Без ошейника

— Завтра поедешь на выставку.

Эти слова относились к крупному косматому псу того неопределенного серо-бурого цвета, который столь характерен для кавказских овчарок — могучих преданных животных, отличающихся неукротимостью нрава и той первобытной злобностью, какая, вероятно, была свойственна первым хищникам, прирученным человеком.

Пес повилял хвостом — точно понял! — с явной снисходительностью, которая говорила: «Ну, что ж, если вы так хотите…»

Сегодня на его долю выпало неслыханное внимание: его привезли из отары, осматривали, ощупывали, измерили вдоль и поперек, а затем незнакомый человек, занимавшийся этой процедурой, хлопнул его по загривку: «Хорош!»

Показал бы он ему «хорош», если бы тут не было старшего чабана, которому Мурад привык повиноваться во всем…

Человек приехал из Москвы. Он отбирал животных для Всесоюзной выставки достижений народного хозяйства. Мураду выпала честь покрасоваться, или, как говорил приезжий, быть экспонированным на этой выставке.

— Куда его теперь? — спросил старший чабан, высокий, черный, с висячими запорожскими усами и в мохнатой барашковой папахе, которую он не снимал ни зимой, ни летом.

— Да пустите в кошару, пусть гуляет до утра.

— А ошейник?

Чабан нерешительно вертел в руках тяжелый железный ошейник с острыми кривыми шипами наружу, непременное украшение всякой пастушьей собаки, — не ошейник, а настоящая броня, надежно защищающая шею овчарки. Схватит волк за шею и, напоровшись пастью на шипы, отпустит. Эту грозную вещицу сняли с Мурада, когда представитель выставки стал обмеривать овчарку.

— Да что его надевать: завтра все равно снимать опять!..

Как-то сразу опустилась, будто упала, бархатная, мягкая, напоенная запахами чабреца и мяты плывучая южная ночь. Скрылись далекие контуры Гор, ряды пирамидальных тополей вдоль дороги, по которой изредка пылили колхозные арбы да редко-редко пронесется автомашина. В темноте лишь звенели цикады. Притихшие овцы сбились плотной массой в углу кошары — невысокого глинобитного загона, который, по мысли его создателей, должен был защищать овец от непогоды и хищников.

Тиха ночь, да смотри, чабан, в оба глаза, слушай в оба уха…

И случилось так, что эта последняя ночь перед отправкой в Москву выдалась для Мурада очень неспокойной.

Смертельная опасность таилась в тишине…

В самое темное время, когда, казалось, даже цикад стал смаривать сон, подкрались к кошаре голодные волки. Ветерок тянул навстречу им и не позволил вовремя зачуять врагов. Невидимые, перемахнули они через загон, и началась кровавая тризна…

Нет, не началась! Живая преграда вдруг выросла перед разбойниками: Мурад. Не счесть уже, сколько схваток за недолгую жизнь имел он со своими извечными врагами. Как таран, на полном маху сшибался грудью с волком, и тот со сломанным позвоночником катился по земле. Когда не удавалось покончить одним ударом, в дело вступали клыки. Беломраморные, крепкие, как лучшая сталь, как тот ошейник, что был на шее четвероногого стража, они разделались уже не с одним хищником.

Но сегодня Мураду не удалось даже развернуться, чтоб принять бой, как подсказывал ему его бойцовский опыт. Он сразу оказался в гуще врагов, они окружили его со всех сторон. Со всех сторон злобно щелкали челюсти, зелеными огоньками вспыхивали глаза. Один против пятерых. И все пятеро одновременно набросились на него.

Напуганные, дрожащие овцы бешено колотились в углу кошары, сотрясая осыпавшиеся комьями сухой глины хрупкие стены.

А в другом конце загона раздавались приглушенные хрипы, злобный вой и снова хрип, лязганье челюстей…

Когда на помощь собаке прибежали люди, один волк бился на земле в предсмертных конвульсиях; другого, подраненного, удалось добить; остальные проворно бежали. Перекинувшись через ограду загона, они растаяли в темноте ночи.

А Мурад? Дорогой ценой досталась ему победа. Один против пятерых. Тут было в пору и поджать хвост. Но он-то не поджал… И теперь он лежал на сухой вытоптанной земле, которую овцы утрамбовали так, что она превратилась в коричневый камень, лежал без сил, и только слабые вздохи да какое-то бульканье, будто сквозь воду выпускали воздух, говорили о том, что он еще жив.

Старший чабан осветил его фонарем, ощупал всего жесткими заботливыми руками. Ран было много, но вроде ни одной смертельной. Но собака не поднималась.

Чабан осторожно приподнял морду собаки, подведя под нее ладонь. Пес почти не реагировал. Глаза тусклые, веки полуприкрыты, никакой реакции на окружающих.

— Видать, жаманули крепко, — сказал кто-то из подпасков.

— Досталось…

— Еще бы!..

В голосах людей звучали непривычные нежность и сочувствие к животному, отдавшему все, что оно имело, — все ради только одного — ради служения человеку.

Да один ли он, уж, видно, такая собачья доля; сколько их, безвестных, погибает порой, отстаивая людям живое добро их.

— Да, как они ухайдакали его? Покусы-то — ерунда…

И тут внезапно догадка осенила всех:

— Ошейник…

Надо же… Надо же было волкам явиться именно в эту ночь, когда Мурад впервые щеголял без обычного своего наряда!

Волки не загрызли, они придушили его, навалились все скопом и все старались ухватить за незащищенную шею. Измочалили, исхватали, шея была мокра от волчьей слюны.

Лучший пастуший пес, на выставку хотели отправить…

— Эх! — только и мог произнести старший чабан.

И он хлопнул папахой оземь.

Занялся день.

Мурад все так же лежал, распластанный на боку. Не умирал и не жил. Чабаны отходили и снова приходили. Кто-нибудь все время дежурил около раненого. Неужто пропал пес?

Он пролежал так до вечера. А потом, заслышав возвращающуюся с пастбища отару, вдруг поднял голову, втянул ноздрями воздух, чихнул, поднялся, шатаясь, отряхнулся, покрутил головой и отправился лакать воду из лужи у колодца. Отлежался!

Не только ошейник, но и шея крепка у пастушьей собаки. Мускулистая, твердая, шерсть как войлок. Скоро не прокусишь!

Что ж, живи, Мурад. Твое счастье. Пусть продлится твой век. Как говорится, до новых встреч.

— А ведь если бы не он, тю-тю наша отара, — сказал один из пастухов, провожая собаку взглядом, и больше к этому не возвращался никто. В степи не любят говорить много.

Загрузка...