Короче, значит, День Победы. Встал я с утреца, покурил слегонца, а тут мне звонят с тринадцатой школы. Говорят, Витюха, елы–палы, ну, так мы тебя сегодня ждем. Я говорю: нормально, да. Только проснулся, а меня уже ждут. Конечно, надо к ним зайти. Одеваюсь и рулю в тринадцатую школу.
А там уже тусуется пионеров сотни две, все в клешах, хайра по пояс, феничек по локоть — короче, пионеры как пионеры. Нормальные себе пионеры. И пионерки есть такие, очень неплохие пионерочки. Думаю, надо как–то с ними познакомиться. Не хер тут олдовостью страдать, когда кругом такой прикольный пипл тусуется. Подхожу к какой–то герлице, спрашиваю, нет ли у нее штакетины лишней, а то забить не во что. Она говорит: сейчас у чуваков спрошу. Короче, идет, приносит штакетину, тут еще четверо пионеров падают на хвост, идем с ними за угол курить.
Тут за углом происходит беседа. Они меня спрашивают: чувак, а ты откуда приехал. Я говорю: нормально, да. Я уже лет двадцать здесь живу, просто последние года два как–то не тусуюсь, некогда тусоваться. А они говорят: так ты, наверно, со всей олдой тусовался. Ну да, говорю, тусовался. А они спрашивают: а знаешь ты такого чувака Джона с шестьсот второго? Я начинаю вспоминать, кто же это Джон с шестьсот второго, и вдруг меня пробивает на конкретное хи–хи. Потом я встаю с пола. Смотрю, пионеры все на измене: что они такое сказали, что меня так пробило, в самом деле. Говорю: ништяк, чуваки, все нормально, да. Потому что Джон с шестьсот второго — это я на самом деле. Они говорят: клево! А мы тебя тут ждем уже часа два. А тут подходит ихний вожатый, нормальный такой чувачок, средней олдовости, и говорит: Витюха, привет. Пошли, расскажешь нашим пионерам, как ты в сопротивлении участвовал.
Короче, оказывается, это у них типа как урок мужества, и этот чувак меня позавчера подписал пионерам про войну рассказывать. И вот мы все приходим в актовый зал. Вожатый говорит: пипл! Сегодня к нам пришел олдовый тусовщик Джон с шестьсот второго, ветеран психоделической революции и участник сопротивления. Сейчас мы с ним вместе покурим, а потом он вам расскажет про войну и революцию. Тут пионеры все достают свои косяки, вожатый угощает меня своей травой. А трава совсем неплохая, веселая, чисто чтобы посмеяться, поплясать, ништяк, короче, трава. И вот я говорю: клево, чуваки, нормальная у вас трава. А сейчас я вам расскажу, как я в сопротивлении участвовал. Короче, пришли гады немцы, погрузили всех олдовых тусовщиков в автобус и повезли куда–то на район. Говорят: будете узкоколейку строить. А мы говорим: ништяк, ништяк. Сейчас покурим и будем строить.
Тут вожатый меня в бок толкает и шепчет: Витюха, не гони попсу. Они же этот анекдот еще в первом классе слышали. А я говорю, ладно. Тогда я им другой анекдот расскажу. Про пожарников. А вожатый говорит: мы же договаривались, что ты про войну расскажешь. Как оно на самом деле было. Ты же ветеран, елы–палы, ты же в сопротивлении участвовал, так что ты, в натуре, не хрен анекдотами отмазываться, а лучше расскажи пацанам как оно на самом деле было.
Слушай, говорю, ну, ты гонишь, в натуре. Как будто я помню, как оно на самом деле было. Это же не вчера было и не позавчера, а очень много лет назад это было. Мы тогда еще совсем молодые были, с галимой двоечки вчетвером убивались в полное гамно. А гады немцы как пришли и сразу устроили конкретную оккупацию. Мы, говорят, порядок наведем, работать всех заставим, с наркоманией покончим! Во, бля, фашисты! Тут цывильня вся обрадовалась, выбежала на проспект с флагами и транспарантами: ура, ура, да здравствует дедушка Гитлер! А мы сидим в скверике и думаем: гоните, фашисты сраные! Мы, наркоманы, будем сопротивляться до последнего!
А сопротивляться — это вам не хвост собачий. Они же, гады немцы, сразу всю траву на районах выкосили, все точки позакрывали, а наркомана как увидят, сразу тащат в газовую камеру. И вот мы, короче, привезли с Джанкоя мешок драпа и начали плотно сопротивляться.
Но тут, конечно, были свои трудности. Вы же знаете джанкойскую траву, она же шлемовая конкретно. Как пыльным мешком по голове. Такую траву каждый день курить — это же самоубийство. Во–первых, грузит, во–вторых, крышу срывает на раз, и потом измены, ну, короче. А мы ее не то что каждый день, а по три, по четыре раза в день. Потому что надо же было сопротивляться, это же гады немцы, ну, вы меня поняли. И вот мы круто сопротивлялись. Первую неделю еще какие–то приколы были, а потом такая шиза покатила! Прикиньте, чуваки: иду я домой, а тут мне дерево дорогу перебегает. А на дереве гады немцы с гамнометами сидят и только по мне: тра–та–та–та–та! Ну, я под бордюр залег, и ползком вдоль обочины, вдоль обочины, вдоль обочины — а тут они слева заходят и говорят: эй, русиш швайн, а чего это ты тут ползаешь? Я им говорю: устал я немножко. Сейчас вот отдохну и дальше пойду как все нормальные люди. А они говорят: о! Да ты, наверное, наркоман? Я говорю: нет! я не наркоман! А они спрашивают: а почему тогда у тебя глаза такие красные? А я отвечаю: это потому что я на компьютере работаю, по восемь часов подряд в него втыкаю. Вот почему у меня глаза красные. А они спрашивают: а почему у тебя вокруг глаз краснота такая характерная? А я отвечаю: потому что это у меня аллергия. На майонез. Тогда они спрашивают: а почему это у тебя марихуана из кармана сыплется? Я отвечаю: какая марихуана? Нету у меня у меня в кармане никакой марихуаны. Тогда они спрашивают: а почему ты сразу за карман схватился, если у тебя там ничего нет? Смотрю — а я и в самом деле за карман схватился, как будто дырку затыкаю. Вот так вот меня, короче, гады немцы расшифровали.
Привезли они меня в свое сраное гестапо. А Мюллер даже смотреть на меня не захотел. Буду я еще, говорит, на каждого наркомана смотреть. В газовую камеру его! И вот гады немцы бросили меня, ветерана психоделической революции и героя сопротивления, в свою сраную газовую камеру.
Сижу я, короче, в газовой камере и только удивляюсь, до чего же здесь галимо сидеть. Окон нет, сесть не на что, духота страшная, гамна по колено, трупы какие–то валяются, еще и газом воняет! Во, думаю, суки фашисты! Небось, у себя в Германии везде чистота и порядок, а тут, бля, срач такой развели, прямо хуже чем в сортире. И вдруг слышу: Браток! А нет ли у тебя планцюжка хотя бы на пяточку?
Я говорю: конечно, есть. Потому что у меня был тогда пакаван целый, корабля на три. А они говорят: нам столько не надо, нам чисто на пару хапок. Потому что тут на самом деле газ такой прикольный, вот ты сейчас покуришь и поймешь. Короче, хапнули мы с ними по пару раз, и я только смотрю — ох! Вот это, бля, приход! Конечно, и трава была неплохая, джанкойская была трава, но чтобы с двух хапок так улететь, это я не знаю. Это надо чистый гашиш курить, наверное, чтобы с двух хапок так улететь.
Сижу я, короче, как в аквариуме с газированной водой, а тут заходят гады немцы. Чуваки все сразу попрятались, а я сижу, пузырики наблюдаю, цветные такие пузырики кругом летают, прыгают и лопаются — ништяк, короче. А тут заходят гады немцы и говорят: у, сука! Еще живой! Я им говорю: сами вы суки подзаборные, галимый вы народ, короче. Это ж надо так по жизни ни в что не врубаться! Заходят, дебилы, сапогами тут стучат, матюкаются… Ведь вы же, $$ вашу мать, не папуасы голозадые, вы же, $$ать вас в сраку, культурная нация в конце концов, где же ваша культура поведения. Ну, тут им стыдно стало, они все скипнули, а потом возвращаются с Мюллером и Шелленбергом. Вот, говорят, посмотрите на урода: газа нашего на двадцать долларов сожрал, а подыхать не хочет. Еще и культурной нацией обзывает. Мюллер сразу же отдает приказ: расстрелять! А Шелленберг ему говорит: обожди, партайгеноссе. Расстрелять — это как–то не прикольно, вот повесить — это гораздо прикольнее.
Тут я говорю: вот уж, не пойму, в чем тут прикол. По–моему, что расстрелять не прикольно, что повесить тоже ни фига не прикольно. А они говорят: а тебя вобще никто не спрашивает. Я говорю: вот и напрасно. Потому что надо было бы спросить. Я же, $$ать вас в сраку, уже лет двадцать тут живу, я же олдовый чувак, ветеран психоделической революции и герой сопротивления. А они говорят: нам по хер, мы фашисты. А я говорю: нет, вы не фашисты. Вы инвалиды на голову. Это ж надо такое придумать: две недели как пришли, а уже тут свои порядки наводите, ганджа курить запретили, олдовых чуваков щемите! А ну, говорю, валите на $$$ в свою вонючую Германию! А они говорят: сейчас, сейчас. Уже разогнались, говорят. И смеются. И затворами щелкают, противно так, некайфово как–то щелкают. Эх, думаю, $$ твою мать… Хоть бы наши, что ли, скорее пришли, а то ведь в натуре застрелят, уроды дебильные.
А тут как раз наши идут, человек десять. Подходят и говорят: эй, гады немцы! А это еще что за беспредел? Тут немцы начинают скулить: а чего он первый матюкается? Он же нас первый на $$$ послал, он же неправ, в натуре. А наши говорят: пацаны, только не надо тут под дураков косить. Если Джон с шестьсот второго вас на $$$ послал — значит, надо идти, ясно? Дружно и с песней. И чем скорее, тем лучше.
Тут немцы дружно строятся в колонну по четыре и без лишних базаров маршируют в свою Германию. Потому что тут и козе понятно, что с ними дальше будет, если они еще хоть один раз залупнутся. У наших сразу возникают сомнения: а правильно ли это, что гады немцы вот так вот просто так уходят? Может, надо бы им хотя бы под зад надавать, чисто для профилактики? А я говорю: чуваки, не напрягайтесь! Пускай себе уходят, и мать их так. Сегодня ж праздник у нас какой, елы–палы. День Победы у нас сегодня. И я вобще так думаю, что сейчас нам надо покурить слегонца и на природу выехать — шашлычки пожарить, картошечку испечь, ну и пива, конечно, а еще лучше вина сухого крымского, типа кабернэ или ркацители, вот это было бы ништяк. Потому что оттянуться же надо по–любому после такой, бля, тяжелой войны. Надо же, в натуре, когда–нибудь по–нормальному оттянуться.