РАССКАЗЫ ТРЕХ ПОЛУШАРИЙ


ПОСЛЕДНЕЕ ВИДЕНИЕ БВАНЫ ХУБЛЫ

Оставив позади сырые экваториальные долины, где распускаются огромные орхидеи, где жуки размером с кулак садятся на растяжки палаток, а светлячки реют в ночном мраке точно живые звезды, путешественники три дня упорно продирались сквозь кактусовые заросли и наконец достигли обширных равнин, где обитают быстроногие бейзы.{26}

О, как же они были рады, когда вышли, наконец, к колодцу, где до них побывал только один белый человек, — к колодцу, известному меж туземцами как лагерь бваны{27} Хублы, — и нашли там воду.

Этот колодец находится на расстоянии трехдневного перехода от любого другого водного источника, поэтому когда три года назад бвана Хубла, мучимый жестокой лихорадкой и разочарованием (ибо колодец оказался сух), добрался сюда, он решил, что здесь и умрет, а в этой части света подобные решения нередко оказываются фатальными. Впрочем, умереть бвана Хубла должен был уже давно, и только непоколебимая решимость и сила характера, которые так удивляли носильщиков, поддерживали его, не позволяя остановить караван.

Когда-то у него, наверное, были самые заурядные имя и фамилия, какие и по сию пору можно прочесть на вывесках над десятками лондонских лавочек, но они давно забылись, и теперь отличить его от других мертвецов можно только по имени «бвана Хубла», которое дали ему кикуйю.{28}

Несомненно, он был человеком суровым и опасным — человеком, авторитет которого был столь велик, что его продолжали бояться, когда он уже не мог удержать в руке хлыст-кибоко{29} и когда все носильщики знали, что он умирает; даже сейчас, когда бвана Хубла давно мертв, его имя по-прежнему внушает кикуйю страх.

Несмотря на то что лихорадка и палящее экваториальное солнце ожесточили нрав бваны Хублы, ничто не могло совладать с его могучей волей, которая не позволяла ему сдаться и которая до самого конца налагала отпечаток на все вокруг — да и после конца тоже, как говорят кикуйю. Какими же могучими должны были быть законы в стране, изгнавшей бвану Хублу, какая бы страна это ни была!

Утром того дня, когда двоим путешественникам предстояло достичь лагеря бваны Хублы, все носильщики явились к их палатке и стали просить дау. Дау — это лекарство белых, которое лечит от всех недугов, и чем отвратительнее оно на вкус, тем лучше. Сейчас дау понадобилось носильщикам, чтобы отгонять злых духов, потому что экспедиция уже приблизилась к тому месту, где умер бвана Хубла.

А белые дали им хинина.

К закату путники добрались до лагеря бваны Хублы и нашли там воду. Если бы воды в колодце не оказалось, многие из носильщиков умерли бы, и все же никто особенно не радовался, ибо слишком мрачным выглядело это место; обреченностью веяло от него, и казалось, будто даже в здешнем воздухе витает нечто невидимое и зловещее.

И как только были разбиты палатки, туземцы снова пришли к путешественникам просить дау, которое должно было защитить их от грёз и видений бваны Хублы, ибо, как утверждали носильщики, грёзы эти оставались здесь даже после того, как последний караван унес мертвое тело назад, к границам цивилизованного мира; это было сделано для того, чтобы доказать белым — никто не убивал этого человека, ибо белые могли и не знать, что никто из местных жителей не осмелился бы поднять руку на бвану Хублу.

И путешественники дали носильщикам еще хинина, но поскольку в большом количестве это лекарство действует угнетающе, вечером у костров не слышно было веселых бесед, когда все говорят одновременно и хвастаются, кто однажды сколько съел мяса да сколько у кого скота. Угрюмое молчание царило в тот вечер и у лагерных костров, и под маленькими парусиновыми тентами. И носильщики объяснили белым путешественникам, что город бваны Хублы, который он вспоминал до последней минуты и в котором, как считали кикуйю, он когда-то был королем, город, о котором он томился и тосковал, до тех пор пока его грёзы не заполнили собой все пространство вокруг, — этот-то самый город вдруг обступил их со всех сторон, и они очень испугались, ибо это был весьма странный город; и, сказав так, они потребовали еще дау. И двое путешественников снова дали им хинина, ибо на лицах носильщиков они разглядели неподдельный страх и испугались, что те могут разбежаться и оставить их одних в этом странном месте, которого они и сами начинали бояться, хотя и не могли бы объяснить — почему. И по мере того как вечер постепенно превращался в ночь, их предчувствия становились все сильнее, несмотря на то что путешественники выпили почти три бутылки шампанского, припасенные для того дня, когда кто-нибудь из них убьет льва.

Вот что рассказал впоследствии каждый из них, а носильщики подтвердили, хотя кикуйю, надо заметить, всегда говорят то, что, как им кажется, белые желают от них услышать.

Оба путешественника уже легли и пытались уснуть, но это им никак не удавалось, ибо зловещие предчувствия одолевали их со все большей силой. Стояла полная тишина; даже вой гиен, напоминающий жалобы проклятой души, — а это самый тоскливый звук, какой только можно услышать в дикой природе, — отчего-то стих. Наступала ночь, и близок уже был час, в который три или четыре года тому назад бвана Хубла скончался, не переставая грезить и бредить о своем городе. Внезапно среди тишины послышался негромкий звук; сначала он был похож на шорох ветра, потом — на звериный рык, и наконец оба путешественника услышали шум моторов многочисленных автомобилей и автобусов.

А потом они увидели — увидели, по словам обоих, отчетливо и ясно — как в глухом и унылом месте, где экватор выползает из джунглей и взбирается на зазубренные вершины гор, вдруг появился огромный город, и это был Лондон.

В ту ночь по всем подсчетам не могло быть луны, но оба твердят, что с неба светили яркие звезды. По вечерам в тех краях обычно поднимаются туманы, окутывая вершины никем не покоренных красных утесов, но путешественники заявляют, что в ту ночь туман, должно быть, рассеялся. Как бы там ни было, оба свидетельствуют, что видели Лондон — и не только видели, но и слышали его гул. И оба клянутся, что Лондон явился им совсем не таким, каким они его помнили, — не обезображенным сотнями лживых реклам, а другим: с величественными фронтонами, с дымоходами, как шпили башен, с утопающими в зелени просторными площадями. Да, он был другим, — и все-таки это был Лондон.

В этом городе уютно мерцали во тьме окна домов, приветливо подмигивали выстроившиеся длинными рядами фонари, и пабы казались веселыми и гостеприимными — и все же это был именно Лондон.

Путешественники обоняли лондонские запахи, слышали лондонские песни, — и в то же время и тот, и другой были уверены, что это не может быть город, который они знают. Должно быть, нечто подобное испытывает человек, который взглянет на незнакомую женщину глазами ее возлюбленного, ибо обоим путешественникам казалось: из всех земных и легендарных городов, из всех грешных и святых мест город, который они видели перед собой, всегда будет самым прекрасным и желанным. Они говорили, что совсем рядом с ними плакала шарманка и пел уличный лоточник; они признавали, что он немного фальшивил и выговаривал слова, как свойственно кокни,{30} и все же оба не сомневались, что в этой песне звучало нечто, чего доселе не было ни в одной из земных песен, и от этого они могли бы заплакать, если бы пробудившиеся в их душах чувства не были слишком глубоки для слез. И оба решили, что тоска, которую бвана Хубла, — этот властный человек, способный одним мановением руки управлять целым караваном носильщиков, испытывал в свои последние минуты, — впиталась в окружавшие лагерь скалы и вызвала к жизни мираж, который не рассеется на протяжении еще, быть может, многих и многих лет.

Я пытался и дальше расспрашивать путешественников, дабы установить, насколько соответствует (или не соответствует) истине их история, однако после долгого пребывания в Африке их нрав несколько изменился к худшему, и они были не расположены к перекрестному допросу. Они не могли даже сказать, продолжали ли той ночью гореть в лагере костры, зато оба в один голос утверждали, что примерно с одиннадцати до полуночи видели вокруг себя лондонские огни, слышали гомон толпы и шум уличного движения и безошибочно узнавали, быть может, чуть подернутые туманом, но все же хорошо знакомые очертания огромного мегаполиса.

И лишь после полуночи видение стало колебаться, зыбиться, терять четкость линий и форм. Шум моторов начал стихать, голоса звучали все отдаленнее и наконец смолкли совсем, и прежняя тишина воцарилась там, где, чуть мерцая, таял величественный мираж. И в этой тишине огромный носорог с фырканьем прошел на водопой туда, где только что видна была Пикадилли{31} и парадное крыльцо Карлтон-клуба.{32}

КАК ОСВОБОДИЛОСЬ МЕСТО ПОЧТАЛЬОНА В ОТФОРДЕ-НА-ПУСТОШИ

Обязанности сельского почтальона порой заставляли Амуэля Слеггинса заходить намного дальше его родной деревушки Отфорд-на-Пустоши — за самый последний коттедж на длинной деревенской улице, на большую, унылую равнину, где стоял дом, в котором никто никогда не бывал; буквально никто, если не считать живших там трех угрюмых мужчин, молчаливой супруги одного из них да самого Слеггинса, который отправлялся туда раз в году, когда на почту приходило из Китая странное письмо в зеленом конверте.

Это письмо, адресованное старшему из трех угрюмых мужчин, всегда приходило в тот день, когда листья на деревьях начинали желтеть, и Амуэль Слеггинс относил в дом на пустоши конверт с удивительной китайской маркой и отфордским штемпелем.

Ходить в этот дом он не то чтобы боялся — в конце концов, он доставлял туда письма на протяжении целых семи лет, и все же каждый раз, когда лето близилось к концу, Амуэль Слеггинс испытывал неясное беспокойство, а заметив первые приметы подступающей осени, вздрагивал так, что окружающие удивлялись.

А потом наступал день, когда ветер начинал дуть с востока, и над деревней появлялись дикие гуси, которые, покинув морские берега, летели высоко в небе со странным протяжным кличем; и вскоре их караван превращался в тонкую кривую черточку, которая, изгибаясь и крутясь, уносилась все дальше, словно подброшенная чародеем волшебная палочка; листья на деревьях желтели, над болотами вставали плотные белые туманы, солнце опускалось за горизонт огромное и красное, и с наступлением ночи бесшумно подкрадывалась с пустоши осень, а уже на следующий день приходило из Китая загадочное письмо в зеленом конверте.

И когда наступал этот день, уже не боязнь мертвящего холода, которым веяло с пустоши, а страх перед тремя угрюмыми мужчинами, молчаливой женщиной и уединенным домом на отшибе овладевал почтальоном. В этот день Амуэль страстно желал, чтобы среди почты оказалось письмо и в последний коттедж у околицы, где он мог бы задержаться, поболтать о том о сем с хозяевами или просто поглядеть на лица людей, которые каждое воскресенье бывают в церкви, и только потом отправиться через безлюдную равнину к страшной двери странного серого дома, который назывался Домом на пустоши.

И добравшись до него, Амуэль Слеггинс стучал в тяжелую дверь, как в любую другую, — так, словно приходил к этому порогу каждый день, хотя не вела к нему ни одна тропа, а с верхних окон во множестве свисали шкурки ласок.

И не успевал его стук разнестись по сумрачному дому, как старший из трех угрюмых мужчин уже спешил к двери. Ах, какое у него было лицо! В этом лице было столько коварства и хитрости, что их не могла скрыть даже борода. Мужчина протягивал худую костлявую руку, Амуэль Слеггинс вкладывал в нее письмо из Китая и, радуясь тому, что тяжкая обязанность наконец исполнена, поворачивался и шагал прочь. И тогда поля перед ним словно озарялись светом, и лишь в Доме на пустоши за спиной чудился почтальону тихий, нетерпеливо-зловещий шепот.



Старинный дом Уанли


Так продолжалось семь лет, и ничего страшного не случилось; целых семь раз Амуэль Слеггинс ходил к Дому на пустоши и столько же раз возвращался целым и невредимым. Но потом ему приспела нужда жениться. Возможно, все дело было в том, что девушка была юна, а может, в том, что она была белокура и имела на удивление изящные лодыжки, которые он заметил, когда однажды весной — как раз в ту пору, когда зацветают сердечник и петров крест, — она шла босиком через болотистую луговину. Куда меньшее, бывало, губило мужчин, служа силками и тенетами, с помощью которых Судьба уловляет их на бегу.

И вместе с браком в дом почтальона вошло любопытство, и одним вечером — теплым, летним вечером, когда они гуляли по цветущим лугам, жена спросила Амуэля о письме из Китая и о том, что было внутри. В ответ Амуэль Слеггинс перечислил все правила почтового ведомства и сказал, что не знает и что это было бы совершенно неправильно, если б он знал; он также прочел супруге нотацию о грехе любопытства и даже цитировал приходского священника, и все равно, когда он закончил, жена сказала, что должна это знать. И они спорили еще много дней — последних дней лета, а пока они спорили, вечера становились все короче и все ближе подступала осень, и летело в Отфорд-на-Пустоши письмо из Китая.

В конце концов Амуэль пообещал, что когда придет письмо в зеленом конверте, он, как обычно, отнесет его в одинокий дом на отшибе, а потом спрячется поблизости, и когда стемнеет — подкрадется к окну и подслушает, о чем будут говорить угрюмые мужчины; и может статься, что они будут читать письмо из Китая вслух, И прежде чем Амуэль успел пожалеть о своем обещании, подул холодный ветер, леса оделись пурпуром и золотом, и стаи ржанок начали кружить по вечерам над болотами, и когда миновал день осеннего равноденствия, из Китая пришло письмо в зеленом конверте.

Еще никогда дурные предчувствия не одолевали Амуэля Слеггинса с такой силой, и никогда прежде его страх перед путешествием к одинокому Дому на пустоши не был так велик; а жена Слеггинса, пригревшись у очага, предвкушала момент, когда ее любопытство будет удовлетворено, и мечтала, что еще до наступления темноты узнает нечто такое, чему позавидуют все деревенские сплетницы. Лишь одним мог утешаться Амуэль, когда, так и не совладав с дрожью, вышел в путь — тем, что сегодня у него в сумке лежало еще одно письмо, адресованное в последний коттедж на деревенской улице. Он долго мешкал в доме на околице, глядя на приветливые лица его обитателей и с удовольствием слушая их смех, ибо в Доме на пустоши никто никогда не смеялся; но когда последняя тема для непринужденной беседы оказалась исчерпана и других предлогов для того, чтобы задержаться еще немного, не нашлось, Амуэль протяжно вздохнул и с тяжелым сердцем отправился дальше. И вскоре он добрался до Дома на пустоши.

Там Амуэль постучал в закрытую дубовую дверь своим почтальонским стуком и услышал, как разносится он по притихшему дому, увидел старшего из мужчин и вложил в его костлявую руку зеленое письмо из Китая, а потом повернулся и зашагал прочь.

На пустоши растет единственная в окрестностях роща; днем и ночью она выглядит уныло и мрачно, словно исполненная дурных предчувствий, а находится она на таком же удалении от любых других деревьев, как Дом на пустоши — от прочих домов. Зато от дома до рощи было совсем недалеко. И сегодня Амуэль не прошел мимо нее быстрым шагом, стремясь нагнать летящий впереди игривый осенний ветер, и не начал беспечно напевать, когда перед ним показалась деревня; едва убедившись, что из дома его уже не увидят, он пригнулся и, скрываясь за взгорком, бегом вернулся к одинокой роще. Там, притаившись в зарослях, Амуэль долго глядел на зловещий дом, но расстояние было слишком велико, чтобы он мог расслышать голоса. Солнце между тем опускалось все ниже, и Амуэль выбрал окно, возле которого собирался подслушивать — небольшое, забранное решеткой окошко в задней стене невысоко от земли.

А потом в рощу спустилась голубиная стая; никаких других деревьев поблизости просто не было, и множество этих птиц искало там приюта, хотя роща была крайне мала и выглядела не слишком приветливо (если только голуби способны это заметить). И первый голубь сильно напугал Амуэля, ибо почтальон решил, что это дух, покинувший истерзанное пытками тело в одной из сумрачных комнат дома, за которым он наблюдал, — и не мудрено, ибо нервы его были так напряжены, что он навоображал себе самых невероятных вещей. Потом Амуэль немного привык к птицам, но когда солнце село, все вокруг сразу переменилось, сделалось чужим, незнакомым, и непонятный страх снова начал терзать его сердце.

Позади рощи на пустоши была небольшая округлая ложбина; в ней уже начал сгущаться мрак, хотя впереди еще виднелся между древесными стволами таинственный дом. Амуэль долго ждал, пока внутри зажгут свет, чтобы никто не смог увидеть, как он потихоньку крадется к маленькому окошку в задней стене, но хотя все голуби уже вернулись в свои гнезда, хотя ночной воздух стал холоден, как дыхание могилы, а на небе загорелась какая-то звезда, ни в одном из окон не блеснул желтый свет ламп. И почтальон, дрожа с головы до ног, продолжал ждать. Двинуться с места, пока в доме не зажгут огня, он не осмеливался, боясь, что его обитатели могут наблюдать за окрестностями.

Сырость и холод того осеннего вечера подействовали на Амуэля столь странным образом, что всё — и последние отблески заката, и звезды, и пустошь, и весь небесный свод начали казаться ему огромной залой, приготовленной для прихода Страха. И он действительно начал бояться чего-то по-настоящему ужасного, а в мрачном доме все так же не видно было ни одной искорки света. Скоро стало так темно, что он решил рискнуть и подобраться к окну, несмотря на то что вокруг царила тишина, а в доме по-прежнему не было света. Не сразу Амуэль осмелился подняться, но пока он стоял, пытаясь справиться с болезненным покалыванием в затекших членах, до него вдруг донесся звук открывшейся в доме двери. И едва успел он спрятаться за стволом толстой сосны, как к роще приблизились трое мрачных мужчин, а следом ковыляла молчаливая женщина. Они шли к угрюмо застывшим деревьям без страха, словно им был приятен разлитый между стволами мрак; пройдя на расстоянии фута или двух от неподвижно замершего почтальона, все четверо опустились на корточки в небольшой впадине позади рощи и, сидя кружком, разожгли костер и положили на огонь мясо козленка. И при свете пламени Амуэль увидел, как из сумки, сделанной из недубленой кожи, они вынули китайское письмо. Старший из мужчин вскрыл его своей исхудалой рукой и, произнеся нараспев несколько слов, которых Амуэль не понял, достал из конверта щепотку какого-то зеленоватого порошка и стал сыпать в огонь. И тотчас пламя вспыхнуло ярче, над костром поднялся удивительный запах, и огненные языки взвивались все выше, озаряя кроны деревьев трепещущим зеленым светом, и в отблесках его Амуэль узрел богов, которые спешили насладиться этим дивным благоуханием. И трое угрюмых мужчин — а вместе с ними уродливая женщина, которая приходилась женой одному из них, — пали ниц, и только Амуэль видел, как боги Старой Англии угрюмо шагают над миром, с жадностью вдыхая поднимающийся над огнем аромат таинственных благовоний. Древних богов Одина, Бальдра и Тора{33} отчетливо и ясно лицезрел Амуэль в сгустившихся сумерках…

Вот как получилось, что место почтальона в деревне Отфорд-на Пустоши стало свободно.

МОЛИТВА БААБ АХИРЫ

Когда взошла луна и пассажиры лайнера поднялись после ужина на палубу, в гавани между бортом огромного судна и заросшим пальмами берегом встретились и разошлись на расстоянии удара ножом пироги Али Кариб Ахаша и Бааб Ахиры.

И столь важным было дело, по которому спешил Али Кариб Ахаш, что он не повернулся к старинному врагу и не стал задерживаться, чтобы свести с ним счеты; он только удивился, что Бааб Ахира даже не взглянул в его сторону. Али Кариб размышлял об этом до тех пор, пока электрические огни лайнера не превратились в слабое сияние, оставшееся далеко позади, и пока его пирога не приблизилась к тому месту, куда он торопился, и всё же его раздумья оказались напрасны, ибо единственным, что подсказывал Али его по-восточному изощренный ум, это то, что вовсе не похоже было на Бааб Ахиру просто взять и проплыть мимо.

Беда была в том, что Бааб Ахира вполне мог набраться наглости и обратиться со своим делом к непостижимому Алмазному Идолу, и чем ближе подплывал Али к скрытой между пальм золотой кумирне, которую никогда не видели те, кого привозят к этим берегам круизные пароходы, тем крепче становилась его уверенность, что именно там побывал Бааб нынешней душной и жаркой ночью. Когда же Али пристал к берегу, все его страхи сразу исчезли, уступив место смирению, с которым он всегда принимал предначертания Судьбы, ибо на белом прибрежном песке ясно отпечатался след другой пироги, и был этот след совсем свежим. Бааб Ахира его опередил, это было очевидно, но Али не стал досадовать на себя за опоздание, ибо понимал, что именно так еще до начала времен решили боги, которые знали, что делали, и только его ненависть к врагу, насчет которого он собирался молиться Алмазному Идолу, стала сильнее. И чем жарче разгоралась эта ненависть, тем отчетливее представал Бааб Ахира перед мысленным взором Али, пока худая, смуглая фигура, короткие, тощие ножки, седая борода и плотно накрученная набедренная повязка заклятого врага не вытеснили из его мыслей все остальное.

Ему и в голову не приходило, что Алмазный Идол может откликнуться на просьбы такого человека. Али ненавидел Бааб Ахиру за дерзкую самонадеянность, с которой тот осмелился приблизиться к золотой кумирне, за то, что он сумел сделать это раньше самого Али, собравшегося молиться о действительно правом деле, а также за все гнусные и злые дела, совершенные им в прошлом, но пуще всего Али ненавидел своего врага за то, с каким вызывающим выражением лица и с каким торжествующим видом тот плыл ему навстречу в своей пироге, окуная блестящие лопасти весла в сверкающий лунный свет.

И Али стал пробираться сквозь жаркие джунгли, где воздух насыщен густым ароматом орхидей. Многие бывают в кумирне, хотя не ведет к ней ни одна тропа. Если бы такая тропа была, белые люди обязательно отыскали бы ее, и тогда праздные компании стали бы приплывать к святилищу в корабельных шлюпках каждый раз, когда к берегу подходит большой лайнер; в еженедельных газетах появились бы ее фотографии с приложением подробных отчетов, написанных людьми, в жизни не покидавшими Лондона, и вся тайна и красота исчезли бы, а в моей истории не осталось бы ничего занимательного.

Едва ли сотню ярдов прошел Али, лавируя между кактусами и зарослями ползучих лиан, когда перед ним открылась золотая кумирня, которую охраняют только густые джунгли, и в ней он увидел Алмазного Идола. Высотой он в пять дюймов, его толщина составляет у основания добрый квадратный дюйм, а сверкает он намного ярче, чем алмазы, которые мистер Мозес приобрел в прошлом году для своей жены (когда он предложил ей на выбор драгоценности или графский титул, его супруга Джейел ответила: «Возьми бриллианты и стань просто мистером Фортескью»). Чище и ярче, чем блеск тех бриллиантов, сияние Алмазного Идола, да и огранен он так, как никогда не гранят драгоценные камни в Европе, но местные жители не продают свое божество, хотя очень бедны и, к тому же, слывут отчаянными сорвиголовами.

Тут мне, пожалуй, следует сказать, что если кто-нибудь из моих читателей когда-то приплывет в изогнутую, как серп, гавань, где, сдаваясь натиску буйной растительности, обращаются в прах береговые укрепления португальцев и где там и сям виднеются между пальм похожие на мертвецов баобабы, если отправится он вдоль берега туда, где ему совершенно нечего делать, и куда, насколько мне известно, до сих пор не забредал ни один пассажир туристского лайнера (хотя от причала до этого места не более мили), и если отыщет он в джунглях близ побережья золотую кумирню, а в ней — пятидюймовый бриллиант, ограненный в форме божества, лучше ему вовсе его не трогать и невредимым вернуться на корабль, чем продать Алмазного Идола за любые, пусть даже очень большие деньги.

И Али Кариб Ахаш вступил в золотую кумирню, и положил семь ритуальных поклонов, которые необходимо совершить перед Идолом, но стоило ему поднять голову, как он тотчас заметил, что божество горит и переливается тем особенным светом, который излучает вскоре после того, как откликнется на чью-нибудь молитву.

Никто из жителей тех краев ни за что не ошибется, определяя характер исходящего от божества света; все они умеют различать его тона и оттенки, как охотник различает кровавый след, и в лучах луны, врывавшихся в открытую дверь святилища, Али отчетливо видел яркое сияние Идола и знал, что оно означает.

А этой ночью в кумирне побывал один только Бааб Ахира.

И ярость вспыхнула в груди Али Кариба; словно огнем опалила она его сердце, и с такой силой стиснул он рукоять ножа, что пальцы посинели, и все же Али так и не произнес молитвы, в которой говорилось о печени и других внутренностях Бааб Ахиры, ибо видел он, что просьбы последнего оказались внятны Алмазному Идолу и что отныне его враг находится под защитой божества.

Али не знал, о чем именно молился Бааб Ахира перед Алмазным Идолом; но так быстро, как только мог, продрался сквозь заросли кактусов и лианы, что взбираются к самым верхушкам пальм, и со всей скоростью, какую способна была развить его пирога, помчался по изогнутой, как серп, гавани мимо сияющего огнями лайнера, и звук игравшего на палубе оркестра сначала сделался громче, а потом стал стихать, и еще до рассвета Али Кариб снова пристал к берегу и вошел в хижину Бааб Ахиры. И там он отдал себя в рабство своему врагу, и рабом остается по сей день, ибо Бааб Ахире покровительствует Алмазный Идол.

Теперь Али Кариб частенько подплывает в своей пироге к большим лайнерам и поднимается на палубу, чтобы продавать фальшивые рубины, салфеточные кольца из слоновой кости, легкие костюмы для тропиков, «настоящие» кимоно из Манчестера, красивые маленькие раковины и прочие безделушки, и все пассажиры ругают его за несуразные цены. Но ругают зря, ибо все деньги, которые удается выручить Али, достаются его хозяину — Бааб Ахире.

ВОСТОК И ЗАПАД

Это случилось глухой ночью в середине зимы. Пронзительный восточный ветер нес с собой хлопья мокрого снега. Стонала под его ударами высокая сухая трава. Внезапно на унылом пространстве равнины появились два огонька — какой-то человек и двухколесном экипаже в одиночестве пересекал степи Северного Китая.

Он был один, если не считать кучера и загнанной лошади. Кучер сидел сзади в толстой непромокаемой накидке и, конечно, в пропитанном маслом цилиндре, а вот пассажир был одет только но фрак. Он не опускал стеклянного окошка, потому что лошадь часто спотыкалась, к тому же мокрый снег тушил его сигару; спать было слишком холодно, а кроме того под крышей кэба{34} ярко горели на ветру два фонаря. И в моргающем свете висевшего внутри экипажа светильника со вставленной в него свечой пастух-маньчжур, что пас на равнине овец, оберегая их от волков, впервые в жизни увидел фрак. Правда, он рассмотрел его не слишком отчетливо (к тому же фрак был весь мокрый), и все же для него это был взгляд, брошенный на тысячелетие в прошлое, ибо китайская цивилизация намного старше, чем наша, и, следовательно, когда-то давно она, возможно, знала подобную одежду.

Пастух разглядывал фрак совершенно спокойно, ничуть не удивляясь новой, невиданной вещи, — если она действительно была невиданной в Китае, — он смотрел на него неторопливо и задумчиво, и незнакомой нам манере, и, добавив к своему мировоззрению ту малость, которую можно было извлечь из созерцания элегантного экипажа, пастух вернулся к размышлениям о том, насколько вероятно появление нынешней ночью волков, время от времени мысленно обращаясь за утешением к старинным китайским легендам, хранившимся в его памяти именно для таких случаев. А в такую ночь, как эта, пастух особенно нуждался в ободрении. Сейчас он вспоминал легенду о женщине-драконе, которая была прекрасна, как цветок, и не имела себе равных среди людских дочерей; ни один мужчина не смог бы оторвать от нее глаз, несмотря на то, что ее отец был дракон — правда, из тех драконов, что вели свое происхождение от древних богов, и поэтому все поступки женщины-дракона несли печать божественности, совсем как у первых представителей ее племени, которые были святее самого Императора.

Однажды женщина-дракон покинула свое маленькое царство — поросшую травой долину, затерянную в горах, — прошла горными тропами и спустилась вниз, и под ее босыми ногами острые камни на этих тропах звенели, как серебряные колокольцы, — звенели так, словно хотели порадовать ее, и звон этот напоминал позвякивание сбруи на королевских верблюдах, когда они по вечерам возвращаются домой; тогда их серебряные бубенчики тихо и мелодично звенят, и все селяне радуются. Женщина-дракон шла, чтобы отыскать волшебный мак, который рос и растет по сей день, если б только люди могли его отыскать, в степи у подножий гор, и если бы кто-нибудь сорвал такой цветок, все люди желтой расы обрели бы счастье: и они добивались бы победы без борьбы, получали бы достойную плату и наслаждались бы бесконечным покоем. И вот прекрасная женщина-дракон спустилась с гор… и пока в самый холодный и лютый час перед рассветом пастух не торопясь смаковал старинную легенду, во тьме снова сверкнули огни и мимо проехал второй кэб.

Седок в кэбе был одет так же, как пассажир первого экипажа, и хотя он промок сильнее, ибо мокрый снег не прекращался всю ночь, фрак всегда остается фраком. И конечно, на кучере второго кэба тоже были промасленная шляпа и непромокаемая накидка. Когда кэб проехал, тьма вновь заклубилась там, где только что горели его фонари, и снежное месиво занесло оставленные им колеи, и от экипажа не осталось никакого следа, а пастух лишь мимолетно подумал о том, что вот-де он только что видел в этом районе Китая очень красивый экипаж. Впрочем, пастух размышлял об этом совсем недолго, ибо почти сразу вновь погрузился в мир старинных легенд и задумался о вещах более спокойных и понятных.

И ветер, темнота и снег в последний раз попытались пробрать пастуха до костей, и в конце концов он стал стучать зубами от холода, но продолжал думать только о прекрасной легенде о цветах — а потом вдруг наступило утро. И когда из мрака проступили темные силуэты овец, пастух, который теперь ясно их видел, привычно их пересчитал и убедился, что ни один волк не побывал в стаде ночью.

А в бледном свете раннего утра появился третий экипаж; его фонари еще горели, что днем было довольно нелепо. Два ярких световых пятна вдруг возникли на востоке — там, откуда продолжали лететь хлопья мокрого снега; они двигались на запад, и пассажир третьего кэба тоже был одет во фрак.

И маньчжур невозмутимо, без любопытства и уж конечно без изумления или трепета, — но со спокойствием человека, готового лицезреть все, что намерена показать ему жизнь, — простоял на одном месте еще несколько часов, чтобы увидеть, не появится ли на равнине новый экипаж. Снег и восточный ветер не успокаивались, и по прошествии еще часов четырех кэб, наконец, показался. Кучер погонял лошадь изо всех сил, словно хотел с наибольшей пользой использовать светлое время суток; его клеенчатый плащ яростно развевался на ветру, а седока во фраке на неровной дороге немилосердно швыряло вверх и вниз.

Это была, разумеется, знаменитая гонка по многомильному маршруту от Питтсбурга до Пиккадилли — та самая гонка, которая стартовала однажды после ужина от дома мистера Флэгдропа и которую выиграл некий мистер Кегг, кучер достопочтенного Альфреда Фортескью, чей отец, следует здесь упомянуть, Хагер Дармштейн, тот самый, что благодаря жалованной грамоте сделался сначала сэром Эдгаром Фортескью, а затем лордом Сент-Джорджем.

Пастух-маньчжур простоял в степи до вечера, но, убедившись, что экипажей больше не будет, отправился со стадом домой, ибо проголодался.

После долгого пребывания на холодном ветру, под снегопадом, ожидавший его горячий рис казался особенно вкусным. Насытившись, маньчжур в мыслях своих вновь возвратился к полученному сегодня опыту, в подробностях вспоминая увиденные экипажи. От них его мысли спокойно и без напряжения скользнули назад к древней истории Китая — к тем предосудительным временам, которые предшествовали наступлению мира, и даже далеко за них, к тем счастливым дням, когда боги и драконы еще обитали на земле, а Китай был молод; когда же маньчжур раскурил свою трубочку с опием, он без труда направил мысли в будущее и заглянул в те времена, когда драконы снова вернутся.

Еще долго его разум пребывал в дремотном спокойствии, которое не тревожила ни одна мысль, и проснувшись, пастух легко вышел из оцепенения, чувствуя себя освеженным, очищенным и довольным, как человек, который только что принял горячую ванну; и конечно, он совершенно выбросил из своих размышлений увиденное на равнине, ибо это были скверные вещи, родственные то ли снам, то ли пустым иллюзиям, — вещи, вызванные к жизни враждебной истинному спокойствию суетой. Потом он мысленно обратился к образу Бога, Единственного и Несказанного, который сидит, созерцая лотос, и самая поза его символизирует покой и отрицает любую деятельность, и этого Бога пастух возблагодарил за то, что Он избавил Китай от дурных обычаев, отправив их на Запад — просто выбросив их вон, как хозяйка выбрасывает накопившийся домашний мусор далеко на соседние огороды.

И благодарность пастуха сменилась спокойствием, а потом он снова погрузился в сон.

ВОТ ТАК ВОЙНА!

На одной из тех недосягаемых вершин, где не ступала ничья нога, — на скалах, известных под названием Утесов Страха, — сидел орел и смотрел на восток, предвкушая обильную кровавую пищу.

Он знал, что далеко на востоке за лесистыми долинами Улка гномы вышли в поход, чтобы воевать с полубогами, и был рад этому.

Полубоги — это те, кто родились от земных женщин, но их отцами были древние боги, которые когда-то давно обитали на Земле бок о бок с людьми. Порой летними вечерами они тайком являлись в деревни, закутавшись в плащи, чтобы не быть узнанными, и все же юные девы сразу узнавали их и с песнями устремлялись им навстречу, ибо слышали от старших, что много вечеров назад боги танцевали в дремучих дубравах. С тех пор дети богов и дев так и жили под открытым небом на прохладных вересковых пустошах, за поросшими папоротником лесными лощинами, пока не пришлось им воевать с гномами.

Мрачными и суровыми были полубоги, унаследовавшие пороки обеих рас; они не смешивались с людьми и грезили о могуществе отцов, они не предавались людским занятиям, но без конца пророчествовали, оставаясь вместе с тем еще более легкомысленными, чем их матери, давно похороненные феями в диких лесных садах по обычаям, которые были много сложнее и таинственнее, чем людские погребальные обряды.

Ограниченность собственных возможностей весьма уязвляла полубогов, и земная жизнь была им не по душе; над снегом и ветром они не имели вовсе никакой силы, а той властью, что была им дана, почти не пользовались и поэтому сделались ленивыми, медлительными и неопрятными, и надменные гномы презирали их бесконечно.

Гномы вообще презирали все, что имело какое-то отношение к небу, — в особенности то, что несло на себе хотя бы легкий отпечаток божественности. Сами они, по слухам, тоже происходили от людей, но, будучи коренастыми и волосатыми, как звери, гномы ценили только звериные качества и почитали животное начало, если только гномы вообще способны что-нибудь почитать. А больше всего они презирали праздное недовольство полубогов, грезивших о небесных дворцах и власти над ветром и снегом, ибо на что еще они годятся, говорили гномы между собой, кроме как рыться в грязи в поисках кореньев да носиться по холмам наравне с беззаботными козами?

А дети богов и земных дев, погруженные в праздность, происходившую от недовольства своим положением, роптали все сильнее и говорили и грезили только о небесном, так что гномам в конце гонцов надоело обуздывать свое презрение, и война сделалась неизбежной. И гномы долго жгли перед своим верховным шаманом вымоченные в крови и высушенные колдовские травы, а потом наточили топоры и объявили полубогам войну.

И как-то ночью, неся с собой свои лучшие топоры — древние боевые топоры из острого кремня, которые принадлежали еще их отцам, — гномы перешли Улнарские горы. Той ночью не светила луна, и гномы шли босиком, чтобы не наделать шума, шли быстро, в полной темноте, чтобы напасть на презренных, разжиревших полубогов, которые в лени и праздности обитали на пустошах за лесными лощинами Улка. Еще до рассвета гномы достигли вересковых пустошей, где на склоне холма возлежали полубоги. И тогда гномы потихоньку подкрались к ним в темноте, чтобы застигнуть врасплох.

А надо сказать, что больше всего боги ценят искусство войны. И когда потомки богов и предприимчивых земных дев проснулись и обнаружили, что на них напали, для них это было все равно что получить власть над ветром и снегом или вдруг обрести возможность наслаждаться своим божественным естеством в райских дворцах. И все полубоги дружно выхватили мечи из кованой бронзы, которые столетия назад их отцы сбросили им ненастными грозовыми ночами, и, оставив свою всегдашнюю медлительность и лень, в свою очередь атаковали гномов. Гномы, надо отдать им должное, сражались самоотверженно и яростно и наставили полубогам немало синяков своими огромными топорами, что разбивали в щепки даже столетние дубы. Но ни сила ударов, ни хитрый ночной маневр не смогли им помочь, ибо одной вещи гномы все-таки не учли, позабыв о том, что полубоги были бессмертными.

И битва продолжалась до самого утра, и сражавшихся становилось все меньше и меньше, однако несмотря на яростные атаки гномов, потери несла только одна сторона.

Когда наступил рассвет, у полубогов осталось не больше полудюжины противников, а еще через час последние гномы пали.

И когда над Утесами Страха окончательно рассвело, орел покинул свою неприступную вершину и устремился на восток, и там, как он и ожидал, нашел себе обильную кровавую пищу.

А полубоги снова опустились на свои вересковые ложа; теперь они были довольны, и хотя они по-прежнему находились далеко от райских дворцов, они почти позабыли о своих мечтах и не тосковали больше о власти над ветром и снегом.

КАК БОГИ ОТОМСТИЛИ ЗА МЮЛ-КИ-НИНГА

Мюл-Ки-Нинг шел от пруда Эш и держал в руках цветок лотоса, чтобы возложить его на алтарь богини Изобилия в ее храме Ул Керун. Но на пути от пруда к маленькому холмику, на котором стоял Ул Керун, враг Ки-Нинга, Ап-Арип убил его из собственноручно сделанного бамбукового лука и, забрав волшебный цветок, сам отнес его на холм и там принес в дар богине Изобилия. И богиня обрадовалась подарку, как радуются подаркам все женщины, и на протяжении семи ночей посылала Ап-Арипу приятные сновидения прямо с луны.

В седьмую ночь боги собрались на совет на туманных пиках над Нарном, Ктуном и Пти, которые были столь высоки, что ни один человек не слышал божественных голосов. И, сидя на закутанной туманом вершине, они говорили: «За что богиня Изобилия, — впрочем, называя ее Ллин, как принято между богами, — на протяжении целых семи дней посылает Ап-Арипу столь сладостные сновидения?»

И поразмыслив, боги послали за своим соглядатаем, который целиком состоит из одних лишь глаз и ног и без конца ходит по Земле, наблюдая за людьми, подмечая их самые незначительные поступки и не упуская ни одного пустяка, ибо ему известно, что сети богов сотканы именно из мелочей. Он замечает и кошку в саду с попугаями, и вора на чердаке, и крадущего мед ребенка, и сплетничающих в кухне женщин, и другие сокровенные дела, что творятся в самой убогой из хижин. И, стоя перед советом богов, соглядатай поведал им об Ап-Арипе и о Мюл-Ки-Нинге, похитившем цветок лотоса; он рассказал, как Ап-Арип срезал стебель бамбука и, сделав лук, подстрелил Мюл-Ки-Нинга, и уточнил, куда попала стрела, а также описал, какая улыбка появилась на лице Ллин, когда она получила цветок.

И боги очень разгневались на Ап-Арипа и поклялись отомстить за Ки-Нинга.

Старейший из богов — тот, что превосходил возрастом саму Землю, — тотчас вызвал гром и, стоя на открытой всем ветрам горной вершине, воздел руки и громко вскричал, оглашая окрестные камни рунами, которые были древнее, чем человеческая речь, и в гневе пел старинные песни, которым научился у морских штормов, когда вершина горы богов была единственным на Земле клочком суши, а потом поклялся, что нынешней ночью Ап-Арип умрет, а вокруг продолжал греметь гром, и богиня Ллин тщетно лила слезы.

Божественные молнии отправились на восток, чтобы покарать Ап-Арипа; они прошли совсем рядом с его домом, но промахнулись. А как раз в это время на улице рядом какой-то спустившийся с гор бродяга пел песни о древних людях, которые, как говорили, жили когда-то в этих долинах, и побирался, прося у дверей горсточку риса или творога; в него-то молния и ударила.

И боги остались этим вполне удовлетворены: их гнев улегся, гром утих, страшные черные тучи рассеялись, а древнейший из богов снова погрузился в вековой сон. И наступило утро, запели птицы, и озарились светом горы, среди которых ясно виднелась неприступная острая вершина — безмятежный дом богов.

ДАРЫ БОГОВ

Жил когда-то человек, который искал милости богов. Мир и согласие царили тогда над всеми странами, все было спокойно и неизменно, но человек, утомленный этим однообразием, вздыхал по походам и сражениям. В конце концов он решил просить богов исполнить его желание и, представ перед ними, сказал так:

— Боги древности! Мир давно установился и там, где живу я, и в других весьма отдаленных краях, но все мы очень устали от тишины и спокойствия. О, древние боги, даруйте нам войну!

И боги устроили для него войну.

Вооружившись мечом, человек отправился в поход, и это была настоящая война. Тогда он стал вспоминать все маленькие милые вещи, которые знал когда-то, и все чаще задумывался о безмятежных днях, что остались в прошлом, и, лежа по ночам на твердой земле, грезил о мире. И все дороже и дороже казались ему привычные, скучные, но исполненные покоя вещи, какие он знал в дни мира, и тогда, вновь явившись перед богами, человек сказал:

— О, древние боги, все-таки люди любят мир больше. Заберите же назад вашу войну, а нам возвратите мир, ибо из всех ваших благодатных даров мир, конечно, лучше всего!

И человек вернулся в свой безмятежный край, вновь сделавшийся обителью мира и покоя.

Но спустя какое-то время он снова устал от всего, что так хорошо знал и к чему привык, и начал томиться и тосковать о военных шатрах. И тогда он снова отправился к богам и сказал:

— О, великие боги! Нам не по душе мир, ибо дни наши скучны и однообразны; человеку же лучше на войне!

И боги еще раз устроили для него войну.

И опять загремели барабаны, поднялись к небесам дымы лагерных костров, засвистел над пустошами ветер, заржали боевые кони, запылали города и произошло еще много всего, что видят порой путешественники и скитальцы, но по прошествии некоторого времени мысли человека вновь обратились к его мирному дому — к изумрудным мхам на лужайках, к отблескам зари на древних шпилях, к залитым солнцем садам, к цветам в приветливых и светлых лесах, к снам и другим приметам мира.

Тогда человек еще раз пошел к богам, чтобы просить о новой милости, и сказал так:

— О боги! Похоже, и мы, и весь мир вроде как устали от войны и мечтаем о прежних спокойных временах.

И тогда боги забрали войну и дали ему мир.

Но однажды человек крепко задумался и долго беседовал сам с собой, говоря: «Похоже, не стоит мне просить о вещах, которых я желаю и которые неизменно даруют мне боги, ибо в один прекрасный день они могут оказать мне милость, которую потом не захотят взять назад (боги, увы, поступают так достаточно часто), и тогда я горько пожалею о том, что мое желание исполнилось.

Нет, мои желания слишком опасны, и не стоит просить богов о том, чтобы они сбылись».

И в конце концов он послал богам анонимное письмо, в котором написал: «О древние боги! Человек, который уже четырежды беспокоил вас своими просьбами, требуя то мира, то войны, на самом деле относится к богам без всякого почтения: он говорит о них дурно в дни, когда они не могут его слышать, и восхваляет в дни праздников, а также в те специально отведенные часы, когда боги внимают людским молитвам. Не исполняйте же больше желаний этого лицемера и нечестивца!»

А мирные дни все длились и длились, и вскоре, — словно туман над полями, которые век за веком вспахивали поколения людей, — над тем краем вновь поднялся призрак однообразия и скуки. И как-то утром человек в очередной раз отправился в путь и, представ пред богами, воскликнул:

— О боги! Даруйте нам хотя бы еще одну войну, ибо мне хочется вновь оказаться в походе — где-нибудь близ границы, которую наша страна оспаривает у соседней.

Но боги ответили:

— Мы слышали о тебе не очень приятные вещи; говорят, ты ведешь себя весьма скверно, поэтому мы больше не станем исполнять то, о чем ты просишь.

МЕШОК ИЗУМРУДОВ

Однажды в известковых холмах в Уилтшире пасмурной октябрьской ночью, когда северный ветер пел, призывая зиму, а сухие листья один за другим срывались с веток и падали на землю, чтобы погибнуть, когда печально кричали совы, один-одинешенек, низко согнувшись под мешком с изумрудами, тяжело шагал старик в рваных ботинках, в промокших, насквозь продуваемых ветром лохмотьях. Если бы вы вдруг оказались там в ту зловещую ночь, то сразу бы заметили, что мешок слишком тяжел для старика. А посветив фонарем в лицо старику, увидели бы усталость и безнадежность, говорившие о том, что не по своей воле он тащится с этим грязным мешком. Когда жуткая ночь с ее пугающими звуками, и холод, и тяжесть мешка замучили старика до полусмерти, он опустил мешок на дорогу и потащил за собой, медленно перетаскивая через камни, словно чувствовал, что настал его последний час, и, что еще хуже, настал, когда он тащит этот проклятый мешок. Тут старик различил рядом с каменистой дорогой большую потемневшую от времени вывеску «Заблудившегося пастуха». Он открыл дверь, пошатываясь, вошел в светлое помещение и рухнул на лавку, не выпуская из рук огромного мешка.

Все это предстало бы вашему взору, если бы вы в такую поздноту оказались на этой заброшенной дороге в печальных холмах, огромные и мрачные очертания которых терялись в темноте вместе с печальными осенними деревьями. Но ни вас, ни меня в ту ночь там не было. Я не видел беднягу-старика с мешком, пока он не плюхнулся на лавку на постоялом дворе.

Там был Йон, кузнец, и Уилли Лош, плотник, и Джекерс, сын почтальона. Они налили ему кружку пива. И старик выпил пиво, по-прежнему не выпуская из объятий мешок изумрудов.

В конце концов, они спросили, что у него в мешке. Вопрос явно испугал его, и он крепче прижал к себе мокрый мешок, пробормотав, что там картошка.

— Картошка, — протянул Йон, кузнец.

— Картошка, — повторил Уилли Лош.



Стая черных созданий


И, услышав сомнение в их голосе, старик вздрогнул и застонал.

— Картошка, говоришь? — переспросил сын почтальона. Все трое привстали со своих мест, пытаясь сквозь мокрую мешковину разглядеть содержимое мешка.

И, судя по ярости старика, я должен сказать, что, если бы не жуткая ночь, которую он провел в пути, и не тяжесть, которую он волок издалека, если бы не пронизывающий октябрьский ветер, он сражался бы с кузнецом, плотником и сыном почтальона, со всеми троими, пока не отогнал бы их подальше от своего мешка. И теперь, промокший и усталый, он, тем не менее, дрался, как следует.

Я, без сомнения, мог бы вмешаться, но никто из троих не собирался причинять зло этому пришедшему издалека путнику, их просто возмутила его скрытность, ведь они угостили его пивом; для них это было все равно, что не открыть отмычкой самый простой шкаф. Меня же на привычном стуле удерживало любопытство, оно же не позволило мне вступиться за старика, потому что его скрытность, и ночь, когда он появился, сам час его прибытия, да и вид мешка, все это подсказало мне, что он тащит, задолго до того, как это стало ясно кузнецу, плотнику и сыну почтальона.

Но вот они обнаружили изумруды. Огромные изумруды, величиной больше лесного ореха, и их были сотни и сотни. Старик всхлипнул.

— Ладно, ладно, мы ведь не воры, — сказал кузнец.

— Мы не воры, — повторил плотник.

— Не воры, — подтвердил сын почтальона.

С выражением дикого ужаса старик снова завязал мешок, хныча над своими изумрудами и украдкой поглядывая вокруг, словно то, что его тайна раскрыта, было невероятно страшно. А потом они попросили его дать им по изумруду каждому, всего по одному большому изумруду каждому из них, ведь они угостили его кружкой пива. И, видя, как он, сгорбившись над мешком, вцепился в него пальцами, можно было бы решить, что он жадина, если бы не застывший на его лице ужас. Мне приходилось видеть людей, встречавших смерть с меньшим страхом.

И они взяли по изумруду, все трое, каждый по большому изумруду, а старик безнадежно сопротивлялся, пока не увидел, что три изумруда у него пропали, потом рухнул на пол жалкой промокшей кучей тряпья и зарыдал.

Примерно в это время я услышал далеко на ветреной дороге, по которой был принесен этот мешок, сначала слабый, затем все громче, и громче, стук копыт хромого коня. Чок-чок-чок и стук разболтавшейся подковы, звук шагов коня, слишком слабого для того, чтобы скакать в такую ночь, слишком хромого для того, чтобы вообще его использовать.

Чок-чок-чок. И вдруг старый путник услышал эти звуки, услышал сквозь собственные рыдания, и сразу, вплоть до губ, побелел. Внезапный испуг, заставивший его побледнеть, тут же проник в сердца тех, кто был рядом. Они забормотали, что это была всего-навсего игра, они шепотом принесли извинения и спросили его, в чем дело, но, казалось, не ждали ответа. Слезы старика моментально высохли, сам он не сказал ни слова, только сидел с застывшим взглядом, являя собой живое воплощение ужаса.

Конский топот становился все ближе и ближе.

И, увидев на лице старика это выражение, заметив, как его ужас растет по мере того, как зловещий топот приближается, я понял, что дело плохо. Взглянув в последний раз на эту четверку, я увидел старика, сраженного ужасом, рядом с его мешком, и остальных, сгрудившихся вокруг него и сующих назад эти огромные изумруды, и, несмотря на жуткую погоду, выскользнул с постоялого двора.

Резкий ветер свистел у меня в ушах, а совсем рядом в темноте двигался конь — чок-чок-чок.

Как только глаза привыкли к темноте, я увидел склонившегося к шее коня человека в огромной шляпе, с длинной шпагой в потертых ножнах; медленно приближаясь на своем хромом коне к постоялому двору, он казался чернее ночи. Был ли он владельцем изумрудов, и кто он был вообще, и почему он ехал верхом на хромом коне в такую скверную ночь, я не стал выяснять, а поспешил прочь, в то время как фигура в черном рединготе большими шагами приближалась к двери.

И больше никто никогда не видел ни странника, ни кузнеца, ни плотника, ни сына почтальона.

СТАРОЕ КОРИЧНЕВОЕ ПАЛЬТО

Мой друг, мистер Дуглас Эйнсли{35} уверяет, что эту историю ему как-то рассказал сэр Джеймс Барри.{36} А история, вернее отрывок из нее, была следующая.

Некто однажды случайно забрел на аукцион, было это где-то за границей, скорее всего, во Франции, поскольку торги велись во франках, и обнаружил, что продавали там поношенную одежду. И влекомый каким-то праздным капризом, он неожиданно для самого себя стал повышать ставку на поношенное пальто. Кроме него в торгах участвовал еще один человек, а он ему не хотел уступить. Цена росла и росла, пока удар молотка не известил его о том, что старое пальто достается ему за двенадцать фунтов. И покидая аукцион, унося с собой пальто, он заметил, что тот, другой претендент глядит на него с яростью.

Вот такая вот история. Интересно, задал вопрос мистер Эйнсли, как развивались события дальше и к чему этот яростный взгляд? Наведя справки в надежном источнике, я выяснил, что того человека звали Питерс, купил он непонятно зачем это пальто и, забрав его из темной низкой аукционной комнатки возле Сены, где заключил эту сделку, отнес на улицу Риволи{37} в отель, в котором остановился. В тот же самый день в отеле он осмотрел пальто вдоль и поперек, затем еще внимательней осмотрел его наутро — это было светло-коричневое мужское пальто с разрезом, — и не обнаружил никакого оправдания и тем более веского повода для расставания с двенадцатью фунтами, потраченными на такую поношенную вещь. А ближе к полудню в его гостиную, выходящую окнами на Сад Тюильри,{38} был препровожден тот самый человек с яростным взглядом.

Безмолвно, с мрачным видом дождался он ухода швейцара. И только тогда заговорил, и слова его прозвучали ясно и отрывисто и были преисполнены глубокого негодования:

— Как вы посмели перебивать мои ставки?

Звали его Сантьяго. Питерс долго мялся, не зная, как загладить свою вину, как извиниться, чем оправдать себя. Наконец, неуверенно, понимая, что доводы его слабы, он пробормотал что-то о том, что ведь мистер Сантьяго и сам мог бы перебить его ставку.

— Ну уж нет, — отрезал незнакомец. — Нам незачем трубить об этом по всему городу. Пусть это останется между нами. — Он помолчал, а затем добавил в своей резкой, грубой манере:

— Даю тысячу фунтов, не более.

Можно сказать, не говоря ни слова, Питерс согласился и, рассовав по карманам врученную ему тысячу фунтов и извиняясь за беспокойство, по неведению им причиненное, попытался проводить незнакомца до дверей. Однако Сантьяго стремительно шагнул вперед, схватил пальто и был таков.

Питерс провел остаток дня в горьких сожалениях. Ах, зачем он столь бездумно расстался с одеждой, за которую с такой легкостью предложили тысячу фунтов? И чем дольше он об этом размышлял, тем яснее ему становилось, что он упустил необыкновенную возможность спекулятивного помещения капитала. Видимо, в людях он разбирался лучше, чем в материалах, и хотя ему было не очевидно, почему конкретное старое коричневое пальто стоит тысячу фунтов, он совершенно ясно видел, что вот, нашелся человек, которому это пальто понадобилось позарез. Вечер мрачных размышлений об упущенных возможностях перешел в ночь, наполненную сожалениями, и едва лишь рассвело, он бросился в гостиную посмотреть, цела ли визитная карточка Сантьяго. Да, цела — аккуратная и слегка надушенная carte de visite с парижским адресом Сантьяго в уголке.

В то же утро, разыскав Сантьяго, он застал его за столом, уставленным химическими приборами, через увеличительное стекло Сантьяго рассматривал разложенное перед ним старое коричневое пальто. И как показалось Питерсу, вид у него был озадаченный.

Они сразу перешли к делу. Питерс был человеком состоятельным и немедленно потребовал Сантьяго назвать цену, на что этот пройдоха, сославшись на финансовые затруднения, согласился продать пальто за тридцать тысяч фунтов. За этим последовала короткая торговля, цена несколько опустилась, и старое коричневое пальто вновь сменило владельца за двадцать тысяч фунтов.

А если кто сомневается в правдоподобности моей истории, то ему следует уяснить, что в Сити — и это подтвердит любой сотрудник мало-мальски респектабельной компании, — двадцать тысяч фунтов инвестируются почти ежедневно, при этом отдача от них, бывает, не стоит даже ношеного старомодного пальтеца. И каких бы сомнений мистер Питерс ни испытывал в тот день по поводу разумности данной сделки, перед ним лежала вполне материальная прибыль, нечто видимое и осязаемое, а инвесторы в золотые шахты и другие специальные инвестиционные пакеты частенько не имеют и этого. Но дни шли, а старое пальто не становилось ни новее, ни красивее, ни полезнее, но все более напоминало обычное видавшее виды пальто, и Питерс вновь засомневался в своей проницательности. К концу недели его сомнения достигли предела. И в этот самый момент однажды поутру появился Сантьяго. Он сообщил, что тут как раз как снег на голову прибыл один его знакомый из Испании, и у этого знакомого он мог бы одолжить денег, и не перепродаст ли Питерс ему пальтишко за тридцать тысяч фунтов?

И вот тут Питерс, в предвкушении выгодной сделки, перестал притворяться, что все это время знал что-то про таинственное пальто, и потребовал Сантьяго рассказать, что же в нем такого особенного. Сантьяго поклялся, что понятия не имеет, и стоял на своем, клянясь всеми святыми, однако Питерс не отступал, и Сантьяго, наконец, вытащил тонкую сигару и, закурив ее и усевшись в кресле, рассказал все, что знал про пальто.

Он гонялся за этим пальто неделями с все растущими подозрениями, что это вовсе не обыкновенное пальто, и в итоге отыскал его на аукционе, но решил не ставить более двадцати фунтов, боясь, что тогда все поймут, будто в этом пальто что-то есть. А вот в чем именно секрет этого пальто, Сантьяго божился, что не знает, однако ему доподлинно известно одно, — что пальто чрезвычайно легкое, а проводя тесты с кислотами, он обнаружил, что коричневый материал, из которого оно сделано, — это и не шерсть, и не шелк, это вообще ни один из известных материалов, что он не рвется и не горит. Он решил, что это должен быть некий еще не открытый химический элемент. И уверовал, что пальто обладает чудесными свойствами и что через недельку-другую ему удастся их обнаружить посредством химических экспериментов. Он снова предложил за пальто тридцать тысяч фунтов, которые готов был заплатить, если все сложится удачно. И они начали торговаться, как обычно и поступают деловые люди.

Над Садом Тюильри прошло утро, и наступил день, и только к двум часам дня они достигли взаимопонимания, на основе, как они это сформулировали, «тридцати тысяч гиней». Потрепанное пальто с разрезом было расстелено на столе, они вместе его тщательно осмотрели и обсудили его возможные свойства, более доброжелательно, чем во время торговли. Сантьяго встал, чтобы уйти, и Питерс протянул руку для прощального рукопожатия, как вдруг на лестнице послышались шаги. Шаги все приближались, и дверь комнаты отворилась. В комнату, тяжело ступая, вошел пожилой человек. Он двигался с трудом, словно пловец, который все утро плавал и плескался, и теперь, покинув водную стихию, здесь на земле не может обойтись без поддержки воды. Он молча поковылял к столу и сразу же увидел старое коричневое пальто.

— А, да ведь это мое старое пальто, — сказал он.

И стал его молча надевать. Пока он натягивал на себя пальто, неторопливо застегивал пуговицы, застегивал один клапан кармана и расстегивал другой, он не сводил строгого взгляда с онемевших Питерса и Сантьяго. А они не могли понять, как они только посмели торговаться за это коричневое пальто на аукционе, как посмели его купить, да что там — даже прикоснуться к нему, и так они и сидели — безмолвно, даже не пытаясь сказать что-то в свое оправдание. Все так же молча старик проковылял через всю комнату, настежь открыл обе створки окна, выходящего на Сад Тюильри, и бросив через плечо насмешливый взгляд, взлетел в воздух под углом в сорок градусов.

Питерс и Сантьяго увидели, как он взял чуть левее от окна; пересек по диагонали улицу Риволи и уголок Сада Тюильри, они отчетливо увидели его над Лувром и не спускали с него глаз, пока он медленно плыл ввысь, все более и более уверенно, и его фигура в старом коричневом пальто становилась все меньше и меньше.

Ни один из них не сказал ни слова, пока он не превратился в точку высоко над Парижем, удаляющуюся на юго-восток.

— Провалиться мне на этом месте! — сказал Питерс.

А Сантьяго печально покачал головой.

— Хорошее было пальтишко, — сказал он. — Я так и знал, что хорошее.

ХРАНИЛИЩЕ ДРЕВНИХ ЛЕГЕНД

В Хранилище древних легенд в Китае можно отыскать историю о том, как один человек из дома Тланга, мастерски владевший резцом, отправился к зеленым нефритовым горам и высек из камня зеленого нефритового бога. Произошло же это на семьдесят восьмом году эпохи Дракона.

На протяжении почти сотни лет люди не верили в зеленого нефритового бога; потом они поклонялись ему целое тысячелетие, но затем снова усомнились в его могуществе, и тогда зеленый нефритовый бог совершил чудо и уничтожил зеленые нефритовые горы, погрузив их как-то на закате так глубоко в землю, что на месте гор оказалось озеро, где в изобилии росли лотосы.

И по берегу этого озера в светлый вечерний час, когда вода начинает таинственно серебриться, гнала домой коров китайская девушка Ли Ла Тин; она шла за стадом и напевала песню о реке Ло Лан Хо. И пела она, что из всех рек Ло Лан Хо, бесспорно, самая большая, и что берет она свое начало в горах таких древних, что о них не слыхали мудрейшие из мудрейших; и еще пела она, что волны Ло Лан Хо мчатся быстрее зайца, что она глубже моря, что она — госпожа всех прочих рек, и что ее воды благоуханнее роз и синее того сапфирового ожерелья, что украшает грудь самого принца. А потом Ли Ла Тин молилась Ло Лан Хо, соперничающей своей красотой с рассветным небом, чтобы та подарила ей возлюбленного, который приплыл бы из глубины страны в легкой бамбуковой лодке, и чтобы он был одет в кимоно из желтого шелка и подпоясан поясом с бирюзой, и чтобы он был молодым, веселым и беззаботным, с лицом желтым как золото, с рубином на шляпе, и с мерцающим в сумерках фонарем в руках.

Шагая за стадом по краю заросшего лотосами озера, Ли Ла Тин каждый вечер молилась Ло Лан Хо, и в конце концов зеленый нефритовый бог, скрывавшийся под плавучим ковром из цветов, приревновал юную деву к возлюбленному, о котором та просила реку. И тогда по обыкновению всех богов он проклял реку Ло Лан Хо, превратив ее в узкий, зловонный ручей.

Все это случилось тысячу лет назад; теперь путешественники если и упоминают о Ло Лан Хо, то только вскользь, мимоходом; история великой реки давно забыта, судьба же девы и вовсе осталась неизвестной, хотя многие мужчины уверены, будто она стала нефритовой богиней и сидит теперь, с улыбкой созерцая лотос, на вырезанном из камня цветке где-то на дне озера — на вершинах затонувших гор рядом с зеленым нефритовым богом. Одни только женщины знают, что светлыми летними вечерами дух Ли Ла Тин по-прежнему бродит по берегу озера и поет песню о Ло Лан Хо.

УДИВИТЕЛЬНЫЙ ГОРОД

Над гребнем одной из вершин показалась луна. Вечер укрыл великолепный город. Строители задумывали его симметричным, правильным, и их планы были аккуратны и точны. На пространстве двух измерений — ширины и длины — улицы города встречались и пересекали друг друга под равными углами и через одинаковые промежутки, как того требует скучная человеческая наука, но город посмеялся над ней, и, вырвавшись на свободу, взмыл в третье намерение — ввысь — чтобы там породниться с вещами беспечными и неправильными, которые не признают человека своим господином.

Но даже там, на этих невероятных высотах, человек все цеплялся за свою излюбленную симметрию, все считал эти поднебесные утесы домами, и при свете дня тысячи окон стояли друг против друга правильными рядами — такие одинаковые и скучные, что никто и не подумал бы, что и в них может быть сокрыта тайна.

И солнце уже закатилось, но окна оставались все такими же упорядоченными и геометрически правильными, какими могут быть только плоды трудов человека и пчел. Но вот вечерний туман понемногу темнеет… Первым исчезает «Вулворт билдинг»;{39} отбрасывая всякую преданность человеку, это высотное здание уходит, чтобы занять свое место среди гор, ибо я сам видел, как его основание тонет в сумерках, хотя вершина еще горит в светлом небе. Так бывает только с горами.

Но окна остальных домов пока сохраняют свой геометрический порядок; выстроившись правильными рядами, они молчат, еще не преображенные, словно дожидаясь определенного момента, чтобы вырваться из клетки человеческих замыслов и вернуться к тайнам и приключениям — совсем как кошки, которые на мягких лапках крадутся прочь от родных очагов, чтобы растаять во мраке лунной ночи.

Но приходит ночь, и этот момент наступает. Вот кто-то включил свет в окне, и сразу на противоположной стороне — гораздо выше — осветилось одно другое. Одно за другим загораются окна, но не все, отнюдь не все. Если бы современный человек со всеми его научными планами и проектами обладал над ними какой-то властью, он включил бы их все сразу, одним поворотом рубильника, но сейчас мы имеем дело с человеком более древним, о котором поют старинные песни, с человеком, чей дух пребывает в родстве с фантазией и с горами.

Одно за одним вспыхивают окна на отвесных утесах; некоторые мерцают, некоторые остаются темными, и человеческие планы и замыслы рушатся, а мы оказываемся посреди огромной горной страны, освещенной таинственными маяками.

Я видел такие города прежде и рассказал о них в «Книге Чудес».{40}

Но и здесь, в Нью-Йорке, поэт тоже встретил привет и приют.

ЗА ПРЕДЕЛАМИ ПОЛЕЙ, КОТОРЫЕ МЫ ЗНАЕМ

ОТ ИЗДАТЕЛЯ[4]

В Стране Грёз, далеко за пределами полей, которые мы знаем, лежит Долина Янна, где одноименная река, берущая начало в холмах Хапа, неспешно течет средь навевающих волшебные сны аметистовых утесов, заросших орхидеями лесов и таинственных древних городов, пока не достигает она Врат Янна и не впадает в море.

Прошло уже несколько лет с тех пор, как некий поэт, посетивший эту страну, плававший по Янну на торговом судне под названием «Речная птица» и благополучно вернувшийся в Ирландию, описал свое чудесное путешествие в рассказе «Праздные дни на Янне». Эта удивительная повесть попала в сборник, который мы назвали «Рассказы сновидца», где ее и сейчас можно отыскать вместе с другими, не менее интересными историями, вышедшими из-под пера того же поэта.

Но шло время, и манящая красота реки и приятные воспоминания о товарищах-корабельщиках вызвали в душе поэта настоятельное желание совершить еще одно путешествие за пределы полей, которые мы знаем, и вновь побывать в пойме Янна. Однажды случилось так, что, свернув на Проходную улицу, которая ведет от набережной Виктории к Стрэнду и которую и вы, и я обычно даже не замечаем, поэт отыскал дверь, что ведет в Страну Грёз.

За последнее время лорд Дансейни уже дважды входил в эту дверь на Проходной улице и попадал в Долину Янна — и каждый раз возвращался оттуда с новой историей. В одной из них рассказывается о его поисках «Речной птицы», в другой — о могучем охотнике, отомстившем за разрушенный Педондарис, где капитан легендарного судна некогда швартовал свой парусник, чтобы торговать в городе. Для тех, кто прочтет эти две истории, но ничего не слышал о самом первом путешествии поэта за пределы полей, которые мы все хорошо знаем, издатель воспроизводит здесь рассказ «Праздные дни на Янне».

ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ: ПРАЗДНЫЕ ДНИ НА ЯННЕ

Вышел я через лес к берегу Янна и нашел там, как и было предсказано, корабль «Речная птица», готовый сняться с якоря.

Скрестив ноги, сидел на белой палубе капитан, рядом лежал ятаган в изукрашенных каменьями ножнах, трудились матросы, разворачивая быстрые паруса, которым предстояло вывести корабль в среднее течение Янна. Все распевали покоящие дух старинные песни. И вечерний ветер, низводящий прохладу с заснеженных просторов горного обиталища далеких богов, внезапно — как добрые вести встревоженный город — наполнил крылоподобные паруса.

Так вышли мы на стрежень, где матросы опустили большие паруса. А я пошел поклониться капитану и расспросить о чудесах и явлениях людям святейших богов его земли, где бы она ни лежала. И капитан отвечал, что родом он из прекрасного Белзунда и поклоняется богам тишайшим и смиреннейшим, редко насылающим голод или гром и легко удовлетворяющимся малыми битвами. А я рассказал, что прибыл из Ирландии, что в Европе, а капитан и матросы смеялись, говоря: «Нет таких мест во всей Земле Грёз». Когда они перестали смеяться, я разъяснил, что фантазия моя любит витать в пустыне Куппар-Номбо, близ прекрасного голубого города Голтоты Проклятой. Этот город по всем границам охраняется волками и тенями волков и долгие-долгие годы остается безлюдным и пустынным из-за проклятия, которое однажды в гневе бросили боги, да так и не сумели отозвать. А иногда грёзы уносят меня в далекий Пунгар Вис, красностенный город с бьющими фонтанами, который ведет торговлю с Островами и Тулом. Когда я закончил речь, они одобрили обитель моей мечты и сказали, что городов таких никогда не видели, но вообразить их вполне способны. Остаток вечера я торговался с капитаном о сумме, какую заплачу за путешествие, ежели Бог и речная волна благополучно доставят нас к утесам у моря, которые называются Бар-Вул-Янн, Врата Янна.

И вот село солнце, и все краски мира и небес слились с ним в общем празднестве, и одна за другой ускользнули перед неминуемым наступлением ночи. Попугаи улетели домой в джунгли, тянувшиеся по обоим берегам, ряды обезьян, нашедшие безопасный приют на высоких ветвях деревьев, притихли и заснули, жуки-светляки в лесных глубинах засновали вверх и вниз и огромные звезды вышли, мерцая, взглянуть на воды Янна. Тогда матросы зажгли фонари, развесили по всему кораблю, и свет засверкал на поверхности стремительной ослепленной реки, и утки, кормившиеся по болотистым берегам, вдруг поднялись ввысь, описали большие круги высоко в воздухе и, взглянув на далекие плесы Янна и белый туман, мягко укрывший джунгли, сели обратно на свои болота.

Матросы на палубах по очереди опускались на колени и молились. Пять-шесть матросов стояли на коленях бок о бок — вместе молились только люди разной веры, и ни к одному богу не было обращено сразу две молитвы. Как только какой-нибудь матрос завершал молитву, на его место заступал единоверец. Так стояли они на коленях, склонив головы под трепещущим парусом, а среднее течение реки Янн уносило их вперед к морю, а молитвы их поднимались вверх и возносились к звездам. А за спинами молящихся на корме корабля рулевой громко повторял молитву рулевого, одну для всех его собратьев любой веры. А капитан молился своим тишайшим богам, богам, благословляющим Белзунд.

Я чувствовал, что и мне следовало бы помолиться. Но не хотел я молиться Богу-ревнителю там, где смиренно взывали к бренным ласковым богам, каких любят язычники; потому напомнил я себе о преисподней Нуганота, которого давным-давно оставили люди джунглей, забытого и одинокого; ему я и помолился.

Внезапно на нас опустилась ночь, как опускается она и на всех возносящих вечернюю молитву, и на всех пренебрегающих вечерней молитвой; и все же молитвы успокаивали наши души, когда вспоминали мы о грядущей Великой Ночи.

Так Янн величественно тек вперед, ибо воды его ликовали, принимая талый снег, который приносил ему Полтиад с Холмов Хапа; и потоки переполняли Марн и Мигрис; и доставил он нас в помнящие былое могущество Киф и Пир, и увидели мы огни Гуланзы.

Скоро все заснули, и не спал лишь рулевой, удерживая корабль в среднем течении Янна.

С восходом солнца затих рулевой, который песней подбадривал себя в одинокой ночи. Все сразу же проснулись, и другой моряк встал к рулю, и рулевой заснул.

Мы знали, что скоро подойдем к Мандаруну. Мы поели, и Мандарун появился. Капитан отдал команду, и матросы снова поставили большие паруса, и корабль повернул и вошел в гавань под красными стенами Мандаруна.

Потом матросы сошли на берег и стали собирать фрукты, а я в одиночестве направился к вратам Мандаруна. Снаружи ютилось несколько хижин, где жили стражи. Страж с длинной седой бородой стоял в воротах, вооруженный ржавой пикой. Он был в больших очках, запорошенных пылью. За воротами виднелся город. Мертвый покой был разлит в нем повсюду. Дороги казались нехожеными, пороги домов поросли густым мхом; на рыночной площади, прилепившись друг к другу, лежали спящие. Запах ладана — ладана и мака-опия — доносился из-за ворот, и слышалось там отдаленное эхо колокольного звона. Я обратился к часовому на языке жителей берегов Янна:

— Почему все спят в этом тихом городе?

Он отвечал:

— Нельзя задавать вопросы в воротах города, дабы не разбудить горожан. Ведь когда городской люд пробудится, боги умрут. А когда боги умрут, люди не смогут спать.

И я стал спрашивать его, каким богам поклоняется город, но он поднял пику, потому что здесь нельзя спрашивать. Тогда я покинул его и отправился обратно на «Речную птицу».

Белые шпили выглядывали из-за красных стен, крыши зеленели медью; слов нет — Мандарун был прекрасен.

Когда я вернулся на «Речную птицу», матросы уже были там. Вскоре мы снялись с якоря, и поплыли дальше, и снова вышли на середину реки. И солнце сейчас приближалось к зениту, и на реке Янн настигла нас песнь тех мириад певчих, которые свитой сопровождали солнце в его ходе вокруг мира. Мелкие твари с множеством ножек легко распластывали дымчатые крылышки на воздухе, как человек раскидывает локти на перилах балкона, распевали ликующие хвалы солнцу, или же стройно двигались в воздухе, колыхаясь в сложном и быстром танце, или уворачивались, давая путь падающей капле воды, которую ветерок стряхнул с орхидеи, охлаждая воздух и толкая ее перед собой, пока она летела к земле; а тем временем распевали они триумфальную песнь!

— Ведь этот день наш, — говорили они, — и будь что будет: извлечет ли из болот других нам подобных великий и священный отец Солнце, либо весь мир сгинет сегодня вечером.

Пели все, чьи звуки слышит человеческое ухо, и все — большинство! — чьих звуков не знает человеческое ухо.

Для них дождливый день оказался страшнее войны, опустошающей континенты за мимолетную жизнь одного человека.

Огромные ленивые бабочки выползли из темных и влажных джунглей полюбоваться солнцем и порадоваться. Они танцевали — нехотя, отдаваясь движению воздуха, как танцует надменная королева далеких завоеванных земель, величественная в нищете и изгнании, — танцует где-нибудь в цыганском таборе ради куска хлеба, не поступаясь гордостью и не делая лишнего шага.

Бабочки пели о диковинных разноцветных вещах, багряных орхидеях, и забытых розовых городах, и об ужасных красках умирающих джунглей. Голоса их не различало человеческое ухо. Так реяли они над рекой, порхая из леса в лес, и с их великолепием соперничала враждебная красота птиц, которые бросались им вслед. А иногда устраивались они на белых восковых цветах растения, которое стелется и вьется вокруг лесных деревьев; и их пурпурные крылья полыхали на огромных цветах, подобно тому, как (когда караваны идут из Нурла в Тайс) полыхают на снегу переливчатые шелка, расстилаемые ловкими купцами на удивление обитателям высоких Холмов Нура.

Но на людей и зверей солнце наслало дремоту. Прибрежные речные существа заснули в иле. На палубе матросы раскинули для капитана шатер с золотыми кисточками, а потом, оставив рулевого на посту, пошли под парус, который навесом развернули между двумя мачтами. Они рассказывали друг другу истории, каждый о своем родном городе или о чудесах своего бога, пока не заснули мертвым сном. Капитан пригласил меня под сень своего шатра с золотыми кисточками, и там мы беседовали. Он рассказал мне, что везет товары в Педондарис{41} и что возьмет обратно в прекрасный Белзунд вещи, полезные в морском промысле. Потом, глядя через щель на сверкающих птиц и бабочек, носившихся над рекой, я заснул. И мне приснилось, будто я монарх и въезжаю в свою столицу под аркой из флагов, и все музыканты мира извлекают из инструментов нежные мелодии, но не слышно приветствий.

Днем, когда снова стало прохладнее, я проснулся и увидел капитана, стоявшего опершись на свой ятаган, который он убрал, собираясь отдыхать.

И теперь мы подходили к просторному дворцу Аштахан, выходившему на реку. Здесь к ступенькам были привязаны удивительные старинные лодки. Приблизившись, мы увидели открытый мраморный двор, где с трех сторон высились городские фасады, украшенные колоннадами. И по двору и вдоль колоннад граждане города прохаживались с важностью и осторожностью, словно участвуя в древних церемониях. Все в этом городе несло печать старины; резной орнамент на домах сохранился от стародавних времен, и разрушался с годами, и не восстанавливался, и повсюду были каменные изваяния животных, давно исчезнувших с лица Земли: драконов, грифонов, крылатых коней и разных горгулий. Ничего нового было не найти в Аштахане: ни вещей, ни обычаев. И горожане не обращали ни малейшего внимания на нас, проплывающих мимо, но продолжали свои процессии и церемонии, а моряки, знающие их обычаи, не обращали ни малейшего внимания на них. Но когда мы подплыли ближе, я окликнул человека, стоявшего у кромки воды, и спросил его, что делают люди в Аштахане, и каковы их товары, и с кем они торгуют. Он отвечал:

— Мы здесь сковываем и опутываем Время, иначе оно умертвит богов.

Я спросил, каким богам поклоняются в городе, и он отвечал:

— Всем тем, кого еще не умертвило Время.

Потом он отвернулся и больше не говорил, отдавшись действу, согласному с древним обычаем. И так, повинуясь воле Янна, мы медленно поплыли вперед и миновали Аштахан. Ниже река сделалась шире, и мы увидели множество птиц, которые охотились за рыбами. И в своих пышных нарядах летели они не из джунглей: летели они прямо по ветру над средним течением реки, вытянув вперед длинные шеи и назад — ноги.

Вот стал сгущаться вечер. Густой белый туман повис над рекой и мягко поплыл ввысь. Он хватался за деревья длинными неосязаемыми руками, поднимался все выше, холодя воздух; и белые тени исчезали в джунглях, словно призраки моряков с затонувших кораблей, которые тайно искали во тьме злых духов, в давние времена погубивших их на Янне.

Когда солнце ушло за поле орхидей, цветших на густо заросшей вершине, речные существа выползли из ила, куда залегли в полуденный зной, и огромные животные стали спускаться из джунглей на водопой. Немного погодя бабочки улетели отдыхать. В маленьких узких притоках, мимо которых мы плыли, казалось, воцарилась ночь, хотя солнце, недоступное нашим глазам, еще не село.

И вот птицы джунглей летели высоко над нами домой, солнечные лучи розовым отблеском играли на их грудках, и, завидев Янн, они опускали крылья и камнем падали в гущу деревьев. И свиязи большими стаями отправились вверх по реке, и все они свистели, и потом неожиданно взмыли ввысь и снова опустились. И мимо нас, подобно стреле, пронеслась небольшая стая гусей, которые, как рассказали матросы, недавно прилетели сюда, миновав Лиспазианские поля; из года в год совершают они один и тот же путь, огибая справа пик Млуна. И горные орлы знают их путь, говорят — даже час их появления, и каждый год ждут их с прежней стороны, едва снега покроют Северные Равнины. Но скоро тьма сгустилась, и мы уже не видели гусей и только слышали, как хлопают их крылья и крылья других бесчисленных птиц, пока все они не успокоились на берегах реки.

Пробил час птиц ночных. Матросы зажгли фонари, и огромные ночные бабочки вылетели и закружились вокруг корабля. Временами фонари высвечивали великолепные узоры на их крыльях. Потом они снова скрылись в черноте ночи. И матросы снова молились, а потом мы ужинали и спали, и рулевой заботился о наших жизнях.

Проснувшись, я обнаружил, что мы и впрямь прибыли в знаменитый город Педондарис. Вот он стоит слева, град прекрасный и славный, и радует наши глаза, утомленные нескончаемыми джунглями. И мы бросили якорь неподалеку от базарной площади, и капитан развернул товары, и купец из Педондариса стал рассматривать их. И капитан, держа в руке ятаган, гневно стучал им по палубе, и щепки отлетали от белых досок; ведь торговец назвал ему такую цену, что капитан счел ее оскорбительной для себя и богов своей страны, как он теперь говорил — великих и ужасных богов, извергающих страшные проклятия. Но купец воздел кверху пухлые руки с розовыми ладонями и поклялся, что болеет вовсе не за себя, а за бедный люд, ютящийся в хижинах близ города, которому и хочет продать товар по самой низкой цене, не рассчитывая на прибыль. Ведь большую часть товара составляли толстые тумарундовые ковры, спасающие жилища от гуляющего под полом зимнего ветра, и толлуб, курительный табак. Значит, сказал торговец, если он даст хоть на один пиффек больше, то бедный народ останется зимой без ковров и вечерами без трубки, а он и его старый отец будут голодать. В ответ капитан поднес ятаган к горлу, заявив, что он уничтожен и что ему остается лишь умереть. И пока он осторожно придерживал бороду левой рукой, купец снова взглянул на товары и сказал, что не позволит умереть столь достойному капитану, человеку, к которому воспылал редкой любовью, едва завидев его корабль, и что пусть лучше голодают они со старым отцом, а потому он дает еще пятнадцать пиффеков сверху.

Услышав это, капитан пал ниц и взмолился своим богам, прося их смягчить жестокое сердце торговца, — своим тишайшим богам, богам, которые благословляют Белзунд.

Наконец торговец набавил еще пять пиффеков. Тогда капитан зарыдал, твердя, что боги его оставили; и купец тоже зарыдал, твердя, что думает о старом отце и о грядущем голоде, и закрывал заплаканное лицо обеими руками, и сквозь пальцы поглядывал на табак. Дело было сделано, и купец забрал тумарунд и толлуб, отсчитан деньги из огромного кошелька, полного звонких монет. И товары были снова увязаны в тюки, и трое рабов купца подняли их на головы и понесли в город. И все это время матросы молча сидели на палубе, по-турецки скрестив ноги, напряженно наблюдая за торгом. И теперь они издавали довольные возгласы и сравнивали эту сделку с прежними. И я узнал, что что до начала торга все семь купцов Педондариса по одному приходили к капитану и предостерегали его против остальных. И всех купцов капитан угощал вином своей страны, которое приготовили в прекрасном Белзунде, но никакими силами не мог сделать их сговорчивее. Но вот торг был позади, и матросы впервые за весь день сели за трапезу, а капитан принес бочонок вина, и мы осторожно открыли его, и пошло общее веселье. И в глубине души капитан был рад, — ведь он знал, что сделка сильно возвысила его в глазах людей. И вот матросы пили вино родной земли, и вскоре их мысли улетели в прекрасный Белзунд и окрестные городки Дурл и Дуц.

А мне капитан налил стаканчик тягучего золотистого вина из небольшого сосуда, который хранил среди священных вещей. Густым и сладким оно было, почти как мед, однако ж чувствовалась в нем и крепость — мощное, обжигающее пламя, имеющее власть над душами людей. Оно было приготовлено, сказал капитан, с величайшим тщанием по тайным рецептам, сохраняемым одной семьей, жившей в хижине в горах Хиан Мина. В семье той шесть человек. Некогда в этих горах, рассказал капитан, шел он по следу медведя и неожиданно натолкнулся на мужчину, который охотился за этим же зверем и оказался в ловушке в конце узкой тропки. Над жизнью его нависла страшная опасность: копье застряло в теле зверя, рана оказалась не смертельной, и не было у охотника другого оружия. А медведь надвигался на человека медленно, потому что рана ему мешала, и все же был уже близко. И капитан не рассказал, что он сделал, но каждый год, едва лишь устанавливается снежный покров, устилая путь на Хиан Мин, тот человек спускается на равнинный базар и оставляет для капитана в воротах прекрасного Белзунда сосуд бесценного вина, тайну которого хранит его семья.

И потягивая вино и слушая рассказ капитана, напомнил я себе о своих давних твердых и благородных планах, и душа во мне, казалось, окрепла и возобладала над всем течением Янна. Может быть, я заснул. А может быть, просто не могу вспомнить, что делал в то утро. Ближе к вечеру я очнулся и захотел осмотреть Педондарис до отплытия, намеченного на утро, но не добудился капитана и сошел на берег один. Ясно, что Педондарис — город могущественный; он был обнесен стеной большой прочности и высоты, с отверстиями для прохода войска, и бойницами по всей длине, и пятнадцатью мощными башнями через каждую милю, и медными дощечками внизу на уровне человеческого роста, повествующими на всех языках тех стран (каждая дощечка содержала надпись на каком-то одном из них) о том, как некогда некая армия напала на Педондарис и что сталось с той армией. Потом я вошел в Педондарис и увидел, что все люди там одеты в переливчатые шелка и танцуют, подыгрывая себе на тамбане. Ужасная гроза испугала их, пока я спал, и огни смерти, говорили они, плясали по всему Педондарису, а теперь гром отгремел и уходил восвояси — большой, черный и страшный, говорили они, по далеким холмам, и оборачивался, рыча на них и лязгая светящимися зубами, и топал по вершинам холмов, и те звенели, словно бронзовые. Часто они приостанавливали свои веселые танцы и молились неведомому Богу, говоря: «О неведомый Бог, благодарим Тебя за то, что отослал гром на его холмы». И я отправился дальше, и дошел до базарной площади, и там на мраморной мостовой лежал купец. Он крепко спал, тяжело дыша, повернув лицо и ладони к солнцу, и рабы обмахивали его, отгоняя мух. И с базарной площади пошел я в серебряный замок, а оттуда во дворец из оникса. Много было чудес в Педондарисе, и я бы остался и осмотрел все. Но, подойдя к наружной стене города, внезапно увидел я в ней огромные ворота из слоновой кости. Немного постояв в восхищении, подошел я ближе и понял страшную истину. Ворота были вырезаны из цельного куска!

Я выскочил из ворот и помчался вниз к кораблю, и даже во время бега мне казалось, будто с далеких холмов, оставшихся позади, доносится топот ужасного зверя, который уронил эту огромную кость и, быть может, по сей день ищет свой потерянный бивень. На корабле я почувствовал себя в безопасности. И ничего не рассказал матросам об увиденном.

И вот капитан стал просыпаться. Ночь занималась на востоке и севере, и только на шпилях башен Педондариса играл еще солнечный свет. Потом я пошел к капитану и тихо рассказал ему об увиденном. И он стал расспрашивать меня о воротах, тихо, чтобы матросы не слышали; и я рассказал ему, что такую огромную массу невозможно было принести издалека, а капитан знал, что год назад ворот здесь не было. Мы согласились, что не по силам человеку убить такого зверя, а значит, ворота — это упавший бивень, и упал он поблизости и недавно. Потому капитан решил, что лучше отплыть немедля; он отдал команду, и матросы пошли к парусам, а другие подняли якорь на палубу, и в тот самый миг, когда лучи солнца угасли на самом высоком мраморном шпиле, мы ушли из славного города Педондариса. Ночь спустилась, накрыла Педондарис и скрыла его от наших глаз, и больше нам не суждено было увидеть этот город; я слышал, что молниеносная и чудовищная сила внезапно уничтожила его за один день — и башни, и стены, и людей.

Ночь сгущалась над Янном, ночь, белая от света звезд. И с наступлением ночи зазвучала песнь рулевого. Помолившись, он начал петь, взбадривая себя в одинокой ночи. Но сначала он воззвал к богам и произнес молитву рулевого. И кое-что из той молитвы я запомнил и перевел на свой язык. Но я сумел передать лишь жалкое подобие ритма, так прекрасно звучавшего в те тропические ночи.

К любому богу, какой услышит.

Будь моряки на реке, на море ли; пролегает ли путь их через тьму

или шторм; грозит ли зверь или скала им; враг ли, на суше

скрывающийся или на море промышляющий; где румпель ли холоден

или рулевой окоченел; где спят матросы или бдит рулевой; сохрани,

направь и верни нас на старую землю, какая нас знает; в далекие

дома, какие знаем мы.

Ко всем существующим богам.

К любому богу, какой услышит.

Так он молился, и была тишина. И матросы улеглись на ночной отдых. Тишина усиливалась и нарушалась лишь всплесками Янна, легкими волнами накатывавшего на нос корабля. Иногда фыркало какое-нибудь речное существо.

Тишина и всплески, всплески и снова тишина.

Потом одиночество охватило рулевого, и он запел. И пел он песни, какие звучат на базарах Дурла и Дуца, и старые баллады о драконе, какие поют в Белзунде.

Много песен он спел, рассказав широкому и чужому Янну байки и безделицы родного Дурла. И песни подымались над черными джунглями и уходили ввысь, в чистый холодный воздух, и великие созвездия, смотревшие на Янн, узнали о делах Дурла и Дуца, и о пастухах, которые обретаются в раскинувшихся между ними полях, и об их любви, и об их стадах, и обо всех житейских мелочах, какие их окружают. Я лежал, завернувшись в шкуры и попоны, слушая эти песни и созерцая фантастические кроны огромных деревьев, напоминавших крадущихся в ночи гигантов, и незаметно заснул.

Когда я проснулся, густые туманы ушли вдаль. И речные воды стали бурными, и появились маленькие волны; ведь Янн чуял вдалеке древние Утесы Глорма и знал, что их хладные ущелья ждут его впереди, где он встретится с веселым диким Ириллионом, радующимся снежным просторам. Потому он стряхнул с себя дурманящий сон, одолевший его в жарких и благоуханных джунглях, и забыл их орхидеи и бабочек, и помчался дальше беспокойный, окрыленный, сильный; и скоро снежные вершины Утесов Глорма засверкали пред нашими глазами. И вот матросы пробудились от сна. Вскоре мы поели, и рулевой заснул, накрытый отборнейшими мехами, а товарищ занял его место.

И вскоре мы услышали звук Ириллиона, который спускался, танцуя, с заснеженных равнин.

И потом мы увидели ущелье в Утесах Глорма. Оно встречало нас отвесными и гладкими стенами, и несли нас к нему, накатываясь друг на друга, потоки Янна. И вот мы покинули дымящиеся паром джунгли и вдохнули горного воздуха; матросы поднялись, и задышали полной грудью, и вспомнили о далеких родных Акроктианских холмах, где раскинулись Дурл и Дуц, — а в их низинах и прекрасный Белзунд.

Огромная тень зависла между Утесами Глорма, но скалы сияли над нами, словно шишковатые луны, и освещали тьму. Громче и громче становилась песня Ириллиона и отчетливо звучал танец, сопровождавший его спуск со снежных равнин. И вскоре мы увидели его — белый и окруженный туманами поток, увенчанный тонкими маленькими радугами, сорванными им близ вершины горы в небесном саду Солнца. Дальше поток катился к морю вместе с огромным серым Янном, и ущелье расступилось, и открылось миру, и наш качающийся корабль вышел к свету дня.

И все утро и весь день плыли мы мимо болот Пондовери; и Янн здесь раздался и тек торжественно и медленно, и капитан приказал матросам звонить в колокола, чтобы побороть дремоту, навеваемую однообразием болот.

Наконец показались Ирузианские горы, баюкающие деревеньки Пен-Каи и Блут, и извилистые улицы Мло, где жрецы заговаривали снежные лавины с помощью вина и маиса. Потом ночь опустилась на равнины Тлуна, и мы увидели огни Каппадарнии. Минуя Имаут и Голзунду, мы слышали, как патниты бьют в барабаны, а потом все заснули и не спал один рулевой. И деревушки, разбросанные по берегам Янна, всю ту ночь прислушивались к его голосу, певшему на неведомом языке песенки незнакомых городов.

Я проснулся до рассвета с предчувствием несчастья. Потом я вспомнил. Вспомнил, что к вечеру наступающего дня, по всем мыслимым подсчетам, мы придем к Бар-Вул-Янну и я расстанусь с капитаном и его матросами.

Я полюбил этого человека, который угостил меня золотистым вином, хранимым среди священных вещей, который рассказал мне много историй о своем прекрасном Белзунде, стоящем между Акроктианскими холмами и Хиан Мином. Я полюбил матросов и молитвы, какие они произносили вечерами, стоя бок о бок и не ревнуя друг друга к чужим богам. И полюбил я также нежность, с какой говорили они часто о Дурле и Дуце, — ведь люди должны любить родные города и приютившие их маленькие холмы.

Я узнал, кто встретит их дома и где будут эти встречи, — одни в долине Акроктианских холмов, куда поднимается дорога от Янна, другие — в воротах одного из городов, иные же — у домашнего очага. И я подумал об опасности, что подстерегала нас всех близ Педондариса, опасности, которая, как оказалось, была так реальна.

Подумал я также о бодрой песни рулевого в холодной и одинокой ночи и о том, как держит он наши жизни в своих заботливых руках. В этот самый момент рулевой перестал петь, и я поднял глаза к небу и увидел бледный свет, и одинокая ночь миновала; и рассвет набирал силу, и матросы проснулись.

Скоро мы увидели волну Моря, решительно вступающего в границы Янна, и Янн податливо тек в его сторону, и после непродолжительной схватки Янн и воды его были отброшены назад к северу, а матросам пришлось поднять паруса, и, влекомые попутным ветром, мы продолжили путь вперед.

И проплыли мы мимо Гондоры, Нарла и Наца. И видели незабвенный священный Голнуц и слышали молитвы странников.

Проснувшись после полуденного отдыха, мы увидели, что приближаемся к Нену, последнему из городов на реке Янн. Джунгли снова окружили нас вместе с Неном; но великий Млун возвышался над всеми окрестностями и взирал на город поверх джунглей.

Здесь бросили якорь, и мы с капитаном поднялись в город и узнали, что в Нен пришли кочевники.

Кочевники были таинственным смуглым племенем, которое раз в семь лет спускается с вершин Млуна, преодолев перевал по пути из фантастической земли, что за горами. И люди Нена высыпали из домов и, раскрыв рты, толпились на улицах. Ведь мужчины и женщины из племени кочевников заполонили весь город. Одни исполняли удивительные пляски, которым научились у пустынного ветра, извиваясь и кружась все быстрее и быстрее, пока движения не становились неуловимы для глаза. Другие играли на инструментах прекрасные мелодии, жалобные и полные ужаса, — их души узнали эти мелодии от пустыни, где их настигла ночь, той неведомой пустыни, откуда кочевники пришли.

Ни один из их инструментов не был известен в Нене, да и во всех селениях вдоль Янна; и даже бивни, из которых были изготовлены некоторые инструменты, принадлежали неизвестным в поречье животным, заколотым в горах. И на неведомом языке пели они песни, родственные тайнам ночи и беспричинному страху, посещающему нас в темных местах.

Все местные собаки злобно ворчали на них. А кочевники рассказывали друг другу страшные истории, и хотя жители Нена ничего не смыслили в их языке, все же на лицах слушателей можно было прочитать страх, а в широко раскрытых глазах — тот же ужас, что расширяет глаза мелкой твари, схваченной ястребом. Тогда рассказчик смеялся и останавливал свой рассказ, и другой начинал свою историю, а губы первого дрожали от страха. И случись смертельно ядовитой змее предстать перед кочевниками, они бы приветствовали ее как сестру, и сама змея ответила бы им тем же, прежде чем убраться восвояси. Однажды самая жестокая и опасная из тропических змей, гигантская лифра, выползла из джунглей и прошествовала по улице, по главной улице Нена, и никто из кочевников не отшатнулся от нее, — они торжественно били в барабаны, словно встречали почетнейшую гостью; и змея проползла поблизости и никого не ужалила.

Даже дети кочевников умели делать удивительные вещи. Когда кто-нибудь из них сталкивался с ребенком из Нена, они молча изучали друг друга серьезным взглядом, а потом маленький кочевник медленно доставал из тюрбана живую рыбу или змею. А дети из города не могли ответить ничем подобным.

Очень хотелось мне остаться и послушать их гимн — приветствие ночи, которому вторили волки на вершинах Млуна, но пришло время снова сниматься с якоря, чтобы капитан мог вернуться от Бар-Вул-Янна на волне прилива. Потому мы вернулись на борт и продолжили путь вниз по Янну. И мы с капитаном разговаривали мало, ибо думали о предстоящей долгой разлуке, и молча любовались великолепием закатного солнца. Солнце было багряно-золотое, но джунгли покрывал низко стелющийся легкий туман, и в него вливались струйки дыма затерявшихся там городков и соединялись в одной дымке, которая становилась пурпурной и освещалась солнцем, как освящаются мысли людей о великом и священном. Временами столб дыма из какой-нибудь трубы возвышался над дымом всего городка и сверкал в солнечном свете.

И вот, когда лучи солнца стали падать почти горизонтально, показалось то, чего я ждал, — от гор по обоим берегам в реку выступили две скалы розового мрамора, сверкая в свете заходящего солнца.

Почти гладкие, огромной высоты, они близко сходились. Кувыркаясь, Янн бежал между ними и выходил в море.

Это были Бар-Вул-Янн, Врата Янна. Вдалеке через щель между скалами я видел небесно-лазурное море, где скользили, поблескивая на солнце, рыбацкие лодчонки.

Солнце село, и наступили быстротечные сумерки, и восторг перед величием Бар-Вул-Янна улегся, но все еще мерцали розовые скалы, прекраснейшее из чудес, созерцаемых глазом, — и это в земле чудес! И вскоре сумерки уступили место высыпающим звездам, и краски Бар-Вул-Янна померкли и растворились. И вид этих скал напоминал мне скрипичный аккорд, извлекаемый виртуозом и уносящий на небеса или в волшебное царство трепещущие души людей.

У берега матросы бросили якорь и встали, потому что умели плавать по рекам, а не по морям, и знали Янн, а не волны морские.

И настало время расставания. Капитану предстояло вернуться в прекрасный Белзунд, откуда видны далекие вершины Хиан Мина, мне — найти неведомый путь в те туманные поля, знакомые всем поэтам,{42} где стоят крошечные таинственные домики. В их окна, обращенные на запад, видны равнины людей, а в выходящие на восток — сверкающие горы эльфов, увенчанные снегом, гряда за грядой восходящие в область Мифа и, далее, — в царство Фантазии, которое принадлежит к Землям Грёз. Долго всматривались мы друг в друга, зная, что больше никогда не встретимся, — ведь годы шли, фантазия моя слабела и я все реже захаживал в Земли Грёз. Потом мы протянули друг другу руки, и его рукопожатие было неловким, потому что не так приветствуют в его стране, и он вверил мою душу заботам своих богов, тишайших и смиреннейших богов, богов, благословляющих Белзунд.

ИСТОРИЯ ВТОРАЯ: ЛАВКА НА ПРОХОДНОЙ УЛИЦЕ

Я говорил, что должен снова вернуться на Янн и взглянуть, все ли еще «Речная птица» курсирует вверх и вниз по реке и командует ли ею все тот же бородатый капитан или он сидит теперь у ворот прекрасного Белзунда и пьет по вечерам удивительное золотистое вино, что приносит ему из Хиан Мина житель гор. Я хотел бы вновь увидеть моряков из Дурла и Дуца и услышать их рассказ о печальной участи Педондариса — о том, как беда подкралась к нему со стороны гор и без предупреждения обрушилась на славный город. И еще мне хотелось услышать, как по вечерам матросы молятся каждый своему богу, и ощутить на лице ласку прохладного ночного ветра, который начинает задувать, лишь только пламенеющее закатное солнце перестает отражаться в водах этой удивительной реки. Я был уверен, что никогда больше не увижу волн Янна, но когда некоторое время назад я оставил политику, крылья моего воображения, которые было поникли, окрепли вновь, и я обрел надежду еще раз побывать в той далекой стране, что находится еще дальше, чем Восток, и где Янн, подобно белому боевому коню, горделиво пересекает Страну Грёз.

Но я забыл, забыл дорогу к тем крошечным домикам на краю знакомых нам полей, чердачные окна которых хоть и затянуты старой, пыльной паутиной, все же глядят в поля, о которых мы не имеем никакого представления и которые служат отправной точкой любого приключения в Стране Грёз.

Поэтому я стал наводить справки. В конце концов меня направили в лавку некоего сновидца, который жил в Сити недалеко от набережной Виктории. При том огромном количестве улочек, что есть в нашем городе, вовсе не удивительно, что всегда находится одна, на которой еще никто никогда не был. Она носит название Проходной, и мимо нее действительно очень легко пройти, не заметив, хотя эта улица и начинается прямо от Стрэнда. Ну а если вы все же отыщете лавочку этого сновидца, то ни в коем случае не должны сразу заговаривать с ним о цели вашего прихода, а должны сначала попросить его продать какую-нибудь хитрую безделушку, и если паче чаяния эта вещь у него окажется, он просто вручит ее вам и тут же с вами попрощается. Таков его обычай, и многие попадались на эту удочку, спрашивая у сновидца самые редкие редкости, наподобие раковины устрицы, вырастившей жемчужину, из которой вырезаны одни из врат Рая, упомянутые в Откровении Иоанна Богослова, и обнаруживая, что такая раковина у него есть!

Когда я вошел в лавочку, старый сновидец сидел в каком-то оцепенении; его маленькие глазки были скрыты опущенными веками, а рот приоткрылся.

Я сказал:

— Мне нужен кусочек Аманы и столько же Фарфара{43} — рек дамасских.

— Сколько именно? — уточнил сновидец.

— Доставьте мне на квартиру по два с половиной ярда того и другого, — ответил я.

— Право, не знаю, смогу ли я вам помочь, — пробормотал он. — Право, не знаю… Боюсь, на данный момент у нас вряд ли найдется столько, сколько вам нужно.

— Тогда я возьму все, что у вас есть.

Сновидец с трудом поднялся и принялся переставлять на полках какие-то бутылочки. Среди них я заметил одну с надписью «Нил Египетский», и другие — с этикетками, на которых значилось: «Священный Ганг», «Флегетон», «Иордан»{44}… Я успел испугаться, что у него найдется искомое, но тут сновидец пробормотал: «Экая досада!..», — и повернулся ко мне.

— К сожалению, все вышло, — сказал он.

— Тогда, — ответил я, — укажите мне путь к тем маленьким домикам, из верхних окон которых поэты видят поля, о которых мы не имеем никакого представления, потому что я хочу отправиться в Страну Грёз и снова пройтись под парусами по могучему, как море, Янну…

Услышав эти слова, сновидец медленно, кряхтя и вздыхая на ходу, двинулся в своих стоптанных ковровых тапочках куда-то в глубину лавки, а я последовал за ним.

Сновидец привел меня в мрачный чулан, сплошь заставленный идолами; у входа чулан был темен и угрюм, но дальний его конец тонул в лазурно-голубом зареве, в котором, казалось, сияют звезды, и от этого головы идолов тоже как будто мерцали.

— Это, — сказал толстый старый сновидец в ковровых тапочках, — небеса спящих богов.

Тогда я спросил его, какие же боги спят здесь, и он назвал много имен, среди которых были и известные мне, и много таких, каких я никогда не слышал.

— Все те, которым нынче не поклоняются, — все они спят, — закончил сновидец.

— Значит, Время не убивает богов? — снова спросил я, и он ответил:

— Нет. Просто на протяжении трех-четырех тысячелетий богу поклоняются, а потом он на три-четыре тысячи лет засыпает. Только Время бодрствует всегда…

— Но те пророки, что проповедуют новых богов… — сказал я ему. — Значит, они вовсе не новые?

— Некоторые пророки слышат, как ворочаются старые боги, готовые проснуться, потому что уже светает, и священники галдят с кафедр, словно вороны. Это пророки везучие; несчастливы же те, которые слышат, как какой-нибудь древний бог, который и не думает просыпаться, пробормочет что-то во сне. И вот они пророчествуют и пророчествуют, но утро так и не приходит, и бог не просыпается; это те пророки, которых люди побивают камнями, приговаривая: «Прореки, куда попадет тебе этот камень, а куда — тот».

— Тогда, быть может, Времени вовсе не под силу убить богов, — сказал я, и сновидец ответил:

— Боги умрут у смертного одра последнего человека. Тогда Время сойдет с ума от одиночества и перестанет различать свои часы и века, а они будут толпиться вокруг него и требовать, чтобы оно их узнало. Тогда Время возложит руки на главы их, и глядя перед собой незрячими глазами, скажет: «Чада мои, я больше не отличаю вас одного от другого», — и от этих слов Времени опустевшие миры содрогнутся.

И после этого я некоторое время молчал, ибо мое воображение унеслось в те далеко отстоящие от нас годы и оттуда глядело на меня с насмешкой, ибо я был недолговечным созданием дня сегодняшнего.

Вдруг тяжкое дыхание старого сновидца подсказало мне, что он уснул. Его лавка была, без сомнения, необычной, и я испугался, как бы один из спящих богов не проснулся и не призвал старика. Я боялся еще многих вещей, потому что в чулане было все же чересчур темно, а один или два из стоявших здесь идолов выглядели как-то уж слишком зловеще. И я сильно потряс старика за плечо.

— Покажите же мне дорогу к домам, — сказал я, — что стоят на краю полей, которые мы знаем.

— Я не уверен, что смогу это сделать, — пробормотал он.

— Тогда, — сказал я, — отпустите мне товар, который мне нужен.

Это заставило его опомниться.

— Вам нужно выйти через заднюю дверь и повернуть направо, — сказал сновидец и открыл старую потемневшую дверь в стене, через которую я тотчас вышел, а он, сопя и отдуваясь, снова затворил ее за мной.

Задняя стена лавки была немыслимо, невероятно древней. На полусгнившей вывеске я разглядел старинные буквы, гласившие: «Здесь дозволяется продавать мех горностая и серьги из нефрита». Солнце садилось, и его косые лучи играли на маленьких золотых шпилях, торчавших над крышей, которая когда-то была крыта соломой — и удивительной соломой. Впрочем, вся Проходная улица, увиденная с изнанки, выглядела незнакомой и странной. Тротуар, правда, ничем не отличался от изрядно надоевших мне тротуаров Лондона, мили и мили которых лежали по другую сторону домов, но проезжая часть улицы поросла молодой, несмятой травой, среди которой пестрели цветы столь прекрасные, что они приманивали с огромной высоты стайки легкокрылых мотыльков, летевших своим путем, а куда — мне неведомо. Тротуар на другой стороне улицы тоже был замощён, однако никаких домов там не было, а что было вместо них, я не стал смотреть, потому что сразу повернул направо и пошел вдоль Проходной улицы; и так я шел, пока не добрался до лужаек и садов, примыкавших к аккуратным, чистеньким домикам, которые я искал. Из этих садов выглядывали крупные цветы; они росли, вытягивались буквально на глазах, словно замедлившие свой полет «римские свечи», и вдруг раскрывали свои большие пурпурные чашечки. Стоя на шестифутовых стеблях, цветы негромко напевали странные песни, а рядом с ними вырастали, тянулись вверх другие и тоже распускались, и тоже принимались петь. И пока я стоял в саду, из задней двери своего домика вышла какая-то очень старая ведьма и направилась ко мне.

— Что это за чудесные цветы? — сказал я.

— Тише! Тише!.. — прошипела она в ответ. — Я как раз укладываю поэтов спать, а эти цветы — их сны и грёзы.

И, понизив голос, я спросил:

— Что за удивительные песни они поют?

А ведьма ответила:

— Молчи и слушай.

Я прислушался и понял, что цветы поют о моем детстве и о тех вещах, которые случились со мной так давно, что я совершенно о них позабыл и вспомнил, лишь услышав волшебную песнь цветов.

— Почему они поют так тихо? — снова спросил я.

— Мертвые голоса, — сказала старуха. — Мертвые голоса… — И, повернувшись к своему домику, она еще несколько раз повторила эти слова, но совсем тихо, боясь ненароком разбудить поэтов.

— Пока они живы, — добавила она, — они спят очень плохо и не крепко.

На цыпочках я прокрался за ней в маленькую комнатку на верхнем этаже, глядя из окон которой в одну сторону мы видим знакомые нам поля, а глядя в другую — те горы и холмистые равнины, которые я искал и которые так боялся не найти. И конечно, я сразу стал смотреть на волшебные горы, на которых еще горели красные отблески заката, и на лиловых склонах сверкали языки лавин и ледников, величественно сползавших вниз с изумрудных ледяных вершин; и виднелась меж серо-голубыми скалистыми отрогами, чуть выше аметистового утеса, древняя дорога — перевал, за которым уже можно было различить Страну Грёз.

Все было тихо в комнате, в которой спали поэты, когда я снова спустился вниз. Старая ведьма сидела подле стола и при свете лампы вязала великолепный зеленый с золотом плащ для короля, который был мертв вот уже почти тысячу лет.

— Есть ли какая польза мертвому королю, — спросил я, — от этого плаща, который ты вяжешь ему из зеленых и золотых нитей?

— Кто знает? — ответила ведьма.

— Экий глупый вопрос!.. — вставил старый черный кот, который, свернувшись клубком, лежал возле пляшущего в очаге огня.

Звезды уже зажглись над этим романтическим краем, когда я вышел из жилища ведьмы, и ночные светляки встали на стражу в садах вокруг домов. И, повернувшись, я медленно побрел к проходу между серо-сизыми горами.

Когда я, наконец, приблизился к нему, аметистовый склон чуть ниже перевала уже заиграл красками, хотя утро еще не наступило. Я слышал далекий гром и время от времени замечал, как в глубокой пропасти подо мной вспыхивают золотом драконы, созданные гением мастеров-ювелиров Сирду и оживленные ритуальными молитвами заклинателя Амарграрна. А на утесе напротив — на самом краю (опасно близко к краю, подумалось мне) — я увидел дворец из слоновой кости, принадлежащий Сингани — могучему и славному охотнику на слонов; в окнах дворца светились крохотные огоньки, и я понял, что рабы уже встали и, протирая слипающиеся глаза, принимаются за повседневные дела и заботы.

Но вот первый луч солнца осветил этот мир. Другим — не мне — следовало бы описывать, как он согнал с аметистового утеса тень высившейся напротив горы, как пронзил дымчато-фиолетовую толщу скалы на мили в глубину, и как радостно заиграли в ответ разбуженные краски, бросая красноватый отсвет на стены дворца из слоновой кости, в то время как далеко внизу, в бездне, золотые драконы по-прежнему резвились во тьме.

Потом из дверей дворца вышла юная рабыня и высыпала в пропасть полную корзину сапфиров. Когда же день окончательно заявил о себе, озарив светом вершины гор, а переливчатое аметистовое пламя залило, затопило бездонную пропасть, тогда проснулся во дворце охотник на слонов и, сняв со стены свое страшное копье, вышел через ворота, что ведут в поля, чтобы отомстить за Педондарис.

Тогда я окинул взглядом Страну Грёз и заметил, что тонкая пелена белесого тумана, который никогда не рассеивается полностью, понемногу редеет в свете утра. Над ней, подобно островам, вздымались Холмы Хапа, и я разглядел и медный город — древнюю, покинутую Бетмору, и Утнар Вехи, и Киф, и Мандарун, и прихотливо петляющий Янн. Я скорее угадал, чем увидел, горы Хиан Мин — безмятежные, древние вершины которых столь величественны, что по сравнению с ними кажутся обыкновенными холмами сгрудившиеся у их подножий округлые Акроктианские горы, приютившие, как я помнил, города Дурл и Дуц. Яснее же всего мне был виден древний лес, пройдя которым незадолго до новолуния к Янну можно застать стоящую у берега «Речную птицу», согласно пророчеству в течение трех дней ожидающую здесь пассажиров. И поскольку луна как раз была на ущербе, я начал поспешно спускаться к реке от седловины в серо-голубых горах, — спускаться по тропе эльфов, что ровесница сказке, — и вскоре достиг лесной опушки. И как ни черна была темнота, что царила под пологом этого леса, еще чернее были твари, что обитали в ней. Очень редко случается, что они хватают сновидца, путешествующего по Стране Грёз, и все же я не смог удержаться и побежал, ибо если кто-то или что-то уловит дух человека в Стране Грёз, его тело остается в живых еще много лет и успевает хорошо узнать тех тварей, которые терзают и рвут его душу где-то очень далеко, — узнать, увидеть выражение их маленьких глазок и почувствовать смрад их дыхания. Именно поэтому поле для прогулок в Хенуэлле{45} сплошь исчерчено тропинками, протоптанными не знающими покоя ногами.

Наконец я достиг широкого, как моря, потока — это и был гордый, величественный, огромный Янн, в который именно в этом месте впадало множество рек и ручьев, текущих из неведомых краев — притоков, воды которых Янн нес дальше, напевая свою собственную песню. И с той же песней он легко подхватывал и плавник, и целые деревья, вывороченные бурями в далеких лесах, где никто никогда не бывал, но ни на самой реке, ни у старого причала на берегу не было никаких следов того корабля, который я так хотел увидеть.

Здесь я построил шалаш из длинных и широких листьев волшебной травы и, питаясь мясом, что растет на дереве таргар, ждал три дня. И каждый день, с утра до вечера, мимо меня текла своим извилистым путем река, и по ночам пела над водой птица толулу, а у светляков не было иной заботы, кроме как виться надо мной облаком ярких искр, и ничто не тревожило поверхность Янна днем, ничто не пугало толулу ночью. Каких только тревожных дум я ни передумал, беспокоясь о корабле, который я искал, о его дружелюбном капитане, что был родом из прекрасного Белзунда, и о его веселых матросах из Дурла и Дуца; днями напролет я высматривал их на реке, а по ночам напряженно прислушивался к малейшему шуму, пока танец светляков не убаюкивал меня. Но только трижды за все ночи птица толулу, испугавшись чего-то, переставала петь, и все три раза я, вздрогнув, просыпался, но, не видя никакого корабля, догадывался, что ночного певца потревожил рассвет. Эти удивительные рассветы на Янне вспыхивали над горами как зарево — словно там, в какой-то стране за горой некий волшебник с помощью колдовства сжигал в медной ступке крупные аметисты. В полной тишине я взирал на эти рассветы, ибо в этот час все птицы благоговейно молчали, и лишь когда над горами показывалось солнце, все они принимались петь и щебетать на разные голоса, и только толулу крепко засыпала до первых звезд.

Я мог бы прожить там долго, но на третий день мною овладел приступ одиночества, и я отправился осмотреть то место, где впервые увидел стоящую на якоре «Речную птицу» и ее бородатого капитана. И, глядя на скопившийся в заливе черный ил и вспоминая команду веселых матросов, которых я не видел почти два года, я вдруг заметил в грязи остов какого-то корабля. Столетия частично обратили его в труху, частично спрятали в ил, так что над поверхностью виднелся только нос древнего судна, на котором едва проступала стершаяся надпись. Медленно, с трудом я прочел название корабля… Да, это была «Речная птица». И тогда я понял, что хотя в Ирландии и в Лондоне прошло меньше двух лет, над Янном пролетели века, превратившие знакомый мне корабль в груду гнилых досок и давно уже укрывшие землей кости самого молодого из моих друзей, который так часто пел мне о Дурле и Дуце или рассказывал легенды о драконе Белзунда. И случилось это потому, что за пределами мира, который мы знаем, бушует самый настоящий ураган столетий и лет, слабое эхо которого даже при полном безветрии касается — хотя и очень жестоко — наших полей.

Я немного постоял над этим сгнившим корпусом и помолился за все, что осталось бессмертного от тех, кто когда-то ходил под парусами вверх и вниз по течению Янна, и я молился о них богам, которым они сами поклонялись когда-то, — тем многочисленным тишайшим богам, что благословили Белзунд. Потом, оставив ненасытным годам построенную мною хижину, я повернулся к Янну спиной и вступил в лес в тот вечерний час, когда хрупкие орхидеи начали раскрывать свои чашечки, чтобы напоить воздух благоуханием, и вышел из него поутру; и в тот же день я миновал аметистовую пропасть у перевала в серо-синих горах. Мне хотелось знать, вернулся ли Сингани, этот могучий охотник, в свой великолепный дворец высоко на скале, или его жребий был таким же печальным, как и участь Педондариса. Проходя мимо дворца, я увидел торговца, сидевшего у маленькой задней двери и продававшего новые сапфиры, но не стал мешкать и с наступлением сумерек достиг маленьких домиков, стоящих на краю знакомых нам полей, откуда видны эльфийские горы. Там я сразу отправился к старой ведьме и застал ее в гостиной, где она, завернувшись в красный плед, сидела и вязала все тот же золотой плащ, и в одном из окон слабо сияли эльфийские горы; из другого же я разглядел знакомые поля.

— Расскажи мне что-нибудь об этой удивительной земле, — попросил я.

— Что именно ты хотел бы узнать? — ответила она. — Знаешь ли ты, к примеру, что сны, мечты, грезы — все это только иллюзии?

— Конечно, знаю, — сказал я. — Это всем известно!

— О, нет, не всем, — возразила ведьма. — Безумцы, например, этого не знают.

— Это правда, — согласился я.

— А известно ли тебе, — сказала ведьма, — что Жизнь тоже иллюзия?

— Жизнь вовсе не иллюзия, — возразил я. — Жизнь — реальна, жизнь сурова, жизнь существует на самом деле и…

Но при этих моих словах и ведьма, и ее кот (который по-прежнему лежал на своем месте у очага) громко расхохотались. Я немного подождал, потому что мне хотелось спросить еще о многом, но, видя, что они никак не могут остановиться, повернулся и пошел прочь.

ИСТОРИЯ ТРЕТЬЯ: ОТМЩЕННЫЙ ПЕДОНДАРИС

Через несколько дней после возвращения с Янна я катался на лодке по Темзе. Был отлив; он нес меня на восток, и с каждым взмахом весел я все больше удалялся от Вестминстерского моста, где взял лодку напрокат. Вместе со мной к устью реки не спеша плыли самые разные предметы — от щепок до пароходов; следя за ними, я настолько увлекся, что сам не заметил, как достиг Сити, и был очень удивлен, когда, подняв голову, увидел перед собой как раз ту часть набережной Виктории, вблизи которой располагалась Проходная улица. Тут я неожиданно задумался о том, какая судьба постигла Сингани, ибо когда я в последний раз проходил мимо его дворца из слоновой кости, там царили такие тишина и спокойствие, что я решил — он еще не вернулся. И хотя я видел, что когда этот великий охотник на слонов покидал дворец, его огромное копье было при нем, все же путешествие, которое предстояло ему в тот раз, было особенно опасным, ибо знал я, что не на обычную охоту отправился Сингани, а идет он, чтобы отомстить за Педондарис и убить чудовище с одним бивнем, которое всего за день погубило прекрасный и славный город. Поэтому у первой же лестницы я привязал лодку и, выбравшись на берег, пересек набережную Виктории; зайдя вглубь квартала примерно на три улицы, я начал высматривать поворот на Проходную. Эта улица очень узка, и ее легко проскочить, не заметив, но я все же отыскал ее и вскоре был уже в лавке старика-сновидца. Но вместо него я увидел за прилавком какого-то молодого человека, настолько увлеченного своей персоной, что он не мог ничего рассказать о старике. О маленькой дверце в задней стене сей молодой человек тоже ничего не знал. «Нам ничего об этом не известно, сэр», — напыщенно заявил он, и, чтобы расположить его к себе, я решил немного поболтать с ним.

А на прилавке передо мной лежало предназначенное для продажи приспособление, с помощью которого можно было брать большой кусок сахара каким-то особым способом. Заметив, что я заинтригован, молодой человек оживился и принялся нахваливать свой товар. В ответ на мой вопрос, есть ли от него польза, он сказал, что пользы никакой нет, но тут же добавил, что это приспособление было изобретено всего неделю назад, что оно совершенно новое и сделано из чистого серебра, а главное — что оно очень хорошо раскупается. И пока он говорил, я постепенно продвигался вглубь лавки. Спросив молодого человека о стоящих там идолах, я получил ответ, что это — одна из новинок сезона, уникальная коллекция талисманов. Тогда я притворился, будто выбираю талисман по душе, и вдруг увидел чудесную старую дверь. Не мешкая ни секунды, я скользнул в нее, а молодой продавец погнался за мной.

Удивление, которое он испытал при виде заросшей травой улицы и пурпурных цветов, не поддается описанию; молодой человек опрометью, — только сюртук мелькнул, — бросился к противоположному тротуару и едва успел остановиться, ибо там кончался мир. Вместо привычных окон подвальных кухонь он увидел за краем тротуара белые облака и безбрежный голубой простор неба, и когда я вел его обратно, едва не падал, словно ему вдруг перестало хватать воздуха. Мне достаточно было лишь легонько его толкнуть, и молодой человек послушно вернулся в лавку, где начиналась знакомая ему сторона улицы и где даже воздух был для него привычнее.

Как только дверь за потрясенным продавцом закрылась, я двинулся вдоль улицы направо и шел до тех пор, пока не увидел в одном из садов движущееся красное пятно — то была закутавшаяся в свой плед старая ведьма.

— A-а, ты вернулся… Хочешь снова сменить иллюзию? — спросила она.

— Я только что из Лондона, — ответил я, — и хотел бы увидеть Сингани. Я хочу побывать в его дворце из слоновой кости, что стоит в Эльфийских горах, над сверкающим утесом из аметиста.

— Только смена иллюзий и способна победить усталость и скуку, — продолжала гнуть свое старая ведьма. — Лондон — неплохое местечко, но человеку иногда нужно взглянуть и на эльфийские горы.

— Разве ты бывала в Лондоне? — удивился я.

— Конечно, — ответила ведьма. — Ведь я тоже вижу сны, и ты — не единственный человек, способный вообразить Лондон.

А у ведьмы в саду работали несколько мужчин — они старательно копали землю, хотя стояла самая жара; внезапно ведьма отвернулась от меня и ударила одного из них длинной черной тростью, которую держала в руках.

— Даже мои поэты иногда бывают в Лондоне, — сказала она мне как ни в чем не бывало.

— Зачем ты ударила этого человека? — спросил я.

— Чтобы заставить его работать, — ответила ведьма.

— Но ведь он устал! — возмутился я.

— Конечно, устал, — подтвердила она спокойно.

Тогда я посмотрел на работавших внимательнее и увидел, что хотя земля в саду высохла и была твердой, как камень, на каждой вынутой лопате было полно жемчужин; некоторые мужчины, впрочем, сидели неподвижно и любовались бабочками, во множестве порхавшими в саду, однако ведьма почему-то не била их тростью. И когда я спросил, кто такие эти землекопы, она ответила:

— Это мои поэты, которые ищут жемчужины.

Когда же я спросил, зачем нужно столько жемчуга, ведьма ответила:

— Чтобы кормить свиней, разумеется.

— Разве свиньи любят жемчуг? — удивился я.

— Конечно, нет, — сказала ведьма.

Я хотел поподробнее расспросить ведьму, но тут из домика появился старый черный кот; он раздраженно покосился на меня, и хотя он ничего не сказал, этого оказалось достаточно, чтобы я понял — я задаю слишком много глупых вопросов. Поэтому я поинтересовался только, почему некоторые поэты праздно сидят на земле и смотрят на бабочек, но никто их не бьет. И ведьма ответила:

— Бабочки знают, где спрятаны жемчужины, и поэты ждут, когда какая-нибудь из них сядет на зарытое сокровище. Они не могут копать, если не знают, где копать.

И тут из густых рододендроновых зарослей вдруг выскочил фавн — выскочил и затанцевал на краю большого бронзового диска, из центра которого бил фонтан; и топот пары маленьких копыт был прекрасен, как звон колоколов.

— Чай пить! Пора к столу!.. — громко объявила ведьма, и все поэты побросали лопаты и заступы и потянулись за ней в дом; я последовал за ними, но и ведьма, и все мы шли за черным котом, который, — выгнув спинку и задрав хвост, — важно прошествовал по дорожке, выложенной голубой эмалевой плиткой, поднялся на покрытое почерневшей соломой заднее крыльцо и, юркнув в приоткрытую дубовую дверь, первым вступил в небольшую столовую, где был накрыт чай. В саду пели цветы, журчала падавшая на звонкую бронзу диска вода, и я понял, что она поступает в фонтан из какого-то неведомого океана, ибо по временам струя выбрасывала позолоченные обломки небывалых галеонов, разбитых штормами в морях, которых нет нигде в нашем мире, или пущенных ко дну во время морских сражений с врагами, о которых нам ничего не известно. И одни поэты утверждали, что вода в фонтане солона от того, что он питается морской водой, другие же считали, что она стала соленой от слез моряков. Некоторые поэты ничего не говорили, а, достав из ваз стоявшие в них букеты, засыпали пол в комнате лепестками цветов; некоторые спорили, перебивая друг друга, а некоторые пели.

— Да ведь они еще просто дети!.. — сказал я.

— Просто дети… — повторила ведьма, которая как раз разливала вино из первоцвета.

— Просто дети! — сказал и черный кот, и все, кто был в комнате, стали смеяться надо мной.

— Приношу свои глубочайшие извинения, — пробормотал я. — Я вовсе не это имел в виду. У меня и в мыслях не было кого-нибудь оскорбить!

— По-моему, он вообще ничего не понимает, — заметил старый черный кот. И все продолжали потешаться надо мной, пока поэтам не пришло время ложиться спать.

Тогда я бросил взгляд на поля, которые мы знаем, и повернулся к тому окну, что выходит к эльфийским горам. Сапфировый вечер опустился на Страну Грёз, и хотя над лужайками сгустились сумерки, мне было хорошо видно, куда надо идти; рассмотрев как следует ведущую к горам дорогу, я поскорее спустился вниз, прошел через гостиную и покинул дом ведьмы. И в тот же вечер я достиг дворца Сингани.

В каждом окне дворца из слоновой кости, за каждым его хрустальным стеклом горел свет, и ни одно окно не было занавешено; в звуках же, что доносились до меня, я узнал мелодию танца победы. Беспокойно, тревожно гудел фагот, и словно приближающиеся шаги огромного, опасного зверя звучали гулкие удары большого барабана, в который бил какой-то силач. И прислушиваясь к этой мелодии, я вдруг подумал, что битва Сингани со слоноподобным чудовищем — погубителем Педондариса была уже переложена на музыку.

Двигаясь в темноте вдоль края аметистовой пропасти, я вдруг увидел переброшенный через нее белый резной мост. То был гигантский бивень, похожий на слоновий, и я догадался, что это — знак славной победы Сингани. И еще я понял, что изогнутый бивень, доставленный сюда и с помощью веревок и канатов перекинутый с одной стороны пропасти на другую, был парным к тому, из которого были сделаны резные врата, некогда слывшие одним из чудес Педондариса и который в конце концов стал главной причиной, погубившей некогда славный город: его стены, башни и людей. И резчики уже начали выдалбливать вдоль бивня дорогу, огражденную по бокам человеческими фигурами в натуральную величину. Тогда я смело зашагал через мост, и на половине пути, в самой нижней части дуги, увидел ремесленников, которые крепко спали. Мост — и бивень — был обращен ко дворцу толстым концом, и мне пришлось спускаться с него по приставной лестнице, потому что мастера еще не успели вырезать ступени.

Возле дворца все было, как я и предполагал. Часовой у ворот крепко спал, и хотя я спросил у него позволения войти, он только пробормотал сквозь сон несколько славословий Сингани и тут же снова заснул. Несомненно, часовой напился бака.



Крепость


В холле из слоновой кости меня встретили слуги, которые сказали, что сегодня во дворце празднуют великую победу, и по этому случаю двери его открыты для всех. Они предложили мне бак, чтобы я тоже мог выпить за подвиг Сингани, но я не был знаком с этим напитком и не знал, какая доза — большая или маленькая — способна свалить человека с ног, поэтому ответил, что дал своему богу обет не пить ничего прекрасного, и слуги спросили, нельзя ли умилостивить этого бога молитвой, но я ответил: «Ни в коем случае», и двинулся туда, откуда доносилась музыка, а слуги сочувствовали мне и, думая сделать мне приятное, бранили злого бога, но вскоре оставили это занятие и снова принялись пить за здоровье Сингани.

У тяжелых портьер, за которыми располагался вход в бальный зал, стоял главный гофмейстер, и когда я сказал, что хотя никто меня не приглашал, я хорошо известен богам Пеганы Мунгу, Сишу и Кибу{46} (знаки которых я тут же начертал в воздухе), он выказал мне всяческое почтение и попросил быть гостем Сингани. Видя это, я спросил, вполне ли мой костюм соответствует важности момента, и гофмейстер поклялся копьем, пронзившим того, кто разрушил Педондарис, что великий Сингани посчитал бы позором, если бы столь хорошо известный богам незнакомец появился в бальном зале одетым неподобающим образом; и, сказав так, он повел меня в ближайшие покои и, достав из дубового, рассохшегося от старости матросского сундучка, позеленевшие медные застежки которого были украшены бледными сапфирами, разноцветные одеяния из драгоценного шелка, предложил мне выбрать подходящий наряд. И я взял бледно-зеленый камзол и светло-голубую рубашку, а также светло-голубую перевязь в тон. На плечи я накинул темно-пурпурный плащ, вдоль краев которого бежали две тонкие синие полоски, а промежуток между ними был усажен крупными темными сапфирами. И это был самый скромный наряд, который гофмейстер позволил бы мне надеть, ибо, как он сказал, даже незнакомцам не позволено пренебрегать беспримерной щедростью и гостеприимством Сингани, которые он оказывал в этот вечер всем без исключения.

Как только я оделся, мы отправились в бальный зал, и первым что бросилось мне в глаза в этом высоком, сверкающем зале, была возвышавшаяся над танцующими огромная фигура Сингани (головы большинства мужчин едва доставали ему до пояса). Его могучие руки были обнажены, а в руках он держал свое страшное копье, отомстившее за Педондарис. Гофмейстер подвел меня к Сингани, и я поклонился охотнику до земли и сказал, что благодарю богов, к которым он обращался за помощью в своем опасном предприятии, а Сингани ответил, что и о моих богах он слышал много хорошего от тех, кто привык им поклоняться, но это было сказано только из вежливости, ибо ему неоткуда было знать, о каких именно богах идет речь.

Одет Сингани был просто; лишь голову его украшала расшитая золотом и завязанная бантом на затылке алая шелковая лента, не дававшая волосам упасть на лоб, но все придворные дамы носили роскошные золотые короны, и я не знал, были ли они увенчаны ими как королевы сердца Сингани, или настоящие царицы из далеких земель собрались сегодня во дворце, привлеченные славой великого героя.

Все гости были одеты в шелковые камзолы и плащи ярких расцветок, но все были босиком, и их ноги были прекрасной формы, ибо в этих краях неизвестен обычай носить обувь. И когда они увидели, что большие пальцы на моих ногах искривлены, как у всех европейцев, они стали жалеть меня, а один или двое с сочувствием спросили, не была ли такая форма ног следствием несчастного случая. Но вместо того, чтобы честно ответить, что таков наш обычай, я сказал, что меня проклял один злой бог, к стопам которого в далеком детстве я забыл принести собранные мною ягоды. И, говоря так, я почти не лгал, ибо Правила Поведения В Обществе — это тоже своего рода бог, и бог достаточно злобный, к тому же скажи я правду, и меня бы просто не поняли.

Тогда ко мне подвели ту, с которой я должен был танцевать — юную девушку удивительной красоты. Она сказала, что ее зовут Саранура, что она — принцесса с севера и что ее прислали во дворец в качестве подношения к празднику. И танцевала Саранура совсем как европеянки, но по временам ее танец напоминал пляску фей с пустошей, которые — как гласит легенда — заманивают сбившихся с дороги путников в гиблые места. Если б было в моем распоряжении три десятка варваров родом из неведомых, невообразимых краев, — дикарей с длинными черными волосами и маленькими, как у эльфов, глазами, игравших на странных инструментах, неизвестных даже в царстве Навуходоносора, — и если бы однажды вечером, мой добрый читатель, я привел их на лужайку перед твоим домом и велел им сыграть те мелодии, что слышал я во дворце из слоновой кости, тогда бы ты постиг всю красоту Сарануры, представил ослепительную игру света и красок в огромной танцевальной зале и словно наяву увидел быстрые и легкие движения таинственных королев и принцесс, что танцевали и кружились вокруг могучей фигуры Сингани. Но вскоре, мой добрый читатель, ты перестал бы быть добрым, ибо мысли, подобно леопардам несущиеся в далеких, свободных землях, одним прыжком перемахнули бы к тебе в голову, даже если бы ты находился в Лондоне — да-да, даже в Лондоне! И тогда бы ты вскочил и принялся молотить кулаками по стенам, оклеенным премилыми обоями в цветочек, в надежде, что кирпичи обрушатся и откроют тебе путь во дворец над аметистовой пропастью, где живут золотые драконы. Были в истории люди, которые сжигали тюрьмы, чтобы освободить узников, но куда опаснее были эти смуглокожие музыканты, которые смело сжигали обычаи, чтобы выпустить на волю изнемогающую мысль. Но пусть не тревожатся наши старики, не бойся и ты, читатель. Я не стану исполнять эти мелодии ни на одной из наших улиц и не приведу сюда этих удивительных музыкантов — я лишь тихонько прошепчу тебе, как найти дорогу в Страну Грёз; и если я так поступлю, тогда лишь немногие сумеют отыскать этот путь, и никто не помешает мне грезить о красе Сарануры и вздыхать в одиночестве.

Послушные воле тридцати музыкантов, мы танцевали и танцевали, но когда звезды стали блекнуть и уже встретивший рассвет ветер начал раздувать длинное платье ночи, Саранура, принцесса с севера, позвала меня в сад.

В саду темные деревья еще наполняли благоуханием ночь и укрывали ее тайны от близящегося утра. Медленно шли мы по дорожке, а над нашими головами плыла победная, триумфальная музыка темноликих музыкантов, явившихся из неведомых краев, о которых не слыхали даже те, кто хорошо знал Страну Грёз. И всего раз — совсем робко — прозвучал среди листвы голос птицы толулу, ибо шумный ночной праздник напугал ее, и она молчала. Лишь несколько секунд она пела где-то в дальней роще, да и то только потому, что в этот момент музыканты отдыхали, а наши босые ноги ступали совершенно бесшумно; всего несколько мгновений слышали мы птицу, которую однажды увидел во сне наш соловей — увидел и научил грезить о ней своих потомков. И Саранура сказала, что птицу толулу называют здесь Сестрой Песни; что же касалось черноволосых музыкантов, которые к этому времени снова взялись за свои инструменты, то, как объяснила принцесса, у них не было имени, ибо никто не знал, ни откуда они пришли, ни к какому племени принадлежат.

Внезапно в темноте совсем рядом кто-то запел, подыгрывая себе на каком-то струнном инструменте, — запел о Сингани и о его битве с чудовищем. Вскоре мы увидели и самого певца, который сидел на земле и пел ночи о могучем и стремительном ударе копьем, достигшем трепещущего сердца того, кто разрушил Педондарис; и, ненадолго остановившись напротив него, мы спросили, кто же видел эту удивительную схватку, и он ответил: никто, кроме Сингани и того, чей бивень погубил Педондарис, но этот последний теперь мертв. Тогда мы спросили певца, не Сингани ли поведал ему о поединке, но он ответил — нет, этот гордый охотник не сказал бы ни слова о своей победе, и поэтому отныне его подвиг принадлежит поэтам, навсегда сделавшись источником, из которого они черпают свое вдохновение; и, сказав так, певец ударил по струнам, и песня полилась вновь.

Когда длинные ожерелья из жемчужин, что обвивали шею Сарануры, засветились и засияли, я понял, что рассвет близок и что незабываемая ночь почти прошла. Вскоре мы оставили сад и отправились к краю пропасти, чтобы полюбоваться, как свет восходящего солнца играет на утесе из аметиста, и сначала он озарил красоту Сарануры, и только потом осветил мир, вспыхнув на аметистовых склонах столь ярко, что на них стало больно смотреть. И, отвернувшись, мы увидели, как на костяной мост снова поднялись мастера, чтобы вырезать в бивне дорогу и вытачивать балюстраду со столбиками в виде прекрасных человеческих фигур. Те, кто накануне напился бака, тоже начали просыпаться и открывать глаза, ослепленные блеском аметистовых откосов внизу. И волшебные королевства музыки, что всю ночь напролет создавали своими дивными аккордами темноликие музыканты, в одночасье исчезли, побежденные вернувшейся в эти края древней тишиной, которая царила над миром еще до появления богов, а сами музыканты завернулись в плащи, спрятали под ними свои удивительные инструменты и ушли, растворились в бескрайних просторах равнин, и никто не осмелился спросить у них, ни куда они идут, ни где живут, ни какому богу поклоняются. Танцы давно закончились, королевы разъехались, а из дверей дворцовой кухни вышла девушка-рабыня и, — как она делала уже много раз, — высыпала в бездну полную корзину сапфиров. И прекрасная Саранура сказала, что великие царицы и королевы никогда не надевают одни и те же сапфиры больше одного раза и что каждый день около полудня с гор приходит торговец, который продает новые камни для грядущего вечера. Но мне все же казалось, что за бессмысленным швырянием в пропасть драгоценных сапфиров стоит отнюдь не простое расточительство, а нечто иное, ибо обитали в этой пропасти два золотых дракона, о которых не было известно почти ничего. И тогда я подумал (и думаю так до сих пор), что Сингани хотя и был превосходным охотником на слонов, из бивней которых он выстроил свой дворец, хорошо знал и даже боялся живущих в пропасти драконов, и, похоже, дорожил этими бесценными камнями куда меньше, чем своими прекрасными королевами. И еще я подумал, что могучий охотник, которому столь многие земли и страны приносили обильные подати из страха перед его ужасным копьем, сам платил дань золотым драконам. Были ли у этих драконов крылья или нет — я не видел; не знал я и того, способны ли эти крылья, если они все-таки есть, поднять из бездны столь большую массу чистого золота, и так же неведомы были мне тайные тропы и пути, коими драконы могли бы выбраться из своей пропасти. Наконец, я совершенно не представлял, зачем драконам могут понадобиться сапфиры — или королевы, и все же мне не верилось, что драгоценные камни бросают в пропасть просто так и что только пустой каприз или причуда человека, которому нечего и некого бояться, послужили причиной того, что каждое утро огромные сапфиры сыплются вниз, сверкая и искрясь в свете первых солнечных лучей.

Я не знаю, как долго мы стояли на краю утеса, любуясь тем, как отражается и горит восход в толще розово-дымчатого аметиста. Но как ни странно, это удивительное и прекрасное зрелище, почти чудо, захватило меня не так сильно, как могло бы, ибо хотя мой разум был потрясен его великолепием, а глаза — ослеплены блеском и игрой света, все же в эти минуты, как это часто бывает, я думал о всяких мелочах — о том, например, как отражается рассвет в единственном крупном сапфире, что был вставлен в кольцо, украшавшее тонкий палец Сарануры.

Прохладный утренний ветер обдувал нас, и принцесса, сказав, что замерзла, пошла обратно во дворец из слоновой кости, а я испугался, что мы можем никогда больше не встретиться, ибо в наших полях и в Стране Грёз время течет совершенно по-разному — совсем как морские течения, которые, расходясь в разные стороны, относят далеко друг от друга дрейфующие в морях корабли. У дверей дворца из слоновой кости я повернулся к Сарануре, чтобы попрощаться с ней, но не сумел найти слов, что годились бы для этой важной минуты. Даже теперь, находясь совсем в других краях, я часто останавливаюсь и думаю о тех вещах, которые мог бы сказать ей, но тогда я промолвил только:

— Быть может, когда-нибудь мы снова свидимся.

А она ответила, что, скорее всего, мы будем видеться часто, ибо против этой малости боги, без сомнения, возражать не станут; но невдомек ей было, что боги Страны Грёз не имеют почти никакой власти в знакомых нам полях.

Затем Саранура вошла во дворец. Я же, сняв предложенные мне гофмейстером одеяния и снова надев свое платье, решил не злоупотреблять дальнейшим гостеприимством могучего Сингани и двинулся в обратный путь — к полям, которые мы знаем. Я перешел через пропасть по огромному бивню, положившему конец истории Педондариса, и видел на нем мастеров, которые точили и резали неподатливую кость; некоторые вместо приветствия славили Сингани, и в ответ я тоже восхвалял его имя. Дневной свет еще не достиг дна аметистового ущелья, но темнота, клубившаяся далеко внизу, уже уступила место красноватому полумраку, в котором я с трудом разглядел одного золотого дракона. Бросил я и взгляд назад, на дворец из слоновой кости, но никто не смотрел мне вслед из его окон, и, с сожалением отвернувшись, я быстро зашагал по известной мне дороге; преодолев перевал, я начал спускаться по склону и снова пришел к домику старой ведьмы.

Когда, войдя внутрь, я поднимался на второй этаж, чтобы взглянуть из верхнего окна на знакомые поля, старая ведьма заговорила со мной, но я был зол, как бывают сердиты только что проснувшиеся люди, и не захотел отвечать. И кот старой ведьмы тоже спросил меня, кого я видел и с кем встречался, но я сказал только, что в полях, которые мы знаем, кошки знают свое место и не осмеливаются разговаривать с человеком. Затем я снова спустился вниз и пошел прямо к дверям, намереваясь как можно скорее попасть на Проходную улицу.

— Ты идешь не в ту сторону! — крикнула мне из окна ведьма, и я действительно предпочел бы вернуться во дворец из слоновой кости, но я не смел злоупотреблять гостеприимством Сингани, к тому же ни один человек не может вечно оставаться в Стране Грёз. Да и что могла знать старая ведьма о притяжении полей, которые мы знаем — о тонких, но многочисленных нитях, которыми привязаны к ним наши сердца? Поэтому я не обратил на ее предупреждение никакого внимания и продолжал идти вперед — и вскоре оказался на углу Проходной улицы.

Лавка с маленькой зеленой дверцей виднелась чуть дальше, но, полагая, что этот конец улицы находится ближе к набережной Виктории, где я оставил лодку, я потянул на себя первую же попавшуюся дверь в стене дома — крытого, как и остальные, соломой, с маленькими золотыми шпилями вдоль конька, на которых сидели незнакомые мне птицы и чистили свои удивительные перья. Дверь отворилась, и, — к моему несказанному удивлению, — я очутился в хижине, больше всего напоминавшей жилище пастуха. В низкой и темной тесной комнате сидел на деревянной колоде какой-то человек, который заговорил со мной на незнакомом языке, и я, пробормотав что-то в ответ, поспешил выбежать из противоположной двери на улицу.

С фасада этот странный дом тоже был крыт соломой, но на коньке не было золотых шпилей, и не сидели на них удивительные чтицы, а под ногами не было даже мостовой. Я видел только ряд домов, сараев и коровников, но никаких признаков города, и только вдалеке, на склоне холма, виднелось что-то вроде поселка или небольшой деревушки. Река, впрочем, никуда не делась, и у меня не было никаких сомнений, что это именно Темза, потому что она была такой же ширины и изгибалась в точности как Темза — если, конечно, вы в состоянии представить себе этот ее участок без обступившего его города, без мостов и без набережной. Вот почему я решил, что со мной снова произошло то, что бывало уже не раз.

При свете дня подобное может случиться с каждым, но чаще происходит это с детьми, когда, неожиданно проснувшись перед рассветом, они видят, что очутились в какой-то незнакомой комнате, — видят высокое и мутное окно там, где всегда была дверь, и замечают непонятные предметы на непривычных местах. И хотя дети, как правило, все же отдают себе отчет в том, где находятся, им бывает очень трудно понять, как вышло, что знакомое место так изменилось, и почему теперь оно выглядит совершенно по-другому.

Пока я размышлял обо всем этом, ко мне приблизилось небольшое стадо овец; овцы, впрочем, выглядели, как всегда, но у пастуха был какой-то странный, дикий вид! Я заговорил с ним, но он, похоже, не понял ни слова, и я решил спуститься к реке, чтобы проверить, на месте ли моя лодка — и заодно причал, к которому я ее привязал, но из жидкой грязи у берега (ибо был отлив) торчало лишь несколько почерневших от времени обломков, которые когда-то давно могли быть лодкой, хотя сказать наверняка было нелегко.

И тут у меня появилось ощущение, что я попал не в тот мир. Было бы странно, возвращаясь издалека, чтобы снова увидеть Лондон, не найти его на старом месте — на перекрестке дорог, каждая из которых когда-то в него вела, но я, похоже, путешествовал во Времени и, следовательно, потерял Лондон где-то между столетиями. И точно: бродя по поросшим мягкой травой холмам, я вскоре наткнулся на обнесенное плетнем капище, в котором находилось изваяние льва,{47} обглоданного временем сильнее, чем Сфинкс из Гизы.{48} Признав в нем одного из четверки, что украшали собой Трафальгарскую площадь,{49} я понял, что меня занесло далеко в будущее и что коварная пучина столетий отделяет меня от всего, что я когда-то знал.

Тогда я сел на траву рядом со стершимися лапами льва, чтобы подумать, как мне быть дальше. В конце концов я решил вернуться на Проходную улицу и, — поскольку от всего, что когда-то было дорого мне в знакомых полях, ничего не осталось, — снова перебраться в Страну Грёз и наняться во дворец Сингани хотя бы слугой, чтобы снова видеть лицо Сарануры и любоваться удивительными и прекрасными аметистовыми рассветами над бездной, в которой резвятся золотые драконы. Поэтому я не стал задерживаться на руинах Лондона, ибо воистину не может быть никакого удовольствия в том, чтобы разглядывать даже самые чудесные вещи, если нет ровным счетом никого, кто бы выслушал твой рассказ и удивился, и поскорее вернулся на Проходную улицу; и ничто, кроме виденного мною каменного льва, не указывало на то, что Лондон вообще когда-то существовал.

На этот раз я зашел в нужный дом. Он стал совсем другим и больше походил на одну из хижин, какие можно видеть на равнинах Солсбери, чем на магазин в центре Лондона, однако я знал, что не ошибся, ибо внимательно считал дома, начиная с самого крайнего — а Проходная улица по-прежнему представляла собой правильный ряд домов и амбаров, хотя и мостовая, и тротуары, и самый город вокруг исчезли.

Это по-прежнему была лавка. Правда, она отличалась от той лавки, которую я знал, однако здесь, тем не менее, что-то продавалось: на дощатом столе, служившем прилавком, я увидел пастушеские посохи с крюком на конце, кое-какие продукты и грубые топоры, а за прилавком — закутанного в шкуры человека с длинными спутанными волосами. Заговаривать с ним я не стал, ибо не знал его языка, а он пробурчал себе под нос несколько слов, которые показались мне набором совершенно бессмысленных слогов. Я не имел ни малейшего представления, что они могут означать, но когда продавец посмотрел на один из лежавших перед ним караваев, меня вдруг осенило. Я понял, что Англия по-прежнему остается Англией, что она никем не была завоевана и что хотя, англичанам надоел Лондон, они продолжают держаться за свою землю; ведь продавец просто предлагал мне купить хлеб, и я догадался, что язык, который в свое время был занесен в самые отдаленные уголки Земли старым добрым победоносным кокни, не умер, что спустя тысячелетия на нем все еще говорят там, где он появился, и что его не сумели уничтожить ни враги, ни политики. Правда, диалект кокни никогда мне особенно не нравился; я презирал его с высокомерием чистокровного ирландца, на чьей родине и нищий, и аристократ с равной легкостью изъясняются на великолепном английском елизаветинской эпохи, и все же при этих словах торговца я едва не прослезился (не следует, впрочем, забывать, как далеко меня занесло). Некоторое время я молчал, не в силах совладать со стиснувшим горло волнением, и вдруг увидел, что хозяин лавки спит. Эта привычка странным образом напомнила мне манеры прежнего продавца, который, будь он еще жив, оказался бы сейчас (судя по тому, как обошлось время с каменным львом) полуторатысячелетним старцем. Но сколько лет было мне самому? Ведь Время, насколько я успел убедиться, движется над Страной Грёз быстрее или медленнее, чем в знакомых нам полях, ибо в наших грезах воскресают давно умершие люди, а сновидец проживает события нескольких дней за один удар часов на здании городской ратуши. Но и логика не помогла мне, и мой разум был по-прежнему смущен.

Пока старый продавец, — странно походивший чертами лица на старика, который первым показал мне заветную дверцу в глубине лавки, — спал, я прошел в глубину его глинобитной хижины. Там было что-то вроде двери, висевшей на кожаных петлях; я толчком распахнул ее и — ура! — снова оказался под знакомой вывеской у задней и магазина. Оборотная сторона Проходной улицы не изменилась, и как ни далека, как ни фантастична была эта травянистая улица с ее пурпурными цветами, золотыми шпилями и краем мира, пролегшим сразу за противоположным тротуаром, все же я вздохнул с облегчением, увидев что-то знакомое — то, что уже видел раньше. Я думал, что навек потерял мир, который всегда знал, но, оказавшись на оборотной стороне Проходной улицы, воспринимал свою потерю не так остро, как тогда, когда стоял на руинах Лондона, где со всех сторон меня должны были окружать знакомые вещи; теперь, во всяком случае, мне было легче обратиться мыслями к Стране Грёз, и я сразу подумал о Сарануре. А когда я снова увидел аккуратные домики, на душе у меня стало совсем легко, и одиночество не охватывало меня даже при воспоминании о черном коте, хотя он только и делал, что насмехался надо мной, что бы я ни говорил.

И когда я встретил старую ведьму, я тотчас сказал ей, что потерял свой мир и теперь намерен провести остаток своих дней во дворце Сингани. И первым, что ответила мне ведьма, было:

— Ну конечно! Ведь ты открыл не ту дверь! — И голос ее звучал почти сочувственно, ибо она видела, как мне плохо.

А я сказал:

— Это действительно так, но ведь улица-то одна и та же, верно? Однако когда я вышел с той стороны, я увидел, что все изменилось. Лондон пропал, и с ним — люди, которых я когда-то знал, дома, в которых порой проводил время, и всё… А еще я ужасно устал.

— Но зачем тебе все-таки понадобилось выходить не в ту дверь?

— Ах, какая разница!.. — ответил я и пожал плечами.

— Значит, никакой разницы? — едко сказала ведьма.

— Ну хорошо, я хотел поскорее попасть на угол Проходной улицы, чтобы вернуться к лодке, которую оставил у набережной, — объяснил я. — А теперь и моя лодка, и набережная Виктории, и… и…

— Некоторые вечно куда-то торопятся, — вставил старый черный кот, но я был слишком расстроен, чтобы сердиться, и ничего не ответил.

А старая ведьма сказала:

— Ну и куда мы пойдем теперь, а?.. — Она разговаривала со мной, как няня разговаривает с очень маленьким ребенком, и я ответил:

— Мне некуда идти.

Тогда ведьма спросила:

— Чего тебе хочется больше: вернуться домой или отправиться во дворец из слоновой кости?

— У меня болит голова, — буркнул я, — и я никуда не хочу! Я устал от этой Страны Грёз!..

— Тогда подумай, что будет, если ты попробуешь выйти через правильную дверь, — сказала ведьма.

— Ничего хорошего не будет, — возразил я. — Все, кого я знал, давно умерли или исчезли, а в лавке теперь продают черствый хлеб и ржавые топоры.

— Что ты знаешь о Времени? — спросила ведьма.

— Ничего! — ответил старый черный кот, хотя с ним никто не разговаривал.

— Ну, беги же!.. — подсказала ведьма.

И я повернулся и медленно побрел назад на Проходную улицу. Я чувствовал себя усталым и совершенно разбитым.

— Что он вообще знает? — произнес за моей спиной старый черный кот, и я знал, что он скажет дальше.

Кот выждал немного, потом проговорил раздельно и громко:

— Ни-че-го!..

Тут я обернулся через плечо, но он уже шествовал к домику.

Оказавшись на Проходной улице, я нехотя отворил дверь, через которую только что вернулся. Никакого смысла в этом я не видел; от усталости я совсем отупел и просто исполнял то, что мне велели, но едва я оказался внутри, как тотчас понял, что это — та же лавка и за прилавком стоит все тот же сонный, старый продавец, который торговал идолами. Я так радовался окружившим меня знакомым и привычным вещам, что купил у него какую-то уродливую статуэтку, которая была мне совершенно не нужна, и поскорее вышел из лавки. И когда на углу Проходной улицы (которая выглядела точь-в-точь как раньше) таксомотор на моих глазах врезался в двухколесный кэб, я сорвал с головы шляпу и закричал «Браво!».

Оттуда я сразу отправился на набережную и увидел свою лодку и величавую Темзу, полную привычного мусора. Сев на весла, я поднялся вверх по течению, купил за пенни первую попавшуюся газетенку (мое отсутствие длилось, по всей видимости, не больше одного дня) и прочел ее от первой до последней строчки — включая рекламу патентованных средств от неизлечимых болезней и прочее. В конце концов, я дал себе слово, что когда немного отдохну, то обойду пешком все известные мне улицы и позвоню всем своим знакомым и друзьям. А еще я решил, что впредь удовлетворюсь полями, которые мы знаем.

Загрузка...