Ах! Приятно бывает, душенька, опуститься в свое кресло, хоть сердце немножко и бьется оттого, что вечно бегаешь то вверх по лестницам, то вниз по лестницам, и почему только все кухонные лестницы винтовые, этому могут найти оправдание одни лишь архитекторы, хоть я и считаю, что они не очень хорошо знают свое дело, да вряд ли когда и знали его, иначе почему у них всюду все одинаково и почему так мало удобств и так много сквозняков, и опять же: штукатурку накладывают слишком толстым слоем, — а я глубоко убеждена, что от этого в домах заводится сырость, — ну а что касается дымовых труб, то их как попало нахлобучивают на крыши (вроде того, как гости — свои шляпы, расходясь после вечеринки), и при этом архитекторы знают не больше меня, если не меньше, какое влияние это окажет на дым, — ведь вся разница большей частью лишь в том, что дым либо забивается тебе в глотку прямой струей, либо извивается, прежде чем в тебя попасть! А насчет этих новомодных металлических труб разного фасона (длинный ряд таких труб торчит на меблированном доме мисс Уозенхем, что вниз по нашей улице, на той стороне), — насчет них можно сказать, что они только закручивают дым всякими затейливыми узорами, но тебе все равно приходится его глотать, а по мне лучше глотать свой дым попросту, без затей, — вкус-то ведь все равно тот же самый, — не говоря уж о том, что ставить на крыше своего дома что-то вроде знаков, по которым можно судить, в каком виде дым проникает к тебе во внутренности, — это чистейшее тщеславие.
Так вот, раз уж я сижу здесь перед вами, душенька, в своем собственном кресле, в своей собственной тихой комнатке, в своем собственном меблированном доме номер Восемьдесят один, Норфолк-стрит, Стрэнд, Лондон, расположенном между Сити и Сент-Джеймским парком (если только можно сказать, что все осталось по-старому после того, как появились эти отели, которые добавляют к своему названию слово «ограниченный», потому-де, что воздвигли их акционерные общества с «ограниченной ответственностью», но которые майор Джекмен прозвал «неограниченными», так как они вырастают всюду, а если уж не могут больше расти в высоту, ставят на крыше флагштоки, однако насчет этих чудищ я могу сказать лишь одно: когда я останавливаюсь в гостинице, подавайте мне хозяина и хозяйку с приветливыми липами, а не медную доску с электрическими номерками, которые с треском на ней выскакивают, — ведь доска, натурально, не может мне обрадоваться, ну а я вовсе не хочу, чтобы меня втаскивали к ней на подъемнике, словно черную патоку на корабли, и заставляли телеграфировать о помощи посредством всяких хитроумных приборов, но безо всякого толку), — так вот, значит, душенька, раз уж я сижу здесь, мне нечего говорить о том, что я до сей поры веду свое дело — сдаю меблированные комнаты, — и, надеюсь, буду вести его до самой смерти, когда с согласия духовенства меня наполовину отпоют в церкви святого Клементия-Датчанина, а кончат отпевать на Хэтфилдском кладбище, где я снова лягу рядом с моим бедным Лиррипером — пепел с пеплом, прах с прахом.
Не ново для вас, душенька, будет и то, что майор — все еще постоянная принадлежность диванной, совсем как крыша на доме, а что Джемми — лучший и умнейший мальчик на свете, и что мы всегда скрывали от него печальную историю его бедной хорошенькой молодой матери, миссис Эдсон, покинутой на третьем этаже и умершей на моих руках, поэтому он уверен, что я его родная бабушка, а сам он сирота, что же касается его склонности к инженерном искусству, то они с майором мастерят паровозы из зонтиков, разбитых чугунков и катушек, а паровозы эти сходят с рельсов, падают со стола и увечат пассажиров не хуже настоящих, — прямо чудеса в решете, — и когда я говорю майору: «Майор, вы не можете хоть каким-нибудь способом привести к нам кондуктора?», майор очень обидчиво отвечает: «Нет, мадам, этого нельзя сделать», а когда я спрашиваю: «Почему же нет?», майор отвечает: «Эту тайну знаем только мы, лица, заинтересованные в железнодорожных делах, мадам, и наш друг, достопочтенный вице-президент Торговой палаты», — и верьте не верьте, душенька, даже эти скудные сведения мне удалось вытянуть из майора не раньше, чем он написал Джемми в школу, чтобы запросить его мнения, какой ответ мне дать, а вся причина в том, что когда мы в первый раз начали с маленькой моделью и прекрасной, отличной сигнализацией (которая, в сущности, работала так же скверно, как и настоящая) и я сказала со смехом: «А какую должность в этом предприятии получу я, джентльмены?» — Джемми обхватил меня руками за шею и говорит, приплясывая: «Вы будете публикой, бабушка», так что теперь они надувают меня как хотят, а я сижу себе в кресле да ворчу.
Не знаю, душенька, потому ли, что взрослый человек, да еще такой умный, как майор, вообще не может не отдаваться всем сердцем и душой чему бы то ни было, даже игрушкам, а непременно берется за все всерьез (или еще почему-нибудь — не знаю), но только нашему Джемми далеко до той серьезности и веры в дело, с какими майор взялся за управление Соединенным Большим Лирриперским узлом и Джекменовской Большой Диванно-Норфолкской железнодорожной линией.
— Вы знаете, бабушка, — объявил, сверкая глазами, мой Джемми, когда железную дорогу окрестили, — нам нужно дать ей целую кучу имен, не то наша милая старушка публика, — тут постреленок поцеловал меня, — не захочет платить деньги.
Итак, «публика» разобрала акции — десять штук по девяти пенсов, — а как только эти деньги были истрачены, купила двенадцать привилегированных акций по шиллингу шести пенсов каждая, причем все они были подписаны Джемми и заверены подписью майора и, между нами говоря, оказались куда ценнее кое-каких акций, которые я покупала в свое время. В течение тех же самых каникул линию построили и открыли на ней движение, поезда ходили, сталкивались, котлы взрывались и происходили всякого рода происшествия и крушения — все как взаправду и очень мило. Чувство ответственности, с каким майор по-военному исполнял обязанности начальника станции — отправлял с опозданием поезда из Лондона и звонил в один из тех маленьких колокольчиков, что продаются на улицах в придачу к ведеркам для угля и лежат на подносе, висящем на шее у разносчика, — это чувство ответственности делало ему честь, душенька, и когда майор по вечерам писал Джемми в школу месячные отчеты насчет подвижного состава, железнодорожного полотна и всего прочего (все это хранилось у него на буфете, и он каждое утро, перед тем как чистить себе сапоги, собственноручно стирал пыль с игрушек), я видела, что ум его как нельзя больше занят мыслями и заботами, а брови насуплены свирепо; впрочем, майор ничего не делает наполовину, и это видно по тому огромному наслаждению, с каким он ходит вместе с Джемми на изыскания (когда Джемми может с ним пойти), несет цепь и рулетку, проектируя не знаю) и какие там улучшения и новые улицы прямо поперек Вестминстерского аббатства, причем обыватели твердо уверены, что вышло постановление парламента перевернуть весь город вверх дном. Даст бог, так оно и будет, когда Джемми по-настоящему возьмется за это дело!
Упомянув о своем бедном Лиррипере, я вспомнила об его родном младшем брате, докторе, хотя каких именно наук он был доктором, мне, право, очень трудно сказать, разве что доктором по части выпивки, потому что Джошуа Лиррипер не знал ни вот столечко ни из физики, ни из музыки, ни из юриспруденции, зато его постоянно вызывали в суд графства и налагали на него штрафы, от которых он удирал, а однажды захватили в коридоре вот Этого самого дома с раскрытым зонтиком в руке, с майоровой шляпей на голове и в очках, причем он завернулся в коврик для вытирания ног и заявил, что он сэр Джонсон Джонс, кавалер ордена Бани *, и живет в казармах конногвардейского полка. В тот раз он только за минуту перед тем вошел в дом, и горничная оставила его стоять на коврике, а сама ушла, потому что он послал ее ко мне с обрывком бумаги, скрученным так, что он скорее смахивал на жгутик для зажигания свечей, чем на записку, а в бумажке мне предлагалось сделать выбор: либо вручить ему, Джошуа Лирриперу, тридцать шиллингов, либо увидеть его мозги в доме, причем в записке стояло «срочно» и «требуется ответ». При мысли о том, что мозги кровного родственника моего бедного, дорогого Лиррипера разлетятся по новой клеенке, я ужасно расстроилась, душенька, и хотя Джошуа Лиррипер и недостоин помощи, вышла из своей комнаты спросить, сколько он согласен взять раз и навсегда, с тем чтобы больше никогда так не делать, как вдруг увидела, что он арестован двумя джентльменами, которых я, судя по их покрытой пухом одежде, готова была бы принять за торговцев перинами, если бы они не отрекомендовались мне представителями закона.
— Несите сюда ваши цепи, сэр, — говорит Джошуа тому из них, что был пониже ростом и носил высоченный цилиндр, — закуйте меня в кандалы!
Вообразите мои переживания, когда я представила себе, как он идет по Норфолк-стрит, гремя кандалами, а мисс Уозенхем глядит в окно!
— Джентльмены! — говорю я, а сама вся дрожу и чуть не падаю на пол. Будьте добры, проводите его в покои майора Джекмена.
Они провели его в диванную, и когда майор увидел на нем свою собственную шляпу с загнутыми полями (Джошуа Лиррипер стянул ее с вешалки в коридоре, чтобы придать себе военный вид), — когда майор это увидел, он пришел в такую необузданную ярость, что собственноручно сдернул шляпу с его головы и подбросил ее ногой до потолка, на котором долго после этого случая оставалась метинка.
— Майор, — говорю я, — успокойтесь и посоветуйте, что мне делать с Джошуа, родным младшим братом моего покойного Лиррипера.
— Мадам, — говорит майор, — вот мой совет: наймите ему квартиру с полным пансионом на пороховом заводе, обещав выдать заводчику приличное вознаграждение, когда Джошуа Лиррипер взлетит на воздух.
— Майор, — говорю я, — вы, как христианин, не можете говорить это всерьез!
— Мадам, — говорит майор, — клянусь Богом, могу!
Да и в самом деле, помимо того, что майор, несмотря на все его достоинства, человек очень горячий для своего роста, он успел составить себе дурное мнение о Джошуа по причине его предыдущих выходок, хоть они и не сопровождались столь вольным обращением с Майоровыми вещами.
Когда Джошуа Лиррипер услышал наш разговор, он повернулся к тому человеку, что был пониже ростом и носил высоченный цилиндр, и говорит:
— Идемте, сэр! Ведите меня в мою мрачную темницу! Где моя гнилая солома?
Ну, душенька, когда я представила себе Джошуа Лиррипера, обвешанного чуть не с головы до ног висячими замками на манер барона Тренка * в книжке Джемши, эта картина так на меня подействовала, что я залилась слезами и говорю майору:
— Майор, возьмите мои ключи и уладьте дело с этими джентльменами, иначе у меня не будет ни минуты покоя, — что майору и пришлось проделать несколько раз, как до этого случая, так и после, но все же я не могу забыть, что Джошуа Лиррипер тоже не лишен добрых чувств и выражает их тем, что очень расстраивается, когда не имеет возможности носить траур по своем брате.
Сама я вот уже много лет как перестала носить вдовий траур, не желая привлекать к себе внимание, но в отношении Джошуа это моя слабость, и я не могу не поддаваться ей хоть немножко, когда он мне пишет: «Один-единственный соверен даст мне возможность носить приличный траурный костюм в знак скорби о моем возлюбленном брате. В час его печальной кончины я дал обет вечно носить черные одежды в память о нем, но — увы! — сколь недальновиден человек! — как могу я выполнить этот обет, не имея ни пенни?»
Сила его чувств достойна удивления, — ведь ему и семи лет от роду не исполнилось в тот год, когда умер мой бедный Лиррипер, и если он до сих пор сохранил подобные чувства, это прекрасно его рекомендует. Но мы знаем, что во всех нас есть кое-что хорошее (если бы только знать, где именно оно скрывается в некоторых из нас!), и хотя со стороны Джошуа было очень неделикатно пользоваться добросердечием нашего милого ребенка в первый год его школьной жизни и писать ему в Линкольдшир просьбу выслать свои карманные деньги с обратной почтой (а затем их присвоить), все же он родной младший брал моего бедного Лиррипера и, быть может, просто по забывчивости не заплатил по счету в гостинице «Герб Солсбери», когда привязанность к покойнику внушила ему желание провести две недели близ Хэтфилдского кладбища, да и к вину он не пристрастился бы, не попади он в дурную компанию. Так что если майор действительно сыграл с ним скверную штуку при помощи садовой кишки для поливки растений, которую он унес к себе в комнату тайком, без моего ведома, мне кажется, знай я это наверное, я огорчилась бы и у нас с майором вышел бы крупный разговор. И знаете, душенька, хотя майор сыграл штуку и с мистером Бафлом тоже — по ошибке, разгорячившись, — и хотя у мисс Уозенхем это могли понять превратно, в том смысле, что я-де была не готова к приходу мистера Бафла (ведь он сборщик налогов), но в этом случае я огорчилась меньше, чем, быть может, следовало бы. Ну а выйдет ли Джошуа Лиррипер в люди или нет, этого я не берусь сказать, но я слышала, что он выступил на сцене одного частного театра в роли бандита, не получив после этого дальнейшего ангажемента от антрепренеров.
Что касается мистера Бафла, то в его лице мы имеем пример того, что в людях все-таки есть что-то хорошее даже тогда, когда ничего хорошего от них не ожидаешь, ибо нельзя отрицать, что поведение мистера Бафла при исполнении обязанностей было не из приятных. Собирать налоги — это одно, но бегать глазами по сторонам с таким видом, словно подозреваешь, что налогоплательщиц постепенно выносит из дому свое имущество поздно ночью через заднюю дверь, это совсем другое, потому что не брать с тебя лишних налогов сборщик не может, но подозревать — это уж добрая воля. Нельзя не извинить джентльмена с таким пылким характером, как у майора, если ему не нравится, когда с ним разговаривают, держа перо в зубах, и хотя шляпа с низкой тульей и широкими полями, не снятая с головы того, кто вошел в мой дом, раздражает меня лично не сильнее, чем всякая другая шляпа, я все же могу понять майора, тем более что, не питая никаких злобных и мстительных чувств, майор презирает людей, не отдающих долги, и так именно всегда и относился к Джошуа Лиррилеру. И вот, душенька, в конце концов майор решил проучить мистера Бафла, и это очень меня беспокоило.
В один прекрасный день мистер Бафл заявляет о своем приходе двумя резкими стуками, и майор бросается к дверям.
— Пришел сборщик получить налоги за два квартала, — говорит мистер Бафл.
— Деньги приготовлены, — говорит майор и впускает его в дом.
Но по дороге мистер Бафл бегает глазами по сторонам со свойственной ему подозрительностью, а майор вспыхивает и спрашивает его:
— Вы увидели привидение, сэр?
— Нет, сэр, — отвечает мистер Бафл.
— А я, знаете ли, уже раньше заметил, — говорит майор, — что вы, судя по всему, очень усердно ищете призраков в доме моего уважаемого друга. Когда вы отыщете какое-нибудь сверхъестественное существо, будьте добры показать его мне, сэр.
Мистер Бафл таращит глаза на майора, потом кивает мне.
— Миссис Лиррипер, — говорит майор, вскипая, и представляет меня движением руки.
— Имею удовольствие быть с нею знакомым, — говорит мистер Бафл.
— А… хм!.. Джемми Джекмен, сэр, — представляется майор.
— Имею честь знать вас в лицо, — говорит мистер Бафл.
— Джемми Джекмен, сэр, — говорит майор, качнув головой в сторону с каким-то яростным упорством, — позволяет себе представить вам своего высокочтимого друга, вот эту леди, миссис Эмму Лиррипер, проживающую в доме номер восемьдесят один, Норфолк-стрит, Стрэнд, Лондон, в графстве Мидлсекс, в Соединенном Королевстве Великобритании и Ирландии. По этому случаю, сэр, говорит майор, — Джемми Джекмен снимает с вас шляпу.
Мистер Бафл смотрит на свою шляпу, которую майор швырнул на пол, поднимает ее и снова надевает себе на голову.
— Сэр, — говорит майор, густо краснея и глядя ему прямо в лицо, — налог на невежливость не уплачен за два квартала, и сборщик пришел.
И с этими словами, вы не поверите, душенька, майор снова швыряет на пол шляпу мистера Бафла.
— Это… — начинает мистер Бафл, очень рассерженный и с пером в зубах.
Но майор, все больше и больше вскипая, говорит:
— Выньте свой огрызок изо рта, сэр! Иначе, клянусь всей проклятой налоговой системой этой страны и любой цифрой в сумме государственного долга, я вскочу к вам на спину и поеду на вас верхом, как на лошади!
И, несомненно, он так и сделал бы, потому что его стройные коротенькие ноги уже были готовы к прыжку.
— Это, — говорит мистер Бафл, вынув свое перо изо рта, — оскорбление, и я буду преследовать вас по закону.
— Сэр, — отзывается майор, — если вы человек чести и считаете, что ей не воздали должного, ваш сборщик может в любое время явиться сюда, в меблированные комнаты миссис Лиррипер, к майору Джекмену, и получить полное удовлетворение!
С этими многозначительными словами майор впился глазами в мистера Бафла, а я, душенька, тогда буквально жаждала ложечки успокоительной соли, разведенной в рюмке воды, и вот я им говорю:
— Пожалуйста, джентльмены, прекратите это, прошу вас и умоляю!
Однако майора невозможно было утихомирить — он только и делал, что фыркал еще долго после того, как мистер Бафл удалился, ну а в какое состояние пришла вся моя кровь, когда на второй день обхода мистера Бафла майор принарядился и, напевая какую-то песню, принялся шагать взад и вперед по улице — причем один глаз у него был почти совсем скрыт под шляпой, чтобы описать это, душенька, не найдется слов даже в словаре Джонсона. И я приоткрыла дверь на улицу, а сама, накинув шаль, спряталась в майоровой комнате, за оконными занавесками, твердо решив, что, как только надвинется опасность, я выбегу наружу, буду кричать, пока хватит голоса, держать майора за шею, пока хватит сил, и попрошу связать обоих противников. Не успела я и четверти часа постоять за оконными занавесками, как вдруг вижу, что мистер Бафл приближается с налоговыми книгами в руках. Майор тоже увидел его и, напевая еще громче, пошел ему навстречу. Сошлись они у ограды нижнего дворика. Майор широким жестом снимает свою шляпу и говорит:
— Мистер Бафл, если не ошибаюсь?
Мистер Бафл тоже широким жестом снимает свою шляпу и отвечает:
— Так меня зовут, сэр.
Майор спрашивает:
— Вам что-нибудь требуется от меня, сэр?
Мистер Бафл отвечает:
— Ничего, сэр.
И вот, душенька, оба они очень низко и надменно поклонились друг другу, после чего разошлись в разные стороны, и с тех пор, всякий раз как мистер Бафл отправлялся в обход, майор встречал его и раскланивался с ним у нижнего дворика, чем очень напоминал мне Гамлета и того другого джентльмена в трауре * перед тем, как им убить друг друга, хотя лучше было бы тому другому джентльмену убить Гамлета более честным путем и пускай менее вежливо, но не прибегая к яду.
В нашем околотке не любили семейства Бафлов, — ведь если бы вы, душенька, снимали дом, вы сами увидели бы, что любить податных ненатурально, а помимо этого, все находили, что миссис Бафл не к лицу так важничать только потому, что у них завелся фаэтон в одну лошадь, да и тот был куплен на деньги, удержанные из налоговых сборов, — поступок, который я лично считаю неблаговидным. Одним словом, их не любили, и в семье у них были нелады, так как супруги изводили мисс Бафл и друг друга по той причине, что мисс Бафл питала нежные чувства к одному молодому джентльмену, который был в ученье у мистера Бафла, и даже поговаривали, будто мисс Бафл захворает чахоткой, а нет, так уйдет в монастырь, — очень уж она отощала и совсем потеряла аппетит, — так что стоило ей выйти из дому, как два гладко выбритых джентльмена с белыми повязками на шее и в жилетах, похожих на черные детские передники, принимались подглядывать за нею из-за углов.
Так обстояли дела у мистера Бафла, как вдруг в одну прекрасную ночь меня разбудил страшный шум и запах гари и, выглянув в окно своей спальни, я увидела зарево — вся улица была ярко освещена. К счастью, у меня как раз в это время пустовало несколько комнат, и вот я еще не успела накинуть на себя кое-какую одежду, как слышу, что майор колотит в дверь мансарды и кричит не своим голосом:
— Одевайтесь!.. Пожар! Не пугайтесь!.. Пожар! Соберитесь с духом!.. Пожар! Все в порядке!.. Пожар!
Едва я открыла дверь своей спальни, как майор ворвался в нее и, чуть не сбив меня с ног, схватил в свои объятия.
— Майор, — говорю я, чуть дыша, — где горит?
— Не знаю, дорогая, — говорит майор. — Пожар! Джемми Джекмен будет защищать вас до последней капли крови… Пожар! Будь милый мальчик дома, какое редкостное удовольствие для него!.. Пожар!
Но, в общем, держался он совершенно спокойно и храбро, вот только не мог выговорить ни одной фразы без того, чтобы не заорать «пожар», а это потрясало меня до самых внутренностей. Мы бегом спустились в гостиную, высунулись в окошко, и тут майор окликает какого-то бесчувственного постреленка, который весело скачет по улице, чуть не лопаясь от восторга:
— Где горит?.. Пожар!
А постреленок отвечает на бегу:
— Вот так штука! Старик Бафл поджег свой дом, чтобы не дознались, что он ворует налоги. Урра! Пожар!
И тут полетели искры, повалил дым, пламя трещит, вода хлещет, пожарные машины дребезжат, топоры стучат, стекла разбиваются вдребезги, шум, крик, суматоха, жара, и от всего этого у меня ужасно забилось сердце.
— Не пугайтесь, дражайшая, — говорит майор. — Пожар! Нечего бояться… Пожар! Не открывайте наружной двери, пока я не вернусь… Пожар! Вы совершенно спокойны и не волнуетесь, правда?.. Пожар, пожар, пожар!
Тщетно пыталась я удержать его, говоря, что его до смерти задавят пожарные машины, а сам он до смерти надорвется от чрезмерного напряжения сил, до смерти промочит себе ноги в грязной воде и слякоти, и его до смерти сплющит в лепешку, когда рухнут крыши, — дух майора взыграл, и он помчался галопом вслед за тем постреленком, пыхтя и задыхаясь, а я и горничные, мы столпились у окон диванной и смотрели на страшные языки пламени над домами на той стороне — ведь мистер Бафл жил за углом. И вдруг видим: несколько человек бегут по улице прямо к нашему подъезду, причем майор с самым деловитым видом руководит всеми, потом бегут еще несколько человек, а потом… в кресле на манер Гая Фокса несут… мистера Бафла, запеленутого в одеяло!
И вот, душенька, по приказу майора, мистера Бафла тащат вверх по лестнице, волокут в диванную и взваливают на софу, после чего и майор и все прочие, не говора ни слова, мчатся назад во весь дух, так что я бы приняла их за мелькнувшее видение, если бы не мистер Бафл, очень страшный на вид в своем одеяле и с выпученными глазами. Но они мигом примчались назад вместе с миссис Бафл, запеленутой в другое одеяло, втащили ее в дом, вывалили на диван и умчались, но тотчас же примчались назад вместе с мисс Бафл, запеленутой в третье одеяло, и ее тоже втащили в дом, вывалили и умчались, но сейчас же примчались назад вместе с молодым джентльменом, что был в ученье у мистера Бафла, запеленутым в четвертое одеяло, причем его волокли за ноги два джентльмена, а он обхватил их за шеи руками, совсем как некий ненавистный субъект на картинках в тот день, когда он проиграл сражение (но куда девалось кресло, я не знаю), а у волос его был такой вид, словно их только что взъерошили. Когда все четверо очутились рядом, майор стал потирать себе руки и зашептал мне хрипло, насколько у него хватило голоса:
— Если бы только наш милый, замечательный мальчик был дома, какое он получил бы редкостное удовольствие!
Но вот, душенька, мы приготовили горячий чай, подали гренки и подогретый коньяк с водой, в который добавили немножко мускатного ореха, и сначала все Бафлы дичились и куксились, но потом сделались более общительными, поскольку все у них было застраховано. И как только мистер Бафл обрел дар слова, он назвал майора своим спасителем и лучшим другом и сказал ему:
— Мой навеки дражайший сэр, позвольте мне познакомить вас с миссис Бафл.
А она тоже назвала его своим спасителем и лучшим другом и была с ним настолько любезна, насколько позволило ей одеяло. Затем он познакомил майора с мисс Бафл. Надо сказать, что голова у молодого учащегося джентльмена была не совсем в порядке, и он все стонал:
— Робина обратилась в пепел, Робина обратилась в пепел! — И это было тем более трогательно, что, запеленутый в одеяло, он как бы выглядывал из футляра для виолончели, но тут мистер Бафл сказал:
— Робина, поговори с ним!
Мисс Бафл промолвила:
— Дорогой Джордж!
И если бы не майор, который немедленно налил учащемуся молодому джентльмену коньяку с водой и тем вызвал у него жестокий припадок кашля из-за мускатного ореха, от которого у юноши захватило дух, ему, пожалуй, было бы не под силу вынести эти слова своей любимой. Когда же учащийся молодой джентльмен опомнился, мистер Бафл прислонился к миссис Бафл (они были как два узла, поставленные рядом) и, недолго посовещавшись с нею, сказал со слезами, которые майор, подметивший их, тотчас же вытер:
— Наша семья не была дружной. Давайте же помиримся теперь, раз мы пережили такую опасность. Берите ее руку, Джордж!
Молодой джентльмен не мог достаточно далеко протянуть свою руку, чтобы взять руку мисс Бафл, но словесно выразил свои чувства очень красиво, хоть и несколько туманно. Я же не запомню такого приятного для меня завтрака, как тот, за который все мы сели, немножко подремав, причем мисс Бафл очень мило готовила чай, совершенно в римском стиле, вроде того, как раньше представляли в Ковент-Гарденском театре, а все члены семейства были в высшей степени любезны, да такими и остались навсегда с той самой ночи, как майор стоял у пожарной лестницы и принимал их по мере того, как они спускались (молодой человек спустился вниз головой, чем все и объяснялось). И хотя я не говорю, что мы менее склонны осуждать друг друга, когда вся наша одежда сводится к одеялам, но все-таки скажу, что почти все мы могли бы лучше понимать людей, если бы меньше от них отгораживались.
Взять хотя бы меблированные комнаты Уозенхем, что вниз по нашей улице, на той стороне. Я несколько лет относилась к ним очень неодобрительно, ибо считала, да и сейчас считаю, что мисс Уозенхем систематически сбивала цены, к тому же дом ее ничуть не похож на картинку в справочнике Бредшоу: там слишком много окон и непомерно ветвистый и огромный дуб, какого на Норфолк-стрит испокон веков никто не видывал, да и карета, запряженная четверней, никогда не стаивала у подъезда Уозенхемши, из чего следует, что со стороны Бредшоу было бы куда приличней нарисовать простой кэб. Вот с какой горечью я относилась к этим меблированным комнатам вплоть до того дня в январе прошлого года, когда одна из моих девушек, Салли Рейригену, которую я до сих пор подозреваю в том, что она ирландского происхождения, хотя родные ее называли себя уроженцами Кембриджа (а если я не права, так зачем ей было убегать с каменщиком лимерикской веры * и венчаться в деревянных сандалиях, не дожидаясь, пока у него как следует побледнеет синяк под глазом, полученный в драке со всей компанией — четырнадцать человек и одна лошадь — на крыше кареты?), — повторяю, душенька, я с неодобрением относилась к мисс Уозенхем вплоть до того самого дня в январе прошлого года, когда Салли Рейригену с грохотом ввалилась (я не могу подобрать более мягкого выражения) в мою комнату, подпрыгнув то ли по-кембриджски, то ли нет, и сказала:
— Ура, миссис! Мисс Уозенхем распродают с молотка!
Ну, когда я внезапно это услышала, душенька, и сообразила, что эта девчонка Салли, чего доброго, подумает, будто я радуюсь разорению своего ближнего, я залилась слезами, упала в кресло и сказала:
— Мне стыдно самой себя!
Ладно! Я попыталась выпить чашечку чаю, но не смогла — так много я думала о мисс Уозенхем и ее несчастьях. Неприятный это был вечер, и я подошла к окну, выходящему на улицу, и стала смотреть через дорогу на меблированные комнаты Уозенхем, и, насколько я могла разобрать в тумане, вид у дома был грустный-прегрустный, а света ни в одном окне. И вот, наконец, я говорю себе: «Этак не годится», — надеваю свою самую старую шляпку и шаль, не желая, чтобы мисс Уозенхем в такое время видела мои лучшие наряды, и, можете себе представить, направляюсь в меблированные комнаты Уоденхем, и стучу в дверь.
— Мисс Уозенхем дома? — говорю я, повернув голову, когда дверь открылась.
И тут я увидела, что дверь открыла сама мисс Уозенхем, такая измученная, бедняжка, — глаза совсем распухли от слез.
— Мисс Уозенхем, — говорю я, — прошло уже несколько лет с тех пор, как у нас с вами было маленькое недоразумение по поводу того, что шапочка моего внука попала к вам на нижний дворик. Я выбросила это из головы вон, надеюсь, и вы тоже.
— Да, миссис Лиррипер, — говорит она удивленно. — Я тоже.
— В таком случае, дорогая моя, — говорю я, — мне хотелось бы войти и сказать вам несколько слов.
Услышав, что я назвала ее «дорогая моя», мисс Уозенхем самым жалостным образом залилась слезами, а тут какой-то не совсем бесчувственный пожилой человек, недостаточно чисто выбритый, в ночном колпаке, торчащем из-под шляпы, выглядывает из задней комнаты, вежливо прося извинения за свой вид и оправдываясь тем, что опухоль после свинки въелась в его организм, а также за то, что он пишет письмо домой, жене, на раздувальных мехах, которыми он пользовался вместо письменного стола, — так вот, он выглядывает и говорит:
— Этой госпоже не худо бы услышать слово утешения, — а потом уходит.
Таким образом я и получила возможность сказать очень даже натурально:
— Ей не худо услышать слово утешения, сэр? Ну, так бог даст, она его услышит!
И мы с мисс Уозенхем пошли в комнату, выходящую на улицу, а там свеча была такая скверная, что казалось, она тоже плакала, истекая слезами, и тут я и говорю:
— Теперь, дорогая моя, расскажите мне все.
А она ломает руки и говорит:
— Ах, миссис Лиррипер, этот человек описывает мое имущество, а у меня нет на свете ни единого друга, и никто не даст мне взаймы ни шиллинга.
Не важно, что именно сказала такая говорливая старуха, как я, когда мисс Уозенхем произнесла эти слова, и лучше уж, душенька, я не буду повторять этого, но признаюсь вам, я готова была выложить тридцать шиллингов, лишь бы иметь возможность увести к себе бедняжку попить чайку, но не решилась на это из-за майора. Правда, я знала, что могу вытянуть майора, как нитку, и обвести его вокруг пальца в большинстве случаев и даже в этом, если только примусь за него как следует, но ведь мы, беседуя друг с другом, так часто поносили мисс Уозенхем, что мне стало очень стыдно за себя, и, кроме того, я знала, что его самолюбие она задела, а мое нет, да еще я боялась, как бы эта девчонка Рейригену не поставила меня в неловкое положение. Вот я и говорю мисс Уозенхем:
— Дорогая моя, дайте-ка мне чашечку чаю, чтобы прочистить мои тупые мозги, — тогда я смогу лучше разобраться в ваших делах.
И вот мы попили чайку и поговорили о делах, и оказалось, что задолжала она всего только сорок фунтов и… Ну, да ладно! Она самая работящая и честная женщина на свете и уже выплатила половину своего долга, так зачем же об этом распространяться, особенно если суть вовсе не в этом? А суть в том, что когда она целовала мне руки и держала их в своих, а потом снова целовала их и благословляла меня, благословляла, благословляла, — я в конце концов повеселела и говорю:
— Какой я была непонятливой старой дурой, дорогая моя, если считала вас совсем другой, чем вы есть на самом деле.
— А я-то, — говорит она, — как я ошибалась в вас!
— Слушайте, скажите мне, бога ради, — спрашиваю я, — что именно вы обо мне думали?
— Ах! — отвечает она. — Я думала, что вы не сочувствуете мне в моей несчастной нищенской жизни потому, что сами вы богатая и катаетесь как сыр в масле.
Тут я затряслась от смеха (чему была очень рада, потому что уже надоело ныть) и говорю:
— Да вы только взгляните на мою наружность, дорогая моя, и скажите, ну разве это на меня похоже, даже будь я богатая, — кататься как сыр в масле?
Это подействовало! Мы развеселились, как угри (так всегда говорится, но что это за угри, вы, душенька, быть может, знаете, я — нет), и я отправилась к себе домой счастливая и довольная донельзя. Но, прежде чем я доскажу про это, вообразите, что я, оказывается, ошибалась в майоре! Да, ошибалась. На следующее утро майор приходит ко мне в комнатку с вычищенной шляпой в руках и начинает:
— Дорогая моя мадам… — но вдруг прикрывает лицо шляпой, словно только что вошел в церковь.
Я сижу в полном недоумении, а он выглядывает из-за шляпы и снова начинает:
— Мой высокочтимый и любимый друг… — но тут снова скрывается за шляпой.
— Майор, — кричу я в испуге, — что-нибудь случилось с нашим милым мальчиком?
— Нет, нет, нет! — отвечает майор. — Просто мисс Уозенхем сегодня пришла спозаранку извиняться передо мной, и, клянусь богом, я не могу вынести всего того, что она мне наговорила.
— Ах, вот оно что, майор, — говорю я, — а вы не знаете, что еще вчера вечером я вас боялась и не считала вас и вполовину таким хорошим, каким должна бы считать! Поэтому перестаньте прятаться за шляпу, майор, — вы не в церкви, — и простите меня, милый старый друг, а я больше никогда не буду!
Ну, душенька, предоставляю решать вам самим, выполнила я свое обещание или нет. А до чего трогательно бывает, как подумаешь, что ведь мисс Уозенхем при своих ничтожных средствах и при своих убытках так много делает для старика отца да еще содержит брата, который имел несчастье размягчить себе мозги, борясь с трудностями математики, а одет он у нее всегда с иголочки, и живет в трехоконной задней комнатке, которую жильцам выдают за дровяной чулан, и за один присест уписывает целую баранью лопатку — только подавай!
А теперь, душенька, если вы склонны уделить мне внимание, я начну рассказывать вам про свое наследство, впрочем, я твердо намеревалась перейти к этому с самого начала, но как вспомнишь что-нибудь, так за этим сразу же еще что-нибудь вспомнится.
Дело было в июне месяце, накануне солнцестояния, и вот приходит ко мне моя горничная Уинифред Меджерс (она была из секты Плимутских сестер, и тот Плимутский брат *, что ее увез, поступил очень разумно, потому что более чистоплотной девушки, более пригодной на то, чтобы ввести ее как жену в свой дом, во всем свете не сыщешь, и она впоследствии заходила ко мне с прехорошенькими Плимутскими близнецами), — так, значит, дело было в июне месяце, накануне солнцестояния, и вот приходит ко мне Уинифред Меджерс и говорит:
— Какой-то джентльмен от консула желает поговорить с миссис Лиррипер.
Верьте не верьте, душенька, но я вообразила, что речь идет о консолях в банке, где у меня отложено кое-что для Джемми, и я говорю:
— Боже мой, неужто они страшно упали?
А Уинифред мне на это:
— Не похоже, сударыня, чтоб он упал.
Тогда я ей говорю:
— Проводите его сюда.
Входит джентльмен, смуглый, волосы острижены, я бы сказала — чересчур коротко, и говорит очень вежливо:
— Мадам Лирруиперр?
Я говорю:
— Да, сэр. Садитесь, пожалуйста.
— Я прришел, — говорит он, — от фрранцузского консула. (Тут я сразу поняла, что это не касается Английского банка.) Мы получили из мэррии горрода Санса, — говорит джентльмен, как-то чудно и с большим искусством выговаривая звук «р», — сообщение, которое я буду иметь честь пррочитать. Мадам Лирруиперр понимает по-фрранцузски?
— Что вы, сэр? — говорю я. — Мадам Лиррипер ничего такого не понимает.
— Это ничего не значит. — говорит джентльмен, — я буду перреводить.
И тут, душенька, джентльмен прочитал что-то насчет какого-то департамента и какой-то мэрии (которую я, да простит мне бог, принимала за женщину по имени Мэри, пока майор не вернулся домой, причем я несказанно удивлялась, каким образом эта особа припуталась ко всей истории), а потом перевел мне что-то очень длинное, утруждая себя самым любезным образом, и дело оказалось вот в чем: в городе Сансе во Франции умирает один неизвестный англичанин. Он лежит без языка и без движения. В квартире его нашлись золотые часы и кошелек, в котором столько-то и столько-то денег, а также чемодан, в котором такая-то и такая-то одежда, но никакого паспорта и никаких бумаг нет, если не считать, что на столе валяется колода карт и на рубашке червонного туза написано карандашом следующее: «Властям. Когда я умру, прошу переслать все, что останется после меня, миссис Лиррипер, дом номер восемьдесят один, Норфолк-стрит, Стрэнд, Лондон, в качестве наследства».
Когда джентльмен объяснил мне все это (причем я подумала, что письмо составлено гораздо более вразумительно, нежели можно ожидать от французов, но в то время я еще не была знакома с этой нацией), он вручил мне документ. И можете быть уверены, что я ровно ничего в нем не разобрала, разве только заметила, что бумага похожа на оберточную и вся припечатана орлами.
— Полагает ли мадам Лирруиперр, — говорит джентльмен, — что она знает своего несчастного компатрриота?
Вообразите, душенька, в какое смятение я пришла, услышав, что меня спрашивают о каких-то моих «компатриотах».
— Извините, — говорю я, — будьте так добры, сэр, говорите немножко попроще, если можно.
— Этого англичанина, несчастного, прри смеррти. Этого компатрриота стррадаюшего, — говорит джентльмен.
— Благодарю вас, сэр, — говорю я, — теперь мне все ясно. Нет, сэр, я не имею понятия, кто это такой.
— Нет ли у мадам Лирруиперр сына, племянника, кррестника, дрруга, знакомого, прроживающего во Фрранции?
— Я наверное знаю, — говорю я, — что никакого родственника или друга у меня там нет, и думаю, что нет и знакомых.
— Прростите. А вы прринимаете локатерров? — говорит джентльмен.
Тут я, душенька, будучи вполне убеждена, что он как любезный иностранец хочет предложить мне что-нибудь, например, понюшку табаку, слегка наклонила голову и, вы не поверите, говорю ему:
— Нет, благодарю вас. Не имею этой привычки.
Джентльмен смотрит на меня в недоумении, потом переводит с французского:
— Жильцов!
— О! — говорю я со смехом. — Вот оно что! Ну как же, конечно!
— Быть может, это какой-нибудь ваш пррежний жилец? — говорит джентльмен. — Какой-нибудь жилец, с которрого вы не взяли кварртиррной платы? Вы иногда не бррали с жильцов кварртиррной платы?
— Гм! Случалось, сэр, — говорю я, — но, уверяю вас, я не могу припомнить ни одного джентльмена, который хоть сколько-нибудь соответствовал бы вашему описанию.
Короче говоря, душенька, мы ни к чему не пришли, но джентльмен записал все, что я сказала, и ушел. И он оставил мне бумагу, которая была у него в двух копиях, а когда майор вернулся, я и говорю, передавая ему эту бумагу:
— Вот, майор, глядите, — ни дать ни взять «Альманах старика Мура» * со всеми иероглифами полностью, так вы разберитесь и скажите, что вы об этом думаете.
На чтение у майора ушло немного больше времени, чем я ожидала, судя по быстроте, с какой лился у него роток слов, когда он набрасывался на шарманщиков, но в конце концов он разобрался в бумаге и уставился на меня в изумлении.
— Майор, — говорю я, — вы поражены.
— Мадам, — говорит майор, — Джемми Джекмен ошеломлен.
Так совпало, что как раз в тот день майор ходил наводить справки насчет поездов и пароходов, потому что на следующий день наш мальчик должен был приехать домой на летние каникулы, и мы собирались повезти его куда-нибудь, чтобы он развлекся, и вот пока майор сидел, уставившись мне в лицо, меня вдруг осенило, и я говорю:
— Майор, сходите-ка справьтесь по своим книгам и картам, где именно находится этот самый город Санс во Франции.
Майор сдвинулся с места, пошел в диванную, повозился там и, вернувшись, говорит мне:
— Сане, дражайшая моя мадам, расположен в семидесяти с лишком милях к югу от Парижа.
А я ему говорю, пересилив себя:
— Майор, — говорю, — мы отправимся туда вместе с нашим милым мальчиком.
При мысли об этом путешествии майор, можно сказать, был совершенно вне себя. Он прочитал в газетах объявление, из которого почерпнул кое-какие полезные для себя сведения, и после этого весь день напролет бесновался, как лесной дикарь, а на другой день, рано утром, задолго до того, как Джемми должен был приехать домой, убежал на улицу, готовясь встретить нашего мальчика известием, что все мы уезжаем во Францию. Можете мне поверить, что наш краснощекий мальчуган бесновался не меньше майора, и оба они вели себя так скверно, что я им сказала:
— Если вы, дети, не угомонитесь, я уложу вас обоих в постель.
Тогда они принялись чистить Майорову подзорную трубу, чтобы впоследствии обозревать в нее Францию, а потом ушли покупать кожаную сумку с пружинной застежкой, которую Джемми собирался повесить себе через плечо и носить в ней деньги на манер маленького Фортуната * с его кошельком.
Не дай я им слова, возбудившего их надежды, сомневаюсь, чтобы у меня хватило духу на такую поездку, но теперь отступать было поздно. И вот на другой же день после солнцестояния мы уехали утром в почтовой карете. И когда мы добрались до моря (а море я видела лишь раз в жизни, когда мой бедный Лиррипер за мной ухаживал), его свежесть, и глубина, и воздушность, и мысль о том, что оно волновалось от начала времен и волнуется вечно, но почти никто не обращает на него внимания, — все это привело меня в очень серьезное расположение духа. Однако я чувствовала себя прекрасно, так же как Джемми и майор, и, в общем, качало не очень сильно, хотя голова у меня кружилась и казалось, что я во что-то погружаюсь, но все-таки я заметила, что внутренности у иностранцев, как видно, созданы более полыми, чем у англичан, и от них гораздо больше ужасного шуму, особенно когда они плохо переносят качку.
Но, душенька, когда мы высадились на материк, какая там оказалась синева, и свет, и яркие краски повсюду, — даже будки часовых и те полосатые, — а блестящие барабаны бьют, а низенькие солдаты с тонкими талиями щеголяют в чистых гетрах… и все это, в общем, так на меня подействовало, что слов нет, — ну, как будто меня на воздух приподняло. Что касается завтрака, будьте покойны: держи я у себя повара и двух судомоек, и то я не могла бы так хорошо завтракать даже при двойных расходах, — ведь до чего приятно, когда перед тобой не торчит обидчивая молодая особа, которая смотрит на тебя свирепо, точно ей жалко провизии, и благодарит за посещение ее ресторана пожеланием, чтобы ты подавилась пищей, — а здесь, напротив, все были так вежливы, так проворны и внимательны, и вообще нам было удобно и спокойно во всех отношениях, если не считать того, что Джемми опрокидывал в себя вино стаканами и я опасалась, как бы он не свалился под стол.
А до чего хорошо говорил Джемми по-французски! Ему теперь часто приходилось практиковаться в этом, потому что, как только, бывало, кто-нибудь заговорит со мной, я отвечаю: «Не компрени [5], вы очень любезны, но толку не выйдет… Ну-ка, Джемми!» — и тут Джемми как начнет тараторить просто прелесть, — одного лишь ему не хватало: он вряд ли понимал хоть слово из того, что ему говорили французы, так что пользы от этих разговоров получалось меньше, чем я ожидала, — впрочем, во всех остальных отношениях Джемми казался настоящим туземцем, но что касается разговорной речи майора, то я бы сказала, сравнивая французский язык с английским, что французскому не мешало бы иметь больший запас слов на выбор, тем не менее, когда майор спрашивал какого-нибудь военного джентльмена в сером плаще, который час, признаюсь, не будь я знакома с майором, я приняла бы его за коренного француза.
За моим наследством мы решили съездить на другой день, а весь первый провести в Париже, и предоставляю вам, душенька, судить, как я провела этот день вместе с Джемми, майором, подзорной трубой и одним молодым человеком бродячей наружности (впрочем, тоже очень вежливым), который стоял у подъезда гостиницы, а потом отправился с нами показывать нам достопримечательности. Всю дорогу в поезде до самого Парижа майор и Джемми до смерти пугали меня тем, что выходили на платформу на всех станциях, осматривали паровозы, забираясь под их механические животы, и вообще все куда-то лазили и неизвестно откуда вылезали в поисках усовершенствований, которые они могли бы применить на своей Соединенной Большой Диванно-Узловой железной дороге, но когда мы в одно ясное утро вышли на великолепные улицы, мои спутники выбросили из головы свои планы перестройки Лондона и отдали все свое внимание Парижу. Тут бродячий молодой человек спросил меня: «Желаете, чтобы я говорил по-англезски, нет?», на что я ответила: «Если можете, молодой человек, это будет очень любезно с вашей стороны», но не успел он поговорить со мной и получаса, как я решила, что малый свихнулся, да и я тоже, и тогда я ему сказала: «Будьте добры, перейдите опять на свой родной французский язык, сэр», — а сказала я это, чтобы больше не мучиться понапрасну, стараясь его понять, и тем облегчить свое отчаянное положение. Впрочем, нельзя сказать, что я потеряла больше других, ибо я заметила, что всякий раз, как он, бывало, начнет описывать что-нибудь очень пространно, а я спрошу Джемми: «Что он там такое болтает, Джемми?» — Джемми отвечает мне, мстительно глядя на него: «Он говорит страшно невнятно!» — а когда молодой человек еще пространней опишет все заново и я спрошу Джемми: «Ну, Джемми, к чему это все относится?» — Джемми отвечает: «Он говорит, что это здание ремонтировалось в тысяча семьсот четвертом году, бабушка».
Где этот бродячий джентльмен приобрел свои бродячие замашки, я, конечно, не знаю, и ожидать этого от меня не приходится, но когда мы сели завтракать, он ушел за угол, и не успели мы проглотить последний кусок, он уже был тут как тут — я прямо диву далась, — и то же самое повторялось и за обедом, и вечером, и в театре, и у ворот гостиницы, и у дверей магазинов, где мы покупали какой-нибудь пустяк, и во всех остальных местах, и вместе с тем он страдал привычкой плеваться. А насчет Парижа я могу сказать вам лишь одно, душенька: это и город и деревня вместе, и всюду там резные камни, и длинные улицы с высокими домами, и сады, и фонтаны, и статуи, и деревья, и позолота, и необыкновенно рослые солдаты, и необыкновенно малорослые солдаты, и прелестнейшие няньки в белейших чепчиках, играющие в скакалку с претолстенькими детишками в преплоских шапочках, и повсюду столы, накрытые к обеду чистыми скатертями, и люди, которые сидят на улице, покуривая и потягивая напитки весь день напролет, и повсюду на открытом воздухе представляют разные пьески для простого народа, а любая лавка похожа на прекрасно обставленную комнату, и все как будто играют во все на свете. А уж если говорить о сверкающих огнях, которые зажигаются, когда стемнеет, и внизу, и спереди, и сзади, и вокруг, и о множестве театров, и о множестве людей, и о множестве всего чего угодно, — так это сплошное очарование. И, пожалуй, одно только меня и раздражало: платишь ли, бывало, за проезд по железной дороге, или меняешь деньги у менялы, или берешь билеты в театр, служащая дама или господин непременно сидит в клетке (я думаю, их посадило туда правительство) за толстенными железными прутьями, так что все это больше смахивает на зоологический сад, чем на свободную страну.
А вечером, когда я, наконец, уложила в постель свои драгоценные кости и мой юный сорванец пришел поцеловать меня и спросил: «Что вы думаете об этом чудесном-расчудесном Париже, бабушка?» — я ему ответила: «Джемми, мне кажется, будто какой-то роскошный фейерверк пущен у меня в голове». Поэтому на следующий день, когда мы поехали за моим наследством, живописная местность показалась мне очень освежающей и успокоительной, и я прекрасно отдохнула от одного ее вида, что было для меня весьма полезно.
И вот, наконец, душенька, мы приехали в Санс, хорошенький городок с огромным собором, а у собора две башни, и грачи влетают в бойницы и вылетают из них, а на одной башне стоит еще одна башня вроде каменной кафедры. И на этой кафедре, такой высокой, что птицы летают ниже ее — вы не поверите, — я заметила пятнышко (когда отдыхала в гостинице перед обедом), и люди объяснили мне знаками, что это пятнышко — Джемми, да так оно и оказалось. Я-то, сидя на балконе гостиницы, воображала, что ангел мог бы опуститься на эту башню и возвестить людям, что они должны стать хорошими, но я никак не подозревала, что именно возвещает с такой высоты, сам того не ведая, наш Джемми одному из жителей этого города.
А как приятно была расположена гостиница, душенька! Прямо под башнями, так что их тени весь день падали на стены, меняясь, как на солнечных часах, а крестьяне въезжали во двор и выезжали со двора в повозках и крытых кабриолетах, а рынок был перед самым собором, и все кругом было такое чудное, — прямо как на картине. Мы с майором решили, что чем бы ни кончилось получение моего наследства, но провести наши каникулы лучше всего здесь, и мы решили также не омрачать радости нашего милого мальчика встречей с англичанином, если он еще жив, а лучше нам пойти туда вдвоем. Надо вам знать, что на той высоте, куда забрался Джемми, у майора захватило дыхание, и, оставив мальчика с проводником, он вернулся ко мне.
После обеда, когда Джемми отправился посмотреть на реку, майор пошел в мэрию и вскоре вернулся с каким-то военным при шпаге, со шпорами, в треугольной шляпе, с желтой перевязью через плечо и длинными аксельбантами, которые ему, наверное, мешали. И вот майор говорит:
— Англичанин до сих пор лежит в том же состоянии, дорогая моя. Этот джентльмен проводит нас к нему.
Тут военный снял передо мной свою треуголку, и я заметила, что волосы у него надо лбом выбриты в подражание Наполеону Бонапарту, но непохоже.
Мы вышли через ворота, миновали огромный портал собора и пошли по узенькой улице, где люди сидели, болтая друг с другом, у дверей своих лавок, а дети играли на мостовой. Военный шел впереди и, наконец, остановился у лавки, где продавали свинину и где в окне красовалась статуэтка сидящей свиньи, а из двери в жилую часть дома выглядывал осел.
Завидев военного, осел вышел на мостовую, потом повернулся и, стуча копытами, пошел обратно по коридору, выходящему на задний двор. Таким образом, путь был очищен, и вас с майором провели по общей лестнице на третий этаж, в комнату с окнами на улицу — пустую комнату с красным черепичным полом, темную оттого, что наружные решетчатые ставни были закрыты. Когда военный открыл ставни, я увидела башню, на которую поднимался Джемми, темнеющую на закате, и, обернувшись к кровати у стены, увидела англичанина.
У него было что-то вроде воспаления мозга и волосы все вылезли, а на голове лежала сложенная в несколько раз мокрая тряпка. Я посмотрела на него очень внимательно — он лежал совсем изможденный, с закрытыми глазами, — и вот я и говорю майору:
— Никогда в жизни я не видела этого человека.
Майор тоже посмотрел на него очень внимательно и говорит мне:
— И я никогда в жизни его не видел.
Когда майор перевел наши слова военному, тот пожал плечами и показал майору игральную карту, на которой было написано про мое наследство. Завещание было написано слабой, дрожащей рукой, вероятно в кровати, и я так же не признала почерка, как не признала лица этого человека. Не признал его и майор.
Хотя бедняга лежал в одиночестве, за ним ухаживали очень хорошо, но в то время он, наверное, не сознавал, что кто-нибудь сидит рядом с ним. Я попросила майора сказать военному, что мы пока не собираемся уезжать и завтра я вернусь сюда подежурить у постели больного. Но я попросила майора добавить — и при этом резко качнула головой, чтобы подчеркнуть свои слова: «Мы оба сходимся на том, что никогда не видели этого человека».
Наш мальчик чрезвычайно удивился, когда мы, сидя на балконе при свете звезд, рассказали ему об этом, и начал перебирать написанные майором рассказы о моих прежних жильцах, спрашивая, не может ли англичанин быть одним из них. Оказалось, что не может, и мы пошли спать. Утром, как раз во время первого завтрака, военный пришел, звеня шпорами, и сказал, что доктор заметил по каким-то признакам, что больной перед смертью, возможно, придет в сознание. Тут я и говорю майору и Джемми:
— Вы, мальчики, ступайте порезвитесь, а я возьму молитвенник и пойду посидеть с больным.
И я пошла и просидела несколько часов, время от времени читая бедняге молитву, и только в середине дня он пошевельнул рукой.
Раньше он лежал совсем неподвижно, так что не успел он пошевельнуться, как я заметила это, сняла очки, отложила книгу, поднялась и стала смотреть на него. Сначала он шевелил одной рукой, потом обеими, а потом — как человек, который пробирается куда-то в потемках. Еще долго после того, как глаза его открылись, они были словно затянуты пеленой, и он все еще нащупывал себе путь к свету. Но постепенно зрение его прояснилось и руки перестали двигаться. Он увидел потолок, он увидел стену, он увидел меня. Когда его зрение прояснилось, мое прояснилось также, и когда мы, наконец, взглянули друг другу в лицо, я отшатнулась и крикнула сгоряча:
— Ах, вы, злой вы, злой человек! Вот вы и наказаны за свой грех!
Ведь едва жизнь затеплилась в его глазах, я узнала в нем мистера Эдсона, отца Джемми, так жестоко покинувшего бедную молодую незамужнюю мать Джемми, которая умерла на моих руках, бедняжка, и оставила мне Джемми.
— Жестокий вы, злой человек! Подлый вы изменник!
Собрав последние силы, он попытался повернуться, чтобы спрятать свое жалкое лицо. Рука его свесилась с кровати, а за нею и голова, и вот он лежал передо мной, сломленный и телом и духом. Поистине печальное зрелище под летним солнцем!
— О господи! — заплакала я. — Научи, что мне сказать этому несчастному! Я бедная грешница, и не мне его судить!
Но, подняв глаза на ясное яркое небо, я увидела ту высокую башню, где Джемми стоял выше пролетавших птиц, глядя на окно этой самой комнаты, и мне почудилось, будто там засиял последний взгляд его бедной прелестной молодой матери, — такой, каким он стал в ту минуту, когда душа ее просветлела и освободилась.
— Ах, несчастный вы, несчастный, — говорю я, став на колени у кровати, — если сердце ваше раскрылось и вы искренне раскаиваетесь в содеянном, спаситель наш смилуется над вами!
Я прижалась лицом к кровати, а он с трудом дотянулся до меня бессильной рукой. Хочу верить, что это был жест раскаяния. Больной пытался крепко уцепиться за мое платье, но пальцы его были так слабы, что тут же разжались.
Я подняла его на подушки и говорю ему:
— Вы меня слышите?
Он подтвердил это взглядом.
— Вы меня узнаете?
Он опять подтвердил это взглядом и даже еще яснее.
— Я здесь не одна. Со мною майор. Вы помните майора?
Да. Я хочу сказать, что он опять дал мне утвердительный ответ взглядом.
— И мы с майором здесь не одни. Мой внук — его крестник — с нами. Вы слышите? Мой внук.
Он снова попытался ухватить меня за рукав, но рука его смогла только дотянуться до меня и тотчас упала.
— Вы знаете, кто мой внук?
— Да.
— Я любила и жалела его покинутую мать. Когда она умирала, я сказала ей: «Дорогая моя, этот младенец послан бездетной старой женщине». С тех пор он всегда был моей гордостью и радостью. Я люблю его так нежно, словно выкормила своей грудью. Хотите увидеть моего внука перед смертью?
— Да.
— Когда я кончу говорить, дайте мне знать, что вы правильно поняли мои слова. От него скрыли историю его рождения. Он не знает о ней. Ничего не подозревает. Если я приведу его сюда, к вашей постели, он будет думать что вы совершенно чужой ему человек. Я не могу скрыть от него, что в мире есть такое зло и горе, но что они были так близко от него, когда он лежал в своей невинной колыбели, это я от него скрывала, скрываю и всегда буду скрывать ради его матери и ради него самого.
Он показал мне знаком, что отлично все понял, и слезы потекли у него из глаз.
— Теперь отдохните, и вы увидите его.
Тут я дала ему немного вина и коньяку и оправила его постель. Но я уже начала опасаться, как бы майор и Джемми не опоздали. Занятая своим делом и этими мыслями, я не услышала шагов на лестнице и вздрогнула, увидев, что майор остановился посреди комнаты и, встретившись глазами с умирающим, узнал его в эту минуту, как я узнала его незадолго перед тем.
Гнев отразился на лице майора, а также ужас и отвращение и бог весть что еще. Тогда я подошла к нему и подвела его к кровати, потом сложила и воздела руки, а майор последовал моему примеру.
— О господи, — сказала я, — ты знаешь, что оба мы видели, как страдало и мучилось юное создание, которое теперь с тобою. Если этот умирающий искренне раскаялся, мы оба вместе смиренно молим тебя помиловать его.
Майор сказал: «Да будет так!» — а я немного погодя шепнула ему: «Милый старый друг, приведите нашего любимого мальчика».
И майор, такой умный, что понял все без слов, ушел и привел Джемми.
Никогда, никогда, никогда я не забуду ясного, светлого лица нашего мальчика в ту минуту, когда он стоял в ногах кровати и смотрел на умирающего, не зная, что это его отец. Ах! Как он тогда был похож на свою милую молодую мать!
— Джемми, — говорю я, — я узнала все насчет этого бедного джентльмена, который так болен, — оказывается, он действительно когда-то жил в нашем старом доме. И так как он, умирая, хочет видеть всех, кто принадлежит к этому дому, я послала за тобой.
— Ах, несчастный! — говорит Джемми, сделав шаг вперед и очень осторожно касаясь руки умирающего. — Как мне жаль его. Несчастный, несчастный человек!
Глаза, которым суждено было вскоре закрыться навеки, впились в мои, и у меня не хватило сил устоять перед ними.
— Видишь, милый мой мальчик, — этот наш ближний умирает, как умрут н лучшие и худшие из нас; но в его жизни есть одна тайна… и если ты сейчас коснешься щекой его лба и скажешь: «Да простит вас бог!» — ему станет легче в последний его час.
— О бабушка! — сказал Джемми от всего сердца. — Я недостоин.
Однако он нагнулся и сделал то, о чем я просила. Тогда дрожащие пальцы больного ухватились, наконец, за мой рукав, и мне кажется, что, умирая, он пытался поцеловать меня.
Ну вот, душенька! Вот вам и вся история моего наследства, и если она вам понравилась, стоило бы, рассказывая ее, потрудиться в десять раз больше.
Вы, может быть, подумаете, что после всего этого французский городок Санс нам опротивел: но нет, мы этого не находили. Я ловила себя на том, что всякий раз, как я смотрела на высокую башню, стоящую на другой башне, мне вспоминались другие дни, когда одно прелестное юное создание с красивыми золотистыми волосами доверилось мне, как родной матери, и от этих воспоминаний город казался мне таким тихим и мирным, что я и выразить этого не могу. И все обитатели гостиницы, вплоть до голубей на дворе, подружились с Джемми и майором и отправлялись вместе с ними во всякого рода экспедиции в разнообразных экипажах, покрытых грязью вместо краски и запряженных норовистыми ломовыми лошадьми, с какими-то веревками вместо сбруи, и каждый новый знакомый был одет в синее, словно мясник, и каждый новый конь становился на дыбы, стремясь пожрать и растерзать другого коня, и каждый человек, имеющий бич, щелкал им — щелк-щелк-щелк-щелк-щелк, — как школьник, которому бич впервые попал в руки. Что касается майора, душенька, то он проводил большую часть времени со стаканчиком в одной руке и бутылкой легкого вина в другой, и всякий раз, как он видел кого-нибудь тоже со стаканчиком в руке, все равно кого — военного с аксельбантами, или служащих гостиницы, сидящих за ужином во дворе, или горожан, болтающих на лавочке, или поселян, уезжающих с рынка домой, — майор бросался чокаться с ними и кричал: «Эй! вив [6]! такой-то!» или «вив то-то!» И хотя я не могла вполне одобрить поведение майора, что же делать — в мире много всяких обычаев и они разные, соответственно разным частям этого мира, и когда майор танцевал прямо на площади с одной особой, содержавшей парикмахерскую, он, по-моему, был вполне прав, танцуя как можно лучше и с такой силой вертя свою даму, какой я от него не ожидала, однако меня немного беспокоили бунтарские крики танцоров и всей остальной компании — точь-в-точь как на баррикадах, — так что я, наконец, сказала:
— Что это они кричат, Джемми?
А Джемми говорит:
— Они кричат, бабушка: «Браво, английский военный! Браво, английский военный!» — что очень польстило моему самолюбию как британки, да так все с тех пор и звали майора — «английский военный».
Но каждый вечер мы в одно и то же время усаживались втроем на балконе гостиницы, в конце двора, и смотрели на золотисто-розовый свет, озарявший огромные башни, и смотрели, как менялись тени башен, покрывавшие все, что нас окружало, включая и нас самих, и как вы думаете, что мы там делали? Вообразите, душенька, Джемми, как оказалось, привез с собою несколько рассказов из тех, что майор записал для него со слов прежних жильцов, живших в доме номер восемьдесят один, Норфолк-стрит, и вот как-то раз он приносит их и говорит:
— Бабушка! Крестный! Еще рассказы! Читать их буду я. И хотя вы писали их для меня, крестный, я знаю, вы не будете возражать, если я прочту их бабушке, правда?
— Нет, милый мой мальчик, — говорит майор. — Все, что у нас есть, принадлежит ей, и мы сами тоже принадлежим ей.
— Навеки любящие и преданные Дж. Джекмен и Дж. Джекмен Лиррипер! восклицает юный сорванец, сжимая меня в объятиях. — Отлично, крестный! Слушайте! Бабушка теперь получила наследство, поэтому я хочу, чтобы эти рассказы тоже стали частью бабушкиного наследства. Я завещаю их ей. Что скажете, крестный?
— Хип-хип, ура! — говорит майор.
— Прекрасно! — кричит Джемми в страшном волнении. — Вив английский военный! Вив леди Лиррипер! Вив Джемми Джекмен. Он же Лиррипер! Вив наследство! Теперь слушайте, бабушка. И вы слушайте, крестный. Читать буду я! И знаете, что я еще сделаю? В последний вечер наших каникул, когда мы уложим вещи и будем готовы к отъезду, я закончу все одной повестью своего собственного сочинения.
— Смотрите не обманите, сэр, — говорю я.
Ну вот, душенька, так мы все и читали по вечерам Майоровы записи, и, наконец, наступил вечер, когда мы уже уложили вещи и готовились уехать на другой день, и уверяю вас, хотя я с радостным нетерпением ждала того дня, когда вернусь в старый милый дом на Норфолк-стрит, я к тому времени составила себе очень высокое мнение о французской нации и заметила, что французы гораздо более домовиты и хозяйственны в семейной жизни и много проще и приятнее в обращении, чем я ожидала, но, между нами говоря, меня поразило, что в одном отношении другой нации, которую я не хочу называть, было бы полезно взять с них пример, а именно — в том, с какой бодростью они из всяких пустяков извлекают для себя маленькие радости на маленькие средства и не позволяют важным персонам смущать их надменными взглядами или заговаривать их своими речами до одурения, да я и всегда думала насчет этих важных персон, что надо бы их всех и каждого в отдельности засунуть в медные котлы, закрыть крышками и никогда оттуда не выпускать.
— А теперь, молодой человек, — говорю я Джемми, когда мы в тот последний вечер вынесли на балкон свои стулья, — будьте добры вспомнить, кто должен был «закончить все».
— Хорошо, бабушка, — говорит Джемми, — эта знаменитая личность — я.
Однако, несмотря на столь шутливый ответ, вид у него был до того серьезный, что майор поднял брови на меня, а я на майора.
— Бабушка и крестный, — говорит Джемми, — вряд ли вы знаете, как много я думал о смерти мистера Эдсона.
Это меня слегка испугало.
— Ах, это было печальное зрелище, милый мой, — говорю я, — а печальные воспоминания приходят на ум чаще веселых. Но это, — говорю я после короткого молчания, желая развеселить себя, и майора, и Джемми — всех вместе, — это не значит «заканчивать». Так расскажи свою повесть, милый.
— Сейчас расскажу, — говорит Джемми.
— А когда все это было, сэр? — спрашиваю я. — «Когда-то, давным-давно, когда свиньи пили вино»?
— Нет, бабушка, — отвечает Джемми все так же серьезно, — когда-то, давным-давно, когда французы пили вино.
Я снова взглянула на майора, а майор взглянул на меня.
— Короче говоря, бабушка и крестный, — говорит Джемми, — это было в наши дни, и это повесть о жизни мистера Эдсона.
Как я разволновалась! Как майор переменился в лице!
— То есть вы понимаете, — говорит наш ясноглазый мальчик, — я хочу рассказать вам эту повесть на свой лад. Я не спрошу у вас, правдива ли она или нет, во-первых, потому, что, по вашим словам, бабушка, вы очень мало знаете жизнь мистера Эдсона, а во-вторых, то немногое, что вы знаете, тайна.
Я сложила руки на коленях и не отрывала глаз от Джемми, пока он говорил.
— Несчастный джентльмен, — начинает Джемми, — герой нашего рассказа, был сыном Такого-то, родился Там-то и выбрал себе такую-то профессию. Но нас интересует не этот период его жизни, а его юношеская привязанность к одной молодой и прекрасной особе.
Я чуть не упала. Я не смела взглянуть на майора, но и не глядя на него, знала, какие чувства его обуревают.
— Отец нашего злосчастного героя, — говорит Джемми, как будто подражая стилю некоторых своих книжек, — был светский человек, лелеявший честолюбивые планы насчет будущего своего единственного сына, и потому он решительно воспротивился его предполагавшемуся браку с добродетельной, но бедной сиротой. Он даже зашел так далеко, что прямо пригрозил нашему герою лишить его наследства, если тот не отвратит своих помыслов от предмета своей преданной любви. В то же время он предложил сыну в качестве подходящей супруги дочь одного соседнего состоятельного джентльмена, которая была и хороша собой, и приятна в обращении, а в отношении приданого не оставляла желать ничего лучшего. Но молодой мистер Эдсон, верный первой и единственной любви, воспламенившей его сердце, отверг выгодное предложение и, осудив в почтительном письме гнев отца, увез свою любимую.
Я, душенька, начала было успокаиваться, но, когда дело дошло до увоза, разволновалась пуще прежнего.
— Влюбленные, — продолжал Джемми, — бежали в Лондон и соединились брачными узами в церкви святого Клементия-Датчанина. И в этот период их ПРОСТОЙ, но трогательной истории мы видим их обитающими в жилище одной высокоуважаемой и всеми любимой леди, по имени Бабушка, проживавшей в ста милях от Норфолк-стрит.
Я почувствовала, что теперь мы почти спасены, — почувствовала, что милый мальчик и не подозревает о горькой правде, и, впервые взглянув на майора, глубоко вздохнула. Майор кивнул мне.
— Отец нашего героя, — продолжал Джемми, — был непреклонен и неукоснительно привел свою угрозу в исполнение, поэтому молодоженам пришлось в Лондоне очень плохо и было бы еще хуже, если бы их добрый ангел не привел их к миссис Бабушке, а та, догадавшись об их бедственном положении (несмотря на их старания скрыть это от нее), множеством деликатных ухищрений сглаживала их тернистый путь и смягчала остроту их первых горестей.
Тут Джемми взял мою руку и с этой минуты подчеркивал поворотные пункты своей повести, хлопая моей ладонью по другой своей руке.
— Через некоторое время они покинули дом миссис Бабушки и продолжали свой жизненный путь то с успехом, то с неудачами в других местах. Но при всех переменах, к добру или худу, мистер Эдсон говорил прекрасной спутнице своей жизни: «Неизменная любовь и верность помогут нам преодолеть все!»
Моя рука дрогнула в руке милого мальчика, — ведь эта фраза так прискорбно не соответствовала действительности!
— «Неизменная любовь и верность, — повторяет Джемми, точно эти слова доставляют ему какое-то гордое, благородное наслаждение, — помогут нам преодолеть все!» Так он говорил. И так они пробивали себе дорогу в жизни, бедные, но смелые и счастливые, пока миссис Эдсон не произвела на свет ребенка.
— Дочь? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает Джемми, — сына. И отец так гордился им, что был почти не в силах оторвать от него глаз. Но темная туча омрачила эту картину: миссис Эдсон расхворалась, зачахла и умерла.
— Ах! Расхворалась, зачахла и умерла! — говорю я.
— И вот у мистера Эдсона осталось единственное утешение, единственная надежда, единственное побуждение к деятельности — его обожаемый сын. По мере того как ребенок подрастал, он становился настолько похожим на мать, что казался ее живым портретом. Он удивлялся, почему отец, целуя его, плачет. Но, к несчастью, он походил на мать не только лицом, но и здоровьем, и тоже умер, еще не выйдя из детских лет. Тогда мистер Эдсон, одаренный прекрасными способностями, зарыл их в землю в своем одиночестве и отчаянии. Он стал безразличным ко всему, безрассудным, растерянным. Мало-помалу он опускался все ниже, ниже, ниже, ниже, пока, наконец, не начал жить(как мне кажется) одной только карточной игрой. И вот болезнь настигла его в городе Сансе, во Франции, он слег и уже не встал. Но теперь, когда он лежал при смерти и все было кончено, он вспоминал ушедшую юность, еще не погребенную им под пеплом, и с благодарностью думал о доброй миссис Бабушке, которую давно потерял из виду и которая была так добра к нему и его молодой жене в первые дни их брака, — и вот почему он оставил ей в наследство то немногое, что ему принадлежало. А она, приехав повидать его, сначала так же не узнала его, как не узнала бы по развалинам, каким был до своего разрушения греческий или римский храм, однако в конце концов она его вспомнила. И тогда он со слезами на глазах сказал ей, как он сожалеет о том, что так дурно провел остаток своей жизни, и попросил ее быть к нему как можно снисходительней, ибо жизнь эта была, можно сказать, бедным падшим ангелом его неизменной любви и постоянства. И так как с нею был ее внук, а умирающий думал, что родной его сын, останься он в живых, мог бы отчасти напоминать этого мальчика, он попросил ее, чтобы она велела внуку коснуться щекой его лба и сказать ему несколько прощальных слов.
Когда Джемми дошел до этого места, голос у него упал, и слезы выступили на глазах у меня и у майора.
— Ах ты маленький волшебник! — говорю я. — Как это ты сам обо всем догадался? Поди-ка запиши все до единого слова, потому что это просто чудо.
Так Джемми и сделал, а я передала вам, душенька, всю повесть по его записи.
Тут майор взял мою руку, поцеловал ее и сказал:
— Дорогая моя, мы во всем преуспели.
— Ах, майор! — отозвалась я, вытирая глаза. — Нечего нам было бояться. Мы должны были знать все это заранее. Сияющей юности чужда измена, зато ей близки доверие и милосердие, любовь и постоянство!