Он не был моим учителем. Потому, что не литература, а врачевание стало делом моей жизни. Но именно Виктора Некрасова я считал бы своим учителем, если бы я учился писательскому ремеслу.
Никогда не называл его по имени и отчеству, так, как называл всех своих учителей. И, тем не менее, его портрет органично вписывается в галерею портретов людей, повлиявших на мое становление в медицине. Потому что врач – в первую очередь – человек с повышенной чувствительностью к чужой боли. У кого, если не у Виктора Некрасова, следовало учиться этой чувствительности?
Доброе солнце ласкало прохожих. Улицы Киева утопали в зелени, промытой теплым дождем. Мы медленно спускались по Прорезной. Скульптор делился своими планами. Лет пятнадцать назад он, молодой художник, изваял из мрамора бюст товарища Сталина. Окажись сейчас эта глыба под рукой, он бы изваял портрет Солженицына.
Виктор Некрасов выслушал скульптора и предложил оставить нетронутым лицо Сталина, превратив его в основание новой скульптуры. Таким образом, Солженицын окажется на поверженном Сталине.
Несколькими минутами раньше я встретился с Некрасовым. Он настойчиво приглашал меня пообедать с ним. По пути к его дому мы встретили скульптора. Втроем поднялись на третий этаж восстановленного пленными немцами дома в Пассаже на Крещатике.
Зинаида Николаевна Некрасова, милая, подвижная, несмотря на весьма преклонный возраст, приправляла вкусный обед остроумной беседой:
– Как можно мириться? Я приближаюсь к девяностолетию, а Вика все еще не женат. Я мечтала о внуках. Мечтала учить их альпинизму. Чему я могу научить их сейчас? Ползанию по полу?
Виктор улыбался, с любовью глядя на маму. Было очень по-семейному в его холостяцком доме. В послеполуденную летнюю пору все здесь казалось уравновешенным и устойчивым, как массивный обеденный стол, за которым мы сидели.
Сквозь открытую дверь я поглядывал на огромный план Парижа над тахтой в смежной комнате. Я частенько взбирался на тахту с лупой в руках и рассматривал детали тщательно вырисованных зданий. Так я знакомился с Парижем, о котором можно было только мечтать. Виктор рассказал, что автор, архитектор по образованию, рисовал эту карту в течение тридцати лет.
Зазвонил телефон. Виктор вышел в переднюю и снял трубку. За столом продолжалась беседа. Возбужденные междометия, доносившиеся из передней, свидетельствовали о важности телефонного разговора.
Виктор вернулся к столу и сказал, что из Москвы звонила Ася. По-видимому, это был ожидавшийся звонок, потому что Зинаида Николаевна тут же пожелала узнать подробности. Скульптор тоже проявил любопытство.
«Непричастный к искусству, недопущенный в храм», я лишь краем уха слышал о существовании Аси Берзер из «Нового мира», об этакой оси, вокруг которой вращались важнейшие литературные события.
Виктор не успел произнести двух слов, как раздался звонок.
– В этом доме не дадут спокойно пообедать. – Он вернулся с увесистой пачкой почты и непочтительно швырнул ее на стул. Я обратил внимание на бандероль среди множества конвертов.
– Вика, что это? – спросил, пробежав глазами обратный адрес.
– Э, еще одно послание от какого-нибудь графомана.
– Интересно, что произошло бы с рукописью какого-то неизвестного В. Некрасова, если бы в свое время так же ответили в журнале, получившем пакет с рукописью книги «Сталинград»? – Вроде бы машинально я надорвал конверт из упаковочной бумаги, извлек страницы машинописи и начал вслух читать:
– «Делегату Четвертого съезда Союза писателей Виктору Некрасову». (Я знал, что Некрасов не избран делегатом на съезд. Делегатами «избирались» назначенные заранее). Вероятно, знал это и Александр Солженицын, пославший бандероль.
Первые же строки текста, наполненные взрывчаткой небывалой мощности, подняли Виктора и скульптора. Оба встали за моей спиной.
– Ты чего вскочил? Какой-то графоман потревожил классика своим бредом, а ты...
– Читай, читай!
Письмо Солженицына потрясло нас. Я унес его домой и начитал на магнитофонную пленку. Оно бережно хранилось у нас до того дня, когда четыре офицера КГБ произвели обыск в квартире Некрасова.
Писателя Виктора Некрасова я полюбил задолго до описываемых событий. Даже не мог мечтать, что когда-нибудь увижу человека, первая книга которого «В окопах Сталинграда», произвела на меня ошеломляющее впечатление.
Через год после окончания войны я лежал в госпитале по поводу недолеченного последнего ранения. Однажды библиотекарь принесла мне журнал, в котором я обнаружил повесть «Сталинград» никому не известного Виктора Некрасова.
С первых страниц я стал соучастником описываемых событий. Нет, я не воевал в Сталинграде. Но хорошо знал, что такое война. Никто до Некрасова не описал ее так правдиво, так честно, так ощутимо.
В ту пору мне исполнился двадцать один год. В моем офицерском планшете ютились стихи, написанные между боями. Я был стопроцентным ура-патриотом. Но в стихах, как ни странно, почему-то не проглядывали ни пафос, ни ура-патриотизм. Словно написал их не я, а другой человек. Я стеснялся своих стихов. Знал, что советские поэты и писатели, настоящие коммунисты и патриоты, пишут о войне совершенно иначе. У меня так не получалось.
И вдруг человек, которого опубликовали, следовательно, писатель, увидел войну моими глазами.
Впервые в жизни я дважды подряд прочитал книгу. С тех пор «В окопах Сталинграда» одно из любимейших мною литературных произведений.
Спустя несколько лет после заочного знакомства, – в ту пору я был студентом, – в филармонии во время антракта я увидел невысокого худощавого мужчину с усиками на выразительном лице, со значком лауреата Сталинской премии на лацкане пиджака. Он прогуливался по фойе, любовно поддерживая под руку старую даму.
– Виктор Некрасов, – с почтением сказал мой собеседник.
Это единственный случай, когда видел Некрасова со значком лауреата. (В пору нашей дружбы Виктор как-то показал мне значок, полученный взамен старого. На кружке такого же диаметра профиль убийцы заменили на колос. «Одни усы оставили» – сострил Некрасов).
Шли годы. Я прочитал «В родном городе», и «Киру Георгиевну», и «Васю Конакова», и другие рассказы, и все, что выходило из-под пера знаменитого писателя. Мы жили в одном городе. У нас были общие друзья. Но ни разу не пересеклись наши пути.
Однажды мой восьмилетний сын попросил меня повести его на футбольный матч, играло киевского «Динамо» с ленинградским «Зенитом».
Холодный осенний день. По пути на стадион мы зашли к моему другу, спортивному журналисту, чтобы вместе пойти на матч. Но он, оказалось, никуда не спешил.
– Как же ты напишешь отчет? Ведь завтра он должен быть в «Советском спорте»?
– Отчет уже написан. Осталось вписать счет, кем и на какой минуте забиты голы, что мы узнаем по телевидению.
– Забавно. Я считал, что хотя бы спортивные журналисты у нас говорят правду. Будь здоров. Мы пошли.
– Оставайся.
– Не могу. Я обещал сыну матч.
– Ты действительно желаешь увидеть это зрелище? – обратился журналист к моему сыну.
– Хочу.
– В таком случае, садись напротив ящика и смотри матч в тепле, в обществе двух интеллигентных людей, а не на холоду в окружении десятков тысяч обезьян и питекантропов. А мы с твоим отцом примем по сто грамм.
Сын согласился без возражений. И тут же в дверь настойчиво позвонили. Вошел Виктор Некрасов с бутылкой в руке.
– После маминых именин осталась бутылка водки. Один я пить не могу. Все на стадионе. Я подумал, что спортивный журналист не такой идиот, чтобы пойти на футбол. Но, если бы ошибся, разбил бы бутылку о бровку тротуара.
– Вы знакомы? – спросил мой друг.
– Я думаю, что вы – тот самый Деген, о котором мне прожужжали уши.
Рукопожатие его оказалось крепким, мужским.
Даже в Израиле, где все друг с другом на ты, где к самому Господу обращаются именно так, я очень медленно и трудно перехожу на «ты» с новыми русскоязычными приятелями. Со времени, когда я прочитал «Сталинград», Виктор Некрасов казался мне недосягаемой высотой. К тому же, он на четырнадцать лет старше меня. Тем удивительнее, что с первой минуты мы перешли на «ты». Это некрасовский талант общения с людьми.
Мне часто приходилось быть свидетелем, как он, ни в малейшей степени не насилуя своей природы, не принуждая себя, на равных беседовал с выдающимся академиком и с крестьянином, с трудом наскребавшим пару десятков слов. Причем, для Некрасова это было таким естественным, что беседа и с первым и со вторым протекала, казалось, в одном ключе.
Зимой, если я не ошибаюсь, 1963 года в Киеве проездом из Москвы в Берлин побывал Стейнбек. Ему устроили помпезный прием в Союзе писателей Украины.
Некрасов как раз находился у нас и ничего не знал о приеме, на который его не удосужились пригласить. Виктор Платонович попрощался и ушёл, а примерно через полчаса к нам явился нарочный из Союза писателей. Так он представился. Мне он показался не столько чиновником писательской организации, сколько офицером другого ведомства.
В ту пору мы жили в коммунальной квартире километрах в шести от центра города. Без телефона. Нарочному (или офицеру) я сказал, что действительно Некрасов был у нас, но ушел и мне неизвестно куда.
В восьмом часу вечера Некрасова все же разыскали и привели в «похоронный зал». Так Виктор называл роскошный банкетный зал Союза писателей. Там устанавливали гробы усопших украинских писателей.
В тот вечер в зале царила траурная атмосфера. Более часа хозяева и официальные гости сидели в напряженном состоянии, а «невоспитанный» Стейнбек не желал ни с кем общаться, пока не встретится с Некрасовым.
Встреча, очень теплая и сердечная, состоялась, несмотря на то, что общению в полную мощь мешал Корнейчук. Он все время вмешивался в беседу, неизменно надоедливо подчеркивая, что «я, как член ЦК...».
В какой-то момент Некрасов впервые обратился непосредственно к Корнейчуку:
– Как у члена ЦК я хочу попросить разрешения пойти пописать.
По тому, как вытянулась физиономия Корнейчука, Стейнбек понял, что сказано нечто экстраординарное. И настойчиво потребовал перевести.
Переводчица, потупившись, сказала:
– Мистер Некрасов попросился в туалет.
Казалось, Виктор знал обо мне все. Но ни разу я не сказал ему, что, кроме историй болезней и научных статей, изредка писал кое-что, не имевшее непосредственного отношения к медицине. Стеснялся. Можно было, конечно, показать фронтовые стихи. Но Виктор как-то сказал, что он не любит поэзии.
Спустя много лет у меня появилась возможность усомниться в правдивости этого его утверждения. Но тогда я, как говорится, поверил на слово.
Однажды, вернувшись из Москвы, Некрасов спросил меня:
– Вы что, обосрали Женю Евтушенко? Я неопределенно пожал плечами.
– Понимаешь, обедаю в ЦДЛ, подошел ко мне Женя и сказал: «Ваши киевские друзья меня почему-то не любят. А вот я через пару дней отколю такой номер, что вы ахнете». И, как видишь, отколол.
Некрасов имел в виду появившееся накануне в «Литературной газете» стихотворение «Бабий яр». Не собирался обсуждать литературные достоинства этого стихотворения. Но мне не очень понравилось, что человек написал стихотворение, чтобы отколоть номер.
После совместной поездки в Париж Виктор хорошо отозвался об Андрее Вознесенском. Считал его порядочным человеком. Но никогда словом не обмолвился о стихах Вознесенского.
Нет, у меня не было оснований не верить Некрасову, когда он говорил, что не любит поэзии. Но однажды...
Случилось это в конце лета 1973 года. Виктор позвонил по телефону:
– Ты занят?
– В меру.
– Приходи ко мне. Выпьем. Мне прислали кетовую икру.
– Если только ради этого, то...
– Не только. Эмик приехал.
Отказать себе в удовольствии встретиться с Наумом Коржавиным я не мог. Вместе с сыном отправился к Некрасову.
Эмик пришел с женой, милой деликатной Любой. Жена Некрасова, Галина Викторовна, приготовила бутерброды. Мы сидели вокруг кухонного стола. Предполагалось, что в кухне не установлены микрофоны, хотя я неоднократно предупреждал Виктора о том, что в его квартире «слухалки» имеются даже в унитазе.
Эмик читал свои новые стихи. Нелюбящий поэзию Некрасов смотрел на него примерно так, как в свое время с гордостью и любовью смотрел на Зинаиду Николаевну, рассказывавшую какую-нибудь забавную историю.
От волнения, быстро потирая кулак правой руки левой ладонью, Коржавин прочитал «Песнь о великом недосыпе». Некрасов попросил прочесть еще раз, что Эмик сделал с удовольствием.
Увы, слушали поэта не только сидевшие за кухонным столом. Следователь КГБ настойчиво выпытывал у меня, кто был шестым во время этой встречи. По голосу они не определили моего сына.
Этот же следователь как-то продемонстрировал мне отличную осведомленность о том, что происходило, и о чем говорили мы во время встреч.
Девятого мая 1965 года мы праздновали двадцатилетие со дня Победы в корреспондентском пункте «Литературной газеты». На нашем «мальчишнике» компанию ветеранов разбавил только один человек, не знавший фронта – режиссер студии документальных фильмов, сотрудничавший с Некрасовым. Тема войны в его талантливых фильмах и погибший на фронте старший брат, безусловно, давали право Рафе Нахмановичу отпраздновать день Победы вместе с фронтовиками.
Окна корпункта завесили, как во время войны, в целях светомаскировки. На столе, накрытом газетами, горела коптилка. Селедка, консервы, гречневая каша, ломти черного хлеба – все, как на фронте. Курили только махорку. Командовал парадом хозяин корпункта, Григорий Кипнис в военной форме со старшинскими погонами. Судя по гимнастерке, на фронте он имел более скромные габариты. На стенах лозунги примерно такого содержания: «Воевали ли евреи? Ответ в пьяном виде дает Макс Коростышевский». Ни для кого не было секретом, во что превращалась физиономия «спрашивающего» после такого ответа.
Виктор с удовольствием оглядел стол:
– Эх, жаль. У меня дома кинокамера с итальянской пленкой.
– Низкопоклонник и космополит, – сказал я, – советская тебя не удовлетворяет? К тому же, Остап Бендер дал отличный совет: не оставлять фотографий на память милиции.
Виктор улыбнулся и ответил:
– Тебе, по крайней мере, уже нечего опасаться. На тебя там не досье, а целая комната заведена.
Все рассмеялись этой шутке.
Спустя несколько лет следователь КГБ сказал мне:
– Вы помните, как пошутил Виктор Платонович, когда вы праздновали день Победы? А ведь он не так уж далек был от истины.
Что касается микрофонов и прочих способов общения КГБ с Некрасовым, у нас, у его друзей, ходила мрачная шутка, впервые произнесенная спортивным журналистом: «КГБ натаскивает на нем своих кадетов».
Однажды Некрасов рассказал мне любопытную историю.
Вечером на Крещатике его случайно встретил знакомый подполковник КГБ. Пригласил пойти выпить. А где выпьешь в половине одиннадцатого? Не ехать же ради этого на вокзал? Но подполковник самоуверенно заявил, что все будет в полном порядке, и повел Виктора в бар гостиницы «Днипро».
Массивная стеклянная дверь бара оказалась запертой. За стеклом, словно в витрине, стоял дородный старик-швейцар в униформе с золотыми галунами и лампасами. Швейцар открывал двери только чтобы выпустить посетителей из бара. При этом он подобострастно кланялся в знак благодарности за чаевые.
Молодой подполковник решительно постучал по стеклу. Швейцар не обращал внимания. Повторил настойчивей. Швейцар нехотя взглянул на двух не представлявших особого интереса людей в гражданских костюмах. Подполковник через стекло показал свое удостоверение. Только тогда старик отворил дверь и впустил внутрь.
– Все, что затем произошло, не просто позабавило, а доставило мне огромное удовольствие, – рассказывал Виктор. – Швейцар из подобострастного принимателя чаевых вдруг преобразился в начальственную особу. Его седые усы и борода вмиг стали похожи на грим новогоднего деда Мороза. «Ты кому, щенок, показываешь удостоверение? Ты что, сопля, при исполнении служебных обязанностей? Удостоверение ты решил пустить в ход, говнюк ты этакий? Так я тебе покажу удостоверение». И он показал. Ты, конечно, не поверишь, но этот бутафорский дед оказался полковником КГБ. Мы вылетели из бара, как ошпаренные. Давно уже я не получал такого удовольствия.
Не знаю, были ли еще случаи, когда КГБ доставляло Некрасову удовольствие. Неудовольствия оно доставляло ему постоянно.
Зародыш конфликта с властями гнездился в Некрасове уже тогда, когда он писал «В окопах Сталинграда». Образ благородного лейтенанта Фарбера в ту пору был явным вызовом. Официальные власти, по меньшей мере, поддерживали антисемитскую версию о том, что евреи не воевали.
Не знаю, стал бы Некрасов так возиться с евреями, не будь этот образ своеобразной формой протеста властям? Хотя...
Однажды видный киевский архитектор Иосиф Юльевич Каракис, преподававший на архитектурном факультете строительного института в пору, когда там учился Некрасов, рассказал мне, как они встретились в купе поезда Москва-Киев.
– Странно, но в Москве на перроне среди провожавших Некрасова были преимущественно евреи. Что удивительнее всего, в Киеве его встречали тоже преимущественно евреи. Расставаясь на Вокзальной площади, я спросил Вику о причине такого подбора друзей. Знаете, что он мне ответил? «Иосиф Юльевич, я просто люблю интеллигентных людей».
Эту же историю я услышал из уст Некрасова. Зная о нашей дружбе с Каракисами, Виктор не без удовольствия рассказал, кто провожал его в Москве, кто встречал в Киеве, затем в лицах изобразил, как, прощаясь у выхода в город, Иосиф Юльевич мялся, подбирая выражения, краснел, и, наконец, заикаясь, спросил, чем объяснить такой состав провожавших и встречавших.
– Как только он начал заикаться, у меня пропали сомнения, о чём именно он хочет спросить. Прикинулся непонимающим. Почему бы не сделать пакость хорошему человеку? С трудом, – ты же знаешь его деликатность, – он сформулировал вопрос. А я этак невинно ответил ему, что даже не обратил внимание на национальность провожавших и встречавших. Что вы, Иосиф Юльевич, сказал я, – я просто люблю интеллигентных людей.
Фраза, произнесенная невинным тоном, была только полуправдой. Некрасов постоянно был в окружении евреев. Лейтенант Фарбер, а еще больше наполненная болью статья в «Литературной газете» против превращения Бабьего яра в танцевальную площадку, вознесли Виктора Некрасова в глазах советских евреев. Он приобрел трудную и почетную должность их полномочного представителя во враждебном окружающем мире. Эта к тому же опасная должность сделала Виктора Некрасова знаменем истинной нееврейской интеллигенции. По этому признаку люди поставили Некрасова в один ряд с Львом Толстым, Горьким и Короленко.
По этой же причине власть предержащие увидели в Некрасове особу крамольную, вырывающуюся из стройных рядов партийнопослушных писателей, строителей коммунизма.
Бабий яр, в котором немцы и их подручные украинцы расстреляли десятки тысяч киевских евреев, стал незаживающей раной в сердце русского писателя Виктора Некрасова.
Траурное осеннее небо нависло над Киевом 29 сентября 1966 года, ровно через четверть века после начала бойни в Бабьем яре. Бойни? Человечество еще не придумало этому названия. Трагедия? Катастрофа? Охватывают ли эти земные слова космическое сатанинство преступления? Способно ли человеческое сознание вместить и осмыслить происшедшее здесь?
Люди, не организованные, не приглашенные, стекались в Бабий яр под угрозой наказания за недозволенную демонстрацию. Даже приблизительно я не могу сказать, сколько сотен или тысяч киевлян пришли на стихийную демонстрацию памяти и протеста.
Почему эта демонстрация была противозаконной? Потому что, лозунги советской системы, ее фразеология сплошная фальшь и очковтирательство. Никакая власть, кроме фашистской не могла и не должна была опасаться такой демонстрации.
Режиссер Украинской студии кинохроники Рафаил Нахманович снимал фильм, которому не суждено было появиться на экране. Он снимал фильм с разрешения и благословения главного редактора студии Гелия Снегирева, находившегося здесь же, среди незаконных демонстрантов.
В этот день главный редактор Гелий Снегирев сделал первый шаг на тропе войны с преступной системой, войны, в которой он был уничтожен.
Огромная молчаливая толпа ожидала чего-то, вытаптывая увядший бурьян. Взоры людей остановились на Викторе Некрасове. И, может быть, поэтому он, один из толпы, стал ее выразителем и голосом.
Некрасов говорил негромко. Но такая тишина окутала Бабий яр, что слышно было шуршание шин троллейбусов на Сырце, а тихое стрекотание кинокамер казалось смертельным треском пулеметов.
Некрасов говорил негромко о невообразимости того, что произошло здесь четверть века назад, об уникальности убийства только по национальному признаку, о немцах, об их пособниках-украинцах, о том, что коллективная память человечества должна способствовать предотвращению подобного в будущем, о преступности забвения и умолчания.
Мы стояли рядом с ним и опасались, что его негромкая речь не будет услышана людьми, лица которых едва различались на большом расстоянии.
Услышали. Впитали. Запомнили.
Серый недомерок, полуметровый камень из песчаника вместо памятника в Бабьем яре стал позорищем Киева. И власти, наконец, объявили открытый конкурс на проект памятника.
Интересный проект представил на смотр автор портрета Солженицына на поверженном бюсте Сталина. Было немало других хороших проектов. Некрасову понравился проект Евгения Жовнировского совместно с архитектором Иосифом Каракисом. У жюри было из чего выбирать.
С Некрасовым мы пришли в Дом архитекторов минут за пятнадцать до начала обсуждения. Большой зал уже был заполнен до отказа. Мы стояли в проходе, сжатые со всех сторон такими же безместными.
Произносились взволнованные речи. Чутко, как и все присутствовавшие, я реагировал на слова, доносившееся с трибуны. Но Виктор, не знаю почему, был настроен иронически.
Во время выступления кинорежиссера Сергея Параджанова, наполненного высоким трагизмом, Виктор насмешливо прошептал:
– Хочешь, поспорим, что из всего этого ни хрена не получится. Не пройдет ни один из представленных проектов. А какому-нибудь официальному говнюку, этакому Вучетичу, закажут бравого солдата со знаменем в одной руке и винтовкой в другой.
Некрасов оказался провидцем. Пусть не солдат со знаменем и винтовкой, но нечто подобное соорудили в Бабьем яре. На памятнике даже намека нет на то, что 29 сентября 1941 года немцы приказали явиться сюда «всем жидам города Киева», что в течение трех дней с утра до темноты здесь хладнокровно расстреливали детей, стариков, женщин.
Некрасов прав, в Бабьем яре соорудили памятник «жертвам Шевченковского района». Идиоту, придумавшему эту надпись, следовало бы вдуматься в ее смысл...
Как-то Некрасов еще раз помянул Вучетича. Мы встретились с Виктором после его возвращения из Волгограда, куда он был приглашен на открытие мемориального комплекса. Я видел эти грандиозные сооружения по телевидению.
– Ну, как? – спросил я – Некрасов махнул рукой и мрачно ответил:
– Вучетич засрал Мамаев курган.
Я отлично понял Виктора. Я знал, как возвращаются на место, где ты воевал молодым, где ты пролил кровь.
За несколько лет до сооружения мемориала Некрасов написал отличный рассказ «Встреча на Мамаевом кургане». Мемориал писателя-воина запечатлел его в рассказе.
Тема войны никогда не угасала в Некрасове. Всего двадцать восемь минут шел документальный фильм, который он сделал совместно со своим другом, режиссером кинохроники Рафой Нахмановичем. Я смотрел этот фильм. За двадцать восемь минут успел вновь пережить четыре года войны.
Некрасов написал сценарий фильма «Солдаты». Забавная история произошла при обсуждении этого фильма в Главном Политическом Управлении Советской армии. Там участвовали маршалы во главе с Жуковым и большие генералы. Они обрушились на Некрасова за изображение отступления от Харькова. Мол, это позор, это пасквиль на доблестную Красную армию, это черт знает что такое.
Некрасов спокойно выслушивал маршальскую ахинею, но только до того момента, пока они заговорили о Харькове. Тут он взорвался:
– Не знаю, как отступали вы, а я отступал так, что кадры отступления в фильме кажутся мне подлой лакировкой. При этом заметьте, мы драпали по вашей вине. – Некрасов демонстративно посмотрел на часы и сказал:
– Вы свободны, товарищи маршалы.
Военачальники были так ошарашены этой неслыханной для них в чужих устах фразой, что тут же разошлись, не произнеся ни слова.
Следует заметить, что при всей внешней деликатности и мягкости Некрасов был мастером неожиданных атак, ставивших человека в совершенно идиотское положение.
На торжественном приеме в Париже министр культуры Советского Союза товарищ Фурцева обратилась за поддержкой к члену своей делегации, когда возник спор с французскими писателями по поводу социалистического реализма:
– Виктор, что вы скажете по этому поводу?
Некрасов ответил ей в тон:
– Знаете, Катя, мне трудно с вами согласиться.
Министр была в шоке.
Однажды Некрасов решил, что я заслужил наказующую атаку. Но это случилось совсем не тогда, когда ожидал.
Казалось бы, сколько поводов было у него отреагировать на мою нарочитую грубость во время определенных ситуаций, когда я не щадил его самолюбия, не выбирал выражений, когда, пусть и не по своей медицинской специализации, считал его своим пациентом, заслужившим именно такое грубое отношение.
Как-то у себя дома я назвал Некрасова обрыганным знаменем. Он обиделся и ушел. Я думал, что он никогда не простит мне. Но спустя две недели Виктор позвонил, словно ничего не произошло. Он понял, почему я намеренно причинил ему боль.
Нет, объектом атаки я стал, и помыслом не обидев Некрасова.
У меня был добрый знакомый скульптор. Кормился он живописью. В течение нескольких месяцев я периодически приходил в его мастерскую, где рождалось произведение моего знакомого.
Большая фигура обнаженной женщины должна была выразить идею ее создателя. Увы, мощная дама высотой более двух метров не оказалась творением Праксителя, Микеланджело или Родена. Но автор пристал ко мне с просьбой привести в студию Некрасова.
Я представил себе, как Виктор может отреагировать на эту скульптуру. Но столько неудач преследовало моего знакомого и так ему хотелось, чтобы скульптуру увидел Некрасов, что я махнул рукой и уговорил Виктора посетить студию.
Пришли он, Зинаида Николаевна, моя жена и я. Некрасов обошел вокруг гипсовой дамы, красноречиво переглянулся с моей женой, так же увидевшей скульптуру впервые, и затеял светскую беседу. Минут через пятнадцать он поднялся, извинился перед хозяином, мол, Зинаида Николаевна устала и ей пора домой.
На улице на вопрос Зинаиды Николаевны, какое впечатление произвела на него скульптура, Виктор ответил одним словом: «Анатомия».
По Малой Житомирской мы спустились на площадь, пересекли Крещатик и вошли в Пассаж. За аркой слева сверкали окна детской аптеки.
– Зайдем на минутку, – предложил Некрасов. Я понимал, что мне предстоит выдержать атаку, я ждал ее настороженно, но мог ли я связать ее с детской аптекой? Поэтому я вошел вслед за Виктором без всяких опасений.
– Добрый вечер, доктор, – тепло обратились ко мне знакомые сотрудницы аптеки.
– Пожалуйста, – любезно попросил Некрасов, – дайте мне пачку презервативов.
Женщины смущенно объяснили, что презервативы не входят в перечень средств, отпускаемых детской аптекой.
– Понятно, – сказал Некрасов, – а валидол есть в детской аптеке?
Валидол имелся. – Это против инфаркта миокарда у грудных младенцев?
Не знаю, как я выглядел. Но если хоть в какой-то мере так, как сотрудницы аптеки, то понятно, почему Виктор ехидно улыбнулся и, удовлетворенный, вышел в Пассаж, где нас ждали Зинаида Николаевна и моя жена.
Как правило, все новые произведения Некрасова я читал у него в машинописи. Но два рассказа он прочитал мне сам.
Еще до войны вместе со своим приятелем Александром Гинзбургом (Галичем) он пытался сделать артистическую карьеру. Не знаю, каким бы артистом он стал. Но свои рассказы Виктор читал великолепно. Оба этих рассказа я слышал в его исполнении три раза. Во второй и в третий раз я пытался понять, каким артистическим приемом ему удавалось создать трехмерную картину? Дело в том, что читал он вроде лениво, даже монотонно. И, тем не менее, я слышал богатейшую полифонию. Каждый образ звучал по-своему, хотя Виктор не менял голоса, не подражал.
Если я не ошибаюсь, оба рассказа, «Ограбление века» и «Король в Нью-Йорке», не опубликованы. Разумеется, речь идет не о Советском Союзе. Такие рассказы там могли читать только избранные чины КГБ при исполнении служебных обязанностей. Но даже в Париже Некрасов, по-видимому, не решался, и не без оснований, опубликовать эти рассказа, особенно «Король в Нью-Йорке».
Когда он прочитал рассказы моей жене, сыну и мне, жена призналась, что, видя на экране телевизора председателя Совета министров товарища Косыгина, испытывала к нему чувство жалости. Она действительно видела в нем Косыгина из рассказа Некрасова, Косыгина, которому президент США, испугавшись осложнений, отказал в политическом убежище.
Вторично я слышал эти рассказы, когда Виктор читал их представителям, советской науки. Я договорился с Некрасовым, что приведу к нему моего племянника Мишу Дейгена, физика-теоретика, членкора Академии наук, и профессора-математика Борю Коренблюма. Их восторженная реакция была для автора своеобразным гонораром. Увы, в ту пору ему не помешал бы обычный, пусть даже небольшой гонорар.
В третий раз Некрасов читал рассказы у меня дома. Я собрал друзей, среди которых абсолютно исключалось присутствие стукача. Пришел приехавший в Киев мой однокурсник Рэм Тымкин. Во время войны, как и Некрасов, он командовал саперной ротой. Когда разошлись гости, Рэм сказал мне:
– Ты сделал мне самый дорогой подарок. Большего я не получал в своей жизни.
Может ли писатель мечтать о лучшей реакции на свое творчество?
Однажды, зимой 1974 года, Виктор позвонил в одиннадцатом часу ночи и попросил меня к телефону. Жена сказала, что я лежу в госпитале. Напомнило о себе ранение. Виктор спросил, когда можно меня навестить и попросил продиктовать адрес госпиталя. В этот момент внезапно прервалась связь.
Бывает. Жена подождала. В течение пятнадцати минут не было повторного звонка, и жена несколько раз звонила Некрасову. Телефон все время был занят.
На следующий день зарубежные радиостанции сообщили, что накануне ночью КГБ начал обыск в квартире Некрасова.
После выписки из госпиталя я пришел к Виктору. Он рассказал, как во время телефонного разговора с моей женой вдруг прервалась связь, и в тот же момент настойчиво позвонили и застучали в дверь, как четыре офицера КГБ всю ночь и дальше допрашивали и шарили в его квартире.
Я разозлился, узнав, что Виктор даже не потребовал предъявить ордер на обыск квартиры, а его удивило, что я вообще говорю о соблюдении каких-то законов.
Он не видел смысла сопротивляться подобным образом. Он устал. Устал воевать с советской властью, с ее органами принуждения, с ее аппаратом лжи, с союзом писателей, из которого его уже исключили.
Он страшился оторваться от родной земли и завидовал евреям, уезжавшим в Израиль.
Офицеры КГБ не нашли рукописи рассказов «Король в Нью-Йорке» и «Ограбление века». Но у меня есть веские основания полагать, что в их фонотеке хранятся эти рассказы в блестящем исполнении автора.
Слушать «Голос Израиля» в Киеве было занятием бессмысленным. Ни одна зарубежная радиостанция не глушилась так основательно и добросовестно, как «Голос Израиля». Еще бы! Была ли во всей вселенной большая опасность для Советского Союза, чем грозное государство Израиль? Что там Соединенные Штаты совместно с Китаем! Израиль – вот она самая могучая сверхдержава!
Поэтому мы почти никогда не включали приемник на волне Израиля.
Но 29 сентября 1976 года сквозь вой глушителей и треск помех к нам прорвался такой знакомый, такой родной голос Виктора Некрасова. Из Израиля!
В поселении в Галилее бывшие киевляне собрались на тридцатипятилетие трагедии Бабьего яра. Из Парижа к ним в гости приехал Виктор Некрасов.
А в Киеве, где соцреалистическая глыба памяти «жертв Шевченковского района» стояла на месте несуществующего памятника десяткам тысяч евреев, уничтоженных в Бабьем яре, мы, мечтавшие об Израиле, слушали прорывавшуюся сквозь помехи взволнованную речь друга.
Есть в медицине такое понятие – патогенез. Это цепь причинно-следственных звеньев, приводящих к состоянию, которое мы называем болезнью.
В книге о моих учителях я постарался не быть врачом, и не анализировать состояния, вызвавшего недоумение моих друзей.
Когда в 1979 году Виктор Некрасов приехал в Израиль, мне не хотелось встретиться с ним, как, вероятно, ему не хотелось увидеть меня. Достаточно того, что я знаю причину этой болезни. Стоит ли говорить о ней?
В свои двадцать лет я впервые прочитал «В окопах Сталинграда».
Я полюбил писателя, создавшего эту книгу. Я не знал, что когда-нибудь встречу писателя, что мы станем друзьями, что потом пути наши разойдутся.
Действительно, это не имеет значения. С первой заочной встречи я полюбил писателя Виктора Некрасова навсегда.