2

И не он один. Впечатление было такое, что судьбу в одночасье пересилило всё третье управление, как птица Феникс, воспрянувшее из пепла расформированной «Регистрационной палаты».

Какая тоска была сидеть в «Регистрационной палате» до так называемого расформирования! Сто восемьдесят в зубы, мерзкая, залитая газовым дневным светом комната, лица как у трупов, двадцать письменных столов, бесконечные библиографические карточки, карточки и никаких перспектив! Никифоров и Джига пришли сюда после окончания полиграфического института. Думали прокантоваться годик-другой, оглядеться, да податься куда-нибудь, где повеселее. А застряли на десять лет. Влипли, как мухи в мёд, который, впрочем, не был сладким и неизвестно, был ли мёдом.

Никифоров вспоминал минувшие десять лет как непрерывно длящийся сон. Утреннюю езду в переполненном вагоне метро среди кашляющих, красноглазых, злых людей. Тупое ежедневное сидение за столом. Заполнение карточек. Бесследное исчезновение карточек в жёлтом ячеистом чреве гигантского, во всю стену, шкафа — в него сливались с двадцати столов карточные ручейки с описаниями всех печатных изданий, выходящих в стране, регистрируемых «Регистрационной палатой». Длинные перекуры. Иногда, в отсутствие начальства, портвейн в библиотеке — аварийном сыром помещении — под прогнувшимися от размокших мохнатых газетных подшивок полками. Ежесентябрьские выезды на картошку. Тут портвейн лился рекой, стесняемые городской суетой, незамужние девицы раскрепощались, превращались в настоящих Мессалин. Редкие посещения типографий для приёмки обязательных, отчуждаемых в «Регистрационную палату» экземпляров на месте, только тут иногда и удавалось разжиться приличными книжками. Бурные профсоюзные собрания. Тощие праздничные заказы. Всю оставшуюся жизнь, которой за вычетом забираемых физическим сном ночных часов оставались сущие крохи.

Обидно было не столько за бессмысленно канувшие десять лет, сколько за то, что только сейчас Никифоров понял, как он отупел, опустился за эти годы. «Да брось ты, — помнится, утешил его Джига, — ум и глупость — категории, определяемые задним числом, главным образом для оправдания или осуждения того, что не нуждается ни в оправдании, ни в осуждении, поскольку это жизнь. Человек умён или глуп ровно настолько, насколько ему нравится жить так, как он живёт, а если не нравится, изменять собственную жизнь в сторону «нравится». Ум и глупость — категории чисто вспомогательные, абсолютно субъективные. Как стереооткрытка с двумя различными изображениями. Как посмотришь. Под одним углом — дурак дураком. Под другим — умный умнее некуда». — «Допустим, — согласился тогда Никифоров, — ум и глупость — категории вспомогательные, субъективные. Но как быть с цинизмом?» — «С цинизмом? — удивился Джига. — При чём здесь цинизм?» — «Как быть с душой?» — спросил Никифоров. «При чём здесь душа?» — вторично удивился Джига.

Говорить с Джигой о цинизме, о душе было так же бесполезно, как выяснять, кто он по национальности. У Джиги было острое узкое лицо, крепкий (не славянский) подбородок, светло-серые, ничего не выражающие глаза. Родом Джига был из-под Воронежа, что никоим образом вопрос о национальности не проясняло. Родителей его Никифоров не видел. Джига был до того равнодушен к этому вопросу, что ни разу толком на него не ответил. Хотя бы для того, чтобы Никифоров отвязался. «Да какое, собственно, это имеет значение?» — искренне удивился он пятнадцать лет назад, когда они учились на первом курсе и Никифоров впервые поинтересовался. Никифоров объяснил, что, собственно, значения никакого, просто фамилия необычная. «А я сам не знаю», — пожал плечами Джига. «Не знаешь, кто ты по национальности?» — зачем-то уточнил Никифоров. «Нет», — легко, как если бы у него спросили закурить, а он не курил, ответил Джига. «Ну а по паспорту?» — Никифоров сам не понимал, чего пристал к человеку. «По паспорту русский», — зевнул Джига.

Дело было осенью. Они шли из Исторической библиотеки переулками. В переулках было много церквей, в основном, конечно, недействующих. Каждый раз, когда Никифоров смотрел на церковь — на подновлённую действующую, или недействующую — кирпично-скелетную с проросшими сквозь стены и купола кустами, а то и деревьями, что-то тягостно сдвигалось у него в душе, какую-то ноющую тоску-вину ощущал Никифоров, что вот такими, как бы специально оставленными на поругание, стоят недействующие церкви, в действующие же ему, Никифорову, хода нет, так как, во-первых, не знает он, что делать, как стоять в храме, во-вторых, не умеет креститься, не говоря о том, чтобы молиться, в-третьих… не верует в Бога.

«Не жалко тебе?» — кивнул Никифоров на церковь. «Жалко? Чего? — с недоумением посмотрел по сторонам Джига, не сразу и приметив церковь. — А… — пожал плечами, — не знаю. Да ты не волнуйся, я не еврей». Но и не русский, подумал тогда Никифоров. И относился с тех пор к Джиге с некоторым превосходством, как имеющий полноценных родителей к сироте, пусть даже не сознающему своего сиротства.

А сейчас, спустя пятнадцать лет, вдруг подумал, что да, конечно, он, Никифоров — русский, Джига — неизвестно кто, только вот в чём превосходство Никифорова? Не верить в Бога и при этом тупо тосковать о порушенных храмах? Десять лет протирать штаны в бездарной конторе и — ни шагу за десять лет — ни чтобы поверить в Бога, ни чтобы защитить, помочь восстановить хоть какой-нибудь храм?

Никифоров вдруг мстительно признался себе в том, в чём боялся признаться больше смерти: не такое уж плохое было времечко! Не пугали сокращениями, расформированиями. Стабильно шли премии неизвестно за что. Зимы были морозней, лета суше. Полки в винных магазинах подсвечивались, бутылкам на них было тесно в разноцветном сиянии. Пей — не хочу! Никаких, за водкой по крайней мере, очередей. Некая умиротворяющая тишина была разлита в атмосфере и в газетах. Дни, месяцы, годы были абсолютно предсказуемы. Сладко, в общем-то, было жить без цели, расходовать жизнь на жизнь и ни на что более. Выпивать и испытывать при этом тоску по отнятой цели. И не делать ничего, чтобы появилась цель… И… продолжать жить, ненавидя и любя эту нелепую жизнь. «Боже, — схватился за голову Никифоров, — неужели это и есть русский путь?»

К чести Джиги, он много раз порывался уйти из «Регистрационной палаты». Однажды — в дальневосточную золотодобывающую артель. Но пока Джига вёл переговоры, руководство артели посадили, артель разогнали. Джига начал уговаривать Никифорова уйти вместе с ним в автосервисный кооператив. Никифорову не хотелось в кооператив. Но и продолжать получать в проклятой конторе сто восемьдесят было невыносимо. Они сходили с Джигой к этим ребятам, обосновавшимся в холодном дощатом сарае — бывшей голубятне — в путаных подозрительных дворах Кисловского переулка. Ребята определённо не понравились Никифорову. Слишком были молоды и глупы для любого дела, кроме честного физического труда или… бандитизма. При первом же взгляде на них было ясно, что они выбрали последнее. А именно: угонять машины, перекрашивать кузова, перебивать номера на моторах, и с богом — в Грузию, в Азербайджан. Ребята, видимо, только готовились заняться преступным промыслом, а потому нервничали. Без нужды уснащали речь блатными словечками, стали вдруг угрожать Джиге и Никифорову, мол, если те не согласятся работать, живыми из голубятни не выйдут. Один, самый нехороший, с заросшим неандертальским лбом начал не очень умело играть ножичком. Джига схватил канистру с бензином, плеснул на стоявшую в сарае единственную машину, под ноги ребятам. Щёлкнул зажигалкой: «Что, гниды, спалить вас, что ли, к ебени матери?» Те растерялись, не ожидали подобной прыти. Джига и Никифоров энергично покинули голубятню. «Где ты отыскал этот симпатичный кооператив?» — полюбопытствовал Никифоров. «А по справочнику, — ответил Джига, — купил в метро за пятёрку. Там номер телефона». — «Ну ладно, — вздохнул Никифоров, — я бы смог автослесарем, а вот ты чего?» — «Я? — ответил Джига. — Я думал, они серьёзные люди, я был бы у них чем-то вроде менеджера».

А когда, казалось бы, настало самое время уходить, когда объявили о расформировании «Регистрационной палаты», сокращении штатов, смене вывески и прочих мерзостях, Джига не только никуда не ушёл, но взялся предводительствовать на бесконечных собраниях трудового коллектива, подал заявление в партию, выдвинулся кандидатом в народные депутаты. «Сдурел? — удивился Никифоров. — В партию, когда земля под ногами горит?» — «У кого горит, — усмехнулся Джига, — а у меня под ногами цветы».

И впрямь будто цветы.

Десять лет Джига вместе со всеми был погребён в библиографических карточках, никто и глазом не успел моргнуть, а он уже на трибуне, в кандидатских теледебатах, в комиссии по реорганизации «Регистрационной палаты». И не сказать, чтобы остальные сидели смирно. С десяток, наверное, быстро оперившихся общественных птенцов спрыгнули с ветки. Удержался в воздухе, полетел один Джига.

Зачем-то опять провели многочасовое общее собрание, на котором избрали новый, уже пятый или шестой по счёту, совет трудового коллектива. Прежний, как выяснилось, не справлялся. Совет избрал председателем Джигу. И вся возня под невыплату зарплаты, под отключённые на столах телефоны, чуть ли не под насильственный выгон из помещений. «Зачем тебе это? — спросил Никифоров после другого собрания, где Джига — новоизбранный председатель СТК — разъяснял по пунктам свою программу. — Ведь разгоняют контору, решённый вопрос». — «Да как ты не понимаешь, — с досадой ответил тот, — нет сейчас решённых вопросов! Только всё начинается, нельзя упустить шанс!» — «Какой же шанс, — не отставал Никифоров, — когда только двадцать процентов сотрудников оставят? Какой, к свиньям, шанс?» — «А м-мне, — Джига начал ещё и заикаться, — для нормальной жизни х-хватит и пяти процентов!» — не то дружески подмигнул Никифорову, не то нервически дёрнул веком. Политическая активность определённо Джиге здоровья не прибавила. Сзади напирали, лезли с вопросами сумасшедшие бабы из их отдела, ещё полгода назад не считавшие Джигу за человека, а тут вдруг страстно уверовавшие, что он, как Моисей иудеев, проведёт их через пустыню сокращения. Наверное, не в Джиге было дело. А в том, что страстно уверовать легче, чем искать новую работу, где — упаси боже! — ив самом деле придётся работать.

В отношениях между Никифоровым и Джигой незаметно вкралось нечто тягостное, до конца непрояснённое, что неизбежно возникает между двумя приятелями, когда один выходит в начальники. Собственно, Джига ещё не вышел ни в какие начальники, судьба «Регистрационной палаты» висела на волоске, но как-то вдруг сделалось очевидно: будет палата — не будет палаты, Джига точно будет, его судьба не на волоске, а на толстенном корабельном канате, и выбирается покуда канат вверх. Вокруг Джиги замельтешили угодники, поддакиватели, добровольные шестёрки. Всё произошло быстро, на глазах, а как именно, Никифоров просмотрел. Он и раньше предполагал, что дорога к власти отчасти иррациональна, но одно дело — абстрактно предполагать, совсем другое — наблюдать восхождение собственного приятеля. Видеть, как из ничего возникает что-то. Как от этого чего-то начинает зависеть жизнь окружающих, в том числе и твоя собственная. И не понимать: как же так — что-то из ничего? И как ты попал в зависимость? Или власть — Афродита, рождающаяся в пене жизни, — и случайные её избранники? Как бы там ни было, Никифоров не испытывал охоты расталкивать локтями новое Джигино окружение. Пусть будет как будет, решил он, простился мысленно с «Регистрационной палатой», да и с Джигой тоже.

То, что Никифоров мысленно простился с Джигой, странным образом повернуло к нему Джигу, уставшего, видимо, от поддакивателей, делящих вместе с ним пока ещё не существующий пирог.

Как-то вечером Джига вдруг позвонил Никифорову домой, попросился приехать.

Татьяна ещё с институтских времён относилась к Джиге с брезгливостью. Не хотела, помнится, чтобы Никифоров звал его на свадьбу. Никифоров не послушался. На свадьбе Татьяна послала Джигу через весь стол матом. «Да не суетись ты! — дёрнула Никифорова за рукав, когда тот начал было извиняться за неё. — Эта сволочь не обидится». — «Чего ты лезешь к нему?» — разозлился Никифоров. «А сама не знаю, — нагло ответила Татьяна, — мразь он, гаденький такой слизнячок! Знаешь, такие любят в кустиках сидеть, а как увидят женщину, выскакивают и… показывают. Не знаю, даёт ли ему хоть одна баба? По мне, так лучше застрелиться, чем такому дать!» — «И ты… всех мужчин вот так… на предмет дать?» — покоробился Никифоров. Свадьба, белое платье, кружевная фата — и совершенно неуместное хамское слово «дать». «Всех!» — злобно подтвердила Татьяна. Больше она прилюдно не посылала Джигу матом, но никогда и не изображала радости по случаю его появления.

Так и сейчас.

Сухо кивнула ему в прихожей, ушла в комнату смотреть телевизор, никак не отреагировав на принесённую Джигой бутылку «Пшеничной». А между тем выпить Татьяна была не дура.

Расположились на кухне.

Джига был рассеян, задумчив, не очень-то походил на удачника, перед которым распахнулись блистательные горизонты.

Разлили. Выпили по первой.

— Мы тут прикинули с ребятами, — вяло заел холодцом Джига, — всю нашу «Регистрационную палату», все семь управлений можно заменить одним компьютером. И тот будет загружен не полный день.

— Ну и замени, — пожал плечами Никифоров. Он знал, что в конторе сидят бездельники. Сам был одним из них. Однако простая мысль, что всех их можно взять да заменить одним компьютером, не приходила ему в голову, так как никогда не принимал Никифоров интересы конторы близко к сердцу, не считал её своей в том смысле, чтобы задуматься, хорошо или плохо она работает, элементарно вникнуть: чем, в сущности, она занимается? Какая от неё польза? «Регистрационная палата» была чужая, созданная вопреки разуму и нормальным человеческим представлениям контора, куда он был вынужден ходить, чтобы получать скудную зарплату, ждать двухтысячного года, когда подойдёт его очередь на машину, прихватывать что-нибудь по мелочи домой, добывать в типографиях у рабочих книги. Хоть и не лежала к этому душа. Всё.

— Я только что из министерства, — продолжил Джига. — Утвердили новое положение. Из семи управлений останется три. И рассуют по разным помещениям, вместе сидеть не будем. Наш отдел отойдёт к третьему управлению.

— Чей это, наш? — усмехнулся Никифоров, налил по второй.

— Меня утвердили замом генерального, начальником третьего управления, — сказал Джига, — фактически у нас будет самостоятельная организация.

— Ладно. Я-то тут при чём? — Никифоров выпил, посмотрел в чёрное кухонное окно. Там не было ничего, кроме блочных домов-близнецов, посвечивающих окнами.

— Сволочи! — Джига с трудом наколол на вилку ускользающий по дну тарелки крохотный, похожий на червячка, солёный опёнок. — Хотят загнать куда-то на Коровинское шоссе, в здание бывшего СМУ. Полуторный этаж. Денег на ремонт не выделяют. Оклады по низшей категории. Оргтехнику, и ту сами должны покупать. О служебной машине вообще нет разговора. Но… возможен вариант.

— Надеюсь, хоть без крови? Убивать никого не надо? — Никифоров не мог представить себе варианта, при котором он мог понадобиться окружённому хватами Джиге.

— Там один тип из министерства перескочил в горком. От него всё зависит. Он теперь главный по науке, а у нас как бы научная организация. Есть старинный особнячок на набережной в центре под мостом, пять организаций грызутся, кто ухватит. И машину новенькую чёрную можно получить. Прямо под мостом гараж таксопарка, там будет и стоять и обслуживаться. И оклады приличные, и мебель нормальную… Всё можно. Он одной ногой ещё в министерстве, что хочешь подпишет. Другой в горкоме, сам и утвердит, вступив в должность. То есть одним махом: здание, оклады, мебель, машина… Да, машина…

«Ну да, — подумал Никифоров, — я же шофёр второго класса, автослесарь…»

— Ты… шофёром меня хочешь?

— Ну, — оторвал от пустой тарелки бесцветные глаза Джига, — что ж ты сразу о себе? Даже не поинтересовался: чего, собственно, тот тип добивается?

Никифоров был совестливым человеком. Когда пил водку — вдвойне. Джига, тот от водки странно яснел, говорил голую холодную правду. Потому-то Никифоров не очень любил выпивать с Джигой. Никифоров совестился, добрёл, располагался к собеседнику, а с Джигой и говорить-то по душам не получалось — сидел, как снеговик, всё норовил о серьёзном. Разве для этого люди выпивают? Всё у Джиги было наоборот от того, что он был нерусским человеком.

— Чего он добивается? — Никифоров понял, что тот добивается чего-то такого, о чём Джига не может рассказать своим новым друзьям. Потому и приехал сюда, к нему, пребывающему в ничтожестве.

— Забавный такой мужичок, — усмехнулся Джига, — просит, чтобы я снял свою кандидатуру до выборов. Мы с ним идём по одному округу. А всего трое. За меня, по предварительным опросам, семьдесят процентов. За мужичка — десять. Третий — какой-то советник из МИДа — у него шансы нулевые. Если я сойду, новых поздно выдвигать, прошли сроки, тогда, глядишь, мужичок-то и одолеет мидовца, пролезет в депутаты.

— А взамен, стало быть, всё, что ты говорил? — Никифоров тоже решил быть холодным и ясным.

— Так, — подтвердил Джига.

— И что ты надумал?

— Снять кандидатуру. Как только он выполнит. Никифоров вспомнил собрание, на котором Джигу выдвинули кандидатом в депутаты: переполненный зал, горящие глаза бездельниц из «Регистрационной палаты», отчаянные, как перед смертью, выступления, встречаемые то овациями, то конным топотом, неодобрительным гулом, смешанный с изумлением подъём, охвативший присутствующих, — оказывается, мы не пыль, мы люди, что-то можем, вот он, наш избранник, он думает так же, как мы, он понесёт наши мысли дальше, будет стоять за справедливость, что-то сделает для нас!

С неожиданной стороны вдруг увиделись неистовствующие регистрационно-палатные бездельницы. Прежде у Никифорова уши вянули от их разговоров: о вещичках, косметике, кто где что купил или продал, за сколько, кто где был и — почему-то обязательно — чем там угощали, о болезнях, собаках, кошках, цветах, шитьё, вязанье, моющих средствах, мыле, мебели, сантехнике, о приготовлении пищи — кратко, о мужьях других бездельниц — бесконечно, и лишь иногда — о детях, почти никогда — о прочитанных книгах, вообще никогда — о нематериальном. Обнаружилось, что и им — замужним или разведённым, разъевшимся или измождённым, отупевшим, зациклившимся на домашних делах или иссушающим себя нелепыми занятиями, вроде йоги, гимнастики ушу — и им свойственно чувство собственного достоинства, и они, оказывается, отчётливо представляют, к чему надо стремиться, как жить, и не хотят жить как живут. И вполне возможно, живи они в иных странах, в иных условиях, были бы способны на большее, нежели ежедневно убивать по восемь часов в конторе, стоять в бесконечных очередях, добывать кроссовки и ветчину, ускоренно стареть, тупеть, копить злобу да и выплёскивать её в тех же очередях или дома на мужа и детей.

Никифорова подхватил, понёс ветер единства. Он поддался общему порыву к достоинству и справедливости, аплодировал и топал вместе со всеми, вдруг поверил вопреки всему, что можно, можно ещё изменить жизнь к лучшему, вот изберут своего депутата и…

И… очнулся, как лбом на камень: да депутат-то Джига! Он ли его не знает? И не избавиться было от мысли, что в зале, где все искренни, все в едином порыве, тем не менее творится обман, но обман невидимый, вознесённый на ту горнюю эмоциональную высоту, когда ещё чуть-чуть, самую малость, и он превратится в истину. И истина станет править миром.

Но…

Нет чуть-чуть, нет малости!

Джига несомненно был тогда совершенно искренен. И не знай его Никифоров пятнадцать лет, он бы верил каждому его слову. Да, впрочем, и зная, верил.

Но истины не было. То есть, может, она и была, только Джига не имел к ней никакого отношения.

И потому слёзы, эмоции, порыв, дух единства и справедливости, витающий над залом, всё предстало не просто обманом, а трагедией и фарсом одновременно. И Никифоров был рьяным статистом в этой постановке и зрителем тоже одновременно. Играл и… не верил. И неизвестно, что в большей степени. И лез в голову Грибоедов: «Да умный человек не может быть не плутом. Когда ж об честности высокой говорит, каким-то демоном внушаем: глаза в крови, лицо горит, сам плачет и мы все рыдаем». И что-то совсем горестное: ужели такой вот — у самой истины! — обман и есть русский путь? Как сейчас на этом собрании? До каких пор обречены на такое? Нас ли кто обманывает, сами ли рады обманываться? Или кто нас обманывает, сам обманывается вместе с нами, и уже нет концов и начал? И есть ли вообще для нас в этом мире истина?

С собрания Никифоров ушёл с больной растревоженной душой.

— Неужели власть всегда обман, всегда предательство? — Никифоров забыл про Джигу, не ему задал вопрос.

— Всё пронизано нищетой, — Джига, впрочем, как бы и не услышал вопроса. — На всех собраниях первый интерес: сколько у тебя комнат, какая зарплата? Как услышат, что живу в коммуналке, получаю сто восемьдесят — всё, успех полнейший. Разве только из леса, из шалаша какой-нибудь бомж-отшельник превзойдёт. Ты понимаешь, какое дело, — растерянно произнёс Джига, — нищеты в нашей жизни выше головы, экскаватором не вычерпать. Она — основа всего. В том числе и власти. С прежней всё ясно: воровали, жрали в три горла, да гадили где жрали. Но ведь и новой, законно избранной, головы не поднять. Не даёт вздохнуть, распрямиться проклятая нищета, всё отравляет, любую здравую идею превращает в мерзость. Ну ладно, допустим, изберут. Что впереди, неизвестно, хотя, конечно, известно: или со старой властью мирись, становись таким же, или… борись с ней, да только сколько можно бороться? Ну не может человек всю жизнь бороться! Хочется же и сделать что-то. А что сделаешь? За спиной — океан нищеты, голодные волчьи глаза. Впереди — сплочённая, циничная сволочь, не умеющая ничего, кроме как жрать, гадить и удерживать власть. Она же в случае чего против меня тех, кто меня избрал, и использует. Квартиру получу — ах он, подлец, вот для чего лез в депутаты! Перейду со ста восьмидесяти на четыреста — отозвать продажного гада! А как же иначе? За нищету избрали, и нет ничего в головах, кроме нищеты и ненависти. Богатыми — да, конечно, хотят, но чтоб всем сразу и без труда. С неба. А что всем сразу никак, это не укладывается. Нищих большинство. И они каждый раз будут пожирать меньшинство, призывающее их к работе. Пока не начнут подыхать от голода! Как же эти идиоты наверху не понимают, что не вонь надо пускать в газетах, хороша или плоха частная собственность, а вводить её, вводить, как картофель при Екатерине! И у каждого частного дома, на каждом поле, возле каждой фабричонки ставить солдата с автоматом, чтобы стрелял, стрелял в нищую покушающуюся сволочь! Только тогда что-то… Бог даст, лет через двадцать. Или голод, нищета, смерть и словоблудие о социальной справедливости, или нормальная жизнь и труд! Третьего пути нет, не придумало человечество. Так куда мне с такой программой? Когда всем плевать на программы, главное, чтоб был нищ и сладко пел, как все разом хорошо заживём, вот отнимем у ЦК пайки и дачи, и заживём… А работать не будем, зачем нам в такой великой стране работать? Но и богатеть никому не дадим! Ты не поверишь, — вдруг расхохотался Джига, — ещё не избрали, а шагу ступить не могу! Хотел вот кожаное пальто купить. Ребята из моей группы: вы что, нельзя, непременно спросят, откуда у вас две тысячи, да накануне выборов? Ну смешно же! Разве дадут они мне что-нибудь для них же сделать? Нет, будут следить, в каком я хожу пальто. Никогда не дадут. Так на кой хрен мне это депутатство? Пусть горкомовец депутатствует, — Джига лихо допил водку, пробежал холодным серым взглядом по столу, но не было на столе разносолов.

— Хлебом закуси, — посоветовал Никифоров, — хлеб пока свободно берём.

Джига и закусил, предварительно посыпав горбушку солью. Он был демократичен, как крокодил. Не обижался, когда посылали через весь стол матом, заедал им же принесённую водяру горбушкой с солью. «Вот что значит нерусский человек», — с некоторым даже уважением посмотрел на него Никифоров.

Решение Джиги отказаться от депутатства вызвало в Никифорове двойственные чувства. Горечь от того, что обман подтвердился, боль за людей, поверивших Джиге, мимолётную скорбь за в очередной раз предаваемую Россию. И — тихонькое, подленькое удовлетворение, что не быть Джиге всенародно известным, не греметь с телеэкрана, не мелькать в газетах, не скажет Никифорову Татьяна: «И этот дебил уже заседает, один ты в говне!» Как-то даже симпатичен сделался Никифорову отказавшийся от депутатства Джига. Никифоров вспомнил про домашний ликёр. Но Джига от ликёра отказался.

— Я всё взвесил, — заявил он. — В случае депутатства я не приобретаю ничего, кроме пустых хлопот, невозможности что-либо сделать, тысяч голодных глаз в спину. А тут — особняк рядом с Кремлём, собственная организация, почти никакой работы, одним словом, неограниченные возможности. И транспорт. А что сейчас машина? — И сам же ответил: — Это три тысячи в месяц, если с умом! Начнём с машины, а там посмотрим, идей много.

— Новенькая «Волга» — это серьёзно, — согласился Никифоров, — только разве ты можешь водить?

— Конечно, не так, как ты, — усмехнулся Джига, — но правишки есть. Буду совершенствоваться под твоим руководством. Ну так как?

— Что как?

— Согласен?

— Шофёром?

— Плохо ты обо мне думаешь, — обиделся Джига. — Придумаем что-нибудь. Скажем, начальником отдела. А шофёром — в той же степени, что и я. Будем, так сказать, сменщиками-напарниками.

— Но это же абсурд! — воскликнул Никифоров. — Ты выходишь в начальники. Государство выделяет тебе служебную машину, чтобы ты, значит, ездил по государственным делам, а ты собираешься… возить за деньги всякую сволочь… Нет логики.

— Нет логики? — усмехнулся Джига. — А в колхозах есть логика? Шестьдесят лет не могут накормить народ, а существуют. В нашей жизни вообще нет логики. Мы живём в мире, который в принципе не должен существовать. Есть, конечно, и что-то реальное, но как кочки среди болота, островки среди океана. Возить за деньги, увы, реально! А прочее — наша контора, соцсоревнование, регистрационная деятельность, государственные дела, по которым я якобы должен ездить, — воздух, абсурд! Ты прав, логики нет. Вернее, есть логика абсурда. По ней и живём.

Джига ушёл, когда в разбросанных по пустырю домах-близнецах осталось всего по несколько приглушённо горящих окон. В одном — укладывали младенца, в другом — сочиняли никому не нужную диссертацию, а может, гневную публицистическую статью, в третьем — выясняли отношения, в четвёртом — возможно, составляли план какого-нибудь преступления. «А что, интересно, было в моём окне? — подумал Никифоров. И с каким-то даже испугом: — А ничего! Выпивали, всего лишь выпивали!» Только не отделаться было от противной мысли, что Джига-то, может, и выпивал, Джига всё для себя давно в жизни решил, а вот он, Никифоров, не просто выпивал, но и… соучаствовал в чём-то таком… А точнее, в том самом предательстве России, повсеместность которого Никифоров столь остро ощущал, но винил кого угодно, только не себя. Предавали другие. Власть. А Никифоров… Кто он, что с него взять? Но, оказывается, можно и с него. За прибавку к жалованью, за обещание дать подзаработать на чёрной «Волге». Никифоров давно привык к смутной тоске по истине. Как и к ясному осознанию того, что в жизни истины нет. То был персональный Бермудский треугольник, который Никифоров носил в своей душе. Самые горькие откровения, сомнения исчезали в нём бесследно. Никифоров подозревал, что подобный треугольник существует в душе каждого советского человека. Иначе попросту не выжить. Как выжить, когда выбирать можно только между тоской и бессильной злобой? Сейчас, после ухода Джиги, определённо было больше тоски.

Обычно, стоило Никифорову лечь в постель хоть на минуту позже Татьяны, она уже спала, или делала вид, что спала, так как не очень-то рвалась исполнять супружеские обязанности, отлынивала как только могла. «Давай-ка, дружок, отвыкай!» — сказала она однажды Никифорову. «Почему?» — удивился он. «Видишь ли, — объяснила Татьяна, — наша жизнь настолько чудовищна, что все попытки извлечь из неё удовольствие смехотворны и бессмысленны. Когда вся жизнь не доставляет ни малейшего удовольствия, его не может доставить ничто!»

А тут вдруг выставилась с подушки на выпрыгивающего в темноте из перекрученной брючины Никифорова:

— Чего он приезжал? Подговаривал что-нибудь украсть?

— Украсть? — Никифоров наконец вырвался из брючины, заторопился, не веря своему счастью: надо же, не спит! — Что украсть? Почему… — Пуговицы на рукавах рубашки влипли в запястья. Никифоров одну с трудом расстегнул, другая выстрелила, улетела, как пуля, в темноту, покатилась по полу.

— Зачем же этот гад приезжал? Не верю, что просто так. Наверняка задумал какую-нибудь мерзость.

— Да нет, у нас там намечается кое-какая реорганизация, вот он и…

— Смотри, Никифоров, — Татьяна почему-то до сих пор называла его по фамилии, как в армии, — не соглашайся воровать! В жизни ведь как? Украдёшь на копейку, а у тебя потом на тыщу. Хорошо, если не убьют.

— У меня? Да что у меня красть? И… кто украдёт?

— Не знаю, — ответила из темноты Татьяна. — Найдут что. Что-нибудь такое, что тебе в голову не придёт.

Секунда минула с этой фразы. Разгорячённый Никифоров ворвался в кровать, но руки Татьяны пионерски лежали поверх одеяла, а сама она спала так крепко, что сказочная спящая царевна показалась бы рядом с ней жалкой притворщицей.

Загрузка...