Вечером того дня била старшего сынишку учительница Баркова.
— Говорила тебе, сукин сын, приходи к обеду… приходи к обеду, выкидыш засохший!..
Учительница Баркова, толстая сибирская баба, так и плывет. Живот у нее большой, отвис, как торба с хлебом, — через неделю четвертым отпрыском разрешится.
Другой сынишка — толстопузый и низколобый, в мать — тоже прутик взял. Весело лупил табуретку:
— Плиходи к обеду, плиходи к обеду…
Ручонки у него короткие и пухлые, никак матери в такт не попадает.
— Не бу… уду!!! — вопил старший.
— Черт бы их взял! — сказал в соседней комнате учитель Барков. Сморщился от внутренней боли и собственного бессилия. Нервно сорвал с гвоздя фуражку, пошел к Копаю на квартиру.
Опасаясь разлива, с копаевских рыбалок свозили под навес лодки. Большие смоленые плоскодонки, как гробы. Под другим навесом блестящие новые бочки для рыбной засолки. Рабочих на копаевских рыбалках восемнадцать человек.
Копай-лавочник на дворе кричал:
— Укладывай ровней!.. Голоштанники!.. Не вместятся под навес лодки-то, половины нет!..
Были у Копая сильные кабаньи челюсти и такой же жирный хозяйственный голос.
"Опять идет, — подумал он с неудовольствием, увидев Баркова, — задолжал уж, и не считай: все равно не заплатит". Однако Барков мог еще понадобиться.
— Здорово, Сергей Исаич, — бросил ему с оттенком приветствия, — проходи в избу.
Было Баркову, как всегда, стыдно идти на чужую водку и хлеб, и, как всегда, подумав с жалобной злобой: "Черт с ним… вместе крали…" — он все-таки пошел.
— Лодки свезти успеем? — спросил Копай у артельщика.
— На чаишко бы надо, — подмигнул тот.
"Я бы вам дал чаишко", — подумал Копай. Грузно вздохнул.
— Скажи, четвертную поставлю, — уронил со сдержанным неудовольствием. И снова подумал: "Теперь с человеком добрым нужно быть". Насупил брови, пошел в избу.
Учитель Сергей Барков пьянствовал у Копая-лавочника всю ночь.
Ложась спать, учительница долго крестилась. "Опять нет", — думала про мужа. Хотелось драться и плакать. Засыпая, решила с завтрашнего дня приглашать на ночь повитуху. Конечно, через неделю должно, а не ровен час… кто ж его знает.
Снился ночью Барковой сон. Даже не сон, а так — что-то непонятное. Будто бежала от чего-то страшного и не могла убежать. Ноги путались в густой засохшей осоке, а младший сынишка свободно ползал по траве и убеждал ее приходить к обеду. Она сама сознавала, что приходить надо, потому что через неделю должна родить. Но осока не пускала, а страшное неумолимо надвигалось. Она начинала сильнее перебирать ногами, но они вязли в ил, и был он странно сухой, как песок. "Ведь это песок, ведь это песок…" — уверяла она сына. Сын заплакал. "Почему он плачет? Ведь я побила старшего", — подумала Баркова… И тогда страшное налетело. Баркова закричала, или, быть может, ей так показалось, потому что крика не было слышно, а был переполнявший душу грохот, рев и треск чего-то другого — большого и неудержимого. Она проснулась с сильным сердцебиением, но сон не прекратился. Где-то за школой с громовым гулом и скрежетом перемалывали воду гигантские жернова. Школьное здание тряслось, как на телеге, и оконные стекла жалобно дребезжали. За окнами в белесой утренней мути надрывно лаяли сандагоуские собаки. Не по-обычному кричали третьи петухи, и где-то далеко истошно, как на убое, мычали коровы.
Восьмилетняя дочь Барковой тоже проснулась. Она не понимала, что происходит, и растерянно мигала белыми ресничками. Обоих сыновей уже не было в комнате.
"Вода пришла", — сообразила Баркова, окончательно просыпаясь. Сразу испугалась за детей и почему-то больше всего за дочь, хотя дочь была в комнате. Торопливо перекрестилась.
— Сонька… Соня, — позвала ласковым шепотом. — Проснись, детка, родная…
— Я не сплю… Чевой-то это?.. Я боюсь…
— Не бойся, это Улахэ разлилась. Беги скорей на речку, тащи ребят — неравно утонут…
И, приходя в обычное свое настроение, она закричала, раздражаясь от собственного голоса:
— Ну-у! Беги, когда говорят!.. Вот сукины дети, сколько раз говорила, и тот кобель, никогда дома не ночует… Живей, живей, копу-уша!..
Накинув капот, Баркова убрала постели. Позолоченный образок хмуро и как будто укоризненно смотрел из темноты на ее нечесаные волосы, выпятившийся живот и продранные зеленые шлепанцы на ногах, вывезенные еще из Сибири. Она с опаской влезла на табуретку и, прислушиваясь по привычке к неуверенным ласковым толчкам внутри, зажгла лампадку. Дрожащее пламя было желтее лица на образке.
"Батюшки! — спохватилась Баркова, — капусту-то в погребе как есть всю затопит!" С неожиданной для ее положения легкостью она соскочила с табуретки и зачастила отекшими ногами по некрашеному полу, а потом по заросшему загаженным одуванчиком дворику.
Из погреба пахнуло кислой и сырой плесенью и отдающей гнилым деревом водой. Вода выступила из земли с началом дождей и прибывала с каждым днем. Баркова спустилась немного по склизким ступенькам и, нащупав в полутьме торчащую из воды кадушку, попыталась ее поднять. Кадушка казалась не тяжелой. Баркова потянула сильнее и, поскользнувшись, въехала ногами в воду, больно ударившись о ступеньки поясницей. В то же мгновение она почувствовала, как острая режущая боль пронизала тело и по ногам с теплым щекотом побежала кровь.
Баркова не помнила, как добралась до спальни, но через несколько минут очнулась уже на постели. Были, как всегда, невыносимы боли, сокращалось в страшных потугах распустившееся в жиру тело, и, как всегда, казалось это совсем иным, не похожим на прошлые роды, полным новых, неиспытанно мучительных ощущений.
Баркова всегда проклинала жизнь. Но, как и все люди этого рода, она боялась смерти. Теперь ей показалось, что она умирает, и ее жалобные стоны слились в один вопль дикого, животного ужаса…
В таком положении застала ее прибежавшая с реки и не нашедшая там ребят Сонька.
Непонятный грохот разбудил фельдшерицу Минаеву. Был он слишком тревожен и гулок, фельдшерица заволновалась.
— Власовна… — позвала слабым голосом аптечную служительницу.
Никто не отозвался. Она чувствовала во всем теле большую слабость. Нервы тонко воспринимали всякую мелочь, и мелочь эта с болезненной четкостью отпечатывалась в мозгу. Мысли тянулись с такой же болезненной ясностью. Но вместе с тем Минаева чувствовала, как где-то глубоко под ними тихо и скрытно шевелится глухая и одинокая, ушедшая в себя тоска.
Тоска Минаевой имела свои причины. Первая — была болезнь. К опухолям и болям в боку и пояснице присоединился сухой и колкий кашель, не дававший спать по ночам. Это было уже не воспаление почек, а что-то другое. Сердце то колотилось, как пойманный в силок снегирь, то, казалось, совсем останавливалось и после жуткой паузы начинало медленно перебирать заржавелыми клапанами. Температура поднималась временами до того, что фельдшерица теряла сознание и начинала бредить, то падала настолько, что с трудом прощупывался пульс, и тело, теряя свой вес и размеры, испытывало необычную, похожую на смерть слабость.
И оттого, что слабость все увеличивалась, болезнь развивалась и неоткуда было ожидать помощи, Минаева пришла к убеждению, что она больше никогда не встанет. Это была вторая причина ее тоски.
И третья причина была любовь. Минаевой казалось, что искренне и горячо она любит впервые. Этот человек не походил на тех, кем она интересовалась раньше. Его любовь была странно неотделима от всего, чем он занимался с утра до вечера — каждый день. И, может быть, потому Минаева чувствовала себя с ним неуверенно, а без него одиноко. Последнее время Неретин заходил реже, и несколько дней уже и совсем не заглядывал. Она не могла забыть, как ее бросили одну с ребенком на руках и она принуждена была укрыться от алчных и от укоризненных взоров в далекую Улахинскую долину. Это тоже была одна из причин ее тоски. Все это было очень просто и обыкновенно.
Минаева услыхала детский плач и шарканье босых ног по полу.
— Кто там?.. — спросила она как могла громко.
В комнату, всхлипывая, вбежала в нижней рубашке растрепанная дочь Барковой. Ее мелкие глаза от ужаса разлезались в стороны, из них по давно не мытому лицу бежали одна за другой грязные слезинки.
— Мамка умирает… родить не может… Тетя, милая, помоги-и!..
Из каждой трещинки сломавшегося детского голоса звучала мольба страдающего взрослого человека. Минаева никогда еще не видела таких испуганных глаз и не слыхала такой отчаянной мольбы из детских уст.
— Давно родит? — спросила ласково.
— Не зна-аю, я ничего не знаю… Тетенька, милая, помоги-и…
Сонька упала на колени и, уткнувшись носом в одеяло в ногах у фельдшерицы, забилась в истерике.
Минаева попыталась встать. Острое колотье в боку бросило ее обратно в подушку. Она сжала губы, чтобы не закричать, и, держась за спинки стула и кровати, все-таки встала. Пол уходил куда-то из-под ног, и комната в красных кругах плыла перед глазами.
— Беги, позови к маме бабку Наумовну, — сказала она Соньке.
С трудом нащупала туфли и сунула в них трясущиеся ноги. Не заботясь о том, что может встретить людей, натянула прямо на нижнюю рубашку тонкий больничный халат. Вынула из сундука щипцы и марлю и, хватаясь свободной рукой за встречные предметы, пошла.
На улице она совсем не чувствовала своего тела. Ей казалось, что она плывет по воздуху. Она знала только, что ей нельзя падать, потому что больше не хватит сил встать. В сыром тумане было холодно голым ногам. Она подумала, что простудится, но тотчас же решила, что теперь все равно. Почему "все равно", она не знала, но эта мысль всецело овладела ею…
— Теперь… все равно… — несколько раз повторила она и радостно улыбнулась чему-то хорошему внутри себя.
Жена учителя лежала в том же положении, в каком ее увидела Сонька. Она уже не могла кричать и тяжело хрипела, корчась на одеяле.
Неизвестно, где взяла сил изнуренная болезнью фельдшерица, но, когда все кончилось, она исчерпала последнее, что имела. Мутная пелена заволокла ей мозг, надвинулась на глаза. Она почувствовала, что падает, и схватилась за что-то руками. Но это был окровавленный край барковского капота. Он потянулся вместе с ней, и, потеряв последние остатки сознания, Минаева медленно опустилась на пол.
В полутемной комнате раздался крик только что народившегося человека. Новый человек пришел из другого мира. Ему не было никакого дела ни до разлива, ни до измученной матери, ни до свалившейся с ног Минаевой, и крик его был беспомощен, но требователен.