Бар Чикоте в старое время был для Мадрида тем же, что бар «Сторк», только без музыки и дебютанток, или мужской бар в «Уолдорф-Астории», если бы туда допускали женщин. Конечно, они и туда проникали, но это было мужское пристанище, и прав у женщин там не было никаких. Лицо своему заведению придавал владелец бара — Педро Чикоте. Он был незаменимый бармен, всегда приветливый, всегда веселый и, что называется, с огоньком. А это теперь довольно редкая штука, и немногие сохраняют его надолго. И не надо путать его с напускной веселостью. Так вот, огонек у Чикоте был, и не напускной, а настоящий. К тому же человек он скромный, простой, дружелюбный. Он был так хорош и приятен и притом деловит, что его можно сравнить только с Жоржем, барменом парижского «Ритца», а это сравнение говорит о многом для тех, кто там побывал, — и помимо всего прочего бар он держал превосходный.
В те времена золотая молодежь Мадрида предпочитали посещать так называемый Новый клуб, а к Чикоте ходили хорошие ребята. Конечно, многие из посетителей мне вовсе не нравились, так же как, скажем, и в баре «Сторк», но мне всегда приятно было посидеть у Чикоте. Тут, например, не рассуждали о политике. Были кафе, куда ходили как в дискуссионный клуб, и других разговоров там не бывало, а у Чикоте о политике не говорили. Но и без этого было о чем поговорить, а вечером сюда приходили самые красивые девушки города, и здесь можно было завязать знакомство на весь вечер, и много хороших вечеров мы начинали именно здесь.
Завернув сюда, можно было узнать, кто сейчас в городе или кто куда уехал. А летом, когда в городе никого не оставалось, здесь можно было спокойно посидеть за бутылкой, потому что официанты здесь были приятны и внимательны.
Это было похоже на клуб, но только никаких взносов не взимали и можно было познакомиться с девушкой. Без сомнения, это был лучший бар в Испании, а может быть, и на всем свете, и все мы, его завсегдатаи, были очень к нему привязаны.
Напитки здесь были восхитительные. Если вы заказывали мартини, его приготовляли из лучшего джина. Чикоте не жалел денег, и виски ему доставляли бочонками из Шотландии. Оно было настолько лучше рекламируемых марок, что его нельзя было даже сравнивать с обычным «шотландским». Но, к сожалению, когда начался мятеж, Чикоте находился в Сан-Себастьяне, где у него был летний филиал. Он и теперь держит его, и говорят, что это лучший бар во всей франкистской Испании. А мадридское заведение взяли на себя официанты и продолжают дело и сейчас, но хорошее виски там уже кончилось.
Большинство старых клиентов Чикоте перешли на сторону Франко, но и среди республиканцев есть завсегдатаи этого бара. Так как это было очень веселое место — а веселые люди обычно самые смелые люди, которые погибают первыми, — случилось так, что большей части посетителей Чикоте теперь уже нет в живых. Бочоночное виски кончилось уже много месяцев назад, а к маю 1938 года мы прикончили и остаток желтого джина. Теперь и ходить-то туда, собственно, незачем, и Луис Дельгадо, проникни он в Мадрид немного позднее, вероятно, не вздумал бы зайти сюда и не попал бы в беду. Но когда он явился в Мадрид в ноябре 1937 года, у Чикоте еще оставалось немного желтого джина, и можно было получить индийскую хинную. Ради этого, собственно, не стоило рисковать жизнью, но, может быть, ему просто захотелось посидеть в привычном месте. Зная его и зная, каким был этот бар в прежние времена, это не трудно понять.
В этот день в посольстве закололи корову, и швейцар зашел в отель «Флорида» сказать, что нам оставили десять фунтов парного мяса. Я пошел за ним в ранних сумерках мадридской зимы. Два штурмгвардейца с винтовками сидели у входа в посольство, а мясо было оставлено нам в сторожке.
Швейцар сказал, что кусок нам достался хороший, но корова была очень тоща. Я угостил его поджаренными семечками и желудями, завалявшимися в карманах моей куртки, и мы побалагурили с ним, стоя у ворот на гравии подъездной аллеи.
Я пошел домой через город с тяжелым свертком мяса под мышкой. Гран-Виа обстреливали, и я зашел переждать к Чикоте. Там было людно и шумно, и я присел за маленький столик в углу, у заложенного мешками окна, мясо положил рядом на скамейку и выпил джина с хинной. Как раз на этой неделе мы обнаружили, что у них еще есть хинная. После начала мятежа ее не выписывали, и цена на нее осталась довоенная. Вечерних газет еще не было, и я купил у старухи газетчицы три листовки разных партий. Они стоили по десять сентаво, и я сказал ей, чтобы она оставила себе сдачу с песеты. Она сказала, что бог меня помилует. Я в этом усомнился и стал читать листовки и пить джин с хинной.
Ко мне подошел старый официант, которого я знаю еще по прежним временам. То, что он сказал, меня удивило.
— Нет, — сказал я. — Не верю.
— Да, — настаивал он и махнул головой и подносом в одном и том же направлении. — Только не оборачивайтесь. Он там.
— Не мое это дело, — сказал я ему.
— Да и не мое тоже.
Он ушел, я купил вечерние газеты у только что появившейся другой старухи и стал читать их. Относительно того человека, на которого указывал официант, сомнений не было. Мы оба слишком хорошо его знали. Я мог только подумать: «Ну и глупец. Просто сумасшедший».
Тут подошел один греческий товарищ и подсел за мой столик. Он командовал ротой в Пятнадцатой бригаде, и при бомбежке его завалило. Четверо рядом с ним были убиты, его же продержали под наблюдением в госпитале, а теперь посылали в дом отдыха или как это сейчас называется…
— Как дела, Джон? — спросил я. — Угощайтесь.
— А как называется, что вы пьете, мистер Эмундс?
— Джин с хинной.
— Это какая же хинная?
— Индийская. Попробуйте,
— Я много не пью. Но хинная — это хорошо от лихорадки. Я выпью.
— Ну, что говорят врачи о вашем здоровье, Джон?
— А мне не нужны врачи. Я здоров. Только в ушах все время жужжит.
— Вам все-таки следовало бы зайти к врачу, Джон.
— Я был. Он не принимает. Говорит — нет направления.
— Я скажу им. Я там всех знаю. Что, этот доктор — немец?
— Так точно, — сказал Джон. — Немец. Английский говорит плохо.
Тут снова подошел официант. Это был старик с лысой головой и весьма старомодными манерами, которых не изменила и война. Он был очень озабочен.
— У меня сын на фронте, — сказал он. — Другого убили. Как же быть?
— Это ваше дело.
— А вы? Ведь раз уж я вам сказал…
— Я зашел сюда выпить перед ужином.
— Ну, а я работаю здесь. Но скажите, как быть?
— Это ваше дело, — сказал я. — В политику я не мешаюсь. Вы понимаете по-испански? — спросил я греческого товарища.
— Нет. Только несколько слов. Но я говорю по-гречески, английски, по-арабски. Давно я хорошо знал арабский. Вы знаете, как меня засыпало?
— Нет. Я знаю только, что вы попали под бомбежку. И все.
У него было смуглое, красивое лицо и очень темные руки, которые все время двигались. Он был родом с какого-то греческого острова и говорил очень напористо.
— Ну, так я вам расскажу. У меня большой военный опыт. Прежде я был капитаном греческой армии тоже. Я хороший солдат. И когда увидел, как аэроплан летает над нашими окопами в Фуэнтес-дель-Эбро, я стал следить. Я видел, что аэроплан прошел, сделал вираж, и сделал круг (он показал это руками), и смотрел на нас. Я говорю себе: «Ага! Это для штаба. Произвел наблюдения. Сейчас прилетят еще».
И вот, как я и говорил, прилетели другие. Я стою и смотрю. Смотрю все время. Смотрю наверх и объясняю роте, что делается. Они шли по три и по три. Один впереди, а два сзади. Прошла одна тройка, я говорю роте: «Вот прошло звено». Прошли еще три, и я говорю роте: «Теперь о'кей. Теперь ол райт. Теперь нечего бояться». И очнулся через две недели.
— А когда это случилось?
— Уже месяц. Понимаете, каска мне налезла на лице, когда меня засыпало, и там сохранился воздух, и, пока меня не откопали, я мог дышать. Но с этим воздухом был дым от взрыва, и я от этого долго болел. Теперь я о'кей, только в ушах звенит. Как, вы говорите, называется то, что вы пьете?
— Джин с хинной. Индийская хинная. Тут, знаете, было до войны очень шикарное кафе, и это стоило пять песет, но тогда за семь песет давали доллар. Мы недавно обнаружили здесь эту хинную, а цену они не подняли. Остался только один ящик.
— Очень хороший напиток. Расскажите мне, как тут было, в Мадриде, до войны?
— Превосходно. Вроде как сейчас, только еды вдоволь.
Подошел официант и наклонился над столом.
— А если я этого не сделаю? — сказал он. — Я же отвечаю.
— Если хотите, подите и позвоните по этому номеру. Запишите. — Он записал. — Спросите Пепе, — сказал я.
— Я против него ничего не имею, — сказал официант. — Но дело в Республике. Такой человек опасен для нашей Республики.
— А другие официанты его тоже узнали?
— Должно быть. Но никто ничего не сказал. Он старый клиент.
— Я тоже старый клиент.
— Так, может быть, он теперь тоже на нашей стороне?
— Нет, — сказал я. — Я знаю, что нет.
— Я никогда никого не выдавал.
— Это уж вы решайте сами. Может быть, о нем сообщит кто-нибудь из официантов.
— Нет. Знают его только старые служащие, а они не донесут.
— Дайте еще желтого джина и пива, — сказал я. — А хинной еще немного осталось в бутылке.
— О чем он говорит? — спросил Джон. — Я совсем мало понимаю.
— Здесь сейчас человек, которого мы оба знали в прежнее время. Он был замечательным стрелком по голубям, и я его встречал на состязаниях. Он фашист, и для него явиться сейчас сюда было очень глупо, чем бы это ни было вызвано. Но он всегда был очень храбр и очень глуп.
— Покажите мне его.
— Вон там, за столом с летчиками.
— А который из них?
— Самый загорелый, пилотка надвинута на глаз. Тот, который сейчас смеется.
— Он фашист?
— Да.
— С самого Фуэнтес-дель-Эбро не видел близко фашистов. А их тут много?
— Изредка попадаются.
— И они пьют то же, что и вы? — сказал Джон. — Мы пьем, а другие думают, мы фашисты. Что? Слушайте, были вы в Южной Америке, Западный берег, в Магальянесе?
— Нет.
— Вот где хорошо. Только слишком много вось-ме-ро-но-гов.
— Чего много?
— Восьмероногов. — Он произносил это по-своему. — Знаете, у них восемь ног.
— А, — сказал я. — Осьминог.
— Да. Осьминог, — повторил Джон. — Понимаете, я и водолаз. Там можно много заработать, но только слишком много восьмероногов.
— А что, они вам досаждали?
— Я не знаю, как это. Первый раз я спускался в гавани Магальянес, и сразу восьмероног. И стоит на всех своих ногах, вот так. — Джон уперся пальцами в стол, приподнял локти и плечи и округлил глаза. — Стоял выше меня и смотрел прямо в глаза. Я дернул за веревку, чтобы подняли.
— А какого он был размера, Джон?
— Не могу сказать точно, потому что стекло в шлеме мешает. Но голова у него была не меньше четырех футов. И он стоял на своих ногах, как на цыпочках, и смотрел на меня вот так (он выпялился мне в лицо). Когда меня подняли и сняли шлем, я сказал, что больше не спущусь. Тогда старший говорит: «Что с тобой, Джон? Восьмероног, он больше испугался тебя, чем ты восьмеронога». Тогда я ему говорю: «Это невозможно!» Может, выпьем еще этого фашистского напитка?
— Идет, — сказал я.
Я следил за человеком у того стола. Его звали Луис Дельгадо, и в последний раз я видел его в 1933-м в Сан-Себастьяне на стрельбе по голубям. И помню, мы стояли с ним рядом на верхней трибуне и смотрели на финал розыгрыша большого приза. Мы с ним держали пари на сумму, превышавшую мои возможности, да, как мне казалось, превосходившую и его платежеспособность в том году. Когда он, спускаясь по лестнице, все-таки заплатил проигрыш, я подумал, до чего же он хорошо себя держит и все старается показать, что считает за честь проиграть мне пари. Я вспомнил, как мы тогда стояли в баре, потягивая мартини, у меня было удивительное чувство облегчения, как если бы я сухим выбрался из воды, и вместе с тем мне хотелось узнать, насколько тяжел для него проигрыш. Я всю неделю стрелял из рук вон плохо, а он превосходно, хотя выбирал почти недосягаемых голубей и все время держал пари на себя.
— Хотите реванш на счастье? — спросил он.
— Как вам угодно.
— Да, если вы не возражаете.
— А на сколько?
Он вытащил бумажник, заглянул в него и расхохотался.
— Собственно, для меня все равно, — сказал он. — Ну, скажем, на восемь тысяч песет. Тут, кажется, наберется.
Это по тогдашнему курсу равнялось почти тысяче долларов.
— Идет, — сказал я, и все чувство внутреннего покоя мигом исчезло и опять сменилось пустым холодком риска. — Кто начинает?
— Раскрывайте вы.
Мы потрясли тяжелые серебряные монеты по пяти песет в сложенных ладонях. Потом каждый оставил свою монету лежать на левой ладони, прикрывая ее правой.
— Что у вас? — спросил он.
Я открыл профиль Альфонса XIII в младенчестве.
— Король, — сказал я.
— Берите все эти бумажонки и, сделайте одолжение, закажите еще выпить. — Он опорожнил свой бумажник. — Не купите ли у меня хорошую двустволку?
— Нет, — сказал я. — Но, послушайте, Луис, если вам нужны деньги…
Я протянул ему туго сложенную пачку толстых глянцевито-зеленых тысячных банкнот.
— Не дурите, Энрике, — сказал он. — Мы ведь поспорили, не так ли?
— Разумеется. Но мы достаточно знаем друг друга.
— Видимо, недостаточно.
— Ладно, — сказал я. — Ваше дело. А что будем пить?
— Как вы насчет джина с хинной? Очень славный напиток.
Мы выпили джина с хинной, и хотя мне было ужасно неприятно, что я его обыграл, я все же был очень рад, что выиграл эти деньги; и джин с хинной казались мне вкусными, как никогда. К чему лгать о таких вещах и притворяться, что не радуешься выигрышу, но этот Луис Дельгадо был классный игрок.
— Не думаю, чтобы игра по средствам могла доставлять людям удовольствие. Как по-вашему, Энрике?
— Не знаю. Никогда не играл по средствам.
— Будет выдумывать. Ведь у вас куча денег.
— Если бы, — сказал я. — Но их нет.
— О, у каждого могут быть деньги, — сказал он. — Стоит только что-нибудь продать, вот вам и деньги.
— Но мне и продавать нечего. В том-то и дело.
— Выдумаете тоже. Я еще не встречал такого американца. Вы все богачи.
По-своему он был прав. В те дни других американцев он не встретил бы ни в «Ритце», ни у Чикоте. А теперь, оказавшись у Чикоте, он мог встретить таких американцев, каких раньше никогда не встречал, не считая меня, но я был исключением. И много бы я дал, чтобы не видеть его здесь.
Ну, а если уж он пошел на такое полнейшее идиотство, так пусть пеняет на себя. И все-таки, поглядывая на его столик и вспоминая прошлое, я жалел его, и мне было очень неприятно, что я дал официанту телефон отдела контрразведки Управления безопасности. Конечно, он узнал бы этот телефон, позвонив в справочное. Но я указал ему кратчайший путь для того, чтобы задержать Дельгадо, и сделал это в приступе объективной справедливости и невмешательства и нечистого желания поглядеть, как поведет себя человек в момент острого эмоционального конфликта, — словом, под влиянием того свойства, которое делает писателей такими привлекательными друзьями.
Подошел официант.
— Как же вы думаете? — спросил он.
— Я никогда не донес бы на него сам, — сказал я, стремясь оправдать перед самим собой то, что я сделал. — Но я иностранец, а это ваша война, и вам решать.
— Но вы-то с нами!
— Всецело и навсегда. Но это не означает, что я могу доносить на старых друзей.
— Ну, а я?
— Это совсем другое дело.
Я понимал, что все это так, и ничего другого не оставалось сказать ему, но я предпочел бы ничего об этом не слышать.
Моя любознательность насчет того, как ведут себя люди в подобных случаях, была давно и прискорбно удовлетворена. Я повернулся к Джону и не смотрел на стол, за которым сидел Луис Дельгадо. Я знал, что он более года был летчиком у фашистов, а здесь он оказался в форме республиканской армии, в компании трех молодых республиканских летчиков последнего набора, проходившего обучение во Франции.
Никто из этих юнцов не мог знать его, и он, может быть, явился сюда, чтобы угнать самолет или еще как-нибудь навредить. Но зачем бы его сюда ни принесло, глупо было ему показываться у Чикоте.
— Как себя чувствуете, Джон? — спросил я.
— Чувствую хорошо, — сказал он. — Хороший напиток, о'кей. От него я немножко пьян. Но это хорошо от шума в голове.
Подошел официант. Он был очень взволнован.
— Я сообщил о нем, — сказал он.
— Ну что ж, — сказал я. — Значит, теперь для вас все ясно.
— Да, — сказал он с достоинством. — Я на него донес. Они уже выехали арестовать его.
— Пойдем, — сказал я Джону. — Тут будет неспокойно.
— Тогда лучше уйти, — сказал Джон. — Всегда и всюду беспокойно, хоть и стараешься уйти. Сколько я должен?
— Так вы не останетесь? — спросил официант.
— Нет.
— Но вы же дали мне номер телефона…
— Ну что ж. Побудешь в вашем городе, узнаешь кучу всяких телефонов.
— Но ведь это был мой долг.
— Конечно. А то как же? Долг — великое дело.
— А теперь?
— Теперь вы этим гордитесь, не правда ли? Может быть, и еще будете гордиться. Может быть, вам это понравится.
— Вы забыли сверток, — сказал официант. Он подал мне мясо, завернутое в бумагу от бандеролей журнала «Шпора», кипы которого громоздились на горы других журналов в одной из комнат посольства.
— Я вас понимаю, — сказал я официанту. — Хорошо понимаю.
— Он был нашим давним клиентом, и хорошим клиентом. И я еще ни разу ни на кого не доносил. Я донес не ради удовольствия.
— И я бы на вашем месте не старался быть ни циничным, ни грубым. Скажите ему, что донес я. Он, должно быть, и так ненавидит меня, как политического противника. Ему было бы тяжело узнать, что это сделали вы.
— Нет. Каждый должен отвечать за себя. Но вы-то понимаете.
— Да, — сказал я. Потом солгал: — Понимаю и одобряю.
На войне очень часто приходится лгать, и, если солгать необходимо, надо это делать быстро и как можно лучше.
Мы пожали друг другу руки, и я вышел вместе с Джоном. Я оглянулся на столик Дельгадо. Перед ним стояли джин с хинной, и все за столом смеялись его словам. У него было очень веселое смуглое лицо и глаза стрелка, и мне интересно было, за кого он себя выдавал.
Все-таки глупо было показываться у Чикоте. Но это было как раз то, чем он мог похвастать, возвратясь к своим.
Когда мы вышли и свернули было вверх по улице, к подъезду Чикоте подъехала большая машина, и из нее выскочили восемь человек. Шестеро с автоматами стали по обеим сторонам двери. Двое в штатском вошли в бар. Один из приехавших спросил у нас документы, и, когда я сказал: «Иностранцы», — он сказал, что все в порядке, и отпустил нас с миром.
Выше по Гран-Виа под ногами было много свежеразбитого стекла на тротуарах и много щебня из свежих пробоин. В воздухе еще не рассеялся дым, и на улице пахло взрывчаткой и дробленым гранитом.
— Вы где будете обедать? — спросил Джон.
— У меня есть мясо на всех, а приготовить можно у меня в номере.
— Я поджарю, — сказал Джон. — Я хороший повар. Помню, раз я готовил на корабле…
— Боюсь, оно очень жесткое, — сказал я. — Только что закололи.
— Ничего, — сказал Джон. — На войне не бывает жесткого мяса.
В темноте мимо нас сновало много народу, спешившего домой из кинотеатров, где они пережидали обстрел.
— Почему этот фашист пришел в бар, где его знают?
— С ума сошел, должно быть.
— Война это делает, — сказал Джон. — Слишком много сумасшедших.
— Джон, — сказал я, — вы как раз попали в точку.
Придя в отель, мы прошли мимо мешков с песком, наваленных перед конторкой портье, и я спросил ключ, но портье сказал, что у меня в номере два товарища принимают ванну. Ключ он отдал им.
— Поднимайтесь наверх, Джон, — сказал я. — Мне еще надо позвонить по телефону.
Я прошел в будку и набрал тот же номер, что давал официанту.
— Хэлло, Пене.
В трубке прозвучал сдержанный голос:
— Олла. Que tal,15 Энрике?
— Слушайте, Пепе, задержали вы у Чикоте такого Луиса Дельгадо?
— Si, hombre. Si. Sin novedad.16 Без осложнений.
— Знает он что-нибудь об официанте?
— No, hombre, no.17
— Тогда и не говорите о нем. Скажите, что сообщил я, понимаете? Ни слова об официанте.
— А почему? Не все ли равно. Он шпион. Его расстреляют. Вопрос ясный.
— Я знаю, — сказал я. — Но для меня не все равно.
— Как хотите, hombre. Как хотите. Когда увидимся?
— Заходите завтра. Выдали мяса.
— А перед мясом виски. Ладно, hombre, ладно.
— Salud, Пепе, спасибо.
— Salud, Энрике, не за что.
Странный это был, тусклый голос, и я никак не мог привыкнуть к нему, но теперь, поднимаясь в номер, я чувствовал, что мне полегчало.
Все мы, старые клиенты Чикоте, относились к бару по-особенному. Должно быть, поэтому Луис Дельгадо и решился на такую глупость. Мог бы обделывать свои дела где-нибудь в другом месте. Но, попав в Мадрид, он не мог туда не зайти. По словам официанта, он был хороший клиент, и мы когда-то дружили. Если в жизни можно оказать хоть маленькую услугу, не надо уклоняться от этого. Так что я доволен был, что позвонил своему другу Пепе в Сегуридад, потому что Луис Дельгадо был старым клиентом Чикоте и я не хотел, чтобы перед смертью он разочаровался в официантах своего бара.
1938