ГБЛ – Государственная библиотека СССР имени В. И. Ленина. Отдел рукописей (Москва).
ИРЛИ – Институт русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР. Рукописный отдел (Ленинград).
ЦГАЛИ – Центральный государственный архив литературы и искусства (Москва).
ЦГИАЛ – Центральный государственный исторический архив (Ленинград).
В ссылках на настоящее издание указываются серия (Сочинения или Письма), том (римскими цифрами) и страницы (арабскими).
Вокруг Чехова – М. П. Чехов. Вокруг Чехова. Встречи и впечатления. Изд. 4-е. М., «Московский рабочий», 1964.
Записки ГБЛ – Записки Отдела рукописей Государственной б-ки СССР им. В. И. Ленина.
Летопись – Н. И. Гитович. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова. М., Гослитиздат, 1955.
ЛН – Литературное наследство, т. 68. Чехов. М., Изд-во АН СССР, 1960.
Михайловский – Н. К. Михайловский. Литературно-критические статьи. М., 1957.
Письма Ал. Чехова – Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова. Подготовка текста писем к печати, вступит. статья и коммент. И. С. Ежова. М., Соцэкгиз, 1939 (Всесоюзн. б-ка им. В. И. Ленина).
Слово, сб. 2 – Слово. Сборник второй. Под ред. М. П. Чеховой. М., Кн-во писателей в Москве, 1914.
Чехов – Антон Чехов. Рассказы. Издание А. Ф. Маркса. СПб., 1899 <Сочинения, том I>; Рассказы. СПб., 1901 <Сочинения, том III>; Рассказы. СПб., 1901 <Сочинения, т. IV>; Рассказы. СПб., 1901 <Сочинения, том V>; Рассказы. СПб., 1901 <Сочинения, том VI>.
Чехов в воспоминаниях – А. П. Чехов в воспоминаниях современников. М., Гослитиздат, 1960.
Чехов и его среда – Чехов и его среда. Сб. под ред. Н. Ф. Бельчикова. Л., Academia, 1930.
В седьмой том входят рассказы и повести 1888–1891 годов.
За исключением рассказов «Огни» (1888), «В Москве» (1891) и шутки «Вынужденное заявление» (1889) все художественные произведения этого времени были потом включены Чеховым в собрание сочинений, изданное А. Ф. Марксом.
С 1888 г. в литературной судьбе Чехова многое переменилось. В 1887 г. он поместил в «Осколках» и «Будильнике» более полутора десятков рассказов, а в 1888 г. – ни одного.
Работа в юмористических журналах окончилась.
В конце 1887 г. А. Н. Плещеев привлек Чехова к сотрудничеству в «Северном вестнике». Дебютом Чехова – это был одновременно его дебют в «толстом» журнале вообще – явилась «Степь» (март 1888 г.). В том же году «Северный вестник» напечатал «Огни» и «Именины», в следующем – пьесу «Иванов» и повесть «Скучная история». Редакция журнала очень дорожила сотрудничеством Чехова. «Он один, – писала 29 июля 1890 г. издательница журнала А. М. Евреинова редактору В. Б. Глинскому, – способен дать 1000 подписчиков; я это не преувеличиваю, а твердо верю и знаю» (ИРЛИ, ф. 563, ед. хр. 1, л. 125). «Пригласите его заведовать беллетристикой, – предлагала она в письме от 28 июня 1890 г. – Со временем <…> я бы посоветовала Вам просить его утверждения соредактором, тогда и подпись его на книге может сразу утроить подписку»[73] (там же, лл. 130–131). Но с новой редакцией, в руки которой журнал перешел в апреле 1890 г. (Л. Я. Гуревич, А. Л. Волынский), отношения не сложились (Л. Гуревич. История «Северного вестника». – «Русская литература XX века» под ред. С. Венгерова, т. I. М., 1914). В это время был опубликован только рассказ «Жена», на котором закончилось участие Чехова в этом журнале.
Начав сотрудничать в «Северном вестнике», Чехов писал брату Александру Павловичу 15 февраля 1888 г.: «Едва ли уж я вернусь в газеты! Прощай, прошлое! Буду изредка пописывать Суворину, а остальных, вероятно, похерю». Действительно, вплоть до конца 1893 г. Чехов перестает постоянно печататься в газетах. В эти годы прекратилась его работа в «Петербургской газете» (в 1888 г. было помещено лишь два рассказа – «Спать хочется» и «Сапожник и нечистая сила», а в последующие три года – ни одного). Сотрудничество же в «Новом времени» продолжалось. В этой газете в 1888–1891 годах было напечатано более десяти произведений. Однако работа в суворинской газете все больше тяготила Чехова. 1891 год – последний год постоянного сотрудничества его и в «Новом времени».
Печатая рассказы в малой прессе, газетах, Чехов попадал в поле зрения критики редко. «Вы написали столько прелестных, истинно художественных вещей, – замечал Плещеев в письме к нему от 21 января 1888 г., – и пользуетесь меньшей известностью, чем писатели, недостойные развязать ремня у Ваших ног. И всё это благодаря каким-нибудь паршивым газеткам, которые сегодня прочтут и завтра употребят на обертку, да и читает-то какая публика» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 236). «Погодите, – предрекал он вскоре после появления в „Северном вестнике“ „Степи“, – напишете еще две-три вещи, и <…> теперь Вашей вещи ни одной не пройдут молчанием» (там же, стр. 245). Действительно, начав выступать в «серьезном» журнале, Чехов оказался в сфере внимания всех литературных обозревателей. Для самого Чехова не было пропасти между «Святою ночью», «Перекати-полем», «Поцелуем» – и «Именинами», «Огнями». Для критики она была огромна. В ее глазах решающую роль играл сам факт публикации в журнале. Так, совершенно недвусмысленно говорил об этом А. М. Скабичевский: «До последнего времени он губил свой талант легковесной стряпней, которую он помещал в различных газетах, не отличаясь большой разборчивостью относительно чистоплотности органов, в которых он печатался. Ныне же он принялся за работу гораздо серьезнее и начал помещать большие вещи в одном из толстых журналов» («Новости и биржевая газета», 1888, № 206, 22 июля). Теперь Чехов упоминается во всех журнальных обозрениях и газетных подвалах, посвященных «текущей литературе». В 1888 г. статей и рецензий о нем появилось больше, чем за все предшествующие восемь лет (включая отзывы о театральных постановках).
Но, поставленный формально в ряд с другими известными авторами «толстых» журналов, Чехов так и не вошел в него по существу. Он был непохож; это ставилось в вину. «Г. Чехов <…> пренебрег литературной школой и литературными образцами авторитетов; пренебрег художественными вкусами читающей публики (быть может, и дурными, но всё же господствующими)», – упрекал его критик «Гражданина» Р-ий (1892, № 34, 3 февраля). Как сформулировал общее мнение А. Введенский, главная причина того, что Чехов «выбивался из ряда», была в «его неуменье или нежеланье писать так, как требуется художественною теорией» («Русские ведомости», 1888, № 333, 3 декабря). Это было главное.
Впрочем, не вся критика с неприязнью принимала нежелание следовать устоявшимся литературным вкусам. В эти годы появилось немало отзывов, положительно оценивающих произведения Чехова и отдельные стороны его изобразительной манеры. Необычность прозы вошедшего в большую литературу писателя оценивалась по-разному. Но замечена она была сразу.
Это произошло уже после выхода сборников «Пестрые рассказы» (1886) и «В сумерках» (1887). Многие необычные черты этой прозы критики относили за счет жанра – короткого рассказа. И ожидалось, что, перейдя, наконец, к «серьезному жанру» – повести или роману, – Чехов откажется от прежней манеры. Этого не произошло. «О ранних крохотных рассказиках, вышедших объемистым томом, нечего и говорить, – сетовал В. Л. Кигн, – но и впоследствии г. Чехов не отделался от случайности и отрывочности» («Книжки Недели», 1891, № 5, стр. 200–201). «Несколько коротеньких рассказов его, – писал Р-ий, – по колоритности и новизне сюжета можно было и тогда назвать превосходными; от них действительно веяло силой молодого и смелого таланта <…> Это были <…> какие-то яркие клочки роскошной и пестрой материи, выхваченные очень смело и умно, но всегда без начала и конца, без фона и ретушевки; это были страницы из повести, но не повести, силуэты типов, но не типы, яркие вспышки природы, но не природа! Тем не менее они читались с интересом, и, казалось, ничего не будет стоить автору со временем, и даже очень скоро, сплотить их воедино, создать что-нибудь цельное и стройное – настоящий роман, настоящие типы и настоящую природу <…> Прочитав последние „серьезные“ произведения г-на Чехова и перечитав некоторые из прежних, „несерьезных“, я пришел к выводу, удивившему меня самого: мне показалось, что именно та смелость, которая выдвинула его первые, незначительные рассказы, в последних, претендующих на значительность, много ему повредила; что, вместо толчка к развитию таланта, она задержала это развитие и со временем, даже скоро, может и совсем погубить его».
В марте 1891 г. к Чехову от имени издательства «Посредник» обратился И. И. Горбунов-Посадов. Его письмо положило начало взаимоотношениям с этим издательством, длившимся вплоть до заключения договора в 1899 г. с А. Ф. Марксом. Издательство «Посредник» было организовано в 1884 г. В. Г. Чертковым при ближайшем участии Л. Н. Толстого и задумывалось как издательство для народа. В несколько лет были выпущены по самой дешевой цене сотни тысяч экземпляров небольших книжек Толстого, В. М. Гаршина, Н. С. Лескова, Н. Н. Златовратского, П. В. Засодимского, В. Г. Короленко. Однако редакторы «Посредника», приспособляя текст своих изданий к пониманию читателя из народа, позволяли себе делать в произведениях сокращения, вносить изменения и т. п. Именно это привело позже к конфликту Чехова с «Посредником» (см. примечания к «Жене» в наст. томе и «Палате № 6» в т. VIII), хотя в целом он относился сочувственно к задачам и целям этого издательства. Из произведений настоящего тома «Посредником» были изданы «Именины», «Бабы», «Жена».
В 1888–1891 годах продолжали выходить новые издания прежних сборников Чехова. В значительно переработанном виде вышли «Пестрые рассказы» (1891); появились четыре издания «В сумерках» (2-е – 1888, 3-е – 1889, 4-е – 1890, 5-е – 1891). В 1888 г. вышел новый сборник – «Рассказы», включивший произведения 1886–1888 годов: «Счастье», «Тиф», «Ванька», «Свирель», «Перекати-поле», «Задача», «Степь», «Тина», «Тайный советник», «Письмо», «Поцелуй». До 1891 г. книга выдержала пять изданий. В «Дешевой библиотеке» А. С. Суворина дважды (в 1889 и 1890) издавался сборник рассказов Чехова «Детвора» («Детвора», «Ванька», «Событие», «Кухарка женится», «Беглец», «Дома»). В 1890 г., также в издании Суворина, появился еще один новый сборник – «Хмурые люди» (с посвящением П. И. Чайковскому). Сюда вошли десять рассказов 1887–1889 годов («Почта», «Неприятность», «Володя», «Княгиня», «Беда», «Спать хочется», «Холодная кровь», «Скучная история», «Припадок», «Шампанское»). В том же году сборник был повторен, в 1891 г. – вышел третьим изданием. В конце 1891 г. отдельно была издана «Дуэль». Из произведений настоящего тома в сборники входили: «Степь» – в сборник «Рассказы»; «Неприятность», «Княгиня», «Спать хочется», «Скучная история», «Припадок» – в сборник «Хмурые люди»; «Бабы» и «Гусев» – в сборник «Палата № 6» (СПб., 1893).
Работа над сборниками – отбор, расположение, редактирование написанных ранее вещей – существенная часть творческого труда Чехова этих лет. Так, сборник, названный впоследствии «Хмурые люди», был задуман Чеховым в начале декабря 1888 г. (см. письмо к П. И. Чайковскому от 12 октября 1889 г.), вышел же он в марте 1890 г. На протяжении всего 1889 г. Чехов неоднократно упоминал в своих письмах о работе над ним (Ал. П. Чехову, Суворину, Плещееву, П. И. Чайковскому). «Я тщательно приготовляю материал для третьей книжки рассказов <…> Переделываю рассказы, кое-что пишу снова», – сообщал он Суворину 13 октября 1889 г.
В октябре 1888 г. Чехову за сборник «В сумерках» была присуждена половинная Пушкинская премия. Как говорилось в отзыве акад. А. Ф. Бычкова, рассказы Чехова «представляют <…> выдающееся явление в нашей современной беллетристической литературе» («Сборник Отделения русского языка и словесности Имп. Академии наук», т. 46, отдельный оттиск, СПб., 1888, стр. 53).
В эти годы с успехом шли водевили «Медведь» и «Предложение». В январе 1889 г. в Александрийском театре был поставлен «Иванов». В отличие от коршевской постановки 1887 г. пьеса имела большой успех. «Можно смело сказать, – писала современная газета, – что ни одна пьеса из современного репертуара не произвела такой сенсации, не возбудила столько толков и пересудов в печати и в публике, как это первое драматическое произведение одного из самых талантливейших беллетристов нашего времени А. Чехова» («Киевское слово», 1889, № 676, 18 мая). В октябре 1889 г. «Иванов» был возобновлен в театре Корша. В декабре в театре Абрамовой был поставлен «Леший».
Постановки пьес, сборники, отдельные издания повестей и рассказов вызывали многочисленные отклики.
Слава Чехова росла.
В самый разгар своих беллетристических и театральных успехов Чехов уехал на Сахалин. Путешествие длилось более полугода. Оно дало материал для очерков «Из Сибири», печатавшихся в 1890 г. в газете «Новое время», и для книги «Остров Сахалин», законченной в 1894 г. В художественной прозе с сахалинским путешествием фабульно связаны лишь «Гусев» (1890), «В ссылке» (1892) и «Убийство» (1895). Но поездка на Сахалин, несомненно, оказала существенное влияние на всё творческое развитие Чехова. Об этом говорят в первую очередь собственные его признания. «Как Вы были не правы, когда советовали мне не ехать на Сахалин! – писал Чехов Суворину вскоре после возвращения. – У меня <…> чёртова пропасть планов, и всякие штуки, а какой кислятиной был бы я теперь, если бы сидел дома. До поездки „Крейцерова соната“ была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел – чёрт меня знает» (17 декабря 1890 г.). По воспоминаниям начальницы ялтинской женской гимназии В. К. Харкеевич, кто-то однажды спросил у Чехова, почему Сахалин так мало отразился в его творчестве. «Чехов ответил на это какой-то шуткой, потом встал и долго задумчиво шагал взад и вперед по столовой. Совсем неожиданно, не обращаясь ни к кому, сказал: „А ведь кажется – всё просахалинено“» («Ученые записки Новгородского гос. пед. ин-та», т. XX, 1967, стр. 111). О влиянии поездки на последующие вещи Чехова говорили и некоторые современники.
Но от поездки современная критика ждала более ощутительных перемен в творчестве Чехова – и прежде всего в его манере. Эти ожидания явно или скрыто звучали во многих статьях и рецензиях. «После непродолжительного перерыва в своей литературной деятельности, – писал литературный обозреватель „Гражданина“, – Чехов сразу выступил с тремя произведениями: повестью <…> „Дуэль“, рассказом „Жена“ <…> и очерком „Попрыгунья“ <…>. Ввиду упомянутого перерыва, предшествовавшего появлению в свет этих произведений, можно думать, что это – наиболее зрелые произведения молодого писателя, наиболее обдуманные и отделанные в среде других, которые обыкновенно, как всем известно, писались наскоро, что называется, на ходу, по тому или другому случайному поводу <…> Таким образом, новые произведения г. Чехова заслуживают совсем особенного внимания. Тут решается некоторым образом „быть или не быть?“. Оправдал ли г. Чехов надежды, возлагавшиеся на него, и можно ли, по крайней мере, еще надеяться, что он их оправдает впоследствии?..» (М. Южный <М. Г. Зельманов>. Новые произведения г. Чехова. – «Гражданин», 1892, № 21, 21 января). М. Южный пришел к выводу малоутешительному: «Дарование этого писателя, правда, не изменилось и не уменьшилось, но оно осталось таким же внешним, каким оно было и в первое время его появления на литературном поприще» (там же). Об этом же писали и другие. Упрекая Чехова, Ю. Николаев замечал: «В два года много воды утекло, за два года мало ли какие превращения могли произойти с г. Чеховым. Но оказалось, что вода не утекла и превращений не произошло. Г. Чехов остался тем же г. Чеховым, со всеми особенностями» (Ю. Николаев. Черты нравов. – «Московские ведомости», 1892, № 18, 18 января). «Манера письма у г. Чехова ничуть лучше не сделалась», – писал он позже («Гражданин», 1892, № 325, 24 ноября).
Какие же необычные черты, выделяющие его из ряда современников, видела критика у Чехова?
Еще в самом начале 1888 г. «Неделя» писала: «Г. Чехов ничего не доискивается от природы и жизни, ничего ему не нужно разрешить, ничто в особенности не захватывает его внимания. Он просто вышел гулять в жизнь. Во время прогулки он встречает иногда интересные лица, характерные сценки, хорошенькие пейзажи. Тогда он останавливается на минуту, достает карандаш и легкими штрихами набрасывает свой рисунок. Кончен рисунок, и он идет дальше <…> Теперь ему встречается уже другой предмет, он так же легко набрасывает его, так же легко его забывает и ждет новых впечатлений прогулки» (Д. <Р. Дистерло>. О безвластии молодых писателей. – «Неделя», 1888, № 1, 3 января, стлб. 33). Эту мысль тот же автор и в том же еженедельнике спустя три месяца – уже после выхода «Степи» – выразил более конкретно. Для Чехова, говорилось в новой статье Р. Дистерло, «в мире нет ничего недостойного искусства <…> Ничто в жизни не имеет для него, как для художника, особенного преимущества, и всякое ее явление может вдохновить его на творчество. Между предметами его рассказов нет ничего общего, кроме того, что все они – факты одного и того же мира, возможности одной и той же человеческой жизни. С одинаковым спокойствием и старательностью изображает он и мечты несчастного, тщедушного и болезненного бродяги <…> и любовь богатой светской женщины к чудаку князю <…> и сцену дерзкого обмана церковного сторожа…» («Новое литературное поколение». – «Неделя», 1888, № 15, 10 апреля, стлб. 484).
Речь шла, таким образом, о некоей равной распределенности авторского внимания на предметы и явления самые разномасштабные, об отсутствии прямого авторского указания на иерархию тем, картин, предметов. Наиболее отчетливо – и с обычной полемической заостренностью – эту мысль выразил Н. К. Михайловский в известной статье «Об отцах и детях и о г. Чехове» (1890): «Чехову всё едино – что человек, что его тень, что колокольчик, что самоубийца <…> Его воображение рисует ему быков, отправляемых по железной дороге, потом тринадцатилетнюю девочку, убивающую грудного ребенка, потом почту <…> потом купца <…> потом самоубийцу-гимназиста и т. д. <…> Что попадется на глаза, то он и изобразит с одинаково „холодною кровью“ <…> Вон быков везут, вон почта едет, колокольчики с бубенчиками пересмеиваются, вон человека задушили, вон шампанское пьют» (Михайловский, стр. 598–607).
С этим критика связывала «ненужность» многих деталей, мотивов, вводимых Чеховым. Они, по мнению многих критиков, ничего не дают для целого, только тормозят повествование. «Тургенев говорит, – отмечал анонимный автор в „Еженедельном обозрении“, – что каждая картина природы должна являться не случайною в повести, а составлять органически нераздельное с целым». У Чехова, по мнению обозревателя, много «таких картин, которые могут быть урезаны без всякого ущерба для рассказа» (1888, 27 марта, т. VIII, № 218, стлб. 2840). А. И. Введенский так формулировал правила, которым Чехов не следует: «К картине, изображающей известное событие, нельзя припутывать детали из совершенно другой, посторонней картины. В этом только и состоит то, что называется художественною целостностью, – когда в художественном произведении нет ничего лишнего, как нет и недоговоренного, и всякая частность занимает столько места, сколько нужно» («Русские ведомости», 1888, № 333, 3 декабря).
Таким образом, была замечена одна из важнейших особенностей художественного метода Чехова. Чехов изображает окружающий мир не только в его типических, отобранных чертах, но и в его «случайных», как бы необязательных для целого, «ненужных» деталях. Михайловский в таком способе изображения не видел «ни обобщающей идеи, ни чутко настороженного в какую-нибудь определенную сторону интереса» (Михайловский, стр. 606). Упреки в отсутствии объединяющего начала, единой мысли, ради которой созданы все эти разнообразные картины, стали общим местом статей о Чехове 1888–1891 годов. Это связывалось с общественной позицией Чехова. «Во всех более крупных вещах г. Чехова нет единства, а есть только прекрасные отдельные картинки: узкая точка зрения не может охватить и связать всех явлений жизни и дать их синтез; поэтому ее результатом всегда будет разрозненность отдельных мест, недостаточность их сведения в один идеальный фокус» (Созерцатель <Л. Е. Оболенский>. Обо всем. – «Русское богатство», 1889, кн. III, стр. 211). Скабичевский характерной чертой произведений Чехова считал именно «отсутствие какого бы то ни было объединяющего идейного начала» («История новейшей русской литературы. 1848–1890». СПб., 1891, стр. 415). Р. Дистерло причислял Чехова к тем представителям «новой беллетристики», произведения которых «кажутся отрывками жизни, кусками, насильно выхваченными из нее, не сведенными ни к каким основам миросозерцания, не связанными ни с какими вопросами человеческой мысли» («Неделя», 1888, № 13, 27 марта, стлб. 420). Евг. Гаршин писал, что «во всем, что до сих пор напечатано Чеховым, никаких специальных убеждений не отразилось» («Биржевые ведомости», 1888, № 70, 11 марта). В отсутствии «объединяющей мысли» обвинял Чехова литературный обозреватель «Московских ведомостей» (Ю. Николаев. Очерки современной беллетристики. Г. Чехов. – «Московские ведомости», 1889, № 345, 14 декабря). «При всей прелести отдельных картин чего-то недостает для полноты впечатления. Недостает как раз внутреннего жизненного нерва, объединяющей души», – писал несколько лет спустя К. Головин («Русский роман и русское общество». СПб., 1897, стр. 458). Этот упрек предъявлялся всем повестям Чехова – «Степи», «Скучной истории», «Дуэли», «Жене». В качестве другого существенного художественного изъяна в творчестве Чехова критика отмечала отсутствие фабулы в его крупных вещах, четкой, цельной композиции, бессвязность. «В его беллетристических произведениях главным недостатком является отсутствие фабулы, действия. Очерки, картины, отдельный характер – вот пока его сфера» («День», 1889, № 247, 2 февраля). «„Степь“, „Огни“ <…> отличаются <…> калейдоскопичностью <…> это не цельные произведения, а ряд бессвязных очерков» (А. Скабичевский. Указ. соч., стр. 416). Безусловная, невиданная новизна композиции ощущалась современной критикой очень остро, но осуждалась – как недостаток.
Сам Чехов именно в эти годы неоднократно теоретически обосновывал свое эстетическое кредо – объективность изображения. «Мне кажется, – писал Чехов, – что не беллетристы должны решать такие вопросы, как бог, пессимизм и т. п. Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о боге или пессимизме. Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем» (Суворину, 30 мая 1888 г.). «Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. <…> Суд обязан ставить правильно вопросы, а решают пусть присяжные, каждый на свой вкус» (ему же, 27 октября 1888 г.).
Общеизвестны высказывания Чехова о необходимости устранять «личный элемент», «субъективность» и т. п. «Чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление», – эта формула (из письма к Л. Авиловой от 29 апреля 1892 г.) кладется в основу его эстетической программы. Свое конкретное понимание этого принципа, его воплощения Чехов изложил в письме к Суворину от 1 апреля 1890 г.: «Вы браните меня за объективность, называя ее равнодушием к добру и злу, отсутствием идеалов и идей и проч. Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, говорил бы: кража лошадей есть зло. Но ведь это и без меня давно известно. Пусть судят их присяжные заседатели, а мое дело показать только, какие они есть… Чтобы изобразить конокрадов в 700 строках, я должен говорить в их тоне и чувствовать в их духе, иначе, если я подбавлю субъективности, образы расплывутся и рассказ не будет так компактен, как надлежит быть всем коротеньким рассказам». Объективность, таким образом, понималась прежде всего как изображение «в тоне» и «в духе» героев. Начиная с 1888 г. главной и почти исключительной повествовательной формой чеховских произведений становится рассказ именно с таким способом изображения – весь внешний мир дан «в духе» героя, предстает перед читателем преломленным сквозь призму сознания этого героя. В 1891 г. Чехов применил этот принцип к большой форме – в повести «Дуэль». Каждая глава повести дана с точки зрения и «в тоне» какого-нибудь героя.
Эта особенность его рассказов также была замечена критикою. «Природа одарила его, – писал Кигн, – чрезвычайно редким, присущим только большим художникам даром, так сказать, перевоплощаться в своих действующих лиц <…> Чехов, как выдающийся актер, не играет ту или другую роль, а каким-то чудом, чудом истинного творчества, и телом и душой преображается в изображаемое лицо» («Беседы о литературе». – «Книжки Недели», 1891, № 1, стр. 178–179).
Суворин в статье, посвященной «Иванову» («Новое время», 1889, № 4649, 6 февраля), назвал Чехова «самым объективным и независимым» «из всех молодых талантов». Правда, он считал, что «объективность у него доходит иногда до бесстрастности». При всем том статья Суворина – первая в печати попытка связать творчество Чехова с его личностью и биографией. Эту статью Чехов, по собственным его словам, ценил «на вес не золота, не алмазов, а своей души» (письмо Суворину, 8 февраля 1889 г.). «Несмотря на молодость, – говорилось о Чехове в статье, – <…> он обладает уже большим запасом наблюдений и угадывает многое такое в русской душе, что таланту менее сильному не угадать и в сорок лет <…> Г. Чехов работает на писательском поприще уже десятый год. Будучи по профессии своей врачом, он имеет возможность видеть людей в их домашней, откровенной обстановке; медицинское образование помогает ему в психологическом анализе <…> Запас опыта и наблюдений накоплялся у него постоянно и непрерывно, и едва ли из современных писателей есть еще другой, у которого всего этого было бы так много. При независимости мысли, объективности, далекий в своем творчестве от пессимизма, хотя сам испытавший нужду, он, как мне кажется, тот писатель, который скажет в художественных образах больше правды, чем все его сверстники и соперники по таланту».
До 90-х годов общее определение критиками места Чехова среди писателей-современников еще колебалось. Часть критики ставила его в ряд с «молодыми» – П. П. Гнедичем, И. И. Ясинским, Д. П. Муравлиным, А. Н. Масловым (Бежецким), К. С. Баранцевичем. Устойчивы сопоставления с В. Г. Короленко, которому отдавалось предпочтение за «определенность общественного мировоззрения». Но уже тогда многие современники отводили Чехову среди его литературных сверстников особое место. В то самое время, когда Чехов еще только начал писать «Степь», «Неделя» в новогоднем литературном обозрении назвала его «самым талантливым представителем беллетристики последнего времени» (1888, № 1, 3 января, стлб. 33), а «Новое время» в подобном же обзоре – «самым выдающимся молодым беллетристом» (1888, № 4253, 1 января).
Весной 1889 г. по этому поводу даже возникла своеобразная полемика между Чеховым и двумя литераторами. Писатель Н. П. Вагнер (псевдоним – Кот-Мурлыка) во время беседы в Русском литературном обществе сказал, что считает Чехова величайшим русским писателем, «слоном между всеми нами». В. А. Тихонов в тот же день, 6 марта, в письме передал это мнение Чехову (Записки ГБЛ, вып. 8, М., 1941, стр. 64). Чехов ответил так: «Я, вопреки Вагнеру, верую в то, что каждый из нас в отдельности не будет ни „слоном среди нас“ и ни каким-либо другим зверем и что мы можем взять усилиями целого поколения, не иначе. Всех нас будут звать не Чехов, не Тихонов, не Короленко, не Щеглов, не Баранцевич, не Бежецкий, а „восьмидесятые годы“ или „конец XIX столетия“. Некоторым образом, артель» (7 марта 1889 г.). Тихонов решительно возражал: «Не только в качестве равноспособного члена, но даже и вожаком или старостой этой артели зачислить Вас нельзя, потому что на основании артельных начал староста избирается непременно из среды этой же самой артели. Так вот и в каторжных артелях <…> староста избирается из каторжников же, и свободного вольного человека никто на подобный пост назначить не имеет права, даже и сам-то себя он назначить не может. А между нами Вы единственно вольный и свободный человек, и душой, и умом, и телом вольный казак. А мы же все „в рутине скованы, не вырвемся из ига!“» (8 марта 1890 г. – Записки ГБЛ, вып. 8, М., 1941, стр. 67). 24 июля 1890 г. Тихонов записал в дневнике: «Какая могучая, чисто стихийная сила – Антон Чехов <…> Вот он теперь уехал на Сахалин и шлет с дороги свои корреспонденции, прочтешь – и легче станет: не оскудели мы, есть у нас талант, сделавший честь всякой бы эпохе. Да и в сороковых годах он не затерялся бы. Публика его знает, но чтит еще мало, далеко не по заслугам. Что же делать, придет время – поймут!» (ЛН, т. 68, стр. 496).
Литератор К. С. Тычинкин в своем отзыве о Чехове предварил известное высказывание М. Горького: «Такая правда и глубина! Мне кажется, что в Чехове современный реализм сказал свое последнее слово» (Тычинкин – Суворину, 5 марта 1890 г. – Уч. зап. ЛГУ, № 339, сер. филол. наук. вып. 72, 1968, стр. 128).
К 1891–1892 годам Чехова решительно выделяют из «артели» восьмидесятников. Это хорошо заметно по статьям в календарях, заметкам «к портрету» в иллюстрированных журналах – обычно очень точным барометрам «общелитературного» мнения: «А. П. Чехов <…> один из даровитейших представителей современной нашей беллетристики, если даже не безусловно даровитейший» («А. П. Чехов. К портрету». – «Театральный мирок», 1892, № 8, февраль, стр. 2). «Чехов занимает бесспорно первое место среди своих сверстников» (Д. <В. Л. Кигн>. Антон Павлович Чехов. – «Север», 1892, № 15, 12 апреля, стлб. 791). (В другой своей заметке, сопровождавшей перепечатку чеховской «Попрыгуньи» в газете «Оренбургский край», Кигн развивал это мнение: «Г. Чехов – восходящая звезда русской беллетристики и самый выдающийся из современных молодых писателей. Едва ли не один он возвышается до настоящего творчества, до понимания своего времени и до создания типов нашей эпохи…» – «Оренбургский край», 1893, № 27, 28 февраля; авторство устанавливается на основании письма Кигна Чехову от 20 октября 1892 г. – ГБЛ). В 1888–1890 гг. Чехов еще ставится в ряд с другими писателями его поколения; в 1891–1892 гг. о нем всё чаще говорят уже как о самом талантливом.
Тексты VII тома подготовили: М. А. Соколова (рассказы 1888 г.), М. П. Громов («Степь»), А. Л. Гришунин («Княгиня», «Скучная история»), Е. А. Краснощекова («Воры», «Гусев»), А. П. Чудаков («Вынужденное заявление», «Бабы», «В Москве»), Т. И. Орнатская («Дуэль», «Жена»), Д. Н. Медриш («У Зелениных», «Письмо»).
Комментарии написали: А. П. Чудаков (вступительная статья, «Вынужденное заявление», «Бабы», «Дуэль», «Жена», «В Москве»), М. А. Соколова (рассказы 1888 г.), М. П. Громов («Степь»), А. Л. Гришунин («Княгиня»), Б. И. Лазерсон («Скучная история»), Е. А. Краснощекова («Воры»), Е. А. Краснощекова и В. Б. Катаев («Гусев»), Д. Н. Медриш (неопубликованное и неоконченное).
Впервые – «Петербургская газета», 1888, № 24, 25 января, стр. 3, отдел «Летучие заметки». Подпись: А. Чехонте.
Включено в сборник «Хмурые люди», СПб., 1890, и перепечатывалось во всех последующих изданиях сборника.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Рассказ был написан Чеховым 22 или 23 января 1888 г. В это время основной его работой уже была повесть «Степь». «Писать большое очень скучно и гораздо труднее, чем писать мелочь», – сообщал Чехов А. Н. Плещееву 19 января 1888 г. Плещеев настоятельно советовал не писать ничего для газет. «Разве Вы не можете давать и Ваши маленькие вещицы в журнал? – писал он Чехову 21 января. – По три, даже по два рассказца в книжке можно печатать, как делал Тургенев с своими „Записками охотника“. Деньги всегда можно будет Вам выслать вперед» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 236). 23 января Чехов ответил: «Как жаль, что оно <письмо> не пришло тремя часами раньше! Представьте, оно застало меня за царапаньем плохонького рассказца для „Пет<ербургской> газеты“. Ввиду предстоящего первого числа с его платежами я смалодушествовал и сел за срочную работу. Но это не беда. На рассказ потребовалось не больше полудня, теперь же я могу продолжать свою „Степь“». А 29 января Чехов уже просил брата Александра Павловича получить за рассказ гонорар (по 12 копеек за строку).
Включая рассказ в сборник «Хмурые люди», Чехов сократил в двух местах повторявшиеся описания мучительного состояния Варьки и изменил финал, добавив заключительную фразу. Во втором издании сборника были устранены опечатки первого, однако в следующих изданиях «Хмурых людей» эти же опечатки появились снова. Для последующих изданий сборника Чехов не исправлял рассказ, и лишь новые наборы текста (в 6 и 7 изданиях) внесли некоторые разночтения (см. Варианты). Текст издания А. Ф. Маркса отличается лишь несколькими мелкими поправками.
А. Измайлов связывал рассказ с впечатлениями Чехова-гимназиста от жизни подручных мальчиков – Андрюшки и Гаврюшки – в лавке его отца (А. Измайлов. Чехов. М., 1916, стр. 57). Ал. Чехов, говоря о том, что все дети в рассказах брата (в том числе и Варька) «существа страждущие или же угнетенные и подневольные» (Чехов в воспоминаниях, стр. 30–31), объяснял эту особенность тем, что сам автор не знал радостей детства.
Рассказ не сразу был оценен по достоинству даже близкими Чехову людьми. Так, из письма А. С. Лазарева (Грузинского) к Н. М. Ежову от 13 февраля 1888 г. (ЦГАЛИ, ф. 189, оп. 1, ед. хр. 19) видно, что последний находил рассказ «неправдоподобным». Лазарев (Грузинский) не разделял эту точку зрения Ежова и, начав в 1888 г. по совету и рекомендации Чехова сотрудничество в «Петербургской газете», считал для себя образцом мастерства рассказ «Спать хочется». 10 апреля 1888 г., жалуясь Ежову, что в своем первом рассказе для этой газеты «взял не тот тон», он добавлял: «Нужно писать сжато, реально и просто – à la „Спать хочется“» (там же).
Не сумел понять рассказ и редактор издательства «Посредник» И. И. Горбунов-Посадов, считавший его сюжет «искусственным». А. И. Эртель в письме к нему от 29 марта 1891 г. защищал рассказ Чехова: «С вашим мнением о рассказике Чехова согласиться не могу. Почему вы думаете, что убийство ребенка ополоумевшей нянькою вещь искусственная? Это бывает и не редко, а в рассказе, насколько помнится, „преступление“ вытекает очень логически из предшествовавшего душевного состояния девочки. Кстати. В сегодняшнем № „Рус<ских> вед<омостей>“ я как раз прочитал такой же факт: нянька-подросток обкормила ребенка фосфорными спичками. Можно бы сказать, что в этом ничего нет поучительного… Но так ли? Лишнее напоминание о том, что детей нельзя обременять непосильным трудом, что душа детская – нечто сложное и требующее к себе бережи и внимания – напоминание об этом есть уже поучение» (Записки ГБЛ, вып. 8, М., 1941, стр. 95).
В известном отзыве Н. К. Михайловского о сборнике «Хмурые люди» («Русские ведомости», 1890, № 104, 18 апреля) рассказ «Спать хочется» приводился в качестве иллюстрации того положения, что «Чехову все едино – что человек, что его тень, что колокольчик, что самоубийца» (Михайловский, стр. 598).
После выхода второго и третьего изданий «Хмурых людей» рассказ привлек к себе внимание издательства «Посредник», которое сообщило Чехову о желании издать небольшой сборник лучших его рассказов под названием «Действительность», куда должно было войти и «Спать хочется» (см. письма Горбунова-Посадова к Чехову. – ГБЛ). Чехов не дал согласия на его издание, так как рассказ, писал он Горбунову-Посадову 20 мая 1893 г., «помещен уже в двух книгах».
31 января 1894 г. председатель Издательской комиссии при Комитете грамотности императорского Вольного Экономического общества обратился к Чехову за разрешением издать «Спать хочется» и «Ваньку». «Комиссия предполагает издать оба эти рассказа в одной книжке в 16 000 экземплярах» (ГБЛ). Ответ Чехова неизвестен, рассказ издан не был.
В 1897 г. Горбуновым-Посадовым был составлен сборник «Отцы и дети», куда должны были войти рассказы Чехова «Дома» и «Спать хочется». Сохранился экземпляр этого невышедшего сборника с пометами цензора Ф. Ц. Федорова (ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 2, ед. хр. 147).
Известно, что рассказ «Спать хочется» был очень высоко оценен Л. Н. Толстым. А. Б. Гольденвейзер записал в своем дневнике 5 июля 1900 г.: «Лев Николаевич недавно перечитал почти все небольшие рассказы Чехова. Нынче он сказал о Чехове: „У него мастерство высшего порядка. Я перечитывал его рассказы, и с огромным наслаждением. Некоторые, например, „Детвора“, „Спать хочется“, „В суде“ – истинные перлы“» (А. Гольденвейзер. Вблизи Толстого. М., 1959, стр. 68). Как сообщал Чехову 25 мая 1903 г. И. Л. Толстой, рассказ «Спать хочется» был отнесен Толстым к числу лучших рассказов «первого сорта» (см. т. III Сочинений, стр. 537).
В. А. Гольцев в книге, посвященной изображению детей в творчество Чехова и Короленко, поставил Чехова как знатока «детской души» в один ряд с Толстым и Достоевским. «Он хорошо помнит свои детские годы, глубоко понимает и любит детей. Они, как живые, стоят в его талантливых рассказах <…> Больно становится на душе, когда читаешь у Чехова про несчастную девочку Варьку…» (В. А. Гольцев. Дети и природа в рассказах А. П. Чехова и В. Г. Короленко. М., 1904, стр. 6–7).
При жизни Чехова рассказ переводился на болгарский, румынский, финский, немецкий, чешский и сербскохорватский языки.
Впервые – «Северный вестник», 1888, № 3 (ценз. разр. 25 февраля), стр. 75–167. Подпись: Антон Чехов.
Включено в сборник «Рассказы», СПб., 1888; перепечатывалось во всех последующих изданиях сборника.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
По словам Б. Лазаревского, Чехов был недоволен многочисленными опечатками в издании Маркса. В частности тем, что о. Христофор, кончив молитву, говорит: «Fini» (вместо «Finis»): «Наборщик и корректор приняли латинское s за восклицательный знак, и вышло, что православный священник ни с того, ни с сего после „аллилуя“ произнес французское слово, да еще многозначительно, с восклицательным знаком» (Б. Лазаревский. Сильный человек. К годовщине смерти А. П. Чехова. – «Новый журнал для всех», 1909, № 9, июль, стр. 78). На самом деле «Fini» напечатано не только у Маркса, но и в «Северном вестнике», и в сборнике «Рассказы» (все 13 изданий). По-латински «fini» означает «кончил» («finis» – «конец») и, стало быть, вполне возможно в данном контексте.
Первое упоминание о начале работы над «Степью» находится в письме к И. Л. Леонтьеву (Щеглову) от 1 января 1888 г.: «Передайте добрейшему А. Н. Плещееву, что я начал <…> для „Северного вестника“ <…> степной рассказ». О завершении работы Чехов сообщил Плещееву 3 февраля 1888 г.: «„Степь“ кончена и посылается». Повесть была написана на отдельных страничках в четвертую долю листа, сшитых тетрадью. В письме к Плещееву Чехов заметил: «„Степь“ писана на отдельных четвертухах. Когда получите посылку, обрежьте ниточки». Эта рукопись не сохранилась. В тот же день, 3 февраля. Чехов писал М. В. Киселевой: «Я утомлен до мозга костей. Вчера окончил, а сегодня послал повесть, которую Вы увидите в мартовской книжке „Северного вестника“».
Таким образом, работа над «Степью» продолжалась немногим более месяца: с начала января (или конца декабря 1887 г.) по 2 февраля 1888 г.
Непосредственный повод для начала работы над «Степью» появился, очевидно, в декабре 1887 г., когда П. Г. Короленко передал Чехову просьбу Н. К. Михайловского – написать для «Северного вестника» большую повесть. В письме к Короленко от 9 января 1888 г. Чехов замечал, что «Степь» была начата с его дружеского совета. Сам Короленко впоследствии вспоминал: «Когда в Петербурге я рассказал в кружке „Северного вестника“ о своем посещении Чехова и о впечатлении, которое он на меня произвел, – это вызвало много разговоров <…> „Северный вестник“ Михайловского хотел бы видеть Чехова в своей среде, и мне пришлось выслушать упрек, что во время своего посещения я <…> не позаботился о приглашении Чехова как сотрудника. В следующее свое посещение я уже заговорил с Чеховым об этом „деле“, но еще раньше меня говорил с ним о том же А. Н. Плещеев <…> Мы условились встретиться в Петербурге в редакции „Осколков“ <…> Через некоторое время первый журнальный рассказ А. П. Чехова был написан. Назывался он „Степь“» (Чехов в воспоминаниях, стр. 138–141).
Встреча, о которой вспоминал Короленко, произошла, вероятно, 1 декабря 1887 г. На другой день Чехов виделся с Михайловским. В письме к родным от 3 декабря он рассказывал об этом: «Вчера <…> с 10½ часов утра до трех я сидел у Михайловского <…> в компании Глеба Успенского и Короленко: ели, пили и дружески болтали».
Мысль о крупной вещи, предназначенной для «толстого» журнала, возникла у Чехова раньше, по-видимому, еще весной 1886 г., когда он получил Письмо Д. В. Григоровича. В этом письме, датированном 25 марта 1886 г., Григорович писал: «Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий <…> Бросьте срочную работу <…> Голодайте лучше, как мы в свое время голодали, поберегите Ваши впечатления для труда обдуманного <…> Один такой труд будет во сто раз выше оценен сотни прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам; Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики» (т. I Писем, стр. 428).
Григорович обращал особенное внимание на пейзажные описания Чехова. В рассказах 1885–1887 годов Чехов серьезно работал над психологическим пейзажем. Некоторые яркие детали из этих рассказов были развернуты в «Степи». Так, один из основных «музыкальных» мотивов повести (тихая песня) был намечен уже в «Егере» (1885); ветряк, сопровождающий Егорушку на протяжении всей первой главы, появился в рассказе «Перекати-поле» (1887).
Еще в марте 1886 г. в письме к Григоровичу Чехов заметил: «Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, бог знает почему, берег и тщательно прятал».
В 1887 г. несколько упрочилось материальное положение Чехова, он получил возможность отдавать литературе больше чем «часа 2–3 в день и кусочек ночи, т. е. время, годное только для мелкой работы» (письмо Григоровичу 28 марта 1886 г.). Теперь уже не только Григорович, но и Плещеев, и А. С. Суворин, и В. В. Билибин настойчиво советовали Чехову «писать крупное». Весною 1887 г. Чехов предпринял длительную поездку по Приазовью, побывав в Таганроге, Новочеркасске, Рагозиной балке, Луганске, Святых горах.
10 февраля 1887 г. он писал Суворину: «Чтобы не высохнуть, в конце марта уеду на юг, в Донскую область, в Воронежскую губернию и проч., где встречу весну и возобновлю в памяти то, что уже начало тускнуть. Тогда, думаю, работа пойдет живее». В письме к родным от 7 апреля 1887 г. говорилось: «Пахнет степью и слышно, как поют птицы. Вижу старых приятелей – коршунов, летающих над степью… Курганчики, водокачки, стройки – всё знакомо и памятно <…> Хохлы, волы, коршуны, белые хаты, южные речки, ветви Донецкой дороги с одной телеграфной проволокой, дочки помещиков и арендаторов, рыжие собаки, зелень – всё это мелькает, как сон…» А через месяц, в письме 5 мая 1887 г., заметил: «Напоэтился я по самое горло: на 5 лет хватит».
В основу «Степи» легли впечатления, связанные с Таганрогом и Приазовьем, оживленные в 1887 году поэтические воспоминания детства и юности Чехова. Об этом он писал двоюродному брату, Г. М. Чехову, 9 февраля 1888 г.: «Главное действующее лицо у меня называется Егорушкой, а действие происходит на юге, недалеко от Таганрога», и более подробно – Плещееву в тот же день: «В 1877 году я в дороге однажды заболел перитонитом (воспалением брюшины) и провел страдальческую ночь на постоялом дворе Мойсея Мойсеича. Жидок всю ночь напролет ставил мне горчичники и компрессы.
Видели ли Вы когда-нибудь большую дорогу? Вот куда бы нам махнуть! Кресты до сих пор целы, но не та уже ширина; по соседству провели чугунку, и по дороге теперь почти некому ездить: мало-помалу порастает травой, а пройдет лет 10, она совсем исчезнет или из гиганта обратится в обыкновенную проезжую дорогу».
Об автобиографическом характере «Степи» писал также М. П. Чехов (Вокруг Чехова, стр. 65–66). Короленко вспоминал, что М. П. Чехов говорил ему об этом «вскоре после того, как рассказ появился в „Северном вестнике“» (Чехов в воспоминаниях, стр. 141).
Однако, связывая свою повесть с реальной местностью («на юге, недалеко от Таганрога»), удостоверяя точность пейзажных деталей и бытовых подробностей, Чехов, разумеется, не считал «Степь» бытописательным или, тем более, этнографическим сочинением. Если сопоставить повесть с географической картой Приазовья, обнаружатся многочисленные и, несомненно, сознательные расхождения. Так, например, в конце VII главы говорится: «Впереди за рекой пестрела громадная гора, усеянная домами и церквами; у подножия горы около товарных вагонов бегал локомотив…» Большая река, которую Егорушка увидел впервые в жизни, – это, несомненно, Дон, а город на горе – Ростов; но чтобы увидеть Ростов так, как сказано в повести, нужно приближаться к нему со стороны Батайска, переезжая Дон по наплавному мосту с левого на правый берег. Обоз же двигался с противоположной стороны, и если бы Чехов руководствовался реальной географией, Егорушка, подъезжая к городу, не увидел бы ни громадной горы, ни реки, ни железнодорожной ветки с локомотивом: перед ним на той же степной равнине появились бы предместья Ростова, обоз пересек бы речушку Каменку и затем выехал на мощенный булыжником проспект, который во времена Чехова так и назывался – Таганрогский. География «Степи» – это обобщенная, вымышленная география; она подчинена художественному замыслу повести.
Во время работы над «Степью» Чехов написал более двадцати писем, в той или иной степени раскрывающих творческую историю повести.
Он, несомненно, отчетливо понимал, насколько необычным был его новый замысел. «Странная она какая-то», – писал он о «Степи» Леонтьеву (Щеглову) 22 января 1888 г.
Воплощение этого замысла было связано с огромными трудностями. Чехову пришлось преодолевать привычную манеру письма. 9 января 1888 г. он писал Короленко: «Для почина взялся описать степь, степных людей и то, что я пережил в степи. Тема хорошая, пишется весело, но, к несчастью, от непривычки писать длинно, от страха написать лишнее я впадаю в крайность: каждая страница выходит компактной, как маленький рассказ, картины громоздятся, теснятся и, заслоняя друг друга, губят общее впечатление. В результате получается не картина, в которой все частности, как звезды на небе, слились в одно общее, а конспект, сухой перечень впечатлений».
О «конспективности», чрезмерной насыщенности повествования Чехов писал также Григоровичу 12 января 1888 г., Я. П. Полонскому 18 января 1888 г., Плещееву 23 января 1888 г., Лазареву (Грузинскому) 4 февраля 1888 г.
Главная трудность для Чехова заключалась, по-видимому, не в объеме повествования, но в «бессюжетности». «Сюжет „Степи“ незначителен», – заметил он в письме к Плещееву от 3 февраля 1888 г. Отдельные главы повести связывались между собой лишь единым поэтическим настроением, общим тоном, внутренней мелодией. «Каждая отдельная глава составляет особый рассказ, и все главы связаны, как пять фигур в кадрили, близким родством. Я стараюсь, чтобы у них был общий запах и общий тон», – писал Чехов Григоровичу 12 января 1888 г. Поэтому в письмах о «Степи» так много говорится о «тоне», о музыкальном звучании «степной темы», о запахе сена, о «стихах в прозе»: «Сюжет поэтичный, и если я не сорвусь с того тона, каким начал, то кое-что выйдет у меня „из ряда вон выдающее“» (Плещееву, 19 января 1888 г.); «…все-таки в общем она не удовлетворяет меня, хотя местами и попадаются в ней „стихи в прозе“» (Плещееву, 23 января 1888 г.); «Пока писал, я чувствовал, что пахло около меня летом и степью» (Плещееву, 3 февраля 1888 г.).
В пору работы над «Степью» Чехов перечитывал Пушкина, Лермонтова. 18 января 1888 г., когда характер и стилевой строй «Степи» определились вполне, Чехов заметил в письме к Полонскому: «Лермонтовская „Тамань“ и пушкинская „Капитанская дочка“, не говоря уж о прозе других поэтов, прямо доказывают тесное родство сочного русского стиха с изящной прозой». Отослав рукопись повести в журнал, Чехов 5 февраля 1888 г. писал Григоровичу о влиянии «степных» пейзажей Гоголя (подразумевая, по-видимому, II главу «Тараса Бульбы»): «Я знаю, Гоголь на том свете на меня рассердится. В нашей литературе он степной царь. Я залез в его владения с добрыми намерениями, но наерундил немало. Три четверти повести не удались мне».
Несмотря на столь резкую оценку своей работы, он ни минуты не сомневался в серьезном значении «Степи». «Быть может, – писал он Григоровичу 12 января 1888 г., – она раскроет глаза моим сверстникам и покажет им, какое богатство, какие залежи красоты остаются еще нетронутыми и как еще не тесно русскому художнику». В этом письме дана и общая оценка той поэтической темы русской классической прозы, которая была продолжена в «Степи»: «Я глубоко убежден, что пока на Руси существуют леса, овраги, летние ночи, пока еще кричат кулики и плачут чибисы, не забудут ни Вас, ни Тургенева, ни Толстого, как не забудут Гоголя».
Посылая законченную рукопись повести Плещееву, Чехов в письме от 3 февраля 1888 г. просил: «Похлопочите, чтобы моя „Степь“ вся целиком вошла в один номер, ибо дробить ее невозможно, в чем Вы сами убедитесь по прочтении». Здесь же он затронул вопрос о гонораре: «Если издательница спросит о цифре гонорара, то скажите ей, что я полагаюсь на ее волю, в глубине же души, грешный человек, мечтаю о двухстах за лист».
По-видимому, деликатный намек Чехова Плещеев воспринял как ультиматум. 5 февраля 1888 г. он писал, что столь высокий гонорар отяготит бюджет журнала: двести рублей за лист «Северный вестник» платил лишь Г. И. Успенскому, обычно же самый высокий гонорар составлял 150 руб. – так оплачивались рассказы Короленко. Плещеев полагал, что редакция журнала может не согласиться с требованием Чехова, и просил известить его телеграммой, должен ли он в этом случае немедленно вернуть рукопись «Степи». Если редакция примет условие Чехова, то, заметил Плещеев, относиться к нему в «Северном вестнике» будут все же «не столь дружелюбно» (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 308). Ответная телеграмма Чехова не сохранилась. Но уже 8 февраля 1888 г., прочитав «Степь», Плещеев писал: «Редакция вся к Вам относится наилучшим образом и просит Вас без церемоний заявлять Ваше желание насчет гонорара… Если эта цена <200 руб. за лист> кажется Вам недостаточной, просите прямо, что Вы желаете. Я уверен, что Вы в самом скором времени будете получать по 300 р. и что в будущем этим не ограничится». Тогда же Плещеев сообщил, что «Степь» отдана в набор, «пойдет вся целиком» (т. е. в одном номере) и «завтра высылается аванс в 300 руб.» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 238–239).
Чехов ответил 9 февраля 1888 г.: «О требованиях или непременных условиях с моей стороны не было и речи, а об ультиматуме и подавно. Если я заикнулся в скобках о 200 руб., то потому, что совсем незнаком с толстожурнальными ценами и что цифру 200 не считал слишком большой. Я мерил по нововременской мерке, т. е., оценивая „Степь“, старался получить не больше и не меньше того, что платит мне Суворин (15 коп. строка), но и в мыслях у меня не было сочинять ультиматумы. Я всегда беру только то, что мне дают. Даст мне „Северный вестник“ 500 за лист – я возьму, даст 50 – я тоже возьму».
До 15 февраля повесть была уже набрана. Михайловский, читавший «Степь» в корректуре, сообщил Чехову в письме от 15 февраля 1888 г. свое мнение о ней (см. ниже) и в конце заметил: «Я дополнил Вашу подпись, – не Ан., а Антон Чехов. Есть, говорят, другой Чехов, да и вообще это фамилия не редкая, а Вы – редкий. Прецедент – Глеб Успенский» (ЦГАЛИ; Слово, сб. 2, стр. 217).
Закончив работу над «Степью», Чехов думал о ее продолжении. «Если она будет иметь хоть маленький успех, то я положу ее в основание большущей повести и буду продолжать, – писал он Плещееву 3 февраля 1888 г. – Вы увидите в ней не одну фигуру, заслуживающую внимания и более широкого изображения». Продолжение «Степи» связывалось с сюжетом, который был предложен Григоровичем в письме Чехову от 30 декабря 1887 г.: «Будь я помоложе и сильное дарованием, я бы непременно описал семью и в ней 17-летнего юношу, который забирается на чердак и там застреливается. Вся его обстановка, все доводы, которые могли довести его до самоубийства, на мои глаза, гораздо важнее и глубже причин, заставлявших Вертера наложить на себя руки. Такой сюжет заключает в себе вопрос дня; возьмите его, не упускайте случая коснуться наболевшей общественной раны; успех громадный ждет Вас с первого же дня появления такой книги» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 209). В письме к Григоровичу от 5 февраля 1888 г. Чехов заметил об этом сюжете: «Я сделал слабую попытку воспользоваться им. В своей „Степи“ через все восемь глав я провожу девятилетнего мальчика, который, попав в будущем в Питер или в Москву, кончит непременно плохим. Если „Степь“ будет иметь хоть маленький успех, то я буду продолжать ее. Я нарочно писал ее так, чтобы она давала впечатление незаконченного труда. Она, как Вы увидите, похожа на первую часть большой повести». Далее Чехов высказал свое понимание «степной» темы: «Вся энергия художника должна быть обращена на две силы: человек и природа. С одной стороны, физическая слабость, нервность, ранняя половая зрелость, страстная жажда жизни и правды, мечты о широкой, как степь, деятельности, беспокойный анализ, бедность знаний рядом с широким полетом мысли; с другой – необъятная равнина, суровый климат, серый, суровый народ со своей тяжелой, холодной историей, татарщина, чиновничество, бедность, невежество, сырость столиц, славянская апатия и проч. … Русская жизнь бьет русского человека так, что мокрого места не остается, бьет на манер тысячепудового камня. В Западной Европе люди погибают оттого, что жить тесно и душно, у нас же оттого, что жить просторно… Простора так много, что маленькому человечку нет сил ориентироваться…»
Плещеев, прочитавший «Степь» в рукописи, действительно нашел в ней «не одну фигуру, заслуживающую более широкого изображения». 8 февраля 1888 г. он просил Чехова: «Продолжайте Христа ради – историю Егорушки. Я глубоко убежден, что вещь эту ожидает огромный успех» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 239).
Чехов ответил 9 февраля 1888 г.: «Что касается Егорушки, то продолжать его я буду, но не теперь. Глупенький о. Христофор уже помер. Гр. Драницкая (Браницкая) живет прескверно. Варламов продолжает кружиться. Вы пишете, что Вам понравился Дымов, как материал… Такие натуры, как озорник Дымов, создаются жизнью не для раскола, не для бродяжничества, не для оседлого житья, а прямехонько для революции… Революции в России никогда не будет, и Дымов кончит тем, что сопьется или попадет в острог. Это лишний человек».
В дальнейшем к планам продолжения «Степи» Чехов уже не возвращался. История Егорушки была завершена. «Удалась она или нет, не знаю, но во всяком случае она мой шедевр, лучше сделать не умею», – писал Чехов Лазареву (Грузинскому) 4 февраля 1888 г.
В марте – апреле 1888 г., готовя сборник «Рассказы», Чехов включил в него «Степь». В сборник повесть вошла почти без изменений. Чехов внес лишь несколько стилистических поправок. Кроме того, он изменил заглавные буквы в названии города и губернии («Из N., уездного города Z-ой губернии» – вместо первоначального: «Из М., уездного города С-ой губернии»). По-видимому, Чехов опасался, что город, описанный в «Степи», мог быть отождествлен с реальным русским городом. Такую ошибку совершил критик Н. Ладожский (В. К. Петерсен); подразумевая под «городом С.» Самару или Саратов, он прямо полагал, что в повести Чехова изображена волжская степь и «губернский город на Волге» (Н. Ладожский. Критические наброски. – «С.-Петербургские ведомости», 1888, № 70, 11 марта).
Небольшие поправки были сделаны во втором, четвертом, седьмом и десятом изданиях сборника.
Готовя «Степь» для собрания сочинений, Чехов несколько сократил повесть; было снято в общей сложности около 90 строк (более двух страниц) журнального текста: опущены описания снов и раздумий Егорушки в главах I, II, III, IV; вычеркнут целый абзац в главе V (сцена в лавке); сокращения отдельных слов и фраз проведены по всему тексту «Степи». Стилистическая редактура коснулась, прежде всего, иноязычных слов. Устранено, например: «интонация», «репутация», «сантиментальное»; вместо «силуэты тюков» – стало «темные тюки»; вместо «Финал беседы Варламова» – «Беседа Варламова». Ввел Чехов ряд просторечных слов («осклизлом иле» вместо «скользком иле»). Редактировался язык персонажей «Степи». В целом же правка повести при переизданиях была небольшой.
«Степь» вызвала множество критических отзывов – о ней сразу же заговорили наиболее популярные газеты и журналы. Уже в этих первых откликах наметились глубокие расхождения во взглядах и оценках.
Первый отзыв принадлежал Плещееву. 8 февраля 1888 г. он писал Чехову о «Степи»: «Прочитал я ее с жадностью. Не мог оторваться, начавши читать. Короленко тоже… Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать Вам не могу и никаких замечаний не могу сделать – кроме того, что я в безумном восторге. Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую, большую будущность. Что за бесподобные описания природы, что за рельефные, симпатичные фигуры… Этот отец Христофор, Егорушка, все эти возчики: Пантелей, парень, влюбленный в жену, певчий… да и все решительно <…> Поэты, художники с поэтическим чутьем должны просто с ума сойти. И сколько разбросано тончайших психологических штрихов. – Одним словом, я давно ничего не читал с таким огромным наслаждением». Плещеев высказал, однако, и некоторые сомнения. «Степь» показалась ему не вполне завершенной, он предвидел, что «внутреннее содержание» повести поймут лишь немногие: «Некоторые фигуры требуют действительно более широкого развития <…> всё хочется, чтоб они еще раз встретились в повести». Советуя продолжать историю Егорушки, Плещеев писал: «Пускай в ней нет того внешнего содержания – в смысле фабулы, – которое так дорого толпе, но внутреннего содержания зато неисчерпаемый родник» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 238–239).
Эти суждения Плещеева особенно знаменательны: в дальнейшем русская журнальная критика единодушно отмечала именно бесфабульность, «бессодержательность» «Степи», но в тоне далеко не мягком и не столь доброжелательном, как это сделал Плещеев.
15 февраля 1888 г. Михайловский, прочитавший «Степь» в корректуре, написал отзыв, в котором содержалась обобщенная оценка всего раннего творчества Чехова: «Хотите обижайтесь, хотите сердитесь за это непрошенное письмо – мне всё равно, потому что слишком я далек от мысли сделать Вам обиду. Читая „Степь“, я всё время думал, какой грех Вы совершили, разрываясь на клочки, и какой это будет уж совсем страшный, незамолимый грех, если Вы и теперь будете себя рвать. Читая, я точно видел силача, который идет по дороге, сам не зная куда и зачем, так, кости разминает, и, не сознавая своей огромной силы, просто не думая об ней, то росточек сорвет, то дерево с корнем вырвет, всё с одинаковою легкостью, и даже разницы между этими действиями не чувствует. Много Вам от бога дано, Антон Павлович, много и спросится. Сила – это само собой. Но сила бывает мрачная (Достоевский) и ясная (Толстой до своего повреждения). Ваша сила ясная и в этой ясности ручательство, что злу она не послужит, не может послужить, за что бы Вы ни взялись, что бы ни задумали». Не найдя в повести стройного замысла и общественно важной темы, Михайловский объяснял это порочной «школой» тех изданий, в которых сотрудничал Чехов. Михайловский просил Чехова не возвращаться ни на минуту на старый путь: «погибнете там. Не то, чтобы Вы непременно писали большие вещи, пишите что хотите, пишите мелкие рассказы, но Вы не должны, не смеете быть дилетантом в литературе, Вы в нее должны душу положить» (ЦГАЛИ; Слово, сб. 2, стр. 216–217).
Ответное письмо Чехова остается неизвестным, но из писем Плещеева видно, что в нем Чехов дал Михайловскому отпор, «отстаивая свою независимость» (ЛН, т. 68, стр. 311).
6 марта 1888 г. Чехов получил большое письмо П. Н. Островского (он читал «Степь» в оттиске, подаренном автором), содержавшее подробный отзыв о «Степи». Это письмо Чехов оценил чрезвычайно высоко. Оно, писал Чехов Плещееву 6 марта 1888 г., «в высшей степени симпатично, доброжелательно и умно <…> Я прочел письмо Петра Николаевича три раза и жалею теперь, что он прячется от публики. Среди журнальных работников он был бы очень нелишним. Важно не то, что у него есть определенные взгляды, убеждения, мировоззрение – всё это в данную минуту есть у каждого человека, – но важно, что он обладает методом; для аналитика, будь он ученый или критик, метод составляет половину таланта».
Свой разбор «Степи» П. Н. Островский начал с подробного анализа «промахов и погрешностей». Кроме стилистических погрешностей и «легко поправляемых пустячков», автор письма отмстил отсутствие плана – «нет центра, к которому бы, располагаясь вокруг, тяготели второстепенные лица и мелкие подробности…» По мнению автора письма, Чехову не удалось выдержать общий тон и связать в повествовании столь разнородный материал, как степные пейзажи и описания душевного мира персонажей, взгляд автора и впечатления Егорушки: «Жизнь степи и душевная история ребенка взаимно не покрываются, и то ребенок, то степь перетягивают к себе внимание читателя». Заканчивая разбор «промахов» Чехова, Островский отметил: «В общем Ваш рассказ произвел на меня впечатление большого полотна, зарисованного маленькими картинками; Вы мало обратили внимания на постройку…»
Основная – положительная – часть письма была посвящена сильным сторонам повести, особенностям чеховского таланта и тем путям, которые, по мнению Островского, открывались перед Чеховым в литературе: «Затем остается только кланяться и благодарить! Картины природы, душевные состояния ребенка, огромное количество нарисованных фигур… короче, – всё полно жизни, правды и поэзии!» Островский отметил предметность и красочность чеховской прозы; писал о психологической глубине, свойственной повествованию Чехова, подразумевая, по-видимому, ту черту, которая впоследствии была названа «чеховским подтекстом». К несомненным достоинствам Чехова Островский отнес нравственное здоровье и чистоту его таланта: «В этом коренное Ваше различие с современными молодыми беллетристами: между ними есть люди с талантом, но или психопатическое нытье, или тупой, озлобленный радикализм мешает им смотреть просто на божий мир».
Заканчивая свое письмо, Островский советовал Чехову перейти от зарисовок к картине, «от отдельных аккордов – к мелодии»: «Хочется думать, что сила таланта не истратится по мелочам <…> и что мы дождемся, наконец, хорошего русского романа; романа, т. е. не жанровых картинок, не одних рассказов, порожденных временным субъективным настроением автора, а объективного изображения современного общества, с его чувствованием и пониманием жизни, с его верованиями, идеалами, или по крайней мере с его поисками за верованием, с его тоской по отсутствующему идеалу» (ГБЛ; опубл. в статье: С. Д. Балухатый. Вокруг «Степи». – «А. П. Чехов и наш край». Ростов-на-Дону, 1935, стр. 130–133).
О том, что Чехов должен обратиться к роману, говорилось еще в одном письме-отклике первых читателей «Степи». Чехов получил его 9 марта 1888 г. (помечено его рукой: «88, III, 9»; см. илл. на стр. 93). Здесь говорилось: «Я прочла всё два раза. Только ведь это что-то вроде начала или просто отрывочек из чего-то большого и, должно быть, тоже прекрасного. Теперь вот, думаю я, настало то время, когда Вы должны бы были задумать большой труд, который бы составил Вам имя <…> Часто, когда я читаю Гоголя и Толстого, у меня рождается страстное желание расцеловать у них руки <…> скажу Вам искреннюю правду, что это же желание родилось во мне, когда я читала Вашу „Степь“. Ничего такого, как „Степь“, Вы еще не писали <…> Только что-то особенное поражает меня в ней: в каждой строчке сквозит какая-то тихая, сдержанная грусть и страстное искание чего-то <…> Как будто Вы несчастливы» (ГБЛ). Судя по характерным приметам почерка, автором этого письма, подписанного буквой «М», была, вероятно, Л. С. Мизинова.
Первая повесть Чехова широко обсуждалась в литературной среде. «Сколько я похвал слышу Вашей „Степи“!» – писал Плещеев 10 марта 1888 г. (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 312). В эти же дни К. С. Баранцевич сообщал Чехову: «„Степь“ Вашу прочел, – очень нравится; кое с кем из литературной братии ломаю из-за нее копья» (ГБЛ, письмо от 8 марта 1888 г.).
Сразу же после выхода в свет мартовского номера «Северного вестника» Ал. П. Чехов в большом письме от 4 марта 1888 г. рассказывал брату о том впечатлении, которое «Степь» произвела в Петербурге: «Первым прочел Суворин и забыл выпить чашку чаю. При мне Анна Ивановна меняла ее три раза. Увлекся старичина <…> Петерсен ходит на голове от восторга <…> Нравится ему особенно то философское мнение, что человек живет прошедшим <…> В радостном исступлении он чуть не съел меня и изругал всех сотрудников за то, что они осмеливаются марать бумагу и печать своим бездарным строчничаньем в то время, когда существуют мощные могикане <…> Буренин тоже радуется и свою радость вылил в фельетоне, которого я еще не читал, ибо пишу ранее, нежели мне принесли газету. Но сообщить тебе он велел следующее: Написано чудесно. Такие описания степи, как твое, он читал только у Гоголя и Толстого. Гроза, собиравшаяся, но не разразившаяся, – верх совершенства. Лица – кроме жидов – как живые. Но ты не умеешь еще писать повестей: из каждого печатного листа можно сделать отдельный рассказ, но твоя „Степь“ есть начало или, вернее, пролог большой вещи, которую ты пишешь. Все Короленки и Гаршины перед тобою бледнеют (так и напишите ему: бледнеют). Ты самый выдающийся и единственный из современных молодых писателей. „Пусть только большое напишет…“. Итак, Антоша, пиши большое» (ГБЛ; Письма Ал. Чехова, стр. 197–198).
С марта по июль 1888 г. в русской периодической печати появился целый ряд критических отзывов, заметок и статей, посвященных «Степи». О ней писали: В. Буренин в своих «Критических очерках» («Новое время», 1888, № 4316, 4 марта); Н. Ладожский – в обзоре «Критические наброски» («Санкт-Петербургские ведомости», 1888, № 70, 11 марта); Е. Гаршин в статье «Литературные беседы» («Биржевые ведомости», 1888, № 70, 11 марта); Веневич (В. К. Стукалич) в «Очерках современной литературы» («Русский курьер», 1888, № 75, 17 марта); С. Фрид в заметке «На литературной ниве» («Новости дня», 1888, № 1687, 19 марта); анонимный критик (вероятно, Е. Гаршин) «Еженедельного обозрения» (1888, № 218, 27 марта); Аристархов <А. И. Введенский> в «Журнальных отголосках» («Русские ведомости», 1888, № 89, 31 марта); Р. А. Дистерло в обзоре «Новое литературное поколение» («Неделя», 1888, № 13 и 15); К. Арсеньев в статье «Современные русские беллетристы» («Вестник Европы», 1888, № 7).
С точки зрения журнальной критики, «Степь» представляла собой дебют, первый шаг Чехова в большой литературе. Поэтому столь серьезно обсуждался вопрос о том, достаточно ли талантлив он – газетный фельетонист и рассказчик. Единодушного мнения на этот счет не было; критики применяли различные критерии, соответствующие их общественной позиции и эстетической программе.
Н. Ладожский писал о «молодом, но уже достаточно прославленном» имени Антона Чехова, который «дал действительно хорошую вещь». Ладожский назвал Чехова «талантливым рассказчиком небольших сценок», отметил «редкое мастерство» в описаниях природы.
Аристархов, «при всем признании за автором из ряда вон выходящего таланта», отметил много недостатков в построении «Степи», «вычурностей» в стиле и языке повествования. Это обусловило его вывод: «Первое крупное произведение чрезвычайно талантливого, без сомнения, писателя – есть вместе с тем произведение писателя начинающего, не сумевшего соразмерить сил своего таланта с задачею, предстоявшею ему, не сладившего и с формой для выражения своей идеи, при несомненной красоте многих отдельных частностей». Упрек в растянутости сделал Чехову С. Б. Фрид; Арсеньев увидел в Чехове талант по преимуществу описательный: «Он умеет найти эпитет, заставляющий нас смотреть его глазами, видеть именно то, что он хочет показать нам!..» (стр. 259).
Весьма своеобразный взгляд высказал Е. Гаршин, не узревший в «Степи» ни малейших признаков беллетристического таланта: «Конечно, желая показать себя человеком, чутким к красотам художественного слова, к мастерству изображения действительности такою, какова она есть, можно усердно восхищаться произведением Чехова. Но, говоря откровенно, нельзя сказать про его „Степь“, что она „чем далее, тем становится прекраснее“: она скучна и требует от читателя чрезмерного напряжения, чтобы стало охоты воспринимать все прелести художественного изложения автора этого произведения».
В сущности Е. Гаршин (как, впрочем, и другие критики) выразил в своем отзыве взгляды тогдашнего читателя, привыкшего к роману с развернутой характеристикой персонажей, с отчетливой авторской тенденцией, воплощенной в «героях», с более или менее острым сюжетом. Подобный взгляд в 80–90-е годы был едва ли не общепринятым. В статье 1890 г. Н. К. Михайловский в присущем ему авторитетном тоне заявил: «А в „Степи“, первой большой вещи г. Чехова, самая талантливость <…> является уже источником неприятного утомления: идешь по этой степи, и кажется, конца ей нет…» (Михайловский, стр. 600). Характерно мнение, высказанное А. И. Эртелем в письме к Чехову от 25 марта 1893 г.: «…я долго не знал, а потому и не ценил Вас как писателя. Первое прочитал – „Степь“, но несоразмерное нагромождение описаний, – правда, в отдельности очень тонких, – меня утомило и не заинтересовало Вами» (ГБЛ). И Григоровичу показалось, что в «Степи» – «драма велика для картины, величина холста непропорциональна сюжету» (письмо от 8 октября 1888 г. – ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 212).
По единодушному мнению журнальной критики, Чехову – признанному мастеру короткого рассказа – большая повествовательная форма не удалась. Эта тема в отзывах о «Степи» обсуждалась весьма обстоятельно, поскольку и Арсеньев, и Ладожский, и Буренин еще в 1886 г., в пору «Пестрых рассказов», настойчиво рекомендовали Чехову «писать большое». «Критики (в том числе и я), – писал Ладожский, – довольно дружно советовали этому талантливому рассказчику небольших сценок попробовать свои силы над большим рассказом или сложною повестью. „Степь“ и предназначалась служить такою пробою. Но тут произошло явное недоразумение между критиками и автором. Первые, следя за успехами этого молодого беллетриста по его рассказам <…> сомневались в способности молодого автора создать и выдержать какую-либо сложную фабулу, т. е. из тех иногда артистически сделанных и виртуозно раскрашенных кирпичиков, какие он делать мастер, построить хороший дом, по целесообразному плану и с архитектурно выдержанным в каком-либо определенном стиле фасадом. И что же? Рассказ „Степь“, занимая около 6 печатных листов <…> заставляет предполагать, что общие сомнения в способности г. Чехова создавать сложные и стройные композиции, по-видимому, основательны и верны».
Аналогичный взгляд высказал в своих «Критических очерках» Буренин: «В новой, крупной по объему повести Чехов обнаружил, как обнаруживал это постоянно и прежде и в своих маленьких рассказах, бездну живого и яркого таланта в рисовке картин природы, бытовых фигур и сцен, но в то же самое время обнаружил свою, если можно так выразиться, непривычку к большой и целостной художнической комбинации: его повесть все-таки остается собранием маленьких очерков, соединенных между собою чисто внешним образом и представляет не более как только отрывок, как будто пролог большого романа».
Никто из журнальных критиков не заглянул в ту «бездну внутреннего содержания», о которой Чехову писал Плещеев, ни один из них не поставил вопроса о новаторстве Чехова. Сложилась ситуация, не раз повторявшаяся в истории литературы: глубоко новаторская по своему характеру вещь, поставленная в рамки традиционных представлений и тривиального вкуса, воспринималась как вещь неудавшаяся.
Теоретический и эстетический уровень журнальной критики и в данном случае вполне совпадал с заурядным читательским вкусом. Насколько полным было это совпадение, можно судить, например, по сохранившемуся в архиве Чехова письму О. Г. Галенковской, сотрудницы журнала «Родник» (датировано 1 января 1889 г.): «Первое время после чтения „Степи“ просто не хотелось о ней думать – хотелось сохранить подольше свежее чувство, которое „Степь“ навеяла на душу… Но, увы! Оно не сохранилось долго, да и не могло сохраниться – как хорошо ни описывайте природу, все-таки это будет только описание <…>, для большинства же читателей „Степь“ будет просто скучна <…> Между тем среди всей этой ажурной работы то здесь, то там мелькают фигуры, которые, несмотря на то, что они очерчены всего несколькими штрихами, – так мимоходом и между прочим, – приковывают к себе внимание, например, идеалист Соломон <…> И так жадно хочется знать всю историю Соломона во всех подробностях… Но, увы! автор „Степи“ не любит долго оставаться на одном и том же месте, – бричка готова, надо ехать дальше <…> Я очень боюсь за Вас, Антон Павлович, – боюсь, что Ваш способ писать быстро и как бы мимоходом обратился у Вас в привычку. Боюсь, что Вы спешите печататься» (ГБЛ).
В представлении прижизненной Чехову критики «Степь» так и осталась повестью скорее этнографической, нежели беллетристической, калейдоскопом картинок, «вставленных в слишком просторную раму».
Сложнейшим для журналистов 80-х годов оказался вопрос об идейном замысле «Степи». Этот вопрос поставил в своем отзыве уже Гаршин. Отметив, что в каждом из небольших рассказов Чехова «есть всегда неглубокая, но разумная, живая идея», он писал, что в повести «степные сцены и картины не объединены никакой идеей, которая, конечно, не всегда ясна с первой же страницы, но вы чувствуете, в каком из действующих лиц она наиболее пластически выражается. Такого лица в беллетристическом эскизе „Степь“, несомненно, нет, и все персонажи повествования связаны между собою чисто внешним образом».
Критик газеты «Русский курьер» Веневич (В. К. Стукалич) также не обнаружил в повести Чехова сколько-нибудь ясной идеи, но повинен в этом, по его мнению, был не столько автор, сколько его «степной» материал: «Г. Чехов ведет читателя в степную глушь, где люди живут непосредственною, стихийною жизнью, чуждою каких-нибудь высших интересов, какой-либо животворящей идеи. Делается даже как-то обидно за этих бесхитростных обитателей степи – так напоминают они подчас своею непосредственностью и наивностью животных, то мирных и добрых, то злых и хищных, но одинаково не поднимающихся над уровнем своего обыденного быта и своих личных интересов и отношений». В этой связи возникла идея о пантеизме Чехова. Этот термин применил еще в 1888 г. Дистерло. Он не обнаружил в «Степи» сколько-нибудь ясной идеи или тенденции, но истолковал это как знамение времени в духе гайдебуровской «Недели». Поколение 80-х годов, писал он, «родилось скептиком. Идеалы, которыми жили его отцы и деды, оказались бессильными над ними». Для нового поколения «осталась только действительность <…>, в которой ему суждено жить <…> Оно приняло эту судьбу спокойно и безропотно <…> Оно прониклось сознанием, что все в жизни вытекает из одного и того же источника – природы, всё являет собой одну и ту же тайну бытия, все одинаково прекрасно для свободного художественного созерцания мира. В нашем молодом поколении уже теперь можно заметить существенные признаки пантеистического поклонения природе». По поводу статьи Дистерло Чехов в письме к И. Л. Леонтьеву (Щеглову) от 18 апреля 1888 г. иронически заметил: «Итак, мы пантеисты! С чем вас и поздравляю».
Михайловский, резко критикуя в статье «Письма о разных разностях» позицию «Недели» и защищая «идеалы отцов и дедов», принял, однако, и термин «пантеизм» в связи со «Степью», и ту оценку, которую Дистерло дал творчеству Чехова в целом. Михайловский писал: «Г. Чехов пока единственный действительно талантливый беллетрист из того литературного поколения, которое может сказать о себе, что для него „существует только действительность, в которой ему суждено жить“, и что „идеалы отцов и дедов над ними бессильны“. И я не знаю зрелища печальнее, чем этот даром пропадающий талант» (Михайловский, стр. 598–599).
Столь же категорично высказался Ладожский: «„Степь“ – вещь скорее этнографическая, нежели беллетристическая, и носит чисто описательный характер». Отметив, что на повести «лежит печать истинно эпического спокойствия <…> всё вообще покрыто мягким, ровным светом какого-то широкого, именно светлого миросозерцания», Ладожский пришел к неразрешимому для себя противоречию: в «Степи», писал он, «даже меньше содержания, чем в иных рассказах того же автора; но независимо от этого вышла вещь хорошая».
Своеобразие чеховской повести побудило критику 80-х годов задуматься о том, к какому лагерю современной литературы примыкал Чехов, кому из старых русских писателей был близок, какие традиции продолжал. В связи со «Степью» в газетах и журналах 80–90-х годов развернулась бурная полемика о характере современной литературы, об отношении к классическому наследию, об особенностях чеховского мировоззрения и творчества. В спорах о «Степи» скрещивались самые разнородные течения и взгляды, сводились старые журнальные счеты; в то время как одни зачисляли Чехова под свои знамена, другие, напротив, отвергали его как писателя без всякого направления, «индифферентного к общественным вопросам». Старая русская критика представила сложную и противоречивую картину борьбы оценок, мнений, вкусов, идей, подтверждая предвидение Чехова: «Давно уж в толстых журналах не было таких повестей; выступаю я оригинально, но за оригинальность мне достанется так же, как за „Иванова“. Разговоров будет много» (письмо к М. В. Киселевой, 3 февраля 1888 г.).
Полемику открыл Буренин. Связывая «Степь» с традициями Гоголя, Тургенева, Льва Толстого, он писал: «…только у самых наших крупных художников, у Гоголя, Толстого, встретятся такие чудесные картины <…> но г. Чехов далек от искусственного, бездушного подражания: его художнический талант везде сверкает самостоятельным одушевлением, везде берет живые краски. <…> он воспринял только дух названных великих мастеров, заключающийся в правдивом и точном воспроизведении жизни, природы и человека».
Эти суждения Буренина, не лишенные тонкости и, если понимать их буквально, совершенно справедливые, заключали в себе, однако, откровенно тенденциозный, полемический смысл. Говоря о «духе великих мастеров», о правдивости и художественности «Степи», Буренин тут же противопоставлял Чехова Г. Успенскому и Короленко, которые, по его мнению, в сравнении с Чеховым, «бледны и искусственны».
Напротив, Е. Гаршин и Веневич, явно противореча отзыву Буренина, отрицали именно художественные достоинства «Степи». В «Журнальном обозрении» Е. Гаршина говорилось: «После широкого рекламирования этого очерка на страницах „Нового времени“, где молодого автора приравнивали к столпам русской литературы – Толстому, Тургеневу и др., – невольно является необходимость в проверке дарования и подведения ему не призрачного итога, а того, какого оно заслуживает. Заметим прежде всего, что большая дерзость со стороны молодого автора браться за описание степи, которая уже раз воспроизведена необыкновенно художественно и притом большим мастером. Предполагается следовательно, что второе описание должно быть лучше первого и чем-нибудь разниться от него. Второму условию произведение г. Чехова удовлетворяет; у Гоголя схвачен всего один момент, в который и нарисована величественная картина степи с подробной, детальной ее разработкой; у г. Чехова же – степь фигурирует в разные моменты своей жизни: ночью, днем, в ясную погоду и в грозу; но при этом физиономия степи схвачена в общем, контурно, и детальной разработки ее совсем нет <…> Слог и стиль в „Степи“ далеко не отделанные <…> грубые промахи в стилистике… По немногим отмеченным недочетам читатель видит, насколько несостоятельно произведение г. Чехова, а следовательно приравнивание его к столпам нашей литературы – чистая насмешка над молодым автором».
Связывая повесть со «Степными очерками» А. И. Левитова, Веневич заметил: «Слабую сторону этюда составляют длинные и утомительные описания степной природы, совершенно чуждые той колоритности и блеска, которые отличают степные картины Гоголя, и того душу захватывающего лиризма, которым так богаты известные „Степные очерки“ Левитова, так сильно проникнутые поэтическим настроением автора, что самый слог их становится музыкальным». Позднее о Чехове и Левитове писал В. А. Гольцев. Приведя обширные цитаты из «Степных очерков» и «Степи» и сопоставив их, он заключил: «Картина степного зноя у Чехова сжатее, образнее, красивее; но я хочу обратить ваше внимание на другую особенность Чехова в изображении природы. Описание Левитова субъективно, он сам и люди вообще играют преобладающую роль; Чехов является пантеистом, в его степи человек – одно из множества явлений, равноправных с другими. Мне кажется, что такое миропонимание разлито и в других произведениях этого даровитого писателя» (В. Гольцев. А. П. Чехов. Опыт литературной характеристики. – «Русская мысль», 1894, кн. 5, стр. 46–47).
Другой критик 90-х годов, К. Медведский, в статье с характерным заглавием «Жертва безвременья…», разбирая повести и рассказы Чехова, противопоставил ему И. Салова (плодовитого и мало интересного писателя). О Чехове же говорилось: «Душа человека остается для этого писателя совершенно недоступной. Он берет только внешние особенности. <…> В произведениях г. Чехова нет того, что называется тенденцией, но зато есть нечто аналогичное, основанное, как и тенденция, на стремлении к „осязательной пользе“. Г-н Чехов является всегда большим реалистом, поклонником будничных тем и будничных настроений. Он старается изображать жизнь как можно проще. Это похвально, но, к сожалению, не всегда целесообразно» («Русский вестник», 1896, № 8, стр. 291–292).
В ином плане о художественном своеобразии молодых писателей («детей») писал в своей книге «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (СПб., 1893) Д. С. Мережковский. В этом программном документе русского декадентства была сделана опасная попытка отсечь Чехова от реалистического течения русской литературы. Чехов, по его утверждению, одним из первых порвал связь с традициями русского реалистического («позитивного») романа, возобновил «благородный лаконизм, пленительную простоту и краткость, которые делают прозу сжатою, как стихи» (стр. 82), вернулся к маленькой эпической поэме в прозе (ее образец – «Степь»). Причисляя к течению «Современного Идеализма» не только В. М. Гаршина, но и И. И. Ясинского и даже Боборыкина, автор книги отводил Чехову особенно важную роль: «Чехов – один из верных последователей великого учителя Тургенева на пути к новому грядущему идеализму, он так же, как Тургенев, – импрессионист» (стр. 84).
С помощью этого слова Мережковский произвольно противопоставил Чехова критическому реализму и объявил его достоинством то, что журнальной критике 80-х годов представлялось художественной неудачей: мозаика «артистически сделанных и виртуозно раскрашенных кирпичиков», «случайная спайка отдельных картин» – всё это если не объяснялось, то, во всяком случае, хорошо укладывалось в нечетких рамках нового термина, приобретало вид сознательного артистического приема.
Чехов внимательно читал и собирал критические отзывы о «Степи» (см. письмо к Леонтьеву (Щеглову) от 4 апреля 1888 г.). Свое мнение о журнальной критике он высказал в нескольких письмах, в частности, 31 марта 1888 г. Плещееву: «Читал сегодня Аристархова в „Русских ведомостях“. Какое лакейство перед именами и какое отечески-снисходительное бормотанье, когда дело касается начинающих! Все эти критики – и подхалимы, и трусы: они боятся и хвалить, и бранить, а кружатся в какой-то жалкой, серой середине. А главное, не верят себе <…> Моя „Степь“ утомила его, но разве он сознается в этом, если другие кричат: „талант! талант!“? Впрочем, ну их к лешему!»
Критика в целом не удовлетворила Чехова. «Я давно уже печатаюсь, напечатал пять пудов рассказов, – писал он Плещееву 9 апреля 1888 г., – но до сих пор еще не знаю, в чем моя сила и в чем слабость».
И позднее, с появлением новых повестей и рассказов Чехова, критика высказывала разноречивые взгляды, далекие от истинного понимания «Степи». В недатированном письме, относящемся к 1891 или 1892 г., поэт и беллетрист Ф. А. Червинский заметил: «Когда я вспомню, что такая чертовски умная вещь, как „Скучная история“, не вызвала ничего кроме 2–3-х никому не нужных замечаний, а „Степь“ – бледных похвал описательной стороне, как будто в „Степи“ мало людей, – мне делается смешно, что я обижаюсь за себя» (ГБЛ).
В общих работах, появившихся уже после выхода марксовского издания Чехова, в 1900-х годах, критика по-прежнему отрицала художественную силу и высокую содержательность «Степи». Г. Качерец, например, писал о равнодушии Чехова к своим персонажам: «Обо всех, обо всем он говорит одним и тем же неторопливым одноцветным тоном, никогда не волнуясь и никогда не спеша» (Г. Качерец. Чехов. Опыт. М., 1902, стр. 19). Евг. Ляцкий в большом этюде «А. П. Чехов и его рассказы» главными художественными недостатками Чехова объявил «крайнюю сухость, почти протоколизм изложения и полное отсутствие жизненной типичности в изображениях фигур». Он писал о преобладании в «Степи» «описательного элемента над драматическим и субъективно-лирическим». К художественным промахам повести Ляцкий отнес недостаточную разработку психологии Егорушки: Чехов «посвятит два-три штриха Егорушке и затем сольет его со степью, с загорелыми холмами, с знойным небом, с полетом коршуна <…> Течение мыслей Егорушки, детский мирок последнего так и не раскрывается перед читателем – так, как он мог бы раскрыться под пером Тургенева или г. Короленки» («Вестник Европы», 1904, № 1, стр. 140–142.)
Среди современников Чехова подлинными ценителями его первой большой повести оказались выдающиеся писатели тех лет.
Плещеев в письме к Чехову от 10 марта 1888 г. рассказывал о впечатлении, какое произвела «Степь» на В. М. Гаршина: «Гартяин от нее без ума. Два раза подряд прочел. В одном доме заставили меня вслух прочесть эпизод, где рассказывает историю своей женитьбы мужик, влюбленный в жену. Находятся, впрочем, господа, которые не одобряют… Про одного такого рассказывал Гаршин и глубоко возмущался… потому что это было явно из зависти» (ЛН, т. 68, стр. 312).
Отзыв Гаршина о «Степи» записал В. А. Фаусек: «„Я пришел сообщить тебе замечательную новость <…> В России появился новый первоклассный писатель“. Он познакомился с рассказами г-на Чехова с тех пор, как они стали появляться в „Новом времени“ и высоко оценил его талант. „Степь“ он прочитал накануне, и она произвела на него чрезвычайное впечатление. На него, любителя и поклонника русского юга, пахнуло широким дыханием летней степной природы <…> Чехов как будто воскресил его. „У меня точно нарыв прорвался, – говорил он, – и я чувствую себя хорошо, как давно не чувствовал“» (В. Фаусек. Памяти Всеволода Михайловича Гаршина. – В сб.: Памяти В. М. Гаршина. СПб., 1889, стр. 119–120).
Об отношении Гаршина к «Степи» и чеховским рассказам вспоминал И. Е. Репин: «Он читал нам вслух только что появившуюся тогда, я сказал бы, „сюиту“ Чехова „Степь“ <…> Гаршин <…> отстаивал красоты Чехова, говорил, что таких перлов языка, жизни, непосредственности еще не было в русской литературе» (И. Е. Репин. Далекое близкое. М., 1964, стр. 362).
В передаче Плещеева сохранился отзыв М. Е. Салтыкова-Щедрина о «Степи». 6 апреля 1888 г. Плещеев писал своему сыну А. А. Плещееву: «Я сегодня был у Салтыкова. Он редко кого хвалит из новых писателей. Но о „Степи“ Чехова сказал, что „это прекрасно“ и видит в нем действительный талант» (ЦГАЛИ, ф. 378, оп. 1, ед. хр. 46; опубл.: ЛН, т. 68, стр. 295). Это мнение Салтыкова-Щедрина 8 апреля 1888 г. А. А. Плещеев сообщил Чехову (ЦГАЛИ, ф. 549, оп. 1, ед. хр. 312).
В ряду критических отзывов об идейном замысле и художественном своеобразии «Степи» особенно серьезными, спокойными и глубокими были суждения Короленко. Несмотря на целый ряд творческих расхождений, Чехов и Короленко стояли друг к другу гораздо ближе, чем это представлялось тогдашней критике. В статье, посвященной памяти Чехова (1904), Короленко писал: «…его тогдашняя „свобода от партий“, казалось мне, имеет свою хорошую сторону. Русская жизнь закончила с грехом пополам один из своих коротких циклов, по обыкновению не разрешившийся во что-нибудь реальное, и в воздухе чувствовалась необходимость некоторого „пересмотра“, чтобы пуститься в путь дальнейшей борьбы и дальнейших исканий. И поэтому самая свобода Чехова от партий данной минуты, при наличности большого таланта и большой искренности, казалась мне тогда некоторым преимуществом» (Чехов в воспоминаниях, стр. 137–138). Хорошим комментарием к этому суждению является письмо Короленко Михайловскому от 31 декабря 1887 – 1 января 1888 г.: «Мы теперь уже изверились в героев, которые (как мифический Атлас – небо) двигали на своих плечах „артели“ (в 60-х) и „общину“ в 70-х годах. Тогда мы все искали „героя“, и господа Омулевские и Засодимские нам этих героев давали. К сожалению, герои оказывались все „аплике“, не настоящие, головные. Теперь поэтому мы прежде всего ищем уже не героя, а настоящего человека, не подвига, а душевного движения, хотя бы и непохвального, но зато непосредственного (в этом и есть сила, например, Чехова)» (В. Г. Короленко. Собр. соч. в десяти томах, т. 10. М., 1956, стр. 81–82).
О художественном своеобразии «Степи» Короленко писал: «Некоторые критики отмечали, что „Степь“ – это как бы несколько маленьких картинок, вставленных в одну большую раму. Несомненно, однако, что эта большая рама заполнена одним и очень выдержанным настроением. Читатель как будто сам ощущает веяние свободного и могучего степного ветра, насыщенного ароматом цветов, сам следит за сверканием в воздухе степном бабочки и за мечтательно-тяжелым полетом одинокой и хищной птицы, а все фигуры, нарисованные на этом фоне, тоже проникнуты оригинальным степным колоритом» (Чехов в воспоминаниях, стр. 141). Короленко прочитал «Степь» одним из первых, в рукописи, и его мнение было известно Чехову уже в 1888 году (например, из письма Плещеева от 8 февраля). По свидетельству Ф. Д. Батюшкова, «Короленко придавал ей („Степи“) символическое значение для целой полосы русской жизни того времени – унылой в своей безбрежности именно как степь» (Ф. Д. Батюшков. Антон Павлович Чехов. – В кн.: История русской литературы XIX в. под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского, т. V. М., 1910, стр. 197).
Известно суждение о «Степи» Л. Н. Толстого, относящееся к 1903 году. Х. Н. Абрикосов писал из Ясной Поляны своему отцу Н. А. Абрикосову 27 января 1903 г., что Толстой «назвал четыре вещи Чехова, которые он хвалит: „Детвора“, „Тоска“, „Степь“ и „Душечка“» («Летописи Государственного литературного музея», кн. 12, М., 1948, стр. 441).
При жизни Чехова повесть была переведена на шведский язык.
Впервые – «Северный вестник», 1888, № 6 (ценз. разр. 25 мая), стр. 1–36. Подпись: Антон Чехов.
Печатается по журнальному тексту.
Начало работы над повестью относится к февралю 1888 г. 22 февраля Чехов писал Я. П. Полонскому: «После „Степи“ я почти ничего не делал. Начал было мрачный рассказ во вкусе Альбова, написал около полулиста (не особенно плохо) и бросил до марта». В конце марта Чехов снова возвратился к «Огням». «Пишу повестушку для „С<еверного> вестн<ика>“, – сообщал он А. Н. Плещееву, – и чувствую, что она хромает». Несмотря на то, что Плещеев торопил Чехова, «Огни» писались медленно. 9 апреля Чехов писал Плещееву о повести: «…давно уже пора кончить ее, но – увы! – чувствую, что я ее кончу едва к маю. К прискорбию моему, она у меня не вытанцовывается, т. е. не удовлетворяет меня, и я порешил выслать Вам ее не ранее, пока не поборю ее. Сегодня я прочел всё написанное и уже переписанное начисто, подумал и решил начать опять снова <…> Повестушка скучная, как зыбь морская; я сокращал ее, шлифовал, фокусничал, и так она, подлая, надоела мне, что я дал себе слово кончить ее непременно к маю, иначе я ее заброшу ко всем чертям». Чехов неоднократно упоминал в письмах друзьям о том, что он недоволен повестью и продолжает над ней работать. «Вчера дал прочесть одной девице рассказ, который готовлю для „Сев<ерного> вестн<ика>“, – писал он Короленко 9 апреля 1888 г. – Она прочла и сказала: „Ах, как скучно!“ В самом деле, выходит очень скучно. Пускаюсь на всякие фокусы, сокращаю, шлифую, а все-таки скучно. Срам на всю губернию!»
Из письма Чехова к А. С. Суворину от 30 мая 1888 г. видно, что финал повести в процессе работы претерпел большие изменения; первоначально, в черновом виде, он был иным: «Финал инженера с Кисочкой представлялся мне неважной деталью, запружающей повесть, а потому я выбросил его, поневоле заменив его „Николаем и Машей“». В ответ на предостережение Плещеева не увлекаться излишней отделкой (Слово, сб. 2, стр. 245) Чехов писал ему 17 апреля, что дело вовсе не в отделке: «Я переделывал весь корпус повести, оставив в целости только один фундамент. Мне не нравилась вся повесть, а не в деталях <…> Вообще повесть выйдет не из аховых, критики только носом покрутят. Это я не скромничаю. Достоинства повести: краткость и кое-что новенькое…» Однако и в переработанном виде повесть не удовлетворяла Чехова. 18 апреля он сообщил И. Л. Леонтьеву (Щеглову): «Я оканчиваю скучнейшую повестушку. Вздумал пофилософствовать, а вышел канифоль с уксусом. Перечитываю написанное и чувствую слюнетечение от тошноты: противно! Ну, да ничего… Наплюве́!»
Повесть была окончена 23 апреля 1888 г. В тот же день Чехов сообщил об этом Н. А. Лейкину, а 25 апреля Плещееву. 28 апреля редактор «Северного вестника» А. М. Евреинова сообщила Чехову, что накануне получила повесть и «немедленно отправила в набор» (ГБЛ).
Окончив повесть и отослав ее в журнал, Чехов продолжал считать ее неудачной. 3 мая он писал Леонтьеву (Щеглову): «Послал в „Северный вестник“ рассказ. Мне немножко стыдно за него. Скучища и так много филосомуд <…>, что приторно…»
Современники отмечали, что в «Огнях» Чехов изобразил Таганрог. «„Огни“ – это таганрогская жизнь не только по месту действия, но и по характеру изображаемых лиц. <…> Описана дачная местность у моря – Елисаветинский парк (Карантин) <…> главная Петровская улица и „Европейская гостиница“. Действующие лица „Огней“ – таганрогские обыватели, и сама жизнь их – жизнь таганрожцев 80-х годов» (А. Б. Тараховский. А. П. Чехов и Таганрог. – «Солнце России», 1914, июнь, № 228/25). Об этом же писала в 1910 г. газета «Приазовская речь» (№ 42, 17 января). Отмечалось также, что в рассказе инженера Ананьева о посещении города N отразились впечатления от поездки Чехова в Таганрог весной 1887 г. (см. А. Васильев. Краевые мотивы в творчестве А. П. Чехова. – В сб.: А. П. Чехов и наш край. Ростов-на-Дону, 1935, стр. 196–197; Л. П. Громов. Рассказ Чехова «Огни» и его место в творческой биографии писателя. – В сб.: А. П. Чехов. Статьи, исследования, публикации. Ростов-на-Дону, 1954, стр. 100–130; B. Д. Седегов. К вопросу о таганрогских прототипах в произведениях Чехова. – В кн.: Сборник статей и материалов. Литературный музей А. П. Чехова. Вып. 5. Ростовское кн. изд-во, 1969, стр. 67–69).
Повесть вызвала противоречивые отклики друзей и знакомых писателя. Плещеев в письме от 10 мая 1888 г. назвал повесть «прекрасной вещицей». «Скуки я не ощутил ни малейшей, читая „Огни“. Щеглов тоже» (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 321). В письме Ал. П. Чехова к М. П. Чеховой от 8 июля 1888 г. брат передает слова Д. В. Григоровича: «„Огни“ чрезвычайно нравятся всем. Все смыслящие жалеют, что такая прекрасная вещь прошла в летней книжке журнала. Будь это зимою – наделала бы вещица шуму» (М. П. Чехова. Из далекого прошлого. М., 1960, стр. 53). «Читал Ваши „Огни“ – очень они мне понравились…» – писал Чехову М. Вернер 8 августа 1888 г. (ГБЛ). Понравились «Огни» и критику П. Н. Островскому (брату драматурга), о чем сообщил Чехову Плещеев в письме от 23 июня 1888 г.: «В „Огнях“ он находит материал для большой повести и жалеет, что Вы недостаточно разработали прекрасную идею, положенную в основании их» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 248).
Однако Чехов получал и отрицательные отзывы о повести. Так, Лейкин 26 июля 1888 г. писал: «…в „Огнях“ как будто и не Вы» (ГБЛ). Недоумение и неудовлетворенность вызвала финальная фраза повести. Леонтьев (Щеглов) писал Чехову 29 мая 1888 г.: «Вашей последней повестью „Огни“ я не совсем удовлетворен. Что я ее проглотил одним глотком – об этом не может быть разговору, потому что всё, что Вы пишете, так аппетитно-реально, что глотается легко и приятно, но финал: „Ничего не разберешь на этом свете!“ – обрывочен, дело писателя именно разобраться, в особенности в душе героя, а то его психика не выяснена» (ГБЛ). 9 июня Чехов ответил Леонтьеву (Щеглову): «Относительно конца моих „Огней“ я позволю себе не согласиться с Вами. Не дело психолога понимать то, чего он не понимает. Паче сего, не дело психолога делать вид, что он понимает то, чего не понимает никто. Мы не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберешь. Всё знают и всё понимают только дураки да шарлатаны». Суворин, которому Плещеев выслал «Огни» 10 мая, в недошедшем до нас письме, видимо, также писал о том, что вопрос о философии пессимизма недостаточно ясно решен в повести. Чехов возражал ему в письме от 30 мая: «Вы пишете, что ни разговор о пессимизме, ни повесть Кисочки нимало не подвигают и не решают вопроса о пессимизме. Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как бог, пессимизм и т. п.». Говоря далее о требовании Леонтьева «разобраться» в том, что видит художник, Чехов снова повторяет: «Но я с ним не согласен. Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознавался Вольтер <…> Если же художник, которому толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед».
Однако финальная фраза и в позднейших рецензиях критиков давала повод делать выводы о скептицизме самого Чехова. Так, М. А. Протопопов несколько лет спустя расценил «Огни» как произведение, в котором Чехов воспел как раз то, что хотел опровергнуть, а именно – скептицизм, «метафизический нигилизм». Приведя последнюю фразу «Огней», Протопопов писал, что «такое резюме всех разговоров героев повести о пагубности пессимизма свидетельствует, конечно, о сомнении, а не об убеждении. Если ничего не разберешь, так что и говорить о пессимизме» (М. Протопопов. Жертва безвременья. Повести г. Антона Чехова. – «Русская мысль», 1892, кн. 6, стр. 117).
«Огни» – вторая повесть Чехова, появившаяся в «толстом» журнале, – сразу же вызвала многочисленные отклики в печати. Критики осудили повесть за ее «тенденциозность» и нерешенность поставленной проблемы. Так, в газете «Новости дня» (1888, № 1773, 14 июня) в обзоре критика Z «На журнальной ниве» Чехов был отнесен «к категории талантливых и добросовестных писателей», дебюты которого, однако, в «Северном вестнике» явно неудачны («произведение „Степь“ оказалось бесцветным, а в новой вещи краски и тени положены слишком густо»). «Это рассказ, – писал автор обзора, – разбавленный с избытком тенденциозной философией. К сожалению, философия притянута не туда, куда следует, не на своем она месте <…> Но почему именно благодаря злополучным „мыслям“ герой сделал пакость, на которую способен человек необразованный и без всяких „мыслей“ – это, конечно, остается вопросом открытым». Аристархов (А. И. Введенский) писал, что Чехов, желая показать, как философия «пессимизма» «не ведет к добру, рассказал <…> довольно грязную и пошлую историю <…> История инженера ровно никакого действительного отношения к пессимизму не имеет <…> Ананьев в обрисовке автора мало характерен, его дама – еще менее, сама история – верх бесцеремонной непринужденности. „Атаки“ героя со всею обстановкой, нисколько не поучительные, возбуждают в читателе неприятное чувство, но не чувство отвращения к пороку» («Русские ведомости», 1888, № 179, 1 июля). Резко отрицательно о повести отозвался Н. Ладожский (В. К. Петерсен). Сообщая, что Чехов «вооружился против пессимизма в рассказе „Огни“», он писал: «…лучше бы не вооружался, потому что об этих, вовремя не потушенных „огнях“, можно выразиться его же собственными замечательными словами: „Да, ничего не поймешь в этом… рассказе!“ В нем претензия – с коломенскую версту, выполнение – с булавочную головку, да и вообще лучше бы автору вовсе не говорить о том, чего не понимает» («Критические наброски. Среди журналов», – «Русская газета», 1888, № 193, 15 июля).
«Новое время» откликнулось на повесть Чехова большой статьей В. Буренина. Видя заслугу Чехова в том, что он «пытался выразить глубокую идею», критик также считал, что рассказанный писателем «анекдотический случай» «ничего не подтверждает и ничего не доказывает». Причину неудачи Чехова, «талантливого» создателя маленьких рассказов, Буренин видел в том, что Чехов решил написать «большую» повесть. Критик считал, что «настоящее ядро» рассказа представляют первые три-четыре странички, написанные талантливо и выразительно, и если б на этом Чехов кончил, «тогда бы вышел прекрасный маленький рассказ в собственном чеховском жанре, рассказ цельный, серьезный и содержательный, несмотря на свою краткость». Но Чехов приделал к нему «хвост» в виде рассказа инженера, и мысль произведения от этого «проиграла, так как получила ложное обобщение, искусственное пояснение, отдающее придуманной моралью. Жизненный мотив рассказа превратился в некоторого рода повествовательную задачку, довольно растянуто и фальшиво обработанную в банальном тенденциозно-беллетристическом жанре» («Критические очерки». – «Новое время», 1888, № 4487, 26 августа).
С не менее резкой статьей выступила и газета «Неделя». Критик Р. Д. (Р. А. Дистерло), одобрительно отозвавшись о первой части «Огней», выполненной «вполне художественно», приводил вторую их часть как пример «извращения творчества под влиянием тенденции». «Здесь у него – искусственность и преднамеренность. Его заинтересовала мысль об отношении пессимизма к нравственности, к поведению человека, и вот, не дожидаясь, пока в душе его мысль эта созреет до степени действительно художественной идеи, он стал искусственно, умом складывать фабулу, из которой бы явствовало, что пессимизм приводит человека к нравственному индифферентизму. Вследствие этого у него вышло не художественное произведение, а лишь притча, разъясняющая его мысль: притча о раскаявшемся пессимисте. Как и во всякой притче, здесь нет художественного образа, нет того, что в искусстве называется типом, а есть только название предмета…» («Две лжи художественного творчества». – «Неделя», 1888, № 37, 11 сентября, стлб. 1178).
Таким образом, почти все московские и петербургские газеты, откликнувшиеся в своих обзорах на появление «Огней», оценили повесть Чехова как произведение с важной, интересной мыслью, не раскрытой, однако, полно и художественно. И лишь в немногих обзорах отмечалось, что «очерк производит выгодное впечатление своей тщательной отделкой, причем особенно разработана психологическая сторона. Кроме того, подмечено автором несколько верных жизни штрихов, сделаны удачные сопоставления» (А–ъ. Журнальное обозрение. – «День», 1888, № 96, 14 июля).
Оценка «Огней» как не удавшегося Чехову произведения перешла в последующие годы со страниц периодической печати в работы, посвященные обзору литературы тех лет. Теперь уже критика не усматривала в повести даже цельности идейного содержания. Так, А. М. Скабичевский в «Истории новейшей русской литературы» (СПб., 1891), повторяя свои прежние оценки, писал об «отсутствии какого бы то ни было объединяющего идейного начала» в произведениях Чехова. Он считал, что крупные вещи писателя – «Степь» и «Огни» – отличаются «…калейдоскопичностью и отсутствием идейного содержания; это не цельные произведения, а ряд бессвязных очерков, нанизанных на живую нитку фабулы рассказа» (стр. 416). К. Ф. Головин в работе «Русский роман и русское общество» (СПб., 1897) относил «Огни» к числу тех произведений Чехова, где «отдельные штрихи схвачены верно, иногда даже поразительно метко, и все-таки они не подходят друг к другу, не сливаются в аккорд, а зачастую производят впечатление диссонанса» (стр. 456–457). Короленко, любивший и высоко ценивший Чехова, считал, что в «Огнях» особенно сильно сказалось «грустно-скептическое» настроение писателя тех лет (Чехов в воспоминаниях, стр. 144).
«Огни» – единственное из крупных прозаических произведений Чехова конца 80-х – начала 90-х годов, не включенное им в собрание сочинений.
Впервые – «Новое время», 1888, № 4404, 3 июня, стр. 2, и № 4408, 7 июня, стр. 2–3. Заглавие: Житейская мелочь. Подпись: Ан. Чехов.
Вошло в измененном виде и под заглавием «Неприятность» в сборник «Хмурые люди», СПб., 1890; перспечатывалось во всех последующих изданиях сборника.
С небольшими исправлениями включено в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. V, стр. 13–35.
Начало работы над рассказом относится к февралю 1888 г.
22 февраля Чехов писал Я. П. Полонскому: «…начал маленький рассказ для „Нового времени“». 3 мая он сообщал И. Л. Леонтьеву (Щеглову), что на следующий день закончит рассказ, а 4 мая писал брату Александру Павловичу: «Написал „субботник“, но не переписал начисто; вышлю его из Сум». Рассказ был послан в «Новое время» лишь 23 мая (письмо И. П. Чехову, 23 мая 1888 г.).
Готовя рассказ для сборника «Хмурые люди», Чехов значительно сократил его. В газетном тексте давались более подробные описания внешности Овчинникова и фельдшера, объяснялась конкретная причина, почему нельзя было избавиться от фельдшера («потому что он протеже председателя управы»). Чехов снял упоминания о давней ненависти доктора и фельдшера друг к другу, устранил бранные слова и резкости по отношению к фельдшеру в речи доктора. Убрал Чехов и большой отрывок, описывающий мечты доктора о поездке к Черному морю (см. варианты). Готовя рассказ для собрания сочинений, Чехов внес несколько небольших исправлений.
Прочитав в газете рассказ, Н. А. Лейкин писал Чехову 12 июня 1888 г. (ГБЛ) о своем первом впечатлении: «Мне понравилось очень верно подмеченное у Вас шествие утят…» Позже, сравнивая «Неприятность» с «Огнями», он снова подчеркивал юмористические черты рассказа, говоря, что он «на пять этажей выше „Огней“. Там Вы настоящий Антон Чехов со свойственным Вам юмором…» (письмо от 26 июля 1888 г. – ГБЛ).
Один из первых отзывов о рассказе принадлежит А. И. Эртелю. 26 января 1891 г. он писал В. Г. Короленко: «Помнится мне, что прошлой весною я Вам резко отозвался об А. Чехове. Нынешним летом я имел случай познакомиться с книжкою его последних рассказов, и что Вам скажу, большой это талант. Мало того, в нем есть и серьезное содержание, хотя оно не всегда уловляется казенною меркою „направления“. Так во многих рассказцах последнего томика с такою силою указана трагическая власть „мелочей“, – в „Почтальоне“, в докторе, давшем пощечину фельдшеру, – что, право, стоит всякого „направления“» (ГБЛ, ф. 135, II.36.72).
Через несколько лет рассказ был оценен критикой как высокохудожественное произведение, в котором отразилось общественное настроение своего времени. Однако те критики, которые считали Чехова писателем «сумеречного настроения», видели именно в этом рассказе пример тяжелого, болезйенно-нервного беспокойства, столь характерного для чеховского героя (Пл. Краснов. Осенние беллетристы. Ан. П. Чехов. – «Труд», 1895, № 1, стр. 206). М. Столяров в работе «Новейшие русские новеллисты» (Киев, 1901) писал: «В рассказе „Неприятность“ перед нами рисуется обстановка, которая способна поработить человека и удерживать его, несмотря на временные вспышки, на протесты косности окружающего» (стр. 49).
В специальной работе «Медицинские деятели в произведениях А. П. Чехова» («Ежемесячные литературные и популярно-научные приложения к „Ниве“», 1903, № 10 и № 11) Г. П. Задёра делал вывод, что «взятый А. П. Чеховым случай далеко не исключительный» (№ 10, стлб. 313).
На заседании Ученого комитета Министерства народного просвещения 11 января 1902 г. пятый том рассказов Чехова в издании А. Ф. Маркса не был допущен в народные библиотеки и читальни. В докладе члена Комитета Е. П. Ковалевского указывалось, что в рассказе «Неприятность», «несмотря на жизненность» сюжета, представляется «неясной» душевная борьба доктора, «желающего найти самый справедливый выход из положения, но потом поддающегося влиянию окружающих и заминающего скандал» (ЦГИАЛ, ф. 733, оп. 172, ед. хр. 1902).
При жизни Чехова рассказ был переведен на сербскохорватский язык.
Впервые – «Новое время», 1888, № 4513, 21 сентября, стр. 2. Подпись: Ан. Чехов.
Вошло в переработанном виде в сборник «Между прочим», М., 1894 (ценз. разр. 24 декабря 1893 г.).
С небольшими поправками включено в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. III, стр. 103–112.
Рассказ был написан в течение нескольких дней в сентябре 1888 г. 11 сентября Чехов сообщал брату Александру Павловичу, что начал «писать для „Нового времени“», а уже 15 сентября писал А. Н. Плещееву: «Был один неважный сюжетец, да и тот я уже пустил в дело и в образе небольшого очерка послал в „Новое время“, где я по уши залез в долги».
Для публикации в сборнике Чехов исправил и сократил рассказ: снял некоторые подробности в характеристике армянина, вычеркнул большой отрывок о том, как он «делал выговор» дочери, убрал повторявшиеся описания нестерпимой скуки, царящей в селе Бахчи-Салах. Готовя рассказ для собрания сочинений, Чехов снял некоторые эпитеты, усилил, введя курсивы, смысловое звучание отдельных мест.
Из письма к Антону Павловичу Г. М. Чехова от 11 октября 1888 г. видно, что в рассказе отразились впечатления Чехова-гимназиста (в 1877 г. Чехов был проездом в армянском селе Большие Салы). «Спасибо за рассказ „Красавицы“, – писал Г. М. Чехов, – который напомнил мне моего и твоего дедушку, Карпа-кучера, который тоже приезжал к нам с дедушкой. <….> В образе армянина, к которому ты ездил с дедушкой, я сразу представил себе Назара Минаича Назарова, с настойчивым и безрассудительным характером, представил себе, как он, бывало, хаживал по вечерам к отцу в лавку, выпрашивал табаку на цигарку и погружался в беседу своих рассказов или иначе увлекался, чем и задерживал отца идти домой пить чай. Вспомнил его жестокость над мальчиками, которые пробегали, стуча ногами, по ряду…» (ГБЛ).
Рассказ получил высокую оценку современников. Так, А. С. Лазарев (Грузинский) писал о нем 8 октября 1888 г. Н. М. Ежову: «Прелестная вещь по языку и по симпатичному описанию. Психологическая черта – грусть при виде красавиц – подмечена замечательно верно» (ЦГАЛИ, ф. 189, оп. 1, ед. хр. 19).
В обзорной статье о творчестве Чехова В. Альбов рассказ «Красавицы» вместе с повестью «Степь» относил к тем произведениям, где «слышится глубокая, затаенная тоска по идеалу, которому нет места на земле, тоска по скрытой в жизни красоте, мимо которой равнодушно проходят люди и которая гибнет, никому не нужная и никем не воспетая» («Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова…» – «Мир божий», 1903, № 1, стр. 89).
Черновой отрывок под тем же названием «Красавицы» см. в разделе «Неопубликованное. Неоконченное» (наст. том, стр. 508).
При жизни Чехова рассказ был переведен на немецкий язык.
Впервые – «Северный вестник», 1888, № 11, стр. 49–89 (ценз. разр. 27 октября). Подпись: Антон Чехов.
В сильно переработанном виде вышло отдельным изданием: «Посредник», М., 1893 (без изменений: изд. 2-е, М., 1894; изд. 3-е, М., 1899).
С небольшими исправлениями включено в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. IV, стр. 299–337.
Рассказ был написан по заказу редакции «Северного вестника». 10 августа 1888 г. А. Н. Плещеев писал Чехову: «Редакция обращается к Вам с убедительнейшей просьбой – прислать что-нибудь к октябрьской книжке. Страшно нужно. Хоть волком вой с беллетристикой!» (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 323). 13 августа Чехов обещал Плещееву дать «повестушку» в октябре или ноябре, а 19 августа Плещеев снова напоминал об этом обещании (там же, стр. 324), на что Чехов отвечал 27 августа, что рассказ «непременно будет. Размер – 1–2 листа». Плещеев выражал нетерпение и в каждом письме просил прислать рассказ поскорее; 13 сентября он писал: «…Место для вас оставлено» (там же, стр. 330). Но Чехов начал писать лишь 10 сентября. 15 сентября он вынужден был извиниться в письме к Плещееву: «Теперь вижу, что, когда я обещал Вам рассказ для октябрьской книжки, в моей голове перепуталась вся арифметика. Едучи в Москву, я решил в сентябре писать для „Сев<ерного> вестника“, кончить к 1–2 октября и послать не позже 5-го октября… Вот это-то канальское „октября“ и перепуталось в моей башке с „октябрьской“ книжкой. Начав писать в начале сентября, я никоим образом не мог бы поспеть к той книжке, которая печатается в сентябре! Прошу убедительно Вас и Анну Михайловну (Евреинову) простить меня за рассеянность. В ноябрьской книжке рассказ мой будет – это вне всякого сомнения (если не забракуете его). Я пишу его помаленьку, и выходит он у меня сердитый, потому что я сам сердит ужасно…»
Наконец 30 сентября он сообщил Плещееву: «Уф! Сейчас кончил рассказ для „Сев(ерного) вестника“, дорогой Алексей Николаевич! От непривычки и после летнего отдыха так утомился, что Вы и представить себе не можете. Сажусь переписывать начисто. 5-го октября Вы получите. Рассказ вышел немножко длинный (2 листа), немножко скучный, но жизненный и, представьте, с „направлением“…». В письме к А. С. Суворину от 2 октября Чехов жаловался: «Повестушку свою я кончил. Написана она вяло и небрежно, а поправлять нет времени». 5 октября он сообщил Н. А. Лейкину об окончании повести, «над которою возился весь сентябрь». 9 октября в письме к Е. М. Линтваревой Чехов писал о рассказе: «Начало и конец читаются с интересом, но середина – жеваная мочалка».
Видя, что рассказ получился длинным, Чехов, однако, убедительно просил редакцию журнала не производить в нем никаких сокращений и беспокоился о возможных цензурных изъятиях. 4 октября он объяснял Плещееву: «Я просил не вычеркивать в моем рассказе ни одной строки. Эта моя просьба имеет в основании не упрямство и не каприз, а страх, чтобы через помарки мой рассказ не получил той окраски, какой я всегда боялся». 10 или 11 октября Чехов снова пояснял Плещееву: «Цензуру я боюсь. Она вычеркнет то место, где я описываю председательство Петра Дмитрича. Ведь нынешние председатели в судах все такие!» Но опасения Чехова на этот раз были напрасны. 22 октября Плещеев сообщил ему: «Цензура из вашей повести ничего ровно не выбросила» (ЛН, т. 68, стр. 336).
Одновременно с просьбой ничего не изменять в рассказе Чехов настаивал на присылке ему корректур (10 октября, Плещееву). Однако и в корректуре произвести исправления Чехову не удалось из-за недостатка времени. Эта спешка чрезвычайно его угнетала. В ответ на упрек Суворина в некоторой недоработанности образа героя в «Именинах» Чехов писал ему 27 октября 1888 г.: «Я понимаю, что я режу своих героев и порчу, что хороший материал пропадает у меня зря… Говоря по совести, я охотно просидел бы над „Именинами“ полгода <…> Я охотно, с удовольствием, с чувством и с расстановкой описал бы всего моего героя, описал бы его душу во время родов жены, суд над ним, его пакостное чувство после оправдательного приговора, описал бы, как акушерка и доктора ночью пьют чай, описал бы дождь…». И далее Чехов рассказывал о той обстановке, в какой писались «Именины»: «…Но что мне делать? Начинаю я рассказ 10 сен<тября> с мыслью, что я обязан кончить его к 5 октября – крайний срок; если просрочу, то обману и останусь без денег. Начало пишу покойно, не стесняя себя, но в середине я уж начинаю робеть и бояться, чтобы рассказ мой не вышел длинен: я должен помнить, что у „Сев<ерного> вестника“ мало денег и что я один из дорогих сотрудников. Потому-то начало выходит у меня всегда многообещающее, точно я роман начал; середина скомканная, робкая, а конец, как в маленьком рассказе, фейерверочный…»
Рассказ в «Северном вестнике» вышел с большим количеством опечаток. Огорченный Чехов писал Плещееву 3 ноября 1888 г.: «А опечаток в моих „Именинах“ видимо-невидимо».
К серьезной переделке и исправлению рассказа Чехов приступил в 1892 г., готовя его для выпуска отдельной книжкой в издательстве «Посредник», (О взаимоотношениях Чехова с «Посредником» см. в примечаниях к рассказам «Бабы» и «Жена» в наст. томе и к повести «Палата № 6» в т. VIII Сочинений). Кроме сокращений, которые сам Чехов считал необходимым произвести еще в 1888 г. (сразу же по окончании рассказа), он внес изменения в рассказ в соответствии с критическими замечаниями Плещеева, со многими из которых вынужден был согласиться. Отсылая 4 октября 1888 г. рассказ в «Северный вестник», Чехов просил Плещеева: «Прочитавши мой рассказ, напишите мне. Он Вам не понравится, но Вас и Анны Михайловны я не боюсь. Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником и – только, и жалею, что бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол дарят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи…». 10 или 11 октября Чехов снова спрашивал Плещеева о том, что его больше всего беспокоило: «Неужели и в последнем рассказе не видно „направления“? <…> Но разве в рассказе от начала до конца я не протестую против лжи? Разве это не направление? Нет? Ну так, значит, я не умею кусаться или я блоха…»
Прочитав повесть, Плещеев ответил 6 октября подробным письмом (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 256–258). «Всё здесь реально, – писал он Чехову, – правдиво, жизненно… Местами повеяло на меня луфанским воздухом… Фигуры Петра Дмитриевича и жены его – удались Вам и нарисованы во весь рост. Второстепенные лнца – тоже выхвачены из жизни <…> Что касается до „направления“, о котором вы мне писали в одном из Ваших писем, то – я не вижу в Вашем рассказе никакого направления. В принципиальном отношении тут нет ничего ни против либерализма, ни против консерватизма; и я решительно не понимаю, почему – если б выкинуть из повести одну или две фразы, – она бы приобрела тенденциозный характер? Ни либеральной, ни консервативной она бы не сделалась». Считая, что Чехов показал в своем герое не консерватора, а «просто пустого человека», «лгуна и мелкую натуришку», Плещеев спрашивал: «Антон Павлович – нет ли у Вас тоже некоторой боязни – чтоб Вас не сочли за либерала? Вам прежде всего ненавистна фальшь – как в либералах, так и в консерваторах. Это прекрасно…»
В подробном ответном письме Плещееву от 9 октября Чехов, благодаря его за откровенное мнение о рассказе, писал: «Мне кажется, что меня можно скорее обвинить в обжорстве, в пьянстве, в легкомыслии, в холодности, в чем угодно, но только не в желании казаться или не казаться… Я никогда не прятался <…> Правда, подозрительно в моем рассказе стремление к уравновешиванию плюсов и минусов. Но ведь я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня главной сути, а ложь героев с их правдой…». Готовя рассказ для отдельного издания, Чехов всё же снял прямые рассуждения о консерватизме и либерализме, заменив их более общими определениями. Исключил Чехов и большой отрывок в конце первой главы.
Отстаивая свое понимание «направления» в рассказе, Чехов в то же время согласился с другими замечаниями Плещеева и, переделывая рассказ для отдельного издания «Посредника», большинство из них учел. Так, Плещеев упрекал Чехова в том, что он смеется над украинофилом и советовал его из рассказа выбросить. «Мне сдается, что Вы, изображая этого украинофила, имели перед собой Павла Линтварева» (ГБЛ). Чехов отвечал, что он не имел в виду Линтварева. «Я же имел в виду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки». Однако Чехов всё же исключил из рассказа этого бородатого нахмуренного гостя, одетого в «рубаху с шитьем, какое носил гетман Полуботок».
Плещеев считал, что Чехов высмеял «человека 60-х годов, застывшего в идеях этой эпохи» – и спрашивал: «…за что собственно? Вы сами прибавляете, что он искренен и что дурного он ничего не говорит…»[74] «Что же касается человека 60-х годов, – отвечал Чехов, – то в изображении его я старался быть осторожен и краток, хотя он заслуживает целого очерка. Я щадил его. Это полинявшая, недеятельная бездарность, узурпирующая 60-е годы; в V классе гимназии она поймала 5–6 чужих мыслей, застыла на них и будет упрямо бормотать их до самой смерти <…> он глуп, глух, бессердечен. Вы бы послушали, как он во имя 60-х годов, которых не понимает, брюзжит на настоящее, которого не видит <…> Шестидесятые годы – это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его – значит опошлять его. Нет, не вычеркну я ни украйнофила, ни этого гуся, который мне надоел!» И тем не менее Чехов удалил из рассказа всю пространную характеристику дядюшки Николая Николаича. Смягчил Чехов и описание «земского деятеля». Снял также конец третьей главы, где снова описывались «земские деятели», но уже глазами местных дам – их молодых жен.
Переделывая рассказ, Чехов помнил и об упреке в подражании художественной манере Толстого. Плещеев писал в том же письме: «…разговор Ольги Михайловны с бабами о родах, и та подробность, что затылок мужа – вдруг бросился ей в глаза, отзывается подражанием „Анне Карениной“, где Долли также разговаривает в подобном положении с бабами; и где Анна вдруг замечает уродливые уши у мужа». «Вы правы, что разговор с беременной бабой смахивает на нечто толстовское, – отвечал Чехов. – Я припоминаю. Но разговор этот не имеет значения; я вставил его клином только для того, чтобы у меня выкидыш не вышел ex abrupto (вдруг). Я врач и посему, чтобы не осрамиться, должен мотивировать в рассказах медицинские случаи. И насчет затылка Вы правы. Я это чувствовал, когда писал, но отказаться от затылка, который я наблюдал, не хватило мужества: жалко было». Готовя рассказ для отдельного издания, Чехов выбросил рассуждения о затылке и значительно сократил размышления Ольги Михайловны о муже, ее обиды, досаду и страх.
Очевидно, по совету Плещеева Чехов снял и заключительную сцену прощания Петра Дмитриевича с доктором. Плещеев писал о ней: «Мне показалось также не совсем правдивым в конце повести, что Петр Дмитриевич, только что плакавший перед женой о ребенке, – едва успел выйти в другую комнату – как начал уже ломаться и комедиянствовать. Несомненно, что человек этот никогда не перестанет лгать; что он на другой же день – может быть – напустит на себя свой обычный фальшивый тон… Но чтоб он минуту спустя после искреннего порыва и слез принялся за лганье, – воля Ваша, это мне кажется шаржированным, неверным». В ответ Чехов разъяснял Плещееву: «Правы Вы также, что не может лгать человек, который только что плакал. Но правы только отчасти. Ложь – тот же алкоголизм. Лгуны лгут и умирая».
Сократил Чехов и некоторые повторы, излишне подробные описания (разговоры гостей, их разъезд, развлечения, приготовление чая); убрал старика Захара. Возможно, это было сделано под влиянием замечания Плещеева: «…середина повести – признаюсь Вам – скучновата. Очень долго действие топчется на одном месте; повторяются иногда даже одни и те же выражения, так что читатель вместе с хозяевами начинает желать, чтоб гости разъехались поскорей».
При переизданиях рассказа в «Посреднике» Чехов следил за перепечаткой текста и читал корректуру (см. письмо И. И. Горбунову-Посадову от 24 сентября 1898 г.). Однако существенных исправлений текста Чехов не производил, и разночтения 1-го и 3-го изданий невелики. Все эти разночтения, в ряде случаев, по-видимому, неавторского происхождения, из 3-го издания «Посредника» без изменения перешли в издание А. Ф. Маркса.
Для издания Маркса Чехов произвел ряд дополнительных сокращений: убрал оставшиеся упоминания о либерализме, снял подробности в описании родов, разговоров о болезни. Были внесены также многочисленные мелкие поправки.
Первым читательским откликом был отзыв Лейкина. «Есть места очень хорошие, – писал он Чехову 7 ноября 1888 г. – Отучил только Вас этот „Северный вестник“ писать весело!» (ГБЛ). Чехов сообщал друзьям о том, что рассказ прежде всего понравился женщинам. «Своими „Именинами“ я угодил дамам. Куда ни приду, везде славословят. Право, недурно быть врачом и понимать то, о чем пишешь. Дамы говорят, что роды описаны верно» (Суворину, 15 ноября. Ср. письмо Плещееву от 13 ноября). Врач Е. М. Линтварева сообщала писателю: «В Сумах Ваши „Именины“ произвели большую сенсацию, которая выражалась иногда очень комично» (ГБЛ).
В первых же печатных критических отзывах отмечалась глубина психологического анализа и художественность рассказа. Так, постоянный обозреватель газеты «Новости дня» (В. В. Кузьмин) писал: «Рассказ написан мастерски: ярко, тепло, художественно, просто и правдиво <…> Превосходно отмечен момент психологического кризиса у больной женщины…» (Читатель. Заметки читателя. – «Новости дня», 1888, № 1944, 2 декабря). Критик «Русских ведомостей» указывал, что «психологический анализ, весьма яркий и глубокий, составляет всю суть, всё значение произведения. Г. Чехов по временам и по местам в этом психологическом анализе неподражаем, необыкновенен…» (Ар. <А. И. Введенский>. Журнальные отголоски. – «Русские ведомости», 1888, № 333, 3 декабря). На глубину психологического анализа указывали также Н. Веневич <В. К. Стукалич> («Очерки современной литературы». – «Русский курьер», 1888, № 319, 18 ноября) и критик А–ъ («Журнальное обозрение». – «День», 1889, № 219, 5 января).
Тонкое изображение психологии отмечала в рассказе и более поздняя критика. Так, П. П. Перцов в статье «Изъяны творчества. Повести и рассказы А. Чехова» («Русское богатство», 1893, № 1) писал, что изображение душевного состояния беременной женщины, измученной хлопотливым днем именин, раскрывает нам, каков Чехов «как психолог, как наблюдатель потаенной внутренней жизни человека, помыслов и душевных движений, зарождающихся в интимной глубине его „я“…» (стр. 48). Однако тонкий психологический анализ, юмор, яркий рисунок и свежие живые картины природы не искупают, по мнению Перцова, основного недостатка в целом «неудачного» рассказа «Именины» – его отрывочность, неясность, непродуманность содержания и непонимание автором общественной стороны жизни.
Как и при оценке других произведений Чехова этого периода, журнальные обозреватели единодушно говорили о растянутости сюжета рассказа. Признавая «глубокий талант в авторе», А. И. Введенский писал, однако, о «бесконечной веренице» подробностей, вредящих «художественной целостности» («Русские ведомости», 1888, № 333, 3 декабря). Н. Ладожский (В. К. Петерсен) считал, что рассказ «длинноват и скучноват» («Критические наброски». – «Санкт-Петербургские ведомости», 1888, № 326, 25 ноября); Читатель (В. В. Кузьмин) полагал, что «талантливый рассказ Чехова ничего бы не потерял, если бы автор чуточку посократил его» («Новости дня», 1888, № 1944, 2 декабря). Подобные мнения о рассказе высказывались и позднее. В книге К. Ф. Головина «Русский роман и русское общество» рассказ «Именины» служил примером неумения Чехова дать целостную картину жизни (см. примечания к рассказу «Огни»). Головин утверждал, что произведениям Чехова свойственно «отсутствие гармонии между фактами жизни и ощущениями людей…». «Кричащий диссонанс» (появление на свет нового человека и пошлые разговоры) «придуман автором без всякой внутренней связи между характерами действующих лиц и событиями дня именин. И нужна была г. Чехову как раз такая случайность, чтобы семейный праздник и появление на свет ребенка непременно совпали в один и тот же день и вдобавок, чтобы все приглашенные оказались нелепейшими и глупейшими людьми» (стр. 457). «Мелкие подробности жизни» подобраны тонко, «а в целом, – делал вывод Головин, – ни жизненной драмы, ни картины быта, ни даже характера не выходит» (там же).
Делались попытки сближения художественной манеры Чехова и Толстого. Р. Дистерло в «Неделе» писал, что рассказ создан «совершенно в духе и в стиле графа Толстого». «Здесь жизнь русского интеллигента, помещика и земского деятеля, рассматривается не с точки зрения красоты, а исключительно с точки зрения правды. В изображении автора жизнь эта представляется целиком наполненной ненужною ложью перед собой и людьми. По тону рассказ чрезвычайно напоминает „Смерть Ивана Ильича“. Оба рассказа одинаково вызывают отвращение к изображаемой жизни». Разницу критик видел в «некоторой придуманной искусственности действия у Чехова» в сравнении с «природой и естественностью Толстого» (Р. Д. Современная русская литература. – «Неделя», 1889, № 1, 1 января, стлб. 34).
Еще до появления рассказа в собрании сочинений он начал переводиться на иностранные языки. Сохранилось письмо к Чехову от 25 ноября 1897 г. переводчика Вольфгейма Германа из Берлина: «Читаю прелестный рассказ Ваш „Именины“ и хотел бы перевести его на немецкий язык. Осмеливаюсь затем обратиться к Вам с просьбой дать мне позволение» (ГБЛ). Разрешение Чехова на перевод было получено, что видно из письма Германа от 18 декабря того же года.
При жизни Чехова рассказ был переведен на немецкий, сербскохорватский и шведский языки.
Впервые – сборник «Памяти В. М. Гаршина», СПб., 1889 (ценз. разр. 29 ноября 1888 г.), стр. 295–319. Подпись: Антон Чехов.
С исправлениями вошло в сборник «Хмурые люди», СПб., 1890, и включалось во все последующие его издания.
Перепечатано (по тексту 4-го издания «Хмурых людей») в сборнике «Проблески», М., изд. «Посредник», 1895.
Вошло с поправками в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. V, стр. 176–203.
24 марта 1888 г. трагически погиб В. М. Гаршин. Чтобы почтить память писателя, а также с целью создания фонда для сооружения памятника, возникла мысль об издании сборника «Памяти Гаршина». Работу над таким сборником начали одновременно сотрудники газеты «Новости» с К. С. Баранцевичем во главе и редакция журнала «Северный вестник» в лице А. Н. Плещеева. 29 марта Баранцевич просил Чехова прислать что-нибудь для сборника: «Что ни дадите – напечатанное или нет – пойдет всё» (ГБЛ). Чехов ответил ему на следующий же день: «Мысль Ваша заслуживает и сочувствия, и уважения уж по одному тому, что подобные мысли, помимо их прямой цели, служат еще связующим цементом для немногочисленной, но живущей вразброс и в одиночку пишущей братии. Чем больше сплоченности, взаимной поддержки, тем скорее мы научимся уважать и ценить друг друга <…> Я непременно пришлю что-нибудь для сборника…».
В этот же день, 30 марта, отправил Чехову аналогичную просьбу и Плещеев: «Пожалуйста, дайте хоть маленький рассказец. Все статьи будут бесплатные». При этом Плещеев предупреждал: «Такой же сборник затеяли сотрудники „Новостей“ с Баранцевичем и Лихачевым во главе. Питаем надежду, что Вы не отдадите им предпочтения перед нами» (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 314). 31 марта Чехов ответил Плещееву: «Вчера я послал Баранцевичу согласие участвовать в его сборнике „Памяти Гаршина“. Ваше приглашение пришло поздно. Как мне быть?» Плещеев в письме к Чехову от 2 апреля подробно описывал совещание по поводу Гаршинского сборника: «Привлекли мы туда и Баранцевича с К°, заявившей о своем издании, думая слиться с ними и из двух сборников составить один. Но мы так расходимся в плане и вообще во взглядах на этот сборник, что порешили: пускай издает каждый из двух кружков свой особый сборник. Они торопятся, чтобы как-нибудь, тяп да ляп, поскорей сварганить и пустить в продажу <…> Мы намерены составить свою книжку посолиднев» (ЛН, т. 68, стр. 318). Что касается участия Чехова, то Плещеев советовал ему в сборник Баранцевича, который «новых произведений у авторов не просит», дать что-либо уже напечатанное, а в его сборник «дать маленький ненапечатанный рассказец, который Вы успеете еще приготовить к 1 августа (крайний срок)». «Очень жаль, что „Север<ный> вестник“ и Баранцевич не пришли к соглашению. Два сборника, освященных одной и той же целью и выходящих один тремя месяцами раньше другого, составляют чувствительное неудобство друг для друга», – отвечал Чехов Плещееву 4 апреля. Последний продолжал упорно просить «непременно» дать рассказ в его сборник, и Чехов уклонился от посылки какой-либо вещи в сборник Баранцевича (сборник «Красный цветок», СПб., 1889, вышел без участия Чехова).
Просьбу о рассказе Плещеев повторил 13 сентября: «Мне поручено слезно умолять Вас, чтоб Вы дали что-нибудь, хоть очень коротенькое, хоть на 1/2 листика, если не можете более <…> Пожалуйста, не откажите. Сделайте это для меня, голубчик» (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 329–330). 15 сентября Чехов ответил: «Не дать рассказа – не хочется», потому что таких людей, как Гаршин, «я люблю всей душой», но «у меня решительно нет тем, сколько-нибудь годных для сборника. <…> Впрочем, есть у меня еще одна тема: молодой человек гаршинской закваски, недюжинный, честный и глубоко чуткий, попадает первый раз в жизни в дом терпимости. Так как о серьезном нужно говорить серьезно, то в рассказе этом все вещи будут названы настоящими их именами. Быть может, мне удастся написать его так, что он произведет, как бы я хотел, гнетущее впечатление; быть может, он выйдет хорош и сгодится для сборника, но поручитесь ли Вы, милый, что цензура или сама редакция не выхватят из него то, что в нем я считаю за важное? <…> Если поручитесь, что ни одно слово не будет вычеркнуто, то я напишу рассказ в два вечера». В ответ Плещеев заверил Чехова, что «сборник будет бесцензурный» и «ничего не будет изменено» в рассказе. 9 октября 1888 г. Чехов сообщил, наконец, Плещееву, что завтра садится за рассказ. «Когда он выльется в нечто форменное, то я уведомлю Вас и обеспечу обещанием. Готов он будет, вероятно, не раньше будущего воскресенья». Однако Чехов работал над «Припадком» не неделю, а месяц. 2 ноября Плещеев в отчаянии писал: «Вы нас губите <…> Ради всего святого, поторопитесь» (ЛН, т. 68, стр. 336). «Рассказ <…> уже начат (1/4 сделана…)», – ответил Чехов 3 ноября и просил дать ему «одну неделю сроку». «Описываю Соболев пер<еулок> с домами терпимости, но осторожно, не ковыряя грязи и не употребляя сильных выражений». Через неделю, 10 ноября, Чехов сообщил Плещееву о том, что «рассказ близится совсем к концу». «Завтра или послезавтра кончу, перепишу, а в понедельник в 3 часа дня Вы его уже получите. Я пишу и всё время стараюсь быть скромным, скромным до скуки. Предмет, как мне кажется, настолько щекотлив, что малейший пустяк может показаться слоном. Думаю, что рассказ не будет резко выделяться из общего тона сборника. Он у меня грустный, скучный и серьезный». 11 ноября Чехов писал А. С. Суворину: «Сегодня я кончил рассказ для „Гаршинского сборника“ – словно гора с плеч <…> Накатал чуть ли не 2000 строк. Говорю много о проституции, но ничего не решаю. Отчего у Вас в газете ничего не пишут о проституции? Ведь она страшнейшее зло. Наш Соболев переулок – это рабовладельческий рынок». И, наконец, 13 ноября рассказ был отделан, переписан и послан. Но он получился шире, серьезнее и вышел за рамки задуманного ранее «маленького рассказца», который был заказан для сборника. «Получили? Прочли? – писал Чехов Плещееву. – Небось, сердитесь? Рассказ совсем не подходящий для альманашно-семейного чтения, неграциозный и отдает сыростью водосточных труб. Но совесть моя по крайней мере покойна: во-первых, обещание сдержал, во-вторых, воздал покойному Гаршину ту дань, какую хотел и умел. Мне, как медику, кажется, что душевную боль я описал правильно, по всем правилам психиатрической науки. Что касается девок, то по этой части я во времена оны был большим специалистом».
Получив «Припадок», Плещеев писал Чехову 16 ноября: «Мне рассказ этот понравился, напротив, понравилась его серьезность, сдержанность, понравился и самый мотив. Но всё же мы очень боимся, чтоб цензура не вырезала его из сборника. Она не любит, чтоб касались „этого предмета“. Насчет целомудрия строга» (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 338). 23 ноября Чехов писал Е. М. Линтваревой: «Рассказ велик и но очень глуп. Прочтется он с пользой и произведет некоторую сенсацию. Я в нем трактую об одном весьма щекотливом старом вопросе и, конечно, не решаю этого вопроса».
В образе Васильева Чехов отразил многие черты Гаршина: его чувство ответственности за человека и его страдания, боль от сознания бессилия изменить порядок вещей. Чехов писал Суворину 11 ноября 1888 г.: «В этом рассказе я сказал свое, никому не нужное мнение о таких редких людях, как Гаршин».
В 1891 г., уже после того как «Припадок» вышел в сборнике «Хмурые люди», И. И. Горбунов-Посадов просил у Чехова разрешения издать рассказ в сборнике «За падших». Цель сборника – широкое распространение произведений, близких «по идеям и чувствам» массовому читателю. Чехов ответил, что «будет очень рад», если рассказ будет издан; но сборник, не пропущенный цензурой, не вышел. В 1893 г. Горбунов-Посадов просил у писателя разрешения поместить рассказ в новый предполагаемый сборник – «Действительность». Чехов решительно возразил: «„Припадок“ помещен в сборнике Гаршина и в моем сборнике „Рассказы“. Читатель немало будет удивлен, если увидит его еще и в сб. „Действительность“». «Выйдет так, что читатель за каждый мой рассказ будет платить два-три и даже четыре раза, а это уж совсем неловко» (письмо от 20 мая 1893 г.). Однако два года спустя Горбунов-Посадов все же опубликовал «Припадок» в сборнике «Проблески».
Готовя рассказ для публикации в сборнике «Хмурые люди», Чехов внес в него отдельные мелкие поправки. При переиздании сборника в тексте рассказа появлялись отдельные разночтения, по-видимому, связанные с новым типографским набором (менялись формы глаголов, варьировалась пунктуация, исчезли некоторые курсивы). В сборнике «Проблески» рассказ был перепечатан без изменений (это указано и в примечании) из сборника «Хмурые люди» 1894 г. – т. е. с 4-го или 5-го его издания.
Для издания же А. Ф. Маркса Чехов исправил рассказ, сделав в тексте значительные сокращения – убрал из VI главы объяснение, почему спасение женщин нужно видеть не в науках и искусствах, а в «апостольстве»; в споре Васильева с медиком снял рассуждения последнего в защиту публичных домов и гневные возражения Васильева. В то же время Чехов внес в рассказ добавления, например, в характеристику женщин («Это были не погибающие, а уже погибшие»), произвел ряд замен иноязычных слов – русскими.
Рассказ, несмотря на опасения Чехова, был оценен современниками как один из лучших. Если Плещееву он понравился за «серьезность и сдержанность», то Горбунова-Посадова привлекало «глубоко нравственное впечатление», которое производил рассказ. «… Рад случаю пожать от души руку автору „Припадка“, – писал он Чехову 9 марта 1891 г., – и пожелать ему подарить русскую литературу не одним еще столь же значительным произведением» (ГБЛ).
8 декабря 1888 г. Чехов сообщал А. П. Ленскому: «В понедельник я читаю в Литературном обществе свой новый рассказ. Прения будут интересные. Придется ставить свою шею под удары таких неотразимых диалектиков, как адвокаты Андреевский и кн. Урусов. Впрочем, с нами бог!». 12 декабря 1888 г. «Припадок» был прочитан в Петербурге в Русском литературном обществе актером В. Н. Давыдовым и вызвал оживленные ирония. 13 декабря кн. Д. П. Голицын (псевд. Муравлин) описывал Чехову впечатление от прослушанного: «Рассказ написан превосходно. Так же, как большинству Ваших слушателей (вернее, слушателей Давыдова), мне первая часть нравится больше второй, потому что изложена с замечательной простотой и, вместе с тем, с большим искусством». Однако Голицын всё же возражает именно против этой части, считая, что впечатление от рассказа было бы «несравненно приятней», если бы Чехов не водил своих героев по публичным домам. «Рассказ Ваш понравился и понравится всем, – заключает он, – потому что у Вас большой талант. Написан он, повторяю, удивительно хорошо, но в первой части, на мой взгляд, Вы явились художником нехудожественного» (ГБЛ; «Из архива А. П. Чехова. Публикации». М., 1960, стр. 178–179).
Против упреков подобного рода решительно выступил Д. В. Григорович, который послал 27 декабря 1888 г. Чехову письмо с подробным анализом «повести». «Мнение мое, – писал он, – диаметрально противоположно мнению лиц, возмущающихся цинизмом мотива, и тех также, которые находят, что припадок главного лица ничем не мотивирован в начале рассказа. Первое обвинение – сущий вздор, хуже того: сквозь него просвечивает лицемерие, которое начинает теперь быть в моде. „Невский проспект“ Гоголя, где быт дома разврата обрисован гораздо подробнее, никого не возмущал даже в то время, когда такие сюжеты считались немыслимы в литературе не только у нас, но и во Франции. 2-е обвинение объясняется небрежностью читателя <…> или же просто недостатком верного литературного чутья. С первых страниц видно, что Васильев в высшей степени нервная, болезненно-впечатлительная натура <…>. Припадок, напротив, подготовляется постепенно с замечательным искусством; чувствуешь, что Васильев неизбежно кончит чем-нибудь трагическим, и, горячо всё время ему сочувствуя, радуешься, что дело обошлось, разрешилось только припадком…». Далее, Григорович говорит, что главное лицо в повести совсем не Васильев, а суть дела в «высоком человечном чувстве, которое от начала до конца повести всё в ней освещает и всё оправдывает; меня по крайней мере чувство это преследовало всё время и хватало за душу». Григорович останавливается на отдельных художественных особенностях «Припадка»: «Вечер с сумрачным небом, только что выпавшим и падающим мокрым снегом, – выбран необыкновенно счастливо; он служит как бы аккордом меланхолическому настроению, разлитому в повести, и поддерживает его от начала до конца. Впечатления природы переданы у Вас с большим еще мастерством, чем в других Ваших рассказах; несколько строк всего, – но всё так глубоко прочувствовано, так мастерски передано, – что точно сам переживаешь впечатленье. Страница 296, строки от 6-й до 11-й – просто прелесть! Я бесился, что никто не оценил строчку 6-ю на 308-й странице, и были, говорили мне, еще поэты при чтении в литературном обществе» (ГБЛ). (Строка, так понравившаяся Григоровичу: «И как не стыдно снегу падать в этот переулок!», была при подготовке издания Маркса заменена на: «И как может снег падать в этот переулок!»). 23 декабря 1888 г. Чехов писал Суворину: «Литературное общество, студенты, Евреинова, Плещеев, девицы и проч. расхвалили мой „Припадок“ вовсю, а описание первого снега заметил один только Григорович».
После выхода сборника «Памяти Гаршина» Плещеев, огорченный тем, что сборник Баранцевича «Красный цветок» получил хвалебный отзыв, а его сборник обойден молчанием, писал Чехову 31 декабря 1888 г.: «Посылая Суворину экземпляр, за который он заплатил двадцать пять рублей, я писал ему, что за двадцать пять рублей мы ему благодарны, но хорошо бы дать о сборнике отзыв; тем более, что о „Красном цветке“ был дан. Но до сих пор все-таки нет ничего. Суворина я не считал способным на это, а думал даже, что сам он скажет сочувственное слово. Он бы сделал это умно и талантливо, если б только захотел написать» (ЛН, т. 68, стр. 341). 3 января 1889 г. Чехов запрашивал Суворина: «Отчего у Вас ни слова не сказали о „Памяти Гаршина“? Это несправедливо». (Вскоре «Новое время» в лице В. Буренина дало отрицательную оценку сборнику в целом; см.: «Критические очерки». – «Новое время», 1889, № 4632, 20 января.)
22 декабря 1888 г. «Новости и биржевая газета» в литературной хронике отметила выход обоих сборников, посвященных Гаршину. Хотя в них нечего искать шедевров, писал А. Скабичевский, «зато вы встретите здесь такие ценные вещи, как „Ворон челобитчик“ – сказку Н. Щедрина, как „Припадок“ Ант. Чехова, как „На Волге“ В. Короленко, – вещи, которые вы прочтете с наслаждением» (№ 353). В рецензиях «Новостей дня» (1888, № 1970, 29 декабря, 1889, № 1976, 5 января) «Припадок» особо выделялся из беллетристического отдела сборника.
По выходе третьего издания сб. «Хмурые люди» журнал «Труд» в разделе «Новые книги» поместил краткий обзор сборника, особо отметив в нем «Припадок» Чехова. Остановившись на образе главного героя, обозреватель М. Белинский (И. И. Ясинский) писал, что «Васильев типичен для большей части русской молодежи» (1892, № 2, стр. 479).
В. А. Гольцев, в публичной лекции, прочитанной в пользу Московского комитета грамотности, выделял в рассказе, как и Григорович, в первую очередь его глубокую гуманность. «Всегда и везде симпатии Чехова на стороне униженных и оскорбленных, на стороне искренности и правды, против условного лицемерия и фарисейского благочестия» (В. Гольцев. А. П. Чехов. Опыт литературной характеристики. – «Русская мысль», 1894, № 5, стр. 44). Однако критики ставили Чехову в вину то, что «обнажая зло», он «видел бессилие мечты». Так, В. Альбов в работе «Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова…» («Мир божий», 1903, № 1) относил «Припадок» к числу тех рассказов Чехова, где «мечта, порыв <…> неизменно гибнут, часто едва родившись на свет», и при этом «не разберешь, где кроется причина их гибели, во внешних или во внутренних условиях» (стр. 98–99).
И. Л. Леонтьев (Щеглов), считая рассказ «надуманным и сухим», писал Чехову 25 марта 1890 г., что «Лев Толстой очень верно подметил фальшивую ноту в „Припадке“: „герой должен был употребить, а уж после мучиться“!» (ГБЛ).
Несмотря на выход «Припадка» отдельным изданием и публикацию его в сборниках, Чехов в течение многих лет получал всё новые просьбы дать разрешение на издание рассказа. Например, издатель М. Ф. Тихомиров спрашивал 27 января 1900 г. позволения издать «Припадок» в серии «Общедоступных книжек». Получал Чехов и просьбы дать разрешение на перевод произведения.
На заседании Ученого комитета Министерства народного просвещения 11 января 1902 г. пятый том рассказов Чехова в издании А. Ф. Маркса не был допущен в народные библиотеки и читальни. В докладе члена Комитета Е. П. Ковалевского «Припадок» был выделен, как один из трех рассказов, вызывающих наибольшие возражения. «„Припадок“ представляет из себя проповедь против проституции, но в нем же признается бессилие отдельных людей бороться с этим злом». Однако Ковалевский указывал, что «…в описании посещения притонов не встречается <…> ни грубых выражений, ни соблазнительных картин, так что неудобным может показаться только самый сюжет, а не его освещение или форма рассказа» (ЦГИАЛ, ф. 733, оп. 172, ед. хр. 1902).
При жизни Чехова рассказ был переведен на немецкий, сербскохорватский и шведский языки.
Впервые – «Петербургская газета», 1888, № 355, 25 декабря, стр. 2. Подпись: Ан. Чехов.
В переработанном виде вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. I, стр. 323–331.
Рассказ написан по заказу редакции «Петербургской газеты». 17 декабря 1888 г. Чехов писал А. С. Суворину: «Получил я от Худекова телеграмму. Просит прислать ему к Рождеству рассказ в 200 строк и предлагает за сие сто рублей. Постараюсь нацарапать какую-нибудь кислятинку», а через два дня сообщал ему же: «Сегодня я буду писать Худекову на такую жалкую тему, что совестно. Не писал бы, да сто рублей не хочется потерять». К рассказу Чехов приступил 20 декабря. «Сажусь писать рассказ для „Петербургской газеты“», – писал он в этот день И. Л. Леонтьеву (Щеглову), а уже 22 декабря сообщил Н. А. Лейкину, что «послал Худекову рассказ».
Рассказом Чехов был недоволен. «Мне стыдно за него», – писал он Суворину 23 декабря. Когда же Суворин выразил сожаление, что «Сапожник и нечистая сила» появился в «Петербургской газете», а не в «Новом вемени», Чехов объяснил ему: «Дать Вам рассказ, который кажется мне гадостью, я не моху ни за какие блага в мире, иначе бы я сандалил в Вашей газете каждую неделю и имел бы деньги <…> Надо ведь хоть одну газету щадить, да и свою нововременскую репутацию беречь. А „Петерб<ургская> газета“ всё съест».
Готовя рассказ для собрания сочинений, Чехов основательно переделал его: не оставил нетронутым почти ни одного абзаца; внес сцену в аду; снял два эпизода, в которых описывалось, как сапожник, став богатым, жульничал и мошенничал. Существенно изменил Чехов сцену, в которой сапожник подписывал нечистому «договор» о продаже своей души. Из лексической правки следует отметить уменьшение просторечной экспрессии в речи сапожника.
Друзья и знакомые Чехова отнеслись к рассказу по-разному. Лейкин писал ему 30–31 декабря 1888 г.: «Рассказ хоть и не в чеховском духе, а в толстовском, но премиленький» (ГБЛ). Плещеев же считал, что «сказку» «нельзя одобрить» (письмо от 3 января 1889 г.; ЛН, т. 68, стр. 343). «Русская мысль» в своей рецензии на первый том «Рассказов» Чехова отметила в его творчестве, кроме легкого юмора, и «прекрасно выраженный трагизм человеческого существования». «Посмотрите, какой печальной нотой звучит конец рассказа „Сапожник и нечистая сила“» (1900, кн. 3, стр. 84).
При жизни Чехова рассказ был переведен на болгарский и сербскохорватский языки.
Впервые – «Новое время», 1889, № 4613, 1 января, стр. 1–2. Заглавие: Сказка. Подпись: Ан. Чехов.
В переработанном виде и с новым заглавием: «Пари» вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. IV, стр. 290–298.
Окончив 22 декабря 1888 г. рассказ «Сапожник и нечистая сила», Чехов в этот же день начал писать новый рассказ-сказку для А. С. Суворина, который был обижен тем, что Чехов поместил предыдущий рассказ не в его газете (см. примечания к рассказу «Сапожник и нечистая сила»). Рассказ был обещан Суворину еще 19 декабря: «К Новому году дам сказку», – писал ему Чехов, а 23 декабря сообщал, что «вчера вечером» начал ее писать. 28 декабря он извещал Суворина: «Сказка для новогоднего № уже почти готова. 30-го Вы ее получите, если же что помешает мне сегодня кончить ее, то Вы получите ее 31-го. Это непременно. Сказка интересная. Строк 400–500». Кончается это письмо сообщением: «Сказку я кончил и посылаю».
Готовя рассказ для издания Маркса, Чехов изменил заглавие и внес исправления в первые две главы – произвел небольшие сокращения, заменил имена писателей, чьи книги читал студент в заточении (Шекспир, Байрон, Гомер, Вольтер, Гёте), словом «классики»; убрал фразу: «Последнею книгой, которую он прочел, был „Дон-Кихот“ Сервантеса, а предпоследней „В чем моя вера“ гр. Толстого…»
Самое существенное исправление заключалось в том, что Чехов целиком снял третью главу, изменив тем самым основную идею рассказа. Если во второй главе, на которой обрывается сказка, студент, просидев в заточении 15 лет, отказывается от двух миллионов, то в третьей главе, имевшейся в ранней редакции, он неожиданно появлялся в доме банкира и просил выигранные им деньги. Такой финал рассказа вызвал недоумение некоторых читателей (в чем же видит Чехов смысл жизни?). Так, А. Н. Плещеев писал ему 3 января 1889 г., что Д. В. Григорович, высоко оценивший другие рассказы Чехова этих лет (см. примечания к рассказу «Огни»), «…недоволен <…> сказкой, напечатанной в „Новом времени“. От других тоже слышал отзыв, что она непонятна… как будто это прославление денег… что они всё в жизни» (ЛН, т. 68, стр. 343).
7 июня 1903 г. врач А. Н. Попова обратилась к Чехову с просьбой разрешить ее спор с доктором (В. В. Чеховым): он утверждал, что читал рассказ «Пари» с иным, совершенно противоположным концом, чем тот, который известен по изданию Маркса (ГБЛ; Г. Прохоров. История одного рассказа. Неопубликованное письмо А. П. Чехова. – «Литературная газета», 1934, № 88, 14 июля). 17 июня Чехов ответил, что доктор совершенно прав. «В „Новом времени“ в восьмидесятых годах у меня был напечатан рассказ с таким концом, как он рассказывал Вам. Впоследствии, когда я читал корректуру, мне этот конец очень не понравился (теперь уже я не помню подробностей), показался не в меру холодным и суровым, я бросил рассказ; а потом выбросил конец, прибавил вместо этого конца строчки две-три, и получилось то, что Вы находите по идее диаметрально противоположным. Конечно, как я теперь сознаю, этот рассказ мне вовсе не следовало печатать в книге, и почему я напечатал, как это вышло – теперь я не помню, так как это было уже давно». Чехов неточен здесь в том, что он добавил для нового конца рассказа 2–3 строчки: он просто убрал третью главу, оставив конец второй без изменения.
В. Альбов в статье «Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова…» («Мир божий», 1903, № 1) писал о «безнадежно тоскливом настроении» Чехова конца 80-х годов. «Герой рассказа „Пари“ презирает всё человечество со всеми его великими и малыми делами, великими и малыми мыслями и это на том единственном основании, что в конце концов всё исчезнет и сам земной шар обратится в ледяную глыбу» (стр. 88). Рассказ Чехова вызвал и положительные отзывы современников. А. Б. Гольденвейзер записал 16 сентября 1901 г. в своем дневнике, что Л. Н. Толстому рассказ «Пари» понравился «оригинальностью замысла и мастерством письма» («Вблизи Толстого». М., 1959, стр. 98).
При жизни Чехова рассказ был переведен на болгарский, венгерский, польский и сербскохорватский языки.
Впервые – «Новое время», 1889, № 4696, 26 марта, стр. 3. Подпись: Антон Чехов.
Вошло в сборник «Хмурые люди», СПб., 1890, и включалось во все последующие его издания.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. V, стр. 52–66.
Работу над «Княгиней» Чехов начал в ноябре 1888 г. А. С. Суворину он сообщал 15 ноября: «Пишу для „Нов<ого> вр<емени>“ рассказ. Описываю одну поганую бабу». 18 ноября он пояснил, что «рассказ застрял» и что он хочет писать рассказы в новом для себя «протестующем тоне», – «надо поучиться, но от непривычки скучно, и я виляю». Вероятно, Суворин месяц спустя напомнил Чехову о рассказе, потому что 19 декабря 1888 г. писатель сообщал: «„Княгиню“ напишу непременно <…> Если успею сделать „Княгиню“ к 24 дек<абря>, то телеграфирую». 23 декабря он обещал прислать рассказ в январе, а 26 декабря – «после 1-го».
О своей работе над рассказом Чехов писал далее в 20-х числах января 1889 г. В письме к А. Н. Плещееву от 23 или 24 января он называет «Княгиню» «канальским рассказом», которого он «еще не кончил». Разговор об этом рассказе, вероятно, был у Чехова с Плещеевым накануне, при их личной встрече (см. ЛН, т. 68, стр. 343–344). 2 марта 1889 г., в письме к Ал. П. Чехову он также сообщал: «Пишу рассказы. Скоро один пришлю в „Новое время“». 5 марта 1889 г. Чехов отослал «Княгиню» Суворину и при этом писал: «Чёрт с ней, она мне надоела, всё время валялась на столе и напрашивалась на то, чтоб я ее кончил. Ну и кончил, но не совсем складно. Если Вы не рассчитываете напечатать ее в скором времени, то пришлите корректуру. Я пошлифую». 11 марта 1889 г. он сообщал: «Корректуру „Княгини“ сейчас получил и завтра пошлю ее прямо в типографию».
5 ноября 1889 г. Чехов послал пересмотренный текст «Княгини» Суворину для сборника «Хмурые люди». Текст был исправлен и сокращен: устранены неоднократные извинения доктора перед княгиней за то, что он «не оратор» и «не умеет выражаться», а также некоторые резкие моменты в обличительных высказываниях доктора. Малозначительные поправки вносились в 3-е (1891), 6-е (1896) и 7-е (1897) издания сборника. Однако нововведения 7-го издания оказались не учтенными в издании Маркса, для которого был использован текст 6-го издания сборника «Хмурые люди». Небольшие изменения внесены также при включении рассказа в издание Маркса.
В критике рассказ получил высокую оценку.
Плещеев сожалел, что «Княгиня» не была отдана «Северному вестнику» (письмо Чехову от 22 мая 1889 г. – Слово, сб. 2, стр. 265). Журнал «Книжный вестник» (1890, № 4, стлб. 159–160) в анонимном отзыве на первое издание сборника «Хмурые люди» относил «Княгиню» к наиболее значительным произведениям сборника, характеризуя ее как «коротенький очерк светской жизни и характеристики светской женщины». Ф. Е. Пактовский писал в связи с рассказом «Княгиня» о «деморализующем влиянии» среды на людей, в том числе и интеллигентных, типа доктора Михаила Ивановича (Ф. Е. Пактовский. Современное общество в произведениях А. П. Чехова. – «Чтения в Обществе любителей русской словесности в память А. С. Пушкина…» Казань, 1901, стр. 13–15). В. Альбов усматривал в героине рассказа то «животное» начало, которое, по его словам, «раньше всего и сильнее всего поразило» Чехова: княгиня – «порхающая „птичка“, в которой даже суровые, жаркие слова доктора не могли пробудить ничего человеческого…» (В. Альбов. Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова… – «Мир божий», 1903, № 1, стр. 90–91).
Е. А. Ляцкий, считая присущими Чехову «сплошные рассуждения», «слишком уж отвлеченные», высказываемые не людьми, а «мыслящими аппаратами», демонстрировал этот тезис на рассказе «Княгиня»: «Публицистический замысел настолько овладел автором, что он не заметил крайней неестественности сцены разговора доктора с княгиней, перед которой расточать перлы красноречия было немногим больше, чем метать бисер по известному евангельскому изречению. Фигура доктора осталась совершенно в тени, и рассказ много потерял в своей художественности, но это не помешало морали остаться моралью, весьма полезной для тех, кто в наши дни забывает притчу о „Богатом и Лазаре“» (Евг. Ляцкий. А. П. Чехов и его рассказы… – «Вестник Европы», 1904, № 1, стр. 141–142).
Переводчица А. К. Грефе в апреле 1895 г. испрашивала у Чехова разрешения опубликовать ее перевод «Княгини» на немецкий язык в петербургской газете «Герольд» (см. ГБЛ, ф. 331, к. 41, ед. хр. 28). Из письма Грефе от 23 июня того же года явствует, что Чехов дал ей на это разрешение, но оно, будучи посланным по почте в редакцию, затерялось, в связи с чем переводчица просила Чехова выслать разрешение вторично. Письма Чехова к Грефе неизвестны.
При жизни Чехова рассказ был переведен на французский язык.
Впервые – «Новое время», 1888, № 4721, 22 апреля, стр. 2, в рубрике «Маленький фельетон». Без подписи.
Печатается по тексту газеты.
Степень участия Чехова в примечании «От редакции» не установлена.
Прозаическая часть шутки посвящена деятельности Общества русских драматических писателей и оперных композиторов, членом которого Чехов состоял с 16 ноября 1887 г. На Общество Чехов смотрел прежде всего «как на коммерческое учреждение», упорядочивающее оплату труда «действующих» литераторов: «Это такая хорошая цель, при которой все остальные не стоят яйца выеденного» (А. С. Суворину, 7 ноября 1888 г.). Чехов в письмах неоднократно высказывал критические замечания по поводу Общества.
10 апреля 1889 г. на заседании Общества Чехов был избран членом его Комитета (см. «Новости дня», 1889, № 2071, 12 апреля; «Новое время», 1889, № 4712, 13 апреля). Это заседание, длившееся с 7 часов вечера до 3 часов 10 минут ночи, Чехов описал в письме Суворину от 11 апреля 1889 г., а с письмом от 17 апреля уже послал ему «Вынужденное заявление»: «Я избран в комитет Общества драматических писателей, – сообщал Чехов. – Новых порядков не ждите. До тех пор не ждите этих порядков, пока в Обществе будут больше всех говорить и протестовать те, кто меньше всего заинтересован в делах Общества. Посылаю Вам маленькую глупость, направленную против бунтарей, которые, если дать им волю, ухлопают Общество. Коли годится, напечатайте ее вместо субботника или как хотите, а коли не годится, я пошлю ее в „Пет<ербургскую> газ<ету>.“»
5 сентября 1889 г. пародию целиком перепечатала газета «Вестник» (№ 1422); в сопроводительной заметке отмечалась едкость пародии, осмеивающей «пошлость и безграмотность» расплодившихся «драмоделов». Как вспоминал Н. М. Ежов, шутка Чехова «в те давние годы произвела страшное волнение и досаду среди маленьких драматургов» («А. С. Суворин». – «Исторический вестник», 1915, т. 139, № 2, стр. 454).
Впервые – «Северный вестник», 1889, № 11, ноябрь, стр. 73–130 (ценз. разр. 27 октября). Подпись: Антон Чехов. Помета: «Село Лука, Сумск. уезда. 1889».
Вошло в сборник «Хмурые люди», СПб., 1890, и включалось во все последующие его издания.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. V, стр. 104–175.
Стр. 283, строка 16: Много ли у нас знаменитых ученых? – вместо: Много ли у вас знаменитых ученых? (по «Северному вестнику» и сб. «Хмурые люди», изд. 1–5, 7–10).
Стр. 291, строка 41: потом еду – вместо: потому еду (по «Северному вестнику»).
Включая повесть в сборник «Хмурые люди», Чехов сделал небольшие сокращения в основном в характеристике главного героя. Добавление сделано одно: в речи Михаила Федоровича введено сравнение (об архимандрите на велосипеде), бывшее еще в рукописи и не попавшее в текст журнала по цензурным причинам (см. ниже об опасениях в связи с этим А. Н. Плещеева). Несколько словесных и синтаксических поправок сделано в третьем (1891) и шестом (1896) изданиях сборника. В частности, лишь в шестом издании устранена явная опечатка («метрологией» – «метеорологией»), однако появились новые опечатки, отчасти перешедшие и в текст издания А. Ф. Маркса. Следующее, седьмое издание (1897) набиралось не с шестого, а с более раннего (3-го, 4-го или 5-го), вследствие чего некоторые поправки 1896 г. оказались неучтенными в 7–10 изданиях (идентичных по тексту). Известно, что для седьмого издания производился новый набор, и Чехов читал корректуру. В 7–10 изданиях видны некоторые авторские мелкие изменения текста, но также и очевидные дефекты типографского характера; в некоторых фразах слог приглажен и выровнен (заменены предлоги, исправлены согласования). Чехов был недоволен тем, как неаккуратно присылались ему корректуры седьмого издания.
Возможно, по этой причине при подготовке издания Маркса за основу было взято шестое, а не последние издания «Хмурых людей». Включая «Скучную историю» в издание Маркса, Чехов внес лишь несколько поправок.
Прототипом героя «Скучной истории» в какой-то степени дослужил профессор Московского университета Александр Иванович Бабухин (1835–1891), лекции которого Чехов слушал в бытность свою студентом медицинского факультета. Связь старого профессора из «Скучной истории» с Бабухиным не отрицал и сам автор (по свидетельству студентов, посетивших в 1897 г. Чехова в Мелихове): «Это – лицо собирательное, хотя многое взято с Бабухина» (А. У А. П. Чехова в Мелихове. Из письма студента. – «Русские ведомости», 1909, № 150, 2 июля). Совпадали некоторые внешние черты: Бабухину в 1889 г., как и Николаю Степановичу, было 62 года, он также встречался в 60-е годы с Пироговым; как и профессор из «Скучной истории», он, несмотря на недостатки своего голоса, обладал теми же блестящими лекторскими способностями – умел, по словам современника, «рисовать живыми образами самые отвлеченные вещи <…> и всё это осветить таким живым, задорным юмором, рассказать с таким неподражаемым талантом» («Московский календарь на 1887 г. А. С. Пругавина». М., 1887, стр. 198).
О том, что уже у современников возникла мысль о существовании прототипа героя «Скучной истории», свидетельствует В. Кузьмин (см.: Читатель <В. В. Кузьмин>. Литературные очерки. «Скучная история» А. Чехова. – «Новости дня», 1889, № 2301, 28 ноября). Но тот же Кузьмин возражал против прямого уподобления героя Чехова какому-либо определенному лицу.
24 или 25 ноября 1888 г. Чехов писал А. С. Суворину о начатом рассказе. Его сюжет лег впоследствии в основу «Дуэли» (см. примечания к этой повести в наст. томе). Но некоторые элементы этого замысла («мельком говорю о театре <…>, о семейной жизни, о неспособности современного интеллигента к этой жизни») были использованы в «Скучной истории». 28 ноября 1888 г. Чехов писал Суворину об этом же замысле: «Сюжет рассказа таков: я лечу одну молодую даму, знакомлюсь с ее мужем, порядочным человеком, не имеющим убеждений и мировоззрения; благодаря своему положению как горожанина, любовника, мужа, мыслящего человека, он волей-неволей наталкивается на вопросы, которые волей-неволей, во что бы то ни стало должен решать. А как решать их, не имея мировоззрения? Как? Знакомство наше венчается тем, что он дает мне рукопись – свой „автобиографический очерк“, состоящий из множества коротких глав. Я выбираю те главы, которые мне кажутся наиболее интересными, и преподношу их благосклонному читателю. Рассказ мой начинается прямо с VII главы и кончается тем, что давно уже известно, а именно, что осмысленная жизнь без определенного мировоззрения – не жизнь, а тягота, ужас». Герой здесь еще «здоров, молод, влюбчив», умеет «и выпить, и природой насладиться, и философствовать», «не книжный и не разочарованный, а очень обыкновенный малый».
10 марта 1889 г. Чехов сообщал А. М. Евреиновой: «У меня есть сюжет для небольшого рассказа. Постараюсь сделать сей рассказ к майской или июньской книжке». Повесть была закончена, однако, лишь осенью.
Чехов работал над «Скучной историей» в Ялте, куда он «в подлейшем настроении» после смерти брата Николая приехал в середине июля 1889 г. (письмо Суворину, 13 октябри 1889 г.). По свидетельству И. Я. Гурлянда, рассказ назывался тогда «Мое имя и я» и лишь впоследствии получил заглавие «Скучная история» (Арс. Г. Из воспоминаний об А. П. Чехове. – «Театр и искусство», 1904, № 28, стр. 521). «Рассказ почти готов, – сообщал Чехов Плещееву 3 августа. – Несмотря на жару и на ялтинские искушения, я пишу. Написал уж на 200 целковых, т. е. целый печатный лист. Рассказ по случаю жары и скверного, меланхолического настроения выходит у меня скучноватый. Но мотив новый. Очень возможно, что прочтут с интересом». Чехов к началу сентября в основном закончил рассказ, но посылать его в журнал всё еще не решался. «Я хочу кое-что пошлифовать и полакировать, – писал он Плещееву 3 сентября, – а главное, подумать над ним. Ничего подобного отродясь я не писал, мотивы совершенно для меня новые, и я боюсь, как бы не подкузьмила меня моя неопытность. Вернее, боюсь написать глупость». Вернувшись в Москву, он занялся «обработкой своей вещи, исковеркал ее вдоль и поперек и выбросил кусок середины и весь конец, решив заменить их новыми» (письмо к А. М. Евреиновой, 7 сентября 1889 г.). Оправдываясь в задержке рукописи, Чехов объяснял ее тем, что вещь кажется ему «недоделанной и не нравится», что она «сама по себе, по своей натуре, скучновата»; вновь жаловался он на трудности работы из-за новизны сюжета. Плещееву Чехов также писал о своей работе над повестью: «Вообразите себе г. Чехова, пишущего, потеющего, исправляющего и видящего, что от тех революционных переворотов и ужасов, какие терпит под его пером повесть, она не становится лучше» (14 сентября 1889 г.). Позднее, уже отослав «Скучную историю» в «Северный вестник», Чехов вновь сообщал о напряженной работе над повестью: «Возился с нею дни и ночи, пролил много пота, чуть не поглупел от напряжения» (Суворину, 13 октября 1889 г.). Повесть была завершена к 24 сентября (письма к А. М. Евреиновой и Плещееву от этого числа).
До самого конца своей работы над «Скучной историей» Чехов не переставал сомневаться в успехе повести и беспокоился о том впечатлении, которое она произведет на читателей и критику. Об этом свидетельствует К. А. Каратыгина в «Воспоминаниях об А. П. Чехове» (ЛН, т. 68, стр. 581). «Сюжет рассказа новый, – писал Чехов Евреиновой 7 сентября 1889 г. – <…> Вероятно, он не понравится, но что шуму наделает и что „Русская мысль“ его обругает, я в этом убежден» (см. также его письма к В. А. Тихонову от 13 сентября 1889 г., Плещееву от 14 сентября 1889 г.). «Это не повесть, а диссертация. Придется она по вкусу только любителям скучного, тяжелого чтения, и я дурно делаю, что не посылаю ее в „Артиллерийский журнал“» (Леонтьеву (Щеглову), 18 сентября 1889 г.). П. М. Свободину Чехов писал, что ему новая повесть не понравится из-за своей «отягощенности» «размышлениями» (см. ответное письмо Свободина от 19 августа 1889 г. – Записки ГБЛ, вып. 16, М., 1954, стр. 197).
24 сентября 1889 г., посылая «Скучную историю» в «Северный вестник», в письме к Евреиновой Чехов дал повести окончательное заглавие: «Посылаю Вам рассказ – „Скучная история (Из записок старого человека)“. История в самом деле скучная, и рассказана она неискусно». В тот же день он просил Плещеева написать свои замечания и, как бы предваряя упрек в растянутости повести из-за «длинных рассуждений» героя, пояснял, что их «к сожалению, нельзя выбросить», так как они «фатальны и необходимы, как тяжелый лафет для пушки. Они характеризуют и героя, и его настроение, и его вилянье перед самим собой».
Плещеев, прочтя «Скучную историю» еще в рукописи, откликнулся на нее первый и высоко оценил повесть: «У Вас еще не было ничего столь сильного и глубокого, как эта вещь. Удивительно хорошо выдержан тон старика-ученого, и даже те рассуждения, где слышатся нотки субъективные, Ваши собственные – не вредят этому. И лицо это, как живое, стоит перед читателем. Прекрасно вышла и Катя <…> Все второстепенные лица – тоже очень живы <…> Есть множество замечаний верных, местами глубоких даже. Не говорю уже об абсолютной новизне мотива» (письмо 27 сентября 1889 г. – ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 270–271). Он опасался, что «большинству повесть несомненно покажется скучной» «по причине отсутствия шаблонной фабулы и обилия рассуждений». Он сделал и некоторые критические замечания смыслового и стилистического характера: например, возражал против заглавия повести, которое, по его мнению, может подать «повод к дешевому остроумию рецензентов», находил странным «совершенное равнодушие» профессора к роману Кати. Плещеев предсказывал, что выражение «архимандрит на велосипеде» цензура «похерит, как это ни горестно». И действительно, это словосочетание отсутствовало в журнальном тексте то ли по вине цензора, то ли было предусмотрительно изъято самим Чеховым в корректуре.
Чехов, хотя и обещал «непременно воспользоваться» критическими замечаниями Плещеева, в действительности исправил в корректуре лишь две незначительные погрешности, о чем позже писал Плещееву, возвращая правленную корректуру (6 октября 1889 г.). Против более существенных замечаний Плещеева Чехов возражал: отказался изменить заглавие повести, защищал необходимость упоминания в ее финале письма Михаила Федоровича к Кате и рассказа об ее прошлом; объяснил не понятое Плещеевым равнодушие профессора к роману Кати: «Мои герой – и это одна из его главных черт – слишком беспечно относится к внутренней жизни окружающих и в то время, когда около него плачут, ошибаются, лгут, он преспокойно трактует о театре, литературе; будь он иного склада, Лиза и Катя, пожалуй бы, не погибли» (30 сентября 1889 г.).
Еще в рукописи прочел «Скучную историю» и Суворин. Подробно изложив, видимо, в письме к Чехову свое мнение, Суворин нашел повесть субъективной и публицистичной, считал, что в высказываниях и сентенциях профессора отражены мнения самого Чехова. Чехов решительно возражал. «Если я преподношу Вам профессорские мысли, – писал он 17 октября 1889 г., – то верьте мне и не ищите в них чеховских мыслей. Покорно Вас благодарю. Во всей повести есть только одна мысль, которую я разделяю и которая сидит в голове профессорского зятя, мошенника Гнеккера, это – „спятил старик!“ Всё же остальное придумано и сделано… Где Вы нашли публицистику? Неужели Вы так цените вообще какие бы то ни было мнения, что только в них видите центр тяжести, а не в манере высказывания их, не в их происхождении и проч.?». И в другом письме к Суворину: «Мнения, которые высказываются действующими лицами, нельзя делать status’ом произведения, ибо не в мнениях вся суть, а в их природе» (23 октября 1889 г.). Еще более резкую отповедь Чехова вызвало переданное ему Плещеевым утверждение Сувориных, что «Катя любит самого старика, ведущего записки»: «Уж коли отвыкли от веры в дружбу, в уважение, в безграничную любовь, какая существует у людей вне половой сферы, то хоть бы мне не приписывали дурных вкусов», – писал он Плещееву 21 октября 1889 г.
До появления повести в печати Чехову писали о ней и другие корреспонденты. Так, П. Свободин, отвозивший Плещееву правленную Чеховым корректуру «Скучной истории», писал 7 октября 1889 г.: «На пути из Москвы прочитал всю „Скучную историю“ и по прочтении сказал себе, что Вас Л. Толстой недаром назвал „вдумчивым“. Очень-очень хорошо» (Записки ГБЛ, вып. 16, стр. 205). Е. М. Линтварева сообщала 14 октября «К нам доходят восторженные отзывы о Вашей „Скучной истории“ <…> от слышавших ее у Плещеева…»
11-я книжка «Северного вестника» вышла в начале ноября «Со всех сторон слышу восторженные похвалы вашей повести, – писал Чехову 5 ноября 1889 г. Плещеев, – от людей разных мнений, кружков и лагерей. Некоторые говорят даже, что это лучше всего вами до сих пор написанного. Другие, что повесть оставляет глубокое впечатление; третьи, что это совсем ново; и наконец, что это выдающаяся вещь в „Сев<ерном> вест<нике>“ за весь год. К числу хвалителей принадлежит и Боборыкин <…> Я, признаюсь Вам, никак не ждал, чтобы „публике“ Ваша последняя вещь понравилась <…> Я думал, что ее будут находить скучной. И вообразите – ничуть! Недостатки в ней, конечно, находят; но из этого ничего не следует, какая же вещь без недостатков. Но все возлагают на талант Ваш большие надежды <…> В этой повести Вашей видят не только шаг вперед – но еще и поворот к серьезности и глубине содержания» (Слово, сб. 2, стр. 275–276. См. также письмо от 10 ноября. – ЛН, т. 68, стр. 354). «Только что окончил „Скучную историю“, – писал Чехову его знакомый, владелец Бабкина А. С. Киселев 11 ноября 1889 г. – Не могу утерпеть, чтобы не высказать Вам, дорогой Антон Павлович, моего восхищения. С этим рассказом Вы сделали гигантский шаг, и я от всего сердца аплодирую Вам. Я убежден, что Ваша „Скучная история“ поднимет на ноги всю критику, хотел бы надеяться, что хулителей не найдется» (ГБЛ). Н. А. Лейкин писал 17 ноября: «Читал Вашего профессора в „Сев<ерном> вестнике“. Прелестно. Это лучшая Ваша вещь» (ГБЛ). О большом впечатлении, какое произвела на нее «Скучная история», сообщала актриса К. А. Каратыгина (ЛН, т. 68, стр. 585).
«Не совсем удовлетворила» повесть Леонтьева (Щеглова). Он нашел, что «на всем произведении лежит печать утомления и надуманности» и что наряду с тем, что «есть в рассказе тонкого и острого», для него характерна «общая тусклость тона», он «страдает и переутомлением и отсутствием ловкости в композиции». Леонтьев (Щеглов), правда, отметил, что «очень метко схвачен» образ Кати, но и в нем он увидел незаконченность, «силуэтность» (письма 9 и 18 ноября 1889 г. – Записки ГБЛ, вып. 8, стр. 76). 25 марта 1890 г. Леонтьев (Щеглов) повторил свою оценку «Скучной истории» как «надуманной и сухой» и противопоставил «Скучную историю» таким «перлам» чеховского творчества, как «Агафья», «Ведьма», «Дома», «Свирель», «Поцелуй» и «почти вся „Степь“» (ГБЛ).
В последующие годы Чехов продолжал получать от знакомых и незнакомых ему читателей письма с отзывами о «Скучной истории». Так, Тихонов особо выделял «Скучную историю», которая явилась, по его мнению, свидетельством философской зрелости Чехова (письмо Чехову от 8 марта 1890 г. – Записки ГБЛ, вып. 8, стр. 67). Писатель Ф. А. Червинский назвал «Скучную историю» «чертовски умной вещью», которая в связи с беспомощным состоянием современной критики «не вызвала ничего, кроме 2-х – 3-х никому не нужных замечаний» (письмо Чехову 1891 г. – ГБЛ).
Восторженные оценки повести находятся и в более поздних отзывах. По свидетельству К. Ф. Головина <Орловского>, «Скучная история» Чехова была «той из его повестей, которая среди публики имела наибольший успех» (К. Ф. Головин. Русский роман и русское общество. СПб., 1897, стр. 458). А. Б. Гольденвейзер рассказывал, что, когда он 16 сентября 1901 г. читал Л. Толстому «Скучную историю», «Лев Николаевич все время восхищался умом Чехова» (А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого. М., 1959, стр. 98).
Как и другие большие вещи Чехова, «Скучная история» вызвала самые разноречивые суждения литературной критики. По-разному оценивались проблематика, идейное содержание, смысл отдельных образов, но многие критики не поняли широты и многозначности художественных обобщении повести.
Уже в ранних откликах рецензенты стремились определить главную мысль «Скучной истории». Так, Д. Струнин («Русское богатство», 1890, № 4) писал, что, изобразив человека «инерции», «одностороннего развития» в ущерб его духовной личности, человека, в котором умственная жизнь преобладала над нравственной (стр. 112), Чехов пришел к откровению: «всякое уклонение <…> от требований разума и совести, всякая специализация, в том числе и ученая, умаляет человека, порабощает его случайностями, лишает понимания запросов жизни и, наконец, приводит к грустному сознанию, что жизнь им прожита не так» (стр. 124).
С самого начала критика, присоединяясь к словам чеховкого героя, говорила о проблеме «общей идеи» как центральной в повести. По мнению Л. Оболенского (Созерцатель. Новый поворот в идеях нашей беллетристики. – «Русское богатство», 1890, № 1), в «Скучной истории» содержатся призывы «критически разобраться в <…> пессимизме» и сознание, что жить «без веры, без руководящей идеи нельзя» (стр. 98). Признавая большое значение для современной русской жизни этой мысли Чехова, критик, однако, толковал ее в узко этическом, чуть ли не в религиозном плане, когда писал: Чеховым «показано ярко, наглядно, психологически неоспоримо, что одна наука и специализация в ней невозможны для истинно разумной жизни, без господства высшей объединяющей идеи, т. е. религии» (стр. 112). О проблеме «общей идеи» в повести говорили В. Альбов («Мир божий», 1903, № 1, стр. 96–97), Волжский (А. С. Глинка) в своих «Очерках о Чехове» (СПб., 1903, стр. 53).
Суждения о главной мысли повести в критике тесно связывались с проблемой соотнесенности автора и его главного героя, с тем, насколько идентичны их мировоззрения. Чаще всего критики отождествляли Чехова с Николаем Степановичем. Взгляд на современную беллетристику в записках старого профессора, заметил Р. Дистерло, это «мысли самого автора, писателя, принимающего близко к сердцу интересы современной литературы, а не старого медика-профессора <…> Для последнего эта тонкая и меткая оценка <…> не только не характерна, но едва ли и возможна. Здесь автор <…>, не находя для самого себя места в „записках“ профессора, приписал свои мысли ему» («Неделя», 1889, № 46, 12 ноября, стлб. 1478). Считая суждения Николая Степановича о современной литературе, критиках и публицистах «чрезвычайно верными», В. Л. Кигн также утверждал, что устами профессора, «разумеется, говорит молодой автор» («Книжки Недели», 1891, № 5, стр. 198, 203).
Отнеся суждения героя повести к ее автору, некоторые рецензенты нашли их легкомысленными и мелкими, нехарактерными для старого, известного ученого. «Суждения его <…> обличают не глубокий ум, не широкое сердце, а набитую на писании „еженедельной беллетристики“ „руку“», – писал Ю. Николаев (Ю. Н. Говоруха-Отрок) («Московские ведомости», 1889, № 345, 14 декабря).
По аналогичному мнению М. Протопопова, в «Скучной истории» «всё говорит <…> не опытный и проницательный мыслитель», а сам автор – «довольно легкомысленный, хотя и талантливый» («Русская мысль», 1892, № 6, стр. 104).
На счет Чехова большинство критиков относило и отсутствие во всех помыслах и делах, чувствах и понятиях старого профессора «общей идеи». В этом отношении «Скучная история» стала неким символом «безыдейности» самого Чехова и его творчества, отсутствия в нем объединяющей мысли. П. Перцов заметил, приводя соответствующее признание старого профессора: «На беду себе написал г. Чехов эти слова. Со времени появления „Скучной истории“ не было, кажется, статьи, посвященной ему, в которой эти слова не цитировались бы в применении к их автору. И действительно, трудно придумать более точную характеристику общего впечатления, производимого всей совокупностью произведений г. Чехова, и точнее определить их общий недостаток» («Русское богатство», 1893, № 1, стр. 42). Перцов упрекал Чехова и в общественном безразличии, непонимании общественной значимости изображаемых фактов (стр. 44).
Н. К. Михайловский, резче других говоривший о «безыдейности» Чехова, выделил «Скучную историю» как начало определенного изменения в творческой позиции писателя, заявив в статье 1890 г., что «Скучная история» – «лучшее и значительнейшее из всего, что до сих пор написал г. Чехов». Жизненную трагедию старого профессора – отсутствие «того, что называется общей идеей» – критик отнес к самому Чехову, «во всех случайных зарисовках которого даже самый искусный аналитик не найдет общей идеи». «Скучная история», писал Михайловский, это прежде всего порождение тоски чеховского таланта «по тому, что называется общей идеей или богом живого человека»; «оттого-то так хорош и жизненен этот рассказ, что в него вложена авторская боль». И если Чехов не приемлет идейного наследства 60-х годов и «не может выработать свою собственную общую идею <…>, то пусть он будет хоть поэтом тоски по общей идее и мучительного сознания ее необходимости» (Михайловский, стр. 601–607).
Аналогичное суждение принадлежало М. Протопопову («Русская мысль», 1892, № 6): в словах профессора об общей идее Чехов характеризовал «самого себя, свое творчество, свой талант <…> поколение, и ту полосу жизни, типичным представителем которых он явился в нашей литературе» (стр. 107). По мнению критика, «Чехов, сам того не замечая <…>, тоскует об идеале». У Чехова нет «объединяющего начала», несмотря на «значительный литературный талант» (стр. 111); «в чем состоит миросозерцание его – этого никто не скажет, потому что у г. Чехова его вовсе нет» (стр. 112).
Головин (Орловский) не только не усмотрел в ней «идеи», но и не увидел между героями, средой и действительностью никакой связи, всю повесть счел «слепленной» «случайно из материалов, не подходящих один к другому» (К. Ф. Головин. Русский роман и русское общество. СПб., 1897, стр. 457–460). То же утверждали Гр. Новополин («В сумерках литературы и жизни». Харьков, 1902, стр. 139–140), В. Альбов («Мир божий», 1903, № 1, стр. 102–103) и Евг. Ляцкий («Вестник Европы», 1904, № 1, стр. 148).
Но это мнение не было абсолютно господствующим. Его оспаривал Андреевич (Е. А. Соловьев). Возражая Михайловскому, он полагал, что «тоска и искание» «общей идеи» отражены не только в «Скучной истории», но и во всем творчестве писателя (Андреевич. Книга о Максиме Горьком и А. П. Чехове. СПб., 1900, стр. 212). Против определения творчества Чехова как «безыдейного» выступил А. Богданович («Мир божий», 1902, № 10, стр. 12). А. С. Глинка, утверждая, что Чехов не находит путей к осуществлению своего идеала в жизни, вместе с тем писал, имея в виду «Скучную историю»: «Если бы у Чехова не было этого чрезвычайно высокого идеала <…>, он не мог бы видеть всей пошлости, тусклости, всей мизерности» действительности (Волжский. Очерки о Чехове. СПб., 1903, стр. 32–33).
На самого Чехова распространяла критика и пессимистическую настроенность героев повести, особенно старого профессора. О том, что «дух печали», «задумчиво-меланхолическое настроение», «хандра» и «апатия» преобладают в повести, писали Дистерло («Неделя», 1889, № 46, 12 ноября, стлб. 1481), Дедлов («Книжки Недели», 1891, № 1, стр. 180), М. Протопопов («Русская мысль», 1892, № 6, стр. 109, 114, 121). Сближая пессимизм героя и автора, Буренин («Новое время», 1889, № 4922, 10 ноября) и Ю. Николаев (Говоруха-Отрок) («Московские ведомости», 1889, № 345, 14 декабря) даже не сочли его «высоким» мировоззрением, «исходящим из трагического философского взгляда на жизнь». Николаев определил настроение чеховских произведений – и «Скучной истории» – как «ходячий», «обиходный» пессимизм, который не задается мировыми, «гамлетовскими» вопросами. Суждение о пессимизме самого Чехова – автора «Скучной истории» – встречается и в позднейших статьях о нем.
Критика рассматривала повесть и с точки зрения отражения в ней проблем современной жизни; дебатировался вопрос о характерности для русской действительности 80-х годов главного героя и других персонажей повести, обсуждалось психологическое мастерство в их обрисовке. Многие критики высоко оценили «Скучную историю» как достоверную картину жизни русского общества 80-х годов. В основе повести, писал Читатель (В. В. Кузьмин), «вы чувствуете целую, взятую из жизни, глубокую по своему психическому значению историю». Старик профессор – «целая энциклопедия, сжатая, но полная энциклопедия длинной человеческой жизни <…>. И до чего верен себе остается этот типичный старик во все продолжение рассказа, вплоть до последней его строчки! Опять-таки живой, цельный человек». Не менее удачными, типичными и жизненными критик находил и остальные лица повести (Читатель. Литературные очерки. «Скучная история» А. Чехова. – «Новости дня», 1889, № 2301, 28 ноября). По мнению Дистерло, жизненная правда сказалась в повести не только в общем духе времени, но и «в массе живых, чрезвычайно метко схваченных сцен, в легких очерках являющихся на минуту лиц, каковы сторож Николай, прозектор <…>, Гнеккер, Катя» («Неделя», 1889, № 46, 12 ноября, стлб. 1478). Я. Абрамов («Книжки Недели», 1898, № 6) писал о чуткости Чехова «ко всем областям» современной русской жизни, сообщившей его произведениям «необыкновенное богатство» содержания, «типов», «общественных положений». Это, на взгляд критика, обнаруживает несостоятельность обвинений писателя в односторонности и отсутствии мировоззрения (стр. 147–148). По утверждению Ф. Е. Пактовского, в «Скучной истории» отражен «новый тип», «едва ли <…> не присущий более всего нашему времени, тип человека, у которого вместо борьбы, дела – является злословие»; это – «жертвы своего бессилия» (Ф. Е. Пактовский. Современное общество в произведениях А. П. Чехова. – «Чтения в Обществе любителей русской словесности в память А. С. Пушкина при Имп. Казанском ун-те». III. Казань, 1901, стр. 15).
Одновременно высказывалась и другая точка зрения на типичность главного героя и всей изображаемой в повести жизни. Н. Ф. Сумцов («Харьковские ведомости», 1893, № 102, 22 апреля) в «Скучной истории» находил на каждом шагу «недостаточное и случайное знакомство автора с университетом, профессорским бытом». В результате «его скучный профессор – деревянная или точнее тряпичная кукла с наклеенным на лбу ярлыком ума, ничем в сущности но доказанного». Недостоверным нашел Сумцов и прозектора; «улыбку вызывает» и рассказ об университетском швейцаре Николае: «остается только непонятным, почему сам Николай Степанович не уступит ему своей кафедры». Г. Качерец также считал, что герои «Скучной истории» жизненно недостоверны, характеры и ситуации – «неоправданны, фальшивы» (Г. Качерец. Чехов. Опыт. М., 1902, стр. 50, 56).
Наиболее резко мысль о нетипичности образа главного героя высказал Михайловский. Он считал «не характерным», чтобы у Пирогова, Кавелина, Некрасова «мог быть современник и друг, который <…> всю жизнь прожил без того, „что называется общей идеей или богом живого человека“ <…> Для людей, воспитавшихся в той умственной и нравственной атмосфере, какую г. Чехов усваивает Николаю Степановичу, нет даже ничего характернее этой погони за общими идеалами <…> Очевидно, перед г. Чеховым рисовался какой-то психологический тип, который он чисто случайно и в этом смысле художественно незаконно обременил 62-мя годами и дружбой с Пироговым, Кавелиным, Некрасовым» (Михайловский, стр. 603–604). Аналогичное мнение высказал Е. Ляцкий: профессор не похож на шестидесятников – «отсутствие общей идеи было для них всего менее характерным». На деле он «ничем не отличается от всей серенькой галереи „чеховских“ портретов» («Вестник Европы», 1904, № 1, стр. 127–128).
Лишь немногие критические отзывы о «Скучной истории» касались ее поэтики: жанра, формы повествования, стиля, языка. Необычность манеры, жанровое своеобразие озадачивали, вызывали противоречивые суждения.
«„Скучная история“ г. Чехова – не есть ни повесть, ни рассказ, ни что другое беллетристическое, а просто дневник чувств и мыслей „старого человека“, „знаменитого профессора“», – писал А. И. Введенский («Русские ведомости», 1889, № 355, 4 декабря). Жанр «записок», взятый самим Чеховым в «Скучной истории», по мнению Дистерло, не случаен – «это наш современный, русский род литературы – свободный, искренний, чуждающийся всего условного». Дистерло связывал этот жанр с самим характером повествования нового произведения Чехова, которое, «как и другие большие его вещи», «не имеет фабулы и определенного контура», «определенных рамок и наименования» («Неделя», 1889, № 46, 12 ноября, стлб. 1477–1478). «Записками» обозначил жанр «Скучной истории» и Николаев («Московские ведомости», 1889, № 345, 14 декабря); Буренин («Новое время», 1889, № 4922, 10 ноября) квалифицировал повесть как «патологическое исследование в беллетристической форме», правда, написанное «очень искусно».
Различно воспринималась специфическая, «интеллектуальная» форма повествования «Скучной истории», ее необычная насыщенность мыслью, мнениями, рассуждениями. Кигн («Книжки Недели», 1891, № 5) полагал, что «элемент ума, никоим образом не доходящий до резонерства, необыкновенно оживляет и как-то бодрит читателя» (стр. 203). Но Перцов увидел в размышлениях профессора «афоризмы публициста, а не вдохновения художника» («Русское богатство», 1893, № 1, стр. 50). Публицистичность, «отвлечения в сторону» усмотрел в «Скучной истории» и Ляцкий («Вестник Европы», 1904, № 1, стр. 141).
О чеховской стилистической манере в повести критика высказала диаметрально противоположные мнения. Так, Дистерло, Кузьмин, Кигн отмечали в повести предельную простоту стиля, лаконизм. Напротив, Сумцов утверждал, что Чехов постоянно прибегал к «литературной» речи и к «красивой» фразе и потому «снабдил некстати красноречием и своего литературного манекена» («Харьковские ведомости», 1893, № 102, 22 апреля).
«Скучная история» не раз объявлялась зависимой от повести Толстого «Смерть Ивана Ильича». 9 ноября 1889 г. об этом писал Чехову Леонтьев (Щеглов) (Записки ГБЛ, вып. 8, стр. 76). Введенский считал, что своей повестью Чехов «впал в неудачную подражательность» Толстому («Русские ведомости», 1889, № 335, 4 декабря). Такого же мнения придерживался и Николаев («Московские ведомости», 1889, № 345, 14 декабря): «„Скучная история“ – утрированное подражание внешним приемам Л. Толстого». Д. Струнин сходство двух произведений объяснял не подражанием, а правдивым изображением обоими писателями распространенного в русском обществе типа «человека инерции» («Русское богатство», 1890, № 4, стр. 110). Кигн тоже считал Чехова «сродни Толстому» «по своей способности изображать чужую душу неожиданно – ново и убедительно-правдиво» («Книжки Недели», 1891, № 1, стр. 178–179).
При жизни Чехова «Скучная история» была переведена на немецкий, польский, сербскохорватский, финский и чешский языки.
Впервые – «Новое время», 1890, № 5061, 1 апреля, стр. 2–3. Заглавие: Черти. Подпись: Антон Чехов.
С новым заглавием вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. IV, стр. 270–289.
Рассказ в творчестве Чехова имеет свою предысторию. Конокрад по имени Мерик встречается в других, созданных ранее пьесах и рассказах. Это – первая пьеса Чехова («Неизданная пьеса» или «Безотцовщина»), написанная в 1879–1881 гг., и запрещенный в 1885 г. драматический этюд «На большой дороге» (см. т. XI Сочинений). См.: Н. Пиксанов. Романтический герой в творчестве Чехова (образ конокрада Мерика). – В кн.: Чеховский сборник. М., 1929, стр. 172–191).
Рассказ писался Чеховым в дни напряженной подготовки к поездке на Сахалин. Он был закончен 15 марта 1890 г. и сразу же отослан в «Новое время». А. С. Суворин предполагал напечатать (и напечатал) рассказ в пасхальном номере своей газеты. В письме от 15 марта Чехов писал Суворину: «Побуждаемый корыстью, а частью вдохновением, написал я рассказ, который и посылаю одновременно с сим письмом. Только, голубчик, пришлите мне корректуру, ибо рассказ написан сапожной щеткой и нуждается в ретуши». Прочитав рассказ, Суворин в письме (не сохранилось) высказал Чехову свое мнение о нем. Чехов ответил Суворину в письме от 1 апреля: «Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, говорил бы: кража лошадей есть зло. Но ведь это и без меня давно уже известно. Пусть судят их присяжные заседатели, а мое дело показать только, какие они есть. Я пишу: вы имеете дело с конокрадами, так знайте же, что это не нищие, а сытые люди, что это люди культа и что конокрадство есть не просто кража, а страсть».
Рассказ в издании Маркса подвергся серьезнейшей переработке. В итоге значительно меняются идейные акценты. В новой редакции значительно приглушен мотив романтической поэтизации Любки, Мерика, Калашникова как людей вольных, страстных, красивых. Так, автор совсем исключил из первоначального текста сцену виртуозной игры Мерика на балалайке, пения Калашникова, сокращено описание зажигательной пляски Любки и Мерика, изъят восторженный рассказ Калашникова о «рыцарских беседах» удалых конокрадов в недавнем прошлом. Параллельно с этим внесена в текст характеристика Калашникова как человека бесчестного, самодовольного. Показательна правка последних строк рассказа. В первом варианте рассказ завершался такой фразой: «И стало ему казаться, что на небе не зарево, а алая кровь Любви, и позавидовал он Мерику». В новом варианте в этой фразе романтический образ исчезает. Но на этом рассказ не заканчивается – в его самом последнем абзаце внимание переключается на фельдшера Ергунова. Такое переключение – свидетельство еще одного смещения акцентов в новом варианте рассказа. К фельдшеру после ночной встречи с конокрадами приходит отчетливое сознание бессмысленности своей «нормальной жизни». Эта глубоко чеховская тема по-настоящему развернута лишь во втором варианте.
В рассказе, по свидетельству современников Чехова, легко уловить приметы местности, расположенной под Таганрогом (см. П. Сурожский. Местный колорит в произведениях А. П. Чехова. – «Приазовский край», 1914, № 171–172, 2 июля).
«Твои „Черти“ чертовски хороши», – писал Ал. П. Чехов брату 4 апреля 1890 г. (Письма Ал. Чехова, стр. 235).
Впервые – «Новое время», 1890, № 5326, 25 декабря, стр. 1–2. Подпись: Антон Чехов. Дата: «Коломбо, 12 ноября».
Включено в сборник «Палата № 6», СПб., изд. А. С. Суворина, 1893, и перепечатывалось в последующих изданиях сборника.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
«Гусев» – первый рассказ, появившийся в печати после возвращения Чехова из поездки на Сахалин. «Буренин поручил мне написать тебе, что он ждет от тебя рассказа в рождественский № „Нов<ого> вр<емени>“ „из далеких чуждых стран“», – писал 13 декабря 1890 г. Ал. П. Чехов брату (Письма Ал. Чехова, стр. 237).
17 декабря Чехов сообщил Суворину: «Милый мой, сейчас я телеграфировал, что рассказ будет. У меня есть подходящий рассказ, но он длинен и узок, как сколопендра, его нужно маленько почистить и переписать. Пришлю непременно, ибо я теперь человек, который не ленивый и трудящийся». 23 декабря рассказ был отослан в «Новое время». «Посылаю Вам рассказ, – писал Чехов Суворину. – <…> Так как рассказ зачат был на острове Цейлоне, то, буде пожелаете, можете для шика написать внизу. Коломбо, 12 ноября».
В рассказе отразились некоторые впечатления Чехова в дни путешествия: «По пути в Сингапур бросили в море двух покойников. Когда глядишь, как мертвый человек, завороченный в парусину, летит, кувыркаясь, в воду, и когда вспоминаешь, что до дна несколько верст, то становится страшно и почему-то начинает казаться, что сам умрешь и будешь брошен в море» (письмо Суворину от 9 декабря 1890 г.). М. П. Чехов вспоминал рассказ брата о его купании в Индийском океане. «С кормы парохода был спущен конец. Антон Павлович бросился с носа на всем ходу судна и должен был ухватиться за этот конец. Когда он был уже в воде, то собственными глазами увидел рыб-лоцманов и приближающуюся к ним акулу („Гусев“)» (Вокруг Чехова, стр. 232).
Однако главным толчком к написанию рассказа послужили впечатления и мысли, вынесенные Чеховым из поездки по Сахалину. О сахалинском происхождении идей и образов, воплощенных в «Гусеве», можно судить, сопоставляя рассказ с «Островом Сахалином», появившимся на три года позднее. Так, образ Гусева в важнейших чертах совпадает с обликом невымышленного героя VI главы «Острова Сахалина» – каторжного Егора, с которым Чехов познакомился на острове. Судьба русского крестьянина, оторванного от родины и занесенного по чужой воле на Сахалин, близко заинтересовала писателя. По просьбе Чехова сахалинский чиновник Д. О. Булгаревич записал и 22 октября 1890 года выслал ему рассказ Егора о своей жизни; получил его Чехов как раз ко времени работы над «Гусевым» (Летопись, стр. 280–281). Чехов ввел в речи героя своего рассказа некоторые подробности, услышанные им от Егора и записанные затем Булгаревичем (так, Егор говорит о переезде по морю в трюме парохода – «думали, что это рыба качает под низом, ворочает пароход» и др.). Много совпадающих моментов в судьбе и, главное, в психологии Гусева и Егора – трагическая исковерканность их жизней; умение приноравливаться к любым обстоятельствам; добродушное и безропотное смирение (см.: В. Б. Катаев. Автор в «Острове Сахалине» и в рассказе «Гусев». – В сб.: В творческой лаборатории Чехова. М., 1974, стр. 247–252).
Авторское отношение к другому герою рассказа, «протестанту» Павлу Иванычу, во многом перекликается с отношением Чехова к реально существовавшему сахалинскому «протестанту» – «доктору, похожему на Ибсена», Б. А. Перлину, описанному в главе II «Острова Сахалина». Г. Бердников указывает на сходство Павла Иваныча и персонажа «Степи» Соломона (Г. Бердников. А. П. Чехов. Идейные и творческие искания. 2-е изд., Л., 1970, стр. 271). Можно также предположить, что положение, в какое Чехов ставит Павла Иваныча и Гусева, «протестанта» и «смиренника», является в известной мере откликом на сопоставление подобных же типов в рассказе В. М. Гаршина «Сигнал» (1887, «Северный вестник») – Василия Спиридова и Семена Иванова.
Бор. Лазаревский вспоминал: «Когда вышло полное собрание сочинений, я прочел рассказ „Гусев“ и поразился, как на нескольких страницах автор сумел развернуть такую потрясающую драму, затронув попутно глубочайшие, почти мировые вопросы». Восстанавливая свой разговор с Чеховым о «Гусеве», проходивший осенью 1903 года, Лазаревский писал: «Чехов щурился на далеко искрившееся море и, должно быть, всё еще под влиянием воспоминаний о „Гусеве“, задумчиво произнес: „А тяжело умирать в море“» («Русская мысль», 1906, № 11, стр. 92–93).
Включая рассказ в сборник «Палата № 6», Чехов снял дату «Коломбо, 12 ноября», изменил разбивку по главам (первую и третью поделил – каждую на две главы, так что вместо трех стало пять глав). При редактуре были сокращены несколько фраз, пунктуационные изменения свелись в большинстве к замене многоточия точкой. В такой редакции рассказ переиздавался в составе сборника семь раз. Готовя рассказ для издания Маркса, Чехов почти не правил текст.
Сразу после публикации рассказ привлек к себе внимание. «Ваш рассказ в рождественском номере „Нового времени“ здесь произвел на всех глубокое впечатление. Удивительная у вас вышла фигура этого „протестанта“», – писал из Петербурга А. Н. Плещеев 12 января 1891 г. (ЛН, т. 68, стр. 362). «За рассказ в „Нов<ом> врем<ени>“ благодарю: читал с удовольствием» (письмо В. В. Билибина от 3 января 1891 г. – ГБЛ) «От твоего „Гусева“ весь Питер в восторге. От такого рассказа я действительно готов, как ты пишешь, взять штаны в рот и подавиться, но только не от зависти, а от скорби, что у меня есть такой брат» (Письма Ал. Чехова, стр. 238). 30 декабря 1890 г. Чехову писал Ив. Щеглов (Леонтьев): «Какая прелесть! Или – вернее, какая правда! В нем нет ни тени силуэтности в обрисовке лиц, которой страдали иные из прежних очерков Ваших – и Гусев с Павлом Иванычем – художественные типы 84-й пробы. Такие захватывающие по своей жизненности рассказы сбивают с позиций все мои художнические теории. Для большого художнического труда нужны условные рамки, и не потому ли так мрачен Ваш очерк, именно, что он написан прямо с натуры, не дожидаясь, когда создастся подходящая рамка? И потому – стоит ли ждать с материалами для… „романа“, когда романов теперь, по нашему времени, и читать некогда и т. д. и т. д. Словом, многое навеял на меня Ваш „превосходный Гусев“» (ГБЛ). «Какая прелесть вещица Чехова в рождественском номере „Нового времени“», – писал П. И. Чайковский брату М. И. Чайковскому 1 января 1891 г. (Е. З. Балабанович. Чехов и Чайковский. М., 1962, стр. 30). В 1901 г. И. А. Бунин «дико хвалил» Чехову рассказ, «считая, что „Гусев“ первоклассно хорош, он <Чехов> был взволнован, молчал» (И. А. Бунин. Из незаконченной книги о Чехове. – ЛН, т. 68, стр. 651).
В. Л. Альбов отнес «Гусева» к тем рассказам, в «которых внимание Чехова направлено на внешние условия как на причину гибели мечты и мечтателей». Гибнущие персонажи «Гусева» сопоставлялись с героями появившейся позднее «Палаты № 6» (В. Альбов. Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова… – «Мир божий», 1903, № 1, стр. 94). В. Гольцев в «Литературных очерках» (М., 1895, стр. 35) сопоставлял конец «Гусева» с заключительным четверостишием стихотворения Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»
При жизни Чехова рассказ был переведен на болгарский, венгерский, немецкий, норвежский, польский и французский языки.
Впервые – «Новое время», 1891, № 5502, 25 июня, стр. 2– 3. Подпись: Антон Чехов.
Включено в сборник «Палата № 6» (СПб., А. С. Суворин, изд. 1–7, 1893–1899).
Отдельно издано «Посредником» (М., изд. 1–2, 1894–1895, тип. И. Д. Сытина; изд. 3, М., тип. Вильде, 1897).
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. VI, стр. 213–225.
Рассказ написан в разгар работы над книгой «Остров Сахалин» и повестью «Дуэль». Первое упоминание у Чехова о том, что он работает не только над этими большими вещами, содержится в письме А. С. Суворину от 10 мая 1891 г.: «В понедельник, вторник и среду я пишу сахалинскую книгу, в остальные дни, кроме воскресений, роман, а в воскресенья маленькие рассказы». Но в мае сделано было, очевидно, немного. 27 мая Чехов писал Суворину, настойчиво просившему что-нибудь в газету: «Сел бы писать мелочи и пробовал уже, но мысль, что к осени я должен отделаться от Сах<алина>, парализует всякую способность». В обоих письмах речь идет, несомненно, о рассказе «Бабы». Он не был написан ранее (в письме от 16 июня он назван «летним»); кроме того, других небольших вещей за весь этот год, включая очерк «В Москве», написанный в ноябре – декабре, опубликовано не было.
Основная работа над рассказом велась в июне в имении Е. Д. Былим-Колосовского Богимово. Если Чехов выдерживал свое расписание и работал над рассказом по воскресеньям, то до времени отправки рассказа у него было три таких воскресенья – 31 мая, 7 июня и 14 июня. Во всяком случае, 15 июня рассказ был закончен. 16 июня он был уже отослан Суворину. «Посылаю Вам от щедрот своих летний, т. е. жиденький, рассказ, – писал Чехов в сопроводительном письме. – Оторвали меня от сахалинской работы не муза мести и печали и не жажда звуков сладких, а жажда поскорее содрать с кого-нибудь хоть пять целковых, ибо я сижу буквально без гроша. <…> Скучно писать из мужицкой жизни. Надо будет за генералов приняться». В этом же письме Чехов заметил: «Заглавие у рассказа неподходящее. Не придумаете ли Вы какого-нибудь другого?»
Почти сразу же после опубликования в «Новом времени» рассказом заинтересовалось издательство «Посредник», уже обращавшееся к Чехову в марте 1891 г. по поводу «Ваньки». И. И. Горбунов-Посадов, следивший за периодической печатью и посылавший на просмотр руководителю издательства В. Г. Черткову все, заслуживающее, с его точки зрения, внимания, писал 1 июля 1891 г. А. М. Хирьякову: «Читал ли в „Новом времени“ рассказ Чехова из народной жизни (половые драмы). Но подходит ли с таким же предисловием, как „Перед камельком“?» (ЦГАЛИ, ф. 536, оп. 1, ед. хр. 18). 4 июля 1891 г. Горбунов-Посадов послал Черткову газету с текстом рассказа: «Посылаю рассказ Чехова „Бабы“, который, может быть, можно издать с выпуском одной части, если он разрешит. В рассказе этом хорошо выражено постное лицемерие Тартюфа-обольстителя». Чертков, ознакомившись с рассказом и письмами, отдал распоряжение Горбунову-Посадову «У Чехова непременно попроси разрешения на его рассказ „Бабы“. Ни сокращений, ни изменений не надо. Но, действительно, необходимо будет приложить маленькое преди- или послесловие. Поторопись, чтоб бар. Икскуль не перебила, и воспользуйся этим случаем, чтоб попросить Чехова предупредить нас раньше, чем соглашаться, когда у него будут просить его рассказ с филантропическою целью» (9 июля 1891 г. – ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1480). Горбунов-Посадов обратился к Чехову с письмом, что издательству «очень хотелось бы напечатать <…> рассказ Ваш „Бабы“, где так прекрасно изобличается тип народного Тартюфа, развратника, лицемера и набожника» (ГБЛ). Чехов ответил 18 июля из Богимова согласием.
Рассказ был включен в список «Готовящихся издании „Посредника“» (под № 153), составленный в сентябре 1891 г. (ф. 122, оп. 2, ед. хр. 51). Но дальнейшее прохождение рассказа, как и других вещей Чехова в «Посреднике», шло крайне медленно. В списках готовящихся к печати рукописей, регулярно составляемых Горбуновым-Посадовым для Черткова в 1891–1892 гг., «Бабы» ни разу не значились.
Через год, в письме от 18 июня 1892 г. Чехов писал Черткову: «Если не раздумали издавать мой рассказ „Бабы“, то не откажите прислать корректуру». Больше Чехов об этом не напоминал, но когда в январе 1893 г. (к тому времени рассказ еще не вышел в свет) Хирьяков обратился к нему по другому поводу (см. примечания к «Палате № 6», т. VIII Сочинений), Чехов в личной беседе с ним прямо выразил свое неудовольствие. «Я виделся с Чеховым, – писал Хирьяков Черткову в начале января, – и он очень долго высказывал мне свое неудовольствие на „Посредник“ за медленность в печатании его, Чехова, вещей, как-то: „Припадок“, „Бабы“, „Жена“, „Именины“» (ЦГАЛИ, ф. 552, оп. 1, ед. хр. 2740). Недовольство задержкой Чехов высказал и в письме самому Черткову, излагая свой разговор с Хирьяковым (20 января 1893 г.).
Чертков, которому содержание разговора с Чеховым стало известно еще раньше, из письма Хирьякова от 5 или 6 января, объяснял в письме от 15 января задержки тем, что «прошлою весною открылась в нашей местности цинготная эпидемия, а летом – холера, неизбежно поглотившие всё время и внимание». Кроме того, он оправдывался еще тем, что «Посредник» обратился к Чехову «тогда, когда <…> план новой серии изданий для интеллигентных читателей только что созрел, но дело это не было еще организовано». (Это оправдание могло относиться только к «Именинам» и «Жене» и никак не к «Бабам» – этот рассказ с самого начала предназначался для «народных изданий» и разрешение на его печатание было получено за год до возникновения у издателей самой мысли о новой серии.) Чертков просил принять в соображение, что Чехов в данном случае имел дело «не с организованным и установившимся издательским предприятием, <…> а с новым, молодым <…>, еще не вставшим на ноги и не пущенным в ход. В настоящее время все затруднения и помехи устранены <…>, так что новые издания должны выходить без замедления» (ГБЛ). Но, несмотря на устранение всех помех, до выхода рассказа в свет было еще далеко.
В конце января в разговоре Чехова с Горбуновым-Посадовым в числе других издательских вопросов обсуждался вопрос о купюрах в «Бабах». Мысль о сокращении текста возникала у издателей «Посредника» уже при первом знакомстве с рассказом, еще до получения разрешения на его издание (письмо Горбунова-Посадова от 4 июля 1891 г. – ЦГАЛИ, ф. 552, оп. 1, ед. хр. 879), но с автором этот вопрос обсуждался впервые. Чехов «согласился на купюры, – писал Горбунов-Посадов Черткову. – Я отдал теперь рассказ для рисунка и постараюсь поскорее двинуть (ему корректуру)» (29 января – ЦГАЛИ, ф. 552, оп. 1, ед. хр. 880).
Однако корректуру он «двинул» Чехову не вдруг (см. переписку Черткова и Горбунова-Посадова – ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1480; оп. 2, ед. хр. 51; ф. 552, оп. 1, ед. хр. 879). Лишь 12 июня она была выслана Чехову (письмо Горбунова-Посадова Чехову от этого числа; ГБЛ).
Сотрудники «Посредника», обратив внимание на рассказ «Бабы» сразу по выходе, не приняли, однако, его безоговорочно. То он представлялся слишком «объективным» (Хирьяков – Горбунову-Посадову, 9 августа 1891 г., ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1435), то не устраивал финал, слог и т. п. В подобных обстоятельствах редакторы «Посредника» считали возможным вмешиваться в тексты издаваемых ими писателей. За время прохождения «Баб» предлагались различные варианты изменения или сопровождения текста: 1) выпустить одну часть (Горбунов-Посадов – Черткову, 4 июля 1891 г., 29 января 1893 г.); 2) сопроводить рассказ предисловием (Горбунов-Посадов – Хирьякову, 1 июля 1891 г.; Хирьяков – Горбунову-Посадову, 9 августа 1891 г.); 3) дать послесловие (Чертков – Горбунову-Посадову, 9 июля 1891 г.); 4) «упростить слог», «исправить» малопонятные выражения (Горбунов-Посадов – Черткову, 20 апреля 1893 г.; Чертков – Горбунову-Посадову, 8 мая 1893 г.); 5) напечатать в паре с вещью другого автора: «В виде более светлого заключения к „Бабам“ Чехова <…> думаю поместить маленькое сказание „Али справедливый“ о покаянной жене и искуплении ею греха через ребенка» (Горбунов-Посадов – Черткову, 25 февраля 1893 г.). Но впоследствии все эти проекты – очевидно, после инцидента с «Женой» (см. примечания к этому рассказу в наст. томе) – были оставлены; из них был осуществлен только самый первый – сокращение текста. Была выпущена ночная сцена (рассказ Варвары). Эта сцена по содержанию не подходила, очевидно, по мнению руководителей «Посредника», для «народной серии». В остальном текст не правился.
В свет книжка вышла лишь в конце 1893 г.: «Вчера я послал Вам вышедшую Вашу книжку „Бабы“ для народа (12 000), – писал Горбунов-Посадов Чехову 17 октября. – Теперь, после затишья, вызванного разными типографскими неурядицами, начинаем устраивать всё, правильно двигать дело печатанья. Я послал на Лопасню 5 экз. „Баб“ <…>, а на Серпухов 50 экз. „Баб“» (ГБЛ). Тираж был отпечатан в ноябре 1893 г. На титуле был поставлен 1894 г.
Второе издание «Баб» было стереотипным. Для третьего издания был сделан другой набор, но текст, за исключением одного изменения, остался прежним.
Почти одновременно с изданием рассказа в «Посреднике» Чехов готовил сборник «Палата № 6», куда вошли и «Бабы». Над корректурой сборника Чехов работал во время своего приезда в Петербург в декабре 1892 – январе 1893 г. (см. письма Н. М. Ежову от 25 декабря 1892 г. и Черткову от 20 января 1893 г.). Включая рассказ в сборник, Чехов подверг его очень небольшой правке. В нескольких случаях изменены границы фраз, изменен и порядок слов; стилю рассказчика был придан оттенок большей разговорности. Издания 2-е – 4-е сборника были стереотипными; в 5-м – 7-м был другой набор и произведена небольшая правка. Еще меньшей правка была при включении рассказа в издание А. Ф. Маркса; направленность изменений в обоих последних изданиях была прежней.
В одном из первых же дошедших до нас отзывов о рассказе – в переписке сотрудников «Посредника» – подчеркивалась объективность общей манеры рассказа. Отсутствие прямой авторской оценки вызывало у них опасения: «Перечел их еще раз, – писал Хирьяков Горбунову-Посадову 9 августа 1891 г., – и мне кажется, что даже с обстоятельным предисловием мерзость мерзости будет недостаточно убедительна» (ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1435).
Авторская объективность – но уже с положительной оценкой – отмечалась и в первом печатном отзыве, статье В. Гольцева «А. П. Чехов» в «Русской мысли» (1894, кн. 5; сначала была прочитана в качестве публичной лекции 23 марта 1894 г.): «Симпатий своих Чехов не подчеркивает, от себя не говорит ни слова, и осуждают безнравственного святошу только бабы, выведенные в рассказе; но ошибиться в том, куда именно направлено сочувствие автора и на что он негодует, по-моему, невозможно. Объективная форма рассказа в данном случае, пожалуй, усиливает впечатление» (стр. 44).
П. Н. Краснов, сопоставляя Чехова с Мопассаном и отдавая предпочтение Чехову, на примере рассказа «Бабы» делал вывод: «Нигде и никогда у г. Чехова женская честь не рассматривается слегка, как какой-то пустяк, повсюду является она важным жизненным вопросом, и преступление против нее является несчастьем и влечет за собой глубокие последствия» («Осенние беллетристы». – «Труд», 1895, № 1, стр. 205). Другого мнения об этой стороне рассказа был представивший в 1897 г. в цензуру отзыв о «Бабах» член Ученого комитета Министерства народного просвещения Д. Аверкиев. Несмотря на то что отзыв был дан об издании «Посредника», где была выпущена целая сцена, Аверкиев полагал, что «нравственные его основы шатки, а потому вряд ли желательно допущение его в народные читальни» (А. П. Чехов. Собр. соч., т. 6. М., 1962, стр. 524).
Рассказ «Бабы» был среди отмеченных Толстым лучших чеховских рассказов (см. т. III Сочинений, стр. 537).
В поздней критике «Бабы» ставились в один ряд с такими вещами Чехова, как «В овраге», «Мужики» (Евг. Ляцкий. А. П. Чехов и его рассказы… – «Вестник Европы», 1904, № 1; И. И. Замотин. Предрассветные тени. К характеристике общественных мотивов в произведениях А. П. Чехова. – «Чтения в Об-ве любителей рус. словесности…», отд. отт., Казань, 1904). «Такие рассказы, как „Бабы“ или „Мужики“, – писал Ляцкий, – обличают в Чехове уже настоящего мастера и, несмотря на несколько однотонное освещение, производят впечатление истинно художественных произведений. В этих рассказах всё естественно, живо, всё бывает и может быть, образы запоминаются сразу» (стр. 153). Разбирая ночную сцену, критик замечал: «Здесь дана только завязка новой драмы, но она и не нуждается в развитии: одна из вероятных развязок ее уже рассказана в повести мещанина» (стр. 155).
При жизни Чехова рассказ был переведен на венгерский, немецкий и сербскохорватский языки.
Впервые – «Новое время», 1891, №№ 5621, 5622, 5624, 5628, 5629, 5635, 5642, 5643, 5649, 5656, 5657 от 22, 23, 25, 29, 30 октября, 5, 12, 13, 19, 26, 27 ноября. Подпись: Антон Чехов. Дата: С<ело> Богимово, 1891.
В 1892 г. выпущено отдельным изданием: Антон Чехов. Дуэль. Повесть. СПб., изд. А. Суворина; в 1892–1899 гг. переиздавалось еще восемь раз.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. VI, стр. 5–130.
Первое упоминание о замысле, очень напоминающем сюжет «Дуэли», находится еще в письме Чехова 1888 года. Через несколько месяцев после поездки по Кавказу, в ноябре 1888 г. Чехов писал А. С. Суворину: «Ах, какой я начал рассказ! <…> Пишу на тему о любви. Форму избрал фельетонно-беллетристическую. Порядочный человек увез от порядочного человека жену и пишет об этом свое мнение; живет с ней – мнение; расходится – опять мнение. Мельком говорю о театре, о предрассудочности „несходства убеждений“, о Военно-Грузинской дороге, о семейной жизни, о неспособности современного интеллигента к этой жизни, о Печорине, об Онегине, о Казбеке». Возможно, разработка этого замысла продвинулась достаточно далеко (предположения об этом см. в т. III Писем, стр. 355–356). Но затем он был оставлен, и Чехов не возвращался к нему более двух лет.
В творческой практике Чехова разрывы между замыслом и воплощением бывали и больше («Архиерей»). Хронологически близкий к «Дуэли» «Рассказ неизвестного человека» тоже был начат в 1887–1888 гг. Возможно, что замыслы и других поздних повестей восходят к этому времени; Суворину 27 октября 1888 г. Чехов писал: «У меня в голове томятся сюжеты для пяти повестей и двух романов». Но, конечно, речь может идти только о каком-то первоначальном замысле. Сохраниться до 1890 года в прежнем виде он не мог. За это время были написаны «Скучная история», «Княгиня», «Обыватели», «Леший», «Воры», «Гусев». Шла работа над романом. Наконец, была поездка на Сахалин.
Работа над повестью была начата в исходе 1890 г., сразу же по возвращении с Сахалина. 8 декабря 1890 г. Чехов приехал в Москву. В середине декабря он отделал и переписал рассказ «Гусев» (окончен 23 декабря). Отослав рассказ, Чехов продолжает усиленно работать – его письма этих дней полны жалоб на посетителей, отрывающих его от стола. Это и была работа над «Дуэлью». В январе 1891 г. Чехов сообщал Суворину: «Приеду я в Петербург, вероятно, 8 января. Буду у Вас писать, а если не буду, то уеду. Так как в феврале у меня не будет ни гроша, то мне нужно торопиться кончить повесть, которую я начал. В повести есть кое-что такое, о чем мне надлежит поговорить с Вами и попросить совета».
В Петербурге, где Чехов пробыл с 8 по 29 января 1891 г., он продолжал работать над повестью, но с «превеликим трудом». Сахалин стал общественным событием, посетители, «обеды, письма, разговоры», рассказы о поездке занимали почти всё время – об этом Чехов писал из Петербурга всем своим корреспондентам, 30 января Чехов вернулся в Москву и сразу же взялся за продолжение «Дуэли». «Уже пишу» – уведомлял он Суворина 31 января. Усиленно и с большим подъемом Чехов работал над повестью весь февраль.
На этой первой стадии работа шла хорошо, и Чехов всё время был уверен, что напишет повесть скоро. В начале января он надеялся закончить ее к февралю (письмо Суворину от 5 января) и еще в начале февраля продолжал быть уверенным, что работа будет завершена в ближайшее обозримое время. «Когда приедете в Москву, – писал он Суворину 31 января, – повесть будет уже кончена, и я вместе с Вами вернусь в Петербург» (Суворин собирался в Москву в середине февраля). «Я пишу, пишу! – сообщал он ему же через несколько дней. – Признаться, я боялся, что сахалинская поездка отучила меня писать, теперь же вижу, что ничего. Написал я много».
Чехов еще думал, что повесть будет «небольшой» (письмо П. Н. Исакову от 20 января). Но постепенно замысел повести расширялся и углублялся – очевидно, вводились новые персонажи. В письмах после 7 февраля появились первые нотки сомнений в том, что и дальше всё пойдет столь же гладко (И. П. Чехову, после 7 февраля). Сроки отодвигались. «До конца еще далеко, а действующих лиц чертова пропасть. У меня жадность на лица. К Вашему приезду будет готова половина, а может быть, и больше» (Суворину, 8 февраля).
Трудности возрастали; повесть приобретала новые, необычные для Чехова жанровые черты. «Пишу пространно, à la Ясинский» (Суворину, 5 февраля). «Она в самом деле выходит великою, т. е. большою и длинною, так что даже мне надоело писать ее. Пишу громоздко и неуклюже, а главное – без плана» (ему же, 6 февраля). «Всё гладко, ровно, длиннот почти нет, но знаете, что очень скверно? В моей повести нет движения, и это меня пугает. Я боюсь, что ее трудно будет дочитать до середины, не говоря уж о конце» (ему же, 22 февраля).
Тем не менее «повесть <…> подвигается вперед» (письма Суворину от 23 февраля; ему же от 5 марта); работа идет очень интенсивная. «Если бы Вы знали, – писал Чехов Е. М. Шавровой 6 марта, – какую длинную повесть пишу я, как кружится у меня по этому поводу голова, то извинили бы меня за то, что я до сих пор не даю Вам никакого ответа». Это – последнее упоминание о «Дуэли» в мартовских московских письмах.
5 марта 1891 г. окончательно была решена заграничная поездка. 11 марта Чехов выехал в Петербург; 19 марта он был уже за границей. Во время путешествия Чехов обдумывал повесть, делал заметки в записной книжке (было даже заблаговременно приобретено приспособление для писания в вагоне). 20 марта в письме из Вены он просил родных купить лубочное изображение св. Варлаама – «святой Варлаам изображен едущим на санях» – эпизод, бывший в первоначальном варианте «Дуэли».
17 апреля Чехов сообщал родственникам из Ниццы: «Я пишу помаленьку, хотя писать в дороге очень трудно». Систематическая работа над повестью возобновилась только по приезде, в мае, на даче в Алексине, а затем в Богимове. Но весь май, июнь и первую половину июля Чехов был занят работой над книгой «Остров Сахалин», и хотя по расписанию, изложенному в письме к Суворину от 10 мая, повести («роману») уделялось столько же дней в неделю, сколько книге, судя по всем остальным письмам, основной работой Чехова в это время был именно «Остров Сахалин». Над беллетристикой работа шла «в промежутках» (Суворину, 27 мая; М. В. Киселевой, 20 июля).
Распорядок работы в это лето, вспоминал М. П. Чехов, был такой: «Каждое утро Антон Павлович поднимался чуть свет, часа в четыре утра <…> Напившись кофе, Антон Павлович усаживался за работу <…> Писал он свою повесть „Дуэль“ и приводил в порядок сахалинские материалы. <…> Занимался он, не отрываясь ни на минуту, до одиннадцати часов утра <…> Часа в три дня Антон Павлович снова принимался за работу и не отрывался от нее до самого вечера» (Вокруг Чехова, стр. 236–237). В одном из писем Суворину он вспоминал, что этим летом работал «от утра до вечера и во сне» (16 октября 1891 г.; см. также письмо Н. А. Лейкину от 12 октября 1891 г.).
С 20-х чисел июля в письмах Чехова, кроме «Сахалина», снова начинают упоминаться «другие работы» (М. В. Киселевой, 20 июля; Ал. П. Чехову, около 24–25 июля). А еще 12 июня Чехов просит И. И. Левитана прислать ему текст «Воспоминания» Пушкина (письмо Левитана от июля 1891 г., ГБЛ; «И. И. Левитан. Письма. Документы. Воспоминания». М., 1956, стр. 37–38), использованный в одной из финальных глав. Повесть подвинулась. 24 июля Чехов обещал Суворину, что вскоре пришлет рассказ, «который готов больше чем наполовину». 29 июля Чехов обещал рассказ кончить и прислать «на днях».
Но, очевидно, в плане заключительной части произошли какие-то изменения. Об этом свидетельствуют письма Чехова, в которых он прямо или косвенно упоминает о размере повести. В письме Суворину от 24 июля он сообщает, что «рассказ <…> будет содержать в себе 4–5 фельетонов». Нововременские фельетоны-подвалы составляли в среднем около 500 строк. Даже если Чехов считал, что ему будет предоставлен разворот (т. е. около 700 строк, как это было с начальной частью «Дуэли», напечатанной 22 октября), то и в этом случае объем рассказа, по представлению автора, должен был составить не более 3500 строк. Такая же цифра называется и в письме от 19 июля: Чехов собирается получить за рассказ около 600 рублей; из расчета по 17 коп. за строку (после «пятачковой прибавки» в июле) получается около 3500 строк. Обе эти цифры очень далеки от окончательной: в газетном варианте повесть заняла около 5700 строк.
Неясности были даже в конце писания; завершающая стадия работы шла медленно и с трудом. «Рассказ свой кончу завтра или послезавтра, но не сегодня, – писал Чехов Суворину 6 августа, – ибо к концу он утомил меня чертовски. Благодаря спешной работе я потратил на него 1 ф. нервов. Композиция его немножко сложна, я путался и часто рвал то, что писал, целыми днями был недоволен своей работой – оттого до сих пор и не кончил. Какой ужас! Мне нужно переписывать его! А не переписывать нельзя, ибо черт знает что напутано».
Окончена «Дуэль» была, однако, только к 18 августа. «Наконец кончил свой длинный утомительный рассказ, – уведомляет Чехов Суворина в письме в этот день. – <…> В рассказе больше 4 печатных листов. Это ужасно. Я утомился, и конец тащил я точно обоз в осеннюю грязную ночь: шагом, с остановками – оттого и опоздал».
Последний вариант не во всем удовлетворил автора. В обоих письмах – и сопроводительном, и посланном вслед, в тот же день, 18 августа, он просит отложить «печатание до осени, когда можно будет прочесть корректуру». Из письма Суворину от 16 ноября выясняется, что говоря о переделках в корректуре, Чехов прежде всего имел в виду финал повести: «Значит, „Дуэль“ будет печататься три недели. Так как конец будет печататься, когда я буду в Питере, то, быть может, я что-нибудь переделаю в нем».
Печатание было отложено до октября.
«Дуэль» – одно из самых «литературных» произведений Чехова. Ее персонажи сопоставляют себя с литературными героями, цитируют, вспоминают Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Толстого, Лескова, Байрона, Шиллера. Сам автор эпиграфом к одной из глав берет строки Пушкина. Использование в повести традиционных для русской литературы тем и коллизий (Кавказ, дуэль) неоднократно отмечалось исследователями (М. Л. Семанова. Чехов о Пушкине. – В сб.: Проблемы реализма русской литературы XIX века. М. – Л., 1961; В. Я. Линков. Повесть А. П. Чехова «Дуэль» и русский социально-психологический роман первой половины XIX века. – В сб.: Проблемы теории и истории литературы. Изд. МГУ, 1971).
Наряду с литературными именами в «Дуэли» упоминаются Кант, Гегель, Спенсер, Шопенгауэр, Христос. Не раз указывалось на отголоски в повести толстовских идей (А. Дерман. Творческий лортрет Чехова. М., 1929, стр. 206). В «Дуэли» воплотились размышления Чехова конца 80-х годов над философскими, общественными и естественнонаучными вопросами, нашедшими отражение в его переписке и публицистике 1888–1891 гг.
Одна из таких проблем – необходимость «ясно осознанной цели», олицетворенная живыми людьми, – нашла развернутое воплощение в некрологе «Н. М. Пржевальский» (1888). На связь этой статьи с образом фон Корена указал А. Горнфельд (в статье «Чеховские финалы» – «Красная новь», 1939, № 8–9, стр. 295–296; см. также: В. Б. Катаев. Повесть Чехова «Дуэль». К проблеме образа автора. – «Известия АН СССР. Серия литературы и языка», 1967, т. XXVI, вып. 6, стр. 527). Действительно, в нарисованной Лаевским гипотетической картине поведения фон Корена в будущей экспедиции (гл. IX) явственно угадываются некоторые реальные детали экспедиции Пржевальского в Среднюю Азию в 1871–1873 гг., «единственной в своем роде по мужеству участников» и тяжести перенесенных лишений (М. А. Энгельгардт. Н. Пржевальский, его жизнь и путешествия. СПб., 1891, стр. 34), а в «сильной, деспотической» натуре руководителя, похороненного в пустыне, где крест будет «виден караванам за тридцать – сорок миль», – черты Пржевальского и детали его биографии. Как сообщал вскоре после смерти путешественника его постоянный спутник В. Роборовский, могила Пржевальского на пустынном берегу Иссык-Куля «будет видна отовсюду» («Памяти Н. М. Пржевальского». Изд. имп. Русского географического об-ва. СПб., 1890, стр. 59).
Вопрос о дуэлях широко дебатировался в русской печати 1880-х – начала 1890-х годов. Это привело к изданию приказа 1894 г. по военному ведомству о дуэлях, которые с этого времени стали входить в компетенцию суда общества офицеров и в военной среде потеряли «характер обыкновенного преступления» («Суд чести в офицерской среде». – «Русская жизнь», 1894, № 146, 3 июня). Противники дуэли выдвигали аргументы, очень сходные с теми, к которым прибегают герои в XV и XVI главах повести. «Пистолет или шпага, употребляемые на дуэли, – говорил А. М. Иванцов-Платонов, – в существе дела не выше кулака или палки, употребляемых в обыкновенной драке» («Истинное понятие о чести и фальшивое понятие о ней». – В кн.: А. М. Иванцов-Платонов. За двадцать лет священства. Слова и речи. М., 1884). В. Г. Короленко в статье «Русская дуэль в последние годы» (1897) приводит такую цитату из «Нового времени»: «Быть может, дуэль и является сама по себе уродливым способом восстановления чести, но способ этот признается в современном обществе» (В. Г. Короленко. Полное собр. соч. Т. IV, СПб., изд. А. Ф. Маркса, 1914, стр. 262). (См. также: «Мысли выдающихся писателей и общественных деятелей о дуэли». – «Север», 1892, № 3, 19 января; Л. А. Киреев. Письма о поединках. СПб., 1899; Драгомиров. Дуэли. Киев, 1900; М. М–ъ (М. Махов). Дуэль, ее происхождение и современный характер. СПб., 1902; Н. И. Фалеев. Дуэли. – «Исторический вестник», 1904, № 2. Эта статья, возможно, была последней, читанной Чеховым перед отъездом в Москву, а затем в Баденвейлер. – См. Чехов и его среда, стр. 347.)
Уже современники говорили о связи «Дуэли» с впечатлениями Чехова от «каторжного острова» – Сахалина. «Когда я читал „Сахалин“, – писал Чехову 17 января 1904 г. В. Л. Кигн, – мне думалось, что тамошние краски сильно пристали к Вашей палитре. Почему-то мне кажется, что и великолепная „Дуэль“ вывезена отчасти оттуда» (ГБЛ).
К сахалинскому путешествию восходят многие реалии повести: имя духанщика Кербалая (ср. «Остров Сахалин», гл. XVI), сведения о миссионерах; какие-то черты дьякона Победова навеяны о. Ираклием – сахалинским знакомым Чехова (С. В. Калачева. К творческой истории «Дуэли» А. П. Чехова. – «Вестник МГУ», 1964, № 3, стр. 44–45); несомненна связь с географией чеховского путешествия маршрута экспедиции фон Корена («от Владивостока до Берингова пролива») и др. Но вопрос, конечно, проблемой реалий не исчерпывается. «„Дуэль“, – писал А. Роскин, – была скорее воспоминанием Чехова о жизни российских чиновников на Сахалине или же в других столь же глухих и угрюмых дальневосточных и сибирских местах <…>, чем воспоминанием о солнечной и ласковой Абхазии» (А. Роскин. А. П. Чехов. Статьи и очерки. М., 1959, стр. 211). Эта мысль находит поддержку и в новейших исследованиях: «Понятие „Кавказ“ не обладает у Чехова собственным этническим, нравственным, бытовым содержанием» (И. Гурвич. Проза Чехова. М., 1970, стр. 34). Роскин же связал с «Дуэлью» упоминания о ностальгии в книге «Остров Сахалин». Нужно добавить только, что глава о беглых на Сахалине, где говорится об этом, писалась одновременно с «Дуэлью» (см. письмо к Суворину от 30 августа 1891 г.). Слова каторжных о том, что «в России всё прекрасно» и что «жить где-нибудь в Тульской или Курской губернии, видеть каждый день избы, дышать русским воздухом само по себе есть уже высшее счастье» (гл. XXII), близки к мечтам Лаевского о воздухе России, о Курске и Москве (гл. II). Следует, впрочем, отметить, что в одном из писем Чехова упоминается тоскующий по России письмоводитель, живущий, как и герой «Дуэли», в Абхазии (Суворину, 14 февраля 1889 г.).
В рассуждениях героев «Дуэли» о праве естествоиспытателей решать философские вопросы, о союзе естественных и гуманитарных наук, соотношении веры и знания и таких теорий, как непротивление злу, с данными положительных наук отразились собственные мысли Чехова, уже обсуждавшиеся им в произведениях середины 80-х годов («Хорошие люди») и высказывавшиеся им в письмах, близких по времени к работе над повестью (например, к Суворину от 7 мая и от 15 мая 1889 г.). Подготовка к сахалинскому путешествию и писание книги о нем, чтение множества специальных научных трудов, несомненно, оживили и обострили естественнонаучные интересы Чехова. Поэтому для него оказалась очень плодотворной встреча в Богимове во время писания «Дуэли» с зоологом В. А. Вагнером. Чехов внимательно приглядывался к Вагнеру – в нескольких письмах он рассказывал о философских спорах с зоологом, о том, что наблюдает за его работой. В соавторстве они написали в это же лето фельетон «Фокусники» (см. т. XVI Сочинений). Но особенно увлекали Чехова беседы о дарвинизме.
С сочинениями Дарвина Чехов был знаком со студенческих лет. В последующие годы он внимательно читал Дарвина (книга «Прирученные животные и возделанные растения» была в его библиотеке – см. Чехов и его среда, стр. 367; Дарвин упоминается в его письмах и произведениях). Следил Чехов и за полемикой вокруг дарвинизма, обострившейся в русской печати в середине 80-х годов с появлением книги Н. Я. Данилевского «Дарвинизм» (СПб., 1885) – см. его письмо к Ал. П. Чехову от 7 или 8 сентября 1887 г. по поводу антидарвинистских статей Эльпе (Л. К. Попова) в «Новом времени». Отголоски споров этих лет ощущаются в повести (в возражениях героев фон Корену).
С Вагнером, вспоминал М. П. Чехов, «начинались дебаты <…> на темы о модном тогда вырождении, о праве сильного, о подборе и т. д., легшие потом в основу философии фон Корена в „Дуэли“» (Вокруг Чехова, стр. 237; ср.: М. П. Чехова. Из далекого прошлого. М., 1960, стр. 102–104). Действительно, в речах фон Корена отразилось многое из взглядов Вагнера.
Вагнер чрезвычайно высоко ставил Г. Спенсера, отводя ему «одно из первых мест среди философов-материалистов» (Вл. А. Вагнер. Биопсихология и смежные науки. Пг., 1923, стр. 4; ср. оценку Спенсера в монологе фон Корена в гл. IV). Отзвуки идей Спенсера видны, например, в рассуждении фон Корена о том, что культура «ослабила борьбу и подбор». Ср. у Спенсера: «Стремление поддержать массу бездельников и тем самым мешать естественному процессу выпалывания (т. е. отбору) приносит огромный и бесспорный вред». Эти слова цитирует Вагнер в своей книге «Биологические теории и вопросы жизни» (СПб., 1910, стр. 42). В этой книге Вагнера находим и другие совпадения с высказываниями фон Корена о роли в человеческом обществе биологических законов борьбы за существование.[75] В ней же излагаются полемические доводы противников дарвинизма, считавших, что «решение социальных проблем должно составлять дело одних только гуманистов» и что «вмешательство людей „с односторонним естественноисторическим образованием“ ничего, кроме вреда, принести не может, ибо „законы, писанные для животных, не для людей писаны“» (стр. VI; ср. текстуально близкие мысли Лаевского в конце седьмой главы).
По воспоминаниям В. А. Васильева, все, знавшие В. А. Вагнера, «хорошо помнят любимое положение профессора о том, что гуманитарные науки и философия должны быть основаны целиком на естественных науках <…> Так рассуждал и фон Корен[76] <…> Чехов воспроизвел точно даже отдельные формулировки ученого» (В. А. Васильев. Из истории создания литературных образов А. П. Чехова. Образ фон Корена – героя повести Чехова «Дуэль». – «Известия Северо-Кавказского пед. ин-та им. Гадиева». Т. XIII. Орджоникидзе, 1937, стр. 185). От Вагнера исходили и некоторые чисто биологические сведения и реалии повести. В IX гл. Лаевский упоминает о биологических станциях в Неаполе или Villefranche. На этих станциях работал Вагнер (см. об этом в его «Отчете о заграничной командировке летом 1889», СПб., б/г, стр. 1. Там же – о бедности фауны Черного моря, стр. 9).
Сохранились сведения о «прототипичности» некоторых более мелких деталей повести. По свидетельству П. Свободина, резкие словечки в речи Лаевского взяты Чеховым у Суворина (П. Свободин – Чехову, 6 ноября 1891 г. – Записки ГБЛ, вып. 16, М., 1954, стр. 225). Отголосок каких-то разговоров с Сувориным – упоминание о франко-русских симпатиях во внутреннем монологе Лаевского в начале второй главы. Фраза Лаевского «Ничего я, Саша, не вижу в этом хорошего», по свидетельству М. П. Чехова, заимствована из лексикона М. Н. Островского, министра государственных имуществ, брата драматурга (Вокруг Чехова, стр. 220. Ср. письмо Чехова М. П. Чеховой от 14 июля 1888 г.). В повести нашли отражение впечатления от поездок Чехова в Крым и на Кавказ в 1888 г., а также в Крым в июле-августе 1889 г. – одном из немногих месяцев в жизни Чехова, когда он «отдыхал, ничего не писал», купался в море, участвовал в пикниках, поездках в горы (Е. М. Шаврова-Юст. Об Антоне Павловиче Чехове. – «Литературный музей А. П. Чехова. Сб. статей и материалов». Вып. 3, Ростов-на-Дону, 1963, стр. 274). «На Афоне, – писал Чехов 25 июля 1888 г., – познакомился с архиереем Геннадием, епископом сухумским, ездящим по епархии верхом на лошади». Как заметил Б. К. Зайцев, «в „Дуэли“ мелькнет его привлекательный облик» (Б. Зайцев. Чехов. Литературная биография. Нью-Йорк, 1954, стр. 84).
Ранние варианты повести до нас не дошли – их автор «уничтожал и рвал». Об их содержании и замыслах первой стадии работы имеются лишь некоторые отрывочные сведения. Из окончательного текста исчезли: 1) упоминание о театре; 2) история св. Варлаама, едущего летом на санях, как пример горячей веры (см. письмо Чехова от 20 марта 1891 г. и комментарий к нему); она была заменена эпизодом с дядькой дьякона, попом (гл. XIII варианта «Нового времени» или гл. XVI изд. А. Ф. Маркса); 3) упоминание разговоров Гёте с Эккерманом (см. письмо Суворину от 6 февраля 1891 г.); книга «Разговоры Гёте с его секретарем Эккерманом» вышла в изд. Суворина в январе 1891 г.; Чехов, очевидно, тогда же прочел ее; 4) возможно – уже в корректуре – некоторые «зоологические разговоры»: отослав рукопись Суворину, Чехов колебался, оставить их или выбросить из повести: «не станет ли она оттого живее?» (Суворину, 30 августа 1891 г.). Лаевский в рукописи носил фамилию Ладзиевский, потом Лагиевский (Суворину, 30 августа). С большой долей вероятности можно утверждать, что в части, написанной до отъезда за границу, отсутствовал фон Корен – во всяком случае, в известных по печатному тексту его чертах. Подобного персонажа нет в конспекте замысла, изложенном в 1888 году; беседы с Вагнером велись летом 1891 г. Когда писалось начало (зимой), Чехов с зоологом знаком не был.
Печатание большого рассказа в газете, где он неминуемо должен был появляться лишь небольшими порциями, с самого начала не устраивало Чехова. 18 августа он писал об этом Суворину; эту же мысль он повторил, уже отослав рассказ: «Напрасно Вы постеснились вернуть мне его обратно. Я бы послал его в „Сев<ерный> вестник“. Кстати, оттуда я уже получил два письма. Печатать в газете длинное, да еще черт знает что, весьма неприятно» (28 августа). «Не читайте ее в газете. Я пришлю книжку», – писал он П. И. Чайковскому 18 октября. Объяснение, почему Чехов все же согласился на этот неудобный для него способ публикации, находим в письме к брату от 24 октября: «Я <…> был должен „Нов<ому> времени“, и если бы не последнее обстоятельство, то повесть моя печаталась бы в толстом журнале, где она вошла бы целиком, где я больше бы получил».
Начало «Дуэли» появилось в «Новом времени» во вторник 22 октября 1891 г. с примечанием от редакции: «Повесть Чехова займет ряд фельетонов. Мы постараемся печатать ее непременно в назначенные дни, именно во вторник и среду каждой недели». Первые две недели расписание соблюдалось (был даже дан один лишний фельетон – в пятницу, 25 октября). Но предоставление Чехову двух фельетонов в неделю вызвало недовольство сотрудников «Нового времени», которые, по словам самого Суворина, вообще не любили, когда он «пропустит в газету что-нибудь талантливое не из редакции, – например, чеховскую „Дуэль“» (из дневника С. И. Смирновой-Сазоновой, 2 марта 1892 г. – ИРЛИ, ф. 285, ед. хр. 20). «Никогда на твою главу не падало столько ругани, сколько теперь – после того, как твоя „Дуэль“ заняла фельетоны вторников и сред, – писал Ал. П. Чехов. – Маслов, Петерсен и все, кто только рассчитывал на помещение своих фельетонов, ругают тебя как узурпатора и даже высчитывают, сколько каждый из них потеряет, пока будет печататься твоя повесть. <…> Я бы посоветовал тебе „попросить доброго господина Суворина“ <…>, чтобы он уладил как-нибудь и освободил в пользу лающих и ворчащих хотя бы одну среду» (23 октября 1891 г.; Письма Ал. Чехова, стр. 249). Чехов не был заинтересован в еще большем растягивании печатанья. Тем не менее он просил передать Суворину, «чтобы он отдал среды – разве они мне нужны?» (24 октября). На следующий день он писал о том Суворину сам. Решение Суворина было компромиссным – из пяти последующих сред «Дуэль» не печаталась в двух. Сроки удлинялись. К концу четвертой недели Чехов начал торопить Суворина – сначала намекая («„Дуэли“ осталось уже немного. Остаток может поместиться в два фельетона»), а затем, когда уже прошло назначенное время, говоря прямо: «„Дуэль“, пожалуйста, кончайте в эту неделю». Печатание окончилось только 27 ноября. Вместо трех недель, как было решено вначале, «Дуэль» печаталась больше пяти.
Одновременно с печатанием повести в газете готовилось отдельное издание, в текст которого Чехов вносил изменения в корректуре. Договоренность с Сувориным об отдельном издании существовала до начала печатания в газете: еще 16 октября Чехов просит присылать «корректуру „Дуэли“ для книжки». Были определены сроки – начало декабря (письмо П. И. Чайковскому от 18 октября). По каким-то причинам Чехов очень хотел издать книгу в срок или, по крайней мере, до Рождества – напоминания о времени, опасения, что «Дуэль» не поспеет, находим во многих письмах к Суворину за октябрь – декабрь 1891 г. 30 октября была исправлена и отдана корректура первого листа (письмо Суворину от этого числа), в середине ноября (возможно, во время визита Суворина в Москву) – средние листы; с 11 по 13 декабря Чехов работал над концом, 13 декабря конец был отослан (письма Суворину 11 и 13 декабря).
В свет повесть вышла 17 декабря («Библиографические новости». – «Новое время», 1891, № 5677, 17 декабря); 18-м декабря датированы дарственные надписи на двух экземплярах книги (ЛН, т. 68, стр. 276, 278). Перед Рождеством она уже, очевидно, поступила в продажу – в письме А. И. Смагину от 4 января 1892 г. Чехов писал, что его книги «перед праздником шли очень хорошо». В конце 1892 г. вышло уже второе издание.
В корректуре отдельного издания к характеристике Лаевского добавлено, что он «часто употреблял в разговоре непристойные выражения». Существенно для выяснения авторского отношения к герою изменение эпиграфа в главе XVII – цитата из пушкинского стихотворения в издании 1892 г. была продолжена, приведены дальнейшие строки: «Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю». Включена сцена в главе V («Надежда Федоровна почувствовала желание лететь. И ей казалось…» и т. д.), предвосхищающая настроение героини в главе VI («она казалась себе <…> легкой и воздушной, как бабочка»). В самом начале повести расширен эпизод, характеризующий медицинские познания Самойленко, и приводится образец его рецептуры: «Холодные души, мушка… Ну, внутрь что-нибудь».
В последующих изданиях (со 2 по 9) изменения в текст почти не вносились.
Новые исправления были сделаны в 1901 г. при включении «Дуэли» в издание Маркса. Несколько перемен в тексте усложнили психологический облик Надежды Федоровны. Была снята сцена на пикнике («ей стало еще веселей» и т. д.) и уже в главе V введены мотивы рефлексии (добавлено: «И что-то в самой глубине души смутно и глухо шептало ей, что она мелкая, пошлая, дрянная, ничтожная женщина…»). Для облика фон Корена существенно изменение, внесенное в финале, – сняты его слова об уважении к Лаевскому.
Наибольшие изменения претерпела фигура Кирилина. Из офицера он превратился в пристава. В прежних вариантах в его отношении к Надежде Федоровне был элемент любовной игры, хотя и пошлой; он даже «робеет и конфузится». В новом варианте Кирилин «как порядочный человек», а не «шалопай», требует «серьезного внимания». Мотив «я должен проучить вас» становится основным в его поведении. В издании Маркса было изменено деление глав.
Первым критиком «Дуэли» – еще в рукописи – был ее издатель. Повесть Суворину понравилась; об этом он писал Чехову в не дошедшем до нас письме около 29 августа (см. письмо Чехова от 30 августа). О более поздних (1896 г.) его восторженных отзывах вспоминает А. Амфитеатров, рассказывая о споре, в котором Суворин защищал «Дуэль». «Мы <…> буквально переругались из-за „Дуэли“. Я находил ее ниже чеховского таланта, а Суворин вопил, что Чехов ниже своего таланта написать не может» («Русское слово», 1914, № 151, 2 июля).
Именно ответами на замечания и вопросы Суворина были и собственные высказывания Чехова о повести – и общие, касающиеся основных ее проблем, и частные – о поэтике имен, о деталях быта героев. Отвечая на предложение Суворина изменить заглавие повести, Чехов писал: «Для моей повести рекомендуемое Вами название „Ложь“ не годится. Оно уместно только там, где идет речь о сознательной лжи. Бессознательная ложь есть не ложь, а ошибка. То, что мы имеем деньги и едим мясо, Толстой называет ложью – это слишком» (8 сентября). Согласившись изменить фамилию главного героя, Чехов возражал против предложения дать другое имя фон Корену. «Фон Корен пусть остается фон Кореном. Изобилие Вагнеров, Брандты, Фаусеки и проч. отрицают русское имя в зоологии, хотя все они русские. Впрочем, есть Ковалевский. Кстати сказать, русская жизнь теперь так перепуталась, что всякие фамилии годятся» (30 августа).
В письмах к Чехову и переписке первых читателей отзывы о «Дуэли» появились еще до окончания печатания. Как и самому автору, читателям не нравилось, что повесть печатается в газете. «Несмотря на все, что может извинять Вас, – писал Чехову П. Свободин после третьего фельетона, – все-таки скажу, что печатать в газете такие вещи, как „Дуэль“ – через неделю по столовой ложке – это варварство!» (26 октября 1891 г.). Это же повторял он в письмах от 6 и 28 ноября (Записки ГБЛ, вып. 16, стр. 225, 227). Об этом же писал Н. М. Ежову и В. В. Билибин: «Главный ее недостаток тот, что она печатается в газете. Впечатление разбивается» (17 ноября 1891 г. – ЦГАЛИ, ф. 189, оп. 1, ед. хр. 7).
Отзывы, данные до окончания печатания, противоречивы. «До сих пор вещь прелестна. – писал Чехову Свободин, прочитав половину повести, – все фигуры влезают со столбцов „Нов<ого> вр(емени)“ и начинают ходить по комнатам, которые превращаются то в столовую Самойленки, то в берег Батума, то в купальню» (6 ноября). И. Л. Леонтьев (Щеглов), считая, что повесть «не совсем еще обработана, выпадает часть из тона», тем не менее полагал, что «„Дуэль“ талантливее, художественнее всех этих Потапенок и К°» («Дневник», 25–26 ноября 1891 г.; ЛН, т. 68, стр. 482).
Совсем другое мнение – по выходе в свет той же части, после которой написано письмо Свободина, – передавал в письме к Ежову от 10 ноября 1891 г. Билибин: «Петербургской публике повесть Чехова не нравится. Упрекают, между прочим, в сочиненности». Но уже в следующем письме Билибин писал о разноречивости мнений: «Одни очень хвалят повесть, другие говорят, что не узнают прежнего Чех<ова>. Мне лично повесть вообще очень нравится» (17 ноября 1891 г. – ЦГАЛИ, ф. 189, оп. 1, ед. хр. 7).
После окончания печатания отзывы в письмах пошли потоком. Писали знакомые и незнакомые, друзья и родственники, писали автору и друг другу. «Из Петербурга, из Вильны и из разных российских городов я получаю письма насчет „Дуэли“, – сообщает Чехов Суворину через неделю после выхода последнего фельетона повести. – Пишут какие-то незнакомцы. Письма в высшей степени задушевные и доброжелательные».
Первые печатные отклики появились еще в ноябре. Как и другие большие вещи – «Степь». «Скучная история» – повесть собрала много отзывов. То, что «Дуэль» вслед за этими произведениями привлекала особое внимание критики, отмечал позднее С. Венгеров («Вестник и библиотека для самообразования», 1903, № 32, 7 августа); об этом же писал в своей книге «Жизнь Антона Чехова и его произведения» (Одесса, 1902) Н. Георгиевич. Отзывы появлялись и в последующие годы – в связи с отдельным изданием 1892 г., в обзорных статьях и книгах, посвященных творчеству Чехова.
Как большинство чеховских вещей конца 80-х – начала 90-х гг., повесть – и в целом и в частностях – вызвала самые разные, иногда взаимоисключающие суждения.
Диапазон колебаний оценок был широк.
В ряде статей, писем повесть получила высокую оценку, рассматривалась как новый этап в развитии таланта Чехова. «Ваша „Дуэль“, – писал 26 декабря 1891 г. Леонтьев (Щеглов), – очень явный и очень знаменательный шаг вперед…» (Записки ГБЛ, вып. 8, М., 1941, стр. 78). «Одной из удачных вещей Чехова» и одной «из наиболее глубоко задуманных его вещей после „Скучной истории“» считал повесть А. Волынский («Литературные заметки». – «Северный вестник», 1892, № 1, стр. 177). П. Перцов, называя «Дуэль» самой лучшей повестью Чехова (заметим, что это сказано после выхода в свет «Жены», «Попрыгуньи», «Палаты № 6»), писал: «В этой повести психологический анализ г. Чехова достигает прямо толстовской высоты и силы» («Изъяны творчества. Повести и рассказы А. Чехова». – «Русское богатство», 1893, № 1, стр. 60). Критик «Новостей дня» безоговорочно заявил: «Его последнее произведение – лучшее из всего, что им до сих пор написано» (В. Н. «Дуэль» Чехова. – «Новости дня», 1892, № 3106, 16 февраля). Почти дословно повторил эту формулировку в письме к Чехову Вл. И. Немирович-Данченко (февраль 1892 г. – «Ежегодник МХТ», 1944, т. I. M., 1946, стр. 97).
Другая ветвь критики оценила повесть противоположно. А. Амфитеатров – тогда начинающий критик – в рецензии на первое отдельное издание «Дуэли» назвал повесть «самым слабым и неудачным» из произведений Чехова («Каспий», 1892, № 15, 19 января). Отрицательно отозвалась о повести критика «Гражданина» – М. Южный (М. Г. Зельманов) в статье «Новые произведения Чехова» (1892, № 21, 21 января) и Р-ий в статье «Смелый талант» (1892, № 34, 3 февраля). «Я не хочу умалять таланта г. Чехова, – писал автор второй статьи, – но, право же, его последние творения пахнут литературным дон-кихотством. <…> Правда столь же далека от „Дуэли“ г. Чехова, как далеко задуманное им от действительного». Произведением «невысокого качества» считал повесть К. Головин («Русский роман и русское общество». СПб., 1897, стр. 462).
Но и безоговорочное приятие, и полное отрицание были редки. В положительных отзывах отмечались многочисленные недостатки; в отрицательных – существенные достоинства.
В некоторых вопросах самые разные критики сошлись, проявив большое единодушие. Так было с оценкой финала, это же получилось и с вопросом жанра «Дуэли».
После выхода «Пестрых рассказов», «В сумерках» и «Рассказов» (1-е изд. – 1888 г.) за Чеховым установилась репутация мастера короткого рассказа. Но, начиная с первой же большой вещи, повести «Степь», столь же прочно – как оборотная сторона той же медали – утвердилось мнение: мастеру малого жанра большая форма не дается. «Дуэль» в глазах многих критиков только подтвердила это мнение.
«Неспособность Чехова сочинять „большие вещи“, – заканчивая разбор „Дуэли“ писал К. Медведский, – сказалась в ней так же ясно, как и в „Степи“» («Русский вестник», 1896, кн. 7, стр. 245). «Он давно уже, – замечал М. Южный, – прилагает все усилия к тому, чтобы создать что-нибудь „крупное“, и до сих пор, к сожалению, всё безуспешно» («Гражданин», 1892, № 21, 21 января). «У Чехова есть своя сфера, где он почти вне конкурса и подражания: это – жанровая миниатюра, – писал Амфитеатров. – Г. Чехов превосходный анализатор мелочей жизни – каждой в отдельности, но он становится в тупик перед целым <…> Г. Чехов гораздо лучше сделает, если заключится в сфере своей прежней специальности – беллетриста-миниатюриста» («Каспий», 1892, № 15, 19 января). Критика много писала об удаче описаний природы, блестящих диалогах, мастерском изображении психологии, «живости выводимых лиц», «множестве поэтических деталей, остроумных блёсток» и т. п. Но при всем том во многих рецензиях отмечалось, что все это не складывается в единое большое целое. Так, обозреватель «Русских ведомостей» писал, что несмотря на «необыкновенно живо и правдиво» нарисованные сцены и отдельные черты характера, «интересные частности» («частности и мелочи всегда удавались автору»), – «целое осталось неуясненным, лишенным психологической и художественной цельности и правды» (Ив. Иванов. Заметки читателя. – «Русские ведомости», 1892, № 348, 17 декабря). Завершая разбором «Дуэли» свой анализ творчества Чехова в книге «Русский роман и русское общество» (СПб., 1897), К. Головин писал: «Может быть, он когда-нибудь еще и напишет настоящее крупное произведение – не по объему только. Но пока он этого не сделал» (стр. 462).
Новый жанр, рожденный в «больших» вещах Чехова конца 80-х – начала 90-х годов, не был признан критикой.
Не были приняты и сложившиеся в это время в чеховской прозе и драматургии новые принципы изображения героя и среды, авторского отношения к самооценкам персонажей и их оценкам друг друга. К произведениям Чехова применяли традиционные мерки. Так было с «Огнями», «Скучной историей», когда высказывания героев (например, о том, что «ничего не разберешь на этом свете» или об отсутствии «общей идеи») были расценены как основные мысли произведений, как точка зрения автора, полностью солидаризирующегося с героем.
В оценке главных героев «Дуэли» ситуация повторилась.
Центральное место в критике занял Лаевский. В первой же главе повести этот герой характеризует себя как «лишнего человека», неудачника. По словам фон Корена, Лаевский постоянно упоминает Онегина и Печорина как своих «отцов по плоти и духу». Эта самооценка в ряде критических отзывов была подхвачена и получила дальнейшее развитие. Полностью присоединился к ней Амфитеатров, усмотревший даже особое подчеркивание ее автором: «Лаевский, по собственным его словам и по заметно настойчивому подчеркиванию автора, прямой потомок старых гамлетиков, заеденных рефлексией низшего разбора: лишнего человека, Нежданова и других героев того же полета» («Каспий», 1892, № 15, 19 января). «Надо правду сказать, Лаевский всем своим поведением на страницах повести вполне оправдывает такое мнение о нем фон Корена», – писал А. Скабичевский («Литературная хроника». – «Новости и биржевая газета», 1892, № 44, 13 февраля). Соглашался с этой точкой зрения и М. Меньшиков: «Начиная с Тентенникова, продолжая Ильей Ильичом и целым рядом „лишних людей“, рефлектиков и гамлетиков, литература дает портреты обездушенной, обезволенной интеллигенции <…> Молодые беллетристы продолжают рисовать те же типы» (М. О. Меньшиков. Критические очерки. СПб., 1899, стр. 162. Впервые – «Книжки Недели», 1893, № 1). В «Дуэли», как и в других своих вещах этого времени, Чехов, полагал Меньшиков, выводит «новейших Обломовых». А. Липовский также зачислял Лаевского в галерею чеховских «лишних людей» – «как бы в пополнение и развитие знакомых нам типов Чацкого, Онегина, Печорина, Бельтова, Рудина, Райского» («Литературный вестник», 1901, № 5, стр. 25). М. Л. Гольдштейн, тоже причисляя Лаевского к этой генерации, пытался определить новые черты «нового лишнего человека»: «Лаевский – это Рудин наших дней. Что же с ним сделали годы? Он упал, страшно упал, позорно, малодушно, бесчестно <…> Это последний потомок Чайльд-Гарольда. Это полное банкротство целого типа <…> Предшественники говорили хорошее, но не делали ничего. Он уже делает дурное. Печальный прогресс!» (М. Л. Гольдштейн. Впечатления и заметки. Киев, 1896, стр. 286–288; статья 1891 г.).
К. Головин также счел, что «намерение подарить нас новым изданием лишнего человека так и сквозит в целой повести». Но, в отличие от Гольдштейна, Головин в этом видел недостаток повести – такие люди вообще не заслуживают внимания писателя, «потому что от них и ожидать нечего» («Русский роман и русское общество», стр. 461–462).
Частью критики Лаевский был воспринят иначе – не в связи с линией «лишних людей», а как самостоятельная фигура – тип «восьмидесятника» (Всеволод Чешихин. Современное общество в произведениях Боборыкина и Чехова. Одесса, 1899), тип, «взятый из окружающей действительности», «вырванный из жизни» (А. Волынский; «Северный вестник», 1892, № 1, стр. 178–180). «Лаевский, в сущности, типический представитель нашего времени, страдающий неврастенией» (Билибин – Ежову, 17 ноября 1891 г. – ЦГАЛИ, ф. 189, оп. 1, ед. хр. 7). По определению Скабичевского, «Лаевский – это тип нервно-развинченного до истерики в обществе, нравственно распущенного и чувственного ленивца и бабника, какие часто встречаются в нашем современном обществе». (Правда, Скабичевский не совсем освободился от магии автохарактеристики героя – вслед за самим героем он вполне всерьез называет его «печальным наследием крепостного права». – «Новости и биржевая газета», 1892, № 44, 13 февраля). «Типичнейшим» из «страждущих и ноющих интеллигентов Чехова» назван Лаевский в статье Евг. Ляцкого «А. П. Чехов и его рассказы» («Вестник Европы», 1904, № 1, стр. 138).
Но и здесь суждения были противоречивы. Амфитеатров вообще отказывал героям «Дуэли» в какой-либо общественной характерности и даже утверждал – впрочем, без всякой аргументации, – что попытка придать им «значение социальных типов» «производит комическое впечатление» («Каспий», 1892, № 15, 19 января).
С развернутой критикой «общественной стороны типа» Лаевского выступил на страницах «Русского богатства» П. Перцов. Сравнивая чеховского героя с героями Грибоедова и Тургенева, он писал: «Тип Лаевского остается без надлежащего освещения всех его сторон. В самом деле, какое разъяснение общественного смысла этого типа могут дать фигуры Самойленки, дьякона, Кирилина, Марьи Константиновны и т. д.? Да и чем связаны между собой все эти фигуры? Любую из них можно выбросить и заменить другой <…> Не так писали вдумчивые, умевшие охватить предмет со всех сторон художники-публицисты» («Изъяны творчества». – «Русское богатство», 1893, № 1, стр. 62). Примерно с этих же позиций подходил к другим персонажам повести Амфитеатров, недоумевавший, зачем в повесть введена фигура дьякона.
Критики, таким образом, основывали свои рассуждения на том типе взаимоотношений героя и среды, который был традиционен для дочеховской прозы. Главный герой противостоит обществу, общество же выдвигает своих «премьеров», которые противостоят герою в личном плане. Он вступает с ними в личный конфликт. Общественные взаимоотношения чеховского героя – иные. Его антипод – фон Корен – не принадлежит к той среде, в которой живет Лаевский; с остальными Лаевский в конфликт не вступает. Кроме того, эти остальные персонажи действительно мало дают для освещения «всех сторон» типа Лаевского. Они для этого не предназначены.
Столкновение, борьба отдельных лиц как пружина сюжета рано ушли из прозы Чехова; такой борьбы, как показал в своих работах о драматургии Чехова А. П. Скафтымов, нет и в его пьесах. Это не было понято. Ища традиционного столкновения интересов, M. Южный недоумевал: «Посмотрите отношения этих лиц между собою. Лаевский пьет пиво и играет в винт, сожительница его поминутно „падает“ с каждым встречным и поперечным, а зоолог шипит и злобствует на весь мир». «Ясно, что никакой драмы между такими лицами быть не может». Дуэль, по мнению Южного, состоялась «без всякой видимой причины». Перцов в качестве положительного примера приводил «Иванова», где отношение главного героя «к окружающему обществу для нас ясно. Картина этого общества, нарисованная во втором акте пьесы, так же как и отдельные его представители, вроде Лебедева и Шабельского, разъясняют нам это соотношение» (стр. 62).
Была отмечена, на этот раз положительно, – А. Волынским – и другая необычность в конфликте повести. «По общепринятой методе, содержание и идея беллетристических произведений вращаются преимущественно вокруг любви. Любовь – это тот свет, в который вступают действующие лица романов и повестей, чтобы обнаружить свои внутренние особенности и склонности <…> В этом смысле „Дуэль“ – произведение, выходящее из обычного шаблона. Между Лаевским и фон Кореном происходит дуэль по причинам, не имеющим ничего общего с соперничеством на почве любви» («Северный вестник», 1892, № 1, стр. 180).
Рассматривая Лаевского как продукт «безвременья», «идейный пустоцвет», критика ставила его в тесную связь с другими героями Чехова этого времени. Перцов проводил аналогию между ним и героем «Скучной истории»; Скабичевский сопоставлял Лаевского с героем «Жены» («Новости и биржевая газета», 1892, № 50, 20 февраля); Меньшиков ставил его в ряд с героями «Скучной истории», «Жены», «Соседей», «Страха», «Палаты № 6» («Книжки Недели», 1893, № 1). Позднейшая критика нашла связь Лаевского с центральными персонажами последующих произведений Чехова – «Палаты № 6», «Рассказа неизвестного человека» (М. Южный. Новый рассказ г. Чехова. – «Гражданин», 1895, № 60, 2 марта; И. П. Мерцалов. Главные представители современной русской беллетристики. – «Известия книжных магазинов т-ва М. О. Вольф», 1898, № 8–9; И. И. Замотин. Предрассветные тени. К характеристике общественных мотивов в произведениях А. П. Чехова. – «Чтения в Обществе любителей русской словесности в память А. С. Пушкина при имп. Казанском университете», отд. оттиск, 1904); Тригориным и Астровым из «Чайки» и «Дяди Вани» (Ал. Потапов. А. П. Чехов и публицистическая критика. – «Образование», 1900, № 1), с Лихаревым («На пути») и Дымовым из «Попрыгуньи» (А. Липовский. Представители современной русской повести и оценка их литературной критикой. – «Литературный вестник», 1901, кн. V, стр. 25).
Чаще всего Лаевский сопоставлялся с Ивановым, героем одноименной чеховской пьесы. Между этими героями современная критика усматривала несомненное, бесспорное родство (М. Гольдштейн, П. Перцов). Наиболее категорично эта точка зрения была выражена М. Протопоповым, считавшим, что тип главного героя в «Дуэли», как и герои некоторых других вещей Чехова этого времени, представляет собою «только более или менее удачные вариации на ту тему, которая первоначально выражена в драме „Иванов“» («Жертва безвременья…» – «Русская мысль», 1892, кн. 6, стр. 114).
Единодушной оказалась критика (вплоть до наших дней) в оценке финала повести. Отношение к неожиданным изменениям, произошедшим в нем с главными героями, объединило всех. О финале «Дуэли» возникла целая литература.
Очень категорично высказался о «Дуэли» в письме к Чехову от 2 января 1892 г. Плещеев: «Мне совершенно не ясен конец ее; и я был бы вам очень благодарен, если б Вы объяснили мне, чем мотивируется эта внезапная перемена в отношениях всех действующих лиц <…> По-моему, рассказ окончен слишком произвольно» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 283–284; об этом же Плещеев 30 декабря 1891 г. писал П. И. Вейнбергу. – ИРЛИ, ф. 62, оп. 3, № 376, л. 60). П. А. Воеводский, рукопись рецензии которого хранил в своем архиве Чехов, вообще считал неоправданность финала единственным недостатком повести: «Поступки действующих лиц должны обуславливаться как внешней обстановкой, так и ходом их духовной жизни и вытекать из них как конечный вывод из ряда данных». Что Лаевский и Надежда Федоровна «пришли к порицанию всей предшествующей их возрождению пошлой и пустой жизни, представляется вполне понятным, но этого недостаточно. Такой вывод без положительных нравственных начал, направивших их жизнь по другому пути, мог привести или к самоубийству или к дальнейшему падению. Под влиянием каких нравственных начал он осознал, что она самый близкий ему человек после того, как убедился в ее измене, и под влиянием каких начал совершилось в них нравственное перерождение, – и неясно в рассказе. За исключением этого, на мой взгляд, недостатка, рассказ, я полагаю, можно считать образцовым произведением» (ГБЛ).
Перерождение Лаевского как единственный недостаток повести отметили И. И. Ясинский, Волынский, Липовский, многие другие сочли этот финал главным ее недостатком. Об этом писали Иванов («Русские ведомости», 1892, № 348, 17 декабря), Скабичевский («Новости и биржевая газета», 1892, № 50, 20 февраля), М. Южный («Гражданин», 1892, № 21, 21 января), Р-ий («Гражданин», 1892, № 34, 3 февраля), Перцов («Русское богатство», 1893, № 1), анонимный рецензент «Книжного вестника» (1892, № 1).
Исходя из понимания Лаевского как «типического представителя» 80-х годов, критика отказывала этому характеру в возможности коренных изменений, называя их «волшебными метаморфозами» (Скабичевский). Невозможность нравственного перерождения кроется, по мнению критики, в самой основе того типа, к которому принадлежит Лаевский. «Для того, чтобы возродиться, – писал обозреватель „Гражданина“, – как Раскольников, например, у Достоевского, нужно, чтобы была натура сильная, глубокая, трагическая <…> Не смешно ли говорить о „возрождении“ Лаевского, который весь одна сплошная пошлость!» (М. Южный). Об этом же писал и Медведский: «Почти до последних страниц повести Лаевский представляется нам человеком ничтожным, без всяких определенных устоев <…> – эгоистом, безвольным, бесхарактерным и даже пошлым. <…> Чехов заставляет <…> его совершать деяния, свидетельствующие о полном перерождении. Вместе с тем он лишает своего героя того нравственного материала, который единственно обусловливает возможность перерождения» («Русский вестник», 1896, № 7, стр. 242–244).
Неубедительными представлялись критике изменения и в характерах других «эволюционирующих» персонажей – Надежды Федоровны и фон Корена. Скабичевский решительно отрицал какую-либо возможность эволюции героини: «Я не верю, чтобы такие люди, как Лаевский и Надежда Федоровна, могли бы внезапно, словно по щучьему велению возродиться и сделаться целомудренными, чистоплотными, бережливыми, трудолюбивыми и пр. и пр.» Возникли противоречивые суждения об изображении некоторых сторон ее облика. Билибин, сомневаясь, можно ли вообще изображать в литературе «неудержимую похотливость», считал, что здесь «врач продолжает сквозить в Чехове-беллетристе» (письмо Ежову от 17 ноября 1891 г.). Волынский, напротив, полагал, что «автор подчеркивает физиологический элемент в нравственной распущенности Надежды Федоровны тонко, умно и искусно» (стр. 181).
Не удовлетворило критику и поведение в финале фон Корена. Последние его монологи и «участие в общем умилении» Скабичевский назвал фальшивыми и «даже пошлыми», у Иванова финал вызвал иронические замечания об «исцелении от смертоубийственных инстинктов» и т. д. Фон Корен рассматривался именно как личность законченная, цельная в своей узости и неспособная к терпимости и широте во взглядах. Это, по мнению критики, сближало его с доктором Львовым из «Иванова». Связь с «Ивановым», таким образом, усматривалась не только в фигуре главного героя «Дуэли». Мало того, как аналогичная рассматривалась вся картина взаимоотношений пар Иванов – Львов, Лаевский – фон Корен: тип доктора Львова, писал Посторонний в статье «Герои отвлеченной морали», «по-видимому очень интересует автора пьесы, так как <…> он снова обратился к его изображению и нарисовал в лице зоолога фон Корена настоящий pendant к личности Львова» («Волжский вестник», 1892, № 15, 16 января). Любопытно, что Перцов, тоже считавший, что фон Корен «во многом напоминает лицо доктора Львова из „Иванова“», также именует зоолога «героем отвлеченной морали». Родство фон Корена с Львовым выводилось не без оснований. В известной авторской характеристике Львова называются, например, такие его черты: «Это тип честного, прямого, горячего, но узкого и прямолинейного человека <…> Всё, что похоже на широту взгляда и непосредственность чувства, чуждо Львову» (Чехов – Суворину, 30 декабря 1888 г.). В целом фон Корен был оценен как одно из живых явлений 80-х годов. «Узкий педантизм без обобщающих понятий, с трусливым, недоверчивым отношением к отвлеченному идеалу, с какою-то обскурантною нетерпимостью к неограниченному философскому исканию» – это одна из «струй современности в широком смысле слова» (А. Волынский. – «Северный вестник», 1892, № 1, стр. 178).
Только в одном отзыве («Гражданин», 1892, № 34, 3 февраля) Лаевский был понят как «отрицательный элемент повести», а фон Корен как «положительный». В целом же, нужно отметить, современная критика, не в пример позднейшей, не рассматривала одного из этих героев как целиком положительного, а другого как отрицательного; ни один из антиподов не был расценен как преимущественный носитель авторских симпатий или антипатий.
Прочие персонажи «Дуэли» не остановили на себе особого внимания критики. Вскользь отмечалось, что Чехов любит изображать «простых людей», непосредственных простецов с их «ясной, простой душевной жизнью» – таких, как дьякон Победов и доктор Самойленко (Скабичевский, Николаев). Почти дословно от статьи к статье повторялись формулировки о «мастерском», «живом», «прекрасном» изображении второстепенных персонажей повести (А. Воеводский, Ив. Иванов, А. Скабичевский, К. Головин, А. Волынский).
При жизни Чехова повесть была переведена на венгерский, датский, немецкий, сербскохорватский, французский и чешский языки.
Впервые – «Северный вестник», 1892, № 1, январь (ценз. разр. 21 декабря 1891 г.), стр. 125–166. Подпись: Антон Чехов.
Перепечатано изд-вом «Посредник» в серии «Для интеллигентных читателей» – М., 1893 (2-е и 3-е изд. М., 1894, 1899).
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. V, стр. 232–284.
Осенью 1891 г. центральные и поволжские губернии России были охвачены голодом. На помощь голодающим была направлена вся общественная деятельность Чехова этого времени – он принял участие в организации сборника «Помощь голодающим», помогал в сборе пожертвований, покупке скота, позже ездил в голодающие губернии.
С событиями голодного года был связан и рассказ «Жена». Именно так определял его тему автор через несколько дней после завершения рассказа: «Я написал рассказ на злобу дня – о голодающих» (А. С. Суворину, 27 ноября 1891 г.).
В «Жене» не были использованы старые сюжеты, замыслы, записи. Из всех материалов первой записной книжки, которая велась с марта 1891 г., была включена лишь единственная деталь (о скатертях в трактирах) и одно «редкое» словечко («чкнулся»). В основу рассказа легли самые недавние впечатления. Это видно, например, при сопоставлении рассуждений героя о комитетах, о недоверии к администрации с письмом Е. П. Егорову от 11 декабря 1891 г., где Чехов говорил о сентябрьских событиях: «Публика не верит администрации и потому воздерживается от пожертвований. Ходит тысяча фантастических сказок и басен о растратах, наглых воровствах и т. п. <…> А между тем публике благотворить хочется, и совесть ее потревожена. В сентябре моск<овская> интеллигенция и плутократия собирались в кружки, думали, говорили, копошились, приглашали для совета сведущих людей; все толковали о том, как бы обойти администрацию и заняться организацией помощи самостоятельно. <…> Я с полным сочувствием относился к частной инициативе, ибо каждый волен делать добро так, как ему хочется; но все рассуждения об администрации, Красном Кресте и проч. казались мне несвоевременными». Возможна связь рассказа с «Маленьким письмом» Суворина («Новое время», 1891, № 5618, 19 октября), где, в частности, говорилось: «Обличение лености и пьянства оставим на урожайные годы». «Мысли все до одной верны, – писал Чехов автору 20 октября 1891 г. – Говорить теперь о лености, пьянстве <…> странно и нетактично» (ср. слова героя во II главе: «чтобы хлеб был выдаваем <…> не пьяницам, не лентяям…»).
Рассказ едва ли был начат в сентябре. В середине месяца Чехов усиленно работал над книгой о Сахалине (письмо В. А. Тихонову от 14 сентября 1891 г.); в конце сентября он сообщал о работе над «Рассказом неизвестного человека» (М. Н. Альбову, 30 сентября). 16 октября Чехов извещал Суворина, что «написал половину» рассказа и что уже больше недели бьется над другим рассказом. Первая часть «Жены», таким образом, была написана в первую неделю октября.
Рассказ предназначался первоначально для сборника в помощь голодающим – в первый раз (в письме от 16 октября) он упоминается именно как «рассказ для Сборника». Мысль поместить там рассказ возникла, очевидно, после письма Суворина от 7 октября – Суворин предложил написать рассказ для сборника с предварительной публикацией в «Новом времени».
К 20-му октября прояснились приблизительный объем и общая композиция произведения. «Рассказ большой, листа в два, – писал Чехов Суворину в этот день, – из породы скучных и трудных в исполнении, без начала и без конца». В письме к Альбову от 22 октября Чехов жаловался, что «писанье <…> туго подвигается», но определил примерный срок завершения рассказа – начало ноября. Сообщение Альбову о ходе работы было вызвано переменой в планах печатанья: Чехов решил отдать рассказ не в сборник, а в «Северный вестник», с которым был давно связан обещанием. Рассказ был предложен взамен не подходящего, как выяснилось, по цензурным условиям «Рассказа неизвестного человека» (переписку сотрудников «Северного вестника» по этому поводу между собой и с Чеховым см. в томе IV Писем).
Весь конец октября Чехов усиленно работал. 30 октября он сообщал Суворину: «Повесть для „Сев<ерного> вестн<ика>“ готова». Но после этого сообщения Чехов не отсылал повесть еще три недели. Готов был, очевидно, лишь черновой вариант. На окончательную отделку и переписку у Чехова всегда уходило много времени; в данном случае еще помешала инфлуэнца, которой он проболел весь ноябрь. 17 ноября А. С. Лазарев (Грузинский) писал Н. А. Лейкину: «Бываю у Чехова; он кончает рассказ в „Северный вестник“» («Русская литература», 1967, № 2, стр. 163). Лазарев (Грузинский) видел, несомненно, беловую рукопись – ту самую, которую Чехов 20 ноября 1891 г. с сопроводительным письмом послал Альбову. Как явствует из письма, Чехов переменил заглавие «Жена», данное им еще не готовому рассказу ранее (о том, что рассказ получил название «Жена», Чехов сообщал в недошедшем до нас письме Альбову, очевидно, в начале ноября). Рассказ стал называться «В деревне». «Этак лучше, общее, хотя и скучнее», – писал Чехов. Редакция «Северного вестника» просила (телеграфно) оставить прежнее заглавие. «Оно было пикантнее, – объяснял Альбов в письме от 26 ноября, – а это по нынешним временам не лишнее» (ГБЛ). Этого же мнения придерживалась и Л. Я. Гуревич (письмо от 2 декабря. – ГБЛ). Чехов (телеграммой же) ответил согласием; однако остался при прежнем мнении: «Но заглавие „В деревне“ лучше» (письмо к Гуревич от 2 декабря 1891 г.).
Чехов был не очень доволен рассказом в том виде, в каком он был послан в «Северный вестник»: «Вероятно, у меня в рассказе очень много всяких промахов, так как моя инфлуэнца всё еще держит меня в тисках, и голова моя совсем отказывается работать. Вялость и полное равнодушие. Промахи придется поправить в корректуре» (Альбову, 20 ноября).
11 декабря Гуревич сообщила Чехову, что цензуру повесть прошла без препятствий – «не выкинуто ни одно слово. А уж я боялась: цензура наша не особенно любит выдвигание вопроса о голоде» (ГБЛ). Книжка «Северного вестника» с рассказом «Жена» вышла в свет в начале января.
По тексту «Северного вестника» повесть была перепечатана в «Орловском вестнике» (1892, № 64, 66–71, 73, 74 от 8, 10–15, 17, 18 марта (с примечанием: «Печатается с согласия автора»). (Письмо издательницы газеты Н. Семеновой и переписку Чехова с Гуревич по этому поводу см. в V т. Писем).
Длительную историю имело печатание повести в издании «Посредник».
30 мая 1892 г. В. Г. Чертков обратился к Чехову со следующим письмом: «Антон Павлович, мы приступаем к новой серии изданий „для интеллигентных читателей“, имея в виду преимущественно так называемую „мелкую интеллигенцию“ <…> Мы не можем выплачивать гонорар вперед, но будем в состоянии это делать лишь по мере поступления к нам первой чистой выручки. <…> Не знаю, насколько Вы питаете к нам доверие в этом отношении, но на всякий случаи мы берем на себя смелость обратиться к Вам с просьбой разрешить нам на тех же условиях напечатать Ваш рассказ „Жена“, появившийся в „Севе<рном> вестн<ике>“ в нынешнем году» (ГБЛ). Чехова, находившегося в это время в стесненном положении в связи с выплатой долга за Мелихово, эти условия устраивали очень мало (см. письмо Суворину от 25 июня 1892 г.). Тем не менее ответил он согласием: «Печатайте и издавайте на тех условиях, которые находите справедливыми, то есть наиболее подходящими в данное время». Относительно самого просимого рассказа Чехов писал: «Трудно иметь мнение о собственных произведениях, но мне кажется, что рассказ мой „Жена“ не подходит для Вас. Если Вы думаете иначе, то сделайте одолжение, берите его и печатайте. Я поищу у себя в столе и, быть может, найду какой-нибудь другой рассказ и пришлю Вам; мне хочется, чтобы мое участие в Вашем предприятии обошлось без „Жены“» (Черткову, 18 июня 1892 г.). Чехов выполнил свое обещание. Через пять дней, 23 июня, он послал Черткову «Именины» – рассказ, который должен был заменить «Жену».
Получив «Именины», Чертков не отказался от мысли издать «Жену». 6 июля 1892 г. он писал Чехову: «Ради бога, Антон Павлович, не лишайте нас возможности издавать Ваш рассказ „Жена“. Он во всех читателях производит не только самое хорошее, но и сильное впечатление; и мне более всего хотелось бы для своих изданий воспользоваться именно этим рассказом Вашим. Впрочем, в Вашем письме есть оговорка: „Если Вы думаете иначе, то сделайте одолжение, берите его и печатайте“. Вот этим Вашим позволением мне и хотелось бы воспользоваться. В пределах письма мне трудно изложить Вам те причины, по которым я так высоко ценю эту вещь: пришлось бы написать целый ее критический разбор. Но прошу Вас верить, что оценка моя не случайная или произвольная, а основывается на тех требованиях, которые мы, с своей, конечно, точки зрения, считаем наиболее правильным и желательным предъявлять к произведениям искусства. Рассказ Ваш „Именины“ я получил и, не будучи раньше с ним знаком, прочел с большим интересом. Содержание его для нас самое, разумеется, сочувственное, и написан он, как всё, что мне пришлось читать из Ваших произведений, живо и правдиво. Мне очень хотелось бы издать и эту вещь. И мне кажется, что по некоторой общности их содержания оба эти рассказа вместе взятые составили бы прекрасную отдельную книжечку, которую можно было бы назвать по заглавию первого из них: „Жена“ и „Именины“, два рассказа А. П. Чехова. Впрочем, если Вы имеете что-либо против этого, то мы можем напечатать их врозь. Но это было бы жаль, п<отому> ч<то> они взаимно друг друга пополняют и с разных сторон освещают (и очень верно) одну из важнейших сторон жизнь – супружескую. Итак, вместе ли они будут изданы или отдельно, прошу Вас во всяком случае разрешить нам издание обоих этих рассказов, чем Вы окажете большую поддержку нашему делу» (ГБЛ).
Чехов не возражал. Но, с самых первых своих сборников придавая большое зачение их композиции, он не счел возможным объединить эти рассказы. Он писал Черткову 1 августа 1892 г.: «Возьмите и „Именины“, если находите их подходящими, но не издавайте их вместе с „Женой“. Два этих рассказа в одной книжке не улыбаются мне, а почему – я не могу сказать Вам определенно». Чертков согласился; 6 августа он ответил: «Хотя Вы и не говорили, почему Вам не улыбаются оба рассказа в одной книжке, но мне кажется, что я Вас понимаю, и Вы с Вашей точки зрения автора, как мне кажется, совершенно правы в этом случае. Итак, мы напечатаем каждый рассказ отдельно».
Но дальнейшие события развивались не столь спокойно. И не по вине автора.
Чехов, рассчитывая внести изменения в текст рассказа в корректуре, как он это обычно делал, не посылал в «Посредник» исправленный текст. Рассказ был набран по журнальному варианту, корректуру Чехову не выслали; новое издание явило собой повторение журнального. Так Чехов не переиздавал своих вещей даже когда он был начинающим писателем. Кроме того, Чехов считал, что «Жена» нуждается в переделке и что «в том виде, в каком она есть», перепечатывать ее невозможно (Черткову, 20 января 1893 г.).
Изданием по журнальному тексту он был крайне недоволен. Это он и высказал в беседе с петербургским агентом «Посредника» А. М. Хирьяковым 5 или 6 января 1893 г. Свидание было устроено по настоянию Черткова с целью получить у Чехова разрешение на издание «Палаты № 6» (см. примеч. к этой повести в т. VIII Сочинений). Но беседа сразу пошла по другому руслу: Чехов в основном высказывал свое недовольство «Посредником» – в частности тем, что ему не была прислана корректура «Жены».
В еще более резкой форме он выразил неудовольствие, когда увидел отпечатанный экземпляр «Жены», врученный ему Хирьяковым 15 января. Главная тема беседы – «Палата № 6» – была оставлена в стороне. Центр тяжести в разговоре – и в дальнейших событиях – перешел на только что вышедшее издание «Жены». Содержание беседы Хирьяков изложил в письме к Черткову от 15 января: «Из моего прошлого письма ты знаешь о неудовольствии Чехова, теперь же, когда я передал ему „Именины“ и „Жену“, это неудовольствие возросло, и он сказал, что ничего никогда больше не даст для „Посредника“. Особенно досадовал он, что не прислали ему корректуру „Жены“, так как этот рассказ он хотел очень сильно переделать. Наконец он заявил, что хочет купить издание „Жены“, чтобы его уничтожить. Тогда я сказал ему, что ты и сам, может быть, не пустишь этот рассказ, если таково желание Чехова. Он немного смягчился и сказал, что можно бы хоть пополам расходы по уничтожению издания, но потом опять сказал, что все равно, пусть идет как есть, но что уж больше ничего не даст. Тогда я спросил <…>, переложит ли он гнев на милость, если ты уничтожишь издание. „Это было бы чересчур жестоко“, – сказал он. Потом опять пофыркал на чересчур большой формат издания и сказал, что это все равно, что выпускать писателя без брюк, не присылая ему корректуры. Закончилась беседа опять-таки заявлением, что пусть издания выходят, но что уж больше он ничего не даст. Теперь перед тобой задача: лишиться Чехова или уничтожить одно издание, а другое временно приостановить и тогда опять обратиться к Чехову с просьбой прокорректировать „Жену“ и разрешить выпустить „Именины“» (ЦГАЛИ, ф. 552. оп. 1, ед. хр. 2740).
Чертков написал Чехову письмо, обещая выполнить любые требования: «А. М. Хирьяков сообщил мне о том, что Вы предпочли бы, чтобы отпечатанное издание „Жены“ было уничтожено, и вместо него выпущено другое. Спешу Вам сообщить, что я считаю своей обязанностью привести в исполнение это Ваше желание. <…> Об убытках не должно быть и речи, они в свое время покроются. Выйдет только то, что предполагаемая издательская доля прибыли от этой книжки начнет поступать в кассу „Посредника“ несколько позже. <…> Итак, очень прошу Вас, Антон Павлович, не огорчать меня возражениями на это мое желание и сговориться с А. М. Хирьяковым относительно того, поправите ли Вы повесть по имеющемуся у Вас нашему оттиску или отложите всякие поправки до получения корректуры окончательного издания. <…> Не могу себе представить, чтобы то доброе Ваше расположение к нашему делу, которое нас до сих пор так радовало и ободряло <…> вполне прекратилось бы теперь» (ГБЛ).
В тот же день, 20 января, Чертков телеграфировал Хирьякову, предлагая еще раз переговорить с Чеховым. Получив телеграмму, Хирьяков немедленно устроил очередное (третье) свидание. Уже 21 января он писал Черткову: «Сейчас был по твоей телеграмме у Чехова, он, конечно, говорит, что не надо уничтожать издание „Жены“, что исправление можно сделать при следующем издании, но не знаю, насколько искренне он это говорит. Что касается до своих писем, то он все-таки уверяет, что писал тебе, что в этом виде „Жена“ не может быть издаваема. Но об этом он тебе уже написал, должно быть» (ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1435).
Чехов действительно уже написал все Черткову 20 января: «Если г. Х<ирьяков> писал Вам, что я обиделся, то он немножко преувеличил, в чем, впрочем, я не вижу большой беды <…> Говорил я ему также, что если авторы еще живы, то нельзя издавать их сочинений без их корректуры. Я посылал Вам свои рассказы в неисправленном виде <…> в расчете, что Вы непременно пришлете мне корректуру <…> Что же касается „Жены“, то я писал Вам, что в том виде, в каком она есть, печатать ее нельзя и что необходимо переделать ее».
Е. Д. Хирьякова в своих воспоминаниях передает слова Чехова, который «остался очень недоволен изданием „Посредника“… „Убили ведь, убили!“ – говорил он» (ЦГАЛИ, ф. 536, оп. 1, ед. хр. 39. Хирьякова ошибочно относит эти слова к «Палате № 6». Ко времени встреч Чехова с Хирьяковым эта повесть еще не была издана «Посредником», слова Чехова могли относиться только к «Жене»).
Получив письмо Чехова и отчет Хирьякова о последнем разговоре с Чеховым, Чертков дальнейшие переговоры возложил на И. И. Горбунова-Посадова. 20 января Горбунов-Посадов через Хирьякова получил копию письма Черткова от 15 января; из него и от Хирьякова он узнал подробности дела. Несмотря на болезнь, он через несколько дней (между 21 и 25 января) нанес визит Чехову. Горбунов-Посадов был более удачлив. Новыми переговорами вопрос с «Женой» удалось, наконец, уладить. Об этом Горбунов-Посадов сразу же телеграфировал Черткову, а 28 января об успехе Черткову сообщал Хирьяков (ЦГАЛИ, ф. 552, оп. 1, ед. хр. 2740). На другой день о результатах свидания Черткову подробно писал сам участник переговоров. «Все быстро уладилось, и, очевидно, между нами завязались хорошие отношения <…> Насчет „Жены“ он сказал, что писал тебе, что он согласен на издание, но что ее нельзя печатать в том виде, как она в журнале, – то есть этим он хотел сказать, что до окончания печати ему надо будет просмотреть „Жену“. Но все же он говорил уже совсем мягко и при разговоре об уничтожении издания сказал, что не нужно этого делать и что поправить можно будет во втором издании. И эти слова его не были вынужденным согласием, а совершенно по собственной инициативе. Но только вообще он просит присылать ему корректуру и советует это делать со всеми авторами, – заставлять их даже просматривать корректуру, т. к. тогда лишь вещи могут появляться в безукоризненном виде» (Горбунов-Посадов – Черткову, 29 января. – ЦГАЛИ, ф. 552, оп. 1, ед. хр. 880).
В письме к Чехову от 4 февраля 1893 г. Чертков подводил итоги; усиленно подчеркивалось «собственное желание» автора: «От души благодарю Вас за Ваше письмо от 20 января и за все то, что сообщил мне И. И. Горбунов после свидания с Вами. Так как Вы сами от себя выразили желание, чтобы „Жену“ не уничтожили, то мы и поступим согласно Вашему желанию, и первое издание пройдет так. Корректуру же второго издания мы непременно доставим Вам» (ГБЛ). Конфликт был ликвидирован окончательно; вопрос об уничтожении издания или переработке был оставлен – настолько, что и 2-е и 3-е издания «Жены» в «Посреднике» полностью повторили первое.
Вскоре после выхода первого издания Чертков предполагал издать сборник рассказов Чехова, куда должна была войти и «Жена». Но Чехов написал Горбунову-Посадову, что он «решительно против нового сборника», так как почти все рассказы, которые хотел включить туда Чертков, выходили отдельно. Издание не состоялось.
Исправления в текст рассказа Чехов внес только в 1901 году при подготовке издания А. Ф. Маркса. Были исключены все места, где главный герой говорит или думает о своем «равнодушии», «хладнокровии»: высказывание в главе VII о «полнейшем равнодушии», заключительные фразы об «одном полку с равнодушными» в финале, эпизод с кулаком Абрамом в рассказе Брагина. В журнальном варианте герой был язвительнее, его высказывания – значительно нетерпимее; местами они носили сильную консервативную окраску. У Натальи Гавриловны в манерах и характере было тоже гораздо больше резких черт, напоминающих рассказчику «ее родину – Одессу». В связи с этим «война» между ними отличалась большим эмоциональным накалом. В окончательном варианте многие фразы, эпизоды – иногда с выпадами почти грубыми – были устранены. Была притушена внешняя сторона «войны», и, таким образом, отчетливее выступили «внутренние противоречия» во взаимоотношениях героев. В издании Маркса было снято сравнение ситуации возможной измены героини с сюжетом «Крейцеровой сонаты».
Из дошедших до нас отзывов о «Жене» положительные принадлежат только читателям. Так, 12 февраля 1892 г. А. И. Смагин писал М. П. Чеховой: «Сегодня прочел в „Сев<ерном> вестнике“ „Жену“. Удивительная это вещь! Читая ее, я видел выражение глаз Натальи Гавриловны, слыхал тон ее разговоров. По моему впечатлению, есть два подобных произведения – „Крейцерова соната“ и „Жена“» (ГБЛ). В письме к Горбунову-Посадову Чертков писал, что он получает «с разных сторон <…> отзывы о том, что из всех рассказов нашей первой серии многим „Жена“ нравится больше всего» (11 апреля 1893 г. – ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1480). Сами редакторы «Посредника» тоже высоко оценивали повесть. Правда, их восторженные отзывы в письмах к самому Чехову отчасти были вызваны и внелитературными соображениями, а во внутренней переписке были несколько другими (ср., например, отзыв Черткова в письме к Горбунову-Посадову от 11 апреля 1893 г., где он пишет, что «„Жена“ и „Именины“ недостаточно по идее содержательны»). Но само за себя говорит уже их упорное желание во что бы то ни стало напечатать повесть.
Отношение критики было иным. Отмечалась злободневность темы, отдельные частные удачи (в некоторых поздних статьях), общая «симпатичность» замысла. В целом же критика и либерального и консервативного лагерей оценила повесть отрицательно. Ю. Николаевым «Жена» была названа в группе «вычурных, придуманных, безжизненных» вещей Чехова, написанных после «Степи» («Московские ведомости», 1892, № 335, 3 декабря); в числе «невыдержанных и неудачных» она фигурировала в статье В. Голосова («Новое слово», 1894, № 1); столь же резко отозвались о ней еще раньше, в момент выхода, обозреватели «Русском мысли», «Гражданина», «Новостей и биржевой газеты». Только критик «Русских ведомостей», отметив, что «сама по себе прекрасная цель на первый раз не удалась автору», обнадеживал: «Но это только начало: оно, несмотря на неудачу, неразлучную со всяким началом, заслуживает всяких приветствий» (И. Иванов. Заметки читателя. – «Русские ведомости», 1892, № 19, 20 января).
Наиболее последовательно неприемлющую позицию занял М. Протопопов («Письма о литературе. Письмо третье». – «Русская мысль», 1892, кн. 2). В отличие от некоторых других критиков, отрицавших повесть голословно, он свою точку зрения подробно аргументировал. Неудачным же он признавал и общий идейный замысел, и обрисовку отдельных персонажей. Главное, в чем критик обвинял Чехова, – что автор не привязал «свой бедный челн к корме большого корабля», не отдался «какой-нибудь определенной идее»; в повести отчетливо проявилась «беспринципность, возводимая в принцип». Подробно выписав формулировки из рассуждений героя, Протопопов заключал: «„Да это мы: я и мои сверстники! – воскликнет любой из так называемых шестидесятников или семидесятников. – Это наши понятия, это даже наши выражения, наши обычные термины!“ Это живая и остроумная сатира, но… на кого? По ходу и по существу дела, конечно, на Паншиных и на Курнатовских, а по намерениям автора – на людей, требующих „направления“ и толкующих об идеалах. Это такое смешение понятий и явлений, которое слишком грубо и элементарно, чтобы мы могли допустить его непроизвольность, его непреднамеренность со стороны автора» (стр. 208–210).
Главный упрек, который был предъявлен автору, это проповедь некоей «философии равнодушия» (Р-ий. Смелый талант. – «Гражданин», 1892, № 34, 3 февраля; А. Скабичевский. Литературная хроника. – «Новости и биржевая газета», 1892, № 50, 20 февраля). Подробнее других эти обвинения были развиты опять же М. Протопоповым. Приводя слова Брагина («Надо быть равнодушным <…> Будь только справедлив перед богом и людьми»), критик иронически замечает: «Благородство этих рассуждений может равняться только их своевременности. Своевременность очевидна: в то время, как тяжелое на подъем русское общество только что начинает ясно сознавать свою обязанность прийти на помощь обездоленному народу, ничего не может быть тактичнее, как пуститься уверять его, что надо быть равнодушным» (стр. 213).
Произошла нередкая в чеховской критике подмена. Обвинение строилось на двух выдержках из повести – рассказе Ивана Ивановича Брагина о «беспокойном» и «неравнодушном» кулаке Абрамке, завершаемом словами «надо быть равнодушным», и финальном высказывании героя-рассказчика об «одном полку с равнодушными». В чеховском тексте под словом «равнодушие» понимается спокойствие, ощущение внутренней правоты «перед богом и людьми», «чистая совесть» – в противоположность беспокойству и суете виноватого, смятению в душе того, в ком «совесть не чиста». Критика же исходила из внеконтекстного употребления этого слова, понимая его как равнодушие к делу помощи голодающим. Тем не менее при подготовке издания А. Ф. Маркса Чехов снял оба эти места (см. варианты), приведшие к такому толкованию повести.
Большие возражения вызвал способ изображения внутренней жизни персонажей. «Психология повести идет путем мало ясным, по-видимому, для самого автора», – писал Иванов («Заметки читателя». – «Русские ведомости», 1892, № 19, 20 января). Непривычно было отсутствие предыстории героев, подробных объяснений. Критик Р-ий недоумевал: «О прошлом супругов, о причинах, выработавших в них эти крайние черты и ненависть друг к другу – ни слова. Муж и жена ненавидят друг друга с первых слов повести, и ненависть эта, какая-то болезненная и давящая на нервы читателя, вследствие ее необъяснимости, служит канвой для всей повести». Сопоставляя «Жену» с «Крейцеровой сонатой», критик писал, что, в противоположность Толстому, Чехов «решил не доказывать, а просто утверждать» («Гражданин», 1892, № 34, 3 февраля).
С этим тесно связан оживленно обсуждавшийся вопрос о «возрождении» главного героя. Асорин единодушно был определен критикой как «эгоист», «человеконенавистник», «черствая натура», «фанатик форм» и т. п. (Иванов, Протопопов, М. Южный, Скабичевский; см. также: Ю. Николаев. Черты нравов. – «Московские ведомости», 1892, № 18, 18 января; В. Альбов. Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова… – «Мир божий», 1903, № 1; Евг. Ляцкий. А. П. Чехов и его рассказы… – «Вестник Европы», 1904, № 1). Отмечалась «возвышенность» и благородство самой идеи «возрождения» (Иванов, Р-ий). Но возможность его для героя повести, как и по отношению к герою «Дуэли», отрицалась.
Решительно отвергалась способность героя к духовной эволюции критикой «Гражданина». Как и в «Дуэли», писал М. Южный, процесс «возрождения от нас скрыт» («Новые произведения Чехова». – «Гражданин», 1892, № 21, 21 января). Приблизительно такого же взгляда придерживался и Р-ий, также сопоставлявший с этой точки зрения «Жену» с «Дуэлью». Эти произведения сравнивал и Скабичевский. Считая «фальшивым» конец «Дуэли», «нечто подобное» он видел и в «Жене»: «Воля Ваша, это было бы чудо из чудес. Такие люди не меняются даже в цветущей молодости, а тем более под 50 лет». То же утверждал и Протопопов («Русская мысль», 1892, кн. 2, стр. 214).
Не менее сурово отнеслась критика к героине повести. «Если есть в рассказе лицо, которое нуждается в возрождении, то это скорей всех – эта самая жена, рисующаяся автору в столь пленительном свете», – считал М. Южный. Ю. Николаев на примере изображения Натальи Гавриловны противопоставлял Чехова «настоящим реалистам», в частности Толстому.
Еще отчетливее противопоставила критика собственное толкование авторскому в оценке прочих персонажей «Жены». Брагину, напоминающему, по мнению сразу нескольких критиков, гоголевского Петра Петровича Петуха (Р-ий, Ю. Николаев, М. Южный), доктору Соболю и другим лицам «без направления» было отказано в каких-либо положительных чертах. Отрицательно было оценено и все уездное общество, занимающееся вместе с Натальей Гавриловной сбором средств для голодающих. По мнению Ю. Николаева, «интеллигенция», изображаемая Чеховым, ничем не отличается от общества, описанного Гоголем в «Мертвых душах». Это мнение разделяли и Протопопов, и М. Южный.
В позднейшей критике рассказ упоминается редко.
При жизни Чехова рассказ «Жена» был переведен на болгарский, немецкий, сербскохорватский и шведский языки.
Впервые – «Новое время», 1891, № 5667, 7 декабря, стр. 2. Подпись: Кисляев.
Печатается по тексту газеты.
Авторство устанавливается по письмам Чехова А. С. Суворину. «Вы ничего не будете иметь против, – спрашивал он 30 ноября 1891 г., – если к будущей субботе я напишу московский фельетон? Хочется тряхнуть стариной!» 4 декабря «московский фельетон», т. е. предназначенный для раздела «Нового времени», где периодически печатались «Письма из Москвы», фельетоны «Из московских писем» и т. п., – был уже готов. В сопроводительной записке Чехов писал: «Хотел изобразить кратко московского интеллигента. Сел вчера писать, но мешали посетители, так что писал сегодня и спешил. Не знаю, что вышло. Должно быть, неважно. Если бросите, в претензии не буду. Но никому не говорите, что я автор».
Но, очевидно, в кругу литераторов авторство Чехова было узнано. «Все уверены, что это – ты», – писал 10 декабря 1891 г. Ал. П. Чехов (Письма Ал. Чехова, стр. 252). Вл. И. Немирович-Данченко, особо выделяя «В Москве» из всех фельетонов газеты последнего времени, в письме к Чехову утверждал: «Это был совершенно замечательный фельетон, и по-моему, его никто не мог написать, кроме Вас» (конец декабря 1891 г. – «Ежегодник МХТ», 1944, т. I. M., 1946, стр. 96). 20 декабря И. Л. Леонтьев (Щеглов) писал Чехову: «Ваша „Дуэль“ очень явный и очень знаменательный шаг вперед в развитии Вашего творчества, московский фельетон Кисляева – сама прелесть, даже несмотря на некоторую небрежность» (Записки ГБЛ, вып. 8, М., 1941, стр. 78). Известен отзыв адвоката и литератора С. А. Андреевского: «Сущность москвича понята прекрасно и широко захвачена. Однако форма, выбранная Кисляковым <Кисляевым>, слишком прихотлива и не настолько забавна, чтобы увлечь простую публику. Прибаутка в начале и конце фельетона: „повеситься на телефонном шнурке“ едва ли кому понравилась, хотя для Москвы она очень характерна, п<отому> ч<то> там поминутно говорят в телефон. Словом, Кислякову <Кисляеву> нужно будет или снять маску или опошлиться до того, чтобы его читали» (письмо к Суворину от 16 декабря 1891 г. – Летопись, стр. 304).
В обобщенной фигуре «московского Гамлета» прослеживаются черты сходства с персонажами чеховских произведений 80-х годов – такими, как либеральный журналист – герой рассказа «Хорошие люди» (см. газетный вариант; ср. концовки обоих рассказов) или «человек шестидесятых годов» из журнальной редакции «Именин». В письме к А. Н. Плещееву от 9 октября 1888 г. Чехов так определял свое отношение к типу людей этого склада: «Он надоел мне еще в гимназии, надоедает и теперь». В письмах этого времени Чехов многократно писал о «сволочном духе», живущем «в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба» (Плещееву, 14 мая 1889 г.), отрицающем «всё, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать» (Суворину, 27 декабря 1889 г.), об «узкости, больших претензиях, чрезмерном самолюбии и полном отсутствии литературной и общественной совести» современного русского либерала, его сплетничестве и завистничестве, его склонности к высоким словам (Леонтьеву (Щеглову) 3 мая 1888 г.), о делении на «наших» и «ваших» (К. С. Баранцевичу, 14 апреля 1888 г.), об отсутствии знаний, вместо которых – «нахальство и самомнение паче меры» (Суворину, 9 декабря 1890 г.), о «духоте» общей атмосферы, создаваемой такими людьми. В сатирическом изображении требований к журналам, в перечислении имен критиков (М. Протопопов, И. Иванов) выразились взгляды Чехова на либеральную и «направленческую» публицистику «восьмидесятников». В описании «девиц и дам», знакомых «московского Гамлета», возможно, использованы впечатления от круга В. В. Билибина и его жены, ищущих «каких-то типов необычайно ученых женщин, ни о чем больше не разговаривающих, как о Белинском, Добролюбове…» (Н. А. Лейкин – Чехову, 24 января 1887 г.; ГБЛ).
В очерке нашли отражение общественно-эстетические и этические идеи Чехова, высказывавшиеся им в письмах конца 80-х годов. Особенное сходство обнаруживается с известным письмом брату Николаю Павловичу (март 1886 г.), где Чехов развернуто изложил свою этическую программу. Наиболее неожиданными для сочинений такого рода в ней были гигиенические требования; для Чехова же они были чрезвычайно характерны и составляли неотъемлемую и существенную часть его этического идеала. «Грязь, вонь, плач, лганье» – эти вещи в отрицательной характеристике образа жизни для Чехова равноважны (из письма Чеховым от 3 декабря 1887 г.). В известном чеховском высказывании о свободе художника (в письме к А. Н. Плещееву от 4 октября 1888 г.) о «человеческом теле» и «здоровье» говорится прежде всего: «Мое святая святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи…» Существеннейшее место детали общегигиенического свойства занимают в чеховской оценке современной интеллигенции: «Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция <…>, которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель <…> Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях <…> Где вырождение и апатия, там половое извращение, холодный разврат, выкидыши, ранняя старость, брюзжащая молодость, там падение искусств, равнодушие к науке, там несправедливость во всей своей форме» (письмо Суворину от 27 декабря 1889 г.; ср. в «Записных книжках» Чехова: «Интеллигенция никуда не годна, потому что много пьет чаю, много говорит, в комнате накурено, пустые бутылки…» – I зап. кн., стр. 136. 8).
Слова героев о «воздухе и экспрессии» – излюбленная чеховская формула при ироническом изображении суждений об искусстве (ср. «Талант», «Произведение искусства»).
Впервые – Слово, сб. 2, стр. 53–55, в качестве неоконченного отрывка, который был «найден в бумагах» Чехова.
Печатается по тексту автографа (ЦГАЛИ, ф. 549, 1.188).
Представляет собой черновой отрывок, без конца, с авторской правкой чернилами и красным карандашом. Обе правки производились во время написания, что видно из содержания правки, а также из того, что под красным карандашом размазались чернила, то есть вычерк производился по только что написанному. В правом углу автографа помета Чехова: «Михаил Матвеевич».
В письмах Чехова не сохранилось никаких упоминаний о работе над этим произведением. Почерк отрывка похож скорее на почерк Чехова конца 80-х годов, чем 90-х годов. Возможно, он был черновым наброском к еще одной, неосуществленной, главке рассказа под тем же названием «Красавицы», 1888 года (см. наст. том), повествование в котором также велось от первого лица.
«I. У Зелениных» – впервые: «Русская мысль», 1905, кн. I, стр. 151–152, вместе с двумя другими произведениями («Калека» и «Волк») под общим заглавием «Из набросков А. П. Чехова».
Печатается по автографу (ГБЛ).
«III. Письмо» – впервые: «Трудовой путь», 1907, № 7, стр. 1.
Печатается по автографу (ИРЛИ).
Отрывок «У Зелениных» и законченный, но не опубликованный при жизни Чехова рассказ «Письмо» могут быть отнесены к концу 80-х – началу 90-х гг. и связаны, вероятно, с замыслом неосуществленного романа.
Рукописи датируются по бумаге и по почерку. Они написаны на такой же, ныне сильно пожелтевшей бумаге, как вставки в IV действие пьесы «Иванов», сделанные в конце 1888 – начале 1889 г., и водевиль «Свадьба», на титульном листе которого штамп Главного управления по делам печати: «31 октября 1889 года». При этом в «Свадьбе» и «Письме» листы в мелкую сетку 35,7 на 22,1 см разрезаны пополам. Совпадение почерка в «Свадьбе» и «Письме» практически полное. Как можно судить по сохранившимся рукописям Чехова, этот крупный, круглый почерк существенно отличается и от более продолговатого, ясного начертания букв в рассказах начала 80-х годов, и от менее четкого, с деформированными элементами букв, неустойчивым наклоном и местами значительным нажимом почерка второй половины 90-х годов.[77]
Отрывок «У Зелениных» появился в журнале «Русская мысль» с редакционным примечанием: «В разобранных покуда семьею А. П. Чехова бумагах оказалось несколько набросков и три маленьких рассказа, давно написанные. Часть этих рукописей мы и печатаем» («Русская мысль», 1905, кн. I, стр. 151).
На первом листе автографа «Письма» пометы рукою В. С. Миролюбова: «Чехов», «Корпус», «Из бумаг и набросков Антона Павловича Чехова». На каждом листе штемпелем указана дата «26 июня 1907». Но еще в январской книжке издававшегося Миролюбовым «Журнала для всех» за 1906 г. было напечатано уведомление: «В наступающем году предполагается к напечатанию <…> Письмо. Недоконченный рассказ Антона Чехова». Вплоть до административного закрытия журнала на сентябрьском номере 1906 г. рассказ так и не появился. Судя по переписке Миролюбова с М. П. Чеховой, рукопись поступила к нему не ранее декабря 1906 г. (см.: Д. Н. Медриш. История одной чеховской рукописи. – В сб.: Вопросы русской литературы, вып. 2 (26), Львов, 1975, стр. 81–86). Журнал «Трудовой путь», где она была опубликована, – фактический преемник «Журнала для всех» и продолжившего его журнала «Народная весть». Существенно, что в уведомлении о предстоящей публикации («Трудовой путь», 1907, № 6) рассказ уже не называется «недоконченным». Видимо, ближе познакомившись с текстом, Миролюбов отказался от мнения, что рассказ не завершен. Сохранившаяся, явно беловая, рукопись это подтверждает: свободная строка в конце последней, восьмой страницы свидетельствует о том, что текст рассказа сохранился полностью.
Со ссылкой на «Трудовой путь» рассказ был перепечатан в XXII томе издания А. Ф. Маркса (СПб., 1911), с примечанием: «Из посмертных бумаг и набросков» (стр. 73–78).
«У Зелениных», «Письмо» и опубликованный в 1892 г. рассказ «Радость» («После театра») – части одного замысла, по всей видимости – неосуществленного романа, который уже в ходе работы получил заглавие «Рассказы из жизни моих друзей». О том, что здесь «мы имеем возможно дело с каким-то обширным замыслом Чехова», писал В. Я. Лакшин, не связывая, впрочем, отрывки с чем-либо конкретным и традиционно датируя их концом 90-х годов (см. В. Я. Лакшин. Толстой и Чехов. М., 1963, стр. 85).
На принадлежность рассказов к общему замыслу указывает ряд признаков. Во всех трех рассказах упоминается семейство Зелениных. В автографе перед заглавием «У Зелениных» стоит цифра «I», а перед словом «Письмо» в заглавии другого рассказа – цифра «III» (зачеркнутая не Чеховым, а кем-то другим, видимо В. С. Миролюбовым при публикации). В рукописях Чехова нет больше примеров подобной нумерации. Исключение составляет рукопись рассказа «Волк», однако здесь цифра II стоит не перед заглавием, а над ним, текст же представляет собою новую редакцию рассказа, опубликованного под названием «Водобоязнь» еще в 1886 году, задолго до начала работы над романом.
Обращает на себя внимание жанровое сходство: во всех трех рассказах основные события излагаются в форме письма, которое герой в момент повествования получает или же собирается отправить.
О том, что «Письмо» – часть большого замысла, свидетельствует и само его заглавие. Под названием «Письмо» Чехов поместил в 1888 г. в сборнике «Рассказы» другое произведение (в первой публикации – «Миряне»); 10 сентября 1888 г. в «Новом времени» напечатан рассказ его брата Александра – с таким же заглавием. Сомнительно, чтобы после всего этого Чехов вновь мог назвать так самостоятельное произведение. В качестве же названия главы романа такое заглавие было вполне возможным.
Первые сведения о романе находятся в письме Чехова к брату Ал. П. Чехову от 10 или 12 октября 1887 г.: «Спроси Суворина или Буренина: возьмутся ли они напечатать вещь в 1500 строк? <…> У меня есть роман в 1500 строк, не скучный, но в толстый журнал не годится, ибо в нем фигурируют председатель и члены военно-окружного суда, т. е. люди нелиберальные. Спроси и поскорей отвечай. После твоего ответа я быстро перепишу начисто и пошлю». И хотя Ал. П. Чехов тотчас ответил, что А. С. Суворин, конечно, готов напечатать роман в «Новом времени», Чехов не послал ни этих «1500 строк» (т. е. примерно 2,5 листа), ни других строк романа ни в 1887 г., ни позднее.
Работа продолжалась урывками. «Прерванный роман буду продолжать летом», – писал Чехов Д. В. Григоровичу 12 января 1888 г., а 9 октября того же года сообщал ему: «Хочется писать роман, есть чудесный сюжет, временами охватывает страстное желание сесть и приняться за него, но не хватает, по-видимому, сил. Начал и боюсь продолжать. Я решил, что буду писать его не спеша, только в хорошие часы, исправляя и шлифуя: потрачу на него несколько лет <…> Те мысли, женщины, мужчины, картины природы, которые скопились у меня для романа, останутся целы и невредимы. Я не растранжирю их на мелочи и обещаю Вам это». Уже осенью 1888 г. наступил, по-видимому, момент, когда Чехов решил было расстаться со своим замыслом. «Напрасно бросаете большие вещи. Отчего и не написать между делом большой вещи?» – упрекал его В. В. Билибин в письме от 19 сентября 1888 г. (ГБЛ).
Весной 1889 г. в работе над романом произошел новый сдвиг. 10 марта 1889 г. Чехов уведомил A. M. Евреинову о том, что «окончил и переписал начисто рассказ, но для своего романа». Несколько подробнее о том же сообщил он на следующий день Суворину: «Пишу, пишу, и конца не видать моему писанью. Начал его, т. е. роман, сначала, сильно исправив и сократив то, что уже было написано. Очертил уже ясно девять физиономий. Какая интрига! Назвал я его так: „Рассказы из жизни моих друзей“ и пишу его в форме отдельных, законченных рассказов, тесно связанных между собою общностью интриги, идеи и действующих лиц. У каждого рассказа особое заглавие. Не думайте, что роман будет состоять из клочьев. Нет, он будет настоящий роман, целое тело, где каждое лицо будет органически необходимо». После этой перестройки работа снова приостановилась. Извещая А. Н. Плещеева о своем намерении посвятить ему будущее произведение, Чехов 9 апреля 1889 г. писал, что роман, хотя и «значительно подвинулся вперед», теперь «сел на мель в ожидании прилива».
В мае того же года жизнь у Линтваревых на реке Псел, новые впечатления и новые искания оживили работу над романом: «Пишу и роман, который мне больше симпатичен и ближе к сердцу, чем „Леший“». В письмах к Плещееву и Суворину от 14 мая Чехов обещал: «В ноябре привезу в Питер продавать свой роман». И, наконец, 22 мая 1889 г. – в письме к Н. А. Лейкину: «Пишу маленькие рассказы, которые соединю воедино нумерацией, дам им общее заглавие и напечатаю в „Вестнике Европы“».
В журнале «Вестник Европы» никаких публикации Чехова не появилось.
Между тем 24 августа 1889 г. в письме к В. Г. Короленко Плещеев, сожалея о том, что Чехов не продолжает романа, сообщал, что первые три главы он читал, и они ему «очень понравились» (ЛН, т. 68, стр. 300–301). Сам Чехов 30 сентября того же года писал Плещееву: «„Лешего“ кончу к 20 октября <…> а затем отдыхаю неделю и сажусь за продолжение своего романа». В письмах Чехова это последнее упоминание о романе. Есть основания полагать, что работа продолжалась до весны 1890 г., до поездки на Сахалин.
В письмах 1888 и 1889 годов Чехов изложил основное содержание романа. «Роман этот захватывает целый уезд (дворянский и земский), домашнюю жизнь нескольких семейств <…> взяты люди обыкновенные, интеллигентные, женщины, любовь, брак, дети»; «Роман захватывает у меня несколько семейств и весь уезд с лесами, реками, паромами, железной дорогой. В центре уезда две главные фигуры, мужская и женская, около которых группируются другие шашки» (письма Григоровичу от 12 января и 9 октября 1888 г.). 9 апреля следующего года Чехов делился своими планами с Плещеевым: «В основу сего романа кладу я жизнь хороших людей, их лица, дела, слова, мысли и надежды; цель моя – убить сразу двух зайцев: правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы». В мартовских письмах 1889 г. к Евреиновой и Суворину находятся сведения о задуманных персонажах романа: «Половина действующих лиц говорит: „Я не верую в бога“, есть один отец, сын которого пошел в каторжные работы без срока за вооруженное сопротивление, есть исправник, стыдящийся своего полицейского мундира, есть председатель, которого ненавидят, и т. д. Материал для красного карандаша богатый» (Евреиновой, 10 марта 1889 г.); «Григорович, которому Вы передали содержание первой главы, испугался, что у меня взят студент, который умрет и, таким образом, не пройдет сквозь весь роман, т. е. будет лишним. Но у меня этот студент – гвоздь из большого сапога. Он деталь» (Суворину, 11 марта 1889 г.).
Некоторые сцены и ситуации в рассказах «У Зелениных» и «Письмо» перекликаются с этими высказываниями Чехова о задуманном романе. Так, в рассказе «У Зелениных» мать, Наталья Зеленина, печалится о сыне: «У Васи <…> поражена верхушка левого легкого. <…> <Доктор> велел оставить университет». Далее в рассказе назван полковник Поль, о котором Зеленина напоминает дочери: «В бригаде твоего отца был батарейным командиром». Как вспоминал А. С. Лазарев (Грузинский), по пути в Бабкино (летом 1887 г.) Чехов изложил ему содержание первой главы будущего романа. Мемуарист запомнил начало: к платформе подают товарный вагон, «в вагоне гроб с телом единственного сына вдовы-генеральши» («Русская правда», 1904, 11 июля). В рукописи рассказа ясно читается зачеркнутая фраза: «Напомни Л<юбови> М<ихайловне>, что 22 марта день рождения покойного». Ясно, что Маша, к которой адресовано письмо, и Вася, больной, обреченный студент, – дети «вдовы-генеральши» Натальи Зелениной.[78]
Об одном из персонажей «Письма», Травникове, сказано: «Он хотел и ищет бога … и находит одну только пропасть…» Это соотносится с цензурными опасениями Чехова по поводу атеизма героев, высказанными в письме к Евреиновой. Игнатий Баштанов рассказывает о своем отце-страдальце, о брате-каторжнике и брате-монахе. Вероятно, это упомянутый в том же письме к Евреиновой «отец, сын которого пошел в каторжные работы без срока за вооруженное сопротивление».
Начало письма Игнатия Баштанова, как заметил еще И. С. Ежов, перекликается с высказыванием Чехова о Л. Н. Толстом, известным в изложении С. Н. Щукина: «Вы обращали внимание на язык Толстого? Громадные периоды, предложения нагромождены одно на другое. Не думайте, что это случайно, что это недостаток. Это искусство, и оно дается после труда. Эти периоды производят впечатление силы» (С. Н. Щукин. Из воспоминаний об А. П. Чехове. – «Русская мысль», 1911, кн. X, стр. 45). Очевидно, что Игнатий Баштанов посылает Марии Сергеевне Волчаниновой[79] только что прочтенную им новую книгу Толстого. Названия нет, скорее всего оттого, что речь идет о сочинении, не пропущенном в печать и ходившем по рукам (в рассказе «После театра» опера названа). Вместе с тем ясно, что это художественное произведение, так как по его поводу между героями рассказа заходит спор о красоте, о силе искусства, о его воздействии на людей. Это могло быть и эстетическое сочинение или художественное произведение, касающееся проблем искусства.
Из всех книг Толстого ближе всего подходит к описанной в рассказе «Крейцерова соната». В России она увидела свет лишь в июне 1891 г. (XIII часть «Сочинений гр. Л. Н. Толстого»), в 1890 г. была выпущена за границей, но уже начиная с октября 1889 г. широко распространилась в литографированных изданиях. По одному из таких литографированных изданий познакомился с новой повестью Толстого и Чехов. 17 января 1890 г. он отправил М. И. Чайковскому записку следующего содержания: «Дорогой Модест Ильич, посылаю Вам „Крейц<ерову> сонату“. Прочитав, благоволите послать ее Н. М. Соковнину…»
Сохранились многочисленные свидетельства современников о том, как взволновала в 1889 г. читающую публику новая повесть Толстого. См. высказывания Ю. О. Якубовского (Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 27. М. – Л., 1933, стр. 588, комментарии Н. К. Гудзия), А. А. Толстой (там же). Но и в феврале 1890 г. «Неделя» сообщала: «В Петербурге идут нескончаемые толки о „Крейцеровой сонате“» («Неделя», 1890, № 6, стлб. 198–199). Эту атмосферу возбуждения от нового создания Толстого и передает «Письмо».
Чехов встретил «Крейцерову сонату» почти столь же восторженно, как и его юный герой, хотя и более критически: «В массе всего того, что теперь пишется у нас и за границей, едва ли можно найти что-нибудь равносильное по важности замысла и красоте исполнения. Не говоря уж о художественных достоинствах, которые местами поразительны, спасибо повести за одно то, что она до крайности возбуждает мысль. Читая ее, едва удерживаешься, чтобы не крикнуть: „Это правда!“ или „Это нелепо!“» (письмо к Плещееву от 15 февраля 1890 г.).
Поездка на Сахалин изменила отношение Чехова к толстовской повести: «До поездки „Крейцерова соната“ была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой» (письмо к Суворину от 17 декабря 1890 г.). Появившееся «Послесловие к „Крейцеровой сонате“» Чехов осудил в очень резких выражениях (письмо к Суворину от 8 сентября 1£91 г.). На основании этих высказываний «Письмо» следует датировать временем не позднее первых месяцев 1890 г., до поездки на Сахалин. Возможно, Чехов не отдал в печать переписанный набело рассказ (в отличие от рассказа «После театра»), потому что резко изменилось его отношение к «Крейцеровой сонате» (появись «Письмо» в начале 90-х годов, современники не без основания посчитали бы, что речь идет о Толстом и его «Крейцеровой сонате»).
В разных лито- и гектографированных изданиях «Крейцеровой сонаты» – самое различное распределение текста по страницам. Говорить об однозначном ответе на вопрос, какие именно слова повести находились на указанных в письме Игнатия страницах, не приходится, тем более, что, возможно, указания эти условны или вымышленны.[80]
Суждения Баштанова об искусстве, его спор с Травниковым – близки тому, о чем высказывался и спорил сам Чехов в конце 80-х годов. Так, И. Я. Гурлянд писал Чехову 6 октября 1889 г., вспоминая разговоры об искусстве: «Не то, чтобы тогдашние разговоры убедили меня и заставили меня отрешиться, как Вы выражаетесь, от „рутины“. Нет. Так скоро этого не могло быть; пожалуй, и не будет. Я уверен, что искусство, кроме красоты, имеет и другие цели, что искусство скорее есть только средство, само по себе целью быть не может и т. д.» («Из архива А. П. Чехова. Публикации». М., Гос. библиотека им. В. И. Ленина, отдел рукописей, 1960, стр. 184). Брат Чехова, Михаил Павлович, писал 1 января 1889 г. Г. М. Чехову: «Театр должен идти рука об руку со школой <…> мне казались странными слова Антона. Но прошел год, другой, – и я сам убедился в том, что говорил мне Антон» (ЛН, т. 68, стр. 857).
Высказывания Травникова о театре, о французских романах перекликаются со словами старого профессора Николая Степановича из «Скучной истории», опубликованной в 1889 г. (гл. II).
С другой стороны, некоторые высказывания Башталова, его сравнение свободного искусства со стихией близки самому Чехову и родственны, например, сравнению из рассказа «Красавицы» (1888): «Передо мной стояла красавица, и я понял это с первого взгляда, как понимаю молнию». Ср. в «Письме»: «Поэзия и беллетристика не объяснили ни одного явления! Да разве молния, когда блестит, объясняет что-нибудь?»