Рассказывает Анна, герцогиня Апиетская, родная дочь Санчо, короля Наваррского.
Этого поющего мальчика, Блонделя, за гроши игравшего на лютне посреди рыночной площади, нашла я. И я же привела его в замок.
Теперь я получаю большое удовольствие от воспоминаний, вызывающих у меня множество умозрительных заключений и других мыслей. Порой я прихожу к совершенно фантастическим выводам и говорю себе: «Великий Боже!» Не только множество жизней пошло бы совершенно иначе, но и вся кампания, которую называют Третьим крестовым походом, выглядела бы абсолютно по-иному, если бы мне не вздумалось в то утро выйти из дому на улицы Памплоны.
Я могла беспрепятственно ходить одна в любое время и куда мне вздумается и, вероятно, пользовалась в этом отношении большей свободой, нежели любая другая женщина в Наварре, потому что у бедных женщин полно обязанностей, отнимающих у них все время, а богатые связаны условностями. Правила поведения женщин основаны на страхе — на страхе перед насилием или разбоем, на опасении, что сами они на кого-нибудь заглядятся. Но никому не пришло бы на ум попытаться изнасиловать меня — неприглядное уродливое создание, каким я была от рождения, с постоянно согнутой, как в поклоне, спиной и с головой, словно вырастающей из грудной клетки. Я выглядела так непривлекательно, что большинство мужчин не могли смотреть на меня без отвращения, никто, по крайней мере в Памплоне, и в мыслях не имел меня ограбить, потому что, не говоря о моем положении, большинство горожан меня попросту боялись, считая колдуньей. Что же до блудливых взглядов, то, даже если бы я и грешила этим, вряд ли кто-нибудь пытался бы их ловить. Да и что бы изменилось?
Что бы изменилось? Сейчас я вам расскажу.
Увидев толпу и услышав звуки музыки, я, спотыкаясь, дошла до столпившихся людей. Естественно, увидеть я ничего не могла, но почти в тот же момент толпа передо мною начала подаваться назад, а поскольку я оставалась на месте, люди обходили меня с обеих сторон, и я скоро поняла почему. Какой-то человечек, лишь чуть выше меня ростом, ходил между людьми со шляпой в руках, а те, кто до этого упорно старались пробиться поближе к месту действия, теперь столь же энергично устремились в обратном направлении, чтобы не платить за полученное удовольствие. На открывшейся передо мной площадке я увидела привязанного к столбу рыночной коновязи лохматого бурого медведя, а между ним и мною стоял паренек, тщательно заворачивавший в кусок парусины свою лютню.
Мне всегда казалось важным самое первое впечатление о людях. Когда видишь человека впервые, происходит чисто физический процесс зрительного восприятия чисто физического же его образа. И это уже никогда не повторяется при следующих встречах с ним. После первого контакта глаза воспринимают нового знакомца с поправкой уже известное или же на свое воображение, в чем я убедилась на собственном примере. Люди, видящие меня в первый раз, в ужасе и отшатываются, однако с теми, кто со мной живет и давно знает меня, такого не происходит. Для объяснения этого в голову приходят такие слова, как «обыденность» и «привычка», но непонятно, как обыденность и привычка позволяют забыть о чисто физическом образе? Я выгляжу в равной степени уродливо как в сотый раз, так и при первом взгляде. Беренгария годами остается такой же красивой, как и раньше. Ничто не меняется, кроме взгляда того, кто на тебя смотрит, который при продолжительном общении утрачивает первоначальную остроту.
Итак, при первом взгляде, не затуманенном ни предварительным знанием, ни какими-нибудь эмоциями, этот мальчик завораживал мгновенным и интригующим обаянием. Он вовсе не выглядел бродячим музыкантом, и, хотя был одет в сильно поношенную одежду, его окружала загадочная аура врожденных хороших манер. Волосы, подстриженные «под пажа», были очень светлыми и отливали под лучами солнца золотом соломы, резко контрастируя с загорелой кожей. Глаза мальчика были также светлыми и в сочетании со светлыми волосами выделяли его из прочих, хотя в остальном он был вполне зауряден. Но самым удивительным в его поведении было полное отсутствие интереса к происходившему вокруг. Он отыграл свое, и теперь его партнер, тот самый маленький человечек, пытался выбить у толпы плату за концерт, сам же музыкант не проявлял ни малейшего интереса к этой части предприятия. Завернув лютню, он направился к медведю. Тот встретил его с восторгом — поднялся на задние лапы и почти обнял передними. Мальчик порылся в верхнем кармане поношенной куртки, вытащил оттуда яблоко, вложил его в лапы медведю и как-то отчужденно, отстраненно замер в ожидании.
Человечек, взглянув на меня, поднес шляпу к самому моему подбородку. Я нащупала в своей поясной сумке серебряную монету и бросила в шляпу.
— Да благословит вас Бог, леди, да будет благосклонно к вам небо, леди, — задохнулся он от изумления и снова принялся преследовать более уклончивых зрителей.
Я сделала несколько шагов вперед и обратилась к мальчику. Он тут же обернулся ко мне, и выражение учтивого внимания, мгновенно появившееся на его лице после вспышки отвращения, сменилось знакомой мне жалостью, которую мой вид часто внушает мягкосердечным людям.
— Вы очень хорошо играли, — заговорила я.
— Мне это очень приятно слышать, — ответил он, склоняясь в поклоне, изяществу которого мог бы позавидовать любой придворный.
По необъяснимой причине я так смутилась, что не могла найти слов. Я услышала последние звуки его музыки, заплатила за это, сделала ему довольно необоснованный комплимент, и теперь мне следовало повернуться и пойти своей дорогой. Но что-то меня удержало.
— А что делает медведь? — спросила я.
Лицо мальчика потемнело.
— Пляшет, — коротко ответил он. — И держит на носу мяч.
С этими словами он шагнул к медведю и снова почесал его за ушами. Тот опять поднялся, положил лапы ему на плечи и ткнулся длинным носом ему в шею.
— Он вас любит, — заметила я.
— Да… бедная тварь! Думаю, что любит. — В молодом певучем голосе прозвучала печальная нота.
— Но почему это вас огорчает? — не унималась я. Мой вопрос показался мне вполне логичным, но мальчик посмотрел на меня с удивлением, словно я сказала что-то совершенно необычное.
— Откуда вам известно, что это меня огорчает? — спросил он, едва заметно подчеркнув это местоимение.
— Так прозвучали ваши слова, — ответила я.
— Да, — продолжал он, и на сей раз голос его прозвучал особенно доверительно, — сказать правду, это действительно меня огорчает. У медведя достаточно трудная жизнь, хотя его никто не обижает. Я, наверное, был просто глупцом… Случайно встретившись со Стивеном, я пожалел медведя и делал все, чтобы облегчить судьбу. И теперь, как вы, миледи, заметили, он меня любит, а когда я ухожу от Стивена, ему меня недостает. — Серые глаза смотрели на меня с сомнением, а губы тронула ироническая улыбка. — Стивен считает, что, поскольку звери не люди, они лишены всяких чувств. Я не сказал ему, что остался с ним только ради медведя. Но это именно так.
— Почему бы вам не купить у него медведя и не уйти с ним от Стивена?
Мальчик рассмеялся.
— Это моя самая главная мечта… хотя не могу себе представить, что я делал бы с медведем. Но вы видите, медведь танцует, я играю на лютне… а Стивен собирает деньги. Иногда, например на свадьбах, я за это кое-что получаю. — Повернувшись к медведю, он снова приласкал его: — Потерпи, старая морда, потерпи, сейчас пойдем.
Именно в тот момент мне и пришла в голову эта мысль. Я подумала о Беренгарии, об ее фрейлинах — Кэтрин, Пайле и Марии, томившихся без музыки после того, как внезапно трагически погиб наш последний менестрель Коси.
— Я могла бы помочь вам заработать золотую крону. В замке живут леди, способные оценить вашу музыку.
Памплонский замок стоит на холме, возвышающемся над городом, защищая его, а может быть, угрожая ему — думайте что хотите. Мальчик взглянул в сторону замка, на серые каменные стены с бойницами, вырисовывающимися на фоне ярко-голубого неба, и цвет его лица под слоем загара словно чуть изменился. Я поняла это неправильно, подумав, что его взволновала перспектива играть перед более требовательной аудиторией.
— Они скучают, — продолжала я. — И были бы очень рады. Правда, вы могли бы доставить им удовольствие, да и медведь тоже!
Он снова взглянул на замок, потом на медведя и наконец облегченно сказал, словно с него сняли груз решения:
— Мы ничего не получим. Стивен заберет все деньги.
Я снова опустила руку в сумку с деньгами, чувствуя себя богатой и могущественной.
— Я дам серебряную монету и Стивену. Одну ему, другую вам. Это убедит вас? — И, не дожидаясь ответа, я повернулась и посмотрела на коротышку, который уже возвращался, с довольно печальным видом пересчитывая позвякивающие в шляпе монеты. — Вы позволите мне за крону золотом, — обратилась я к нему, — нанять вашего мальчика на один час.
— Леди, — ответил он, — да за крону золотом вы можете получить его, меня и медведя на две недели.
— Я говорю о мальчике, на один час, — отрезала я, достала золотую монету и протянула ему.
Он взял ее, поблагодарил, шлепнул по ней ладонью, засунул в карман, а потом, крикнув мальчику, что ждет его через час, поспешил в сторону таверны, на другой стороне рыночной площади.
— Я к вашим услугам, — сказал мальчик, взял под мышку лютню и зашагал рядом со мной, подгоняя молодой шаг под мое неуклюжее ковылянье. Однако не успели мы уйти с площади, как за нашими спинами послышался какой-то шум. Мальчик резко обернулся и воскликнул:
— Ну вот, я так и знал.
Голос его прозвучал раздраженно. Обернулась и я и увидела, что вокруг привязанного к столбу медведя собралась небольшая группа мальчишек. Одни тыкали в него палками, другие, ничем не вооруженные, стояли чуть поодаль и издевались над животным, бросая в него камни. Медведь, то поднимаясь на задние лапы, то опускаясь на все четыре, в ярости и бессилии метался на цепи вокруг столба.
— Стивен никогда о нем не думает, — сердито бросил мальчик. — Боюсь, что мне придется взять медведя с собой. — Он повернулся и быстро побежал к столбу, расталкивая мальчишек. Ярость животного сменилась покорностью. Снова поднявшись на задние лапы, медведь облизал ухо мальчика, потом опустился на четвереньки и, как собака, последовал за ним.
Должно быть, наше трио выглядело весьма странно, когда они медленно двигались вместе со мной к замку, подлаживаясь к моему небыстрому шагу. Я пыталась отвлечь внимание мальчика разговором, чтобы он мог успокоиться. Для меня это было привычно, потому что в моем присутствии первые минуты никто не чувствовал себя совершенно раскованно, но он отвечал кратко, с отсутствующим видом, и мне казалось, что чем ближе мы подходили к замку, тем больше он этому внутренне противился. Вскоре мы подошли к пыльному склону, примыкавшему непосредственно к подъемному мосту. Каждый шаг, похоже, давался моему спутнику с трудом. Наконец он вовсе остановился и, подняв голову, долго рассматривал башни и укрепления замка. Я видела, как он побледнел и с его лба побежала вниз, к верхней губе, тонкая струйка пота.
— Не волнуйтесь, — сказала я, — я разбираюсь в музыке лучше, чем любая из этих дам в башне, и считаю, что вы играете прекрасно. Они будут очарованы вами, и, вероятно, вы их очень взволнуете. И если принцесса лично пожелает вознаградить вас, не будьте глупцом и не говорите, что я вам уже заплатила.
С его лица мгновенно сошло выражение физической муки, и он улыбнулся мне понимающей, заговорщицкой улыбкой, открывшей белые зубы и углубившей лучистые морщинки вокруг глаз. Потом он снова страдальчески взглянул на меня.
— Я не боюсь, хотя и благодарен вам за попытку рассеять мою нервозность, с которой мне, несомненно, удалось бы справиться, будь у меня время подумать об этом. Дело в том, миледи, что душа моя разрывается на части. — Он положил руку между ушами медведя. — Я хочу, чтобы мы вырвались из когтей Стивена, и золотая монета открыла бы мне долгую дорогу к Но я не хочу идти туда. — Он кивнул в сторону замка.
— А вы можете сказать мне почему?
— Могу, — ответил он, и вновь на его печальном лице засияла та самая обворожительная улыбка, подобная солнцу, порой озаряющему мрачный пейзаж в зимний день. — Но вы сочтете меня неблагодарным безумцем.
— Может быть, я догадываюсь, в чем дело? — предположила я, стараясь ему помочь. — Когда вы были маленьким мальчиком, гадалка на ярмарке посоветовала вам держаться подальше от замков, потому что, если вы ее не послушаетесь, камень с высокого укрепления разнесет вам череп или же под вами рухнет подъемный мост и вы утонете во рву.
Он откинул голову и громко рассмеялся. Удивительно светлые глаза, окруженные лучистыми морщинками, посмотрели на меня весело, с удовольствием и облегчением. Потом, так же быстро посерьезнев, он произнес:
— Это, конечно, очень глупо, но я скажу вам. Вчера вечером, когда мы прибыли, был красный закат, и я смотрел на замок, черный и массивный на фоне закатного неба. И почувствовал, что вижу его не в первый раз и что он не сулит мне ничего хорошего. Мне показалось, будто я распознал врага. Я вообразил, что нас — Стивена, медведя и меня — в Памплоне примут плохо, может быть, даже выгонят из города. И вот теперь я приглашен не куда-нибудь, а в этот самый замок, и получил вперед щедрое вознаграждение. Что это — простая случайность? — Он взглянул вниз, на мое лицо, с серьезной пытливостью, и от его взгляда мне стало не по себе.
— Не знаю. Но могу заверить вас, что в замке вас не ждет ничего плохого. В башне, которую мы называем Башней королевы, находятся четыре дамы, ведущие унылую жизнь и готовые с радостью встретить любое развлечение. А медведь мог бы отправиться прямо в сарай, где ему дадут горшок меду — ведь медведи любят мед, разве нет? Но, — добавила я, — у меня нет никакого желания уговаривать вас войти против вашей воли. Решать должны вы сами. — Я посмотрела на него и тут же оказалась жертвой совершенно безумного порыва. Обычно я скуповата в отношении денег и, хотя у меня их полно, всегда очень бережлива.
Он молча смотрел то на меня, то на замок.
— Смотрите, — сказала я, — если это успокоит вас обоих, вот вам ваша золотая монета. Забирайте ее и своего медведя и уходите, чтобы избежать того, что якобы угрожает вам в замке.
Мальчик посмотрел на протянутую ему монету, но не шевельнулся, чтобы взять ее.
— Вы смеетесь надо мной, — мрачновато проговорил он. — Вы же заплатили еще и Стивену! Было бы смешно обманывать вас и принимать подаяние только потому, что замок на закате выглядел черным. Я помнил бы об этом всю свою жизнь и презирал бы себя. Как вам будет угодно… — добавил он и с тем же небывалым изяществом, с которым поклонился мне в ответ на мою просьбу в начале нашего знакомства, встал рядом со мной и дал понять, что готов следовать за мною по подъемному мосту.
Довольная тем, что мне удалось хоть немного изменить настроение музыканта, я шагнула на мост. Когда мы вошли в замок, тревога мальчика улеглась и он с интересом оглядывался по сторонам. Мы направились к конюшне, и, убедившись в том, что медведя надежно устроили в пустом стойле, я послала одного из мальчиков-грумов за медом, а другому строго наказала, чтобы зверя никто не дразнил и не приставал к нему.
— Вы очень добры, — тепло, по-дружески поблагодарил меня мальчик.
Помню, я подумала о том, каким ошибочным было его суждение обо мне. От природы добрый человек добр ко всем. Про меня так сказать нельзя. Что-то внутри меня — возможно, сам дьявол — позволяет мне быть доброй только к тем, кому, хотя бы временно, хуже, чем мне. Это может быть неловкий юный паж, попавший в немилость, сквайр, тоскующий в изгнании, а также собаки, мулы, ослы — к ним я добра неизменно. К обычным же людям я добра лишь тогда, когда они больны, несчастны и вызывают жалость. И это, разумеется, легко понять, потому что ко всем обычным людям, будь то всего лишь прачка, при условии, если она здорова и сложена как нормальный человек, я испытывала ревность.
Когда мы шли к Башне королевы через покрытую слоем пыли площадку для турниров, я, слушая слова мальчика о своей доброте, прекрасно понимала, что год назад мне и в голову не пришло бы привести его в замок, чтобы Беренгария со своими дамами могли насладиться музыкой. Год назад Беренгария, неотразимо прекрасная, законная дочь, любимица отца, очаровывающая каждого, кому доводилось с нею встречаться, была для меня олицетворением всего желанного и ненавистного. Год назад я просто слушала бы пение этого мальчика, эгоистично радуясь тому, что у меня есть хоть что-то, чего нет у нее.
Мое отношение к единокровной сестре за последний год изменило то, что она влюбилась, да так безоглядно, явно безнадежно и необыкновенно романтично, что с того вечера, когда она мне об этом рассказала, оказалось, что я могу теперь относиться к ней почти так же, как к персонажу какой-нибудь песни или предания.
Ежегодно, сразу после Пасхи, в Памплоне проходили поединки рыцарей, называемые Весенним турниром. Отец каждый раз старался сюда пригласить знаменитейших рыцарей и учреждал самые экстравагантные призы, чтобы традиция никогда не прекращалась и чтобы этого события всегда ждали. Брат Беренгарии (известный под именем Санчо Храброго, в отличие от своего отца, которого называли Санчо Мудрым) получал неизъяснимое удовольствие, когда удавалось пригласить особенно знаменитого соперника, и в этом году он сумел залучить в Памплону человека, который постоянно участвовал в серьезных военных действиях, и не имел времени на турниры, проходившие в сопредельных королевствах, — Ричарда Плантагенета, герцога Аквитанского, старшего из живых сыновей короля Англии.
Как я полагаю, во многих дворах его появление должно было вызвать всеобщее возбуждение у дам, но случилось так, что в нашем будуаре к этим поединкам интерес проявляла лишь я. Беренгария немного близорука, и турнир был для нее расплывчатым зрелищем, на которое приходилось смотреть, сидя с забитыми пылью ноздрями и волосами, посреди страшного шума, от которого у нее болела голова. У Пайлы на солнце тут же выступали веснушки, и она предпочитала оставаться в помещении, а Кэтрин присутствовала на турнире всего один раз — на том турнире убили ее возлюбленного. Лишь в редчайших случаях они поднимались на дамскую галерею, проходившую по зубчатой стене замка, где перед турниром для них всегда натягивали балдахин от солнца, приносили цветы и флажки. Я любила этот турнир и с удовольствием разглядывала известных людей, читала их фамилии, имена и биографии, однако воздерживалась от того, чтобы в одиночестве торчать на дамской галерее, представляя себе, как зрители по дороге домой говорили бы о том, что на памплонской галерее они не видели никого, кроме какой-то обезьяны! Поэтому, когда со мной не было другой моей единокровной сестры, Бланш, порой отпрашивавшейся из своего монастыря, чтобы побывать дома, либо одной из иногда сопровождавших меня дам, я обычно смотрела на поединки с гораздо менее удобного и заметного места, сидя среди грумов и младших конюхов, рядом с какой-нибудь судомойкой, вырвавшейся на часок из кухни. Кроме того что я оставалась незаметной, мне бывало там более интересно, потому что слуги всегда знали обо всех участниках турнира все, и, глядя на поединки, я слушала самые изысканные сплетни.
Третий, последний, день Весеннего турнира выдался теплым и приятным. Солнце светило не слишком ярко, и Беренгария решила доставить отцу удовольствие, появившись среди зрителей. Вооружившись шарфами, которыми было принято размахивать, приветствуя рыцарей, и цветами, чтобы осыпать ими победителей, мы двинулись из Башни королевы на дамскую галерею вслед за пажами, несшими накидки на случай холодного ветра, бутылки с вином и маленькие пирожные, чтобы можно было закусить, проголодавшись.
Зрелище в то утро было необыкновенно впечатляющим и волнующим, и я, очарованная, смотрела во все глаза. Рыцарь в простых черных доспехах, с великолепной осанкой, выбил соперника из седла, после чего заставил свою лошадь танцующим шагом сдать назад под одобрительные крики публики, к которым присоединились и мы, женщины, размахивая шарфами и бросая к ногам его лошади цветы.
Среди всеобщего возбуждения я почувствовала, как меня потянули за рукав, и услышала голос Беренгарии:
— Анна, кто это?
— Не знаю, — ответила я, не переставая аплодировать. Потом к рыцарю подошли два оруженосца и помогли ему снять шлем. Не поворачивая головы, я сказала: — О, я узнала его. Это Ричард Плантагенет, известный как лучший в мире рыцарь.
Он, с непокрытой головой, направил в нашу сторону мелко шагавшую, выделывавшую курбеты лошадь. Мы выкрикивали приветственные возгласы и бросали вниз оставшиеся цветы. Он поднял руку, признательно склонил голову, тронул повод и уехал. И тут Беренгария сделала одно из своих обычных, мелких и плоских замечаний.
— Какие у него рыжие волосы, — бросила она как бы мимоходом, но ее слова можно было принять за выражение неодобрения.
В тот вечер, когда пришло время возвращаться, Беренгария удивила меня просьбой остаться с нею в качестве дежурной фрейлины. Обычно мы четверо делали это по очереди, твердо придерживаясь такого правила, потому что Кэтрин, Мария и Пайла относились к подобным бдениям очень ревниво, считая час интимной близости с нею своей неотъемлемой привилегией. Что касается меня, то я, честно говоря, так не считала. К концу дня я часто уставала — больше, чем выказывала это, — и мне было скучно стоять и без конца расчесывать Беренгарии волосы, тихо перебирая события прошедшего дня, которые редко бывали волнующими, вместо того чтобы читать до тех пор, пока в будуаре не догорят свечи. Иногда я отказывалась от «привилегии» в пользу одной из троих других, что, однако, вызывало осложнения, приводя к спорам и пререканиям.
В тот вечер очередь была не моя, и я сказала об этом Беренгарии.
— Но мне нужно поговорить с тобой, Анна, — возразила она.
Я подавила усталый вздох и, когда старая горничная Беренгарии, Матильда, пришла с новыми свечами и направилась в спальню, поднялась и последовала за нею. Когда мы помогли Беренгарии снять длинный полотняный чехол, надеваемый под платье, и сорочку, она скомкала их и протянула Матильде:
— Выстирай это!
— Сегодня? — удивилась Матильда. — Зачем, миледи, дорогая, ведь их стирали на прошлой неделе.
— Выстирай, — коротко повторила Беренгария.
Матильда с одеревеневшим лицом забрала белье. Я понимала, что было у нее на уме. Она служила горничной еще у матери Беренгарии, ставшей к концу жизни душевнобольной, и постоянно видела во всем «приметы» и «знаки». Беренгария, настоящая красавица и любимая дочь отца, была совершенно испорченным ребенком, капризным и вздорным, и когда у нее возникала какая-нибудь фантазия или же болела голова либо просто было плохое настроение, Матильда говорила: «Ах, бедное дитя, это плохой знак». Теперь она вышла, держа в руках белье, которое носили всего неделю и которое следовало за ночь выстирать. Я знала, что она будет плакать над лоханью, потому что столь не обоснованная просьба была «знаком».
— Это единственный способ от нее отделаться, — заметила Беренгария. В руках у меня уже была щетка, и я надеялась покончить со своими обязанностями как можно скорее, но она остановила меня. — Нет, Анна, оставь на минутку в покое мои волосы.
Я села в ногах ее кровати, а она на табурет, стоявший рядом с полкой, служившей опорой серебряного зеркала — трофея, привезенного нашим дедом из крестового похода. Перед уходом Матильда успела распустить ей волосы, и они ниспадали с ее плеч волнующимся шелковистым покровом, кончавшимся намного ниже края табурета. Сестра обеими руками откинула волосы с лица и оперлась локтями на колени, обхватив ладонями подбородок.
— Анна, ты всегда все знаешь. Скажи мне все, что тебе известно о рыцаре, которого мы видели утром… О том, рыжеволосом.
— Я уже назвала тебе его имя. Это Ричард Плантагенет, герцог Аквитанский, и если он переживет своего отца, то станет королем Англии. Говорят, что он сильнейший и храбрейший из воинов христианского мира. Молодой Санчо убедил его приехать сюда, чтобы участвовать в турнире. Он давно добивался этого, но Ричард обычно занят настоящими сражениями. Вот, пожалуй, и все, что мне о нем известно.
— Я хочу, чтобы он стал моим мужем.
В этой комнате я провела долгие, долгие часы, расчесывая гриву ее волос и слушая тривиальные разговоры. Мне было семнадцать лет, я была почти на год моложе Беренгарии, и в течение семи лет, проведенных при дворе в Памплоне, вопрос о будущем браке сестры был постоянным предметом разговоров, сплетен и досужей болтовни. Наш отец, Санчо, был человеком весьма своеобразных представлений. В противоположность другим людям его ранга, он женился по любви и, хотя его очаровательная жена сошла с ума, оставался ей верен, за исключением единственного увлечения, печальным результатом которого стала я. И всегда открыто говорил о намерении предоставить всем своим детям возможность выбрать себе супругов. Руки Беренгарии, толки о чьей красоте не умолкали долгие годы, искали многие, в том числе и принцы, связанные династическими соображениями, которым хотелось видеть свою жену как можно более привлекательной, но Беренгария отклоняла все предложения, а отец не принимал никаких мер, чтобы направить ее фантазию в нужном направлении.
В поведении Бланш, за которой я тайно наблюдала, было гораздо больше «знаков», любезных Матильде. В четырнадцать лет она удалилась в монастырь, где жила в качестве постоялицы, и вечно находилась в стадии готовности стать послушницей, но этого так никогда и не произошло. Бланш часто возвращалась в Памплону и вела с нами благочестивые разговоры о служении церкви, ела без удержу, сидела вместе со мной на турнирах, допускала легкий флирт с любым мужчиной, которому удавалось оказаться для этого достаточно предприимчивым, а потом вдруг опять возвращалась в свой монастырь. А молодой Санчо растрачивал время, бегая от одного двора к другому, с поединка на поединок, каждый раз безумно влюбляясь в какую-нибудь совершенно не подходящую для женитьбы даму и тут же в ней разочаровываясь. Отец словно не замечал всего этого. Очень странная королевская семья, с двумя принцессами, которые давно были на выданье, и принцем, не проявляющим никаких признаков заботы о наследовании престола.
И вот теперь Беренгария наконец объявила о выборе будущего мужа, а я, ее побочная, единокровная сестра-уродка, просидевшая первые два турнирных дня в компании грумов и судомоек, вынуждена была сказать в ответ на ее признание:
— Ах, дорогая, это непросто. Плантагенет уже несколько лет как помолвлен с принцессой Алис Французской.
Большинство девушек выказали бы в такой момент разочарование. Выражение же лица Беренгарии почти не изменилось. Упоминавшийся мною дед, участник крестового похода, привезший с собой оттуда множество идей и с такой роскошью обставивший замок в Памплоне, однажды в присутствии матери Беренгарии, тогда еще девушки, как-то рассказал про обычай сарацинов надрезать у родившихся девочек веки, чтобы их глаза были похожи на глаза самки оленя, подобные распустившимся цветам. По его словам, именно этот обычай определяет безмятежную красоту восточных женщин, которая, уверял он, оставалась при них даже после удара шпагой или копьем, пронзившим тело. Много лет спустя, когда он умер, а мать Беренгарии родила девочку, любопытные сведения всплыли на поверхность ее помраченного сознания, в котором прочно засела мысль о том, чтобы надрезать веки ребенка на сарацинский манер. Случилось так, что отец, вернувшись после сицилийской кампании, привез с собой пленного сарацина — врача-хирурга (на Востоке обе эти профессии сочетаются в одном лице), умевшего делать такую операцию. Оказалось, что дед говорил правду. Выражение человеческого лица в большой степени определяется глазами и состоянием мышц вокруг них. Рот Беренгарии мог улыбаться, она могла надуть губы или изобразить кислую гримасу — глаза же всегда оставались широко распахнутыми, как два свежих цветка, и это превосходило всякое человеческое воображение. Если вы о ней ничего не знали или не смотрели на нее почти вплотную, было совершенно невозможно понять, что она в действительности чувствовала.
Поэтому и сейчас Беренгария не выглядела ни разочарованной, ни даже хотя бы немного задетой.
— Кто тебе сказал? — спросила она.
— Мне — никто. Просто об этом говорили все — я имею в слуг, — пока я вчера и позавчера смотрела турнир.
— Так, может быть, это неправда?
— Может быть, но, скорее всего, так и есть. На достоверность сплетен слуг, хотя порой они слишком сгущают краски, обычно вполне можно положиться. — Итак, я сказала ей все, что мне было известно.
— Я попрошу отца разузнать как следует, — проговорила Беренгария.
Я почувствовала себя несколько виноватой перед отцом. Вряд ли, однако, Беренгарии, выжидавшей так долго, придет в голову фантазия потребовать себе в мужья помолвленного мужчину, но это уже не мое дело.
— Так расчесать тебе волосы? — спросила я сестру.
Больше мы не говорили о герцоге, но перед самым моим уходом она сказала:
— Я буду тебе очень обязана, Анна, если ты сохранишь наш разговор в тайне. Я рассказала тебе об этом потому, что ты же, в конце концов, моя сестра, а мне хотелось с кем-то поделиться.
Я заверила Беренгарию, что ее тайна — если это можно было так назвать — будет храниться свято, и я не кривила душой, потому что за семь лет при дворе слышала достаточно сплетен и видела их результаты. К тому же я вообще отличаюсь довольно замкнутым характером. Я пожелала Беренгарии спокойной ночи и оставила ее одну.
Доверие сестры не обрадовало меня и не польстило мне — ведь она сказала, что хотела поделиться «с кем-то», а меня выбрала просто потому, что я вряд ли стану сплетничать, а также потому, что я могла располагать более подробными сведениями, чем любая другая из ее фрейлин. К тому же Беренгария понимала, что, узнав ее тайну, я не изменю своего отношения к ней.
Однако постепенно, через месяц или около того, мой интерес к этой теме и к самой Беренгарии усилился. Она, как и намеревалась, поговорила с отцом, который также слышал о помолвке Ричарда и Алис.
— Увы, мое сердце, ты опоздала, — сказал он. Но под нажимом дочери согласился с тем, что после этой помолвки уже прошло слишком много времени и представляется несколько странным то, что, хотя возраст обеих сторон намного превысил предел, при котором разрешалось жениться, такая возможность все еще не использована. В конце концов он решил разузнать все как следует, и то, что он узнал, свидетельствовало о довольно любопытном состоянии дела.
Видимо, Алис послали в Англию ребенком для совершенствования в языке и изучения обычаев страны, королевой которой ей предстояло стать, и воспитывали вместе с дочерьми Плантагенетов. После того как она достигла брачного возраста, ее французские родственники неоднократно прилагали усилия к тому, чтобы отпраздновать ее свадьбу с Ричардом, однако возникал какой-нибудь предлог, и дату переносили на неопределенное будущее. Ричард, находившийся в самых скверных отношениях с отцом, что было вполне в анжуйской традиции, ни разу не съездил в Англию, а юный король Франции, брат Алис, недавно выказал недовольство по этому поводу и озадаченность ходом событий.
Эти обширные сведения отец получил окольными путями и когда рассказал все Беренгарии, она заявила:
— Значит, у меня есть надежда! Отец, если вы меня любите, попробуйте обратиться к самому Ричарду.
Отец решительно воспротивился такой идее.
— Поднимать этот вопрос означало бы, что мы не в курсе обстоятельств и незнакомы с процедурой. Мы в Наварре не так уж отрезаны от всего мира, чтобы не знать, что их помолвка формально не аннулирована, или делать вид, что ее вообще не существует.
Однако Беренгария проявила большую настойчивость, и отец, никогда не умевший ни в чем отказать дочери, в конце концов решился и отправил в штабквартиру Ричарда в Руане кардинала Диагоса с приказом осторожно разузнать все обстоятельства и в случае, если они окажутся благоприятными, аккуратно прозондировать почву.
Диагос, в высшей степени изысканный в манерах дипломатичный старик, очевидно, пропустил подходящий момент, или же сама тема была очень болезненной. В своем письме в Памплону он сообщил, что при первом косвенном упоминании имени Алис герцог Аквитанский схватился за алебарду и прорычал:
— Клянусь распятием Христовым, что разрублю пополам того, кто еще раз напомнит мне о женитьбе!
Такая реакция самым эффективным образом затормозила дальнейшие попытки. Но одновременно Диасос сообщил о новом слухе, согласно которому Генрих, очень не ладивший с Ричардом в делах управления Аквитанией, собирался женить на Алис своего младшего сына, Иоанна, с которым тот был в хороших отношениях. Говорили, будто Генрих рассматривал девушку как приз за хорошее поведение, а не как партнера по надежной помолвке.
Беренгария ухватилась за это как за самую обнадеживающую весть и стала упрашивать отца написать самому Ричарду.
— Он не достанет вас в Наварре, — сказала она, и никто не понял, были ли ее слова шуткой или простой констатацией факта, потому что ее голос и лицо ничего не выражали.
Отец протестовал, но к тому времени сам уже начал интересоваться тайной, по-видимому, скрывавшейся за этой ситуацией, — как, кстати, и я — и после недолгих уговоров отправил требуемое письмо. Ответ был быстрым и резким. В нем говорилось, что герцог помолвлен с Алис Французской, и было добавлено, очевидно в ответ на какие-то слова в письме отца, что герцог не видит в письме повода для обиды, поскольку, будучи свободным, женился бы на любой девушке, принесшей ему приданое для финансирования планируемого им крестового похода.
Ответ Ричарда поссорил отца с Беренгарией. Отец был в ярости:
— Это письмо мелкого лавочника, а не рыцаря, и оскорбление несчастной женщины, на которой он женится. Выходит, он продастся любому, кто предложит высшую цену, подобно тому, как Джеим из Альвы продает услуги своего арабского скакуна. Выбрось из головы все мысли об этом вульгарном человеке! Типично анжуйское письмо! Все анжуйцы — выскочки, мелкие лавочники и готовы продать родную мать для удовлетворения своей алчности. — Он сказал еще много другого, не менее уничижительного, и под конец добавил: — Я не желаю больше ничего об этом слышать. Его письмо кладет конец тому, чего никогда не следовало начинать.
— Отец, фактически письмо побуждает нас сделать блестящее предложение. И если вы меня любите, то воспримете его именно в этом духе и ответите ему, что если он женится на мне, то вы сделаете весомый вклад в его крестовый поход.
Отец посмотрел на нее с неприязнью и тревогой и стукнул кулаком по письму.
— Ты хочешь сказать, что по-прежнему желаешь его себе в мужья. Бесстыдница! И дура! С твоей-то красотой ты хочешь отдаться человеку, думающему только о мешке золота, который ты преподнесешь ему. Великий Боже! Беренгария, ты, должно быть, сошла с ума!
Отец произнес эти запретные слова. И пока он стоял, пристыженный, с лицом, искаженным болью от собственных мыслей, Беренгария принялась проливать свои прекрасные слезы.
Был ли то дар Божий, или просто результат действии небольшого ножичка Ахбега, но она умела плакать так, как на моей памяти не плакала больше ни одна женщина. Беренгария никогда не хлюпала носом и не сопела, лицо ее не искажалось, подбородок не морщился и не трясся. Просто вода наполняла широко раскрытые глаза и изливалась по щекам, и сестра в точности походила на розу, покрытую предрассветной росой. И в такие минуты никто не был в силах в чем-то противиться принцессе, а любая женщина, видевшая это, не могла не завидовать ей, располагавшей таким редким оружием. Правда, я должна сказать, что Беренгария пользовалась им не часто, что было с ее стороны довольно мудро, и реже всего — против кого-либо, кроме отца и молодого Санчо.
Однако в данном случае она восстала не против формальных действий отца, но против его глубочайшего жизненного принципа — рыцарского духа. Вся эта история, по его мнению, была примером изощренного неуважения к невинной девушке. Я понимала, что если бы он когда-нибудь оказался на месте Ричарда и ему пришлось бы написать подобное письмо, он счел бы своим долгом добавить к краткому уведомлению о своей помолвке вежливые, пусть даже и неискренние, слова о том, что любит Алис и ценит ее выше всех женщин.
Наш отец был романтиком и идеалистом и именно поэтому нежно любил свою сумасшедшую Беатрису и дал возможность дочерям вырасти непомолвленными. И именно поэтому старался — что было ошибкой, но в высшей степени гуманной, проявлять всяческую заботу обо мне, сделав меня полноправной герцогиней и обеспечив мою финансовую независимость. Но когда этот мягкий, сентиментальный человек упорствовал в своем решении — он бывал тверже любого, поглощенного сугубо земными заботами.
— Я очень сожалею, моя розочка, но есть вещи, на которые я не могу пойти даже ради твоего удовольствия. И одна из них — предложение заплатить мужчине за то, чтобы он отказался от леди, с которой помолвлен.
— Но я никогда не выйду замуж ни за кого другого. Если я не выйду замуж за Ричарда, то вообще останусь старой девой.
— Не говори глупостей, — резко возразил отец, начиная искать спасения в гневе. — Ты ни разу не говорила с этим человеком и даже не разглядела его лица. Я был бы полным глупцом, если бы впредь пошевелил хоть пальцем, чтобы потакать подобной фантазии. И не пытайся убедить меня слезами! Ты просто упряма — упряма как железный мул, и мне следовало бы проучить тебя палкой.
Я одобрила это точное и яркое выражение — «железный мул» — его стоило запомнить.
В тот вечер Беренгария начала осаду с проверенного временем приема — голодовки, но оригинальность его на сей раз состояла в том, что голодовку начала осаждавшая сторона. Беренгария отказалась от завтрака, обеда и ужина, сказавшись больной и утверждая, что сама мысль о еде вызывает у нее тошноту. Она всегда ела меньше любого из всех, кого я знала, и отказывалась от чуть переваренной или недоваренной пищи; не дай Бог, если от блюда пахло дымом от плиты или к нему слишком часто прикасались руками при разрезании на куски. И горе было тому пажу, которому случалось чихнуть или кашлянуть, подавая ей блюдо, хотя бы и самое изысканное. Оно категорически отвергалось, паж получал строжайший выговор за чиханье и уносил еду нетронутой. Однажды, при неблагоприятном стечении обстоятельств, сестра в течение тридцати шести часов не съела ничего кроме корки хлеба, что никак на ней не отразилось, и поэтому меня вовсе не тревожил ее двадцатичетырехчасовой пост. Я не слишком волновалась и на следующий день. Беренгария наверняка образумится, думала я, голод сделает свое дело. Но нет! Настал и третий день. Я, хотя и скептически, ждала, что будет дальше. В ее комнату зашла Матильда, помогла ей улечься в постель и сразу же вышла — я могла поклясться на распятии, что она не принесла ей контрабандой ни крошки еды. К концу третьего дня на лице Беренгарии отразились муки голода, его залила болезненная бледность, а во взгляде появилась отчужденность, свойственная голодным нищим.
Хотя Пайла, Мария и Кэтрин делали попытки узнать, в чем дело, и строили различные предположения, они старались держаться от Беренгарии на расстоянии, опасаясь, как бы ее болезнь не оказалась заразной. Одна лишь Матильда, готовая сама заболеть хоть чумой ради блага своей любимицы, да я, знавшая, в чем причина, входили в ее комнату. Должна признаться, мой интерес к этому был чисто академическим: как долго она протянет, прежде чем добьется от отца действий против его собственной воли? Мне было любопытно знать, что чувствует голодающий, и я, не привлекая к себе внимания, воздерживалась от еды целых двадцать четыре часа. Голод был отчаянным: мне так хотелось есть, что в конце концов я пошла на кухню и оторвала кусок мяса от жарившегося на вертеле оленьего окорока — оно обжигало пальцы и язык, было божественно вкусным, и я прониклась чувством самой глубокой жалости к голодным нищим.
И все же Беренгария отказывалась от студня из телячьих ножек, приправленного свежими апельсинами, отворачивалась от мисок с хлебом, молоком и гвоздично-луковой заправкой и даже отодвигала в сторону бокал со сладким вином из Португалии. Действительно, железный мул!
Наутро четвертого дня Матильда вышла из комнаты Беренгарии в будуар и сказала:
— Я пойду и обо всем доложу королю. Это не обычная болезнь. Мне известны знаки. Так начиналось и у ее матери, да упокой Господь ее светлую душу. Его величество не пожелал взяться за оружие во время войны Кастилии с Арагоном, миледи очень тяжело переживала это и ничего не ела со среды до пятницы. Тогда я взяла прищепку для белья, силой раскрыла ей рот и влила бульона — она должна была либо проглотить его, либо захлебнуться. И госпожа выжила, а потом сошла с ума, к нашему с ним неизбывному горю. Теперь происходит то же самое. Мне знакомы эти знаки. Но на сей раз я не возьмусь за прищепку. Либо недуг пройдет, либо все будет так, как у ее матери. А теперь, ваша милость, посоветуйте, как лучше: чтобы королю сказала я или вы?
По-своему я любила отца. Я обвиняла его в том, что у меня кривая спина, и упрекала за то, что была незаконнорожденной, но в целом радовалась жизни, еде и питью, комфорту, деньгам и свободе. В сложившихся обстоятельствах он делал для меня все, что мог. И очень часто развлекал меня.
Безусловно, лучше было пойти к нему мне, а не Матильде с ее ужасными воспоминаниями, обидой и беспощадными предсказаниями. И я отправилась в его апартаменты и сообщила, что Беренгария не выпила ни глотка и не съела ни крошки за три последних дня и что, по моему мнению, будет голодать, пока он снова не напишет герцогу.
На этот раз ответ Плантагенета отцу понравился, но огорчил Беренгарию. Герцог писал: «Приветствую моего дорогого брата и друга Наваррского. Будучи связан помолвкой, я не могу стать вашим зятем, но когда вы будете его выбирать, постарайтесь, чтобы этот человек разделял мои и ваши взгляды, и мы поднимем ваш штандарт вместе с нашими на стенах Иерусалима».
— Вот видишь, — проговорил отец.
— Вижу, — ответила Беренгария.
— Но почему, — удивлялся потом в разговоре со мной отец, — он, давно помолвленный, не женится на этой девчонке? Пусть герцог постоянно на войне, но ведь он наследник английского престола. Почему он не женится и не сделает ей детеныша? Видит Бог, здесь кроется какая-то тайна. Наверное, мне следует выдумать какое-нибудь поручение и послать в Лондон Сатурнио. Уж он-то все разнюхает.
Так кардинал Сатурнио отбыл к вестминстерскому двору, с приказом завоевать максимальное расположение. А Памплонский двор затих! В Беренгарии что-то надломилось. Она больше не была красивой, избалованной любимицей, которой все сходило с рук. До того момента она напоминала маленькую девочку, которая рассматривает на ярмарке яркие, сверкающие игрушки и настырно кричит: «Хочу того, мне нужно то, это мое!», а потом узнает, что все это принадлежит побывавшему здесь раньше нее покупателю. А я, целых семь лет завидовавшая сестре и даже ненавидевшая ее, потому что она была стройной, красивой и полноправной принцессой, — я в конце концов прониклась к ней жалостью. Мне было ясно, что ничто ее не радовало, ничто не занимало, кроме этого рыжеволосого, недосягаемого Плантагенета, помолвленного с Алис Французской.
Именно жалея Беренгарию, я и привела в замок Блонделя. Вернувшись с этой мыслью из прошлого в настоящее, я поняла, что мальчик говорит что-то о новых способах строительства внешних стен с выступающими башнями, и довольно рассеянно спросила:
— Где вы научились этому?
— Однажды мне довелось наблюдать, как реконструировали один замок, — несколько сконфуженно ответил он.
— Когда-нибудь, — вдруг сказала я, — я построю дом. Со стеклянным окном…
Почему, почему я это ему сказала? Я никогда и ни с кем не делилась своими намерениями, но очень часто, когда другие женщины говорили о будущем, строили многочисленные планы, вынашивали надежды, хваталась за эту мысль, как человек хватается за все, чем можно укрыться холодной, ветреной ночью. Когда-нибудь отец умрет, королем станет молодой Санчо, потом он женится, и королева, разумеется, не захочет видеть меня при дворе. Но я не позволю, чтобы меня жалели, да и сама не стану себя жалеть, а уеду в свое собственное герцогство Апиету, где в тени большого замка построю себе удобный дом со стеклянным окном, с полкой для книг и с полным разных трав садом, чтобы вокруг дома всегда стоял их аромат.
«И никаких крутых лестниц», — нахмурившись, решила я, потому что мы уже пришли к подножью Башни королевы, и передо мной оказалась крутая, сильно вытоптанная лестница. Я прекрасно понимала, что Бланко, живший в маленькой, похожей на собачью конуру, комнатке, выходившей на верхнюю площадку, спустится на мой голос и легко, как котенка, отнесет меня наверх, но эта процедура всегда унижала меня, и, будучи в добром здравии, никогда не пользовалась его услугами и одна карабкалась на четвереньках наверх, подобно крабу. Если меня видели, я поднималась медленно, хватаясь за стены и ненавидя места, где истоптанные до блеска ступеньки были скользкими. Сознавая все это и не желая являть подобное зрелище мальчику, я велела ему идти впереди меня. «Поднимайтесь», — сказала я и приготовилась ждать внизу. Любой другой мальчик, подобранный на рынке, не раздумывая послушался бы меня, но этот с едва заметной улыбкой отошел в сторону и прижался к повороту стены. «Где мог бродячий музыкант научиться таким манерам?!» — удивилась я, начиная восхождение.
Когда я достигла третьей ступеньки, он оказался рядом, а на четвертой его рука уже поддерживала мой локоть. Перед глазами мелькнула картина: как она легла между ушами медведя — тонкая, юная, коричневая от загара и, что я особенно запомнила, чистая. Мой локоть удобно опирался на его ладонь, и при каждом моем мучительном усилии она была рядом — теплая, надежная и удивительно сильная.
Не в тот ли самый момент я в него влюбилась? Я помню, что когда я поднималась по лестнице, опираясь на его руку, меня в очередной раз пронзила мысль о жестокости моей судьбы. О, как мне хотелось быть обыкновенной, похожей на всех людей, чтобы на меня смотрели, прикасались ко мне со страстью, с желанием! Даже это невинное прикосновение, продиктованное вежливостью, подкрашенной жалостью, было таким сладким.
Когда мы приближались к верхней площадке лестницы, Бланко, громадный черный евнух, как сторожевая собака выглянул из крошечной, чуть больше конуры, комнаты, в которой протекала его собачья жизнь. Он посмотрел на меня с немым упреком в том, что я, избегая его, вышла из замка одна. Бланко любил ходить со мной по улицам в роли эскорта, это было одним из немногих его развлечений, ведь жизнь его была еще более унылой и монотонной, чем жизнь дам, которых он охранял. В тот момент взгляд Бланко самым зловещим образом смешался с моими тайными чувствами. Он был мужчиной, лишенным пола своими собратьями, а я была женщиной, лишенной пола Богом. Лучше было бы нам обоим умереть.
— Бланко, — обратилась я к нему, — я забыла заказать себе новые домашние туфли. Сбегай, пожалуйста, к сапожнику и скажи, что я решила остановиться на красной коже с шерстяной подкладкой. Ученик, который приносил образцы, поймет, что я имею в виду.
Его крупное черное лицо расплылось, как дыня, от радости в предвкушении тридцати минутной прогулки под сияющим солнцем. Мы с мальчиком вошли в солярий [2].
Побывав с тех пор в нескольких замках, я теперь понимаю — чего не понимала тогда, — что женщины Наваррского двора жили в обстановке почти восточной роскоши. Дед привез с собой с Востока не только болезнь, которая в конечном счете его же и убила, но и огромный обоз сокровищ, а также ряд представлений о комфорте. Наши полы устилали многочисленные темные шелковые ковры, всюду стояли диваны с мягкими подушками, голые каменные стены были увешаны богатыми портьерами, и у нас, пятерых женщин, появилось не меньше трех серебряных зеркал на каждую. Находившиеся в солярии женщины сидели точно в таких же позах, в которых я их оставила, уходя: Кэтрин, Мария и Пайла лениво вышивали каждая свою часть гобелена. Четвертый его угол, мой, они для удобства положили на табурет, и вся картина была хорошо видна. Войдя в комнату с радостным возгласом: «Смотрите, кого я привела, — это лютнист, он знает все самые лучшие песни!» — я бросила на гобелен привычный взгляд, чтобы узнать, насколько продвинулась их работа. Они всегда трудились над своими углами спустя рукава, и мне нравилось манкировать работой всю неделю, чтобы потом за пару часов энергично наверстать упущенное и сравняться с ними. Только дух соревнования и делал вышивание терпимым для меня делом. Я с удовлетворением убедилась в том, что за все утро они почти не сдвинулись с места.
Услышав мои слова, они подняли головы, а потом с умеренно восторженными возгласами принялись сворачивать работу. Блондель отвесил еще один из своих изысканных поклонов и освободил лютню от куска парусины. Он был совершенно спокоен. Я знаком велела ему подождать и поинтересовалась:
— А где принцесса?
— У себя, — ответила Пайла, по обыкновению кивнув в сторону двери в соседнюю комнату. — Наша болтовня ее утомила, у нее разболелась голова, и она пожелала побыть одна.
— Может быть, — добавила Мария, — ей вовсе не хочется слушать лютню. Мальчик должен играть очень тихо.
Кэтрин, которая меня очень не любила — между нами постоянно возникали трения, вплоть до обмена грубыми словами, — заметила:
— Не нашлось ничего лучше лютни!
Этой простой фразой она обвинила меня в бестактности. Ввиду отсутствия другой причины, которая могла бы объяснить упадок духа их хозяйки в последнее время, дамы из ее будуара поспешили с объяснением, сообразным с их собственным вкусом, воистину ужасным. По их мнению, она горевала по старому Коси, нашему покойному лютнисту. Однако я никогда не замечала, чтобы Беренгария выказывала признаки особого пристрастия к старику, как, впрочем, по-моему, и они сами, но его смерть случайно совпала с моментом, когда дела у нее пошли плохо. Я понимала, что смерть Коси, как, впрочем, и любого другого из приближенных ко двору, не могла причинить Беренгарии особой боли, однако поддерживала эту версию, потому что, довольствуясь ею, дамы не проявляли к ситуации более глубокого интереса, а тайны, при том образе жизни, который они вели, были товаром большой ценности, даже когда их покупали ценой обмана или вероломства.
Я проковыляла к промежуточной двери и, открыв ее, заглянула в слабо освещенное помещение, служившее передней, отделявшей солярий от спальни. Здесь было очень маленькое окно, а за ним поднималась мощная стена башни, и никогда не бывало достаточно светло, чтобы можно было что-то делать без свечей даже днем. В самую холодную погоду, когда в солярии стоял холод несмотря на пылавший в камине огонь, мы порой использовали эту комнатку как гостиную. Горящий камин и множество свечей делали ее уютной. Ярким же утром она была невыразимо мрачна.
Беренгария сидела на скамье, опершись локтями на колени, а подбородком на сплетенные кисти рук и уставившись на часть стены за окном. Она даже не повернула головы, когда я открыла дверь.
— Беренгария, — окликнула я сестру.
— О, ты вернулась, Анна? Что тебе?
— Выходи, послушай музыку. Утром я встретила на рынке мальчика, очень хорошо играющего на лютне, и упросила его пойти со мной.
— У меня болит голова, и я меньше всего расположена слушать музыку.
Моим естественным порывом было сказать: «Хорошо, не ходи», выйти и закрыть за собой дверь. Но моя новообрётенная жалость к ней была в то время еще свежа и очень активна, к тому же имелись и другие соображения. В небольшой, ограниченной общности людей меланхолия самого главного из ее членов не способствует веселому настроению у других, а в последнее время атмосфера в будуаре стала совершенно удручающей. И я сказала:
— Пойди послушай. Он очень хорошо играет, и все мы будем очень рады, если ты разделишь нашу компанию.
Беренгария нехотя поднялась и направилась в солярий. Я остановилась, чтобы закрыть дверь, а когда повернулась и окинула взглядом комнату, у меня возникло ощущение, словно там что-то произошло. Сделав несколько шагов по комнате и не спуская глаз с мальчика, Беренгария замерла. Прекрасные глаза по-прежнему ничего не выражали, но рот, порой выдававший ее чувства, был раскрыт. На лице мальчика, пристально смотревшего на нее от противоположной стены, было написано изумление и восхищение. В этом не было ничего удивительного — сестра моя была невероятно красива. Мы, разумеется, привыкли к ее неотразимой привлекательности, но всем, кто смотрел на нее впервые, приходилось отдавать ей дань трепетного благоговения, которое охватывает человека при виде вишни в полном цвету, освещенной ярким солнцем, или же одного из здешних знаменитых багряно-золотых закатов.
Напряжение разрядилось, когда Беренгария опустилась на диван. Я подала мальчику сигнал, и он взялся за лютню, но играл сквернее скверного, неуклюже перебирая струны и пропуская ноты, а мелодию выводил резким фальцетом. Кэтрин обменялась взглядом с Пайлой, опустила уголки рта, словно надкусив лимон, и состроила мне гримасу. С тех пор как Беренгария сделала меня своей доверенной и все чаще требовала к себе, в будуаре поселилась ревность. Кэтрин, наименее благожелательная из всех троих, выказывала свои чувства совершенно открыто, и ее гримаса была не менее резким комментарием по поводу отвратительного исполнения музыканта, чем высказанное ранее недовольство тем, что я его привела.
По окончании первой песни мне удалось поймать взгляд мальчика и послать ему ободряющую улыбку — всем своим существом я желала, чтобы он играл лучше. Он улыбнулся в ответ, но так, как улыбается человек, преодолевая физическую боль, отбросил назад волосы и затянул веселую песенку про даму из Шалона и ее рыжую курочку. На сей раз дело пошло лучше. А когда он заиграл «Смерть Хлорис», музыка и песня прозвучали почти так же хорошо, как и на рынке.
Когда звуки этой хватающей за сердце мелодии растаяли в воздухе, Кэтрин вызывающе спросила:
— Ты можешь сыграть что-нибудь из Абеляра?
В то время песни Абеляра были настолько широко известны и популярны, что их напевали поварята, поливая жиром мясо на шампурах, в такт им бегали с поручениями подмастерья, и вопрос Кэтрин, да еще высказанный с таким презрением, был умышленно оскорбительным.
Мальчик спокойно ответил:
— Да, миледи. И могу спеть песню, не так навязшую в зубах, как остальные. Хотите? — Он взглянул на струны, чуть отступив назад, а потом, раскованно и непринужденно облокотившись на спинку деревянной скамьи, запел:
Быть твоим слугой — это все, о чем я прошу,
Моя единственная радость — видеть тебя счастливой,
Единственная забота — исполнять твои желания.
Разве ты не знаешь, что твоя улыбка — мое полуденное солнце,
Что твой голос, даже сердитый, звучит для меня песней птицы,
Что твои глаза, даже опущенные долу, — мои солнце и луна?
Весь мир — ничто, будущее сурово и безотрадно;
Наша надежда хрупка, а радость под вечной угрозой.
Но как ты мне дорога, как дорога, как дорога!
Этой песней, положенной на очень волнующую музыку, он покорил дам и в их числе даже скептически настроенную Кэтрин. Когда стихли последние звуки, они разразились возгласами одобрения.
— Ты очень хорошо играешь, — проговорила Беренгария. — Спасибо. Тебе пора немного освежиться. — И она сделала знак Пайле, на которую, благодаря ее природной жадности и прошлому опыту ведения собственного дома, были возложены хозяйственные обязанности. Пайла засуетилась, а сестра позвала меня в свою комнату.
— Анна, где ты его нашла?
— На рынке.
— Я хочу, чтобы он остался у нас.
— Вместо Коси?
Она кивнула.
Для бродячего музыканта, вынужденного подчиняться скверному хозяину, превратиться в лютниста принцессы было, разумеется, совершенно фантастической удачей. Отныне у мальчика появились бы крыша над головой, каждый день завтрак, обед и ужин и тепло зимой. А вместо постоянно издевающегося хозяина — добрая и снисходительная хозяйка. Могла ли судьба быть более благосклонной?
Но я подумала о Коси, неуживчивом, сварливом и одновременно раболепном и подобострастном, с которым обращались благожелательно, но пренебрежительно, замечая едва ли больше, чем собаку или же обезьяну. Он постоянно играл перед одними и теми же слушательницами одни и те же мелодии, разбирал шелковые и шерстяные нитки для вышивания, безропотно сносил попреки раздраженных фрейлин, часто приходивших в плохое настроение, выслушивал их жалобы на недостаточное содержание и попросту был у них на побегушках.
Что-то во мне восстало против такой перспективы для этого мальчика. Я представляла его свободным, шагающим со своим медведем с одного рынка на другой, из деревни в деревню, встречаемым повсюду гостеприимно, играющим каждый раз перед новыми слушателями, не зависящим от хозяина человеком. И эта картина нравилась мне больше. Обеспеченность всеми благами может обойтись очень дорого! Но я была достаточно мудра, чтобы хотя бы намекнуть о неприятии этой идеи, и для начала поинтересовалась:
— По-твоему, он достаточно подходит для нас? На открытом воздухе я обманулась, а здесь поняла, что он далеко не первого разряда. Как ты помнишь, отец обещал привезти музыканта из Арагона. Стоит ли связываться с этим на короткое время?
— По мне, хоть бы он вообще больше не прикасался к лютне, — горячо возразила Беренгария. — Я хочу, чтобы он остался здесь.
— Но почему?
Она помолчала, разглядывая свои ладони. Потом заговорила снова.
— Я скажу тебе, хотя не сомневаюсь в том, что ты сочтешь мои слова безумием и присоединишься к подозрениям Матильды. — (Это меня удивило: Матильда была очень откровенна со мной, но весьма сдержанна, как мне казалось, с самой Беренгарией). — Я хочу, чтобы он остался здесь потому что однажды видела его во сне.
— Никогда не видевши его раньше? — скептически спросила я.
— Я сразу его узнала. И едва сдержалась, чтобы не вскрикнуть, увидев этого мальчика наяву. Ему необходимо остаться здесь, потому что, как явствовало из сна, он очень важен для меня.
Мое отношение к снам, как и ко многим другим вещам, крайне неоднозначно. Сны и их толкование были одной из главных тем женских разговоров в будуаре, и на меня часто наводили скуку совершенно дурацкие объяснения: «Если во сне видишь воду, то любовник скажет тебе…» Но почему должно быть именно так? А если любовника вообще нет? С другой стороны, предостерегающие вещие сны получили признание не только в светской литературе, но и в Священном Писании. Как иначе было спасти Сына Божьего от детоубийственных рук Ирода, если бы не сон Иосифа о том, как он получил приказ об исходе в Египет? Подобные вопросы остаются открытыми. Мой интерес обострялся размышлениями о том, что никогда раньше, за всю нашу совместную жизнь, я ни разу не слышала упоминания Беренгарии о каком-то ее сне, более того — она всегда относилась с насмешкой к разговорам о снах других.
— И что же это был за сон?
— О, — ответила она с таким видом, как будто говорила о чем-то незначительном, — это было в одну из тех ночей, когда я не могла уснуть и Матильда заставила меня принять какую-то из своих настоек на головках мака. Мне приснилось, что я нахожусь в мрачной подземной темнице, с люком наверху, по полу которой бегают жабы и крысы. Ужас! Я чувствовала себя совершенно покинутой и впервые поняла, что это значит. Все обо мне забыли, и я знала, что буду томиться там до самой смерти. Я посмотрела вверх, на люк, откуда проливался свет, и увидела этого мальчика. В руке у него был небольшой букет цветов, и он смотрел на меня добрыми глазами. Он бросил цветы вниз, и я тут же снова оказалась на свободе, на земле, залитой солнцем. О том, как мне удалось вырваться из этой ямы, я догадывалась не больше, чем о том, почему там оказалась. Но увидев и узнав его, я поняла: для меня очень важно, чтобы он не уходил. Я уверена, что когда-нибудь, каким-то образом, он окажет мне большую услугу.
Простота, полное отсутствие драматизма, безыскусность ее рассказа о своем сновидении казались вполне убедительными. По моему телу пробежал холодок. Что это было — простая случайность, когда я этим утром отправилась на рынок? Обычное совпадение, когда я решила привести мальчика с собой в замок?
— Кроме него есть еще медведь, — мимоходом заметила я, стараясь отогнать метафизические мысли, и рассказала ей о медведе.
— О, так выкупи же медведя, Анна. Сделай все, чтобы он остался. Вот тебе мой кошелек.
Беренгария по-барски вручила мне кошелек, и я взяла его с оправданным дурным предчувствием. Сестра была очень расточительна, когда речь заходила о приобретении нарядов и другого женского барахла, а уж деньги считала хуже всех на свете. Ей их постоянно не хватало, и она почти всегда была в долгах. Я нисколько не удивилась, когда, заглянув в кошелек, обнаружила там сумму, которой не хватило бы даже на покупку обычной молочной козы, не говоря о дрессированном цирковом медведе, умеющем плясать и жонглировать на носу мячом.
— Очень хорошо, — сказала я. — Я понимаю, что от меня требуется. Даю тебе взаймы крону, потому что здесь одна лишь мелочь. Но имей в виду — только взаймы.
Возвратив ей кошелек, я вернулась в солярий. Дамы теснились вокруг мальчика, чуть не насильно потчуя его едой. Кэтрин даже привязала к лютне бант из шелковых лент.
— Принцесса поручила мне расплатиться с вами, — сообщила я ему и повернулась к женщинам: — Не хотите ли взглянуть на медведя? — Я объяснила им, где он заперт, и дамы, обрадовавшись как дети, выбежали из комнаты.
Оставшись наедине с мальчиком, я снова посмотрела на него, представила его на месте Коси, а потом как человека, принадлежащего самому себе.
— Принцесса предлагает вам остаться здесь и быть нашим менестрелем. Вам нравится такое предложение?
— Нет, — без колебаний ответил он. — Нет, не останусь. — Вид у него был как у кающегося грешника. — Я понимаю, что такой решительный отказ от столь великодушного и лестного предложения граничит с невежливостью и неблагодарностью. Очень жаль, но мне это совершенно не подходит.
— Если вы согласитесь, принцесса выкупит медведя, и он останется с вами. — Желая быть справедливой, я добавила: — Если же вы предпочитаете уйти, то я дам вам денег, чтобы вы могли выкупить его для себя.
— Превосходная мысль, — проговорил он. — Мы с ним были бы благодарны вам всю жизнь. Миледи, вы так добры и великодушны, что я не могу найти слов, чтобы выразить вам свою признательность.
Я смотрела на него думала о сновидении Беренгарии. Ей снилось, что она находилась в каком-то мрачном месте, значит, символом освобождения должен быть свет. Или же, возможно, в ее искаженном опиумом сознании шевельнулось воспоминание об изображении какого-то ангела. Мальчик был довольно похож на юного ангела мужского пола. Я напряженно размышляла. Ей снился не этот конкретный мальчик — любой светловолосый, белокожий паренек мог напомнить Беренгарии об ее сне и таким образом оказаться в какой-то степени узнаваемым. Все это было очень глупо и сильно отдавало суеверием.
— По-моему, вы делаете правильный выбор, — сказала я ему. — Я, разумеется, имею в виду, что вы выбираете то, что выбрала бы на вашем месте я сама.
Он улыбнулся:
— Неплохое определение, миледи.
После короткой дружеской дискуссии мы установили цену медведя. Мальчик явно опасался спросить с меня много, а я беспокоилась о том, как бы после моей покупки и ему, и медведю не пришлось умереть с голоду. А когда он протянул за монетами тонкую смуглую руку с изящными длинными пальцами, я вспомнила о том, как мягко обхватила она мой локоть и ощущение, вызванное его прикосновением. Возможно, это к лучшему, что он уходит. Не дай Бог, я повела бы себя по отношению к нему довольно глупо, а это было бы ужасно.
Тогда мне недоставало мудрости понять, что такая мысль была свидетельством тому, что то, о чем я думала, стало свершившимся фактом.
Мальчик еще раз поблагодарил меня, поцеловал мне руку и быстро и грациозно направился к двери. Спускаясь по лестнице, он что-то напевал про себя, и я радовалась тому, что нам не удалось поймать эту певчую птицу и обречь ее на заточение в клетке, где, в довольстве и без забот, ее крылья обвисли бы в тоске по бескрайнему небу.
Решив не говорить Беренгарии об отказе музыканта остаться в замке, пока он не заберет своего медведя и не покинет нас навсегда, я уселась за свой угол гобелена и приступила к очередному яростному штурму. Однако не успела я сделать и шести стежков, как с лестницы донесся какой-то шум, и через пару секунд дверь распахнулась. В комнату вошел Бланко, держа на руках мальчика, только что ушедшего из замка и, как мне казалось, из моей жизни. На лбу его была рана, рядом с нею темнел синяк, и кровь заливала ему глаз. Верхними зубами он прикусил нижнюю губу, и вокруг рта трепетала от боли широкая белая полоса. Когда я подбежала к нему, он посмотрел мне в лицо, разжал зубы и с мрачным юмором произнес:
— Я же говорил вам, что этот дом не сулит мне ничего хорошего!
Кэтрин, и Мария, вцепившись друг в друга, галдели как сороки. Они подходили к нижней площадке лестницы, когда мальчик оступился на повороте на сильно изношенных ступеньках и, пересчитав их все, упал к их ногам. Бланко уложил его на диван у окна и, вращая белками больших глаз, заметил:
— От такого удара головой парень не потерял бы сознания. Здесь что-то другое. — Черными руками с розовыми ладонями он ощупал все тело мальчика, время от времени кивая сам себе, пока наконец не проговорил с удовлетворением: — Ага! Сломана лодыжка. Вот, послушайте!
Мы все услышали неприятный слабый, царапающий звук.
Пайла, тихо вскрикнув, отвернулась. Мария сказала, что ее сейчас вырвет. Кэтрин обняла Марию и сообщила мне с совершенно неуместным вызовом:
— Кровь из раны на его голове попала Марии на юбку.
Мне тоже стало очень не по себе. В сломанной кости есть что-то противоестественное, и этот царапающий звук вызвал у меня боль в нижней части тела и с внутренней стороны бедер. Но потом я вспомнила, что мужчины ломают кости каждый день и что я, как-никак, дочь солдата.
— Бланко, — приказала я, — сейчас же беги за Ахбегом! Скажи, что его немедленно требует принцесса.
Ахбег был тот самый сарацинский лекарь, которого отец привез с Сицилии и который навсегда зафиксировал выражение глаз Беренгарии. Отец сохранил его у себя на службе несмотря на протесты церковников и на некоторые странности самого Ахбега. В плен он попал уже немолодым, теперь же стал совсем старым, невероятно странным и фантастически нечистоплотным. Ахбег жил один в небольшой комнате, за сооружением, которое мы называли Римскими воротами, потому что в этой части замка находились руины римской крепости, где сам себе готовил пищу — люди говорили, что часть его рациона состоит из христианских младенцев, — и варил свои снадобья. До недавнего времени он сопровождал отца в его походах, но в этом году, когда началась Арагонская кампания, заявил, что стал слишком стар для подобных путешествий, вручил отцу какие-то пилюли, которые отец называл «лошадиными шариками», и велел принимать их один раз в девять дней. «Они сохранят вам здоровье, — говорил он, — а если с вами что случится, я немедленно к вам приеду, даже если это будет стоить мне жизни». Отец уехал довольный. Он безоговорочно верил в Ахбега. Я же сердилась на него, обвиняя в черной неблагодарности, но в тот момент очень обрадовалась тому, что он оказался в Памплоне, а не в Арагоне, где отец, судя по доходившим до нас сведениям, чувствовал себя совершенно здоровым. Но вытащить старика из его кельи можно было только именем Беренгарии, которую он считал частью отца. Мы убедились в этом несколькими неделями раньше, когда у Пайлы в горле застряла рыбья кость и мне пришлось самой удалять ее с помощью ножниц.
Понимая, что Ахбег вызван под предлогом, граничащим с обманом, я устроила мальчика как можно удобнее, стараясь в то же время не слишком его беспокоить, поскольку вправление кости даже самыми опытными руками очень болезненно, и делать это лучше всего, когда пациент находится в бессознательном состоянии, а потом пошла за Беренгарией. Сестра не спросила меня, согласился ли мальчик остаться в замке, считая совершенно очевидным, что никто не мог отказаться от такого предложения, а сама я не затрагивала этой темы. Она пришла и встала около его ложа, не отрывая от безжизненного лица снова потерявшего сознание мальчика пристального и сосредоточенного взгляда. Потом огляделась вокруг, внимательно посмотрела на своих дам и мягко проговорила:
— Я надеюсь, что Гастон уйдет в отставку, когда вы поженитесь, Мария. Рыцари возвращаются к женам в случаях, куда более серьезных, чем этот. Что же касается вас, Пайла, я думаю, вы пойдете в осажденную Хаку!
Эти слова, произнеси их я, жестоко обидели бы дам и повлекли за собой многочисленные неприятные последствия. От Беренгарии же они были приняты с подобавшим смирением, и уже через пять минут Пайла и Мария, окончательно оправившись от своих переживаний, болтались по комнате, строя различные предположения и стараясь казаться полезными. Еще через несколько минут появился Ахбег.
Увидев старика, я поняла, что не следовало корить его за то, что он отказался сопровождать отца. С того времени, когда я видела его в последний раз, он сильно сдал и был теперь глубоким стариком, очень худым и болезненным. Параличная дрожь сотрясала его голову и руки, и по тому, как он всматривался в пациента, я поняла, что видит он его очень плохо. Однако Ахбег ухитрился выразить недовольство тем, что его извлекли из его убежища ради какого-то лакея, и, даже подтвердив диагноз, поставленный Бланко, ворчал, что вправить кость мог бы любой цирюльник.
— Мальчик будет хромать всю жизнь? — спросила Беренгария.
Сообразив, что будущее состояние мальчика имеет важное значение для хозяйки, Ахбег принялся священнодействовать со своими мазями, бинтами и деревянными дощечками, манипулируя ими с профессиональной ловкостью, и почти закончил свою работу до того, как мальчик со стоном открыл глаза и снова закусил нижнюю губу. Из всех лиц, склонившихся над ним, его взгляд остановился на лице Беренгарии. И, словно отвечая на какой-то вопрос, она слегка наклонилась вперед и произнесла почти то же самое, что собиралась сказать я:
— Небольшой несчастный случай. Не беспокойся. Кость вправили как надо. Мы позаботимся о тебе. — Она коснулась указательным пальцем его руки и улыбнулась своей особенной улыбкой, в которой, казалось, всегда крылась какая-то тайна.
Бедный маленький музыкант! Полагаю, что он погиб в этот самый момент. И самым странным казалось то, что моя сестра была женщиной, способной проявлять нежность и расточать улыбки гораздо реже, чем любая другая.
Мои воспоминания о том дне, с момента, когда я услышала музыку на рынке, и до того, как мы решили, что мальчика лучше положить в солярии, остаются совершенно четкими и живыми — видимо, потому, что в центре их была одна и та же тема. Что же касается последующих событий, то в моей памяти все они сплелись в какую-то беспорядочную массу — так выглядит изнанка гобелена, на лицевой стороне которого видна четкая картина. У. Блонделя — мальчик сказал нам, что его зовут именно так, — осложнений не было, кости совместились нормально, и он уже передвигался на одной ноге с помощью костыля, сделанного из палки для метлы. Кэтрин, Пайла, Мария и даже Бланко баловали больного, словно соревнуясь в этом, и старались услужить ему во всякой мелочи. Я и сама не упускала случая побаловать его, когда рядом никого не было, но на людях избегала выказывать ему знаки внимания и держалась несколько в стороне, хотя и говорила с ним, а когда узнала, что он умеет читать, принесла ему свои книги. Их у меня было уже девять. Беренгария также вела себя довольно сдержанно — каждое утро ласково спрашивала, как нога и хорошо ли он спал, а потом целый день словно не замечала его.
Медведь оставался в своем стойле. Вечером того дня, когда с мальчиком случилось несчастье и мы никак не могли решить, отнести ли Блонделя вниз, в комнату, где спали пажи, или поместить в комнатке Бланко — преимущество последнего варианта было в том, что она находилась рядом со сторожкой (но в этом же был и очевидный недостаток!), или же в солярии, он неожиданно вспомнил о звере и его хозяине. Я послала Бланко в таверну, попросив разыскать Стивена и заплатить ему за медведя. Мне никогда не узнать, во что же в действительности обошелся медведь, потому что Бланко до позднего вечера проторчал в таверне и вернулся без денег, но хорошо набравшись эля и с множеством синяков. Впрочем, порядок в Памплоне всегда оставлял желать лучшего.
Пока мальчик выздоравливал, я не заговаривала с ним об его решении не оставаться с нами, а сам он упомянул об этом всего один раз, и то косвенно, когда мы беседовали о чем-то другом.
— Лучшие люди бессильны перед самыми жестокими поворотами судьбы, — заметил он и, указывая на свою лодыжку, добавил: — Как, например, я!
Постепенно Блондель отказался от костыля и ковылял без него, потом стал ходить прихрамывая, а со временем и почти нормально, и я каждый день с надеждой и страхом ожидала, что он заговорит о своем неизбежном уходе. К тому времени мне стало ясно: произошло то, что даже и присниться не могло, — я влюбилась.
За исключением песен трубадуров, тема неразделенной любви обычно сводится к скучным историям, и даже в собственных воспоминаниях я стараюсь не слишком принимать всерьез свои терзания. Наверное, большинство женщин в тот или иной период своей жизни страдают так же, как страдала тогда я, и на тысячу не приходится и одной, которая вышла бы замуж за того, о ком мечтала. Трижды благословенна женщина, способная полюбить мужчину, выбранного для нее отцом. Я убеждена в том, что таких очень мало. Для большинства состояние, которое называют «романтической любовью», сводится к песням, стихам, боли в груди по весне, вздохам да редким слезам по ночам. Но как бы легковесно ни относиться к теме любви и влюбленности, у нее есть своя мучительная сторона. Мое уродство, не позволявшее мне даже когда-нибудь просто принадлежать мужчине, не говоря уже о том, чтобы иметь мужа и детей, было оскорбительным и ненавистным, но я давно решила, что эта ущербность, породившая во мне цинизм и здравый смысл, по крайней мере спасает меня от заболевания, именуемого любовью. И в последнее время, с тех пор как Беренгария безнадежно отдала сердце рыжеволосому принцу и страдала от любовного томления со всеми сопровождающими его неприятностями, я втайне поздравляла себя с тем, что я избежала хотя бы этой муки. И вот теперь я просыпалась по утрам в нетерпении поскорее взглянуть на юное лицо этого мальчика, тайно ревнуя его ко всем, кто к нему приближался, помня каждое слово, которым мы обменялись, дорожа им и преувеличивая его значение. К книге, побывавшей в его руках, я прикасалась как к священной реликвии. А другим симптомом моего нового состояния был прилив симпатии к своей единокровной сестре, пришедший на смену обыкновенной жалости.
Мне по-прежнему было трудно понять, как можно настолько увлечься мужчиной, о котором так мало знаешь, с которым не довелось обменяться ни единым словом, ни даже мыслью, но я прекрасно понимала, что, оказавшись под властью очарования какого-то человека и позволив ему овладеть воображением, думать о его женитьбе на другой женщине совершенно невыносимо. Беренгария была права, вступив в борьбу за предмет своего вожделения. На ее месте я боролась бы с не меньшим упорством. Но, разумеется, мне было не за что бороться — меня вычеркнули из этой жизни с самого начала, — и я могла лишь самым тщательным образом хранить ото всех свои смешные тайны, урывая те крошечные радости, которые оказывались на моем пути, и в бессильной ярости смотреть на моего прекрасного, моего дорогого поющего мальчика, опасно балансирующего между болотом, каковым был наш будуар, и скалой, какой была Беренгария.
В прошлом я не раз думала о жестоком обычае, следуя которому мальчиков знатного происхождения отрывали от матерей и от окружения женщин, пестовавших их с рождения, и отправляли на обучение в другие страны. Теперь я вижу в этой традиции смысл — иначе ни один мальчик не мог бы стать мужчиной, чувствующим себя в мужском мире равным. В компании женщин всегда присутствует что-то обволакивающее и засасывающее: они ласково принимают, сглаживают острые углы, заражают своею мягкостью. Ведь даже пажи, сопровождающие женщин, отличаются мягкостью манер, говорят тихо, больше интересуются одеждой и сплетнями, чем всякими проделками, и вообще более женственны по сравнению с теми, кто приставлен к мужчинам.
Может быть, отчасти это объясняется невольным подражанием или желанием нравиться, но в основном, вероятно, особым складом женского ума. В противоположность мужчинам, они способны игнорировать половую принадлежность того, кто в силу возраста или положения не годится или недоступен для любви. Я могу гарантировать, что если в компанию пятерых живущих вместе мужчин, как живем вместе мы, пятеро женщин, ввести молодую женщину, совершенно недоступную, несмотря на всю свою красоту и подкупающие манеры, они тем не менее, не забывали бы о том, что это женщина, и не принялись бы тут же превращать ее в мужчину. Но Кэтрин, Пайла и Мария с самого начала пытались выхолостить мужскую сущность Блонделя: «Милый мальчик, эти нитки совсем перепутались, разбери их, пожалуйста…» «Блондель, скажи, какой пояс больше идет к этому платью — розовый или желтый?..»
Хуже того, они обсуждали в его присутствии вещи, о которых им и не приснилось бы говорить при мужчине или юноше, становящемся мужчиной. Они говорили не только о женских сорочках и другом нижнем белье, но и о поносах и запорах, регулярной головной боли, ноющей пояснице и ногах, отекающих с регулярностью смены фаз луны, — причем выражений не выбирали.
Меня это раздражало, и было стыдно и за себя, и за них. Тело мое было уродливо и непригодно для любви, но образ мыслей и чувства оказались такими же, как у любой обыкновенной женщины. Я не сводила глаз с этого мальчика и испытывала не только любовь, но и горячее желание, и часто, когда меня никто не видел, смотрела на него именно так, давая волю воображению. Будь я стройной привлекательной, а он моим любовником, мы бы… Но в эти грезы врывался женский голос, уничтожающий, отторгающий, возвращающий к действительности, превращающий человека, который был для меня мужчиной, в бесполое существо, подобное евнуху Бланко.
В такие мучительные моменты мне хотелось, чтобы он поскорее оставил замок: забрал бы свою лютню, ушел в мир, нашел какую-нибудь девушку, глядящую на него моими глазами, и стал наконец мужчиной. Но желание уйти из замка, по-видимому, у него пропало, да и я не могла заставить себя вернуть его к такой мысли. С другой стороны, он сопротивлялся магии будуара и часто, под предлогом заботы о медведе, уходил в конюшни, а когда возвращался, от него пахло лошадьми, кожей и колесной мазью. Дамы морщили носы и жаловались на вонь, а я стремилась под любым предлогом оказаться как можно ближе к нему и упивалась запахом мужчины и ароматом конного двора, задержавшимся в складках его одежды, — оба запаха так хорошо сочетались с жившими во мне образами другого Блонделя и — другой Анны.
Я, разумеется, очень хорошо понимала, почему он остался у нас почти против своей воли. Он влюбился в Беренгарию так же молчаливо и безнадежно, как я в него, а она — в своего Ричарда Плантагенета. Порой я думала об иронии судьбы, собравшей нас троих под одной крышей, страдавших одним и тем же недугом и старательно хранивших свои тайны. И о том, что томление одного по другому, снедаемому томлением по третьему, разрушало любовь, и в такие минуты перед глазами вставала греческая ваза, привезенная дедом с Востока, по цилиндрической поверхности которой вот уже сколько лет бежали, словно догоняя друг друга, фигурки людей. Для полноты картины, чтобы круг замкнулся, не хватало только одного — чтобы герцог Аквитанский, ослепнув и потеряв рассудок, влюбился в меня!
Мне пришлось обратить всю ситуацию в эту шутку, чтобы не слишком огорчаться. Я переживала за Беренгарию, потому что год подходил к концу, а новостей из Англии все не было. Что же до меня, то я продолжала страдать по Блонделю.
Все, что могло помочь Беренгарии, было сделано или делалось. Мне же родиться заново было не дано. Но по мере того, как год клонился к осени, мой обостренный любовью взгляд замечал новые морщинки, прорезавшиеся на лице мальчика, и я ежедневно становилась свидетелем того, как им постепенно овладевал будуар. Он был совсем юн, и его преданность Беренгарии казалась совершенно фантастической, но мне думалось, что его еще можно спасти. Если бы он смог уйти отсюда, вернуться к своему нормальному образу жизни! И влюбиться в первую попавшуюся розовощекую полногрудую девушку, бросившую на него благосклонный взгляд.
Теперь я понимаю, что грешила невероятным самомнением, признавая только за собой, за собой одной, право на преданность и бессмертную верность и недооценивая других. Будь что будет! В первые дни осени я начала изыскивать средства вырвать Блонделя из нашего будуара — с его согласия — и из поля зрения Беренгарии. И, как ни странно, моим орудием в этом предприятии стало свадебное платье Марии.
Когда-то некий изобретательный ум ввел в мир женской моды новинку — «шнурованное» платье. Это не означало, что платье обшивали шнуром, — фасоном предусматривалось, что лиф выкраивали очень узким, и переднюю его часть приходилось делать открытой, чтобы в него могла пройти голова, после чего края разреза стягивали шнуром или лентой, пропущенными через множество небольших отверстий. В результате платье очень плотно облегало фигуру и, в частности, подчеркивало бюст.
Какой-то крупный церковный сановник — кажется, в Париже — был шокирован этой модой и пожаловался Папе, который тут же распорядился провести во всех храмах проповеди против такого нововведения. И однажды воскресным утром в Памплоне мы, никогда раньше не видевшие шнурованного платья и даже не слыхавшие о нем, попали на проповедь, клеймящую «нескромное, чудовищное, совершенно нехристианское устройство, провоцирующее суетное тщеславие у женщин и похоть у мужчин».
Как раз в то время Мария готовилась к свадьбе. Она была помолвлена еще ребенком, видела своего нареченного всего один раз и тогда же была несколько шокирована, обнаружив, что его губы не закрывают зубов. Поэтому ее отношение к этому браку было скорее чисто прагматическим, нежели романтическим, и она мечтала о самом пышном празднестве. Ею овладела мысль о новом шнурованном платье, но никто из нас не имел даже самого отдаленного представления ни о том, как его шьют, ни как оно выглядит.
В понедельник Мария исхитрилась встретиться с пастором, накануне читавшим проповедь, и попросила его объяснить, что представляет собою шнурованное платье, потому что она очень боится по неведению впасть во грех. Несчастному было за семьдесят, и он наверняка никогда не задумывался над фасонами женских нарядов, но, искренне желая помочь Марии избежать невольного грехопадения, указал ей на небольшую гравюру по дереву, присланную ему вместе с инструкциями по составлению проповеди.
На ней был изображен сатана, отец всяческой лжи и обмана, в шнурованном платье, с парой выпирающих грудей, которыми могла бы гордиться любая кормящая мать. Мария взяла гравюру с собой и показала нам, чтобы мы также могли со знанием дела избежать греха.
Если положить большой палец на злобно ухмыляющееся лицо сатаны, гравюра действовала на зрителей самым соблазнительным образом, и я, хотя никак не прокомментировала это, про себя подумала: «Мудро ли это? И добродетельно ли? У нас так много холостых священников, в том числе и молодых. Разве что они не догадаются закрыть лицо сатаны большим пальцем!»
Тщательно изучив гравюру, мы завернули ее, запечатали и поручили Бланко отнести обратно. Мария усадила за работу своих белошвеек, ни одна из которых, разумеется, не видела шнурованного платья даже на картинке. Когда от нее потребовали объяснения, она обратилась к Блонделю.
— Ты можешь его нарисовать? Сумеешь нарисовать платье, хотя бы контур, с отверстиями и шнуром, чтобы представить, как оно должно выглядеть? А о том, чтобы изобразить старого дьявола, — добродушно добавила она, — можешь не беспокоиться.
Блондель, как бывало часто, стрельнул в меня глазами. О, как дороги мне были эти пустячные знаки едва подчеркнутого внимания!
Он принялся за работу и скоро протянул Марии эскиз. По ее словам, это было именно то, что надо. Два других листка он скомкал и бросил два бумажных шарика в камин. Они не попали в огонь, и чуть позже, улучив момент, я вынула их из холодной золы. На одном был изображен сатана в шнурованном платье, но не злобно ухмыляющийся старый дьявол, а нечто немного худшее — он был устрашающим, мстительным, охваченным мукой, словно его пожирало полыхавшее внутри пламя. Картинка эта внушала крайнее отвращение. Другой листок был исчерчен прямыми линиями под разными углами, и сравнить этот непонятный узор было не с чем.
Листок с изображением дьявола я разгладила и положила между страницами книги. Пусть Блондель думает, что он сгорел. Другой листок я прятать не стала. Когда мы в очередной раз оказались одни, я показала его Блонделю со словами:
— Свадебное платье Марии! Она будет прекрасно выглядеть в нем! — Я ожидала, что он рассмеется, и действительно так и случилось.
— Я думал, что он сгорел, — заметил он.
— Но что это?
— Одна идея. Усовершенствованный вариант баллисты. Видите ли, я подумал, что если камень вылетит отсюда, а не отсюда, как обычно, то сила его удара при падении будет гораздо больше. Каждое тело стремится упасть, но у меня это усилие складывается с усилием на блоке, а не противодействует ему. Впрочем, вы, наверное, вряд ли разбираетесь в баллистах…
— Я понимаю, что вы имеете в виду. Вот… — С этими словами я взяла в руки два клубка шерстяных ниток для гобелена и по очереди бросила их, но по-разному.
— Совершенно верно! — оценил он мою догадку.
— Не следовало выбрасывать листок. Я должна показать его отцу. Это действительно новое оружие, и оно обеспечит преимущество перед врагом.
— Могу я взглянуть?
Я протянула ему листок, он глянул на чертеж и коротким движением руки, на которое я не успела среагировать, бросил его в пылающий камин.
— Вы просто глупый мальчишка! — страшно рассердившись, крикнула я, потому что уже представила себе, как отец переведет Блонделя из будуара в оружейную мастерскую и щедро вознаградит. — О, зачем вы сделали эту ужасную глупость?
— Я же думал, что чертеж давно сгорел, — возразил он. — Я начертил его от нечего делать, просто чтобы убить время. Хотелось увидеть на бумаге, правильная ли мысль пришла мне в голову или нет.
— И она оказалась правильной. Это понятно даже мне, полной невежде в таких делах… Ну, да ладно. Вы без труда сможете вычертить все снова. Я убеждена в том, что отец будет в восторге.
— Прошу вас, — снова возразил Блондель, — забудьте об этом.
— Почему я должна отказаться от этой мысли? — упорствовала я. — Свинцовые ядра или крупные камни, пущенные такой баллистой, вызовут большие разрушения, чем старое оружие.
Он вздохнул.
— Кто, как не сам дьявол, обрадуется изобретению, которое позволит пролить больше крови, чем ее проливается сейчас?
— Да не будьте же глупцом. Это законное право любой воюющей стороны.
— А вы уверены в том, что новое оружие окажется в руках справедливого человека, даже если допустить, что вы вправе судить о степени справедливости?
Я задумалась.
— Полагаю, что не всегда. Но отец… война в Арагоне, например…
Он перебил меня:
— Арагонцы считают, что справедливость на их стороне. Иначе они не стали бы воевать. Ни одна нация не начинает войны, не считая ее справедливой. Да это и невозможно.
— Хорошо, ну а что вы скажете о крестовых походах? — запальчиво спросила я.
— Они кажутся нам справедливыми, потому что мы христиане, но я возьму на себя смелость сказать, что те, кто верит в Магомета…
— Будьте поосторожнее! Вас в любую минуту могут обвинить в ереси, — проговорила я с легкой иронией, как говорят с тем, кого любят.
Однако Блондель замолчал и в очевидном смущении посмотрел на свои руки. Смутилась и я, но нашла выход в довольно резком словоизвержении:
— Мне немногое известно о справедливости или несправедливости войн. Но я знаю одно, Блондель, совершенно несправедливо, чтобы человек, обладающий такими достоинствами и знаниями, как вы, прозябал, наигрывая сентиментальные мелодии, мотая шерстяные нитки и рисуя эскизы свадебных платьев.
От гнева его лицо налилось горячей кровью, но он ответил совершенно спокойно:
— Разве мы не молимся о том, чтобы стать такими, какими нас хочет видеть Бог? Может быть, в этом моя добродетель.
— Но бывает и так, что в неразберихе наших представлений мы перестаем отличать волю Божью от собственных помыслов…
Я могла бы говорить еще долго, но в этот момент вошли Беренгария с Марией. Мария держала в руках эскиз Блонделя. Беренгария говорила:
— Но подумайте, как будет ужасно, если из-за вашего платья вас откажутся венчать!
— Не заставят же они меня снять его в церкви? А кроме того, епископ часто играет с моим отцом в карты и, как я слышала, уже должен ему тысячу крон, так что вряд ли он на такое решится. Разве что мать воспротивится… но я ей скажу, что оно пригодится в будущем, когда я буду кормить ребенка.
Может быть, на то, чтобы Блондель слушал разговоры, свидетельствовавшие о том, что на него смотрели как на бесполое существо, и была Божья воля, но моей воли на это не было. И в тот вечер я окончательно решила вырвать его из будуара.
Первым делом я решила заинтересовать его планами строительства моего дома и после того, как мы немного поговорили об этом и он сделал несколько эскизов, сказала:
— Блондель, если принцесса разрешит, согласились бы вы поехать в Апиету и руководить строительством или по крайней мере начать его? Вы понимаете, какой дом мне хочется построить, и как никто другой сможете объяснить строителям, как это делать. — Поколебавшись, я решила сыграть на своих физических недостатках — наверное, впервые в жизни. — Мне самой будет трудно. Я не могу пробираться по участку, натыкаясь на кучи земли, вынутой из траншей под фундамент, или карабкаться по лестнице, чтобы проверить, правильно ли настилают крышу. Мне нужен человек, которому я могла бы полностью доверять.
— Да, конечно. — Он задумчиво посмотрел в пространство и улыбнулся. — Я всегда интересовался строительством. Да, я думаю… да, это, безусловно, лучше, чем мотать нитки.
— Вы будете наделены всеми полномочиями, — продолжала я. — Жить можно в замке, а сделав все распоряжения на день, вы сможете уезжать верхом в лес. Апиета окружена великолепными лесами, полными дичи. Вы сделаете это для меня, Блондель?
— Да, — ответил он, на сей раз совершенно твердо. — Если согласится принцесса.
Я представила себе, как будет прекрасно, когда он наконец займется мужским делом и сердце его забьется по-другому под влиянием новых интересов и перемены обстановки. Дома строятся долго, и к моменту, когда он будет готов, Блондель, может быть, сроднится с ним и, если пожелает остаться в Апиете, я устрою там ферму и предложу ему управлять ею. Он любит лошадей — я арендую знаменитого жеребца у Джейма Альвского и выведу высокопородных жеребят, которые теперь очень ценятся, потому что в них сочетаются резвость, грация и нрав лошадей арабской крови с силой и выносливостью европейской лошади. А потом Блондель женится, и у него родятся дети, а я буду их крестной матерью.
Когда пришла моя очередь расчесывать волосы принцессе, я воспользовалась моментом и постаралась привести Беренгарию в хорошее расположение духа. К сожалению, она заговорила о свадьбе Марии, которая в тогдашних обстоятельствах была для принцессы не самой приятной из тем. Однако мне удалось рассмешить ее своими то смелыми, то глуповато-наивными, а то и достаточно коварными замечаниями, а потом я сказала:
— Беренгария, я хочу кое о чем попросить тебя.
— Я так многим тебе обязана, — по-дружески заметила она, и я заговорила с ней о будущем доме и о желании использовать на строительстве Блонделя. Я подчеркнула, что речь шла лишь о временном его отсутствии.
— Ах, нет, — возразила она, когда я умолкла. — Я не могу без него обойтись. И уже говорила тебе почему.
— Но ведь до Апиеты всего два дня пути верхом на лошади. И это же лишь на время. Он всегда может приехать, если для чего-нибудь тебе понадобится.
— Я хочу, чтобы он оставался здесь. На свете полно архитекторов и строителей, Анна, и притом очень опытных. Найми кого-нибудь из них, и пусть строят твой дом.
Меня взбесил ее отказ, и я чуть не выпалила, что в противном случае Блонделю не избавиться ни от нашего будуара, ни от обаяния своей чаровницы, но такая откровенность оказалась бы фатальной, так как дальнейшие мои попытки выглядели бы подозрительными, и я хорошо понимала, что в случае первой неудачи буду возвращаться к этой теме снова и снова и не успокоюсь, пока не вырву его отсюда. Я не отказалась от надежды отправить его в Апиету, что было бы наилучшим выходом, потому что я сохранила бы с ним контакт и, возможно, когда-нибудь присоединилась к нему. Словом, я уперлась. Я ведь тоже могла быть упрямой.
Я попыталась было ее убедить, но потом, понимая, что мы обе просто повторяемся, положила головную щетку на место и сказала:
— Если ты будешь такой эгоистичной и глухой к моим просьбам, то, когда отец в следующий раз захочет выдать тебя замуж, я не скажу в твою защиту ни единого слова. А отец очень считается с моим мнением. — И это было не хвастовство, а чистая правда.
— Не стоит беспокоиться, Анна. Я либо выйду за Ричарда, либо останусь незамужней, и что бы ты ни сказала или о чем бы ни умолчала, мне совершенно безразлично.
Ее слова снова разозлили меня.
— Полагаю, ты понимаешь, что стоит мне лишь открыть вот эту дверь и рассказать о том, что мне известно, как ты станешь посмешищем для всего христианского мира.
— О, Анна, — мягко проговорила она, — если бы я могла обойтись без Блонделя, я согласилась бы, ты это знаешь и понимаешь, почему я не могу на такое пойти. Что изменит твоя угроза?
Внезапно я поняла смысл того, что часто оставалось для меня загадочным, когда я читала о мучениках. Беренгария была превосходным материалом, из которого делают мучеников. Для этого не обязательны ни великая святость, ни мистицизм, — достаточно лишь безграничного упрямства. Я вполне могла себе представить, как в нероновском Риме она сказала бы: «Я христианка, и какая мне разница, что делают эти львы?» И не удивительно, что мученики так часто подвергались гонениям! Клянусь Богом, я с удовольствием стала бы гонителем Беренгарии. Мне хотелось лупить ее по голове щеткой для волос, взять за плечи и трясти, пока она не застучит зубами. Но я снова наступила на горло своему нраву и довольно ехидно проговорила:
— Послушай, я обещаю, что если магическая сила увлечет тебя в яму, я приведу Блонделя и вручу ему букет, чтобы он с помощью той же магической силы извлек тебя оттуда.
— О, я понимаю, это звучит смешно. Но я чувствую себя в полной безопасности, только когда он рядом. Тот сон был вещим, мальчик пришел, и я его узнала. Случись пожар, наводнение или еще что-то подобное, спасти меня сможет только он. А раз так, я была бы просто дурой — разве нет? — позволив ему уехать в Апиету строить какой-то дом, который с тем же успехом может построить любой другой.
Я понимала, что надежда убедить ее бесполезна, и, к моему огромному огорчению, почувствовала, как глаза наполнились слезами бессильной ярости.
— Ну, что ты, Анна, — добрейшим голосом проговорила Беренгария, — почему ты принимаешь это так близко к сердцу? Какая разница, кто строит твой дом? И почему бы тебе не построить его здесь, в Памплоне? Тогда он вполне мог бы следить за строительством.
— Положим, это мой каприз! Тебе это должно быть понятно. Почему каждая твоя прихоть немедленно исполняется? Я хочу, чтобы мой дом был в моем собственном герцогстве, и хочу, чтобы его строил Блондель. Он умен, изобретателен и мог бы отлично его построить. Но нет, из-за твоего сновидения под действием маковой настойки он обязан оставаться здесь и мотать шерстяные нитки, словно более подходящих занятий для мужчины нет.
— Блондель не мужчина. Он просто поющий мальчик.
Услышав это, я поняла, что мне лучше уйти, чтобы не сказать чего-нибудь такого, о чем я потом пожалею.
Впоследствии, когда я достаточно успокоилась, чтобы все обдумать, и меня больше не слепила ярость при воспоминании о голосе Беренгарии, произнесшей эти слова: «Блондель не мужчина», я поняла, что хотя и потерпела поражение, но усилия мои пропали даром. Да, теперь я кое-что поняла! Как глупо, что я не подумала об этом раньше. Чтобы вытащить Блонделя из будуара, можно придумать ему поручение, каким-то образом связанное с ее сном, и если его удастся связать с ощущением, что сон сбывается, она охотно отправит своего менестреля хоть на край света. И я мобилизовала всю свою изобретательность…
Рассказав Блонделю о провале моей попытки «позаимствовать» его у Беренгарии, я поняла, что он ощутил одновременно сожаление и облегчение. Мотылек, залетевший в рукав человеку, старающемуся выпустить его оттуда в опасной близости от горящей свечи, вероятно, испытывает благодарность, оказавшись на свободе, но это может кончиться довольно печально.
Наступило Рождество, и отец вернулся домой, чтобы провести праздники вместе с нами. Молодой Санчо тоже был дома, из своего монастыря приехала Бланш, и веселье у нас продолжалось и после свадьбы Марии. В церкви она была в шнурованном платье, в котором я не нашла ничего слишком шокирующего, а сама свадьба была поистине грандиозной. Во внутреннем дворе выставили дармовое угощение для памплонской бедноты. Мы в замке пили и ели без удержу, и те, кто был в состоянии, танцевали до полного изнеможения. В зале играл Блондель, и я, сокрытая толпой людей, могла смотреть на него, подойдя ближе, чем осмеливалась в будуаре. Он почти не отрывал взгляда от Беренгарии, и я читала его мысли — ведь они были такими же, как и мои собственные. Впрочем, как и мысли Беренгарии. Когда наконец, оглушенные странной смесью церемонности и неприличия, являющейся неотъемлемой особенностью любой свадьбы, жених с невестой заперлись в своей комнате, Беренгария обернулась ко мне с горечью сказала:
— Мария не питает к нему никаких чувств, и тем не менее они сейчас в постели. — Ее терзала мысль о собственной судьбе, но слова эти относились и ко мне, и к Блонделю — ко всем несчастным безответно влюбленным всего мира.
Сразу же после свадьбы отец отправился на зимнюю охоту Гранью. Вечером накануне отъезда он послал за мной. Паж, пришедший с его запиской, сказал, что его величество особо пожелал, чтобы в его личные апартаменты меня проводил Бланко. Это было унизительно, но и свидетельствовало об отцовской заботе, потому что после небольшого дождя ударил мороз и мостовая была скользкой.
Оказавшись в самой уединенной комнате непривычно аскетичных отцовских апартаментов, я поняла, что он чем-то взволнован. Как только я села, протянув ноги к огню, с бокалом вина в руке, устроившись в высшей степени уютно и удобно, он поведал мне свои заботы.
— Послушай, Анна, утром я уезжаю в Гранью и перед этим хочу поговорить с тобой о Беренгарии. Мне не хотелось портить ей ни рождественские праздники, ни свадебные торжества, но я получил доклад Сатурнио и теперь убежден в том, что надеяться больше не на что. Старый, тертый шпион — хотя он и ненавидит это слово — в своем рождественском послании сообщил, что, насколько ему удалось выяснить, помолвка остается в силе и не ставится под вопрос. Он даже ухитрился пробиться с этим к Генриху Английскому, но, к сожалению, когда начал излагать существо дела, с тем случился припадок. Я никогда не слышал о том, что он предрасположен к припадкам, а ты? По-видимому, так оно и есть. Генрих упал на пол и стал жевать тростник циновки. Сатурнио пришлось уйти, отказавшись от расспросов. Но он уверяет меня в том, что продолжил свое расследование по другим каналам и убежден, что никакой надежды нет.
— Он связывает припадок со своим вопросом?
— Да нет же! Это было просто достойное сожаления совпадение, — ответил отец, однако потеребил пальцами бороду, и во взгляде его мелькнула тень сомнения. — Сатурнио пишет об этом эпизоде как о большой неудаче.
— Все это кажется мне очень подозрительным. Вы вскользь упоминаете в разговоре с Ричардом о принцессе Алис, и он хватается за алебарду с угрозой раскроить вам череп; упоминание о ней же вызывает припадок у Генриха. Мой отвратительный, отравленный подозрительностью ум позволяет мне связать эти два очаровательных инцидента. Но как бы я ни была подозрительна и какие бы выводы ни делала, отец, я, кажется, догадываюсь, что вы хотите мне сказать. Не следует ли понимать вас так, что я должна осторожно сообщить эту новость Беренгарии?
Отец кивнул.
— Она будет плакать, а я, сказать по правде, не могу видеть ее плачущей. — Он посмотрел на меня с некоторым сомнением. — Есть и кое-что еще. Ее руки просит император Кипра, Исаак Комненус. Мне сообщили, что со дня на день к нам должны приехать эмиссары. Как ты думаешь, Анна, тебе удастся подготовить ее к их визиту, прежде чем они появятся здесь? — Он налил себе немного вина и выпил его, как отвратительное лекарство. — Я желаю Беренгарии счастья и не хочу силой выдавать ее замуж. Разве я не сделал все возможное, чтобы она получила того, чей образ овладел ее фантазией? Но мне не удалось ей помочь. Ты же понимаешь, самой очаровательной принцессе в христианском мире идет двадцатый год, а она даже не помолвлена. Фантастика! Я не хочу ее принуждать, но желал бы видеть дочь замужем, потому что нет на свете более жалкого зрелища, чем неприкаянная старая дева.
Произнеся эти слова, он понял, что говорит их той, которая никогда не сможет стать никем другим, и смутился, как деревенский парень. Я подумала о его бесконечной доброте ко мне, щедрости и великодушии и поспешила ему на помощь:
— Сир, старая дева — это женщина, отвергнутая брачным рынком, а поскольку я на него никогда не выставлялась, то такое название ко мне неприменимо. Поэтому, прошу вас, пользуйтесь им сколько угодно, вы не задеваете моих чувств. И одна из причин, по которой я люблю разговаривать с вами, состоит как раз в том, что вы не замечаете ни моего уродства, ни пола, ни возраста.
— Твое несчастье, Анна, — упрек мне, и не было дня в моей жизни, чтобы я не мучился этим. Будь я…
— …лучше, я бы этого не пережил, — закончила я за него фразу. — Сир, уверяю вас, что я в общем-то благодарна за то, что живу на свете. А виноватой в своем уродстве считаю одну лишь мать.
И это была правда.
Историю моей матери мне как-то, будучи в подпитии, рассказала Матильда. Мать была одной из фрейлин королевы Беатрисы, не слишком красивая, по словам Матильды, но очень остроумная. В ее обществе нельзя было провести ни минуты без смеха. Я хорошо представила себе сентиментального короля, еще молодого, сильного человека, в один прекрасный день вышедшего из комнаты, где была заточена его любимая сумасшедшая королева, и встретившего смеющуюся, веселую даму. Он взял ее — нет, не из любви и не из склонности к разврату, а увидев в ней прибежище в своем несчастье. Она забеременела и уже чувствовала шевеление плода, когда состояние безумной королевы настолько ухудшилось, что казалось, бедняжка умрет со дня на день. Моя мать, страстно желая остаться при дворе, побоялась, что о ней не подумают или просто забудут, и поэтому стала носить сработанный кузнецом железный корсет.
Мать Беренгарии прожила еще шесть лет. Моя умерла сразу же после того, как благополучно разрешилась горбатым младенцем. Я понимала мотивы ее поведения, но она совершенно не подумала обо мне — так с какой же стати я должна проявлять сентиментальность, вспоминая о ней. Но отец, обеспечивший меня, давший мне титул и состояние, вызывал лишь добрые чувства, и поэтому поспешила добавить:
— Но ведь вы послали за мной не для того, чтобы говорить обо мне и о прошлом. Речь идет о Беренгарии. Так вот, я должна вам сказать, что не далее как вчера она сообщила мне, что выйдет за Ричарда Плантагенета и ни за кого другого.
— Идиотское упрямство! Я хочу, чтобы ты, Анна, сломила его. Женщины хорошо понимают друг друга, и тебе следует подумать о том, что сказать, чтобы отвратить ее от этой идеи. Говоря с ней, я начинаю сердиться, она плачет, и мы не в состоянии продвинуться ни на шаг вперед. Объясни ей, как привлекательно положение императрицы Кипра, спроси ее, понимает ли она, чем обернется для нее отказ от замужества, когда молодой Санчо приведет сюда королеву как полноправную хозяйку. Ты же знаешь, это бывает.
Про себя я подумала, что если бы он поручил мне разобрать башни Римских ворот замка, не дав никаких инструментов кроме шила, то вряд ли эта задача была бы более неосуществимой, чем та, которую он на меня возлагал. Отец как-то назвал Беренгарию «железным мулом», но он не имел ни малейшего понятия о степени ее упрямства. Он хотел, чтобы все было легко и просто, мечтал уехать в Гранью, беззаботно поохотиться, а, вернувшись домой, увидеть покорную дочь, обращенную в иную веру всего лишь разговором со мной! Бедный, витающий в облаках отец!
— А при разговоре дай ей понять, что на этот раз я буду тверд в своем решении. Приходит время, когда человек должен осознать свой долг и действовать соответственно. Никто не может сказать, что я не был терпелив и снисходителен. Она ездила с Лусией в Рим, перед нею был огромный выбор молодых итальянцев королевской крови; я возил ее с собой в Толедо и Вальядолид, и на полуострове она перезнакомилась со всеми подходящими юношами. Я не возразил бы, выбери она хоть самого бедного из них, если бы только был уверен в том, что он сделает ее счастливой. Но нет! Ей втемяшилась в голову мысль о Плантагенете, которого она видела всего один раз в жизни, и то на почтительном расстоянии, и ни один другой отец не стал бы с этим считаться как я, цепляясь за самую слабую надежду. А драгоценное время уходило. Но теперь я принял решение! Решение принято, Анна, скажи ей об этом от моего имени.
Я понимала его состояние. И если бы Беренгария была более сговорчивой и позволила мне осуществить мои планы в отношении Блонделя, то в тот момент я сказала бы отцу две вещи. Во-первых, навязывать ей свою волю с его стороны несправедливо: если он намеревался когда-то сам выбрать ей мужа, ему следовало сделать это давно, когда Беренгария была ребенком. И во-вторых: говорить об Исааке Кипрском, когда в ее сознании все еще свежа мечта о Плантагенете, было бы тактической ошибкой. Я могла бы также сказать ему: «Что из того, что ей уже двадцать лет? Она прекрасна, как никогда. Нам некуда спешить». Но отец, свалив на меня это тяжкое дело, был готов отправиться в Гранью, по обыкновению думая, что все образуется. Но я смолчала, поскольку мои собственные планы были под угрозой.
Следуя обычному ходу своих мыслей, отец продолжал:
— Вот и Бланш тоже. Завтра мы поедем вместе до Гаренты, и по дороге я поговорю с нею. Она должна либо выйти замуж, либо стать монахиней. Я готов и к тому, и к другому — она свободна в выборе, но дам ей ясно понять, что с колебаниями пора кончать. Кого бы ни подхватил в конце концов Санчо, вряд ли в замке хватит места для… — Он прервался, поняв, что опять вторгся в опасную зону. Выражение его искренне озабоченного лица красноречиво говорило мне: «Вот и ты тоже, Анна. Ах, дорогая!»
— Видите ли, — поспешила я ему на помощь, — все было бы куда проще, если бы все отцы относились к своим дочерям так, как вы относитесь ко мне! Но мое будущее не должно вызывать опасений. Я, как только смогу этим заняться, начну строить дом в Апиете — небольшой дом, без всяких укреплений, ведь замок там совсем рядом. Потом стану разводить лошадей и продавать их по баснословной цене. Куплю шандал, чтобы можно было читать в постели, и одна комната в доме будет со стеклянным окном. Разобью сад. И надеюсь, сир, что, приезжая в Апиету, вы будете навещать меня и радоваться тому, как мне уютно и спокойно — и все благодаря вашей щедрости.
Как я и ожидала, мои слова доставили ему огромное удовольствие. Мы немного поговорили о моем доме, а потом снова о Беренгарии, и я пообещала передать ей все его слова. Потом он неожиданно спросил:
— Тебе, Анна, подойдет вот это? Мои пальцы стали слишком толстыми, у Беренгарии полно украшений, и Бланш оно тоже не по размеру.
Отец протянул мне кольцо с крупным, ослепительно сверкающим бриллиантом, подаренным ему королем Сицилии в знак благодарности за помощь в той, давней кампании. Камень размером с ноготь большого пальца был окружен более мелкими бриллиантами, и все это великолепие держалось в оправе из светлого кабистанского золота. Кольцо было достойным знаком королевской благодарности — ведь если бы сицилийские войска не получили отцовской поддержки, король Сицилии неминуемо потерял бы тогда трон, здесь не было никаких сомнений.
Я алчно смотрела на кольцо. Владея им, я никогда не испытывала бы нужды, что бы ни случилось с отцом, что бы ни случилось с Апиетой. В Венеции, где торговля восточными пряностями превращает мелких торговцев в принцев, или в Риме, где соревнование церковных сановников в роскоши вздувает цены до абсурдных размеров, я могла бы продать его за такую сумму, которая обеспечила бы мне безбедное существование, а точнее сказать — небывалую роскошь до конца моих дней.
Но что-то мешало мне его принять. Ведь у отца были две законные дочери и сын. Я пробормотала что-то бессвязное, выражая таким образом протест.
— Я решил быть хозяином в своей семье, — объявил он, — Анна Апиетская, дай мне руку! — Я протянула руку, и он сначала примерил кольцо на средний палец, для которого оно оказалось велико, а потом надел на большой.
Поблагодарив его, я поймала себя на о том, что, в конечном счете, лучше занимать место в уме человека, нежели в его сердце.
На следующее утро отец, нежно попрощавшись с Беренгарией, отправился на охоту, и мы остались в объятиях той худшей части зимы, которая наступает после Рождества, а до Пасхи было еще очень далеко. Неделями мы бережно хранили тепло, теснясь около камина, терзаемые насморком, со слезящимися глазами, окоченевшими руками и ногами, и ели невкусную, пересоленную и переперченную пищу.
В это время года даже выходить из дому в случайно выдававшийся теплый день, надежно укутавшись в меха, в теплой обуви и с полным желудком, было неприятно, потому что со всех сторон на нас смотрели оборванные, голодные люди. Ни в какое время года разница между достатком и нищетой так не бросается в глаза, как зимой. И хотя об этом, возможно, никто не догадывался, я всегда была очень чувствительна к страданиям бедняков, и в особенности увечных. Сама же я жила только благодаря милости Божией и отзывчивости короля.
Однако в этом году я не нуждалась в том, чтобы обо мне кто-то заботился, — у меня было кольцо. Я выделила некоторую сумму денег, в общем, сравнительно небольшую, и открыла маленький ларек у паперти церкви святого Николая, где каждый день, с двух до четырех, бедняки могли получить миску тушеного мяса с овощами и ломоть хлеба. Иногда, если бывало не слишком холодно или ветрено, я шла к церкви и незаметно смотрела, как раздавали еду.
Говоря по правде, я скорее стыдилась своей благотворительности, чем гордилась ею. Из всего моего богатства — и так мало! Жалкая подачка Церберу. И все же посещение ларька оказалось и занимательным, и познавательным. Как бы ни были достойны сожаления эти люди, попавшие в такие обстоятельства, это чаще всего был неунывающий, не лишенный склонности к веселью народ, и я испытывала явное, хотя, быть может, и не совсем уместное удовлетворение, глядя на то, как они набивают рты хлебом и как их озябшие пальцы обхватывают миски с тушеным мясом.
Однажды, в конце января, когда я шла по подъемному мосту, направляясь в город, меня догнал Блондель.
— Хочу заказать себе пару башмаков, — сказал он. — Если вам что-нибудь нужно в городе, я могу исполнить ваше поручение…
Я немного замедлила шаг.
— Вы очень добры. Но в данный момент мне нечего вам поручить. Я просто иду посмотреть, как идет раздача еды бедным.
Он сразу догадался, куда я направляюсь.
— К тому ларьку, у церкви святого Николая?
— Да, ведь он всего один, не так ли? — мягко ответила я.
— Но я никогда вас там не видел.
— Может быть. Обычно я стою в дальнем углу паперти.
— А я на рыночной площади — в том самом месте, миледи, где вы в тот день увидели меня с медведем.
— А почему вас это заинтересовало? — спросила я.
Он посмотрел на меня с подозрением.
— А почему это интересует вас, миледи?
— Ответьте на мой вопрос, и я отвечу на ваш. Это будет справедливо.
Помедлив, Блондель заговорил:
— Однажды еды на всех не хватило. Случилось так, что я проходил мимо. И я подумал о той еде, которую в замке выбрасывают в помои, — а это было как раз во время торжеств по случаю свадьбы Марии. И теперь лучшее из остатков получают не свиньи, а вот эти бедняки.
Его слова неприятно удивили меня.
— Откуда это вам стало известно?
— Главный повар одержим желанием научиться читать и писать. Я даю ему уроки. Парень намного более туп, чем мне сначала показалось, и даже азбуки не знает, но зато он честен. Каждый день он отбирает лучшие куски и отправляет туда два бака. И мне как-то захотелось…
Блондель запнулся, и я закончила фразу за него:
— …посмотреть, с каким наслаждением они едят? Я хожу туда по той же причине. Дело не в том, что я чувствую себя благодетельницей. На самом деле, мне скорее стыдно думать о том, что моя столь скромная жертва может так много значить. Но все-таки приятно видеть, как твои подопечные радуются твоему гостеприимству — не правда ли, слово «гостеприимство» куда лучше «милосердия»?
— Так, значит, это ваша затея, с ларьком?
Я кивнула.
— А разве вам приходилось голодать?
— Только по собственной прихоти. Однажды я постилась лишь для того, чтобы узнать, что чувствует голодный человек. И мне это вовсе не понравилось. — Поколебавшись, я, в порыве чувств, призналась: — Я жалею голодных нищих, потому что легко могу стать одной из них, но что такое жалость? Трудно сказать, что чаще испытывают люди: жалость ли, страх ли за самих себя — к тому же жалость можно истолковать как страх за себя, который испытываешь, видя плачевное состояние другого.
— Нет, — убежденно возразил он. — Такой образ мыслей — чистая софистика, необоснованно расширенное понимание идеи, родственной вопросу о том, сколько ангелов можно разместить на острие иглы. Это опасно. Вы недооцениваете благородство порыва. Любому нормальному человеку ненавистна мысль о голоде, но это не заставляет его испытывать жалость к голодному. Если бы это было так, подобные ларьки открылись бы в каждом городке и в каждой деревушке.
Мы дошли до площади, где стоял ларек.
— Все это представляется мне очень неясным, — заметила я. — Христос учил нас продать все, что мы имеем, и отдать бедным — и добавил, что они всегда с нами. — Я повернула кольцо на большом пальце. — Если я продам вот это, на вырученные деньги можно будет прокормить каждого памплонского нищего в течение ста лет, да и сама я кормилась бы вместе с ними. Но если все владельцы драгоценностей продадут их и отдадут выручку бедным, то покупателей не станет и рынок захлебнется. По-моему, это очевидно.
— Совершенно верно. Но именно поэтому люди за века выработали множество ложных ценностей. Ваше кольцо великолепно, но это вовсе не означает, что оно представляет собой реальную ценность, достаточную для того, чтобы сто лет кормить всех памплонских нищих, — само по себе оно не может поддержать жизнь любого существа даже один день. Истина состоит в том, что ничто не имеет ценности, кроме земли, на которой выращивается урожай, и человеческого труда.
— Почва и орудие; земля и руки; грязь и кровь, — пробормотала я.
Мы постояли, посмотрели на ларек и не спеша направились обратно в замок. Я устала, и, заметив это, он тут же, как когда-то, взял меня под локоть. Дорогой мы разговаривали и смеялись. Вне стен замка Блондель казался совершенно другим. Когда мы шли по подъемному мосту, я всем сердцем желала, чтобы Беренгария отпустила его в Апиету.
Как только мы вошли, она выразила недовольство по поводу одного из писем, которые он написал для нее утром. Беренгария умела читать и в случае необходимости могла довольно сносно писать, но ненавидела это занятие, и до появления в замке Блонделя большинство ее писем писала я. Теперь это стало одной из его обязанностей, и два или три последних дня он сидел над благодарственными письмами многочисленным родственникам, приславшим ей рождественские подарки и послания.
Я не могла с уверенностью сказать, была ли в письме какая-нибудь ошибка, и к тому же считала более разумным не вникать в это, чтобы не оказаться в роли своего рода арбитра. Впрочем, у меня появилось смутное подозрение, что все дело было в том, что она увидела нас с Блонделем входящими в комнату вместе, а перед этим слышала наш смех на лестнице. С тех пор как я попыталась уговорить ее отпустить Блонделя со мной, она вела себя несколько настороженно и не раз называла его «мой менестрель», подчеркивая право собственности на него.
Блондель выслушал выговор и спокойно попросил:
— Могу ли я взглянуть? — Внимательно всмотревшись в текст, он тут же вернул письмо Беренгарии. — Здесь все написано совершенно правильно.
Беренгария подошла к столу, взяла гусиное перо, что-то зачеркнула, что-то быстро написала и бросила письмо ему:
— Вот теперь правильно. Перепиши набело, с исправлением.
Его лицо побледнело от гнева, глаза вспыхнули, и он взглянул на нее с ненавистью, которая, как известно, является обратной стороной любви.
— Ну, что ж, если вам угодно, чтобы его преосвященство счел вас неграмотной, что, впрочем, так и есть…
В будуаре внезапно воцарилась зловещая тишина.
Никто не удивился бы, если бы Беренгария подошла к нему и ударила по лицу. Меня пробрала мелкая дрожь. Невыносимо смотреть, как твоего идола унижает человек, над которым ты не властна.
Но дело кончилось тем, что в тишине прозвучал голос Беренгарии:
— Мне очень жаль, Блондель. Ты совершенно прав. — И она улыбнулась ему едва заметной холодной, таинственной улыбкой. — Я действительно совсем неграмотная, хотя с твоей стороны говорить об этом дурно.
Пунцовый цвет на его лице сменила страшная бледность, и на одной скуле стала подергиваться кожа. Я вспомнила расхожую поговорку «Ссора обновляет любовь» и о том, с какой новой силой я стала его любить, возненавидев было, когда он бросил в огонь чертеж баллисты. Я прекрасно понимала, что чувствовал в тот момент Блондель, но каким-то неведомым образом он сумел остаться хозяином положения.
— Я не могу отослать письмо в таком виде и перепишу его. Конечно, если вы, ваше высочество, на самом деле уверены в том, что в первоначальном тексте нет ошибки.
Несмотря на официальное «ваше высочество», он говорил так, как муж мог бы говорить с любимой женой, которая чуть глупее обыкновенной дурочки — терпимо и снисходительно.
Разумеется, он простил ее. Беренгария была любимой, а любимым прощается все. Во мне кипела злость. До сих пор я ничего не говорила ей о разговоре с отцом. Вечером — сегодня как раз моя очередь расчесывать ей волосы — я выполню его поручение.
Тонкий белый пробор на голове Беренгарии походил на изящный шов, волосы под моими руками были гладкими и тяжелыми, теплыми у корней и холодными на расстоянии от кожи, иссиня-черными как крыло черного дрозда.
Моя единокровная сестра сидела перед серебряным зеркалом, но не смотрела в него. Собственное отражение интересовало ее гораздо меньше, чем любую другую из известных мне женщин.
Когда я произнесу давно подготовленные слова, она разразится слезами. Ну и отлично. Беренгария прекрасна, она законная обожаемая дочь нашего отца, и каждый старается угодить ей. И ее любит Блондель. А она не отпускает его в Апиету. Получалось, что я собираюсь ответить злом на зло, но я малодушно гнала от себя эти мысли — ведь это не моя инициатива, просто отец просил поговорить с нею. Что ж, в конце концов я набрала воздуха, чтобы начать, и тут заговорила она — раздраженно, капризно.
— Анна, что-то ничего не слышно от кардинала Сатурнио. Боюсь, что они с отцом вообще забыли обо мне.
Я стояла молча, а в голове моей вертелись, сплетаясь вместе, два слова: «забыли» и «яма». Они всплыли в моем сознании, обвивая друг друга, как любовники, и тут же порождали своих удивительных отпрысков, которые в тот же момент созревали, готовые вырваться на свободу, как Минерва из головы Любви.
— По-моему, об этом забыла и ты, — с еще большим раздражением продолжила она. — Я имею в виду поручение, с которым Сатурнио отправился в Вестминстер.
— Нет, — ответила я, осторожно выбирая слова. — Я не забыла. Я очень много думала и пришла к заключению…
— …что отец вообще ничего не поручал Сатурнио? Да, я и сама об этом подозревала. Отец никогда не относился к своим делам с достаточной серьезностью…
— Я думала о другом. По-моему, вся эта затея с начала до конца была ошибкой — не следовало никуда посылать кардиналов в пурпурных мантиях, чтобы они стучались в парадные двери и задавали вопросы. Подобные вещи настораживают людей, и если здесь есть какая-то тайна — а это, кажется, именно так, — то, естественно, человек посвященный сделает все, чтобы сохранить ее как можно надежнее. Надо было послать туда скромного, незаметного, не вызывающего подозрений человека, который мог бы постучаться в дверь черного хода и войти в доверие. Предположим, что ты послала бы меня к Алис, сообщив ей, что я лучшая портниха в Европе и могу сшить для нее свадебное платье. Ставлю свой изумруд против старого апостольника за то, что я сразу бы узнала, нужно ли ей свадебное платье, и если нет, то почему.
Беренгария повернулась ко мне с сияющими глазами.
— О, Анна, ты совершенно права! Полагаю, что ты сможешь…
— Я же сказала, что нужен человек скромный, незаметный и не вызывающий подозрений.
Пусть она сама до всего додумается!
— Матильда пошла бы для меня на все, и я доверяю ей, но она почти слепая — вот, посмотри ее работу. — Она подняла подол вечернего платья, который та подрубала, и я увидела путаные, неровные стежки. — А Пайла такая любительница посплетничать, что сразу себя выдаст. Ну, а Кэтрин я не вполне доверяю…
Валяй дальше! Перебери всех домочадцев! Я так долго ждала этого момента, что могу подождать еще час. Торопиться некуда.
— Вовсе не обязательно посылать туда портниху. Я лишь привела тебе пример, чтобы ты поняла, как я себе это представляю. Нам нужен кто-то, достойный доверия, наблюдательный и мастер своего дела, что позволило бы ему проникнуть в нужное место, не вызывая подозрений.
Разве это не равносильно тому, чтобы назвать имя? Я ведь только что не кричала его во весь голос. Ох, до чего ж тупая моя сестрица!
Беренгария назвала еще пару неприемлемых кандидатур, в том числе даже Бланш, которая могла бы представиться «просто путешественницей».
— С таким же успехом ты можешь отправиться сама, — заметила я. И подождала еще с минуту, но терпение мое было на исходе, и я произнесла то, что зародилось в моей голове в момент, когда слово «забыли» соединилось со словом «яма» и когда я поняла, что на этот раз ее сновидение может стать оружием в моих руках.
Я сделала вид, что на меня снизошло внезапное озарение, щелкнула пальцами и воскликнула:
— Я знаю! Мы должны послать Блонделя.
После всех ее смешных предложений я с раздражением встретила удивленный, выражающий крайнее сомнение взгляд, словно я предложила отправить в Англию Бланко или одного из наших догов.
— Блонделя?
— Да, Блонделя. Подумай: его лютня — ключ, открывающий перед ним все двери. У него приятная внешность, очаровательные манеры, а при некоторой изобретательности он может проникнуть даже в спальню Алис. Блондель умен и наблюдателен, и один Бог знает о его искушенности в общении с женщинами!
Беренгария надолго замолчала, явно обдумывая мою идею, но затем сказала:
— Но это же еще хуже, чем отпустить его в Апиету.
Я взяла себя в руки, глубокомысленно помолчала. И, немного выждав, изобразила, что меня снова осенила догадка.
— Но, Беренгария, это же значит, что твой сон в руку! Мне все ясно. Только что ты говорила о том, что отец с Сатурнио забыли о тебе… а самая ужасная часть твоего сна связана со значением слова «яма». Не понимаешь? Блондель вытащит тебя оттуда — с помощью того, что у него в руках. А в руках у него лютня!
Беренгария просияла, словно внутри нее вспыхнул какой-то свет. В этот момент она выглядела так восхитительно и была настолько взволнована, что сердце подсказало мне: я с легкостью обману ее и добьюсь своего. Мне стало немного не по себе, но я загнала голос совести вглубь. Ведь если бы она отпустила Блонделя в Апиету, я не пошла бы на такую крайность. Кроме того — кто знает? — из этой затеи действительно могло что-то получиться. С Алис и Ричардом связана какая-то тайна. А все, что я говорила о шпионских способностях Блонделя, было правдой.
— Тебе следует немедленно написать кардиналу о том, что ты высоко ценишь его усердие и благодарна ему. Пошли ему подарок, недорогой, но достаточно оправдывающий приезд твоего личного посланца, добавь, что податель письма — прекрасный музыкант, и если кардинал сочтет, что Блондель этого достоин, то, может быть, познакомит его с обитателями Вестминстера. Это должно быть письмо слегка сентиментальной, импульсивной девушки.
— И может быть, тогда мы обо всем узнаем! Анна, хорошенько подумай. Предположим, он действительно что-то разведает. Неизвестность так мучительна! Я не могу ни на что надеяться, пока не раскроется эта тайна. О, Анна, ты даешь новую надежду. Я так люблю тебя!
Она обняла меня за талию и, прижав к себе, поцеловала. К моему лицу словно прикоснулась согретая солнцем роза, и меня охватил страшный стыд.
— А теперь давай подумаем, — чуть сдавленно произнесла я, — что мы пошлем его преосвященству.
— Помнишь кольцо с сапфиром, что подарила мне тетя Лусия, когда я была у нее? Тетушка специально просила Папу благословить кольцо, а носить его я не могу — оно даже на большом пальце не держится.
— Самый правильный выбор — комбинация подходящего с неприемлемым, — важно заметила я.
— И еще, Анна…
— Что?
— Может быть, ты посвятишь Блонделя в эту историю? Только в общих чертах, если возможно. Мне самой как-то неловко. Он такой… мягко-надменный, если можно так выразиться. Я знаю, я сама в этом виновата. Связывая Блонделя со своим сном, я его немного избаловала. Например, сегодня я была права в отношении письма, и мне следовало побить его за то, что он счел меня невеждой. Но я подумала, что он ничем не связан и может уйти. И протянула ему руку. И простила его. О, Анна…
Опасаясь, что она поцелует меня еще раз, я чуть отодвинулась и сказала со всей искренностью, на которую была способна, и почти чувствуя себя виноватой.
— Я надеюсь, у нас что-то получится, Беренгария. Мы не должны терять надежды.
— Лишь бы только знать, пусть самое худшее, — сразу стало бы легче. Если бы я знала, окончательно и бесповоротно, что Ричард собирается жениться на Алис, то легла бы и умерла на этой вот постели!
— Но, умереть не так-то легко! — нашла в себе силы возразить я.
Когда мне было тринадцать лет и я впервые осознала весь ужас своего уродства — и не только то, что мне трудно подниматься по лестнице, что я быстро устаю, не могу ездить со всеми на охоту, но и поняла, что на мне не женится ни один мужчина и у меня не будет детей, — я легла на кровать и, страстно желая покинуть этот мир, молила Бога даровать мне смерть. Обливаясь потом, я, рыдая, корчилась на постели, но не умирала! Только преждевременно постарела. В шестнадцать лет я выглядела как сорокалетняя женщина после родов с морщинистым, серым лицом. Бывают такие больные персики и груши, совсем как я, — в пятнах, созревшие раньше других и гниющие у подножия деревьев, пока другие дозревают, наливаясь красотой. В порыве болезненной причуды я иногда поднимала один из таких плодов и откусывала нетронутую гнилью часть. Тогда пропадало не все.
Да, если бы я смогла вырвать Блонделя из будуара, из рук Беренгарии, у него самого, я бы тоже пропала не вся.
Той ночью выпало немного снега, и когда мы проснулись, все комнаты были залиты ярким, каким-то нереальным отраженным светом. Было очень холодно, но в небе цвета дикого гиацинта сияло солнце.
Беренгария начала день с того, что велела Кэтрин принести тяжелый, окованный железом ящичек, в котором хранила свои драгоценности.
— Отыщем это кольцо, и ты напишешь сопроводительное письмо, хорошо, Анна? — многозначительно посмотрев на меня, сказала она.
— Всему свое время, — возразила я, возвращая ей взгляд. — Сначала я пойду полюбоваться снегом. Блондель, вы никогда не видели Памплону под снегом? Если хотите, пойдемте со мной, я покажу вам мое любимое место, откуда виден весь город.
Мы поднялись с ним на галерею, откуда я обычно смотрела на поединки рыцарей. Внизу, под нами, лежало гладкое, неистоптанное турнирное поле, а за внешней стеной теснились крыши множества небольших домиков, сверкавшие на солнце искристым снегом. Зрелище было совершенно волшебным, и мы постояли молча, глядя на эту красоту с почти детским восхищением.
— Как красиво, — проговорил он наконец. — Я рад, что вы вытащили меня на улицу. А теперь не лучше ли нам вернуться? По-моему, для вас здесь довольно холодно.
— Собственно, я увела вас из замка потому, что должна вам кое-что сказать, — возразила я. — Давайте поищем более закрытое от ветра место.
Мы обошли южную сторону Римской башни и остановились в залитом солнцем месте, защищенном от дувшего с гор ветра, гнавшего на город снежную тучу. Я смахнула с камня снег и села, плотнее завернувшись в плащ. Мы сидели в одной из ниш в стене, откуда защитники замка могли стрелять из лука, бросать камни, лить кипящее масло или просто кипяток на головы врагов и укрываться за каменной стеной — места здесь хватало как раз для двоих. Я была ближе к нему, чем когда-либо раньше, смотрела на него и в ярком свете видела смешинки в его глазах и редкие серебряные нити в золоте волос.
Я видела схожие признаки преждевременной старости у одного молодого рыцаря, которого отец привел в свой дом с очередной малой войны. Он был ранен в грудь, и рана никак не заживала. Первое время Ахбег держал его в постели, как инвалида, а потом он взбунтовался. Под одеждой раны не было видно, и месяца четыре он расхаживал по замку, уверяя, что у него все в порядке. Но черные волосы рыцаря с каждым днем все больше седели, и под конец лицо его превратилось в лицо старика. Однажды он, слезая с лошади по возвращении с охоты, внезапно застонал и упал мертвый.
Рыцаря похоронили, целых пять лет о нем никто не вспоминал, но теперь вдруг в памяти всплыл его взгляд, говоривший о вызывающей стойкости, вспомнилось, как он за четыре месяца превратился в старика. Этот образ долго преследовал меня, потому что в то время я сама была в очень тяжелом душевном состоянии.
Пожираемый гноящейся раной, он ходил повсюду, наравне со всеми. Блонделя пожирала безответная любовь. И меня тоже. Значит, и я отмечена этим клеймом?
— Вы колеблетесь, желая что-то мне сказать, — заметил юноша. — Знаете, я не удивлюсь, если после моей вчерашней грубости услышу, что принцесса решила отказаться от моих услуг.
Он тепло улыбнулся. Я поспешила успокоить его.
— Нет-нет. Она хочет дать вам поручение, которое никто лучше вас не выполнит. Речь идет о поездке в Лондон. Довольно любопытное поручение…
Судя по его лицу, он явно заинтересовался.
Беренгария просила меня как можно меньше посвящать Блонделя в подробности, но он должен точно знать, что нам нужно. И я изложила суть дела, стараясь, чтобы слова мои звучали более сухо и обычно, чем явствовало из ситуации.
— Мы недоумеваем… мы озадачены… — бормотала я, отводя взгляд.
Последнему глупцу стало бы ясно, в чем дело, а Блондель вовсе не был глупцом и все прекрасно понял. Он согласился выполнить поручение Беренгарии, но лицо его побледнело, и морщины на нем углубились. Мое сердце обливалось кровью от жалости и от желания утешить его. Как ни странно, в моменты волнения я всегда стремлюсь утешить страждущего.
Бесконечно смешная история! Безымянный, бездомный бродячий музыкант, страдающий от адских мук любви к принцессе, принцесса, обожающая другого, горбатая герцогиня, сгорающая от любви к этому музыканту…
— Знаете, Блондель, порой мне кажется, что мы родились и отбываем свои жизни на земле для забавы богов. Не единого великого Бога, но других, совсем маленьких. Посмотрите на Беренгарию! Красавица, достойная и желанная для любого невеста за два с половиной месяца жизни в Риме у своей тетки Лусии отвергла предложения пятнадцати знатных юношей, просивших ее руки. Большинство из них не подходили из династических соображений, но что с того! Она потеряла счет предложениям, вполне отвечающим и этому критерию. Короны катятся к ее ногам, как кегли. Но единственный, мысль о котором она втемяшила себе в голову, — тот самый, давно помолвленный человек. Вы скажете, что одно это обстоятельство могло бы удовлетворить богов. Но нет! Моя сестра вынуждена вдобавок ко всему терзаться еще и тем, почему он не женится на своей суженой. И это при том, что каждая женщина, глядя на Беренгарию, думает: «О, вот бы мне такие волосы! О, какие глаза! О, быть бы мне такой красавицей!» Вот они, насмешки этих маленьких богов!..
А в какую игру мы теперь для них играем? Но я спасу Блонделя — если, конечно, он согласится быть спасенным. Когда он уедет отсюда, очарование рассеется. Найдется какая-нибудь девушка с прямой спиной и пышной грудью, и в один прекрасный день он скажет: «В Памплоне когда-то жила красивая принцесса…» А обо мне забудет вообще — разве что вспомнит при мысли о том, насколько уродливым может быть человеческое тело. И все же я дважды дергала ниточки его жизни — сначала посадила в клетку, а потом освободила.
— Если там действительно существует какая-то тайна, я ее раскрою. Так ей и скажите. И если понадобится что-то предпринять, я беру это на себя. — Простые слова Блонделя прозвучали как торжественная клятва.
По всему моему телу пробежала такая нервная дрожь, словно плоть пыталась отделиться от костей, сердце замерло — те же ощущения я испытывала, когда молодые люди давали рыцарский обет.
— Вот и хорошо. Да не забудьте и повеселиться. В Англии, наверное, очень интересно, в особенности если вы попадете в Вестминстер. Там живет, например, Элеонора Аквитанская. В свое время она взбунтовалась против собственного мужа, пытаясь добиться независимости для своего сына в границах Аквитании. Говорят, что она даже сидела в тюрьме… Для менестреля поездка в Англию может оказаться очень полезной.
Нам пришлось спускаться по крутому откосу крепостного вала. Он шел впереди, поддерживая мой локоть протянутой вверх рукой. В последний раз! И в этот момент я полностью осознала, что сделала, и меня охватила жалость к себе. Трудный спуск я закончила молча.
Подготовка к его отъезду заняла три дня. Глядя на Блонделя в первый раз после того, как я полностью ввела его в курс дела, Беренгария наконец увидела не только его лицо сквозь дымку воспоминаний о навеянном маком сновидении, но юношу, такого, каким он был, и велела сшить ему новую одежду. Она сочла, что его вид оставлял желать лучшего, и к нему позвали портного. К новой тунике и плащу я добавила пару башмаков и кошелек, в который вложила десять золотых монет.
— Вы сделали проект моего дома, — объяснила я, — и эти деньги причитаются вам по праву. Ведь я бы все равно заплатила их кому-то другому и, возможно, за худший проект.
И мы втроем удалились во внутреннюю комнату, чтобы договориться о том, как наладить передачу сведений из Лондона в замок. Помня об угрозах алебардой и об изгрызенной циновке, я понимала, что тайна, которую, возможно, Блонделю удастся раскрыть, может оказаться достаточно мрачной и скандальной, и поэтому придумала шифр. Блондель должен был присылать нам свои сообщения в виде песен, где Алис следовало называть «леди», Ричарда «рыцарем», короля Генриха «драконом», Филиппа Французского «королем», а Элеонору Аквитанскую «старухой».
Мы с Блонделем тайно страдали — каждый о своем, и даже Беренгария приуныла. Но сработала защитная реакция, и страдания наши вылились в бурное веселье: мы наперебой выдумывали самые скандальные тайны, приписывая их английскому двору, и тут же сочиняли по этому поводу безобидные стихи.
Вскоре Пайла, просунув голову в дверь, объявила, что пора ужинать. Мое сердце вырывалось из груди и, казалось, колотилось у самого горла. Я мечтала хоть на минуту остаться с ним наедине — ведь он уедет утром, с рассветом, — но понимала, что ему хотелось проститься с Беренгарией. У каждого из нас была своя потребность… И я поднялась и протянула ему руку.
— До свидания, Блондель, и да поможет вам Бог.
— Да хранит Господь вашу милость, — проговорил он.
Наши руки встретились, коснулись друг друга и опустились, словно половинки рухнувшего моста, каждая у своего берега.
Однако утром я тихо встала с постели, стараясь не разбудить спавших женщин, и в предрассветной мгле вскарабкалась на крепостной вал, откуда виднелась дорога, по которой он должен был ехать в сансебастьянский порт. И почти сразу увидела его, в новом синем плаще, с завернутой в холст лютней и с притороченной к седлу небольшой сумкой, в сопровождении грума, который должен был привести обратно его лошадь.
На повороте дороги Блондель придержал лошадь и на мгновение оглянулся. Как когда-то давно, вдали, на фоне багряного неба вырисовывался строгий черный замок, но сейчас солнце всходило, и это было хорошим предзнаменованием.
Потом я часто вспоминала о том, что, обсуждая ситуацию и строя планы, никто из нас не проронил ни слова о его возвращении. Ни я, ни Беренгария ни разу не сказали таких обычных слов, как «Когда ты вернешься…», и он ни разу не пообещал: «Когда я вернусь…» Отъезд Блонделя, словно предусмотренный сновидением Беренгарии, венчал собою мой план его освобождения и, несомненно, отвечал тайным чаяниям его сердца. Я понимала, что он не вернется никогда.
«Уезжай, — думала я, глядя на него в последний раз, — уезжай и будь свободен, уезжай навстречу нормальной жизни молодого человека. И да пошлет тебе Бог счастье!» Лошадь тронулась вперед, и он скрылся за поворотом дороги.
Довольно скоро я достаточно успокоилась, чтобы сползти вниз и снова начать искать какой-нибудь предлог, который позволит жить дальше.
Первое известие пришло гораздо скорее, чем мог ожидать любой разумный человек, хотя даже и в этот короткий промежуток времени Беренгария едва не свела меня с ума своим нетерпением. Каждое утро она неизменно говорила: «Может быть, сегодня мы получим письмо», — и каждый вечер укладывалась спать разочарованная. Я терпеливо объясняла ей: «Он еще на корабле, Беренгария», — и мысленным взором видела корабль, борющийся с ветром и волнами, или: «Он только что ступил на берег», — и мне представлялись опасные, кишащие разбойниками дороги.
Так проходили дни, но однажды утром я сказала:
— Да, если все благополучно, то теперь он уже, наверное, прибыл и, может быть, даже представлен в Вестминстере, но письма придется ждать еще дней десять.
Под вечер того дня в замок пришел задыхающийся от кашля священник и попросил аудиенцию у принцессы. Это был посланец кардинала Сатурнио. Не переставая кашлять, он объяснил, что его легкие не вынесли английского климата и что кардинал, добрейший человек, отправил его домой лечиться и поручил отвезти принцессе письма.
Бедный юноша, такой воспитанный, так измучившийся в дороге, так довольный тем, что вернулся в Наварру… Как недостойно мы его приняли! Едва слушая робкие приветствия, мы вырвали из его рук пакет с письмами и ушли во внутренние покои, оставив Пайлу оказывать ему гостеприимство.
Пакет был перевязан суровой ниткой и опечатан. Беренгария принялась распечатывать его, как голодное животное, набросившееся на пищу, и я решила охладить ее пыл:
— Там не может быть ничего интересного. Блондель только-только доехал до Лондона. Ты найдешь лишь письмо с благодарностью за кольцо.
Не обращая внимания на мои слова, Беренгария перекусила нитку и отбросила обертку с печатями. Внутри было три конверта, два тонких, на ее имя, и один, потолще, для меня. Она протянула его мне, не отрывая глаз от своих. Я с трепетом развернула письмо — этот листок сложили его руки — и сразу узнала почерк. То была не шифрованная баллада, а длинное, написанное обычным языком письмо. Я была обрадована, тронута, польщена и взволнована, но едва начала читать, как Беренгария раздраженно швырнула мне оба письма и в крайнем разочаровании воскликнула:
— Ты была права, ничего нового. Вот, посмотри сама. А что в твоем? Оно от его преосвященства или от Блонделя?
— От Блонделя. С чего бы это кардинал стал писать мне? — Я услышала в своем голосе грубую ноту. Мне почудилось, словно сотня тонких иголок впились в кожу. В ушах уже звучал сладкой музыкой голос Блонделя, а эта глупая девчонка все разрушила, не дала дочитать.
— Дай взглянуть. Ты слишком медленно читаешь. Наверное, там что-то есть. — Она сунула мне чуть ли не в нос оба своих письма и схватила мое.
— Там не может быть ничего интересного или важного. Он еще не успел что-либо предпринять, — возразила я, но позволила ей взять письмо.
Чтобы отвлечься, я прочла ее письма. Одно, от кардинала, было полно подобострастных выражений благодарности. Я задержалась лишь на той его части, где говорилось о Блонделе. «Юноша, — писал он, — очарователен. Очевидно, вдохновение, ниспосланное свыше, побудило вас послать его в Лондон, ведь как иначе ваше высочество могли бы узнать о том, насколько мне здесь не хватает музыки моей страны? При первой же возможности я возьму его с собой в Вестминстер, как вы любезно предложили, — пусть они послушают, как должна звучать настоящая музыка. Здешняя просто варварская».
Письмо Блонделя женщине, которую он любил, было коротким и противоестественно высокопарным. Такое письмо мог написать любой молодой лакей, обученный, как держать в руках перо, любой хозяйке, оставившей у него добрые воспоминания. Он благодарил ее за новые тунику и плащ, потому что в Англии было гораздо холоднее, чем следовало ожидать, а дальше сухо сообщал о благополучном прибытии и повторял заверения в своем желании служить ей так верно, как только сможет.
Пока я читала оба письма — одно льстивое, а другое чопорно-холодное, Беренгария бегло просмотрела мое и, возвращая его, раздраженно бросила:
— Масса испачканной бумаги и ни одного осмысленного слова!
Я честно попыталась представить себе свои ощущения, если бы в почте из Англии не упоминалось имени Блонделя, и сказала с максимально возможным участием:
— Теперь уже скоро. Наберись терпения. Скоро он напишет снова. Кардинал согласился с твоим советом ввести Блонделя в Вестминстер. А это прямая дорога к цели, именно то, что нам нужно. Новые вести не заставят себя ждать.
— Ты просто меня утешаешь, Анна, — мягко сказала Беренгария, и я упрекнула себя за вспышку ненависти, когда она назвала мое письмо «массой испачканной бумаги».
Оставшись одна, я часто читаю письмо Блонделя. Это первое письмо, когда-либо написанное мне. И единственное напоминание о нем. Оно всегда при мне, и я завещала, чтобы его похоронили вместе со мной.
Но каждая фраза в нем была адресована Беренгарии. Я думаю, что Блондель находил странным написать ей самой длинное, бессвязное письмо, и все же стремление хоть к какому-то общению с нею, которое есть не что иное, как признак любви, заставляло его долго рассказывать о своих наблюдениях и впечатлениях. Поэтому-то, хотя писал он мне, все письмо было пересыпано такими фразами, как: «Принцессе, может быть, интересно знать…», «Принцесса посмеялась бы, увидев…». Прозрачный, вызывающий жалость прием… Масса испачканной бумаги!
Возможно, мне следовало, читая это письмо, заливаться горючими слезами жалости к себе, но я смеялась. Во всем Лондоне, Англии, целом мире его интересовала только Беренгария да мысль о том, что она от души повеселилась бы, узнав, что в Англии вместо вина пьют эль, что даже жены бюргеров носят шнурованные платья и что там до сих пор никто не слышал даже самых известных песенок Абеляра.
Однако его письмо, на самом деле написанное другой, принесло мне некоторое утешение. Ум этого юноши был более родствен моему, нежели Беренгарии. Он все же проявлял интерес к окружающему миру и был очень восприимчив. Скоро его рана заживет.
Пришел Великий пост. Это всегда было унылое, мрачное время, когда весна приближалась к нам слишком мелкими шагами, замирая в зубах восточного ветра, когда алтари и облачения священников казались окрашенными печалью, а на столе было слишком много соленой рыбы.
В тот год скука предпасхальных недель была неожиданным образом нарушена. Отец, обычно ухитрявшийся проводить время Великого поста в разных местах, но только не дома и предпочтительно там, где церковные правила соблюдались не слишком строго, на этот раз бросил свою охоту в Гранье и вернулся в Памплону за две недели до Пасхи. Он, казалось, прекрасно себя чувствовал и пребывал в превосходном настроении, хотя его чрезмерная веселость заставила меня подозревать, что на душе у него кошки скребли. Вскоре выяснилось, что для такого подозрения есть основания, поскольку мы узнали, что он прекратил охоту раньше времени, намереваясь принять эмиссаров Исаака Комненуса — брата императора, эрцгерцога Фернандо и его кузена, архиепископа Никосийского. Визит столь высоких особ убедительно свидетельствовал о серьезности намерений императора, так как, по словам отца, большей честью для нас был бы только приезд его самого.
Я предвкушала неприятности. Это было что-то новое — раньше отец никогда не говорил, что просители руки дочери делают ему честь. В прошлом он дал нескольким от ворот поворот без лишних церемоний. Мои сомнения усилились, когда отец под предлогом высших политических соображений начал готовить для киприотов роскошный прием.
— Накануне нового крестового похода, — говорил он, — чрезвычайно важно укрепить дружеские отношения между Востоком и Западом. Любая упущенная мелочь сейчас может отозваться большим ущербом впоследствии, а уж эти-то ребята оценивают помпу и роскошь по восточным меркам.
Но о крестовом походе разговоры шли уже очень давно, а у «этих ребят» вкус к роскоши сформировался не сегодня и не вчера. Нет! Единственное, что действительно претерпело изменения, — отношение отца к браку Беренгарии.
Он пренебрег даже Великим постом. У меня хватило дерзости напомнить ему об этом, когда он заговорил о банкете с молочными поросятами, олениной и дичиной, о свежей рыбе, которую предстояло доставить на перекладных из Сан-Себастьяна, и о жареных павлинах с перьями, после приготовления вставленными обратно перед подачей к столу.
— О, — возразил он, — эти парни принадлежат к восточной церкви, и календарь у них совсем другой. Пасха у них в другое время, если они вообще ее отмечают.
Про себя я усомнилась в том, чтобы византийский календарь так уж сильно отличался от римского, но придержала язык. На самом же деле я пришла в ужас от того, что отец говорил о Кипре так, будто эта страна находилась далеко за пределами христианского мира, и все же тешил себя мыслью о браке любимой дочери с его императором. После долгих лет снисходительного отношения к ней его новая позиция, по-видимому, была жесткой и непреклонной.
— Вы сказали Беренгарии о том, что намерены серьезно рассмотреть предложение Исаака? — спросила я.
— Нет, но непременно скажу и хочу, чтобы мои намерения стали совершенно ясными еще до их приезда. А разве я перед отъездом в Гранью не просил тебя намекнуть ей об этом?
— Я решила повременить. Мы все еще не утратили надежду на то, что английское дело обернется в нашу пользу.
— Поворот в нашу пользу уже произошел. В Руане мне сказал об этом Диагос. По его словам, после визита к Филиппу Французскому Ричард ясно сказал о немедленной свадьбе и о намерении почти сразу же отправиться в Англию. Свадьба может состояться после Пасхи, и это известие укрепило мою позицию. Теперь следующая наша задача — узнать, не влюбится ли она в кого-нибудь еще, возможно, даже еще менее подходящего. Анна, я не могу больше прыгать через это кольцо, как дрессированная собака. Незамужняя женщина в зрелом возрасте — угроза и несчастье для семьи; это прекрасно понимали наши предки, отдавая дочерей замуж в двенадцать лет либо отправляя их в монастырь. — Эти слова явно напомнили отцу о другой дочери, и он в страшном раздражении сказал: — Я был глупцом, потакая своим дочерям, слюнтяем, дураком — точнее не скажешь. И сыну тоже. Мне далеко за пятьдесят, смерть уже дышит в затылок, а у меня до сих пор нет внука, которому я мог бы передать свое имя. Одна дочь силится завлечь почти женатого мужчину, другая играет в прятки со служением церкви, а ты — ты смеешь говорить мне о Великом посте! С твоего разрешения, ты просто нахальная, дерзкая девчонка.
— Но, сир, даже Карл Великий позволял вольности своему карлику.
Отец чуть поморщился, как от боли, и продолжил в несколько более спокойном тоне:
— Ты действительно дерзка, но иногда мне кажется, но иногда мне кажется, что ты единственная в моем потомстве обладаешь трезвым умом. Именно поэтому ты должна понимать, что на сей раз я обязан настоять на своем. Я был достаточно терпелив и снисходителен, делал все возможное, чтобы добиться для Беренгарии человека, завладевшего ее фантазией. Но пришло время, когда мне следует быть благоразумным. В противном случае, прежде чем мы поймем, до чего дошли, она прыгнет в постель к какому-нибудь смазливому груму или менестрелю — таких случаев сколько угодно!
Даже в моменты ненависти к своей единокровной сестре я не могла не восхищаться ее красотой, чувством собственного достоинства, чувством меры и приличия, а также скрытностью. Но все эти качества отступали перед ее характером, вызывавшим у меня презрение. Я всегда считала Беренгарию избалованной и изнеженной, раздражительной, ленивой и своенравной. Глядя на нее, я часто задумывалась над тем, какой она была бы, оказавшись на моем месте.
Теперь я понимала это, ведь в ее нынешнем положении красота и титул не давали ей никаких преимуществ и, фактически, даже вредили. Исаак Кипрский просил руки Беренгарии именно потому, что она была принцессой и к тому же красавицей, и именно потому, что в прошлом ей во всем потакали, отец внезапно решил пойти против ее воли. Кроме того, Беренгарию совершенно потрясло сообщение Диагоса о неотвратимой свадьбе Ричарда. Но никто не мог бы вынести такого града ударов с большей стойкостью.
Она плакала, плакала часто и безудержно, но только запершись в собственных апартаментах, либо одна, либо при мне. Однако в течение всех десяти дней, когда в Памплоне находились эмиссары киприота, Беренгария ничем не выдала своего состояния и была самоуверенной, спокойной и безмятежной. И непостижимо смелой.
Однажды вечером, после очередного невероятно пышного обеда, когда никого из сотрапезников нельзя было назвать достаточно трезвым, эрцгерцог, невысокий смуглый толстяк, сильно напоминающий вставшую на задние ноги свинью в превосходном костюме, подошел к Беренгарии и положил ей на колени умопомрачительно великолепную нитку жемчуга. Если бы надеть ее на шею, она достала бы до колен. Превосходные жемчужины — одна к одной — были прекрасны. Эрцгерцог произнес одну из своих пространных речей, которая сводилась к тому, будто Исаак посылал ей это ожерелье, сознавая, что оно абсолютно недостойно прикосновения к прекраснейшей во всем христианском мире шее, и все же надеясь на то, что принцесса по доброте своей примет его. Положение было затруднительным. Отец, державшийся последние несколько дней весьма свободно, несомненно, все видел и слышал. Все сколько-нибудь влиятельные при дворе гости смотрели на него. Как ни странно, эрцгерцог опустился перед Беренгарией на колени.
Принцесса медленно перебирала пальцами жемчужины. И, помолчав, проговорила: — Жемчуга бесподобны. Совершенно бесподобны. Они слишком прекрасны и слишком ценны, чтобы украшать чью-то шею, кроме шеи императрицы. Я прошу вас, ваше высочество, бережно хранить это ожерелье до того дня, когда его сможет надеть императрица Кипра. — Она собрала жемчуга в пригоршню и вложила их в руки эрцгерцогу. Эти слова не были ни отказом, ни обещанием. И ни к чему ее не обязывали.
Когда мы остались с ней вдвоем в ее комнате, она сказала:
— Если бы я надела ожерелье — а он только того и ждал, — оно стало бы веревкой, за которую козу тянут на рынок!
— Ты превосходно вышла из положения, — согласилась я. — Но перед отъездом все равно они потребуют ясного ответа: да или нет. Это неизбежно, Беренгария…
— И я отвечу «нет»! Отцу. А он передаст им мой ответ. Не понимаю, почему я должна сказать это эмиссарам прямо в лицо. Отец знает, что либо я выйду замуж за Ричарда Плантагенета, либо останусь старой девой, а если ему угодно играть в эту игру с посланцами Исаака, то он не осудит меня, если я тоже включусь в нее. Ему известно мое мнение, а мне — его, но поскольку он хочет держаться в рамках приличия, я также должна, по возможности, оставаться в этих рамках. К тому же, что бы ни говорил Диагос, ты же знаешь, Анна, что от Блонделя до сих пор нет никаких известий. Вот и еще один день прошел, а письма все нет!
— Боюсь, что, когда мы его получим, в нем будет сказано, что рыцарь женится на леди. И что тогда, Беренгария?
— Я скорее умру, чем выйду замуж за императора Кипра или за какого-то другого мужчину. Отцу это известно. Он думает, что сможет уговорить меня, подкупить нитками жемчуга и задобрить льстивыми речами. Он очень ошибается.
Пришел день, когда отец после ужина послал за Беренгарией. Мы ужинали все вместе в большой зале и были, казалось, довольны и веселы. После доводившей до пота жары, обильной еды и возлияний в будуаре нам показалось очень холодно, и Пайла предложила выпить на ночь горячего поссета, а Матильда принесла кирпичи, раскаленные в печке, чтобы согреть нам постели. Мы пребывали в состоянии той полной расслабленности, которая приходит по возвращении с какого-нибудь утомительного публичного раута.
— Скажи его величеству, — наставляла она пажа, принесшего записку от отца, — что я скоро приду. Пайла, погоди ты со своим поссетом. Я выпью перед тем, как пойти к отцу. Матильда, принеси мне белое платье и газовую вуаль. Кэтрин, пожалуйста, сапфировое ожерелье! Да, пусть Бланко приготовит фонарь.
И мы с ней ушли в спальню.
— Ну, вот и настала минута, — вымолвила она. — Придется повторить ему все снова. Я надеялась и молилась… — Беренгария резко повернулась, яростно заколотила сжатыми кулаками в каменную стену и выкрикнула: — Великий Боже, неужели недостаточно того, что я уже перенесла?
Я взяла ее за плечи и оттащила от стены.
— Смотри, ты ссадила руки.
Действительно, на белой коже проступили капельки крови. Беренгария резким движением вытерла руки о домашнее платье и внезапно впала в безмятежное спокойствие. Она стояла как статуя, пока ей расчесывали волосы, надевали новое платье и оправляли прозрачную вуаль. Когда вошла Пайла с поссетом, Беренгария сказала:
— Прощальный кубок, Анна, — и улыбнулась мне, осушив бокал.
Никогда она не была такой красивой и никогда больше не выглядела так после того вечера. Новое белое платье ей сшили из дамасского шелка, привезенного дедом с Востока. На белом как мел фоне сияли кремово-белые розы. Газовая вуаль окружала голову туманной дымкой. Эту ослепительную белизну смягчали только черные волосы, наполовину скрытые газовым облаком, свежая розовая помада на губах, иссиня-черные глаза и ресницы да сапфиры вокруг шеи. Беренгария была словно высечена из мрамора — или из глыбы льда.
В сопровождении Бланко она вышла из комнаты. Мы проводили ее взглядом, повернулись к камину, выпили свой поссет и погрели ноги, протянув их к огню. Завязался оживленный разговор. Пайла с Кэтрин были совершенно уверены в том, что принцесса вернется к нам помолвленной. Императрицей Кипра.
— Да и пора бы уже, — заметила Матильда, сновавшая взад и вперед с горячими кирпичами. — Если бы ее мать, да упокой Господь ее душу, была жива, миледи давно была бы замужем.
— Но такого стоило подождать, — рассудительно произнесла Пайла, — «Императрица Кипра» — это звучит!
— Император преклонного возраста, толстый, — напомнила Кэтрин, — и уже был женат.
— Значит, опытный, покладистый и не слишком пылкий, — возразила Пайла.
Они долго болтали, пока не начали зевать от усталости.
— Ложитесь спать, — сказала я, — а я подожду принцессу. Сегодня моя очередь быть при ней.
Дамы запротестовали — им хотелось остаться, чтобы поздравить Беренгарию. Но время шло, поссет был выпит, и огонь в камине угасал. Наконец Кэтрин с Пайлой отправились спать, а мы с Матильдой остались в будуаре.
Старуха быстро уснула, да и я уже почти дремала, когда раздался стук в дверь. В будуар вбежал один из пажей отца, запыхавшийся, с пылающими щеками, и выкрикнул, что его величество зовет меня и никого другого, притом немедленно.
— Даже в ночной рубашке, если вы уже легли, — уточнил он.
Матильда, разбуженная его криком, спросила, что случилось, и когда я сказала, что меня звал король, предположила:
— Ах, они, наверное, пьют за здоровье и счастье нашей красавицы. Жаль, что ее бедная мать не дожила до этого дня. Выпейте глоток и за меня, ваша милость.
Но я с тревогой думала о том, что меня ожидает, предполагая, что найду Беренгарию в слезах, а отца в ярости. Я кликнула Бланко и позволила ему проводить меня до апартаментов короля — его мрачных, суровых апартаментов, доступ в которые я тем не менее считала своей привилегией, поскольку отец высоко ценил возможность своего уединения. В его кабинете обсуждались только государственные тайны или узко семейные вопросы. Он казался необитаемым и в сочетании с голыми каменными стенами, каменным же полом и строгой мебелью выглядел мрачным и угрожающим.
Войдя, я увидела отца на коленях в дальнем конце комнаты, спиной ко мне, с опущенной головой. Беренгарии вообще не было видно. На в какой-то момент мне пришла в голову смешная мысль, что, исчерпав все доводы, он принялся молиться и послал за мной, чтобы молиться вместе. Но подойдя ближе, я поняла, почему его поза столь необычна, — на полу перед ним лежала распростертая Беренгария. Мне показалось, что она была без сознания. Очевидно, моя единокровная сестра израсходовала все доводы и либо действительно упала в обморок, либо притворилась из тактических соображений. До чего же своевременным, уместным и полезным может оказаться обморочный припадок у женщины.
Секундой позже я поняла, что ошиблась. Грудь нового белого платья Беренгарии была забрызгана кровью, как и концы газовой вуали, а отец краем длинного рукава вытирал кровь, непрерывно сочившуюся из длинной узкой раны на ее шее. Услышав мои шаги, он повернулся ко мне. Его искаженное серо-зеленое лицо выражало полное смятение.
— О, Анна! Боже мой… посмотри сюда…
Я подумала, что Беренгария разозлила его, и он ударил ее ножом, оказавшимся у него в руке. На столе стояла ваза с красными зимними яблоками, и одно из них, наполовину очищенное от кожуры, лежало у самого края стола.
Мне нравятся сюжеты, связанные с насилием, но в жизни я стараюсь с ним не встречаться. А кровь вызывает во мне отвращение, я не могу даже слышать это слово или видеть его написанным, и мысль о том, что отец в гневе пустил кровь своей Беренгарии, своей любимице, была для меня ужасна. Но она тем не менее лежала на полу, вся в белом, как прекрасная жертва какого-то ритуального жертвоприношения, а руки отца походили на руки мясника.
— Послать за Ахбегом? — проговорила я тихим, нетвердым голосом.
— Я уже послал. Сразу же, как только это случилось. Он должен сейчас прийти. О Господи, она умрет. Пошли за ним еще кого-нибудь, Анна, или сходи сама. Я убью этого старого дьявола, если он не поторопится. — . Он обмотал руку другим рукавом и стал снова вытирать кровь.
К тому времени я уже поняла, что кровь, насколько бы она ни была отвратительна и страшна, не била ярко-алой струей, как бывает при опасных для жизни ранах, и, двинувшись к двери, сказала об этом отцу. Открыв дверь, я едва успела прикрикнуть на пажей, собравшихся неподалеку в коридоре, как увидела пляшущее на сводчатой стене пятно света от фонаря и услышала звук быстрых шаркающих шагов. В тот же момент на повороте коридора в сопровождении пажа появился Ахбег.
— Он там, — показала я пальцем через плечо.
Ахбег одной рукой держал руку пажа, а другой ощупью опирался на стену.
— Не пускай сюда никого, — сказал отец, и я в дверях отпустила пажа, подала старику руку и ввела его в комнату. Ахбег подозрительно огляделся, сощурив подслеповатые глаза.
— За мной послал король, — проговорил он дребезжащим голосом. — Где его величество? Что случилось?
Я поняла, что Ахбег почти слеп. Он очень постарел и стал еще более худым и грязным, чем когда приходил в будуар вправлять лодыжку Блонделю.
— А, слава Богу, ты пришел, — обрадовался отец. — Моя дочь… я кое-что говорил ей — ради ее же блага, — а она схватила нож и резанула себя по горлу. Сюда, Ахбег, сюда. Вот, гляди…
Ахбег смотрел, выпучив глаза, совсем как летучая мышь. Отец довольно грубо взял его за руку и притянул к тому месту, где лежала Беренгария.
— Поднесите свечу и держите ее неподвижно, — распорядился старик, с трудом склонился над Беренгарией и посмотрел на рану через полузакрытые веки. — Тут не из-за чего волноваться. Эта царапина не опаснее пореза на пальце.
У отца вырвался глубокий вздох облегчения. Ахбег продолжал осматривать рану.
— Горло не тронуто, на шее простая царапина. Но я уже не могу работать на коленях. Поднимите ее. Нет ли здесь стола, скамьи или чего-нибудь вроде этого?
Отец с несколько посветлевшим лицом поднял Беренгарию и положил ее на стол, а я взяла единственную в комнате подушку и подложила ей под голову. К тому времени не унимавшаяся струйка крови доползла уже до плеча.
Ахбег полез в объемистую поношенную сумку, которая всегда висела у него на поясе, вытащил иголку и нитку и подал их мне:
— Проденьте нитку в иглу, — попросил он. — Теперь я плохо вижу такие мелкие вещи. Крупные вижу очень хорошо, а когда речь идет о ранах, пальцы заменяют мне глаза. Сир, вам не о чем беспокоиться. Я уже стар, но никогда еще не видел, чтобы женщина нанесла себе смертельную рану. Иногда они бросаются в воду, а потом вопят о помощи, порой принимают яд — и это уже конец. Но ни одной женщине пока не удалось покончить с собой ударом ножа. И никогда не удастся.
Я протянула ему иглу с продетой в нее ниткой, которую он принял без благодарности, повернулся к столу, скомкал в руке газовую вуаль и вытер мешавшую ему кровь. Потом бесстрастно, словно латал дырку на рубахе, сшил вместе края раны. Меня снова затошнило, но я почему-то не смогла отвести глаза от его рук. Старик действовал быстро — он был мастером своего дела. Я вздрагивала и передергивалась каждый раз, когда он протыкал иглой кожу, отец ходил взад и вперед в другом конце комнаты и, глядя на дочь, повторял: «Боже мой, Боже мой!» Ахбег сделал восемь стежков и выпрямился. Снова порывшись в сумке, он извлек небольшой холщовый мешочек, из которого вынул щепотку какого-то серого порошка.
— Дайте руку, — сказал он мне.
Я повиновалась, и старик высыпал порошок на мою ладонь. Потом тщательно уложил в сумку мешочек и иглу, закрыл ее и плюнул мне на ладонь. Это было ужасно. Я едва не закричала. Указательным пальцем правой руки Ахбег растер порошок в слюне и смазал этой «мазью» рану и шов. Через него просочилось немного крови. Прежде чем он закончил свои манипуляции, я отдернула руку. Кровь Беренгарии, слюна Ахбега… и что это за серый порошок? Небось высушенная толченая жаба?
— Теперь не будет ни боли, ни заражения, — объявил Ахбег, вытирая пальцы о порозовевший дамасский шелк платья своей пациентки. — Не пытайтесь ее разбудить. Обморок пройдет во сне, и это смягчит шок. Сама по себе рана пустячная. Я даже не стал бы тратить такую хорошую нитку, не будь ваша дочь принцессой.
— Ахбег, — сказал отец, внезапно перестав расхаживать по комнате и взывать к Богу. — Я хочу, чтобы ни слова о происшедшем не вышло из этих стен.
— Я же не курица, чтобы кудахтать на весь двор, — проворчал Ахбег и заковылял к выходу. У двери он обернулся: — Когда принцесса проснется, ей очень захочется пить. Дайте ей чего-нибудь, но только не вина: воды, молока, бульона — что окажется под рукой. Спокойной ночи, сир. Вы вполне могли обойтись и без меня.
— Спокойной ночи, Ахбег, и спасибо тебе, — ответил отец.
Он подошел ко мне и встал рядом, у конца стола, на котором, как мертвая, лежала Беренгария. Кровь на ее коже и платье уже стала ржаво-красной. Сквозь серо-зеленую мазь на шее проступили пятна, словно рана гноилась.
— Да, — заговорил отец, — это выше моего понимания. Я не помню случая, чтобы Ахбег ошибался. Но что же нам теперь делать? Что мы скажем всем остальным? Фернандо и архиепископ ждут ответа. Я обещал дать его завтра утром. Я ведь просто разговаривал с Беренгарией, Анна. Просто разговаривал. Не выходил из себя, не укорял ее ни в чем, однако она была упряма, как дьявол. Я начал чистить для нее яблоко — вот это, — а она вырвала у меня из руки нож. Анна, дорогая моя, Беренгария нанесла удар и тебе тоже! Возможно, мне следовало… Я сразу подумал о тебе и об Ахбеге. В такие минуты человек должен знать, на кого можно положиться. Сейчас я дам тебе немного вина, Анна…
— Мне надо помыть руку, — сказала я. — Я хочу отмыть слюну и кровь, а то меня вырвет.
Отец быстро прошел в угол комнаты, где за простой холщовой занавеской стояли его умывальный таз и кувшин. Наполнив таз водой, он поставил его передо мной, рядом положил чистое полотенце. Умывшись, я почувствовала себя лучше, и ко мне окончательно вернулось самообладание. Отец убрал таз и, взглянув на Беренгарию, по-прежнему без движения лежащую на столе, озабоченно проговорил:
— Хорошенькую историю привезет Фернандо своему брату — принцесса предпочла зарезаться, нежели выйти за него замуж! А кем буду выглядеть я? Демоном, который довел собственную дочь до смертного греха, — я, терпеливейший и снисходительнейший отец во всем христианском мире? Клянусь тебе, Анна, я говорил с нею самым спокойным тоном, и главным образом о том, что говорил раньше тебе.
Отец беспомощно посмотрел на меня. И я вспомнила все, что он для меня сделал. Даже десять золотых монет, которые я дала Блонделю, были его подарком. Я села, раздумывая над тем, как выйти из положения, и внезапно в моей голове выстроился прекрасный план, хитрый, законченный во всех деталях, вошедший в сознание мягко и четко, как рука в перчатку.
— Мы скажем, что Беренгария плохо себя почувствовала, когда была у вас в кабинете, и вы послали за Ахбегом, который подумал, что у нее, возможно, чума. Это могло бы вызвать панику, и мы с вами очень перепугались — да и кто не испугался бы на нашем месте? Чума возникает внезапно, на шее, под мышками и в паху появляются бубоны. Ею можно заразиться даже на расстоянии. И архиепископ с эрцгерцогом поспешат убраться из Памплоны. Через несколько дней мы обнаружим, что Ахбег ошибся и что вздутие на шее оказалось всего лишь простым нарывом, который он вскрыл, чтобы впоследствии на шее осталась едва заметная прямая линия, а не шрам с рваными краями. Тогда вся история предстанет в ином свете, и все женщины побегут с каждым чирьем к хирургу. А пока будет совершенно естественно, если я стану ее сиделкой. Как, по-вашему, это правдоподобно?
Отец посмотрел на меня так, словно я только что выполнила на его глазах двойное сальто.
— Клянусь Богородицей, — обрадовался он, — это настоящая находка.
— Рада вам служить, сир. Будет разумно, если вы переберетесь в другую комнату, оставив нас здесь. Постарайтесь сделать так, чтобы наша версия стала достоянием публики, и велите приготовить себе другую кровать, одеяла и подушки. Мне нужны два пажа, которые должны быть постоянно под рукой, и пусть дважды в день приходит Ахбег.
— Если ты берешься за это, Анна, то я обеспечу все, что ты пожелаешь.
Мне почему-то вспомнилось очень давнее утро: я отправилась на рынок, где купила на лотке вишни, повернулась и увидела уличного мальчишку, ловившего в луже головастиков. Железный тазик в его руке был уже полон маленькими зеленоватыми тварями. Я дала ему пригоршню вишен, а он с совершенно ангельской улыбкой опустил руку в тазик, выловил извивающееся скользкое существо и протянул его мне…
— Дорогой отец, — помолчав, заговорила я, — вы уже столько сделали для меня, и я рада, что могу что-то сделать для вас. А теперь ступайте и расскажите всем об опасности подхватить чуму. Скажите эрцгерцогу с архиепископом, что принцессу внезапно сразила болезнь, а если увидите малейшее сомнение на их лицах, предложите им самим взглянуть на Беренгарию… И прошу вас, сир, не пускайте сюда Матильду: она тут же обо всем пронюхает.
На лице его было написано облегчение, он радовался тому, что кто-то говорил ему, как себя вести. Но когда он повернулся к столу, где лежала Беренгария, ощущение облегчения сменилось мрачным недоумением.
— Господи, что заставило ее пойти на это? Я ничем не угрожал ей, Анна, даже не повысил голоса и говорил с ней вполне рассудительно. — Отец нагнулся и всмотрелся в неподвижное, отрешенное лицо. — Ты считаешь, Ахбег был прав, советуя не будить ее? Может быть, все-таки стоит попробовать привести ее в чувство? Жженые птичьи перья… я видел, как их запах приводил в сознание женщин. И вино. Может быть, влить ей в рот немного вина, разжав зубы? — Впервые он подверг сомнению безупречность опыта Ахбега и предлагал нарушить предписания старого врача.
— По-моему, лучше все делать в точности так, как нам было сказано, — возразила я. — Идите же, распорядитесь о своей постели прислуге и объяснитесь с нашими визитерами.
Отец колебался:
— Я же обещал завтра утром дать им ответ.
— Обстоятельства оправдывают некоторую задержку, — улыбнулась я. — В любом случае отказывать всегда лучше заочно. Пусть отправляются восвояси, а потом вы им напишете.
— Ладно. По крайне мере, теперь у меня есть ответ! — Он снова взглянул на дочь, покачал головой и вышел из комнаты.
По-моему, больше мы об Исааке Кипрском не слышали.
Следующие три дня я провела в обстановке, научившей меня кое-каким прелестям заточения, и поняла, как чувствует себя прокаженный. В нашу комнату не входил никто, кроме Ахбега, и я ловила себя на том, что страстно ждала его посещений, хотя он, решительно не одобряя эту затею, был угрюм, груб и демонстрировал достойное сожаления отсутствие интереса к своей пациентке. Сменявшие друг друга пары пажей были постоянно наготове, но всегда боялись, что им что-нибудь поручат, и убегали в дальний конец коридора, стоило мне лишь открыть дверь нашей импровизированной больничной палаты. Часто, изображая особое рвение, они улетучивались, не дослушав того, что от них требовалось.
Первые два дня пожираемый тревогой отец подходил к двери и спрашивал, как дела, но потом услужливые придворные доброжелатели посоветовали ему не подвергать себя опасности, и с тех пор, поддерживая нашу версию, он обретался поодаль.
Берентария же, едва пришедшая в сознание, сразу принялась плакать. Она плакала и плакала, почти непрерывно.
— Почему вы не дали мне умереть? Я так мечтала об этом! — твердила она мне не меньше сотни раз.
Как и ожидал Ахбег, рана ее не загноилась. Не было у Беренгарии и жара, но я предпочла бы обслуживать шестерых больных настоящей чумой, чем одну ее. Она отказывалась есть, не могла уснуть и лишь плакала и плакала.
Заговаривала она со мной лишь изредка. Судя по всему, отец сказал ей о том, что Ричард отправляется в Англию, а после Пасхи, вероятно, состоится свадьба; это известие, естественно, привело ее в отчаяние, вызвавшее сумеречное состояние.
— К чему мне есть? — спрашивала она, отталкивая в сторону все, что я предлагала. — Чтобы остаться живой? Что в этом хорошего? Мне незачем жить.
Если ей действительно не суждено полюбить другого человека, то смысла в ее жизни было не больше, чем в моей. Теперь она находилась в том же положении, что и я в тринадцать лет. Но я любила книги, интересовалась всем, что происходило в мире и с окружающими меня людьми. Мне нравился уют, в котором я жила. Я мечтала о строительстве дома. Я находила что-то любопытное даже в смене времен года, в изменениях погоды. Однако говорить о таких эфемерных радостях женщине в состоянии душевного не покоя — все равно что предлагать конфетку несчастному, с которого содрана кожа. Поэтому я просто давала ей выговориться, а сама молчала. Хотя нас было двое, я, как, вероятно, и она, чувствовала себя словно в одиночном заключении. А черепа, в которых роились наши мысли и чувства, были одиночными камерами нашей тюрьмы.
Разумеется, случались минуты, когда мы с нею общались.
Однажды она спросила, почему с нею только я и где все остальные. Я объяснила ей, в чем дело.
— Много шуму из ничего. По мне, пусть хоть весь мир узнает, что я скорее перережу себе горло, чем выйду за нелюбимого.
— Но не сейчас. Позднее ты изменишь свое мнение. И потом, подумай об отце. На него смотрели бы, как на толкнувшего тебя на самоубийство.
— Его чувства не в счет. Он слишком жесток. Если он намеревался сам найти мне мужа, ему следовало сделать это, когда я была еще ребенком. Ждать столько времени, чтобы потом орать на меня, убеждая в том, что я должна выйти замуж за этого Исаака или остаться старой девой, потому что Ричард все-таки женится на Алис, — какая жестокость… — И она снова разразилась слезами.
Любой разговор кончался одним и тем же.
Неожиданно, на четвертый день моего заточения, в Памплону ворвалась весна. Через узкие неприветливые окна небольшой отцовской комнаты проникло солнце и легло на пол золотым узором. Я забралась на высокий каменный подоконник и долго смотрела на Памплону. За несколько последних дней почки деревьев в парках и фруктовых садах постепенно налились, готовые к пышному цветению, и под теплым солнцем этого утра робко и осторожно развернулся каждый лепесток нежных цветов. Бело-розовые цветы персиковых, сливовых и вишневых деревьев пенились и трепетали в лучах утреннего солнца, а вдали виднелись предгорья Пиренеев, уже покрытые недолговечным зеленым ковром.
Я вспомнила о Блонделе. Там, на севере, земля еще скована холодом, но и туда скоро придет весна. Он увидит первое дерево в цвету, подумает о Беренгарии и вновь познает муку любви — в этом году еще будет так, а в следующем цветущее дерево подскажет ему какое-то другое имя…
Я никогда не могла объяснить даже себе самой, почему так упорно недооценивала его постоянство. Я прекрасно понимала, что и на будущий год, и каждый год до самой смерти буду думать о нем, увидев что-то привлекательное, услышав прекрасную музыку, встретившись с чем-то радостным и интересным, что он мог бы разделить со мною. Какой эгоисткой я была, думая, что пылкая влюбленность Блонделя излечима, что Беренгария стала жертвой неразумной, упрямой фантазии и что только одна я по-настояшему влюблена!
Прошло еще два тихих дня, и я впала в панику. Я была недостаточно строга или ненаходчива, чтобы успешно следовать примеру Матильды, ухаживавшей за безумной королевой, и разжимать рот Беренгарии бельевой прищепкой, заставляя ее проглотить бульон, глоток поссета или вина. Никакие уговоры, никакие внушения не могли убедить ее в необходимости принимать пищу. Если я слишком настаивала, она просто отталкивала меня, и все, что я ей предлагала, выливалось на одеяло. С каждым днем ее лицо, словно сжимаясь, становилось все меньше и меньше, а кожа — все более серой, руки казались хрупкими, как старые пересушенные палки. От голода, слез и бессонницы состояние Беренгарии стало почти критическим, и, глядя на нее, я чувствовала себя виноватой и глупой. Наспех придуманный план сохранения ее тайны и душевного равновесия отца, а также избавления от киприотов теперь казался бессмысленным, опрометчивым и ребяческим. Дальше так продолжаться не могло, и в то утро я сказала вошедшему Ахбегу:
— Пора заканчивать эту историю с чумой. Принцессе необходимы более широкое общество и лучший уход, чем тот, на какой я способна. Если вы снимете повязку, я пойду к королю, и сможет объявить, что его дочь здорова.
Ахбег перевел на меня молочно-белые старческие глаза, полные явного злорадства.
— Милорд король изложил свой план и изъявил свою волю, и из чувства долга я поддержал его, а из благодарности согласился участвовать в этом… маскараде, изображая из себя дурака, не понимающего разницы между чирьем и смертельным чумным бубоном. Что ж, кончайте спектакль, чтобы единым словом уничтожить мою репутацию врача. Смейтесь, сколько вам угодно. Но помните: тот, кто смеется над знанием, смеется над Богом, и не будет тому благословения.
Как бы ни безразличен мне был старый лекарь, его слова усугубили мое ощущение собственной глупости и вины. Я не подумала о его профессиональной гордости, а если бы задумалась над этим, решила бы, что он живет настолько уединенной, замкнутой жизнью, что ему давно безразлично общественное мнение. Однако даже в этом мрачном, грязном, одиноком старике, по-видимому, еще жило тщеславие.
— Мне очень жаль, Ахбег. Когда это случилось, нам пришлось думать и действовать быстро. Теперь я понимаю, что наш план плох. Сказать по правде, мне очень стыдно за себя. Я оказалась дурной сиделкой, не умевшей уговорить больную проглотить хоть кусочек размоченного в молоке хлеба!
— У вас не было репутации, которую можно потерять.
— Была. Король верил мне так безгранично, что предоставил возможность одной ухаживать за нею. И вот что из этого вышло…
Когда он снял пластырь, я увидела рану — чистую, сухую, хорошо зажившую.
— Теперь, кроме более веселой компании, и няньки, которую она слушалась бы, ей ничего не нужно, — заметил Ахбег.
Он был прав. Но такое бодрящее общество будет состоять из тех, кто не знал ее тайны, а со мной ей не приходилось делать усилий, чтобы скрывать страдания и боль. Но я не стала высказывать своих соображений по этому поводу.
Ахбег склонился над постелью и посмотрел на Беренгарию. Никогда ни один врач и ни один пациент не смотрели друг на друга с таким полным отсутствием интереса и доверия.
— Я откладываю объявление об ошибке еще на два дня, — сказал он, спрятал руки в рукава и пошел к двери.
— Не могу я на это решиться, — возразила я, вставая между ним и дверью. — Я твержу вам, что за шесть дней она ничего не съела, а вы не обращаете на мои слова никакого внимания. Вы что, не видите, как она исхудала? Если ждать еще два дня, а состояние принцессы не улучшится…
— …то она умрет, — спокойно закончил он фразу. — А поскольку предполагается, что я диагностировал чуму, все будет логично, и мне не придется стыдиться…
Я смотрела на него, потрясенная, не веря своим ушам. Ахбег хочет, чтобы она умерла!
Паника, охватившая меня с самого утра, достигла высшей точки. Я быстро шагнула к двери, открыла ее и громко окликнула дежурных пажей.
— Отыщите его величество. Где бы он ни был и что бы ни делал, пусть немедленно идет сюда. Ну, быстро, бегом!
Пажи помчались со всех ног от чумы, готовой, как они думали, погнаться за ними из двери за моей спиной, от моей одежды, от волос и от самого моего дыхания.
Отец переодевался из домашней одежды в охотничьи штаны и куртку. Он схватил плащ, накинул его прямо поверх рубашки и подштанников и в таком виде, с всклокоченными волосами и нечесаной бородой, предстал перед нами.
— Что случилось, что случилось, Анна? Ей лучше? Хуже?
Я поймала себя на том, что вцепилась в его руку и сбивчиво заговорила, как испуганный ребенок.
— Беренгария отказывается от еды, она ничего не ела уже шесть дней, и все плачет и плачет. Она совершенно истощена. Я больше не могу, отец. Матильда наверняка заставила бы ее есть, а вы или кто-нибудь еще смогли бы развеять ее мрачное настроение. Я пробовала по-всякому, отец, пыталась делать все, что могла, но больше не в состоянии оставаться одна и смотреть, как она тает на глазах.
— Бедное дитя, ты переутомилась и переволновалась, — сказал отец, поглаживая мне руку и одновременно освобождаясь от моих вцепившихся в него пальцев. — А, здесь и Ахбег. Хорошо. — Он мягким шагом подошел к постели, посмотрел на Беренгарию и отшатнулся. — Боже правый! — вполголоса проговорил он. — Что с тобой стало, сердце мое! Почему ты отказываешься от еды? Розочка моя, ты должна поесть. Даже если от этого больно твоему бедному горлу. Ты худеешь, таешь на глазах и скоро перестанешь быть моей красивой девочкой. Взгляни, Анна приготовила хлеб в молоке, сладкий и мягкий, и я сейчас тебя покормлю. И ты станешь сильной и храброй, как и подобает дочери солдата. Розочка моя, если ты съешь его, я награжу тебя орденом Серебряной Шпоры. Обязательно. Обещаю тебе. Ты будешь первой и единственной женщиной, удостоенной его.
Я не обещала ей ордена — это было не в моей власти, но говорила с нею примерно так же. И она отвечала точно так же — закрывая глаза и отворачиваясь к стене. Но он сделал одну вещь, до которой я не додумалась.
— Дорогая, если бы ты только посмотрела на себя! Ты худа, как осел лудильщика. Анна, дай мне зеркало. Как, здесь нет зеркала?
Принесли зеркало, и он поднес его к лицу дочери. Но Беренгария не была любительницей смотреться в зеркало, если только не требовалось взглянуть на новую прическу или на то, как сидит новое платье.
Наконец и отец потерпел поражение. Он встал с колен с почти таким же серым лицом, как у Беренгарии, и подошел к Ахбегу.
— Ты пытался что-нибудь сделать? Причина в ране? Или в шоке? Или это… Бог мог быть более милосердным! Такая красивая, такая любимая! Господи! Разве одной тебе недостаточно? В чем я провинился, чтобы наказывать меня дважды? — Он опустился на табурет, старый, посеревший, дрожащий человек с трясущимися головой и руками. Прежде чем я успела подойти к нему и что-то сказать, заговорил Ахбег.
— Она умрет, сир. Ей сейчас не больно. Она всегда хорошо питалась, и рана отлично заживает без повторного вмешательства. Но чтобы поправиться, у больного должна быть воля к жизни, а у принцессы ее нет. Наоборот, она сама желает умереть. В таких случаях надежды не остается.
Самое кроткое животное, попавшее в ловушку и сведенное с ума болью, будет пытаться противиться освобождающей его руке. Отец был именно таков. Он встал, навис всей своей массой над Ахбегом и закричал:
— Воля к жизни? Никогда слышал подобной чепухи. Мерзкая черная магия, бессмыслица! Как бы не так, я сам видел тяжело раненных людей, умиравших в страшных муках и моливших Бога послать им смерть. Они просили товарищей прикончить их, чтобы избавиться от мучений. По-твоему, у них была воля к жизни? Конечно, нет, но тем не менее многие из них живы до пор. — Его отчаяние сменилось яростью. — Ты служишь мне, чтобы укрыться от ответа за свои темные дела, все эти годы морочишь нам голову, называешь себя врачом, а когда не справляешься с болезнью, обвиняешь больного! Покажи-ка нам эту рану, которая так хорошо заживает, что моя дочь не может проглотить ни кусочка хлеба.
Без единого слова старик склонился над Беренгарией и длинным кривым черным ногтем указательного пальца поддел ссохшийся пластырь. Принцесса молча смотрела перед собой. Когда Ахбег потянул конец нитки шва и она не поддалась, Беренгария даже не вздрогнула от боли.
— Нитка еще не перепрела, — проговорил он.
На шее принцессы был едва заметен четкий, совершенно чистый, небольшой красноватый шрам.
Отец был посрамлен.
— Я вызову всех врачей Наварры! — кричал он. — Пошлю в Вальядолид за Эсселем, лучшим врачом в мире. Слышишь, сердце мое? Я приведу к тебе Эсселя, он поможет тебе в мгновение ока. И ты скоро снова будешь здорова!
— Можете посылать за Эсселем, сир, и за кем угодно, чье имя придет вам в голову, а я позову Матильду, — прервала я его, — она будет лучшей сиделкой, чем я.
— И пришли сюда ее дам и музыканта — ей нужно встряхнуться, отвлечься от своих мыслей… — Отец со страхом взглянул на постель. — Ты будешь жить! — проговорил он, полный решимости.
Ахбег вынул из сумки чистый белый бинт.
— Чему быть, тому не миновать, — проговорил он. — Чтобы ублажить милорда, я пожертвовал своей репутацией и в награду за это лишился его доверия. Но король поймет, что воля к жизни — нечто большее, чем простая комбинация слов.
Ахбег стал сосредоточенно бинтовать шею Беренгарии, обращаясь с ней как с неодушевленным предметом. Закончив свое дело, он вышел из комнаты, шаркая ногами. Наверное, я была последней, кто его видел или говорил с ним. Тремя неделями позднее, теплым днем, кто-то с необыкновенно чутким носом проходил мимо конуры Ахбега в Римской башне, кто-то другой, падкий до происшествий, заглянул внутрь, а еще кто-то, слишком привыкший к порядку, вытащил тело неверного и зарыл его в землю между мастерской и конным двором, где обычно, с куда большими почестями, хоронили любимых отцовских собак. Что ж, он был стар и немощен — готовая добыча для смерти, но я могла отделаться от мысли о том, что жизнь старого лекаря без дорогой его сердцу репутации и без доверия отца потеряла цель и он подтвердил точность своего последнего диагноза.
Остальная часть дня прошла в странной, нереальной обстановке. С заменой лжи о чуме ложью о нарыве комната отца из палаты прокаженной превратилась в гудящий улей. Весь день туда-сюда сновали люди, несли подарки и цветы, поздравляли, сочувствовали, рекомендовали способы лечения, вспоминали подобные случаи в прошлом и схожие врачебные ошибки, жертвой которых им довелось стать или о которых они слышали. И никого, казалось, не занимала апатия, в которой пребывала их принцесса. «Рада видеть, что вам намного лучше», «Поправляйтесь поскорее», — говорили бесчисленные посетители.
Но в их присутствии она по крайней мере не плакала.
Единственной, кто не разделял всеобщего чувства облегчения и оптимизма, была старая Матильда. Узнав, что ее принцесса заболела, преданная старуха выразила готовность ухаживать за нею, и я, конечно же, была бы рада обществу, помощи и поддержке опытной женщины: спокойная и здравомыслящая, Матильда была сама преданность и скорее умерла бы под пыткой, нежели позволила бы себе сказать лишнее. Но она любила выпить, и я сама слышала, как в подпитии она выбалтывала тайны, которые доверяли ей в далеком прошлом. Поэтому я отказалась от ее услуг, что очень обидело старуху. Теперь же, когда ее допустили к принцессе, она в отместку постоянно на меня нападала: увидев не очень свежую постель, возмущенно вопрошала, почему больная принцесса лежит в грязи, как последняя деревенская девка; роясь в книгах, которыми я пыталась убить скуку долгих часов уединения, дивилась тому, как я могла ухаживать за больной, уткнувшись в книгу. А Беренгарии говорила так:
— Теперь с вами Матильда, мой ягненочек. Матильда о вас позаботится. Матильда даст вам чашечку поссета, который отведет вас от края могилы…
Я всем сердцем надеялась на то, что ее поссету повезет больше, чем приготовленному мною.
Вошла Пайла в сопровождении двух пажей, тащивших свернутый в рулон гобелен.
— Мы подумали, что вам будет приятно взглянуть, насколько продвинулась наша работа…
Я выскользнула из комнаты, велела приготовить себе горячую ванну и с таким чувством, словно и впрямь вышла из чумной палаты, помылась и надела чистое белье. Потом я немного погуляла под лучами радостно сиявшего солнца и, найдя на земле последнее сморщенное яблоко, отнесла его медведю Блонделя. Но даже тогда, даже думая о Блонделе, я не могла избавиться от мучительной тревоги, и скоро со смешанным чувством облегчения и любопытства снова перешагнула порог комнаты, где лежала больная.
Посетителей больше не было, и с Беренгарией сидела одна Матильда. По ее лицу я сразу же все поняла — оно было распухшим, со следами недавних слез.
— Увы, слишком поздно! Если бы меня позвали раньше, я бы ее вылечила. Я так старалась… — Ее рука скользнула в карман. Под тканью вырисовывались контуры бельевой прищепки. — Я пыталась применить старый способ, но когда влила ей в рот немного поссета, ее тут же вырвало. — Матильда отвернулась и снова заплакала.
Я склонилась над свежей чистой постелью. Беренгария лежала с закрытыми глазами. Стеганое одеяло едва приподнималось от ее дыхания. Она казалась мертвой.
— Она лежит так уже целый час, — сквозь слезы пробормотала Матильда. — Надо сказать его величеству… и послать за священником.
Я стояла, не отрывая от сестры глаз. Как страшно, непостижимо, противоестественно! Я так боялась этого, так надеялась, что Матильда… веселая компания… Но Беренгария умирала. Все песни и баллады заканчиваются одинаково: «И она умерла от любви». И это логично, романтично и предсказуемо. Но в реальной жизни — в настоящей, действительной жизни — это выглядит необязательным, смешным и отвратительным, потому что смерть, даже смерть красивой девушки и даже смерть от любви, видеть невыносимо.
А потом мне в голову пришла странная мысль. Матильде удавалось с помощью своей прищепки поддерживать жизнь королевы Беатрисы, пока периоды помрачения ее рассудка не стали повторяться гораздо чаще, чем короткие просветления. Так стоила ли овчинка выделки? Если верить Матильде, мать Беренгарии сошла с ума после отказа отца взяться за оружие на стороне Кастилии. Ее дочь помешалась явно из-за помолвки Ричарда Плантагенета с Алис.
Я снова подумала о смерти — об ее холоде и гнусности, о том, что смерть — это последний и непобедимый враг, чьей добычей все мы в конце концов становимся, но с которым вынуждены бороться до самого конца. Никому не дано сказать ей: «Возьми меня!» И никому не дано сказать эти слова, глядя на то, как последнюю черту переходит любимый человек.
Любимый человек?
Любила ли я Беренгарию? Когда-то я страстно ненавидела свою единокровную сестру, завидовала ей, а потом прониклась к ней жалостью. Но никогда до этого страшного момента не понимала, что она дорога мне — и нужна; что ее смерть затмила бы мне свет солнца. Я только теперь поняла это. Я вспоминала все, даже самые незначительные ее достоинства: смелость, неизменно хорошее настроение — в христианском мире не было более счастливого двора, пока она не влюбилась, — отсутствие тщеславия и гордыни несмотря на неземную красоту и высокий титул, манеру тонко реагировать на происходящее и ее всегдашнюю доброту ко мне. Неужели всему этому — и ее несравненной прелести — суждено провалиться в мрачную бездну, уйти в невозвратимое прошлое?
— Матильда, — окликнула я старуху, — приготовьте новый поссет, покрепче и повкуснее. Положите в него все, что можно. Ступайте и делайте, что я говорю!
Как только она вышла, я встала на колени рядом с кроватью, приникла к уху Беренгарии и произнесла приготовленную ложь:
— Я получила письмо от Блонделя. Про Ричарда. Диагос ошибся! Он не женится на Алис. Ты слышишь меня, Беренгария? Ричард не женится на Алис. Так написал Блондель.
Как бы далеко от меня ни была она в ту минуту, мои слова до нее дошли. Большие глаза в глубоких глазницах раскрылись и пристально посмотрели на меня.
— Блондель, — повторила я. — Письмо. Ричард не женится на Алис. Слышишь? Ты понимаешь, что я говорю?
Если бы кровь пышашего здоровьем человека каким-то чудом могла бы перетечь в вены смертельно раненного, истекающего кровью воина, то это зрелище было бы подобно тому, что я увидела. Ахбег был прав — воля к жизни вполне реальная сила. На моих глазах к Беренгарии возвращалась жизнь.
— Повтори, — прошептала она.
Я повторила. И потом еще раз десять, снова и снова. А затем сказала:
— Матильда готовит тебе поссет. Ты ведь выпьешь его, да?
— Что произошло? Приехал Блондель?
— Нет. Я получила письмо.
— А что за известие?.. Ему можно верить?
— Вполне. Но это секрет. Пока нам следует молчать — до его приезда.
— Ричард не женится на Алис?
— Совершенно верно. Ну, а теперь помолчим. Сейчас тебе принесут посеет, ты выпьешь и сразу почувствуешь себя лучше. А вот и Матильда.
О, Бог-отец, Бог-сын и Бог-Дух святой, в чьих руках жизнь и смерть, ты тройственный в одном лице и единый в трех лицах, прости мне эту великую ложь, с которой я вторглась в твои владения. Я не могла дать ей умереть, но спасти ее могла только ложь!
В комнате уже звучал голос Матильды.
— Мой ягненочек, сладкая моя девочка… — говорила она своей любимице, поглядывая на меня как на колдунью.
Беренгария сделала слабую попытку потянуться в постели, словно новорожденный теленок. Она не оттолкнула поссет и открыла рот в ожидании ложки, которую уже подносила Матильда.
Я стояла поодаль, с болью осознавая содеянное мною.
В Памплонском соборе я не была с тринадцати лет, когда впервые услышала от подвыпившей Матильды историю моей матери. До того я думала, что находившийся там алтарь был воплощением чистой красоты. Он был сооружен отцом в память об его умершей жене, и, глядя на него, я не переставала восхищаться. Это была башня филигранной работы из слоновой кости с тонкой резьбой, напоминающей кружево из золотых и серебряных нитей, переплетавшихся с изысканностью паутины, украшенная крупными и роскошными драгоценными камнями. Они так слепили глаза, что на них можно было задержать взгляд только на мгновение. Глядя на алтарь, я получала огромное наслаждение, но однажды воскресным утром крепко выпившая накануне Матильда рассказала мне о том, как сошла с ума мать Беренгарии, о том, что моя мать была любовницей Санчо, и о железном корсете. В то утро я, как обычно, смотрела на алтарь и думала: вот он стоит здесь, и я стою рядом — он такой прекрасный, и я, такая уродливая, и оба мы — памятники любимой, сумасшедшей, мертвой женщине.
Рассказ Матильды поверг меня в смятение. Только тогда я полностью осознала свое несчастье, усугублявшееся ослепительной красотой алтаря и ангельской прелестью Беренгарии, всегда бывшей рядом. Мое сознание восстало, и я дала себе зарок никогда больше не входить в этот собор.
Но теперь, холодным вечером, сменившим теплый солнечный день, я снова стояла здесь, одна, в его необъятном мрачном нефе [3]. Какой-то необъяснимый, непонятный мне порыв оторвал меня от ложа Беренгарии и заставил ковылять мимо церкви святого Николая, где я всегда слушала обедню и исповедовалась, сюда, в то самое место, которого я годами тщательно избегала.
Я опустила пальцы в ледяную святую воду в чаше, стоявшей у входа, и, поклонившись алтарю, долго смотрела на это величественное сооружение. Он по-прежнему сиял во мраке собора. Я поняла, что пришла сюда в порыве уничижения и покаяния. Я пыталась вызвать в себе боль, посетившую меня здесь много лет назад. Но почему? Потому, что я солгала? Нет. Я лгала и раньше. Я вовлекла в ложь отца и Ахбега, лгала, отправляя Блонделя в Англию. Но тогда я не чувствовала себя виноватой. В чем же разница?
Я ощупью подошла к столу, где лежали свечи, зажгла и поставила их — одну Пречистой Деве, другую святой Агнессе, покровительнице Беренгарии, и третью своей, святой Веронике. Потом я преклонила колени и стала молиться со страстной истовостью, которой не чувствовала уже много лет, с того времени, как молилась о том, чтобы выпрямилась моя спина и я стала похожа на всех остальных детей. Теперь же я снова молила о чуде, умоляя Христа, всех святых архангелов, ангелов и прочих небожителей о том, чтобы моя ложь перестала быть ложью, чтобы она превратилась в правду и Ричард не женился на Алис.
Но я была достаточно предусмотрительна и добавила, что если он уже женился на ней и моя ложь откроется, то пусть Беренгария перенесет этот удар не слишком тяжело, откажется наконец от своей навязчивой идеи и будет жить дальше…
Домой я вернулась, как мне думается, в несколько бредовом состоянии. Последние шесть дней были далеко не веселыми, а этот, заканчивающийся, утомил меня как физически, так и духовно. Но я заставила себя подняться в комнату отца, где нашла Матильду, готовую улечься спать. Принцесса, по ее словам, уже час как спала.
— Ее навестил его величество?
— Да. И остался очень доволен, — вызывающе заметила старуха. Судя по всему, она относила улучшение самочувствия Беренгарии на счет одного лишь поссета.
Но завтра… завтра…
— Тогда я, пожалуй, пойду спать, — сказала я.
— У вас усталый вид, — заметила Матильда. И голос ее подобрел.
Я медленно спустилась с лестницы, прошла через изрытую копытами турнирную площадку и подошла к Башне королевы. Фонарь на нижней площадке лестницы коптил и почти не давал света. Я дважды позвала Бланко, но ответа не последовало, и я, собрав остатки сил, на четвереньках поднялась по ступенькам.
В солярии никого не было, но огонь в камине еще теплился, и рядом лежала связка веток для разжигания его утром. Руки у меня были ледяными от холодных каменных ступеней и я положила одну ветку, а потом и другую на тлеющие уголья, и они тут же вспыхнули ярким пламенем. Я присела погреть руки у огня, слишком уставшая, чтобы дойти до кровати и связно о чем-то думать.
Услышав движение на лестнице за дверью, я подумала, что это Бланко возвращается в свою конуру. Но дверь в солярий отворилась, и я, подняв глаза навстречу входящему, отчасти из любопытства, отчасти в тревоге, увидела стоявшего в проеме двери Блонделя. Я не поверила своим глазам, поскольку часто мысленно вызывала его образ, зная наверняка, что никогда больше не увижу его во плоти. Все в тот день было нереальным.
Я смотрела не отрывая глаз. Он стоял в своем синем плаще — я видела это в неверном свете пылающих веток, — и в руках у него тоже было что-то синее.
— Ваша милость… — заговорил он.
И я, хотя не верила своим глазам, ушам не поверить не могла.
— Блондель, вы вернулись…
— Да, ваша милость. Я вернулся. Я выяснил все, что вы хотели знать, но это было не для письма. И я очень соскучился по дому.
Синим предметом в его руках оказался букетик полевых гиацинтов, которые цыганята обычно продают на дорогах прохожим. «В руках у него был букет…» Я солгала, я молилась, я послала его в далекий путь, чтобы он обрел новую жизнь. И вот он здесь. Соскучился… Мысли мои кружились колесом.
— Скажите мне, — воскликнула я, и мне показалось, что голос мой донесся откуда-то с большого расстояния, прорываясь сквозь гром, — какие новости, Блондель, какие новости вы нам привезли?
Из дальнего угла неумолимо ввинчивающегося в меня мрака донесся его голос:
— Ричард Плантагенет. Алис…
Чудо, о котором я молила Бога, свершилось. Моя ложь не была ложью. Едва я успела узнать такую важную вещь, как бешено крутящийся мрак обрушился на меня.