Тема новой беседы Василия Лукича была подсказана «суффиксом», происшедшим в кормовом отсеке: «король эфира», он же главный старшина-радист, вздумал побриться, для чего пристроил свое карманное зеркальце ближе к лампе, на верхнюю койку, но при тщетной попытке взбить в соленой воде мыльную пену не рассчитал движений и задел локтем зеркальце. Оно слетело на палубу и разбилось.
Всем известно, что разбитое зеркало предвещает владельцу крупную неприятность — до внезапной его кончины включительно. Василий Лукич пришел в кормовой отсек в самый ожесточенный момент спора. Мистики зловеще качали головами, смутно утверждая, что в приметах, несомненно, «что-то такое есть» и что «здесь, как бы сказать, не без того», и остается только выяснить, сам ли Власов помрет сегодня, или зеркало имеет в виду кого-либо из его родственников. Скептики же дружно высмеивали эти утверждения и обратились за поддержкой к вошедшему Василию Лукичу. Но, к их удивлению, тот неожиданно спросил:
— А день какой у нас нынче?
На этот простой вопрос мы не смогли сразу ответить: все дни в «великом сидении» смешались. Потом установили, что четверг, и тогда Василий Лукич авторитетно сказал:
— Смертельного исхода не предвидится. В четверг зеркало на корабле разбить — к большому походу. Нынче всплывем как пить дать. Вот увидите!
Мистики обиженно зашумели — такой приметы они и не слыхивали, — и так родился еще один из рассказов Василия Лукича, самый удивительный и самый трудный для передачи, потому что многие сведения о приметах, сообщенные им, мною, к несчастью, забыты.
Так, например, я никак не могу вспомнить, что следует делать в том случае, если при прогулке с девушкой вас неожиданно разделит с нею телеграфный столб или тумба. По кодексу примет это предвещает близкий разрыв, но чем можно обезопасить этот коварный замысел судьбы, я забыл: не то надо тут же присесть на корточки, не то трижды обойти задним ходом проклятый столб. Во всяком случае, надо сделать что-то такое, отчего вас или поволокут в милицию за уличное хулиганство, или сама девушка убежит от вас, как от человека, показавшего, что он давно не в своем уме. Возможно, что большой процент разрывов любовных связей объясняется именно сложностью этой профилактики.
Если бы мне удалось привести в систему все приметы, изложенные в этой беседе Василием Лукичом, и все меры, аннулирующие неприятность, такой труд послужил бы основой счастья человечества. Но, к сожалению, я могу опубликовать лишь то, что удалось запомнить.
— В двадцать четвертом году, — начал он свою поучительную беседу, — перевели меня комиссаром на эсминец. Он еще на заводе стоял, кончал ремонт после долговременного хранения и готовился к сдаче ходовых испытаний. Командир, Сергей Николаевич Горбунов, видимо, хороший моряк, из старых офицеров, службу начал в двенадцатом году, но к Советской власти вполне лоялен, дисциплинку на корабле держит, ремонтом болеет. Ну, думаю, служить мне тут без особых хлопот. И вот перед самым выходом в море на пробу машин поступают ко мне нехорошие сведения, что командир корабля скупает золото.
Проверил я — и точно: он уже у пятерых спрашивал, где бы купить царскую золотую десятку или пятирублевик. Так, думаю, дело ясное: тут слушок прошел, будто нас в заграничный поход собираются послать с курсантами, вот он и запасается загодя валютой. Очень этот факт меня огорчил. Казалось, совсем человек перевоспитался, прибавочную стоимость исправно изучает, сам наловчился занятия с комсоставом по политэкономии проводить, я за это даже благодарность от Пубалта получил, — а гляди ж ты, все-таки родимые пятна капитализма из него лезут! И чтобы как следует его пристыдить, я за вечерним чаем при всех командирах и при старике инженере, который от завода ремонт у нас вел, взял да ему и бабахнул:
— Валютку, — говорю, — скупаете, Сергей Николаевич? Хорошее дело…
Он смутился, покраснел, а я продолжаю:
— Давайте бросим это занятие. Ежели сам командир такую предусмотрительность показывает, у нас не корабль получится, а прямая лавочка.
А он говорит:
— Вы, Василий Лукич, как большевик, этого не поймете. Я, собственно, всего один золотой ищу — пятирублевик или десятку, это безразлично, а нужен он мне для предотвращения бедствий нашему кораблю. Так что это не спекуляция, а наоборот — забота о народном достоянии.
Я даже чаем поперхнулся — спятил, думаю, у меня командир. А он с достоинством и даже этак покровительственно поясняет:
— И мне удивительно, что вы, старый матрос, сами не догадались. Вы о Гогланде что-нибудь слыхивали?
Я отвечаю, что Гогланд этот мне глаза намозолил — сотни раз мимо него ходил. Остров как остров, лежит посредине Финского залива, и в чем, собственно, вопрос?
— А в том, — говорит, — что всякий старый моряк знает древнее поверье. Оно еще с петровских времен идет: когда в первый раз на корабле мимо Гогланда в море проходишь, надо золотую монету в воду кинуть — вроде как жертву морскому богу, — и тогда все плаванья на этом корабле будут тебе счастливы.
— Что же, — говорю, — может, в петровские времена это было рентабельно. Но сейчас, пожалуй, расход получается несообразный: скажем, если линкор идет, а на нем тысяча двести человек команды — это сколько же потянет? Двенадцать тысяч рублей золотом отдай — и вдобавок никакой гарантии?.. На такое мероприятие, — говорю, — Наркомфин визы никак не положит.
Молодежь из командиров, понятно, рассмеялась, старик-инженер недовольно хмыкнул, а командир говорит:
— Вы, Василий Лукич, хотите свести к абсурду. Команды это не касается, а командир корабля как его хозяин, естественно, обязан отдать морскому богу эту небольшую лепту, чтобы чего не вышло… Обычай старинный, красивый, и в нем глубокий смысл.
— Допустим, — говорю, — что в этом есть своя красота. Но у меня к вам вопрос: поскольку при Советской власти комиссар корабля является ответственным за него наравне с командиром — значит, и мне прикажете на поход золотым запастись? Или, по моей несознательности, может быть, советским червонцем отделаюсь?
Он рассмеялся.
— Ну, — говорит, — раз Советская власть еще не издала декрета, какие приметы вздорные и какие научно обоснованы, так это дело вашей совести. Но на вашем месте я бы от греха монетку Гогланду бросил. Ведь дело здесь вовсе не в суеверии, не в признании таинственного божества, — культурному человеку смешно об этом думать! — а просто в человеческой психологии. Вот я о себе скажу: я вполне понимаю, что примета эта — вздор, а все же внутренне опасаюсь, что коли я обычая не выполню, то это создаст во мне ожидание беды, аварии, какой-нибудь неприятности — словом, во мне это самое политико-моральное состояние, как вы изволите выражаться, будет нарушено, и я перестану быть на мостике уверенным в своих действиях. Повторяю, все дело здесь в психологии. Вот взгляните в историю: полководцы перед сражением обычно гадали — на петухах или там на бараньих лопатках, всякие затмения и кометы учитывали. Вы думаете, они судьбу этим пытали, будущее хотели узнать? Вовсе нет. Они в созвездия и в петушиные потроха за уверенностью лазили. Если ему светила благоприятствуют, этот полководец прямо землю роет — и смелость у него появляется, и инициатива, и боевой задор. А не дай бог дурное предзнаменование выйдет, тут уж он сам не свой — и мораль испортится, и глупости начнет делать, вот и выходит — лучше бы от сражения вовсе отказаться. Толстой об этом точно написал, — помните, у Наполеона был насморк перед Бородинским сражением? Он уже не войсками распоряжался, а чихал и о платках заботился, и эта посторонняя мысль ему сражение испортила… Или возьмите англичан: культурнейшая морская нация, а вы знаете, что у них в офицерской аттестации особая графа есть: везучий офицер или невезучий? У них признанного неудачника в серьезную операцию не пошлют: провалит обязательно. А тот, кого адмиралтейство признало за удачливого, счастливого, — тот в себе вполне уверен, у него особая смелость есть: раз он знает, что ему везет, он на многое рискнуть может… Зачем же самому себе психику портить? Золотой в воду кинуть — расход небольшой, а это мораль укрепит. А так как у меня на глазах живой пример с Гогландом был, то согласен я половину жалованья отдать, чтобы на походе быть спокойным.
— Какой же это пример? — спрашиваю. — Любопытно…
— Очень убедительный. Когда я службу желторотым мичманком начинал, попал я на миноносец номер двести двенадцать и выходил на нем вот тоже так: с завода из Гельсингфорса в Петербург на торжественный спуск линейного корабля «Севастополь». А командир был тоже вновь назначенный, старший лейтенант Клингман. И вот, помню, на прощальном обеде перед походом офицеры с соседних миноносцев спрашивают его, приготовил ли он золотую монету для Гогланда. А надо вам сказать, Клингман из прибалтийских немцев был — скуповатый такой, расчетливый, экономный. «Это, — говорит, — пустая примета и устарелая. Она имела смысл при парусном флоте, потому что за Гогландом ветер обычно меняется, и отсюда ее происхождение. А для паровых кораблей помощь морского бога не нужна. Кроме того, мы идем мимо Гогланда не в море, а с моря, и к тому же миноносец не раз уже мимо него ходил». Мы, молодые, пересмеиваемся — видим, ему просто десятки жалко, вот и подводит всякие обоснования… Ну, вышли мы в море, легли курсом на Кронштадт. Подходим к Гогланду, а у Клингмана, вижу, внутренняя борьба происходит: и золотого ему жалко до смерти, и приметы побаивается. Потом, гляжу, кошелек вынул, порылся в нем, достал серебряный полтинник и кинул в море, как раз когда Нижний Гогландский маяк на траверзе был: видимо, он своим немецким умом в точности подсчитал, какую скидку на паровой корабль следует сделать по сравнению с парусным. А штурманский офицер ему говорит: «Зря вы, Артур Карлович, Гогланд изобидели. Вроде извозчику на чай дали. Лучше бы вовсе не кидали монету, а так — нехорошо получилось, как бы чего не вышло…» Клингман побагровел, но все-таки кошелек спрятал и Гогланду ничего не прибавил. И что бы вы думали? Входим мы в Неву — нам по диспозиции парада надо было стать на якорь против среднего пролета Николаевского моста, — набережные полны народом, торжество кругом, музыка играет, платочками машут. Клингман решил класс показать, а моряк он неплохой был. Идет, не уменьшая хода, скомандовал: «Оба якоря к отдаче изготовить!» — и лупит против течения прямо к среднему пролету. Расчет у него точный был: течение в Неве сильное, — если грохнуть с ходу оба якоря, миноносец остановится и замрет как раз у самого моста. Маневр красивый, что и говорить… Ну, летим мы к Николаевскому мосту, народ к перилам кинулся, в ладоши хлопают, «ура» кричат, любуются. А Клингман машины застопорил, стоит на мостике, как статуя, и на пролет моста смотрит. Довел, собака, до предела, у меня сердце замерло: сажен двадцать до моста осталось, а миноносец все летит, — и скомандовал этак со щегольством, не торопясь: «Из правой и левой бухты вон! Отдать оба якоря!» Загрохотали якорцепи, на баке — дым и искры… С такого хода, сами понимаете, якорцепи как бешеные сучатся, треск стоит!.. Лошади на мосту — на дыбы, люди от перил отшатнулись; видят — миноносец прямо под мост летит… А Клингман красуется, глазом меряет, когда скомандовать «задержать канаты». И вдруг мелькнуло что-то в клюзах, на баке все стихло, а миноносец — шмыг под мост, как мышь в нору… Мачта полетела, начисто срезало, одну трубу снесло, вторую, третью. Выскочили мы ощипанные по ту сторону моста, привалились к быку, а с моста извозчики, мерзавцы, для смеха кричат: «Куда держишь, черт желтоглазый, правее держи, окосел, что ли?» Клингман за голову схватился и убежал в каюту. Застрелиться не смог, а флотскую карьеру кончил: списали его на берег… Комиссия потом разобралась: оказалось, обе якорцепи на пятой смычке отклепаны были для покраски. Недосмотрели на заводе перед походом. Так и отдались оба якоря навовсе… Вот как ему Гогланд за полтинник отомстил!..
Я на Сергея Николаевича во все глаза смотрю: вот, думаю, послал мне господь бог и исторический материализм командирчика!..
— Послушайте, — говорю, — надо же здравый смысл иметь! При чем здесь Гогланд? Кабак у вас на миноносце был, это точно: слыханное ли дело с отклепанными канатами в море идти?.. И, кроме того, ваша теория тоже здесь не выдерживает критики: ведь этот Клингман уверенности в себе не потерял, и смелый маневр задумал, и распоряжался толково — при чем же здесь давление на психику?
— Так-то, — говорит, — так, а все же… Это еще Шекспир писал: «Есть много в жизни тайн, мой друг Горацио…» И Пушкин отмечал: «Татьяна верила преданьям простонародной старины, и снам, и карточным гаданьям, и предсказаниям луны. Ее тревожили приметы…» Помните?
— Нет, — говорю, — не помню. И Татьяна ваша в рядах рабоче-крестьянского флота не состояла, так что это ее частное дело. А вам, как командиру РККФ, довольно стыдно суеверия разводить.
— Может быть, может быть, Василий Лукич, но, повторяю, в приметах есть своя правда. Многие из них сложились исторически. Вот говорят, что третьему от одной спички не следует прикуривать, нехорошая примета. А почему нехорошая и чего ждать — забыли. Откуда это пошло? От штуцерных ружей. В Севастопольской обороне у англичан и французов появились штуцера — нарезные, меткие, прицельные. Вот и начали отрабатываться первые снайперы: они наших матросов по ночам в бастионах подстерегали, когда те трубочки раскуривали. Высечет матрос огоньку, даст первому прикурить — стрелок огонь увидит, штуцер вскинет. Второй матрос прикуривает — стрелок наводить начинает. А третий к огоньку потянется — тут ему и пуля в лоб. И так это приметили, что это в плоть и в кровь моряку вошло, а причину забыли. Более того, придали ей вульгарный смысл: будто, мол, если третий прикуришь, дурную болезнь подхватишь… Но действие-то приметы осталось, — если мне, скажем, не удалось отшутиться и пришлось третьим прикурить, я целый день сам не свой хожу, все пакости какой-нибудь жду — и это вне моих сил, с детства во мне сидит: и отец третьим не прикуривал, и дядя. Так зачем же мне самому себе настроение портить? Вот и не прикуриваю третьим, и это не суеверие, а простая забота о собственной психике. Я себя суеверным никак назвать не могу. Вот Фрол Игнатьич — другое дело; он у нас всему верит — «и снам, и карточным гаданьям, и предсказаниям луны», и кошкам, и всяким бабьим сказкам…
А Фрол Игнатьич, старик, заводской инженер, насупился.
— Коли это бабьи сказки, то ваши морские приметы — уж вовсе ерунда. Кошка, луна и прочее — это исконная народная мудрость, вроде как приметы о погоде, которым ученые-метеорологи удивляются. А когда это у вас, моряков, тринадцатое, пятницу выдумали и откуда это пошло, вы сами не объясните, а небось в пятницу, тринадцатого вас с якоря не стащишь, хоть в трибунал отдавай…
Командир, мой улыбнулся.
— Пятница, тринадцатое — это, конечно, вздор. А вот в понедельник, тринадцатого я действительно в большой поход не пойду. И могу вам пояснить, как эта примета сложилась. Англичане как морская нация для вас авторитет? То-то. Так вот во время войны стояли мы в Рижском заливе в Рогекюле рядом с английскими подлодками, и я с одним офицером об этом разговорился, он и смеется: «Странные вы люди, говорит, русские! Ну понятно — весь мир знает, что тринадцатого в понедельник в морс выходить опасно. Но почему нельзя в пятницу? Это же просто суеверие!» Я спрашиваю: «А понедельник, что же, не суеверие?» — «Конечно, нет, — говорит. — Это результат долгих наблюдений. В воскресенье всякий порядочный моряк напивается так, что в понедельник его еще дрейфует и в мозгах такая девиация, что он носа от кормы не отличает. И мировая статистика показывает, что наибольшее количество аварий приходится на понедельник. Что же до тринадцатого числа, то опять-таки весь мир знает, что в Англии ни на одной улице нет дома номер тринадцать, а есть двенадцать-бис, потому что тринадцать — число несчастливое. И никто себе не враг: если с пьяных глаз тринадцатого, да еще в понедельник, в море сунуться, тогда уж не аварией пахнет, а гибелью. Вот это все объяснимо! А ваши суеверия просто смешны». И прав этот англичанин: действительно, понедельник — похмельный день, а тринадцатое дополнительно на психику давит. Так сказать, квадрат в кубе. Видите, как все просто…
— Чего же проще, — хмуро отвечает Фрол Игнатьевич. — И статистику за волосы притянули, и психику, а про тринадцатое число ничего научно не объяснили, а ведь верите, что число несчастливое. Почему же тогда не верите, что кошка, перебежавшая дорогу, или пустое ведро навстречу сулят неудачу? Где же логика? Уж если одной примете верить, так надо всем верить. Только в них разбираться надо. Вот, скажем, молодой месяц. Коли его неожиданно справа увидишь и успеешь за кошелек схватиться — весь месяц деньгам переводу не будет. Но, думаете, взялся за кошелек — и все тут? Дудки-с! Это все бы в миллионщиках ходили… А соль тут в том, четные у тебя в кошельке деньги были или нечетные. Коли нечетные — и молодой месяц не поможет. То же и с зеркалом: тут всю роль играет — дареное или купленое, где разбилось, и как упало, и какой рукой ты его поднял, и в какой день… И потом — на всякий газ есть противогаз. Например, кошка. Если она дорогу перебежит — известное дело, пути не будет, обязательно какая-нибудь дрянь ожидает. А ты возьми и перевернись через левое плечо, плюнь ей вслед и добавь заклинаньице покрепче. Вот и вся профилактика… Это еще в Священном писании сказано — да опасно каждый ходит. Иди и посматривай: собачку увидишь, что на глазах у тебя присела за нехорошим, ты ей сейчас кукиш в кармане сложи, вот и отведешь ячмень от глаза… Или, скажем, на мостике в походе кто засвистал, что, как известно, может несчастье накликать, — боже тебя сохрани его остановить: обязательно авария будет. А ты тихонько отойди да поскреби мачту ногтем. Сразу его глупость на хорошее повернешь: ветерок попутный получишь. Я очень одному человеку благодарен: он меня всем этим тонкостям научил, и я теперь хожу как в броне — всякой примете могу нужный кукиш показать…
Тут в разговор встрял штурман.
— К сожалению, — говорит, — не на всякий газ есть противогаз, Фрол Игнатьич. Вот, скажем, можно ли на мостике говорить, что придем, мол, тогда-то? Я и сам этого не делаю, и другим не позволяю. А почему? Потому что я участником последствий такой ошибки был. В семнадцатом году шли мы на миноносце «Стройный» двадцатого июня из Хельсинки в Рижский залив в дозор. А штурман был из мичманов военного времени, и ему командир — старший лейтенант Рязанов — не очень доверял и сам всю дорогу в прокладку вмешивался. Мое же дело было телячье — по случаю революции я сигнальщиком на мостике торчал в бывшем гардемаринском звании. Подходим к Куйвасто, Рязанов взял пеленг, скомандовал поворот, дал курс, взглянул на часы и так уверенно говорит: «Вот, штурманец, сказал я вам, что ровно в восемь ноль-ноль отдадим якорь на рейде, так оно и получится». А миноносец вдруг подпрыгнул, повалился на правый борт, но не потонул — повис на сахарной голове, на карте не показанной… Снять не поспели: утром налетели немцы, тремя бомбами утопили… С тех пор я хожу опасно, как вы говорите, и насчет того, когда якорь кинем, помалкиваю. Уж если какое начальство, кому не поперечишь, привяжется, пускаю в ход формулу, какую сам составил: мол, если все пойдет, как предполагаю, можно рассчитывать стать на якорь в семь тридцать пять или около того, как получится… Но это так, для собственной психики, а уверенности, что формула сработает, нет… Может, что посоветуете?
Вот, думаю, попал я на кораблик: мракобес на мракобесе! И что удивительно: штурман этот царского флота не прихватил, а предрассудков набрался.
— Погодите, — говорю, — давайте опять разберемся. При чем тут примета, если ваш командир самодеятельностью занялся? Вел бы штурман, все в порядке было бы… А интересно, кто под суд пошел? Он или штурман?
— Никто. Я ж говорю, на карте камня не было. Мимо него всю войну утюжили, а тут — на тебе!.. Нет уж, товарищ комиссар, что ни говорите, а лучше с опаской отвечать…
Не успел я ему возразить, как подал голос дивизионный минер — он на нашем эсминце квартировал, тоже бывший старший лейтенант.
— А я, — говорит, — так полагаю, что приметы — дело полезное и относиться к ним надо терпимо. Вот хотите послушать, как меня они от ложного шага предостерегли?
Час от часу не легче! Вот уж не думал, что эта тема заденет всю кают-компанию, гляди, пожалуйста, — мистик за мистиком, а еще интеллигенты!..
— Ладно, — говорю, — поделитесь. Дополните энциклопедию примет, все ж таки образованнее будем.
— А вы, — говорит, — Василий Лукич, не иронизируйте. Случай этот, может, вам в руку сыграет. Дело в том, что, когда после ледового похода попал я на береговую должность, я стал подумывать о домашнем очаге. А тут познакомили меня с одной семьей нашего, так сказать, круга, — отец был врачом, скончался при Советской власти в почете, семье персональную квартиру оставили. Обстановка вся сохранилась, даже рояль, а мелочь мать и дочь полегоньку травили через кнехт в комиссионки — жить-то на что-то надо… Зачастил я к ним и осенью двадцать первого года сделал предложение. Прямо надо сказать, особого романа у нас не было: Наталье Петровне уже за тридцать, мне под сорок — словом, не Ромео-Джульетта, а, как говорится, брак по расчету. Свадьбу решили справить по обычаю, тогда еще насчет церкви никто на флотах не разъяснял. И вот прихожу я как-то в воскресенье, чтобы пройти вместе с Натальей Петровной в собор к батюшке — договориться об оглашении и о прочем. Вхожу, она так мило встречает в передней: не успел я порог переступить, обе руки тянет. Поздоровались мы, а мамаша из гостиной кричит: «Наташа, Наташа, назад! Разве можно через порог здороваться, поссоритесь!» Я рассмеялся: какие у нас могут быть ссоры, но под напором мамаши отступил назад и перепоздоровался. Сели завтракать, и, как на грех, потянулся я за стаканом и соль перевернул. Будущая моя тещенька опять в крик: «Что за день! Еще дурная примета! Нет, как хотите, ссоры нам не миновать…» Я успокаиваю ее: это, мол, предрассудки, но заставили меня эту соль через левое плечо назад кинуть. Ну, ладно, пошли мы в собор, идем к трамваю, а тут восьмой номер как раз отваливает. Мы бегом. Наталья Петровна кричит: «У вас шнурок развязался на ботинке, переждем, пропустим восьмерку, примета плохая!» Я ее под руку подхватил — и подумайте, наступила она на бегу на шнурок — и я бац на торцы… Встал весь в пыли, пришлось вернуться — почиститься. Вошли, Марья Федоровна как ахнет: «Ах, боже мой, вы с ума сошли! Такое важное дело, поворот всей жизни, а вы возвращаетесь? Не пущу вас сегодня ни за что, я своей дочери не враг!» Я начинаю ее убеждать: откладывать нельзя, скоро филипповский пост, не поспеем с оглашением — значит, свадьбу отложить на полтора месяца… Ни в какую! Кипит моя будущая тещенька, как самовар, и стопу нет. Чувствую, настроение у меня портится, начал горячиться, пошел у нас спор, да какой!.. Все припомнила тещенька — и что познакомился я с ними в понедельник, и что предложение умудрился сделать в пятницу, и что кошка дорогу перебежала, когда мы выходили, а мы не заметили… Тут и Наталья Петровна масла в огонь подбавила — о шнурке… Словом, смотрю я на них и с ужасом вижу, что с Марьи Федоровны весь культурный лоск сошел и передо мною просто уксусная вздорная дама. А еще хуже — в разгар ссоры такое замечаю выражение лица и у самой Натальи Петровны, что меня прямо страх взял: вижу, годика через три-четыре моя Наташа в такую же дамочку превратится… Я за фуражку. А сам волнуюсь, и как я ее с подзеркальника потянул, задел как-то зеркало, оно хлоп об пол, а тещенька в обморок, и Наталья Петровна кричит: «Что вы наделали, вы мамочке смерть напророчили!..» Ну, ушел я, и отношения наши так охладились, что о браке и речи быть не могло… Вот, товарищ комиссар, не будь этого кодекса примет, пожалуй, получил бы я семейное счастье… Ведь не зря Оскар Уайльд, что ли, писал, мол, трагедия каждой женщины в том, что с годами она становится похожей на свою мать… А тут мне благодаря приметам будущее открылось. Вот я и сказал, что приметы — дело полезное.
Так вопрос с золотом для Гогланда и остался на повестке дня. Служит мой командир — не придерешься, на корабле порядок, работы заводские идут, везде он сам присматривает, нахвалиться не могу. А меня все этот золотой тревожит: купил, думаю, или не купил?.. Вышли наконец в море, проходим Гогланд, я на мостике стою рядом с командиром неотступно. Докладывает штурман: «На траверзе Гогланд, разрешите ворочать на курс двести семьдесят?» — «Добро, — говорит командир, — ворочайте», — а сам на правое крыло и что-то в руке держит. Я к нему. Посмотрел он на меня смущенно и ладонь разжал: там крест нательный и цепочка золотые.
— Василий Лукич, — говорит, — вы мне не мешайте. Это я не покупал. С детства на мне висело. В семнадцатом году снял, в столе лежало. А теперь пригодилось…
Вскинул руку — и швырнул за борт золото, а сам повеселел.
— Смейтесь, — говорит, — не смейтесь, а у меня словно камень с души упал. Вот увидите, как кораблик наш щеголять будет!..
Я просто руками развел: никакой обработке мой командир не поддается. Шут с ним, думаю, у каждого свои причуды есть, и перестал обращать на него внимание.
Поплавали мы с месяц-полтора после приемки корабля от завода, лоск навели, учебные стрельбы прошли, стал наш эсминец на первые места выходить, сердце радуется. Я Сергею Николаевичу все его чудачества простил: командир — всем на удивление. И вот как-то получаем семафор: командиру и комиссару явиться в штаб флота. Вышли мы с Сергеем Николаевичем на стенку, идем, и у самого штаба, откуда ни возьмись, кошка перебегает дорогу, да еще черная. А это по кодексу — уж совсем плохая примета. А перевернуться через левое плечо по рецепту Фрола Игнатьича никак не выходит — кругом людей полно, краснофлотцы ходят, командиры идут навстречу, и ни с того ни с сего вращаться на ровном месте вокруг собственной оси не очень-то удобно… Чего это, скажут, за кадриль? Я на него сбоку смотрю, как он из положения выйдет, а он мне тихонько говорит:
— Если ничего не имеете против, обойдемте эту клумбу вроде как в разговоре.
— Нет, — говорю, — имею против: пора эти шутки бросать, товарищ командир эсминца. И коли насчет примет пошло, то у меня своя примета есть: кто перед штабом флота суеверные фокусы показывает, того обязательно демобилизуют как не соответствующего званию командира РККФ. Примета верная, будьте спокойны! Так что выбирайте из двух примет одну. Хватит бабу из себя строить!
Видимо, сказал я это твердо, потому что Сергей Николаевич мой помялся-помялся и пошел через кошкины следы прямо ко входу в штаб. А там нам разъясняют, что готовится общефлотское ученье и что нашему эсминцу надлежит выйти к устью Финского залива во вторник в восемь утра для выполнения особого задания. Командир остался в оперативном отделе получать документы, а я решил ему штучку подстроить. Пришел к начальнику Политуправления, рассказал ему о Гогланде и попросил посодействовать: выход назначить не во вторник, а в понедельник, якобы для того, чтобы незаметно занять позицию. А понедельник-то был тринадцатого числа… Вот, думаю, завертится мой Сергей Николаевич!
Вернулись мы с ним на эсминец, началась подготовка — поход длительный, а осталось два-три дня, пошли всякие приемки. Вдруг в субботу приходит ко мне мой командир и говорит:
— Василий Лукич, вот какая штука: задание нам изменили. В понедельник приказано выйти…
— Ну что ж, — говорю, — и отлично. В понедельник так в понедельник. Тем более тринадцатого числа. Вот и посмотрим, как оно сыграет!
Замрачнел он, но службу несет исправно. А вечером за чаем завел со штурманом спор: как, мол, у того компасы? И порешили они завтра выйти на рейд, подуничтожить на всякий случай девиацию и поточнее, ее определить — поход-то долгий. Ладно. Вышли мы в воскресенье после обеда на рейд, покрутились-повертелись, девиацию вконец изничтожили. Тут командир и говорит:
— А что, товарищ комиссар, зачем нам в гавань возвращаться? Увольнения все равно не будет, пусть команда отдохнет.
Что ж, думаю, дельно. Стали мы на якорь на Большом Кронштадтском рейде и койки на час раньше раздали. А утром тринадцатого, в понедельник, снялись с якоря и потопали в Балтийское море.
Походик был трудный, всего хватило — и маневрирование сложное, и штормик навалился, но все идет хорошо. А главное — никакой этой психики или там депрессии у Сергея Николаевича не наблюдается: веселый, решительный — словом, переломил он, видно, в себе эти дурацкие суеверия. Возвращаемся мы с моря, уже и Кронштадт виден, Морской собор куполом из воды полез — и хотел я было командира подначить: вот, мол, и кончился поход благополучно, несмотря на ваши приметы… Даже благодарность комфлота схватили!.. Уж рот раскрыл, да промолчал. Странное дело: припомнил штурманскую болячку насчет лишних слов на мостике раньше времени — и промолчал. Вот ведь и на меня эти чудасии свое действие оказали!.. И только когда в гавань вошли, якорь отдали, швартовы на стенку подали, тогда сказал я с ехидцей:
— Что ж, — говорю, — Сергей Николаевич, где же ваши приметы? Вышли тринадцатого, в понедельник — и вернулись как миленькие!..
А он на меня хитро так глядит.
— Тринадцатого? Откуда вы это взяли? — и берет из штурманского стола навигационный журнал. — Пожалуйста, справьтесь.
А там четким штурманским почерком написано: «Воскресенье, двенадцатого числа такого-то месяца, 14 ч. 12 м. Отдали швартовы и вышли в море» — и дальше полагающиеся записи об уничтожении и определении девиации.
— Ну и что? — спрашиваю.
— А то, что начали мы поход вовсе не в понедельник, а в воскресенье, только и всего. Видите, написано: «Отдали швартовы и вышли в море».
— Позвольте, — говорю, — мы же вышли на рейд?
— Ну и что? — говорит он мне моими же словами, — А рейд — часть моря. В понедельник мы поход продолжали, а не начинали. Вот так, товарищ комиссар: на всякий газ есть противогаз…
И штурман рядом стоит с ухмылочкой. Ну, хорошо, думаю, я вам еще припомню!.. И точно, случай представился: тут так подошло, что вскоре тринадцатое число пало на пятницу. Я опять к начальнику Политуправлений, давайте, говорю…
Но как отомстил Василий Лукич командиру эсминца, мы никогда не узнали — по лодке загремели колокола громкого боя, и по трансляции разнеслись долгожданные слова:
— По местам стоять к всплытию!
«Великое сиденье» наше кончилось.
Уже много позже, когда повернули в Севастополь, «король эфира» подошел к Василию Лукичу.
— А что ж, товарищ капитан второго ранга, — сказал он. — Выходит, примета с зеркалом-то верная? И часу не прошло, как она сработала!
Василий Лукич засмеялся.
— Примета?.. Да я насчет всплытия еще накануне знал. Как-никак я ж на лодке у вас в посредниках существую. Шифровку командир мне еще вчера показал — вот вам и вся мистика!
1967