Дед Нерета строгал на верстаке у амбара доски на ульи. Было дымно и душно. Вспотевшие костлявые лопатки нудно терлись о холщовую рубаху. Ноги тонули в море медово-серебряных стружек.
Иван вернулся из поездки по волости.
— Как хлеба? — спросил Нерета.
— Плохо…
— Да уж хорошими быть не с чего… — дипломатично промычал дед.
Иван распряг лошадь и увел в сарай.
— Иди-ка сюда, — позвал его дед.
Он был недоволен сыном. Конечно, приятно иметь роднёю председателя волостного земства, но ведь хозяйство тоже — не кедровая шишка. Вылузгал орехи и бросил.
— Все ездишь? — спросил он Ивана не без ехидства.
— Езжу… — угрюмо ответил тот.
— Служба твоя, что лануш, — сказал Нерета наставительно, — отцвел и нету. А земля дело прочное. Проездишь, детка, землю-то, а?
— Вот уж отцвету — тогда за землю…
— А не поздно ли будет?
Они долго молчали. Нерета бросил строгать и подошел к сыну.
— Ванюха! — сказал он, неожиданно меняя тон. В седых глазах забегала всегдашняя усмешка, и веселые искры побежали в строгие сыновние глаза. — Брось, а? Оженим по первой статье — найдем бабу, косить будем, а?..
— То есть как же "брось"? — удивился сын.
— А так… К хренам, скажи, мне ваше удовольствие! Я, мол, и сам человек — надоело мне с вами маяться.
— Бросить нельзя, — возразил Иван Кириллыч, улыбаясь. — Хитер ты больно… Раз начато — надо кончать. Скажем, посеял ты гречку, а убирать не станешь…
— Гречку я для себя сею, — перебил дед.
— Это я так, к примеру, — продолжал Неретин, — а только предо мной задача…
Он хотел объяснить, какая перед ним задача, но не стал, решив, что не пришло еще этому время.
— Зада-ча! — передразнил старик. — Вон люди говорят, поделить все хочешь, правда? Нет?
— Врут. Не в дележе дело. Скажем, у тебя хлеба много, но ты своими руками его нажил — никто и не возьмет. А раз Копай нетрудовым потом нажился — отдай!.. Поработай сам, а тогда свой хлеб и кушай!..
— Не шибко и ты в политике силен, — съязвил дед. — Баловство все это! Как был шалай-балай, так и остался. Какой ты мне сын?.. Бузуй ты, детка, а не мужик! Вот уж свернут тебе шею…
Неретину стало жаль отца, но он боялся "распускать слюни" и ничего не ответил. Дед обиделся и взялся за рубанок. Это была первая размолвка в это лето. Потом они спорили часто и даже ругались.
В этот вечер Иван Кириллыч пошел к фельдшерице Минаевой. Она болела воспалением почек. В больницу ехать было далеко — пятьдесят верст по таежному тракту. Приходилось ждать, пока пройдут первые приступы болезни.
Поправившийся учитель Барков со всей семьей пил чай на школьном крыльце.
— К шлюхе своей пошел, — сказала жена учителя, повышая голос, чтобы Неретин мог ее слышать. — Нашел приятельницу, большевичку.
— Как Анна Григорьевна? — спросил Неретин у аптечной служительницы.
— Все болеют…
Он зашел на квартиру. Минаева по-прежнему лежала в постели — желтая, с припухшим лицом, разметав нечесаные волосы по подушке. Завидев Неретина, она так и просияла на него своими большими темно-карими глазами.
— Здравствуй, — сказал он просто, наклоняясь и целуя ее в лоб.
Лоб был горячий и влажный.
— В волость, слыхала, ездил?
— Был…
— Ну и как?
— Ничего, — ответил он неохотно. — Настроение лучше здешнего. Особливо внизу. Там и хлеба лучше. А с тобой как?
— Не хуже, не лучше… Арбуза мне хочется…
Она хотела шутливо улыбнуться, но улыбка вышла по-детски жалкой.
— Арбузов еще нет, да тебе и нельзя.
— Я знаю, я шучу…
— Слушай, — сказал Неретин, наклоняясь. — Я, знаешь, зачем пришел?
— Зачем?.. — спросила она растерянно.
Он тихо засмеялся и взял ее за руку. Рука с нежной ямочкой на сгибе была пухлая и желтая, как лицо. Но все же она была мила ему, эта рука.
— Ни зачем… Поняла?.. Ни зачем — просто пришел. Пришел потому, что болит о тебе душа, и потому, что приходить приходится редко, и нет времени на любовь, и мало помощников в деле, и потому, что хочется и можется жить и работать, и сила есть, а ты больна…
Он быстро-быстро целовал ее руку, а каштановые волосы метались на его голове, и ласковые глаза с синью пучились прямым спокойным светом.
Она молча и нервно гладила его волосы, не зная, что сказать, не решаясь почему-то назвать его уменьшительными именами.
— Будет, что ли? — спросил он шутливо, отпуская руку.
Она притянула его близко-близко и, касаясь горячими губами уха, сказала совсем неожиданно:
— Какой ты хороший и… странный…
— Странный? — удивился Неретин.
— Да. Я живу здесь семь лет, а таких еще не видала.
"Чудит", — подумал Неретин, сразу принимая добродушно-насмешливый тон.
— А где я жил, там, надо полагать, здешние странными кажутся. Понятно?..
— Нет, все-таки… не то.
— И тебе, стало быть, без «таких» скучно тут было?
— Скучно…
— Чего ж ты не уехала?
Она хотела сослаться на какие-то тяжелые условия, но что-то взмыло к горлу изнутри, и, удивляясь себе, что может вымолвить это так спокойно, она сказала:
— У меня ведь ребенок был…
Сказала и запнулась.
— Ну, так что ж? — допытывался он. — У меня двое были. То есть не сам я рожал, надо думать, а были мои… — И так как она молчала, он добавил:
— Но если понадобится, я куда угодно поеду. Очень просто.
Она заволновалась и попыталась приподняться на подушке.
— Лежи, лежи… — удержал он ее за плечо.
Она нервно передернула руками, соображая что-то, и наконец сказала:
— Тут целые дела… Когда-нибудь расскажу, не могу сейчас… Ошиблась я как-то, ну и… — Голос ее оборвался, и неожиданно для себя и для него она заплакала.
— Вот это уж зря, — сказал Неретин укоризненно, — на-ка полотенце.
Чувствуя прилив необычайной нежности, он стал сам обтирать ей слезы, впервые замечая, что руки у него грубые и жесткие, а пальцы немного кривые. Но от его уверенных и ласковых движений она успокоилась и даже улыбнулась.
— Видишь, какая я кислая, не то, что ты…
— Ничего, будешь со мной, пройдет. Я ведь простой. А рассказывать вообще не стоит — ерунда.
Неретин сидел еще долго. Служительница зажгла лампу и принесла ему чаю. Он выпил стаканов семь, удивляясь, куда они умещаются, и шутил по этому поводу. Минаева слушала его, и ей страстно хотелось выздороветь.
Только когда в церкви пробило двенадцать, он ушел. Ночь стояла сухая и вместе с тем странно тягучая и липкая не по-летнему. На западе огневел злато-сизый пояс горящего леса, а за ним плавилось заревом небо, как вогнутый лист раскаленного железа.
В лохматой голове Ивана — в этом луженом и крепком солдатском котелке — уже варились и кипели простые, обыденные мысли о работе.