил приказание.

Лук у Тукея был необычный, выпускал он сразу сотню отравленных стрел, и всегда хотя бы одна стрела поражала что-нибудь живое.

И вот враг Тукей натянул свой лук до последнего седьмого крючка и нажал на спуск. В сто разных сторон со свистом улетели сто отравленных стрел!

Ескус-уул в это время лежал на спине, протирая сонные глаза, и смертельная отравленная стрела ударила его в живот.

— Говорил я тебе, сестра, — сказал он, вытащил стрелу, превозмогая боль, сошел по склону и увидел внизу на перевале Тукея с воинами.

Но не взять врага — весь он в толстых кольчугах.

Свистнул тогда Ескус-уул. Злобный недруг повернулся к нему, ворот его кольчуги на мгновение раскрылся, шея обнажилась на два пальца, и успел Ескус-уул пустить во врага крылатую свою стрелу — вонзилась она с хрустом в шею врага.

Ескус-уул из последних сил добрел до сестры, поднял ее на руки, сказал: «Лучше умрешь с братом, чем достанешься врагам». И бросился с нею со скалы...

Тукей до заката кричал, мучился, проклинал себя, что пришел на Алтай, что сразу не ушел с Алтая. Для него отняли у пленниц двух младенцев, зарезали и приложили к его ране. Но и это не помогло. Истек степной волк кровью и к ночи умер... Стремянной Хара-Бюре отыскал тела брата и сестры, подивился их храбрости и решительности, и приглянулись ему косички Ескус-уула — сверкали они, точно песком золотым усыпанные. Хара-Бюре отрезал косички и сунул себе за пазуху...

Наконец полсотни воинов — всё, что осталось от войска Тукея, — добрались до белого шатра великого Богдо-Гегена. И Хара-Бюре, чтобы оправдаться и похвалиться, показал ему косы Ескус-уула.

— Так вот почему не удался ваш поход, — произнес Богдо-Геген. — Вы убили батыра, которому Вечное Небо предопределило стать повелителем земли. Теперь отрежем вам головы, чтобы никто не знал и не помнил такого позора...»

Вот какая она была — старушка Чынар, матушка нашей Кайчи.

А сколько она знала загадок! Как изводила нас загадками! И после мы вместе с нею так хохотали, что кора едва не слетала с аила...

* * *

В то лето, когда я был единственным слушателем у Кайчи, она мне сказала:

— Возле кузницы пилили дрова. Тетушка говорит — там березовый комель остался. Пойдем, своди меня туда.

И мы пошли. Я нес пилу, Кайчи держалась за мое плечо. Кузница стояла недалеко, за поскотиной. И мы сразу увидели крученый комель...

С ранней весны наши матери тут распиливали березовые бревна. Это моя мать возила их сюда всю зиму. Распиливали березы для газогенераторных тракторов. Казалось, люди не работают, а играют, как дети, — чурки отпиливают коротенькие, с вершок и раскалывают их на маленькие, игрушечные полешки. Но я-то знал, какая это трудная работа — мать всегда возвращалась от кузницы затемно и все держалась за спину, не в силах выпрямиться...

Мы с Кайчи распилили комель, взяли под мышки по чурке и пошли домой. Радовались — дров теперь хватит дня на три и достались они так легко!

У поскотины нас нагнал всадник. Был он чернолиц, густобров. На выгоревшей гимнастерке поблескивали медали.

— Кайчи, постой! — сказал он негромко и взмахнул рукой.

— A-а, это вы, дядя! — обрадовалась Кайчи. — Слышала, что вернулись вы живым-невредимым. Какая это радость для вашей семьи, для всех нас. Приходите в мой аил. К вам мне не добраться...

— Зайду... выберу время... потом... М-м-м, слушай, Кайчи, ты больше не собирай народ, не рассказывай свои сказки-прибаутки, — сказал мужчина бесцветным голосом. Глаза у него были усталые, запавшие и болезненно блестели. — Мальчишки к тебе бегают... Дрова таскают... Жалоба на тебя в сельсовете. А знаешь, время сейчас строгое. Не до твоих... он опустил голову, словно сделал что-то нехорошее, тронул поводья и, ни разу не оглянувшись, скрылся за высоким бурьяном.

Кайчи так ошеломили слова всадника, что она не нашла сил сказать что-то в свое оправдание. И на лице ее застыл страх. Уронила она березовую чурочку, но даже и не заметила этого.

И умолкла Кайчи.

* * *

Я подрос, уехал учиться в город. Бывая дома на каникулах, изредка заходил к Кайчи. Видно, находились дела, которые тогда казались мне важнее... Я слышал, что она рассказывает героические сказки свои теперь только близким людям, среди которых был Тийин.

Потом меня призвали в армию, прослужил три года, вернулся домой, а там — снова поступил учиться. К Кайчи заходил от случая к случаю.

Стоит только кашлянуть или задышать погромче, и она узнавала меня, радовалась, говорила:

— Ну, садись-садись, говори-рассказывай, какие новости в нашей стране, где все как в сказке: взглянешь на север — вечные снега сверкают, посмотришь на юг — вечно зеленеет листва, обернешься на восток — солнце утреннее восходит, посмотришь на запад — там уже ночь наступила... — Кайчи говорит и на ощупь ищет щепки у железной печурки. — Дружно ли, мирно ли живут люди? Всем ли хватает еды и крова?

Расспросит она, потом расскажет о своей жизни, а порой, воодушевившись, начнет одно из сказаний. Слушаешь да и не заметишь, как пролетел день...

В те годы Кайчи уже жила одна. Мать ее по старости умерла. И той необычной избенки с сенями-аилом не было. Она каким-то счастьем угодила на место будущего скотного двора, и колхоз перевез избенку, настелил новый пол, а вместо аила, крытого трухлявой корою, поставил круглую юрту из толстых жердей, промазанных коровьим навозом. Но представьте только, как тяжко ей жилось — одинокой, слепой. Хорошо хоть у ее теток выросли внуки. Это они заботились о Кайчи, носили ей воду, косили сено для коровенки, прибирали в избе.

Изредка прибегали тимуровцы, пилили дрова, складывали поленницу, убрали навоз в сарайчике. Но теперь дети не собирались у очага в новой юрте Кайчи, потому что появились новые, более интересные, занятия: сборы, танцы, книги, кино, радио, телевизор, клуб... А кому надо — есть книги про алтайских богатырей — бери и читай себе. Откуда могли знать ребята, что услышать сказания из уст Кайчи в тысячу раз лучше, если сказание в книге можно сравнить с картой звездного неба, то звучащее слово Кайчи — само звездное небо — живое, настоящее, единственное...

* * *

Удивительною была память Кайчи. В одном сказании тысячи и тысячи строк, а она помнила чуть ли не три десятка таких сказаний. И никогда не путала имен богатырей, их жен, родственников, сподвижников и врагов, помнила масть каждого аргамака, суть и последовательность богатырских подвигов, чередование и переплетение всех событий, названия речек, пригорков, долин и неохватное множество всего другого... По-разному звучали ее слова, одна и та же история могла величественно и торжественно развернуться, взойти как могучий рассвет над горами, а могла протянуться вяло, обыденно. Это зависело не только от настроения Кайчи, от меры ее вдохновения, это зависело и от слушателей, от всей обстановки.

Она знала и могла назвать более тысячи имен реальных, когда-то живших героев алтайской земли, защитников родины от бесчисленных врагов, она знала, из какого они рода, где жили, кто их родители и какие деяния совершили герои.

В четкой последовательности помнила Кайчи названия всех долин, перевалов, переправ, ущелий, больших и малых рек — основных путей по Алтаю. Это было невероятным, если вспомнить, что у нас даже маленький ложок или пригорок с юрту имеет свое имя. Такое знание было бы удивительным даже тогда, когда человек приобрел бы его путешествуя, проехав Алтай вдоль и поперек, или же прочитал обо всем и выучил все по книгам. Что же говорить о Кайчи — она собрала все сама, слушая людей и навсегда запоминая...

— Пятнадцати лет я ослепла, от оспы, но не забыла свет солнца и луны, лица людей, облик животных и птиц, вид растений, — говорила она, оглаживая короткие, белые, как у зимнего зайца, волосы. — Знаю, что лес и трава — зеленые, небо и вода — синие, ночь — черным-черна, как горе, а радость — светла и радужна... Помню, лошадь у меня была желто-пегая, и летела я на ней по полю с ветром наперегонки...

* * *

Я сейчас понимаю, Кайчи была для нас, мальчишек военной поры, — литературой, музыкой, театром. Она не просто воспроизводила традиционные тексты сказаний, она их творила, мы всегда были свидетелями и соучастниками таинственного и великого акта творчества. И одной из составляющих этот акт, живой средой, чутко отзывающейся на каждое слово, интонацию, жест сказительницы, было наше воображение — разбуженное и возбужденное. Кайчи с каждым вновь прозвучавшим словом все полнее входила в мир высоких деяний, в мир могучих и чистых чувств, в мир богатырей, и мы, не отставая, следовали за нею.

И не нужен был дворец-театр, сцена, залитая огнями, прихотливые декорации, не нужна была искусно подобранная музыка, нарядные костюмы актеров. В убогом аиле театр весь состоял из Кайчи, ее звучащего слова и нашего разгоряченного воображения.

Вот мы сидим — очарованные, и в нас вырастают все новые и новые картины мирной жизни и сражений, в нас рождается любовь и ненависть, это мы бредем пыльной дорогой поражений, это мы летим над горами родины на крыльях долгожданной победы!..

Сараюшку дожгли еще в прошлую зиму, и теперь в особо морозные ночи старушка Чынар впускает корову в аил. Мы не замечаем этого, не слышим, как шлепает корова свою «лепешку», не видим, как вскакивает мать Кайчи и торопливо замазывает одну из многочисленных дыр в стенке аила. Мы ничего, не замечаем, мы уже не артисты в театре Кайчи, мы — сами герои ее поэм. Это именно я — старый батыр Алтай-Буучай, это меня и мой род хотят покорить братья-волки Аранай и Шыранай, и это мне жена-изменница предательски бросает под ноги скользкий коровий послед, чтобы я упал перед врагами...

Это я — один из сирот Ак-Kaaнa — скитаюсь по горам и долинам в поисках глотка молока, униженный, обездоленный...

Это меня — молодого батыра Кезюйке — обманом бросили в яму, и это я оттуда, с глубины в девяносто девять саженей, пою-взываю к пролетающим лебедям, чтобы они донесли мои слова ненаглядной красавице Байан-Слу...

Сказание окончилось.

Долго сидит Кайчи — опустошенная, усталая, но в то же время во всем ее облике светится какое-то радостное облегчение, великий покой. И мы долго сидим, не в силах шевельнуться. Мы медленно возвращаемся на землю из сказочного мира, ощупываем свои лица, смотрим в треугольник дымохода на замерзшие звезды, вздыхаем, и каждый из нас думает о своем. Но всем нам кажется, что жизнь наша будет бесконечно длинной и желанной. И душу переполняет желание жить, любить, творить добрые дела, мы видим единственный путь — надо быть честным и справедливым, бесстрашным и гордым... Впереди нам видится море жизни, светлые перевалы лет... борьба... терпеливое ожидание... счастье. Мы понимаем, чувствуем, зачем родились и что нам предстоит свершить в жизни...

* * *

Гомера знали с давних времен по всей земле. Нашу Кайчи знали люди только одной маленькой алтайской долины. Гомер отделен от наших дней хребтами веков. Кайчи жила рядом с нами, была нашей современницей. Но сказания ее, и ученые не исключают такой вероятности, появились, возможно, раньше величественных поэм Гомера. И вот слепая женщина сохранила и донесла до нас древний дух народа, духовный опыт народной жизни, явила нам олицетворенные понятия Правды, Доброты, Красоты и Мудрости. И вместе е этим бережно передавала нам нашу родную алтайскую речь, наш язык — отточенный, чеканный, полнозвучный, отмытый, как золото, от пустого песка, закаленный в мытарствах и лишениях, освещенный, радостями всех веков и путей...

В Москве в Литературном институте имени Горького читала нам курс античной литературы профессор Тахо-Годи. Она, выяснилось, в годы войны работала в пединституте, эвакуированном из столицы в Горно-Алтайск. Статная, пожилая женщина, она читала нам гомеровские строки на древнегреческом языке. Интересно, сколько человек знает теперь этот язык?..

«Послушайте, — говорила Тахо-Годи, — как соразмерны эти строки с ударами морских волн». И, закрыв глаза, плавно взмахивая руками, взволнованно, глубоким голосом она произносила гекзаметры Гомера.

А в ритмике наших сказаний, кто знает, может быть, в ней запечатлелось чередование долин, перевалов, горных хребтов и вершин, чередование веков?..

Помню, во время экзамена я сказал, что Одиссей очень схож с алтайскими батырами, и в доказательство тому соотнес Сциллу и Харибду с расходящимися и сходящимися скалами алтайских сказаний Дьер-Дьюмар и как батыр их преодолевает. Профессор попросила прочитать какой-нибудь отрывок из сказания. И я произнес первые пришедшие в голову строки!

Кайыр тууга чыгскагар,

Тайагаар болгойым, — дейт,

Канду дьуга кирзегер,

Куйагаар болгойым, — дейт…

Она вскинула руку, и я тут же перевел сказанное;

Будете переваливать горы высокие.

Готов стать вашим посохом, — говорит.

Вступите в битву кровавую,

Готов превратиться в вашу кольчугу, — говорит...

Такую клятву, наверное, давал верный стременной своему предводителю-богатырю в начале долгого и трудного похода...

Многие народы окружили уважением и возвеличили на всю страну своих народных певцов-сказителей — манасчи, джангарчи, олонхосутов...

А Гомер маленькой алтайской долины — наша Кайчи прожила незаметно, без внимания. Никто из нашего села не записал ни одного сказания Кайчи...

А я? Я тоже.

Не получилось из нас сказителей. Тийин, правда, пытался рассказывать, но потом стал трактористом. До сказаний ли ему теперь? Весь день в работе, в грохоте, в лязге, а ночью надо спать. А если не сказываешь, не совершенствуешься, то сперва забываешь подробности героических поэм, а там и вовсе забрасываешь это занятие...

* * *

Я ни в чем не хочу винить того усталого человека, который словами своими так напугал Кайчи, что она умолкла и перестала собирать нас в своем ночном аиле. Он был председателем сельсовета недолго, вскоре умер от ранений, полученных на войне. Был он награжден орденами, медалями, отважно защищал Родину, пролил за нее кровь, умер за Родину. И лет ему тогда было немного — не больше тридцати. Наверное, он перед атакой чувствовал себя алтайским батыром и не раз повторял про себя слова: «Конь — не из золота, когда-нибудь да падет, богатырь — не бессмертен, все равно когда-нибудь да погибнет». А может быть, и другими словами воодушевлял себя: «Горстке костей моих не все ли равно — где лежать? Каплям крови моей не все ли равно — где пролиться? Пусть же тело мое лежит там, где погибну, пусть же душа моя останется там, где я родился!»

Не о его ли ненависти к фашистам пела наша Кайчи:

«Не взял я и сломанной иголки из того, что тебе завещал отец, не крал я ласку, предназначавшуюся тебе матерью, почему же и зачем ты пришел на мою землю?! Не дам я тебе на растерзание мой народ, не дам угнать мои белые стада! Лучше умереть сопротивляясь, чем стать трусом, лучше в битве заслужить смерть, чем выслужить позорное существование. Не думай, что нет батыра, который бы встал против тебя! Да свари ты голову своего отца, да съешь ты грудь своей матери! Голову тебе отрублю и положу к ногам, ноги тебе оторву и поставлю к голове!»

С такими словами в душе бросался он на врага, побеждал его, жив остался и вернулся домой. А тут, на родине, заваленный непосильной работой в обедневшем за войну колхозе, угнетенный мыслями о том, как прокормить детей, как вылечить свои раны, забыл он высокие слова, как-то погасли и стерлись они с его души. И не смог он понять, что слепая его племянница Кайчи в своем убогом, холодном дымном аиле готовит новых батыров, выковывает их сердца для грядущих, еще более грозных битв, воспитывает, закаляет их в духе предков.

Может быть, и потому, что у нас есть такие героические сказания, многие алтайцы славно воевали и стали героями?

И не сказания ли сделали алтайцев — народом, не сказания ли вывели нас из тьмы веков и поставили Людьми среди Людей, равными среди равных?..

* * *

В мой последний приезд Кайчи поделилась радостью: оказывается, два ее сказания скоро будут напечатаны в книге, в очередном томе «Алтай баатыр-лар».

(Вознаграждение за них она так и не успела получить, институт все тянул, не торопился с переводом, а Кайчи перед самым Новым годом простыла и в три дня померла).

— Я снова буду рассказывать о батырах, — бодро говорила она, подкладывая полешки в печурку. — А кто хочет, пусть записывает за мной. Сейчас мы с тобой чай сварим, хороший чай, из Чуи. Сестры принесли. Найди-ка там торбочку с талканом, ребятишки ели, не знаю — куда положили... Вот так и живу... Недавно теленок у меня запоносил, так еле выходили его крепким чаем...


Теперь сказания Кайчи слушали новые ребятишки. Они не рыскали по деревне в поисках дров. Топливо подвозил колхоз. Да и любой тракторист от доброты душевной мог попутной дорогой подкинуть старушке сушняка.

— Помню, до войны еще записывал мои сказки один приезжий. Я ему рассказала про то, как батыр отправился на охоту, а он почему-то записал — не на охоту, а по дрова. Ну, говорю ему, это не батыр, не мое сказание, и записали вы все это не с моих слов... Он собрался и уехал. А после войны еще один приезжал и все записывал, записывал. Я его просила, чтобы имя мое нигде не печатал. Жизнь всяко могла повернуться, мало ли что... Тот человек запишет и уедет, потом снова приедет, опять записывает. Он мне как-то козлиных лап для сапог привез. Другой раз — выдру для шапки. Племянники пересказывали мне из книжки, похоже — я рассказывала, мои слова... Пускай, мне не жалко. Я еще много знаю...

Когда я вышел из избушки, была темная ночь. Небо было матовое от многочисленных звезд. От печей по деревне тянуло дымом. Яркие окна слепили глаза. Было тихо, даже собаки почему-то не лаяли. Мне показалось, что я побывал на древнем Алтае, окунулся в давние времена, навестил своих предков...

А вскоре наша Кайчи умерла. Навсегда ушла в свой мир, навеки унесла с собою многое нерассказанное, неуслышанное...

И кого в этом винить? Только самих себя...

Осталась она в памяти людской, в моей памяти. Я и сегодня слышу ее слова:

— Меч свой огненный, повернувшись направо, наточил батыр об солнце, меч свой пламенный, обернувшись налево, заострил воин об луну...

Какой же это богатырь! И сколько в нем силы! Как несгибаем его дух! И каким смелым воображением рождено это сильное сравнение!

Загрузка...