Нередко я чувствую себя не в своей тарелке, когда мне, как специалисту, задают вопросы о войне. Специалисту… Ещё бы! Я ведь воевал. Но могут ли мои знания о войне, – речь идёт о глобальном событии, – не отличаться от знаний молодого человека, не слышавшего ни единого выстрела, но почерпнувшего исторические сведения из тех же источников, из которых почерпнул их я? Возможно, отношение к этим сведениям у меня будет несколько более скептичным. И только.
Сразу после войны появилась лейтенантская литература. Так пренебрежительно назвали её верноподданные критики. Ещё бы! Лейтенанты почему-то описывали не только доблесть и героизм, но и страшные будни, вызывавшие у читателей ненужные вопросы и еретические чувства. Это не совмещалось с генеральным курсом родной партии и не менее родного правительства. Больше того, у некоторых скептиков это могло вызвать, упаси Господь, сомнение в правильности этого самого курса. Конечно, бдительная цензура тщательно просеивала идущее в публикацию. Но даже тщательно просеянное, приглаженное и отлакированное следовало на всякий случай подвергнуть уничтожающей критике.
Лейтенантов обвиняли в том, что из своего окопа они не видели всего легендарного немыслимого подвига советского народа. Удивляюсь, почему эти критики не додумались обвинить выдающегося автора в том, что об осаде Севастополя он не написал «Войну и мир».
Лейтенантская литература… Я тоже был лейтенантом. Естественно, окончив танковое училище, я знаю организацию танковой бригады, не говоря уже о танковом батальоне. В батальоне две танковых роты. В каждой – три взвода. В каждом взводе три танка. Десятый танк – командира роты. Итого в батальоне двадцать один танк. Двадцать первый – командира батальона. Но ведь были ещё тыловые службы. Что я знаю о них? Стыдно признаться, почти ничего. А ведь я провоевал в батальоне немыслимо продолжительное для танкиста время – целых восемь месяцев. Обалдеть можно! Но очень узкое у меня, у лейтенанта, поле зрения.
И вот сейчас я задумался и вспомнил некоторых наших тыловиков, у которых тоже были погоны с танковыми эмблемами, но которые к танкам и близко не подходили. Кое-кто из них уже присутствует в моих опусах. Надеюсь, читатели не забросают меня гнилыми помидорами за то, что я снова вспомнил уже описанных. А профессиональных критиков я не боюсь. Они вряд ли обратят на меня своё внимание.
До этого случая с гвардии капитаном Барановским сталкиваться мне не приходилось. Если не считать, что, проходя мимо, отдавал честь старшему по званию. В ответном вскидывании его руки я необъяснимым образом ощущал доброжелательное к себе отношение. А ещё, глядя на его мощную двухметроворостую фигуру, думал: есть какая-то высшая справедливость в том, что он не в экипаже. Ну, как такой объём поместился бы в танке?
А теперь о самом случае. Не знаю, как я выглядел, когда выскочил из горящего танка. Но уже через мгновенье увидел, как мой друг Толя Сердечнев метрах в тридцати впереди меня сигал без сапога на правой ноге. Выпрыгнул он из люка своей загоревшей машины, не на надкрылок, не на корпус, как обычно мы выбираемся из башни, а прямо на землю, с высоты почти два с половиной метра. Понимаете, выпрыгнул в одном сапоге. Как только Толя высунулся из люка, сидение, отскочив на сильных пружинах, прихватило правую ногу. Разумеется, когда удаётся выбраться из горящих машин, нам не до деталей обмундирования. Но всё же мало радости ковылять разутым в грязи под холодным осенним дождём.
В батальонном тылу Толя обратился к заместителю командира батальона по хозяйственной части. Тот объяснил, что у него сейчас, к сожалению, нет сапог для гвардии лейтенанта Сердечнева. Хотя гвардии лейтенант Сердечнев был сантиметров на двадцать короче гвардии капитана Барановского и килограммов на тридцать легче, но сапоги ему полагались сорок шестого размера. Только у него и у гвардии капитана в нашем батальоне был такой размер ноги.
Толя поверх портянок обернул ногу куском брезента и хромал по лужам в одном сапоге. Ежедневные обращения к замкомбату по хозчасти оставались без результатов. Немногие оставшиеся в живых танкисты сочувственно смотрели, как Толя таскал налипшие на примитивную обувку килограммы прусской грязи.
Прошло не меньше недели. Толя был командиром танка в моём взводе. Я нёс ответственность за своего подчинённого. Тем более, в глубине души ощущал дикое неудобство оттого, что мы одного выпуска в училище и не на одинаковых командирских должностях. Толя, к тому же, был на десять лет старше меня.
Вот тогда и состоялось моё первое столкновение с гвардии капитаном.
Он занимал небольшой домик в юнкерском имении. С мирными жителями Восточной Пруссии мы ещё не сталкивались, но представляли себе, как жили немцы в этих роскошных фольварках. Мы до войны так не жили.
Где-то сразу, по завершении обеда, я бодро зашёл в его домик. Следует заметить, что после наступления в батальоне осталось считанное количество танкистов, а водка, по-видимому, ещё поступала на полный штат батальона. Так что бодрость моя вполне объяснима.
Гвардии капитан Барановский раскинулся на широкой кровати посреди комнаты. Надо полагать, тоже солидно пообедал. Возможно, по причине этого самого обеда разговор я начал, забыв о субординации, не в особенно уважительной манере. Заплетающимся языком капитан указал мне на разницу в званиях. А я в той же тональности заявил ему, что, если завтра гвардии лейтенант Сердечнев не получит сапоги, то сапоги мы снимем с гвардии капитана Барановского. Тут замкомбат стал что-то кричать по поводу военного трибунала, но я уже не слышал, стараясь на выходе не задеть косяки.
На следующий день мучительно пытался реконструировать в деталях вчерашнее общение с гвардии капитаном. Мне это удалось примерно в такой же последовательности, в какой излагаю сейчас. Без подробностей. Сапог Толя не получил. А тут ещё ночной ливень продолжился холодным моросящим дождём. Глина раскисла так, что даже я в своих кирзовых говнодавах с трудом вытаскивал из неё ноги. Что уж говорить о Толином брезенте. Я рассказал ему о вчерашнем общении с капитаном. Толя назвал меня мальчишкой, забывшем о звании и положении. А когда я изложил ему намерение осуществить вчерашнюю угрозу, он готов был меня избить.
Мы вдвоём слегка выпивали. Вдвоём. Ни у него, ни у меня не было экипажей. Из десяти офицеров нашего училищного выпуска в бригаде остались только он и я. По мере опорожнения кружки с немецким померанцевым шнапсом Толя всё больше склонялся к идее осуществления моего замечательного плана экспроприации сапог гвардии капитана. Ещё в училище Толя знал о моих занятиях самбо помимо тяжёлой атлетики. Но он высказал сомнение, справимся ли мы вдвоём с Барановским.
Я пошёл к гвардии старшему лейтенанту, командиру первой роты. Он тоже сидел над кружкой. Какое совпадение! В ней тоже оказался немецкий шнапс. Конечно, наступление – это страшные потери. Но достался ли бы нам шнапс, если бы мы сидели в обороне? Серёге понравился мой план. Он тут же пошёл со мной за Толей.
Втроём мы ввалились в домик гвардии капитана Барановского. Надо же! Тот словно подготовился стать участником нашего плана. То есть, лежал на кровати, на которую мы планировали его уложить. Задача упрощалась. Кружка, кажется пустая, стояла на тумбочке рядом с кроватью. Толя и Серёга взнуздали гвардии капитана с двух сторон, а я приступил к стягиванию сапог. Это оказалось совсем непросто. Капитан брыкался, как мустанг. Пару раз мне здорово досталось второй ногой, хотя ребята пытались обездвижить её. Мы и представить себе не могли, что у гвардии капитана Барановского такой богатый матерный словарь. Он грозил нам трибуналом и обещал, что сам примет участие в исполнении высшей меры наказания.
Сапоги мы всё же стащили и тут же поспешно покинули негостеприимный домик.
К тому времени, когда мы протрезвели, Гвардии лейтенант Анатолий Сердечнев фигурял в отличных яловых сапогах. Надо сказать, у лейтенантов такие сапоги не наблюдались.
И ещё о протрезвлении. Честно говоря, хотя в глубине души мы считали себя приговоренными к смерти, пусть и с отсрочкой, всё же с некоторой опаской ждали завершения проведённой операции. Но ничего не случилось.
На следующий день гвардии капитан Барановский щеголял в новеньких яловых сапогах.
Судя по всему, ни батальонный смерш, ни подленький заместитель командира батальона по политчасти о произошедшем в домике замкомбата по хозчасти ничего не знали. Факт. Иначе, ох какую вакханалию устроили бы!
Что ни говорите, хоть гвардии капитан Барановский – интендант, а оказался порядочным человеком.
Ещё один конфликт между заместителем командира батальона по хозяйственной части, гвардии капитаном Барановским и мной случился, как полновесно выражаются бюрократы, в начале декабря 1944 года. Второй и последний мой конфликт с замкомбата по хозчасти. Хотя в отличие от первого, я не принимал в нём непосредственного участия. Но, командир взвода, я нёс ответственность за действия трёх моих экипажей, участие в конфликте принимавших.
Помните, с чего начался бунт на броненосце «Потёмкин»? Матросы в каше или в мясе обнаружили червей. В каше, сваренной на обед батальону, червей, разумеется, не было. Более того, в кашу для ста сорока-ста пятидесяти человек добавили одиннадцать банок отличной американской свиной тушёнки. Будь это сразу после боёв, на кашу никто не обратил бы внимания. У выживших в запасе имелось немалое количество выпивки и закуски. Но осеннее наступление окончилось более месяца назад. Весь шнапс выпили, консервы съели. Даже от колбас, окороков и других богатств, а их в подвалах юнкерских хозяйств хватало, и следа не осталось. Пользовались мы этим с чистой совестью. Ни одного мирного немца в приграничных районах Восточной Пруссии не обнаружили. А сами строения с глухой восточной стеной, с крохотными оконцами из тех самых подвалов у основания на уровне земли, из которых так удобно стрелять, для нас ничем не отличались от дотов.
Сразу после боёв, когда у нас и без того имелось достаточно трофейного шнапса, старшина батальона как-то умудрился запастись водкой за счёт боевых потерь. Но в тот конкретный день, кроме положенных ста граммов нам не досталось ни капли. А тут ещё такое унижение – овсяная каша.
Забавнее всего, что взбунтовались не только несколько человек, выживших в осеннем наступлении, но и новички, прибывшие из запасных полков на Урале. Как они, изголодавшиеся и истощённые, в первые дни накинулись на еду! До выпучённых глаз. До поносов. Еды больше чем вдоволь, Когда, пища готова была начать вываливаться из ушей, они, не доверяя сытости, подбирали даже неубранную брюкву и грызли её. А тут, не бывшие ещё в боях ни одной минуты, но уже пропитанные духом отдельной гвардейской танковой бригады, они ощутили себя фронтовой элитой, аристократами, достойными питаться, по меньшей мере, рябчиками в сметане. Откуда им было знать, что английские аристократы на завтрак едят эту самую овсяную кашу, причём, не сдобренную обильно свиной тушёнкой.
Это сейчас я так мудро и отстранённо от взвода выражаюсь. Тогда я был солидарен со своими подчинёнными. К котелку с полученной кашей не прикоснулся. Не помню уже, кто из моего экипажа вместе с другими возмущёнными танкистами понёс котелки с кашей к дому, в котором размещался гвардии капитан Барановский. Оба окна его спальни залепили кашей добросовестно и старательно. Ни одного квадратного сантиметра стекла не оставили гвардии капитану для осмотра окружающего мира. Трудились представители не только моего взвода, не только нашей второй роты, но и танкисты первой роты. Говорили, что гвардии капитан Барановский вышел из своего жилища, молча наблюдал за созидательным процессом и даже вроде прослезился. Не знаю. Не видел.
Тут всех офицеров, от командиров машин до двух командиров рот вызвал командир батальона. Я даже подумал, что сейчас будет разнос за светомаскировку с помощью овсяной каши. Но комбат подал команду взобраться в кузов уже урчащего «студебеккера». Куда нас повезут, никто не имел представления, и это никого не удивило.
А чего удивляться? Был ли хоть один случай за всю войну, когда бы мне сказали, куда меня везут? Но уже примерно через минуту мы поняли, что везут нас в направлении передовой. Действительно, «студебеккер» остановился в небольшой роще километрах в полутора от переднего края.
– Товарищи офицеры, – сказал комбат, выбравшись из кабины, – у крайних деревьев начинается траншея. По ней мы пойдём на передовую. Возможно, там у меня не будет условий для инструктажа. От вас требуется внимательно оглядеть местность не только до переднего края противника, но и дальше, до самых фольварков. Внимательно оглядеть и запомнить. По одному – вперёд.
Я спустился в траншею где-то в первой пятёрке. Комбат не прибавил ни слова. Но и без слов понятно, что именно здесь – направление главного удара наступления, которое, как и обычно, возглавит наша бригада. А траншея ничего себе! До передовой по ней не менее километра. Оказывается, это не просто слухи, что командующий фронтом генерал армии Черняховский бережёт солдат.
Нельзя сказать, что продвижение по траншее было очень удобным. Зато безопасным. Даже пригибаться не приходилось. Мы уже почти подошли к траншее переднего края, когда пришлось прижаться к стенке, чтобы пропустить идущих навстречу французских лётчиков. С некоторыми из них я, можно сказать, был знаком. При случае, расскажу об этом знакомстве. Французы не просто были возбуждены. Возмущение выплёскивалось из них чудовищным матом. Представить себе не мог, что многие из них, почти не зная русского языка, умеют так матюгаться.
При помощи жестов и мата они объяснили, что сейчас пехотинцы на передовой обедают, и потребовали, чтобы мы внимательно изучили их меню. Мимо меня прошёл лейтенант Альбер. Мы крепко пожали друг другу руки. Он тоже матюгнулся и сказал: «Я даже представить себе такого не мог».
Итак, обед пехотинцев. На первое – вода, в которой плавало несколько ошмётков капусты. На второе – капуста, смоченная водой. Многие солдаты ели без хлеба. Спросил пехотинца, сидевшего на дне траншеи и доедавшего капусту из котелка:
– Вам что же, хлеба не дали?
– Дали, товарищ лейтенант. Так то же утром было. Не утерпел. Больно всё время кушать хотца.
Осмотр немецкой траншеи и дальше до самых фольварков не доставил нам большого удовольствия. Немцы открыли огонь. Хорошо хоть снайпера не было у них. Командир первой роты смачно матюгнулся и сказал, что километровую траншею для безопасности прорыли, а обеспечить наблюдение с помощью стереотруб ума не хватило. Но я, почему-то не столько думал о безопасности, сколько об обеде пехотинцев, мёрзнувших в своей траншее.
Смеркалось. Снежок, хоть и ленивый, не прибавил видимости. Комбат отдал команду возвращаться.
Почти у самого выхода из траншеи мы снова столкнулись с французами. В руках – буханки хлеба, консервы, концентраты. Надо было увидеть, как танкисты облобызали лётчиков! Вряд ли за всю войну кто-нибудь наблюдал такие объятия постоянно непонятно почему враждующих лётчиков и танкистов.
В батальон мы вернулись к ужину. Жрать хотелось невыносимо. Стреляющий пришёл из кухни с полным котелком. Ребята позвали меня ужинать. Но я сказал, что нет аппетита, и завалился спать. Капуста с водой в котелках солдат на переднем крае и овсяная каша со свиной тушёнкой на стёклах окон гвардии капитана Барановского почти до утра не давали мне уснуть.
С гвардии майором Смирновым экипажи десяти прибывших с завода танков познакомились на следующий день перед боем. Заместитель командира батальона по политчасти прочитал нам дежурную молитву, объяснил, что мы должны быть мужественными, бесстрашными и, не щадя своей жизни, выполнить долг перед родиной. И ещё. И ещё. Говорил он долго, нудно. Возможно, мне это только показалось. До него командир батальона, гвардии майор Дорош произнёс только одну фразу: «Вы прибыли в прославленную Вторую отдельную гвардейскую танковую бригаду. Я уверен в том, что вы будете достойным пополнением». И всё. Комбат показался мне обычным, как и все, сидящие в танках. А маленький кругленький гвардии майор Смирнов был таким чистеньким, учебно-показательным от начищенного иконостаса орденов до сверкающих шевровых сапожков, что мне стало стыдно за своё существование.
Летнее наступление развивалось стремительно. Мы уже пересекли всю Белоруссию, Литву и добрались до немецкой границы. Младшего лейтенанта, меня, уже произвели в лейтенанта, командир машины стал командиром танкового взвода. За всё это время я ни разу не видел нашего так называемого комиссара. Это естественно. У него ведь нет танка. Правда, нет танков и у ремонтников, и у батальонного фельдшера, у секретаря партийной организации батальона, но я их видел рядом с нами во время боя. А гвардии майора Смирнова не видел. Ну что ему было делать в бою в его сверкающих шевровых сапожках? И вообще, чем он занимался?
Встреча с ним состоялась при странных обстоятельствах.
После страшной ночи, когда мы потеряли так много людей и машин, бригаду впервые после летнего наступления вывели из боя. Три танка, всё, что осталось от батальона. Взвод. Меня назначили командиром этого взвода. Танки стояли за массивным высоким каменным забором под старыми дикими грушами, когда справа от нашей оборонительной полосы на артиллерийскую позицию стрелковой дивизии пошли тридцать «пантер». Полковые орудия с куцыми стволами, почему-то оказались не прикрыты пехотой. Впереди её. Обычный фронтовой бардак. Что могли сделать полковые пушки против лобовой брони «пантер»? Артиллеристы драпанули, оставив целенькие орудия. Трудно поверить, но верхом на тачанке, наверно на последней тачанке в Красной армии, нагайкой их пытался вернуть на место командир стрелковой дивизии генерал-майор Городовиков, брат легендарного генерала Оки Городовикова. Безрезультатно. Представляете себе тачанку в лесу между деревьями? Тут, к несчастью, он заметил нас. Примчался и, размазывая грязные слёзы, стал упрашивать остановить танки. А мы уцелели после такой ночи. И нас вывели из боя. И появился шанс остаться в живых хотя бы до следующего наступления. И мы не в подчинении генерала. И «пантеры» вообще атакуют не в нашей полосе обороны. Нет, я не могу описать, а вы всё равно не поймёте, как мне не хотелось воевать.
Не знаю почему, я скомандовал: «К машинам! По местам! Огонь с места!» Танки почти поравнялись с нами, подставив борта. Мы стреляли в них, как на полигоне.
Взвод уничтожил восемнадцать «пантер». Дальние танки, поняв, что по ним стреляют из фольварка, развернулись вправо под прямым углом и открыли огонь по нас. Но над мощной каменной стеной возвышались только башни тридцатьчетвёрок, прицелиться в которые, даже увидеть, мешали дымы горящих танков, да и расстояние до нас было немаленьким. Кроме того, «пантеры» подставили свои относительно слабые бока полковым пушкам, к которым вернулись артиллеристы.
После боя, когда я прогарцевал на захваченной целенькой «пантере», снова появился генерал Городовиков. Тут уже был и комбриг с комбатом. Они рассказали генералу о моём участии в ночном бою. Генерал облобызал меня и сказал, что не моё, не танковое начальство наградит меня, а он лично представит к званию Героя. Короче, если ещё учесть, что мы солидно выпили, можно представить себе, в каком эйфорическом состоянии находился девятнадцатилетний мальчишка.
Но из штаба батальона прибежал наш писарь (он почему-то очень хорошо относился ко мне) и, перебивая самого себя, рассказал, что на двух «доджах» в Смоленск сейчас отправятся пришедшие в бригаду из белорусских лесов партизаны. За партизанскими медалями отправятся. Почему в Смоленск, почему не наградят на месте, не объяснил. Но главное – в Смоленске семья гвардии майора Смирнова. И он сейчас сооружает семье посылки. «А в один из ящиков, товарищ гвардии лейтенант, он положил вашу гармошку».
Мою гармошку. Где-то за Вильнюсом десантники подарили мне трофейную гармошку красоты необыкновенной. Золотисто-лунные перламутровые бока. Перламутровые кнопки. Но, как говорится, не в коня корм. Играть ни на одном инструменте, включая гармошку, я не умел. Пиликали на ней желающие. Запасные баки с горючим перед боем мы снимали. А завёрнутая в брезент гармошка даже во время боя оставалась на корме танка. Только перед форсированием Немана оставил её в батальоне
Я знал, как тяжело, как голодно живут люди в тылу. Попроси у меня гвардии майор, я бы ему не только гармошку, я бы шкуру свою отдал. Но вот так без разрешения, не посчитав меня человеком, забрать мою гармошку! Этот учебно-показательный, перед боем унизивший нас молитвой, мол, героизм, мол, верность долгу, мать его… Это он нам о долге говорит! У Борьки, командира двадцать седьмой машины, в Смоленске мать и маленькая сестричка остались. Они ещё не знают, что их Борька сегодня ночью сгорел вот на том лугу в своей двадцать седьмой. Им он пошлёт гармошку?
Об этом, задыхаясь от обиды, я думал, когда бежал к штабу бригады. Всё ему сейчас скажу! Но, ворвавшись в дом, ничего не сказал.
Не сказал. Онемел.
В женское платье гвардии майор тщательно укутывал деревянную кофейную мельницу. Вы представляете себе этот абсурд? В голодный Смоленск отправлять кофемолку! Но возможно мне просто с пьяна почудился заместитель командира батальона по политической части с иконостасом непонятно за что полученных орденов и награбленные платья с нелепой кофемолкой? Зачем в Смоленске кофемолка? Что ею молоть?
Я ничего не сказал. Я рывком вытащил из ящика гармошку. Отскочил ремешок. Перламутровые кнопки басов зацепились за багетную раму картины. Гармошка угрожающе зарычала.
– Немедленно положите гармошку! – В свою очередь зарычал гвардии майор.
– Это моя гармошка. Моя личная собственность. – С этими словами я вышел из дома и в хорошем темпе направился к фольварку, где менее чем в километре от штаба стояли танки. Замкомбата по политчасти, подбегая, семенил за мной в своих шевровых сапожках, угрожая штрафным батальоном. Я подошёл к своему танку. Положил гармошку перед гусеницей. Скомандовал механику-водителю: «Заводи!». Двумя руками поманил на себя. Брызнули лунные перламутровые осколки. Один из них упал на запылённый шевровый сапожок.
Стоит ли описывать подробности? Это сейчас мне жалко красивой гармошки, которая могла бы принести пользу людям. Тогда я об этом не подумал.
А наш комиссар всё-таки успел отомстить мне до того, как, почему-то получив за летние бои очередной орден Красного знамени, был ещё во время осеннего наступления переведен заместителем командира тяжёлотанкового полка по политчасти.
Не помню точно его фамилии. Вернее, не помню, где фамилия, а где кличка. Фамилия, кажется, Верёвкин. Или Обрывкин. Так дразнили техника-лейтенанта. А может быть, наоборот. Но какое это имеет значение. Он не погиб. Он не был в экипаже. Нельзя забывать фамилий погибших. Помни, пока жив. Память – это им единственный памятник. Страна, за которую они погибли, на памятники поскупилась. А техник-лейтенант, мой заместитель по технической части, не погиб.
Когда мы копали капонир для танка (семь метров длины, четыре метра ширины, чуть больше метра глубины, да ещё аппарель не менее двух метров), техник-лейтенант внимательно наблюдал, как это у нас получается.
Тяжело получалось. Прусская глина не очень любила, чтоб её копали. Но куда денешься? Надо! Хуже всего, когда едва успеешь спустить танк в капонир, раздаётся команда: «К машинам! По местам!». Оказывается, командование не там выбрало позицию для обороны. Ошиблось малость. Матюгнёмся и едем выкапывать капонир в другом месте.
Техник-лейтенант наблюдает.
Я тоже лейтенант. К тому же командир техника-лейтенанта. Но, копал вместе со своим экипажем и считал, что мои офицерские погоны не потеряют от этого достоинства. Другое дело мой заместитель по технической части. Он ведь не в экипаже. У него ведь нет танка. Ему ведь не надо кому-нибудь помогать.
– Эй, Обрывкин! – Кричу я ему из нашей углубляющейся могилы. – Помоги Сердечневу! – В экипаже моего друга и подчинённого у механика-водителя болит правый локоть. Он копать не может. Плетью висит рука. На марше механик-водитель с трудом переключал передачу. Сердечнев велел ему положить лопату. Обрывкин или Верёвкин исчезает. Я же не приказал ему, а всего лишь предложил. Не могу же я приказать офицеру копать капонир. Это дело добровольное.
Общаться с танкистами мне как-то проще, чем с тыловиками. С теми, кто не в экипаже. Не созрел я, по-видимому, до настоящего командира роты.
Это же надо! В течение шестидесяти пяти лет, перебирая в памяти людей тыла нашего батальона, подсчитывая количество личного состава, отвечая на вопросы интервьюеров о боях и походах, ни разу не подумать, что в штабе определённо должен был быть начфин.
Безусловно, существовал. После ранения в госпитале я получил присланную из батальона вкладную книжку с кучей денег. Все неполученные оклады, которые мне некому было посылать. Премии за уничтоженные немецкие танки. Ещё какие-то деньги.
Стоп! Вместе с вкладной книжкой я получил очень сердечное письмо с пожеланием быстрого выздоровления. Было письмо от комбата. А это другое, вместе с вкладной книжкой? Конечно, от начфина! Каким же именем оно было подписано? Ни звания, ни внешности, ну абсолютно ничего не помню. Не мог же я не общаться с ним. Ну, хоть один раз. Надо же…
Восемь месяцев пробыть в батальоне и не иметь представления о работниках штаба. Хотя, чему удивляться? Штаб батальона, располагавшийся, скажем, в пятистах метрах от танков в капонирах, был для нас далёким тылом.
Кого вообще мы знали в том тылу? Старшину… Повара… Кладовщика – фантастического скрягу, выдававшего офицерам дополнительный паёк. А чем он ещё занимался? Знали начальника боепитания, гвардии капитана, самого интеллигентного человека не только в нашем батальоне. Подобного ему за всю войну больше не встречал. Был ещё замкомбата по политчасти, гвардии майор, сволочь неописуемая. Был секретарь партийной организации, порядочный и смелый гвардии старший лейтенант.
Батальонный фельдшер – особ статья. Его никак нельзя считать тыловиком. Дело не в том, что он лечил мои ожоги. Во время боя гвардии старший лейтенант медицинской службы всегда каким-то образом оказывался рядом с танками. И ремонтников по той же причине нельзя считать тыловиками.
Да, в начале Белорусского наступления в батальоне появился гвардии капитан, заместитель командира батальона по строевой части. Но когда я возвратился в батальон после боёв в Вильнюсе, он у нас уже не фигурировал. А потом, до самого моего ранения вообще не было кого-нибудь на такой должности.
Начфин батальона… Возможно, на его вооружении имелись счёты. Он ведь имел дело с цифрами. Например, за каждый немецкий танк или самоходку, уничтоженные моим экипажем, начфин начислял мне премию – пятьсот рублей. Финансы дело подотчётное. Точность и ещё раз точность.
Вероятно, именно благодаря финансовой ведомости в списке советских танковых асов точно указано количество уничтоженных мною немецких танков и самоходок. А об орудиях написано словом – «много». Сколько же это «много»? За уничтоженные орудия начфин не платил. Значит, по этому поводу не надо было щёлкать костяшками на счётах.
Наверно, у себя в тылу он не имел представления о том, что уничтожить орудие куда тяжелее, чем танк или самоходку. Танк или самоходка большие мишени. Когда они движутся, то видны на расстоянии, скажем, двух километров и даже дальше. А замаскированную противотанковую пушку увидеть из фактически слепого танка удаётся по вспышке, когда она выстрелила по тебе. И надо успеть уничтожить её, пока она не угостит тебя вторым снарядом. Потому что второй снаряд из противотанкового орудия – это уже точно твой.
Иногда бессонной ночью, когда в сознание нагло лезут картины, которые столько десятков лет мучительно хочется забыть, когда почему-то именно в животе отзывается удар болванки, к счастью только по касательной чиркнувшей по башне, а в глазах вспыхивают искры, как вспыхивает огонь в чиркнувшей зажигалке, ты видишь эту пушку или этот танк, в дуэли с которым на сей раз тебе посчастливилось выйти победителем. И снова сравниваешь, какая победа досталась тяжелее. И снова, и снова однозначная оценка: пушку уничтожить труднее.
Но начфину и составлявшим списки советских танковых асов, если у них случаются бессонные ночи, не приходится сравнивать дуэли танков с орудиями. Поэтому обходятся без подсчёта орудий.
Обещал рассказать о знакомстве с французскими лётчиками. Так вот, четырнадцатого июля, на следующий день после освобождения Вильнюса, меня, можно сказать, командировали в расположение полка «Нормандия», который отмечал национальный праздник Франции.
Почему именно меня, всего лишь гвардии младшего лейтенанта, ещё за шесть дней до того всего лишь командира танка, да и сейчас всего лишь командира взвода?
Объяснялось это, вероятно, тем, что французские лётчики праздновали взятие Бастилии в день, когда наша бригада радовалась присвоению ей звания Вильнюсской. Правда, из восемнадцати танковых взводов бригады во взятии Вильнюса участвовал только мой взвод, а остальные семнадцать, переправившись через Березину, застряли в Белоруссии без горючего и боеприпасов. Но накануне вечером в Москве прогремел салют, разумеется, не в честь моего взвода, а в честь Второй отдельной гвардейской Витебско-Вильнюской танковой бригады. А так как из воевавших в Вильнюсе офицеров в живых, кроме меня, не осталось никого, командование для укрепления связи с взаимодействующим истребительным авиационным полком направило самую пахнущую порохом личность.
О существовании истребительного авиационного полка «Нормандия», о том, что он взаимодействует с нашей бригадой, я услышал только в пути. Узнал, что несколько десятков французских лётчиков добровольцев на Як-9 и несколько десятков французских техников вместе с нашими отстаивают честь Франции.
За пять дней боёв на улицах Вильнюса у меня не было времени посмотреть на небо. Таким образом, я не видел ни нашей, ни немецкой авиации.
Шофёр «виллиса» комбрига, на котором я приехал, привёл меня на красивую тесную поляну в смешанном лесу, примыкавшем к взлётно-посадочной полосе. За длинным дощатым столом на скамейках сидело примерно пятьдесят-шестьдесят офицеров.
Как только я появился на поляне (шофёр почему-то тут же ушёл к своему автомобилю) ко мне направился невысокий подполковник. Я несколько опешил. Меня в бригаде не проинструктировали, кому доложить о прибытии, как доложить, как вести себя. Растерялся. Приложил только ладонь к дуге танкошлема. Но подполковник взял меня под руку и что-то очень быстро протараторил по-французски. Из всего я понял три слова: Вильно, лейтенант и Деген. Правда, Деген он почему-то произнёс с ударением на втором слоге.
Офицеры, сидевшие за столом, зааплодировали. После этого, я понял, он обратился к лейтенанту Альберу. Из-за стола вышел пожилой лейтенант, лет тридцати-тридцати пяти с золотой звездой Героя Советского Союза. Пожал мне руку и, не выпуская, повёл к столу.
– Меня зовут Марсель. И я действительно из Марселя. – Он довольно грамотно говорил по-русски. Но акцент заставлял расшифровывать некоторые слова. Имя Марсель я услышал чётко. А вот то, что он из города Марселя – догадался.
Оказывается, место для меня было приготовлено рядом с более молодым лейтенантом, тоже Героем Советского Союза. Марсель сел справа от меня.
– А твоего соседа зовут Ролан. Но он предпочитает обращение лейтенант де ля Пуап. И на вы, конечно. В отличие от меня, простого рабочего, он аристократ, дворянин,
Лейтенант Ролан де ля Пуап что-то буркнул Марселю и подал мне руку. Рукопожатие, несмотря на хрупкость лейтенанта, оказалось крепким.
На столе предо мной, как и перед другими, стоял гранёный стакан, лежала ложка, вилка и нож. Боже мой! Ровно три года я не пользовался вилкой! Не видел даже. А тут ещё нож зачем-то! И вообще, мальчишка, ушедший на войну в шестнадцать лет из провинциальной глуши, вдруг рядом с аристократом. Мне и сейчас не по себе, когда я вспоминаю начало этого «взятия Бастилии».
Солдаты начали разносить тарелки с луковым супом. Марсель плеснул из алюминиевого бачка водку в стаканы – мой, Ролана и свой. Подполковник во главе стола встал, поднял свой стакан и что-то говорил. Но недолго. Все подняли стаканы и стали пить. Ролан выпил полстакана и поставил на стол. Я последовал его примеру, хотя для меня это было несколько непривычно. У нас как-то не было принято ставить не пустую посуду. Но я решил копировать каждое движение соседа слева, чтобы не выглядеть жлобом, каким, увы, действительно был.
Марсель поднял свой стакан. Я тоже. Чокнулись. То ли водка меня начала заводить, то ли, как выразился Маяковский, мне захотелось подсюсюкнуть аристократу де ля Пуапу, я сказал ему, что в детстве моим самым любимым писателем был Жюль Верн. А сейчас любимый герой – Кола Брюньён. Ролан одобрительно кивал. Я обрадовался, что достойно представляю свою страну перед капиталистом.
Принесли второе. Какое-то нежное мясо, грибы, кажется, лисички. Вкусно. У нас в батальоне таких блюд не бывало. Де ля Пуап взял в правую руку нож, в левую – вилку. Я тоже. Удобней было бы есть ложкой в правой руке. Тем более что неразлучная ложка была в левом кармане моих брюк. Но… Марсель ел так же, как Ролан. Пришлось рубать по-французски. С Марселем мы выпили ещё по полстакана. Еду я уплетал за обе щеки.
– Вкусно? – Спросил Ролан.
– Очень! – Ответил я с воодушевлением.
– А знаете, какое это мясо?
– Нет.
– Это лягушки.
Ох, как мне стало нехорошо! Но, наверно, никогда в жизни я не проявлял такой выдержки и стойкости, как в эти минуты, Потом встал, и осторожно, чтобы сапогами не задеть ни одного Героя, перелез через скамейку и углубился в лес. Тут я, вероятно, нарушил закон сохранения материи. Рвотных масс оказалось больше моего собственного веса.
Подробности продолжения праздника можно пропустить. В бригаду я вернулся как раз к отбою, хотя было ещё довольно светло.
Сейчас, когда я слышу или читаю об отношении Франции к Израилю, я вспоминаю не только многовековый французский антисемитизм, но и то, как меня выворачивало наизнанку в литовском лесу четырнадцатого июля 1944 года. И почему-то символом Франции в эти минуты мне представляется не Марианна, не петух, а Герой Советского Союза Ролан де ля Пуап.
Но, приобщённый к иудаизму, я подавляю в себе злобность, недостойную еврея, призванного служить примером человечности. На помощь мне приходит улыбающийся бывший марсельский рабочий Герой Советского Союза Марсель Альбер. Но главное – протискивающиеся мимо нас в траншее французские лётчики с буханками хлеба, консервами и концентратом...
Январь 2010 г.