— Папа, — спросила Маша, когда он вернулся вечером домой, — а почему ты не хочешь с нами в Америку?
— Не говори глупостей, Маша! — выглянула из кухни Татьяна. — Будешь ужинать? — искательно поинтересовалась у Никифорова.
Униженный её тон не понравился Никифорову. Он знал, что она решила бесповоротно. Но что пыталась при этом подленько сгладить, придать происходящему житейский вид, попросту говоря, подольститься к Никифорову, ведь если что и было в его силах, так это единственно отравить ей оставшиеся дни (недели, месяцы?), свидетельствовало о её изначальной мелкой порочности, выгадливой примитивности, абсолютной моральной деградации, гаденькой такой предприимчивости, когда в угоду поставленной цели всё человеческое побоку. «Как будто я раньше этого не знал», — подумал Никифоров. Знать-то знал, да только… всё равно любил. Ещё он подумал, что, захоти сейчас, она будет безропотно спать с ним каждую ночь до самого отъезда, а не как раньше: раз в неделю после долгих уговоров. Но легче от этого не стало.
— Буду ужинать, — сказал он.
— Я тебе сделаю бутерброд с чёрной икрой, — обрадовалась Татьяна. — Хочешь виски? Баночного пивка? Холодненькое…
— Мама! — счастливо понеслась в кухню Маша. — Папа поедет с нами в Америку, он уже собрал чемодан!
— Чемодан? Какой чемодан? — бережно прижимая к груди купленные на Филины доллары в «Берёзке» банки с пивом, Татьяна вышла в прихожую. — Господи, какая страсть! Как гроб. Где ты взял? Неужели ещё делают такие?
Чемоданчик действительно был не самый современный. До боли советский, строго прямоугольный, фибровый, с твёрдыми пластмассовыми уголками, узенькими железными язычками замков, с обшитой дерматином ручкой на железных перекладинах. Никифоров с трудом отыскал его за стеллажами. Полгода назад Джиге пришла идея изготовить эротический календарь на фоне предметов быта сталинских времён. Тогда-то и появились в конторе устрашающего вида чёрное кожаное гебитское пальто с накладными карманами, широченный, как аккордеон в наивысшем растяге, с полированными боковинами радиоприёмник «Мир», семь томов собрания сочинений Сталина, «Книга о вкусной и здоровой пище», габардиновый синий партийный плащ, хрустальная сахарница, куда влетал килограмм песку, этот самый чемодан, высокая настольная лампа под зелёным стеклом, кое-что по мелочи. Были заимствованы для съёмок и никифоровские — завода имени Кагановича — часы. Чемодан, помнится, украсил лист с августом, отпускным месяцем. Обнажённая девица в интернационалистской кепке с широкой тульёй, с кожаным командирским ремнём на мощных бёдрах, словно набегающую морскую волну пробовала ногой воздух в мелкоклетчатом нутре распахнутого чемодана.
— Делают, отчего не делать-то? — пожал плечами Никифоров.
— А что в нём? — насторожилась Татьяна.
— Так, — беззаботно махнул рукой Никифоров, — по работе, не тащить же в руках.
…С приездом проклятого Фили всё вылетело из головы.
А что не вылетело — потеряло смысл.
Поэтому Никифоров очень удивился, когда в его кабинете в «Регистрационной палате» вдруг зазвонил телефон.
— Ну ты даёшь! — с обидой сказала Красновская. — Хоть бы пришёл посмотрел, как торговали. Сорок минут, и все дела. Сейчас четыре. В пять у меня совещание в Книготорге. Если не успеешь до пяти, возьмёшь у секретарши, я упаковала в две пачки под книги. Можешь не пересчитывать, там ровно.
— А чёрт! — спохватился Никифоров. — Извини, совсем забыл, из головы вон! Сегодня у нас что? Четверг… Ну как, всё нормально?
— Забыл? — тихо переспросила Красновская. — Забыл про… сто тридцать семь кусков? И после этого будешь мне говорить, что ни видео, ни кассет, ни валюты? Ладно, будь здоров, Никифоров, продолжай в том же духе! — бросила трубку.
Некоторое время Никифоров тупо слушал гудки. Он действительно забыл. Потом позвонил домой Джиге, который якобы болел. Того не было. Не было на месте и Алиханяна, директора типографии. «Сволочи, — равнодушно подумал Никифоров, — прячетесь, вот сволочи! Не такие, значит, вы и храбрые. Значит, если что: мы ничего не знаем, какие книги, какие деньги, всё он, он!»
Их поведение, впрочем, не сильно удивляло Никифорова. Как не удивляло его сейчас и поведение Краснове кой, вырвавшей, в сущности, ни за что лишние три тысячи и при этом ещё обидевшейся. Как иначе вести себя в сошедшей с круга стране, в которую можно прилететь из Америки после двенадцатилетнего отсутствия и отобрать у живущего в ней человека жену в придачу с дочерью, как нечто никому не принадлежащее, эдакие живые неликвиды при прогорающем семейном социалистическом предприятии?
«Но почему именно я в повсеместном проигрыше? — подумал Никифоров. — Мне — на три тысячи меньше. Меня, если что, в тюрьму? У меня — жену и дочь?» Мысль была подобна кукушонку в гнезде. Она росла, набиралась сил, выпихивала специальным крюком на хвосте вон все прочие мысли.
Полчаса, наверное, Никифоров просидел за письменным столом в полнейшем оцепенении.
Рассчитано опомнился, когда застать на месте Красновскую было уже весьма проблематично, а именно без пятнадцати пять.
Приехал в магазин в начале шестого. Секретарша говорила по телефону. На подоконнике сидел могучий малый милицейско-уголовного вида, ухмыляясь, смотрел на Никифорова.
— Моя фамилия Никифоров, — злобно шагнул в приёмную Никифоров, — мне Наташа Красновская должна была кое-что оставить… — понимающе подмигнул малому. Вдруг показалось, что погибнуть в схватке с рэкетиром или милиционером не такой уж плохой выход. Во всяком случае, достаточно романтический, возносящий над повседневностью, в которой для Никифорова не осталось ничего, кроме тоски, ужаса и разочарований.
— Да-да, — оторвалась от телефона секретарша, — там в углу, возьмите.
В углу рядом с совком и шваброй лежали две упакованные в бежевую бумагу, перевязанные шпагатом, пачки, неотличимые по виду от книжных, снабжённых даже и этикетками: «Марксизм-ленинизм и перестройка. Идеологическая политика КПСС на современном этапе. Сборник статей. Москва, Политиздат, 16 шт.».
«Сто тридцать семь тысяч прямо вот так, — удивился Никифоров, — на полу, на виду…»
Секретарша продолжала говорить по телефону о турецких сапогах за двести пятьдесят. Малый зевал, поглядывая на часы.
Никифоров взял пачки, вышел.
По лестнице поднимались и спускались люди. Никто не обращал на него внимания. «Будь у неё чувство юмора, — подумал Никифоров про Красновскую, усаживаясь в машину, — в пачках должны быть именно книги под этим названием, а не деньги». Но он точно знал, что деньги. Что ещё можно презрительно увязать в пачки, оставить в углу приёмной под шваброй, как хлам? Только легко доставшиеся, воровские деньги, на которые к тому же почти ничего и не купить. У Красновской было чувство юмора, но суровое, в духе неподкупного римлянина Катона, или фонвизинского Правдина. Если бы только она сама не погрела на этом руки.
Никифоров вернулся в «Регистрационную палату». Ещё раз позвонил Джиге.
Глухо.
Никифорову стало жаль своего лучшего друга, готовящегося стать народным избранником уже то ли в Моссовете, то ли в Верховном Совете России. Джига принимал бесчестье, немыслимое даже среди бандитов, проворачивающих совместное дело. Впрочем, вряд ли он представлял себе, что такое бесчестье. А если и представлял, оно нисколько его не тяготило.
Можно было оставить деньги в кабинете, но по конторе допоздна слонялись порнографическо-наркоманические девицы. Не верил Никифоров и в неподкупность ведающего ключами от кабинетов, заступающего в восемь, сторожа, отставного бериевца, изгнанного сначала из ВОХР с мясокомбината, а затем и из ресторанных швейцаров. Верил, что сторож по ночам шарит в столах, тащит по мелочи. Можно было в электронном суперсейфе у Дерека, но содержимое сейфа Дерека наверняка по ночам же, с помощью того же сторожа, проверяло КГБ.
Никифоров решил отвезти деньги домой, а утром снова привезти за вычетом своей доли в контору. В конце концов полежали же они в пыльном углу под шваброй, отчего им не прокатиться с народом в метро? Это были самые настоящие, украденные у народа народные деньги, которыми народ оплатил странное своё желание в отсутствие продовольствия побольше знать о технологии половой жизни.
В переполненном вечернем вагоне метро, вглядываясь в бледные, измождённые лица, Никифоров с трудом мог поверить, что всех этих покачивающихся от усталости, от водки, настоявшихся в очередях, ссутулившихся, с погасшими глазами мужчин и женщин могут всерьёз занимать проблемы половой жизни. Столь значительный интерес к технологии этого дела мог означать, что народ готовится к возрождению, накапливает силы. Или что I окончательно опустился, никогда больше не поднимется. Или ровным счётом ничего не означать, так как, пока 5 жив человек, до тех пор ему хочется есть, пить, вести половую жизнь.
Чемодан Никифорова был как родной в вагоне среди авосек, обшарпанных и новых с какими-то нелепыми, вроде: «Поп-центр «Садко», «Агентство Интерфакт», «Москва — Париж», «Дима Маликов», «Саша Айвазов» (кто они?) надписями сумок, рюкзаков, брезентовых мешков, едущих до «Щёлковской», до автовокзала продуктовых «десантников».
Никифоров спохватился, что ничего-то сегодня не купил домой, разбежался с чемоданом в гастроном возле метро, но там вонь, пустые фиолетовые прилавки, единственная очередь за мороженой рыбой, которую мясник (или рыбник?) откалывал топором от чёрной глыбы, полемизируя с покупателями относительно веса льда.
Но тут же вспомнил про Филю, про то, что ожидает его дома, почувствовал, как слабеют ноги, мутится разум, руки не держат больше проклятый чемодан. Отчаянье сменила неисполнимая, но такая сильная, что уже как бы и исполнимая, переходящая в уверенность, надежда, что он приедет домой, а там Татьяна, Маша и нет никакого Фили, нет Америки, всё это сон, кошмар, дрянная какая-то шутка. И чем неопровержимее было, что этого быть не может, тем упрямее, вопреки здравому смыслу, Никифоров уверял себя: может! Это было всё равно, что верить: прыгнешь с балкона десятого этажа и не разобьёшься вдребезги об асфальт, а полетишь яко птица, вернёшься домой, а полуторакомнатная дрянная твоя квартира превратилась в трёхкомнатную партийную с двумя ваннами и туалетами, проснёшься в одно прекрасное утро, а продовольственная программа, оказывается, уже выполнена, магазины ломятся, а к вечеру, глядишь, и коммунизм настал: государство отмерло, деньги за ненадобностью и по причине полнейшего изобилия отменены, от каждого по способностям, каждому по потребностям. «Надо не надеяться на чудо, — скучно и безнадёжно подумал Никифоров, — а что-то делать!» Но он не знал, что делать, вернее, знал, что делать нечего, а потому продолжал, как подавляющее большинство русских людей, надеяться на чудо. И получил его.
Какой-то не то гул, не то общий вздох прокатился по вагону. Вдруг оказалось, что в переполненном, где люди как сельди в бочке, вагоне полно места, так быстро и свободно очистился угол вагона, где не осталось не только сидящих, но и стоящих. Осталась одна багроволицая, распространяющая сильнейший запах перегара, особа, по одежде женщина, которая, прохрипев: «Ох, б… не могу терпеть… твою мать!», подобрала полы пальто, тяжело опустилась на корточки и, оттянув как тетиву лука рукой спущенные рейтузы и трусы, извергла на пол… даже не струю, а какой-то шумный поток, селевую лавину. «Мама! Меня сейчас вырвет!» — раздался задавленный детский голос. Общий вздох перерос в вопль ужаса и протеста, но был перекрыт хрипло-похабным: «А идите вы все на х…! Что я виновата, что в Москве сортиров нет!» Поезд вырвался из туннеля, остановился, двери распахнулись. В пустом вагоне задержалась завершившая оправку особа, да какой-то то ли мёртво-пьяный, то ли мёртво-спящий, то ли просто мёртвый, скрючившийся на сиденье тип с густо татуированными руками.
Ожидая вместе с возмущённо гудящими людьми следующий поезд, Никифоров подумал, что «чудо», случившееся в вагоне, в сущности, есть быстрый и недвусмысленный ответ на его молитву о чуде. Никифорову как бы было наглядно продемонстрировано, что есть деньги внутри его чемодана, что есть он сам, что есть его жизнь. Какова всему этому цена.
Да, да, была молитва.
В недавно отреставрированной церкви неподалёку от «Регистрационной палаты», в переулке между пустым гастрономом и переполненным метро. Атеист Никифоров мышью юркнул туда с чемоданом вслед за верующей горбатой бабушкой в вытертом до подкладки плюшевом жакете. На входе бабушка разжала ладонь с медью, чтобы бросить в чашу для пожертвований. Никифоров ловко выхватил из бумажника десятку: «За нас обоих, бабушка!» — «Спасибо, сынок, да благословит тебя Господь!» — перекрестилась бабушка. Ободрённый, как бы уже приобщившийся к тысячелетней народной вере, Никифоров устремился вперёд, в приглушённый золотистый свечечно-иконный свет навстречу выпевающим что-то красивое и бессильное голосам.
Он оказался в церкви после разговора с Дереком.
…Никифоров как раз запирал свой кабинет, поставив у двери чемодан, когда на лестнице показался Дерек. Ещё не видя Дерека, Никифоров ощутил за спиной благоухание качественно иной жизни: сигарет, курить которые было истинным наслаждением, стойкого приятного одеколона, явственно различимого сквозь горящий ароматический табак. То был запах довольства, сытости и богатства. Запах жизни, шелестящей где-то, как золотой сон. Никифоров наконец запер дверь, вырвал со второй попытки ключ из замка, обернулся. Дерек вежливо улыбнулся, показав белые зубы. Лицо его, впрочем, не выражало ничего. Никифоров ожидал, что Дерек проследует вверх или вниз по лестнице, куда-то же он шёл! Как-то не до процветающего, играющего в теннис, плавающего в бассейне, обедающего в изысканных ресторанах, кующего доллары посреди российской нищеты Дерека было сейчас Никифорову. Однако проклятый англо-голландец определённо не спешил.
— Стиль ретро? — одобрительно кивнул Дерек на чемодан. — Опять в моде?
— Что слышно в мире бизнеса, Дерек? — перекрыл тему чемодана Никифоров. — Число совместных предприятий растёт?
— Абсолютно не растёт, — охотно ответил Дерек. — Я только что из Гамбурга, с симпозиума по этим самым совместным предприятиям. Сейчас их полторы тысячи. За последние два месяца не зарегистрировано ни одного нового. К концу года примерно тысяча прекратит существование. Останется пятьсот, но из них только сто тридцать девять дают какую-то прибыль.
Никифоров спросил про совместные предприятия просто так, в общем-то, ему было на них плевать, но, получив столь исчерпывающий ответ, посчитал неловким прекращать беседу.
— Что же так, Дерек?
— Причин много, — сказал Дерек. — Во-первых, приходится давать очень много взяток. Над каждым предприятием, как эти… gad flys[1] вьются партийно-советские чиновники, всем охота получить что-нибудь иностранное, съездить за границу. Причём круг их постоянно расширяется, бизнесмены не успевают везти подарки. Во-вторых, поголовное, хуже чем в Африке, воровство. Нанимают людей, а те растаскивают всё, начиная от компьютеров, кончая скрепками. Там приводили пример. Где-то в… Таракановске, есть такой город? содрали даже синтетические под гобелен обои со стен. В-третьих, полнейшая невозможность наладить хоть какие-нибудь связи: все комплектующие поставки срываются, никакие договора не выполняются, всякие попытки наказать виновных безуспешны. Что ты хочешь, — добавил Дерек после паузы, — поезда не ходят, почта не работает. Меня попросили, я отправил с международного почтамта сверхсрочную телеграмму-метеорит, то есть «молнию», заплатил семнадцать долларов с полтиной, сказали, получат в Воронеже через час, в тот день не было телефонной связи, потом наладили, я звонил, прошло пять дней, до сих пор не получили. И доллары не хотят возвращать! — рассмеялся Дерек, как будто ему доставляло удовольствие, что дела в стране из рук вон, что братья-бизнесмены терпят здесь убытки. — В-четвёртых, ваши рабочие разучились работать. Если только можно разучиться тому, чего они никогда не умели. Советская власть-то на восьмой десяток пошла…
— А… чему ты радуешься, Дерек? — с подозрением посмотрел на него Никифоров.
— Не тому, что вы разваливаетесь, — правильно понял его вопрос Дерек, — и не тому, что мы несём убытки. Это всё относительно. Я радуюсь всего лишь тому, что оказался хорошим пророком. Я зачитал на симпозиуме статью, которую опубликовал в одной английской газете два года назад, когда только началась эта возня с совместными предприятиями.
— Что же это за статья?
— Статья? Ну… Название, если перевести с английского, звучит примерно так: «Советский Союз — территория, лежащая по ту сторону бизнеса».
— По ту? — удивился Никифоров. — По какую это по ту?
— А по ту, — ответил Дерек, — по какую никакой бизнес невозможен.
— А что же тогда возможно?
— А только грабёж и воровство. Советский Союз — территория, лежащая по сторону грабежа и воровства. Я правильно выразился по-русски?
— Не совсем, — сказал Никифоров, — но смысл ясен.
Он чувствовал, что Дерек втягивает его в очередной бессмысленный разговор, цель которого унижение и поношение несчастной России, а заодно и Никифорова как русского. Какой-то он был интеллектуальный извращенец, этот Дерек. Мало того, что зарабатывал здесь большие деньги, так ему ещё непременно надо было унижать и поносить Россию, и ладно бы перед немцами на неведомом гамбургском симпозиуме, так в России же, перед русским Никифоровым!
Никифорову бы уйти, послать Дерека куда подальше, но он обречённо стоял, так как тайно, в глубине души под слоем искреннего несогласия, негодования жило в нём безоговорочное, полнейшее согласие со всем, что говорил Дерек. Никифоров мог бы бесконечно развить, дополнить, подкрепить неисчислимыми примерами каждую его мысль. Дерек всё-таки постигал Россию умозрительно. Никифорову не надо было ничего постигать. Он всё знал от рождения. Он подумал, что сам, даже в большей степени, чем Дерек, интеллектуальный извращенец. Дерек зарабатывал деньги и ненавидел страну, где зарабатывал деньги. Но это была для него чужая страна. Никифоров, не считая сегодняшнего чемодана, никаких денег не зарабатывал. Страну же, не чужую, в отличие от Дерека, а свою! ненавидел и страдал от того, что ненавидит. Это было чудовищно: ненавидеть родную страну, но как заставить себя полюбить кнут, тебя же хлещущий, цепь, тебя же сковывающую?
— Допустим, Дерек, — спокойно продолжил он мучительный и странно желанный именно благодаря мучительству разговор. — Но зачем они тогда здесь, эти полторы тысячи совместных предприятий?
— А по глупости, — сказал Дерек, — им здесь ничего не светит, пока они не усвоят главного закона бизнеса в Советском Союзе, то есть бизнеса по ту сторону бизнеса.
— Надо думать, — усмехнулся Никифоров, — что этот закон открыл ты?
— Да. И горжусь этим, — сказал Дерек. — Закон произвёл настоящую сенсацию на симпозиуме. Он звучит примерно так: «Единственный путь добиться делового успеха в Советском Союзе — дать им возможность обворовать, ограбить себя в малом, чтобы не упустить свою возможность обворовать, ограбить их в большом!»
— Какое счастье, — вздохнул Никифоров, — что только сто тридцать девять совместных предприятий из полутора тысяч дают прибыль.
— Счастье? — задумчиво посмотрел на него Дерек. — Я бы не сказал. Может быть, для западной стороны это и счастье, а для вас… — покачал головой. — В основном это совместные предприятия по захоронению радиоактивных отходов. Они при участии ваших местных властей арендуют землю где-нибудь в глубинке, скажем, в Кировской области. Якобы под строительство современной молочной фермы. Затем под видом оборудования уже при помощи ваших посреднических кооперативов завозят контейнеры, зарывают, дают местным вождям взятки: подержанные машины, компьютеры, видео, что только те пожелают и… ликвидируют предприятие с выплатой местным властям неустойки и непременным последующим уничтожением документации. Не вышло с фермой, болотистая почва не держит фундамент. Ошиблись, бывает. И всё. Никаких следов. Кто будет в глухой деревне измерять уровень радиации? Там и приборов-то таких нет. Ну а люди… Раньше от водки помирали, теперь будут от радиации, от рака. Да и не очень много осталось там людей. С какой-то же целью ваши правители разорили эти земли? Это самый прибыльный сейчас бизнес с вашей страной.
— А информацию им поставляешь ты?
— Я неожиданно сделался чуть ли не монопольным держателем такого рода информации, — ответил Дерек. — Помещаю за валюту соответствующие объявления в районных, отраслевых газетах. Ты не поверишь, засыпают телеграммами, готовы закопать у себя что угодно. Эти ваши местные руководители — странные люди… — понизил голос Дерек, словно выдавал Никифорову страшную тайну, — у меня такое ощущение, что они ненавидят свою страну, свой народ даже сильнее, чем мы вас на Западе. Эх, надо было им дать поуправлять ещё лет десять без всяких выборов и гласности! Они бы свели всё на нет получше ядерного удара!
— За что же вы нас на Западе так ненавидите? — прерывающимся от бешенства голосом поинтересовался Никифоров. — За то, что задарма зарываете у нас свои радиоактивные отходы?
— Этому была посвящена вторая часть моего выступления на симпозиуме, — сказал Дерек. — Я не рекомендовал представителям фирм поставлять в вашу страну оборудование, с помощью которого можно реально наладить выпуск товаров широкого потребления. Наличие в стране большого количества товаров цивилизует страну, поднимает уровень материальной культуры, а как следствие, и духовной. Но какая цивилизованная страна позволит зарывать у себя радиоактивные отходы? А в Европе скопилось столько отходов, которые необходимо зарыть где-нибудь подальше. Раньше зарывали в Африке, но негры больше не хотят. Я высказал мысль, что сначала необходимо полностью очистить Европу от радиоактивных отходов, а уж потом решать: давать или не давать вам товары?. Везти, везти к вам отходы. Но кричать при этом об общечеловеческих ценностях, благотворительности, милосердии, старом мудром докторе Хаммере. В дом престарелых — инвалидное кресло. В какую-нибудь протекающую больницу — коробку лекарств. В родильный дом — упаковку одноразовых шприцев. Практически ничего не стоит, а шуму много. И долбить, долбить об этом по радио, по телевидению… Кстати, насчёт одноразовых шприцев. Как вы терпите это издевательство? Есть такая страна Португалия. Они тоже сами не делали. Так вот, как-то раз в одну какую-то их больницу вовремя не завезли. И что-то там случилось. Сразу шум на всю страну: в парламенте, в газетах, министра здравоохранения чуть ли не под суд, на больницу колоссальный штраф… Португалия не бог весть какая страна, но чтобы наладить у себя выпуск этих самых шприцев, завалить ими не только свою страну, но всю Европу, сейчас и Голландия у них покупает, потому что самые дешёвые, им потребовалось всего два месяца! А ваше правительство…
— Дерек, зачем ты мне всё это говоришь? — тихо перебил Никифоров.
— Чтобы объяснить, за что на Западе ненавидят Россию.
— Ты не объяснил.
— Потому что ты перебиваешь. Я ведь думаю частично на английском, частично на голландском. Ещё лезут какие-то немецкие слова, — пожаловался Дерек. — И всё это приходится мысленно переводить на русский и только потом произносить. Ты перебиваешь, мне трудно сосредоточиться.
Никифоров вдруг представил себе, что ответил бы ему Дерек, если бы он рассказал, что вот прилетел из Америки после двенадцатилетнего отсутствия еврей и хочет забрать у него жену, а заодно и дочь. «Чему ты удивляешься? — равнодушно пожал бы плечами Дерек. — Стало быть, твоя жена представляет для этого еврея определённую ценность. А всё, что у вас представляет хоть какую-то ценность, достаётся либо номенклатурщикам, либо иностранцам, либо евреям как потенциальным иностранцам. А твой еврей уже не потенциальный, а самый настоящий иностранец, да к тому же не бедный, если летает туда-сюда. Ты даже не сможешь набить ему морду, тебя попросту не пропустят в «Метрополь», «Националь», «Космос», где он там остановился? Вы с ним, как индусы, в разных кастах. Он может позволить себе всё. Ты не смеешь даже переступить порог его жилища. У тебя был бы шанс, будь ты бандитом, этим, как его… вымогателем. Но ты не бандит, не номенклатурщик, не иностранец, даже не еврей. У тебя в этой стране шансов нет!»
Так бы ответил Дерек.
Или не так?
Чем пристальнее смотрел Никифоров на Дерека, тем очевиднее становилось ему то, что должно было стать очевидным давно, настолько это было элементарно. Это расставляло по своим местам всё. Оставалась единственная нескладушка, а именно: такому вообще не должно было быть места. Расставление по местам того, чему не должно было быть места, напоминало беседу с духами, трапезу с покойниками, не доставляло ни малейшей радости. Как если бы Никифоров пришёл к врачу за исцелением, а тот сообщил бы по секрету, что загибается точно от такой же болезни и понятия не имеет, как лечиться.
Никифоров в отличие от Дерека думал по-русски и говорил по-русски, но сейчас с трудом заставил себя вникнуть в слова говорящего по-русски же Дерека.
— До тех пор, пока существует Россия, — Дерек так разволновался, что прикурил одну сигарету от другой, — до тех пор в мире не умирает идея, что с человеком можно сделать всё что угодно, то есть идея социализма, круговращения в обществе насилия и терпения, в результате чего человек перестаёт быть человеком в привычном понимании слова. Это своего рода троица, или птица-тройка, как хочешь: Бог-отец — насилие, Бог-сын — терпение, Святой дух — социализм. И до, тех пор, пока существует народ, исповедующий эту веру, пусть даже вопреки своей воле, это ещё страшнее! то есть как бы заражённый народ, до тех пор…
— Дерек, — перебил его Никифоров, — скажи мне, кто была твоя мать, и давай закончим этот разговор.
— Мать? — замер с открытым ртом Дерек. — При чём здесь… мать? И почему… закончим?
— Так кто была твоя мать?
— Собственно, я никогда не видел оснований скрывать, — усмехнулся Дерек. — Она русская. Они познакомились с отцом в Германии на подземном заводе. Она умерла, когда мне было двенадцать лет. Но как ты… почувствовал во мне родственную славянскую душу? Потому что я хорошо говорю по-русски? И почему ты сказал про мать «была»?
— Откуда она родом, Дерек?
— Из-под Невеля, это где-то в Псковской области. Деревня Пески. Хочу съездить посмотреть, да никак не соберусь. Её увезли в Германию в сорок первом, ей было четырнадцать лет.
— А ты сейчас зарываешь там радиоактивные отходы? — спросил Никифоров. — Я сказал «была», потому что если бы твоя мать была жива…
— Псковскую область я пока жалею, — перебил Дерек. Лицо его твердело, ожесточалось буквально на глазах. Россия, русские (кто же ещё?) были виноваты в том, что у Дерека русская мать, что у него развились по этому поводу какие-то комплексы. — Нет никакой славянской души, нет особого пути России. Всё это иррациональная чушь! От рабства, от нищеты! Моё происхождение не имеет никакого значения! Если хочешь знать, я почти забыл русский язык, мне пришлось учить его заново. Я человек другой культуры. Меня ничего не связывает с этой страной. То, что я здесь увидел — отвратительно! Такая страна не имеет права на существование!
— Я сейчас иду в церковь, — вдруг сказал Никифоров, хотя ещё мгновение назад понятия не имел, куда пойдёт, и уж во всяком случае совершенно не намеревался извещать об этом Дерека. Но как одно произнеслось само, так само же произнеслось и другое, не менее удивительное: — Я помолюсь за тебя, Дерек…
Подхватив чемодан, Никифоров выбежал на улицу, на грязный истоптанный весенний снег.
Он не понимал, что с ним.
Почему это он, неверующий, бывший последний раз в церкви сто лет назад с Никсой в грозу, вовсе тогда и не знавший, что это церковь, собрался сейчас в церковь?
И как он будет молиться, если ни разу в жизни не молился, не знает, как молиться?
И можно ли молиться с проклятым чемоданом у ног?
И почему он должен просить Бога за Дерека, когда надо просить за себя, за жену, за дочь?
За себя ладно. За дочь — святое. Но как просить за Татьяну? Чтобы она не уезжала, осталась с ним? Но это невозможно, так как в душе своей она уже предала его. И что значит просить? Чтобы Бог через ОВИР расстроил отъезд? Но прежней жизни у них всё равно не получится. Татьяна будет несчастна, а можно ли просить Бога сделать несчастной пусть даже заблудшую душу? Сделать несчастным другого, чтобы было хорошо тебе? Только ведь и тебе уже хорошо не будет. Значит, надо просить за Татьяну вообще… Что значит «вообще»? Чтобы она была в Америке счастлива с Филей Ратником? Но… Просить Бога за Татьяну, оставляющую его, всё равно что просить Бога за Дерека, изо всех сил вредящего России, всё равно что подставлять правую щёку, когда тебя ударили по левой. За Дерека надо не молиться, а взять да поджечь к чёртовой матери подлую его контору со всеми компьютерами, телексами, факсами и интерфейсами! И «Регистрационная палата» заодно сгорит — не велика беда! А с Татьяной что тогда? Татьяну убить? Или есть какое-то особенное Божье «вообще»? И надо молиться, чтобы Бог просто обратил внимание на Дерека и Татьяну, а дальше… не Никифорова дело? Но какое надо для этого иметь смирение, а Никифоров таким смирением не обладает… Ещё не обладает.
Пошатывающийся, с подозрительным чемоданом у ног, с безумными глазами Никифоров, должно быть, странно выглядел в церкви.
Как если бы его терзали бесы.
И скорее всего моление Никифорова закончилось бы ничем, если бы не сразу две вдруг открывшиеся Никифорову очевидные истины.
Первая, связанная с происхождением Дерека, была сомнительного свойства. Сильнее всего ненавидят Россию сумасшедшие и… сами русские. Те же русские, которые любят Россию, любят не ту, какая есть, а какая была, какой могла бы быть, какой на худой конец должна стать, какая, подобно галлюцинации, существует в их сознании, но не существует в действительности. Та же, что существует в действительности — круглая сирота, дефективная и с очень плохой наследственностью. Её не любит никто. Более того, самим своим убогим существованием она оскорбляет такое возвышенное чувство, как любовь к Родине. Но как может измениться к лучшему то, что никто не любит? Оно может измениться только к худшему. Почему никто об этом не думает?
Вторая открывшаяся Никифорову в этот час очевидная истина заключалась в том, что как несть ни эллина, ни иудея, так нет ни верующего, ни атеиста. Поиски истины в Божьем мире, неистовства как против Бога, так и за Бога, в сущности, бессмысленны. Поиски истины ведут прочь от истины. Мир стоит не на поисках истины (они как раз разрушают, расшатывают мир), а на золотых пылинках добросердечия, скудно рассеянных по душам. Это-то добросердечие в человеке — и есть Бог. Его никогда не будет слишком много. Как никогда оно не исчезнет и совсем.
То было странное ощущение. Никифоров думал предстать пред чем-то высшим, а предстал пред… самим собой, вернее, пред тем в себе, что он умозрительно постиг, но чего в нём могло не оказаться вовсе. Никифоров как бы превратился в чёрную пустоту и одновременно в трепещущее нервическое ухо, вслушивающееся в эту пустоту. И чем пристальнее он вслушивался, чем яростнее уверял себя, что есть, есть! тем неспокойнее ему становилось.
Никифоров почувствовал себя слабым, ничтожным.
Чёрные иконные глаза надвинулись на него. Он уже не вслушивался, а летел сквозь чёрную с золотом, с огоньками свечей, как мотыльками, пустоту, которая не была и не могла быть ответом, а была ожиданием: Никифоров ли чего-то ждал, от него ли ждали? Чёрная пустота светлела, мотыльки исчезали, однако до конца так и не высветлилось. То было одновременное существование света внутри тьмы, или тьмы внутри света, наречённое великим Леонардо да Винчи «сфумато». Никифоров понял, что это есть потёмки души. Собственно, он был готов к этому. Что ещё, кроме потёмок, может быть в душе человека, впервые сознательно забредшего в церковь в тридцать семь лет, да ещё с чемоданом нечестивых денег?
Никифоров вдруг увидел, что все вокруг молятся, что-то беззвучно шепчут. К нему вернулся дар речи. Никифоров откашлялся, воровато посмотрел по сторонам, достал из кармана платок, чтобы окружающие (хоть никому не было до него дела) думали, что он просто вытирает рот, прошептал: «Господи! Пожалей, спаси Россию!»
Никифоров как бы вынырнул из потёмок, обнаружил себя с проклятым чемоданом у ног, с ненужным платком в руках, тупо вперившимся в икону, с которой определённо еврейской наружности Иисус смотрел с сожалеющим презрением, как, должно быть, смотрел бы на него Филя Ратник, случись Никифорову прорваться к нему сквозь строй швейцаров, фарцовщиков, проституток в «Космос» или «Националь».
«Да-да, ты совершенно прав, — расслабленно подумал Никифоров. — За погубленную землю, разрушенную старину, радиоактивно ядовитую новизну, за миллионы досрочно мёртвых, за повальное бесчестье живых не может быть снисхождения. В такую пропасть падают, чтобы навсегда пропасть, а не выкарабкаться. Чтобы другим неповадно. Ты абсолютно прав: иметь семью, человеческие привязанности в такой стране — непозволительная роскошь!»
Никифоров подхватил чемодан, вылетел вон, перебежал улицу, ворвался в вечерний лиловый гастроном, где не было ничего, кроме вони и очереди за чёрной мороженой рыбой, вид которой удивительно точно соответствовал названию: «Рыба угольно-ледяная».
…Никифоров сунулся в ванную помыть руки. Почему-то отсутствовала горячая вода. Мыло плохо мылилось под холодной струёй.
— Сволочи! — вышел из ванной. — Воды горячей нет!
— На двери в подъезде объявление, — на лету отозвалась Татьяна, — авария на нашей районной ТЭЦ.
Она суетилась на кухне, накрывала на стол, как к приходу гостей, всерьёз, видимо, полагая, что сейчас они сядут с Никифоровым, тяпнут виски, баночного пивка, закусят ветчинкой, обсудят детали развода, её предстоящий отъезд, а там, глядишь, позвонят Филе, и Филя подтянется с новой порцией выпивки — старый добрый друг…
Никифоров смотрел на неё, разрумянившуюся у плиты, и думал не о том, как он в ней обманулся (это-то он всегда знал, да и поздно было об этом думать), сколько о том, каким же ничтожеством он был в её глазах, если она вот так сейчас вела себя. Как он сам (через неё?) был обманут в себе.
Только… обманут ли?
Никифоров вернулся в комнату.
Маша сидела на диване, разложив на коленях красочный буклет. Она любила, когда ей читали вслух, слушала с таким вниманием, что Никифорову становилось стыдно за содержание читаемого. Хорошие книги попадались редко.
— Почитай, тут мелко написано, — попросила дочь. Как будто, если было бы напечатано крупно, она бы прочитала сама.
Некоторое время Никифоров задумчиво смотрел в буклет, потом до него дошло, что текст внизу под картинками, как ни странно, русский, что называется буклет: «Откуда берутся дети?»
На первой же картинке были подробно изображены обнажённые мужчина и женщина, стоявшие, взявшись за руки.
«Если ты, незнакомый маленький друг, — в изумлении побежал Никифоров глазами по строчкам, — увидишь маму и папу без одежды, допустим, в спальне или в вашем бассейне, ты несомненно обратишь внимание, что они — особенно ниже пояса — устроены по-разному… Эта штука у папы между ног называется пенис. Пенис — латинское слово, а в анатомии, как и в биологии, в медицине используются латинские термины. «Какой он крохотный, этот пенис!» — должно быть, удивишься ты. Не спеши удивляться. Папин пенис далеко не всегда такой крохотный и мягкий. Иногда он становится большим и твёрдым, потому что ему предстоит выполнить очень важную работу… Когда мама ходит или просто стоит, трудно что-то увидеть. Но если она ляжет на спину и широко раздвинет ноги…»
— О господи! Что это? — заорал Никифоров, ворвался, потрясая буклетом, на кухню.
— Бред, правда? — засмеялась Татьяна. — Филипп, он… — исподлобья взглянула на Никифорова, — владеет небольшой типографией, так вот они там… печатают. В наших школах тоже собираются вводить половое воспитание. У нас нет машин, чтобы так красиво печатать. Он надеется получить заказ, чтобы, значит, для наших школ, детских садов… На днях подпишет договор с министерством просвещения.
Она стояла убогая, жалкая, неестественная, какая-то вдруг косноязычная. У Никифорова затряслись руки, так любил он её сейчас, так любил её всегда (никогда он в ней не обманывался, всегда любил её такую!), так немыслимо было ему её потерять.
Он швырнул на пол буклет, бросился в комнату, вернулся с чемоданом, судорожно его распахнул, выхватил мнимую книжную пачку, разодрал плотную бежевую бумагу. На кухонный стол, на тарелки, на табуретки, на истоптанный линолеум хлынул дождь купюр.
— Таня, тут сто тридцать семь тысяч. Это… наше. Я заработал. Ты всегда говорила, что мне не дано, а я вот… Вполне законно, не бойся. Таня, я хочу сказать, что…
— Перестань, — прошептала она. — Ты не виноват. Никто не виноват. Ну почему, почему… — завыла в голос, обхватила Никифорова за шею, как будто решила задушить.
Они стояли, обнявшись, задыхаясь, на деньгах, наполнивших вдруг кухню коммунальным, нищим запахом. Запахом очередей, плохой еды, больницы, слёз и тщеты.
Никифоров думал, что, в сущности, ничего ещё не ясно. И в то же время знал, что всё ясно.
Ясно настолько, что он уже видел Шереметьево-II, Татьяну и Машу, испуганно застывших под немигающим вараньим взглядом пограничника, сверяющего их лица с фотографиями на паспорте, себя, рвущего ворот, глотающего слёзы в толпе провожающих. Никифоров не сомневался, что они улетят на закате, когда косые длинные лучи напоминают цветом только что отпечатанные десятирублёвки.
1990