«Я мчусь, грозу в груди тая…» Эта фраза из стихотворения Кэтрин Мэнсфилд «Весенний ветер в Лондоне» — самый точный, на наш взгляд, эпиграф и к жизни, и к творчеству писательницы. Она любила людей и верила в литературу, в ее способность разбередить душу человека, перевернуть привычные представления о жизни — и тогда, может быть… Однако не будем домысливать за автора, сказавшего свое слово, и сказавшего его так, что и через много десятков лет нам есть о чем задуматься, читая и перечитывая рассказы писательницы.
Кэтрин Мэнсфилд родилась в Новой Зеландии. Здесь же прошли ее детские годы. Еще два-три десятилетия назад критика оставалась равнодушной к этому факту как не имеющему значения для творчества писательницы. Исследования последних десятилетий доказали обратное. И дело здесь не только во многих событиях и персонажах из новозеландской жизни Мэнсфилд, которые воссозданы и в ранних, и в последних рассказах. Гораздо важнее другое. Новозеландская действительность впервые столкнула Мэнсфилд с понятиями духовности и бездуховности, таким образом оказав решающее влияние на мировоззрение Мэнсфилд. Для того чтобы понять это, нужно хорошо представлять себе, что сегодняшняя Новая Зеландия совсем не похожа на ту, которая на стыке XIX и XX столетий была едва ли не самой дальней колонией Великобритании, иначе говоря, глухой провинцией.
Много веков назад далекие южные острова дали приют первым переселенцам — маори, которые назвали свою новую родину Аотеароа — страна длинного белого облака. Откуда они приплыли и что заставило их покинуть обжитые земли, неизвестно. Однако известно, что они были искусными мореходами и не менее искусными воинами и поэтами. Потом Аотеароа была открыта европейцами. Сначала, в XVII веке, голландцами, давшими ей новое имя — Новая Зеландия — в честь голландской провинции, восставшей против испанского владычества в XVI веке. Но голландцы не осмелились покинуть корабль и сойти на землю. Это сделал капитан Кук, в 1769 году водрузивший здесь флаг Британской империи. Пользуясь разобщенностью маорийских племен, британцы разыграли в 1840 году фарс добровольного присоединения Новой Зеландии. Этот год стал началом новой эры в жизни Аотеароа.
С Британских островов сюда хлынул поток обездоленных граждан метрополии, мечтавших вырваться из нищеты, не боявшихся никакой работы, но и не склонных считаться с правами аборигенов. Выказав по отношению к маори, возможно, еще большую жестокость, чем та, от которой они сами бежали «на край земли», британцы вызвали взрыв ненависти к себе, который объединил разрозненные и даже враждовавшие племена в справедливой войне против колонизаторов (1843–1872). В результате так называемых маорийских войн Новая Зеландия стала единственной в то время колонией Британии, где местное население получило равные права с европейцами. Разумеется, эти права в основном остались на бумаге; маори воевали, а британцы (главным образом, ирландцы и шотландцы), отступая и вновь наступая, терпя поражения и побеждая, все глубже вгрызались в чужую землю.
До глухой провинции не доходили отзвуки напряженной политической и духовной жизни Европы. Она работала не покладая рук и добывая деньги. В конце XIX столетия новозеландцы европейского происхождения обрели более или менее сытое существование. Голодное прошлое осталось где-то в другой жизни, о нем не хотелось вспоминать. Гордясь своими достижениями, потомки переселенцев в конце концов ощутили и гордость за свою новую родину. Национальное самосознание, впервые возникшее на рубеже веков, стало новой, более высокой степенью объединения людей.
Однако и в этом «земном раю» далеко не все богатели. Здесь тоже были бедные и богатые, слуги и господа, разве лишь расслоение еще не достигло такой глубины, как в развитых европейских странах.
До двадцатых годов нашего столетия Новая Зеландия «делала деньги», мало заботясь о духовной жизни своих граждан. Отдельные сборники стихотворений или романы апологетичны по сути и более или менее подражательны по форме. Литературы, в общем-то, не было. Были немногочисленные поэты и писатели, в разные годы по-разному воспринимавшие свое присутствие на островах — удивленно, отстраненно, радостно, восхищенно и т. д. Только великое потрясение, вызванное экономическим кризисом 1920— 1930-х годов, который обрушился на все капиталистические страны, не исключая и Новую Зеландию, заставил их по-другому взглянуть на себя и окружающую жизнь и окончательно избавиться от всяких вольных или невольных претензий на экзотику. Именно в эти годы родилась национальная литература Новой Зеландии, которая наследовала все самое значительное, что было создано примерно за восемьдесят лет пребывания «европейцев» на островах, богатых фольклорной традицией. Несомненно, одним из наиболее ценных обретений стало творчество Кэтрин Мэнсфилд, чье главенствующее влияние неоспоримо и подтверждено не только учреждением премии ее имени, но и всем последующим развитием новозеландской прозы. Кэтрин Мэнсфилд росла в то время, когда понятия «новозеландская литература» еще не существовало и только человек, наделенный смелым воображением, мог предвидеть ее появление в стране, где не было ни одного литературного журнала, где в немногих выходящих в свет произведениях воспевались, как правило, экзотические красоты местной природы, благородные белые рыцари, прелестные маорийские принцессы и сторицей вознаграждаемое трудолюбие фермеров. Конечно, среди них были книги, написанные искренним и талантливым пером. Но если всего книг печаталось ничтожно мало, то такие и вовсе можно было по пальцам пересчитать…
Девочка, от рождения наделенная незаурядной восприимчивостью, вглядывалась в совсем не простую жизнь и видела, как объединяют людей житейские трудности и разъединяет благополучие. Она видела не понимающих друг друга мужей и жен, детей и родителей, может быть, еще не осознавая этого, хотела знать, почему люди незаурядные, как правило, обречены на одиночество. Многие детские «почему» Мэнсфилд, возникшие в соприкосновении с новозеландской действительностью, а потом появившиеся в ее рассказах, долгое время рассматривались в критике как результат влияния английской или русской литературы единственно потому, что Кэтрин Мэнсфилд была первой новозеландской писательницей, осмыслившей и воплотившей в своем творчестве проблемы глубоко национальные, однако близкие и другим народам. Конфликт материального и духовного, столь очевидный в новозеландском обществе 1890—1920-х годов, возможно, даже главенствующий для этого времени, определил и направление психологических, эстетических, социальных поисков Кэтрин Мэнсфилд.
В 1906 году Мэнсфилд, закончив учебу, возвращается из Англии в Новую Зеландию, где живет в Веллингтоне и с неослабевающим энтузиазмом работает над рассказами. Два или три из них ей даже удается напечатать в австралийской прессе. Она упорно ищет способ для выражения своего миропонимания. Юная англоновозеландка ведет дневник и, сохранив эту привычку на всю жизнь, даст будущим исследователям богатейший материал для изучения истоков своего творчества. С самого начала, с самых первых записей, имеющих не только биографическое значение, Кэтрин Мэнсфилд, в сущности, указывает на две интересующие ее области — общество и психологию, или, скорее, социальную психологию. Богатство и бедность, добро и зло, отчуждение людей, память и забвение, война и мир — эти проблемы проникают в творчество Мэнсфилд, отражая в нем не только «вечные вопросы» творческой личности, но и реальную атмосферу жизни классового общества определенной эпохи.
В английской прозе начала века (и непосредственно английской, и колониальной) царил роман. Однако Мэнсфилд отдает предпочтение рассказу, причем не просто рассказу, который в английской литературе мог быть достаточно длинен (рассказ, новелла, повесть), а именно короткому рассказу. По всей видимости, это произошло не без влияния А. П. Чехова, произведения которого были ей близки и дороги. Вероятно, не без помощи Чехова она открыла для себя выход из маленького, замкнутого мира одного человека в огромный мир, где было много несправедливости, и ей стало нужно, чтоб он очистился, чтоб из него исчезло все, делающее несчастливым каждого человека.
Самый первый, как принято считать, зрелый рассказ «Усталость Розабел» хоть и имеет, на наш взгляд, достаточно много общего со «счастливыми» рассказами О’Генри, в целом Мэнсфилд решен по-своему. О’Генри, как правило, использует случай, чтобы выявить главное в характере человека, и в лучших его рассказах случай является выражением жизненной закономерности, определяемой натурой человека. Но, по справедливому замечанию А. А. Аникста, закономерность индивидуального далеко не всегда совпадала у О’Генри с закономерностью социальной. Эпизод в магазине и сон Розабел написаны в духе О’Генри, и остается еще совсем немного, чтобы получился чуть грустный, чуть ироничный и явно утешительный рассказ. Но тут-то и проявляется влияние «жестокого материалиста» Чехова. Нет ни сказочного принца, ни случайно найденного кошелька. Есть сегодня, похожее на вчера, и завтра — на сегодня, и неизвестно, надолго ли хватит у Розабел сил, сумеет ли она сохранить надежду — единственное богатство, пока еще не отнятое у нее жестоким миром. «Ночь прошла, — заканчивает рассказ Мэнсфилд. — Холодные пальцы рассвета сомкнулись на ее непокрытой руке, серый день проник в унылую комнату. Розабел поежилась, не то всхлипнула, не то вздохнула и села. И оттого, что в наследство ей достался тот трагический оптимизм, который слишком часто оказывается единственным достоянием юности, еще не совсем проснувшись, она улыбнулась чуть дрогнувшими губами».
Развивая жанр рассказа, Мэнсфилд аккумулировала опыт своих зарубежных предшественников и современников, но постоянно примеривала его к своей индивидуальности, поэтому ее творчество — отдельная яркая страница в прозе XX века.
В 1908 году, на двадцатом году жизни, Кэтрин Мэнсфилд записывает в дневнике: «Я должна быть писательницей». Все сомнения отброшены, все силы сконцентрированы на одной-единственной цели. Мэнсфилд рвется в Англию, которая из застывшей в своей бездуховности Новой Зеландии кажется ей раем, где царствует дух, где она окажется в кругу избранных. Итак, в 1908 году Мэнсфилд покидает Новую Зеландию навсегда и без сожалений, которые тем не менее еще придут к ней, еще заставят ее написать в дневнике: «Чем дольше я живу на свете, тем сильнее ощущаю в себе Новую Зеландию. Я благодарю бога за то, что родилась именно там. Юная страна — самое прекрасное наследство, хотя требуется время, чтобы это понять. Новая Зеландия у меня в крови».
Итак, Кэтрин Мэнсфилд приехала в Англию с твердым намерением сказать свое слово в большой литературе. Однако издательства не торопились открывать перед ней двери. Она берется за рецензии, но этого заработка едва хватает на еду и жилье. Юная завоевательница литературного Олимпа не впадает в отчаяние. Она пишет — пишет много, у нее появляются единомышленники: писатели психологического направления, стремящиеся проникнуть в глубины человеческого сознания и даже подсознания.
1911 год стал в некотором роде переломным в жизни Кэтрин Мэнсфилд. В этом году открывается журнал «Ритм», вокруг которого объединились будущий муж писательницы критик Дж. Мерри, писатель Д. Г. Лоуренс, поэт Р. Брук и другие. Мэнсфилд сближается с так называемой Блумсберийской группой литераторов, в которой тон задает очень известная в дальнейшем писательница психологического направления, экспериментировавшая с формой потока сознания, — Вирджиния Вулф (1882–1941).
Несмотря на первоначальную видимую общность многих молодых литераторов, пройдет немного времени — и их пути разойдутся, что, впрочем, вполне естественно, ибо психологизм Лоуренса отличается от психологизма Вулф, а психологизм Вулф — от психологизма Мэнсфилд. Лоуренс исходит в основном из природы самого человека; для Вулф важен в первую очередь духовный стереотип, и социально-психологический анализ занимает ее в меньшей степени; Мэнсфилд же исследует сознание персонажа как закономерное совмещение различных, но согласующихся друг с другом побуждений, ибо в немалой степени они зависят от социального фактора.
В том же 1911 году выходит в свет первый сборник рассказов Кэтрин Мэнсфилд— «В немецком пансионе», утверждающий ее в качестве профессионального писателя. Однако следующая книга будет напечатана лишь в 1918 году. Семь долгих лет (правда, время от времени рассказы Мэнсфилд появлялись в периодической печати) вместили в себя не только горечь вынужденного молчания, но и радость любви, и труд до изнеможения, и постижение тайн мастерства… и войну, и смерть в бою любимого брата, и начало страшной болезни— туберкулеза легких. Пройдет еще всего четыре года — и Кэтрин Мэнсфилд напишет свой последний рассказ.
Кэтрин Мэнсфилд жила в эпоху беспощадной борьбы реалистического и психологического направлений в английской прозе. Подсознание, инстинкты исследовались самым тщательным образом и становились достоянием художественной литературы. Время потеряло определенность и неотвратимость своего движения, ибо в человеческом восприятии настоящее переплеталось с прошлым и врывалось в будущее. Однако прошли годы и десятилетия, и стало ясно, что даже самый отвлеченный от реальной действительности художник в своих творениях не в силах был разорвать связывающие его с обществом узы привычек, воспитания, восприятия. Даже Вирджиния Вулф, произведения которой представляют собой поток тончайших психологических нюансов, с непреднамеренной и потому еще более удивительной точностью констатирует, что в основе мимолетного ощущения буржуа лежит социальная манера восприятия. Более того, Вулф, подобно своему гениальному французскому предшественнику Марселю Прусту, также говорит о социальной символике мельчайших движений, гримас или интонаций. «В психологизме Пруста, — пишет В. Днепров, — мысль вплотную придвинута к ощущению». И дальше: «Психология созерцания — чувствующего и мыслящего — оттесняет назад психологию действии, поступков, идей»[1]. Не без оговорок, но прозу В. Вулф, которая написала, помимо всемирно известных романов, несколько блистательных рассказов, тоже можно определить как созерцательную. Говоря словами В. Днепрова, «воссоздание каждого впечатления — тема с разработкой, нередко — целый мотив романа». Впечатление, переживание, воспоминание, предчувствие нужны Вулф для художественного исследования внутреннего мира человека, старающегося спрятаться от тревог и волнений внешнего мира, уйти в непроницаемую скорлупу мимолетных впечатлений, не диссонирующих с долговечными, незыблемыми социальными устоями. Гармония ощущений и реальности, внутреннего и внешнего миров — недостижимый идеал Вирджинии Вулф. Однако, как ни велик был профессиональный авторитет Вулф для Кэтрин Мэнсфилд, она выбирает для себя другой путь. И ей удалось создать свой, неповторимый мир.
Девяносто три рассказа — главное наследие Кэтрин Мэнсфилд. К ним можно прибавить сборник стихотворений, рецензии, дневники, в которых сконцентрированы не только литературные взгляды Мэнсфилд, но и множество интересных подробностей и событий ее жизни. В 1920—1950-х годах Мэнсфилд была для советской Публики одной из самых читаемых писательниц Запада. А в конце 3980-х годов ее творчество у нас в стране— это хорошо известное неизвестное, много раз печатавшееся на русском языке, но сегодня почти недоступное, изучавшееся в школе и институтах на английском языке, но довольно прочно забытое.
Психологическая проза Кэтрин Мэнсфилд давно занимает достойное место в литературе XX века. Время оказалось над ней не властно, и ни одна ее строчка не застыла в бесстрастном покое, потому что ни одна не была написана спокойной, бестрепетной рукой.
Психологической прозе первой трети XX столетия принципиально чужд откровенный дидактизм, однако так или иначе она выносит нравственный приговор обществу, которое через человека подвергает тщательному анализу. Вывод, как правило, однозначен: буржуазное общество — это институт, построенный на непременном отношении высших и низших, отчего в нем процветают лицемерие, эгоизм, равнодушие. Кэтрин Мэнсфилд, воспитанная в довольно жестких условиях общества — условиях скорее эпохи первоначального накопления, нежели развитого капитализма, — сумела и в завуалированных высокой духовностью, благородными чувствами отношениях разглядеть золотые ниточки, принуждающие «окультуренного» буржуа-марионетку действовать, мыслить, даже чувствовать лишь в заданном направлении. Если Пруст считал, что гостиная — это целая социальная вселенная, то Мэнсфилд утверждает то же самое в отношении любого дешевого кафе или гостиничного номера, уличного перекрестка или бедной комнатки продавщицы. Понятие «классовое», хотя Мэнсфилд почти не пользуется им, обретает в ее рассказах реальный социальный смысл, пусть далеко не всегда отношения высших и низких становятся в них предметом непосредственного исследования. Анализ ощущений персонажа, как правило, подчинен у Мэнсфилд анализу отношений людей и их поступков, то есть социально-нравственному анализу. И в этом Мэнсфилд, несомненно, ближе к русской школе психологической прозы, нежели к европейской. Мэнсфилд считала, что сознание не может быть произвольным совмещением различных побуждений, ибо в таком случае вполне вероятно совмещение несовместимых побуждений. Ни одно впечатление, даже снабженное ворохом ассоциаций и вариаций, не имеет у Мэнсфилд самостоятельного значения. Оно ложится на отведенное ему место в мозаике других впечатлений, которые все «работают» на заданную автором цель.
Важное значение для творчества Мэнсфилд обрела тема «роли», «маски», скрывающей эгоистическую сущность буржуа. Благовоспитанные дамы и кавалеры тщательно организуют свое поведение, даже мышление, в соответствии с той ситуацией, в которой они оказываются, будь то добродушный старичок в рассказе «Юная гувернантка», или благородная дама из «Чашки чаю», или не скрывающий своего актерства парижанин из «Je ne parle pas Français». Трудно поверить, что Мэнсфилд не знала величайший литературный пример самомоделирования личности — образ Николая I в «Хаджи Мурате» Л. Н. Толстого. Правда, Мэнсфилд, при всем разнообразии описываемых ею персонажей, никогда не ставила перед собой задачу изобразить личность исключительную в силу ее духовной или социальной значимости. Ее мир населен в основном людьми, которых она хорошо знала еще с новозеландских времен; заурядный мир более или менее обеспеченных буржуа, обыденность жизни которых подразумевает бесконечность творимого ими зла. Зло вообще неизбежно в обществе высших и низших, но если высшие еще к тому же начинают «играть роль», то причиняемое ими зло неизмеримо увеличивается.
Задумывалась ли Мэнсфилд над вопросами, которые властвуют над писателем-реалистом? Почему люди не могут жить иначе? Почему нельзя изменить несправедливые отношения между людьми? В рассказах Мэнсфилд общественные взаимоотношения как бы заданы изначально. Социальные законы жестоки и неумолимы. Чтобы приспособиться к ним, нужно с младенчества вытравливать из человеческой души все искреннее, яркое, своеобразное, может быть, талантливое, как это делают — постоянно, день за днем, не упуская ничего из поля зрения, — родители из рассказа «Новые платья». Нет, нет, это вовсе не значит, что они злые люди или не любят свою дочь, но… такова жизнь. Отсюда та безнадежность, которая появляется во многих рассказах Мэнсфилд. Но она исчезает, стоит только кому-нибудь из персонажей Мэнсфилд подумать: «А вдруг?..» Кажется, повезло юной гувернантке из одноименного рассказа и бедной девушке из рассказа «Машка чаю». И они было поверили в свою удачу, а поверив, посягнули на всесильный закон отношений высших и низших. Жалкие «игрушки» сильных мира сего, они дорого заплатили за мгновение надежды. Помните, как у Чехова: «В человеке все должно быть прекрасно…» Оказывается, нет, не обязательно, даже наоборот. Искренность, красота, не защищенные определенным положением в общественной иерархии, оборачиваются лишним страданием маленького человека. Да и у Чехова «все прекрасно»— это идеал, о котором можно только мечтать, тогда как на земле нет ничего могущественнее денег, которые соединяют и разъединяют судьбы, убивают — и возрождают людей к жизни… Но деньги — это злая сила, и она губит покорное ей общество, разобщая людей. Так возникает еще одна тема, одна из важнейших в творчестве Мэнсфилд и, кстати, одна из самых «больных» в современной западной литературе.
И взаимное непонимание молодоженов в рассказе «Медовый месяц», и непреодолимое отчуждение между обитателями лачуг и благотворителями в рассказе «Пикник» для Мэнсфилд имеют одну причину — несправедливое устройство общества, в котором они живут. Для нее очевидна социальная основа разделения людей. Но хотя все в ней восстает против уже сложившихся норм бытия, она ничего не берется изменить, разве лишь позволяет себе показать человеку, что он собой представляет. Психологическая проза, обогащенная формой внутреннего монолога, дает возможность как бы обойтись без посредничества автора. Неназойливо, терпеливо складывая из всевозможных деталей нужный ей рисунок, Мэнсфилд ввергает своего персонажа в душевный кризис, в результате которого раскрывается святая святых его души. Великолепен внутренний диалог юных супругов («Медовый месяц»), внешне являющих собой едва ли не образец единомыслия. Тягостное впечатление производит образ преуспевающего бизнесмена («Муха»), Он похож на сверкающий всеми цветами радуги мыльный пузырь. Гибель сына-солдата, одной из многих жертв первой мировой войны, стала гибелью отца, ибо опустошила его душу. Этот рассказ читать особенно мучительно, потому что Мэнсфилд вложила в него не только свою ненависть к войне, но и презрение к тем, кто забыл о братьях, отцах, сыновьях, бессмысленно павших в кровавой бойне.
Однако неверно было бы изображать Мэнсфилд мизантропом, разуверившимся во всем и во всех. Она верит. Верит истово и бескомпромиссно в Любовь и Искусство— некое единое божество, способное пробудить людей от духовной спячки и освободить их от жалких пут буржуазного эгоизма. И она создает свой гимн Любви — рассказ «Je nе parle pas Français». Мышка — Муза и Любовь. К ней не пристает грязь улицы, и ее не унижает нищета гостиничного номера. «Всамделишность» ее мыслей, чувств, всего ее существа не позволяет другим прятаться в привычные и удобные во всех отношениях «роли». Один из самых известных писателей сегодняшней Англии Джон Фаулз, наверное, был первым, кто понял значение этого образа, обратил внимание на скромную Мышку и, придав ей современный облик, сделал едва ли не центральным образом повести «Башня из черного дерева».[2]
Короткая жизнь выпала на долю замечательной писательницы XX века Кэтрин Мэнсфилд (Кэтлин Бичем) — всего тридцать четыре года, из которых пятнадцать были до конца отданы творчеству и любви, одинаково возносивших ее к счастью и ввергавших в отчаяние. Едва ли не с малолетства, живя на пределе физических и духовных сил, Кэтрин Мэнсфилд создавала свое бытие и свои произведения по одним и тем же законам, ибо каждым своим душевным порывом, каждой строкой своих рассказов она была устремлена к недостижимому идеалу.
Вопрос, почему люди не могут понять друг друга, привел писательницу, с одной стороны, к скрупулезному изучению внутренней, индивидуальной жизни человека, с другой — к изучению его внешней, социально обусловленной жизни и, главное, их взаимосвязи и взаимозависимости. Отчуждение людей, казалось бы, близких и любящих друг друга, воспринимается Мэнсфилд как самая страшная трагедия современного мира, в котором правит буржуазный эгоизм со своими верными приспешниками — завистью и безжалостностью. Искренность, доброта, мечтательность, любовь — все это не нужно и даже обременительно в мире материальных ценностей. Гуманизм творчества Кэтрин Мэнсфилд — в утверждении извечности и неодолимости добра, которое рано или поздно должно взять верх над злом. Мэнсфилд мечтала о том, что наступит час и человек прозреет, а прозрев, ужаснется и отринет все плохое, ибо его врачевателем будет любовь.
Л. Володарская