Ночь. Гром орудийной канонады и почти не затихающая, перекатывающаяся, как сухой горох, торопливая трескотня ружейно-пулеметной перестрелки. Лютует мороз. Визжит снег под ногами, осыпаются от тяжких ударов артиллерии мерзлые комья земли в окопе, седым инеем — будто маскхалатом — одеты все окружающие предметы. Беззвучно взвиваются ракеты и, медленно снижаясь, гаснут… Луч прожектора щупает блиндажи, проволочные заграждения, противотанковые надолбы и рвы, вырванные с корнем деревья, разбитые постройки, вонзается в зловещую черноту декабрьского беззвездного неба и, испуганно метнувшись вниз, снова переползает по искалеченной, страшной в своем уродстве земле…
Мертвой холодной пустыней лежит пространство между двумя линиями траншей, нашей и немецкой.
Ночь. Война.
…Это было на Пулковских высотах, под Ленинградом. Ждали атаки фашистских танков.
Отделение бойцов с собаками противотанковой службы получило приказ выдвинуться на исходный рубеж впереди своих окопов.
Люди в овчинных полушубках, в ушанках, завязанных под небритыми подбородками, в валенках, с автоматами на ремнях и собаки с вьючками на спине пошли, выждав короткое затишье.
Внезапно противник открыл минометный огонь. Воздух завыл, застрекотал. Короткие частые разрывы захлопали справа, слева, впереди, сзади… Прямым попаданием один из вожатых был убит наповал. Мина ударила его прямо в грудь и не разорвалась. Он упал замертво, не издав ни звука. Собака — некрупная, лохматая, похожая в сумраке ночи на небольшого волка — послушно легла рядом. Остальные отошли назад, в свое расположение.
Убитый лежал неподвижный и безмолвный, безразличный ко всему, как лежат все убитые. Он быстро застыл, кровь перестала течь. Прекратил подниматься легкий парок, подтаявший красный снег превратился в ломкий, хрупкий ледок.
Не двигалась и собака. Можно было подумать, что она тоже мертва. Но она была жива, и казалось, теплом своего горячего преданного тела хотела отогреть, оживить человека. Возможно, она надеялась, что это еще не смерть, не конец, после которого уже нет ничего, и способность жить, чувствовать, действовать еще вернется к нему? Полежит-полежит, поднимется и скажет: «Ну, пошли…» Ведь сколько раз бывало в истории, что собака собственным теплом отогревала ноги хозяина или ложилась ему на грудь и тем ограждала его от гибели. За тысячи лет, протекших с того затерянного в сумраке мгновения, как она пришла к нему, она спасла его тысячи и тысячи раз…
А может быть, в ней жило воспоминание, как еще щенком брала вместе с ребятами снежный городок. Ребята подползали в снегу с головы до пят и тоже лежали неподвижно, как сейчас, но потом вскакивали и бросались на штурм с оглушительным мальчишечьим криком, толкая друг друга. И пес с радостно разинутой пастью, из которой свешивался розовый парной язык, со звонким лаем тоже кидался брать городок. Но тогда была игра… И все были веселы, шумны, беспечны…
Ночь кончилась, обстрел прекратился. Собака лежала, подобрав под себя мерзнущие лапы, тесно прижавшись к неподвижному хозяину, инстинктивно сберегая тепло, которое теперь было нужно на двоих. Иногда принималась порывисто дышать, раскрывая пасть, и, облизнувшись, затихала, словно прислушивалась.
Из окопов звали ее, окликали по-всякому. Она не шла.
Медленно тянулся рассвет. Бесконечно долгий, томительно-нудный, потянулся неприветливый тусклый день.
Перестрелка то затихала, то усиливалась. Атаки танков не было. Собака продолжала лежать.
Впереди были враги, позади — свои. Собака и убитый лежали в простреливаемом пространстве на ничейной земле.
Текли минуты, часы.
Собака встала, потолкалась около трупа, как бы напоминая: «Хватит лежать, вставай… ну, вставай же!», не дождавшись ответа, поскребла лапой жесткую, как камень, землю, снова легла.
Мертвый уже успел покрыться инеем. Время от времени она лизала его в лицо. Жарко дыша, облизывала щеку, нос. Под слоем инея кожа была белая как снег и такая же холодная. Язык оставлял на ней влажный след, который тотчас замерзал.
Собаке было холодно, одиноко. Мучила нервная позевота. От окопов тянуло сладким запахом жилья. Хотелось туда, но она упорно оставалась на месте, около убитого.
В сущности, она даже не очень знала этого человека, ставшего теперь безмолвным, как мрамор. Когда враги обложили город кольцом блокады, некий гражданин привел ее на пункт, где принимали собак от населения; там они и встретились. Он, что лежал сейчас неподвижный, немой, кормил, поил ее, занимался с нею, готовя к самоубийственному подвигу — подрыву вражеского танка, иногда проводил жесткой ладонью по загривку и спине, — и этого было достаточно, чтоб привязаться к нему, чтоб он заменил ей все, что было до этого. Отныне в нем сосредоточились все радости несложного собачьего бытия.
Не всегда он был ласков с нею, этот молодой солдат. Иногда был груб, срывал свою злость на ней, бил ременным поводком, когда она не сразу понимала то, чего требовалось от нее. Таков человек. Да на войне и нет места нежностям. Но такова собачья доля — до конца быть с человеком. Она оставалась с ним даже после его смерти. Даже смерть не могла победить собачьей привязанности.
Куда она без него? Нет, нет. С ним, только с ним!
Сзади послышался какой-то шорох. К ним подползал один из товарищей погибшего. Мертвому уже не помочь; а собаку — жаль. Все-таки живая тварь. Мучается.
— Дружба! Дружба!
Это как-то само вырвалось у него (настоящей клички ее он не помнил). Дружба! — должно быть понятно каждому. Да и не была ли эта многострадальная терпеливая псина живым олицетворением этого чувства!..
Она чуть покосила глазом и отвернулась, явно давая понять, что не намерена слушаться кого-либо. Не хотела уходить.
Она ненавидела сейчас всякого, кто осмелился бы прикоснуться к ней, попытаться разлучить с мертвым.
После подползли двое. Судьба собаки никому не давала покоя. Ее подманивали куском. Не подействовало. Она только облизнулась и проглотила слюну: желудок был пуст. Попробовали потянуть за ошейник — она зарычала; хотели принудить силой — огрызнулась, угрожающе наморщив губу и показав белые крепкие клыки. Видать, всерьез. Еще вцепится — не обрадуешься!
Все тщетно. Нейдет. Нейдет, хоть бы что!
Хотели вынести убитого — тоже не удалось. Собака не подпустила к нему. Злющая сатана! А тут еще немцы заметили движение, повели прицельный огонь. Одного ранило. Пришлось укрыться. Только собака была невредима. Она лежала в ложбине, убитый служил прикрытием. Выходит, тоже оберегал ее…
День погас. Началась вторая ночь.
Взлетали и медленно снижались осветительные ракеты, заливая местность неживым тревожащим светом. Земля затаилась, враждебная, израненная, полная смертельной опасности.
Скорбный, надрывный вой донесся вдруг до окопов. Верный пес прощался с хозяином, оплакивая его и свою горемычную судьбу. От этого воя мурашки ползли по спине. Его слышали на той и на другой стороне.
Затихла. Неужели все, конец? Нет, взвыла опять…
Стужа под сорок градусов. Стелется морозный туман. А она вторую ночь на промерзшей земле. Без куска пищи. Одна.
Вторые сутки лежит собака. Неужели так и погибнет?
В окопах совещались. Надо спасать. Зачем пропадать зря! Каждого брала за сердце такая преданность, всем хотелось видеть ее живой. Верность на войне ценится особенно дорого.
А может, все-таки придет сама. Ведь голодная же: небось спазмы в кишках, от холода сводит челюсти. Захочет жить — придет. Природа, инстинкт самосохранения возьмут свое.
Ждали.
Нет, такая преданность сильнее страха смерти, сильнее самой смерти. Ничто не сравняется с нею.
— Надо силком, — сказал кто-то.
— Факт — силком! — поддержал другой. — А что, так и станем глядеть, как подыхает животина? Не евши-то поди-ка полежи! Веревку накинуть и утянуть…
Мертвеца припорошило снежком.
Уже не разобрать ни черт лица, ни возраста. Все сровнялось. Лишь торчит беломраморный кончик заострившегося носа да выдались носки валенок. Вся заиндевела и собака. Издали оба — будто белый бугорок.
Собака продрогла до костей, ее била мелкая неудержимая дрожь. Под брюхом вытаяла ямка. На морде настыли комочки льда и снега. Будто поседела за эти двое суток…
И вдруг колыхнулась земля, осыпался иней с деревьев. Тяжкий грохот и гул прокатились над окрестностью. Собака вскочила и залаяла, после снова легла. Артподготовка продолжалась. Теперь орудия били непрерывно и отдельные залпы сливались в один мощный этот гром, в котором потонули все другие звуки.
Собака лежала, чутко поводя ушами, и внезапно, будто ужаленная, обернулась.
— Дружба, Дружба! Ну… пошли! Да не упрямься ты… Ну, что ты? Теперь уже не поможешь ничему…
Бойцы уже давно ждали этого часа. Тяжелые калибры не дадут гитлеровцам поднять головы, можно будет успеть забрать убитого и заодно спасти собаку.
Она злобно ощерилась, когда ее попытались осторожно оторвать от неподвижного тела. И вправду, без веревки не совладать, того и гляди, вцепится зубами…
Накинули веревку, затем поползли назад, к своим окопам, и потянули за собой. Собака упиралась, тащилась волоком на животе, поминутно оглядывалась и жалобно подскуливала.
За другую веревку тянули тело погибшего солдата. Тело было податливей, оно обогнало собаку, и тогда она сразу рванулась за ним, теперь уже без понукания. Это же было так просто: вытащить его — тогда и она приползла бы сама, без всяких принуждений, как они не догадались раньше!..
А пушки все продолжали грохотать, сотрясая небосвод, будто салютуя погибшему.
Вот и окоп. Человека положили, собаку повели…
Лишь когда все было кончено, она враз обмякла, сделалась покорной и жалкой, подчинившись неизбежному. И только в почти человечьих глазах — когда она уже следовала за новым вожатым, который отныне должен был распоряжаться ее судьбой, — все еще долге стояли человечьи боль и мольба: «Он же там, он же там остался… Пустите меня к нему!..»