Часть первая

Свистунов родился в 1894 году в семье железнодорожного служащего. Его мама была из семьи портного и числилась под девичьей фамилией Озерова, красивая фамилия. У Свистунова были еще брат и сестра; они приняли в его жизни косвенное, но важное участие. Как — будет видно потом.

Кончив реальное училище, Свистунов ушел в Петербург и больше домой не возвращался. В Петербурге, посмотрев на других людей, он обнаружил в себе литературный талант и примкнул к энергичным артистам, как раз в это время задумавшим существенное обновление искусства. Деятельность группы была успешной; она привлекла к себе внимание. Два-три человека из группы сумели выдвинуться в первые ряды тогдашней литературы, и среди них Свистунов. Особенно много им удалось сделать в области рифмы. Плоды их усилий ощущаются до сих пор.

Революция не оказалась неожиданной для Свистунова. Он принял в ней активное участие, бунтуя солдат и сочиняя листовки. Так что при новом режиме он оказался вначале на самой высоте положения. Но потом пошли нелады.

Свистунов был слишком самостоятелен и хотел слишком многого. Его отношение к словесному творчеству было искренним и радикальным, он правда верил в свою существенную роль, был без устали активен, требовал углубления революции, смерти традициям, вечно вылезал на трибуну, дразнил новую власть и, наконец, зарвавшись окончательно, получил по шапке.

Личная жизнь тоже не сложилась. Марианна Тулина, друг и подруга по литературным начинаниям, каким-то образом оказалась в эмиграции. Свистунова и Марианну связывало нечто большее, чем интересы общего дела. Письма, которые теперь стали нам доступны, не оставляют никаких сомнений: молодые люди были любовниками. В письмах Свистунов называет Марианну «деточкой», а она обращается к нему «мой любимый». Картина ясная. Это — теперь холодная история, — а в те жаркие времена около 30-го года воспринималось современниками далеко не так объективно. Свистунову припомнили связь с контрреволюционеркой. Так что он не только потерял любимую женщину, но и принужден был заплатить за старую любовь, причем заплатить как следует. В 1929 году с ним было покончено.

Но не навсегда. Свистунов оказался настоящим бойцом. Кто теперь (кроме крупных специалистов) знает, сколько слез он пролил над своим красивым прошлым, сколько бумаг исписал и изорвал, стараясь вновь выдвинуться в передовые ряды нового искусства. Это ведь было не так легко, особенно если учесть, что конкуренция день ото дня усиливалась и новые бойцы вставали, как молодой лес. Свистунов однако свое взял. Он решительно отказался от своей (ныне такой знаменитой) теории рифмы и отработал новый стиль. Его пустили обратно.

Как знать, может быть, эта победа была бы уже окончательной, но дальше начались события, в которых роль личности в собственной биографии оказалась сведенной к нулю, и уже ни плохое, ни хорошее в человеке на весы не клалось и значения не имело. В массовых репрессиях 1937 года исчез и Свистунов, причем звезды его сошлись как-то особенно жестоко: его тут же расстреляли, не дав даже пожить по-человечески в лагере, как некоторым другим.

Ну что теперь можно сказать о его творчестве, о его таланте? Страсти, вроде бы, улеглись, прошлое достаточно хорошо окостенело, взлеты и падения Свистунова уже не воспринимаются как что-то живое, а читаются как книга, плакать по нему некому, смеяться над ним тоже никто не хочет, что было, то было, чего не было, того не было, Свистунов-то был, так что же теперь из этого?

Смотришь на только что любовно изданную книгу его стихов и ничего острого не чувствуешь. Талант, это правда, был. Большой ли? Небольшой ли? Бог весть. Напор был очень сильный, но как будто какой-то бессмысленный. Перелистываешь и думаешь: вот человек, можно сказать, горел и, по слухам, других зажигал, а почему, для чего, зачем — ничего не известно. Искусство обновил? Да, пожалуй, обновил, но тоже как-то непонятно, зачем, для кого и в какую сторону.

И, в общем, ничего не понимаешь и уже готовишься, пожав плечами, закрыть книгу и задвинуть ее куда-нибудь подальше на полку, как вдруг замечаешь, что там есть маленькое приложение, нехотя заглядываешь в него и видишь там около двух десятков поэтических набросков, никогда не публиковавшихся при жизни автора.

И тут оказывается, что не все так просто. Неожиданно у человека обнаруживается другое лицо. Само по себе оно, может быть, и не такое уж сверхчеловеческое, но два лица у одного человека, как хотите, до некоторой степени создают третье. И тут есть над чем поломать голову.

Но, к сожалению, этим никто, насколько мне известно, заниматься не стал. Даст Бог, еще займутся. Хотя пока что, так или иначе, этот потенциальный сюжет приходится оборвать. Факт двух лиц у одного человека, однако, не остался без последствий в обществе и послужил причиной многочисленных событий. О них-то и пойдет речь.

Но сначала несколько слов об этом самом «втором лице». Выражение второго лица оказалось совершенно неожиданным и обнаружило у Свистунова помимо деятельности еще и душу, причем душа существовала самостоятельным образом, хотя и не в полном отрыве от деятельности. Вообще такое впечатление, что подлинный человек в Свистунове просыпался, когда он обдумывал свою деятельность. На мой взгляд, это ставит Свистунова в совершенно особое положение, потому что мало кто на это был способен в те увлекательные, но, по правде говоря, нелегкие для мыслящих людей времена.

Все же еще раз повторяю: самое интересное в этом явлении, то есть двуличность личности, как-то ускользнуло от малонаблюдательных потомков, но несмотря на это Свистунов оказался в центре внимания всего общества, народа, общественности, публики и любителей литературы.

Не прошло и десяти лет со дня благословенной реабилитации, как о Свистунове заговорили все. Союз писателей создал комиссию для изучения Свистунова и наведения порядка в его сильно потрепанных временем архивах. Даже, кажется, две комиссии — случай беспрецедентный.

Интеллигенция же, со своей стороны, совсем голову потеряла. Переписывали от руки уже когда-то напечатанное, чем, черти полосатые, сильно подзадержали новое издание всех произведений (так мне один редактор рассказывал, может, врет, не знаю).

Появились, как водится, подражатели, даже среди женщин, хотя, казалось бы, у них уж были собственные образцы.

Уникальным оказалось то, что Свистунов всех устраивал. Вроде бы он оказал огромную услугу новому обществу, подарив ему новый тип рифмы и несколько новаторских маршей. Начальники это очень ценили, потому что самим им до этих штук никогда бы в жизни не додуматься и хорошие специалисты в этом деле им нужны были позарез. Надвигалась новая эпоха, и искусство требовалось ответственное.

С другой стороны, Свистунов оказался себе на уме и сочинял кое-что в стол, причем в совершенно противоположных ритмах, хотя и с похожими рифмами. А после реабилитации потребность в чем-нибудь таком неофициальном оказалась баснословно велика. Конечно, молодежь быстро стала наворачивать новую лирику, но с авторитетами было туго; люди мало доверяли друг другу, хвалить друг друга не хотели, а сами высовываться тоже побаивались. Каждый ходил в гениях среди трех-четырех приятелей, но такого общего гения, которому можно было бы без всякой опаски смотреть в рот, что-то не намечалось. То есть, много их там было, навалом было, несколько даже лишних, но признавать их за общие авторитеты не торопились. Признаешь, в самом деле, а потом окажется, что попал пальцем в небо, век будешь на себе волосы рвать. В условиях всеобщего ажиотажа и осторожности нужно было что-нибудь такое безусловное, какой-нибудь ничей знакомый, в котором никто особенно (в личном плане) заинтересован бы не был, такой, чтобы потом на голову не сел.

Тут Свистунов и подвернулся. Удобен он был для всех практических целей чрезвычайно. Писал в стол. Не то чтобы писал против власти, но и не хвалил ее. На Бога намекал, иногда даже вполне прозрачно, жаловался на тяготы жизни, употреблял скользкие слова, иной раз шутил по-черному, насчет водки несколько раз патетически прошелся, много горьких слов к женщинам адресовал и даже в одном особенно откровенном стихотворении «суками» их назвал, что, конечно, вызвало много восторженных дискуссий и, как ни противно об этом говорить, особенно среди самих женщин, которые, на мой взгляд, проявили тут самую недостойную суетливость, что и оправдало, увы, до некоторой степени скоропалительный диагноз поэта, поставленный, я думаю, исключительно в сердцах.

Суть дела, таким образом, свелась к тому, что Свистунов (посмертно) стал вроде как бы антисоветским поэтом, которого, между тем, сама власть не запрещала, а даже, наоборот, впихивала в школьное обучение чуть не в одну линию с Пушкиным и Лермонтовым. Возникла и прочно установилась такая туманная действительность, в которой одно и то же имя значило совершенно разное в зависимости от того, кто его произносил.

Власти на каждом шагу вопили «Свистунов», прославляя себя. Интеллигенция же из-за каждого угла злобно нашептывала «Ссссвистунов» и точно знала, что таким образом произносит хулу власти и, стало быть, хвалу самой себе. Обе стороны, одним словом, клялись и божились Свистуновым, и беспрестанные упоминания имени Свистунова как бы придавали обоим лагерям значительности и солидности. Фигура Свистунова помогла, таким образом, установиться в обществе своего рода холодному миру, при котором противники ведут друг с другом настоящую войну, но друг другу об этом открыто не сообщают, то есть тихо-мирно воюют друг с другом и сами себя за непримиримость уважают, но в то же время эта непримиримость никому ничего не стоит, что и слава Богу, потому что всем жить охота.

Теперь нам должно быть понятно, почему из ста диссертаций на соискание ученой степени (той или иной) гуманитарных наук по меньшей мере двадцать были в те годы посвящены Свистунову. Считай, что каждый месяц в Москве и в провинции защищалась одна такая диссертация. Кроме того, непрерывно отыскивались новые рукописи, письма, черновики, записки, заметки и устные шутки поэта, которые тут же пускались по рукам и ходили в качестве этакого «всеобщего эквивалента», то есть за каждую единицу свистуновского наследия можно было либо куда-нибудь в гости попасть, на конференции выступить (в Сочи), с хорошенькой женщиной как следует познакомиться, шины для автомобиля достать или гостиницу (в Сочи) и, конечно же, самое главное — защитить диссертацию.

Именно это и намеревался сделать Михаил Александрович Привалов, работник одного государственного института в Москве. Его диссертация была уже совершенно готова, перепечатана и переплетена, и оставалось только уладить некоторые организационные сложности.

Надо сказать, что у Привалова были на Свистунова особые права. Привалов был его внучатым племянником, а говоря совершенно точно, он был сыном сына сестры поэта Свистунова. Сестра Свистунова, которую мы упомянули (и не случайно!) в самом начале этого рассказа, была моложе поэта на 5 лет. Как было недавно установлено одним крупным специалистом, она родилась 1 февраля 1899 г. Она тоже, как и ее брат, примкнула к преобразовательным силам, но несколько позже, а именно в 1920 г., когда (незадолго до того овдовев при очень неприятных обстоятельствах — ее мужа утопили в реке Урал члены какого-то боевого соединения) с большой помпой вышла замуж за крупного красного специалиста в Петрограде. Специалист преуспел, то есть достиг очень высокого положения в университете, так что жизнь свистуновской сестры катилась все время довольно-таки ровно, и даже расстрел брата в 1937 г. нисколько ее не задел.

В 1922 г. у благополучной четы родился сын. У него тоже все потом оказалось благополучно, но если про его родителей можно сказать, что им просто глупо повезло, то везение молодого Привалова заключалось разве в том, что родителей не расстреляли, потому что все остальные блага достались ему законно, так сказать, по социальному положению. Привалов кончил школу, потом стал военным врачом, после войны в Ленинград не поехал, а поехал в Москву, там достиг высоких степенен и служебных положений и даже стал генералом, продвинувшись в конечном счете несколько выше отца, который, правда, военных чинов не имел, но по таблице соответствий мог бы считаться, вероятно, полковником.

Михаил Александрович Привалов как раз и родился от генерала Привалова в 1946 г., так сказать на радостях после последних побед и торжеств. Детство его прошло безмятежно, в хорошей семье, в трехкомнатной квартире, в отдельной комнате, с отдельным письменным столом, так что мальчик вырос настоящим барином, склонным более к досугу, нежели к подневольному труду на государственных предприятиях, к которому он, как повелось у серьезной молодежи, относился свысока, хотя, будучи воспитанным молодым человеком, не любил на эту тему распространяться с товарищами.

Поэтому, когда пришло время выбирать себе жизненный путь, то путь выбрался сам собой и оказался очень приятным: юный Привалов пошел по искусству. Надо сказать, что он проявил при этом неожиданную зрелость. В конце концов, денег хватало, никто его особенно за хобот не тянул, он мог бы и вовсе не работать нигде. Многие паршивые овцы из его сословия так и поступали, уделяя все свое время иностранным тряпкам и пластинкам, а то и кое-чему похуже, но молодой Привалов был не таков. Жизнь богатого бездельника его не привлекала то ли потому, что у него родители были культурные, то ли потому, что была у него хорошая деловая жилка, скорее всего именно поэтому, потому что, как мы увидим скоро, он был настоящая жила, то есть невероятно деловит и любил совершать операции со всякими ценностями, с товаром, то есть манипулировать материальными (включая духовные) благами и так и сяк, накапливая их потихоньку и превращая в богатство. У него прорезалось хорошее чутье на собственность, любовь к имуществу, аккуратное и хозяйское к нему отношение. Будучи же по воспитанию без малого аристократом, он, естественно, выбрал операции с духовными ценностями и сделался литературоведом.

По ходу дела выяснилось еще одно конкретное обстоятельство, быть может, тоже повлиявшее на ход его мыслей, а может быть, и просто подвернувшееся под руку в нужный момент, но ведь, как говорится, солидному человеку все впрок — и поп, и попадья, и попова дочка.

Дело же было в следующем. Однажды, еще будучи в роли старшеклассника, Привалов с одной знакомой девочкой как-то валандался на чердаке собственной дачки и обратил внимание на старый бабушкин сундук, стоявший в дальнем углу и покрытый уже таким слоем пыли, что никто в него и не заглядывал. Открыв сундук, Привалов обнаружил в нем ворох старых бумаг. Привалов к этому времени уже был неплохо начитан в Мандельштамах и Пастернаках (как-никак шел 1963 год), конечно, знал Свистунова и уважал его не меньше других, так что он сразу носом учуял, что набрел на кое-что ценное.

Его почти прямое родство со Свистуновым было ему известно от матери. Эта женщина, хотя со своей стороны в родстве с покойным классиком не состояла, а получила косвенное к нему отношение, лишь выйдя замуж за генерала, тем не менее носилась со Свистуновым страшно и непрестанно его поминала во всех разговорах с людьми своего круга. Еще бы ей не упоминать! Ведь в наступившую эпоху быть генеральшей было почетно разве что среди генералов, но уже сами генеральши разрывались между генералами и поэтами. Не говоря уже о том, что все сколько-нибудь уважавшие себя семьи начинали задним числом строить себе родословные, и счастье было тому, у кого в роду отыскивались старые большевики, а уж если среди предков обнаруживался какой-нибудь дворянин, то это подымало семью в глазах сослуживцев на высоту аж не знаю как сказать, античную разве.

Генерал был, правда, больше человек деловой, своим знаменитым предком особенно не восторгался, но, впрочем, ему и не надо было: престиж семьи держала супруга и справлялась с этим неплохо.

Юный Привалов, таким образом, тут же смекнул, что у него в руках неплохой капитал и, уже будучи студентом первого года, начал старательно разбирать доставшийся ему шальным образом архив своего совершенно уникального деда.

А добыча и в самом деле была шальная. Попала она на дачку Приваловых диким и неисповедимым образом. Дело в том, что Свистунов не был женат. Когда его арестовали, все его имущество повисло в воздухе, и дальнейшие его злоключения были совершенно стихийными. Гаишники (или как они тогда назывались) не проявили к свистуновской квартире никакого интереса, потому что она была совершенно пуста и поживиться там было особенно нечем. В те времена такие квартиры брали, что о-го-го, а тут кроме какой-то вшивой мебели ничего не оказалось. Были, правда, две-три картины, но и то какая-то мазня, так что даже и их не тронули. Квартиру просто закрыли на ключ, и все нехитрое барахло там осталось без движения в ожидании нового съемщика.

Съемщик прибыл через неделю и решил все оставить как есть, потому что сам был гол как сокол и не захотел пока на новую мебель тратиться. Пожив в квартире неделю-другую, он устроил там небольшой шмон на предмет выявления неожиданных ценностей. Ничего не нашлось, кроме сундука с носками и галстуками и огромного количества бумаг. Полистав бумаги, новый съемщик не нашел в них ничего интересного и выбросил. Но сделал он это как-то по-дурацки. Он сложил все бумаги в сундук и вывез сундук на свалку.

Там сундук пробыл три дня и привлек внимание одного субъекта, который в то время жил как старьевщик и любил порыться на свалках, так как точно знал, что туда попадает не только мусор, но и всякая старина, которой нынешние варвары цены не знают, а порядочным людям в более спокойные времена античность понадобится, как кислород: так всегда бывает. Сундук был заперт, и старьевщик не смог с ним справиться. Тут, кстати, оказалось, что замок на сундуке совершенно необыкновенный и сам по себе через тридцать лет будет стоить сумасшедшие деньги: старьевщик был человек упрямый и не верил, что деньги при коммунизме отменят. Он верил, что через тридцать лет будет коммунизм, а что деньги отменят — не верил. У него была на этот счет своя теория.

Поэтому он сволок к себе красивый сундук, не открывая, хотя сундук был жутко тяжелый и попотеть пришлось изрядно.

Мы не знаем, разбирался ли старьевщик в архивах и рукописях так же хорошо, как в сундуках, но история не дала ему проверить свои экспертные возможности, потому что на следующий день его арестовали. В отличие от квартиры духовно богатого Свистунова, эта квартира была до отказа забита предполагаемыми ценностями и была разграблена комильфо. Сундук достался одному сержанту. Он был ему не особенно нужен, но, чтобы не отстать от более старших по чину товарищей, он его все-таки прихватил. Жил сержант за городом и поэтому сперва доставил сундук к себе на работу и поместил в коридоре. Над свистуновским архивом нависла угроза, потому что если бы сундук доехал до сержантовой избы, то, конечно, сержант, открыв его, не стал бы даже читать бумажек, а тут же препроводил бы их в печку.

Но такому не суждено было произойти. Той же ночью сержанта отправили на особо опасную операцию. Брали одного старого кадра, про которого думали, что у него есть наган и он может отстреливаться. Во время ареста желторотому ассистенту показалось, что захватываемый преступник подозрительно полез в карман пиджака. Ассистент не выдержал нервного напряжения и бабахнул из пистолета, да так неудачно, что угодил прямиком в сержанта и убил его наповал.

Бесхозный сундук оказался никому не нужен, и ассистенту его предложили в качестве возмещения того морального ущерба, который он понес, пристрелив по неопытности своего же товарища, и ассистент сундук взял, потому что боялся, что если он откажется, то это будет выглядеть некрасиво и его еще чего доброго пустят в расход.

Тем же вечером он погрузил сундук на тележку и поволок к себе на квартиру. Надо же такому случиться, что и ему не повезло. Потому что, перевозя тележку через моетовую, он угодил колесом в яму и застрял. Пока он кряхтел и потел, пытаясь вытащить колесо из ямы, на противоположной стороне улицы произошла какая-то заварушка, громко закричала женщина, что-то упало, кто-то куда-то побежал и вообще, одним словом, запахло жареным. Молодой сотрудник, парень горячий и все еще слегка не в себе после досадной промашки, вместо того чтобы заниматься своей тележкой, кинулся в самую гущу выяснить, что происходит, но прежде чем он успел выяснить что-нибудь определенное, его в общей суматохе незаметно пырнули ножом. Испугавшись происшедшего, толпа тут же разбежалась. Ассистент остался лежать на тротуаре в луже крови, а свистуновский сундук красоваться посреди дороги.

Люди шли мимо, не глядя, а которые глядели, думали, что это чья-то личная тележка и этот кто-то находится где-то тут же поблизости и сейчас за своей тележкой подойдет. Тележка, между тем, к тому времени уже была ничья, но никто этого не знал. Благодаря этой ошибке прохожих она простояла поперек улицы целый час. Один болтавшийся в городском саду босяк, правда, стал уже к ней примериваться, поскольку заприметил, что за тележкой никто не идет, но ему она не досталась. Босяк был человек сильно запуганный и слишком долго колебался. А тем временем из-за угла показался грузовик.

Доехав до тележки, шофер грузовика остановился и стал ждать. Прождав минут десять, он вылез и стал озираться по сторонам, спрашивая, чья тележка. Тут кто угодно мог сказать, что моя, но почему-то людям было не до того. И тогда шофер, пожав плечами, снял сундук с тележки и закинул к себе в кузов. Тут он заметил, что тележку можно объехать, объехал ее по-быстрому и скрылся за следующим углом.

Сундук удалось на время пристроить. Но ненадолго. Уж, видно, у сундука была такая судьба. Еще немного, и он, может быть, наподобие Христофора Колумба (или там Магеллана, что ли) весь свет объехал бы: дело к тому шло. Но все же не дошло. Потому что судьба судьбой, а случай тоже своего не упустит. Как веревочка ни вейся, а все равно находится ей конец.

И все же не шофер оказался последней инстанцией. Сперва, правда, казалось, что сундук застрянет у него надолго, потому что шофер добрался до дома без приключений, внес сундук в дом и уже приготовился его открывать, но тут появилась жена. Увидев сундук, она очень обрадовалась. Дело в том, что жена шофера работала приходящей уборщицей в разных богатых домах у интеллигенции, и хозяйка одного из этих домов только сегодня утром сказала ей, что хотела бы купить сундук держать обувь. Жена шофера обещала поискать что-нибудь подешевле и тут же про себя решила загнать барыне свой собственный, поскольку он ей был не нужен, а деньги, наоборот, были очень нужны: она собиралась себе покупать новые туфли.

Увидев в доме лишний сундук, эта женщина страшно обрадовалась. Таким образом она убивала сразу двух зайцев: она могла получить с хозяйки деньги, и сундук оставался в доме. Хотя она прежде и решила, что сундук ей не нужен, но что значит не нужен? Сегодня не нужен, а завтра ох как понадобится. Она сообщила мужу о своих соображениях, и они решили, не откладывая дело в долгий ящик, тут же транспортировать сундук к хозяйке.

К этому их побуждали два обстоятельства. Во-первых, для двух сундуков в квартире не было места. Они и так жили в одной комнате впятером. Во-вторых, иностранные туфли, на которые нацелилась жена шофера, могли уплыть, потому что она уже третий день тянула с деньгами, и продавец довольно-таки прозрачно стал намекать, что у него есть другой покупатель. Надо было торопиться. Так торопились, что даже забыли заглянуть, что в сундуке. Тут же погрузили его обратно в грузовик и покатили.

Вот так вот сундук со свистуновским архивом и прибыл в дом его ближайших родственников Приваловых.

Можно, конечно, думать, что такая цепь бессвязных событий спасла свистуновское наследие, но на самом деле не все так просто обстояло. Как раз наоборот, это чуть было не погубило творческое наследие Свистунова.

Потому что когда супруги Приваловы, промучившись два часа с проклятым замком, открыли наконец сундук, то первым их побуждением было выбросить весь бумажный хлам, который они там обнаружили, в печку. Но вдруг мадам Привалова увидела на одном из конвертов что-то странно знакомое. Она поднесла конверт к носу и разглядела на нем свое собственное имя, написанное ее же собственной рукой. Она повертела конверт и так и сяк, вгляделась пристальнее и убедилась окончательно, что первое впечатление ее не обмануло. «Что за чертовщина», — подумала она и извлекла из конверта содержимое. Первые же строки письма убедили ее в том, что это ее собственное письмо, написанное брату!

Сомнений быть не могло. Но, Боже ты мой, каким образом сундук с перепиской поэта попал можно сказать на улицу, к посторонней женщине, совершенно не подозревавшей, что находилось у нее в руках. С момента ареста Свистунова к тому времени прошло уже несколько дней, так что супругам не составило большого труда представить себе всю картину, хотя, конечно, схематически; ведь не могли же они догадаться, через какие огонь и воду прошли имущество брата, прежде чем вернулось в лоно семьи (и дошло, таким образом, до медных труб).

И опять можно, конечно, думать, что ценнейшие документы, только что чуть не отправленные в печку, были спасены благодаря наблюдательности их новой владелицы, но и тут все было не так просто.

Ни в коем случае не следует забывать, что дело-то происходило не в каком-нибудь, а в 1937 г., и тогда сразу становится понятно, что намерение Приваловых предать бумаги огню в первый момент как они узнали, что это за бумаги, только усилилось. Не будет преувеличением сказать, что лучше бы уж сундук отправился путешествовать вокруг света, как вроде бы поначалу и намечалось, чем попасть в руки столь заинтересованных лиц.

После трех минут колебаний Привалов сгреб в охапку хороший кусок архива и твердыми шагами направился к печке. Судьба свистуновского наследия была решена. Но тут произошло нечто неожиданное.

В стенке над печкой раздался сперва какой-то шорох, потом стук, потом почти грохот, там внутри стало что-то падать и из печной дверцы повалил густой дым. Как видно, старая печная кладка по неизвестным причинам обрушилась, дымовой проход завалило, печка потухла.

Стали бегать и суетиться, кинули бумаги обратно в сундук, захлопнули крышку, стали открывать окна, заглядывать сквозь дым в печку, так что глаза ело, потом побежали вниз за мужиком. Весь вечер возились с поломанной печкой, вымазались с ног до головы, легли спать злые и мрачные и про сундук забыли.

А ночью госпоже Приваловой приснился сон. Будто приехала она на поезде в какую-то лесную глушь, вылезла и стала озираться, а пока озиралась, поезд ушел. Испугалась Привалова страшно: что она теперь одна в лесу делать будет? Ноги как отнялись, хочет идти и ни с места. И вдруг видит она: где-то за деревьями синий огонек светится. Собралась она с силами, застегнула пальтишко и двинулась на огонек. Идти трудно. Ноги и так сами спотыкаются, да и дорога неровная, пройдет десять шагов — яма. Обойдет яму подальше, за ней другая яма, еще страшнее и глубже первой, а там дальше третья и так далее. Лес становится между тем все гуще и темнее, дорога все уже, и только и было у Приваловой радости, что синий огонек впереди. На этот огонек она и шла, уже почти не надеясь. Сколько она так шла, уже и времени счет потеряла. Чувствует Привалова, что силы покидают ее, сейчас ляжет на землю и не встанет больше, будь что будет, пропадать так пропадать.

Но тут вдруг видит Привалова, что деревья перед ней расступаются, да и вид у них становится другой. То были кривые, щербатые, грязные недоросли, а то стали высокие, могучие дубы, нежные березки, яркие рябины. И под ногами вместо мшистых неровных кочек зеленый ковер, сверкающий, как изумруд. А еще через несколько шагов Привалова оказывается на широкой, светлой поляне, покрытой пестрыми цветами и нежной весенней травкой. Тут Привалова проснулась.

Сон показался ей значительным, и она стала размышлять, что бы он такое значил. Смысл сна открылся ей окончательно только к вечеру. Но зато прояснился до полной прозрачности. К вечеру Приваловой стало совершенно ясно, что поезд, который привез ее в лес, это Октябрьская революция, лес — это коллективизация и сталинские чистки, а светлая поляна — это реабилитация. Ну и голубой огонек — наверно, это Хрущев. Как в воду глядела.

Привалова тут же прослезилась, потому что поняла, что сон этот приснился не зря, а именно для того, чтобы она сберегла архив брата, потому что это будет святое дело, в том смысле, что в конце концов обернется большой выгодой.

Говорят, что в те времена люди вовсе не понимали, что происходило. Неправда: очень многие не теряли головы и неплохо рассчитывали на довольно далекую перспективу, во всяком случае неплохо знали, какой товар с течением времени в цене упадет, а какой подымется. И главное, они знали, что в конце концов все уладится и тем, кто останется жив, будет не так уж и плохо и даже намного лучше, чем в противоположном случае, то есть в случае смерти, что ли? Путь к этому, конечно, будет не прямой, но надо уметь заглядывать в угол и иметь терпение.

Решение сохранить архив было принято окончательно и бесповоротно, но мужу об этом говорить не следовало. Поэтому Привалова на следующий день объявила ему, что бумаги сожгла, а сама погрузила их аккуратно в сундук и на машине одного дальнего родственника отвезла во Всеволожскую, где у них перед самой войной наметилась маленькая дача.

Там сундук и простоял всю войну. Старик Привалов же войны не пережил. Он был человек принципов и во время блокады из Ленинграда уезжать не пожелал. Принципы его и свели в могилу, как, впрочем, и многих других. Самой же Приваловой, урожденной Свистуновой, повезло чуть-чуть больше, и она блокаду как-то переболела. В 1945 г. она поехала в Москву вслед за сыном, прихватив с собой оставшееся от войны имущество, в том числе и сундук. С одной дачи сундук переехал на другую и прочно застрял на чердаке.

Привалова умерла в 1957 г. и перед смертью рассказала сыну о содержимом сундука. Будущий генерал не придал этому большого значения, так как чисто профессиональная карьера занимала его больше, светской жизни он почти не вел и литературные родственники были ему ни к чему. Хотя не совсем. Где-то в подсознании у него все же шевелилось, что иметь такого предка, как Свистунов, практически полезно. Во всяком случае, когда он ухаживал в 1943 — 45 гг. за своей будущей женой, он не только не скрывал от нее, что знаменитый поэт его дядя, но даже пару раз не без цели пытался вдолбить ей этот факт. К счастью, будущая жена в то время ничего еще про Свистунова не слыхала и решила, что ей выгодней выйти за молодого Привалова по совсем другим причинам. Оно и лучше было, потому что Свистунов был все-таки недвусмысленно вычищен, до реабилитации было далеко, и тот метод соблазнения, к которому, было, пытался совершенно стихийно прибегнуть Привалов, мог ему отколоться крупными неприятностями. Он и сам это впоследствии понял. Все надо делать вовремя. После 1957 г. новая Привалова уже сама взяла Свистунова на вооружение, собрала, пользуясь громким именем, вокруг себя неплохую компанию разговорников и вообще стала одной из первых московских дам.

Конечно, и сыну своему она Свистуновым все уши просвистела. Между прочим, напрасно, потому что могла мальчика развратить. Но юный Привалов оказался крепкой породы и вместо того, чтобы размахивать именем деда в пьяных компаниях, быстро сообразил, что на этом можно наладить настоящее производство. То есть он очень твердо решил, что сперва сделает дело, а потом уж будет стричь купоны у женщин и молодежи, потому что производство сперва, а потребление после, и ни в коем случае не наоборот.

Архив он квалифицированно разобрал еще будучи студентом. На нем и в аспирантуру въехал. Дело было так. Примерно на третьем году обучения он отправился к профессору Ненаглядову и сказал, что хочет заняться Свистуновым. Было это, стало быть, в 1966 г., и дым уже стоял коромыслом. У профессора были свои заботы. Он был старой школы, в тридцатых годах маленько посидел и после 56-го года, вновь допущенный до научных занятий, четко сформулировал себе две цели. Во-первых, отомстить за необоснованную репрессию, а во-вторых, пробиться повыше.



Эти две цели как нельзя лучше совпали и вот каким конкретно образом. Мстить надлежало советской власти. Но, трезво рассудив, Ненаглядов пришел к выводу, что мстить советской власти будет, пожалуй, слишком жирно; советская власть ему будет не по зубам, и не такие волкодавы на этом шею сломали; так что разумнее будет, рассудил он, хорошенько отдавить мозоль какому-нибудь ее особенно неприятному представителю.

Свой выбор Ненаглядов остановил на Красногорском. Красногорский точно работал на них, на гаишников в смысле. В этом не было никаких сомнений. Иначе чем же можно было бы объяснить тот факт, что пока Ненаглядов сидел, Красногорского выбрали в член-коры. Вся профессиональная среда точно знала, что это было место Ненаглядова.

Подлец Красногорский не только занял чужое место, но еще и использовал его для того, чтобы дополнительно сплющить в лепешку им же самим устраненного соперника. В качестве член-кора он установил контроль над одним очень важным сектором культурного наследия и получил под начало артель неплохих работников, в то время как Ненаглядов от этого источника сырья был совершенно оттерт. В результате артель Красногорского сделала целый ряд открытий, проходивших по категории «выдающихся». Ненаглядов еще в 31-м году обнаружил эти залежи и в 37-м почти наложил на них лапу, но тут его выключили. А когда он вернулся, оказалось, что участок уже застолбили другие разведчики нового и обкрутили его таким колюченьким забором, что ни один посторонний доступа туда уже не имел.

Сперва Ненаглядов пытался атаковать их сверху. То есть он попробовал сконструировать теорию, из которой было бы видно, что все это сырье не имеет той ценности, которую ему приписывают. Но тут он дал маху. То ли за двадцать лет пребывания на периферии он утратил чутье момента, то ли ему в капезе мозги все же маленько по-отшибли, но ему взбрела в голову неумная мысль попрекнуть бригаду Красногорского в пристрастии к Достоевскому. Хуже ничего нельзя было придумать, потому что производственные нормы уже резко изменились; Достоевский как раз пошел в большую переработку; и когда Ненаглядов начал свои наскоки, никто уже не мог даже понять, что он собственно хочет — так далеко зашло.

Да и теоретический фронт оказался вообще узковат для конкурентной борьбы. Подлинно научная теория была уже вполне отстроена, все в ней притерто и приглажено, и человеку с фантазией там уже было не развернуться. Ненаглядов покряхтел, покряхтел и бросил. Можно было, конечно, пойти еще дальше вверх, туда, где некоторые изобретательные работники вроде как набрасывали метатеорию, но на это дело Ненаглядов не потянул: что ни говори, шестьдесят лет не шутка, и ум не так поворотлив, и времени в обрез. Пришлось успокоиться.

Но оппозиционные настроения уже вовсю гуляли по хорошим домам, молодежь ценила в Ненаглядове дореволюционное прошлое, короткая отсидка придавала ему веса, Ненаглядов чувствовал, что ему отведена все же некоторая роль, и старался ее выполнять. С Достоевским он, конечно, пролетел крупно, не сорвав аплодисментов, так сказать, ни в залах, ни на вокзалах. Но он сам этого как-то не заметил и правильно сделал, потому что прошло немного времени и оказалось, что никто этого не заметил, а может, просто позабыли. Это вполне объяснимо, потому что после долгого застоя в культурном производстве в оборот стало прорываться столько всякого культурного товару, что даже самые бойкие работники с ног сбились. Один только Серебряный век прямо-таки переполнил каналы обращения, так что к концу семидесятых годов товар даже пошел на экспорт, и самые шустрые разносчики ухитрились и сами с этим товаром экспортироваться, где и наладили пару вполне прибыльных цехов, получая прямо валютой.

До Ненаглядова постепенно дошло, что наступившее время коренным образом отличается от промелькнувшего в одном важном отношении. В прошедшем времени товар и капитал были фиксированы, и надо было бороться за то, что было назначено наперед в обработку и обращение. В настоящем же времени содержание рынка и производства приобрело некоторую неопределенность и можно было сунуться на рынок с таким товаром, которого пока что никто не предлагал.

Образно говоря, на разграбление попали две-три новых пирамиды, до которых до сих пор еще не докопались. Реабилитация, так сказать, открыла возможности для экстенсивного развития культурного производства. Большая чистка сильно помогла культуре: она перевела целую плеяду артистов из функционирующих конкурентов в культурное наследие, то есть в кондиционное сырье. Частью этого кондиционного сырья оказался и Свистунов, и Ненаглядов положил на него глаз. Удобно все-таки иметь дело с умершими артистами: валяй их и так и сяк, хоть веревки из них вей, можешь даже по нескольку раз, по сто раз, по тысяче. И при этом не только они создают тебе рабочее место и обеспечивают доходы, но еще на тебя как бы падает их благородная и заслуженная тень.

Но надо торопиться. Слава богу, за какие-то двадцать лет спихнули в историю свеженький культурный слой на радость и утешение потомкам. Теперь, чтобы его обратно разгрести, понадобятся толковые работники. Но, как уже было сказано, торопиться надо. Потому что народ очень предприимчив стал. По причине отсутствия свободы в области текстильной промышленности и таксомоторного промысла очень энергичные таланты подались в академическое производство. С ними шутки плохи. Глядишь, все новое сырье в момент растащат. Надо быстро хватать.

Ненаглядов схватил Свистунова. Он доил Свистунова уже лет пять, когда к нему на кафедру заглянул юный Привалов со своим архивом. Ненаглядова чуть инфаркт не хватил. Он совершенно ошалел, хотя лукавый Привалов принес ему для начала всего лишь тоненькую пачечку черновиков и два-три письма к сестре. Ненаглядов тем не менее догадался, что у Привалова еще кое-что есть в заначке. Где уж было начинающему Привалову хитрить с таким муравьедом.

Ненаглядов хотел было сперва Привалова запугать. Дескать вам, молодой человек, все равно одному с этим делом не справиться. Так что выкладывайте все, что есть, на стол, будем работать вместе.

Но Привалов, хотя и не был еще достаточно хитер, но жила, как мы говорили раньше, был порядочная. Он чуял, что Ненаглядов его насквозь видит, но твердо заявил, что больше у него ничего нет. Все, что Ненаглядову удалось из него выжать, так это соавторство. Но тут даже было неясно, кто у кого взял и кто кому дал, потому что юному Привалову ненаглядовское соавторство сразу открыло двери во многие академические кабинеты, а самое главное, все поняли, что Ненаглядов присосался к чему-то очень богатому, и стали обхаживать Привалова, завлекая его на всякие семинары, конференции и даже в долю.

И опять Привалова уберегла трезвая голова. Просто удивительно, как ему удалось проскочить сквозь все соблазны и не развратиться. Несомненно, у него был талант. И он не растратил его на пустяки, а строил свое дело, расплачиваясь той наличностью, которая у него лежала в сундуке, и не торгуя талантом как таковым.

Ненаглядову долго ехать на нем не пришлось. К защите диплома Привалов выволок из сундука почти все основные рукописи Свистунова, и тут Ненаглядова хватил инфаркт по-настоящему. Мало того, что рукописи Свистунова считались погибшими. Уже одно их обнаружение гарантировало собственнику твердую ренту. К тому же оказалось, что свистуновские рукописи особенно ценны, потому что Свистунов работал не за страх, а за совесть, и вследствие этого рукописи были страшно грязные, то есть полны вычеркиваний, вставок, исправлений и вариантов. Это означало, что стадия чисто текстологической работы растягивалась на долгое время и из нее можно было выжимать публикации дюжинами. Особенно же ценно было следующее. Учитывая обилие и такое состояние рукописей, можно было хорошо блокировать всех потенциальных конкурентов, рвущихся толковать творчество Свистунова. Мотив был прост: о чем говорить, если даже еще не ясно, что именно покойный написал. Вот, погодите, разберемся в самих текстах, тогда и налетайте, гуси-лебеди, а пока поищите себе чего-нибудь другого. Найдете — ваше счастье. Не найдете — идите инженерить.

Отлежавшись от инфаркта, Ненаглядоз попробовал еще раз расколоть Привалова. Привалов пожалел, как видно было, смертельно больного и разрешил ему написать предисловие к своей: книжке, которую тут же стал готовить на базе успешного диплома. Было это в 1968 г. Книжку он подготовил к 70-му, но тут у Ненаглядова случился еще один инфаркт. Умирающий старик умолял ускорить выход книги, но Привалов даже нарочно ее слегка подзадержал. Он понял, что Ненаглядов вот-вот помрет, и ему уже было Ненаглядова не жалко. Больных он еще жалел, но покойников ни-ни. Ненаглядов же был, в сущности, покойник. Помер он в 71-м, а в 72-м Привалов принес свою книжку в издательство.

Там его ждал сюрприз. Оказалось, что Ненаглядов в панике перед смертью накатал-таки предисловие и оно оказалось в руках у издательского редактора даже раньше книжки. Редактор был старый приятель Ненаглядова, они и в гимназии вместе учились, и в 37-м по одному делу проходили. Он стал уговаривать Привалова уважить память старика и включить его имя, в книжку. Но Привалов был неумолим, потому что не понимал, зачем покойнику слава. И был прав. Покойнику слава не нужна. Покойник и без славы проживет. А живому человеку слава необходима, потому что слава — товар, а нет товара — нет и навара.

Редактор повздыхал на эту неумолимую логику и переменил пластинку. Тогда, сказал он, давайте я подпишу это предисловие. Или давайте маленько его переделаем и пустим как статью в солидный журнал, перед выходом книжки это будет неплохая реклама.

Хороший товар в рекламе не нуждается, резонно отвечал Привалов. И вообще, продолжал он, теперь, когда Ненаглядова больше нет, Свистунов — мой. Он совершенно ясно дал понять редакционной крысе, что намерен верхом на Свистунове вплоть до член-кора доскакать. Архивом владею я, архив — мой, а стало быть, Свистунов — мой.

Редактор обозлился невероятно. Он был человеком старых взглядов, тайком верил в капитализм и был за то, чтобы все ж таки сначала хотя б для смеху устроить свободную конкуренцию, а не начинать прямо с монополии. В сердцах он намекнул, что вопрос о правах Привалова на архив может быть поставлен в соответствующем плане и в соответствующих инстанциях. Ведь Свистунов все-таки национальное достояние.

Привалов на это отвечал, что внешняя торговля, банки, почта и телеграф — вот вам национальное достояние. А Свистунов — это национальная гордость, и это уже немножко другое. И вообще, добавил он, у нашей семьи двойные права на эту собственность. Свистунов — это наш предок, а не ваш, товарищ Копытман, да, наш, а не ваш, и в прямом и в переносном смысле этого слова.

А сверх того на такие вещи есть еще и моральные права, и они тоже у нас. Потому что моя бабка, рискуя собственной жизнью, вынесла свистуновский архив из-под самого носа гаишников и прятала его по четырем разным адресам, хотя была почти уверена, что за ней следят. Привалов не врал. Ему мама так рассказывала. Это точно известно, что мама, потому что она так всем рассказывала. И правильно сделала, потому что если бы она рассказывала какую-нибудь другую, например, приведенную выше версию, то никто бы ей не поверил. Публику такие вещи не убеждают.

Редактор (Копытман) все это съел, но не утерся, а затаил страшную злобу, потому что как порядочный человек никому не мог простить подобной наглости. Привалов нажил врага.

Особенной беды в этом не было. Волков бояться, в лес не ходить. Привалов твердо знал, в большом деле враги всегда будут, но ври хорошей организации на каждого врага найдется по хорошему другу. В конце концов, все люди враги, но и друзья тоже, и без диалектики вражды и дружбы подлинной жизни не бывает, к этому надо относиться без паники. Главное — держаться за свое крепко. Социализм — это, конечно, звучит гордо, и даже прекрасно, и даже убедительно; пусть сберкассы будут общие, но что мое, то мое. Привалов наплевал на Копытмана.

Книжка вышла, расхватали ее моментально, на черный рынок попала чуть не половина тиража, рецензии были только положительные, а один критик, широко известный своим тайным антикоммунизмом, написал даже восторженную рецензию и первым прозрачно намекнул, что это дело тянет на государственную премию. Привалов только усмехнулся, потому что знал, что пока что не проходит на этот куш по возрасту, но был вполне удовлетворен, потому что намек на выдвижение в двадцать пять важнее и приятнее для души, чем сама премия в шестьдесят. Особенно полезно было то, что первым свой голос подал всем известный тайный антисоветчик. Это гарантировало шумный успех среди интеллигенции. Премия подождет, думал Привалов, народное уважение тоже не хер собачий.

Редактор (Копытман), тайный рыцарь лессе-фер[1], имел все основания, когда сетовал на монополию. Привалов контролировал Свистунова почти полностью. Где-то на далекой периферии еще копошились какие-то свистуноведы областного и краевого значения, в пику центру подсчитывающие количество шипящих в рифмовках поэта или занимавшиеся оформлением свистуновских стендов в краеведческих музеях. Это все было не в счет. Возник было на горизонте какой-то западник-формалист (не то в Паневежисе, не то в Даугавпилсе), объявивший Свистунова последователем не то Верлена, не то Верхарна, но Привалов тут же вытащил из сундука специальное заявление самого Свистунова, где он неодобрительно отзывался о закате буржуазной культуры и, как нарочно, особо заклеймил этих двух. Последовала убийственная публикация, и из структуралиста вышел воздух.

Был еще, правда, совсем уж комический эпизод с одним ленинградским доцентом, который вспомнил, что в течение одного дня был следователем по делу Свистунова. Как видно, этот доцент совсем уже выжил из ума, что было неудивительно, поскольку его самого потом арестовали и протаскали по лагерям до самого 56-го. Правда, он мотивировал свои права на Свистунова довольно расчетливо, упирая и на то, что был следователем, и на то, что сам сидел, но публика его не приняла.

Между прочим, этот пример показывает, что одно и то же сочетание биографических эпизодов одним людям идет на пользу, а другим во вред. В то же самое время по Ленинграду гулял один артист, который, как и многие его коллеги, в 30-е годы работал гаишником, а в следующее десятилетие сидел сам. Так вот ему были и почет, и уважение, от государства почет, от публики уважение, а упомянутого доцента за то же самое сочетание свойств все презирали и рта не дали раскрыть. Вот и рассчитывай. Так что этого доцента Привалов просто игнорировал.

Таким образом, Привалов оказался безраздельным владельцем всей свистуновской тематики в культурной жизни страны, и никакие опасности ему не грозили. Свистунов внедрился в культурное наследие навечно, так что Привалов мог быть спокоен даже за своих детей, которых, правда, пока что еще не было, но в связи с надежной экономической базой фамилии должны были появиться: тут нечего было бояться. Кормиться Свистуновым можно было бы вплоть до следующей общественной формации, если бы таковая наступила, но, как была убеждена публика, наступившая общественная формация была уже окончательной, если не считать общественной формацией царствие небесное, но на такой идеализм (или материализм, черт его знает) уже никто не был способен.

Как вдруг дело приняло совершенно неожиданный оборот. Однажды темным осенним вечером, когда дождь и ветер стучали в окно, в квартире Привалова раздался тревожный телефонный звонок. Это был редактор (Копытман), и он заговорил с Приваловым недобрым голосом. Есть новости, сказал он, и по всему было видать, что эти новости не лучшего свойства. На вопрос Привалова, что за новости такие, Копытман очень интеллектуальным голосом намекнул, что эти новости не для телефонного разговора. Привалов нехотя согласился зайти в редакцию.

Привалов был раздосадован, что редактор Копытман вновь возник на горизонте. Мало того, что он за прошедшие два-три-четыре года не помер, хотя по сценарию должен был помереть, так как был на три года старше Ненаглядова и сидел больше. Он даже не ушел на пенсию, хотя Привалову точно известны по крайней мере два очень сильных молодца, старавшихся его оттеснить к бортику. Но досада Привалова была чисто эмоционального свойства. Ему просто не хотелось иметь какие-то дела со старым «комсомольцером», как за глаза называли Копытмака его свободомыслящие юные сослуживцы, начитавшиеся втихаря Солженицына. Привалов органически не переваривал комсомольцев за все их свойства, и за те, и за другие. В самом деле, сочетание довольно-таки так себе.

Так что нельзя сказать, что Привалов шел на свидание с Копытманом в приятном расположении чувств, но тем не менее он пытался чувствовать себя легко и даже насвистывал «Сильва, ты меня не любишь».

В кабинет к Копытману он вошел развязной походочкой, все еще насвистывая, сел к столу, не снимая плаща, вынул сигареты и, не спрашивая разрешения, закурил. Реакция Копытмана была неожиданной. Он резко вскочил из-за стола, побежал в другой угол комнаты и приволок оттуда с журнального столика в вытянутой руке пепельницу, которую плавным движением, как человек из ресторана, без стука поставил на стол перед самым носом Привалова. Привалов насторожился. Он не любил иронии. В чем дело, спросил он первым, хотя по дороге строго приказал себе первым ни в коем случае не заговаривать. Копытман должен был понимать, насколько Привалов презирает его вообще, не за какие-то специальные свойства, а именно вообще, как человека, то есть просто за его социальное положение. Но, черт возьми, сорвалось. Это не было тактической деловой ошибкой, но как представитель соответствующего общественного сословия Привалов ударил в грязь лицом. И от этого ему стало не по себе.

Настроение его резко и глубоко упало и уже долго не восстанавливалось, потому что, пока он себя брал в руки, последовал такой страшный удар, что голова у Привалова треснула сразу в нескольких местах и мозги полетели в разные стороны.

Дело в том, сказал Копытман, что всеми нами уважаемый товарищ Свистунов родился не в 1894 году и не в семье железнодорожного служащего.

Привалов не понял. То есть как, спросил он, когда к нему вернулся дар речи. Что за идиотские шутки.

А так, сказал Копытман. У вас есть справки, что Свистунов родился в 1894 году? Какая справка, возмутился Привалов, Свистунов напечатал около десятка автобиографий. Везде он говорит, что в 1894 г.

Непростительная для опытного литературоведа доверчивость, парировал Копытман, такие вещи проверять надо. Возможны всякие недоразумения в таком деликатном деле, как запись гражданского состояния. Вы проверяли?

Привалов не проверял. А какого черта проверять, спросил он агрессивно. Что, Свистунов сам не знал, что ли, когда он родился?

Он не знал не только, когда он родился, зловеще и нахально произнес почти по слогам Копытман, но он также не знал, кто был его папа. Ваш Свистунов был на самом деле вовсе не Свистунов.

Спокойно, сказал себе Привалов, спокойно. Ничего страшного не происходит. Во-первых, это все может быть вранье. А потом, подумаешь — два биографических уточнения. На этом деле тоже можно еще кое-что подзаработать. Привалов был прав, если бы все дело ограничивалось некоторыми таинственными неясностями в истории рождения Свистунова. Но из того, что ему выложил Копытман, нарисовалась совсем не стандартная и довольно-таки опасная картина.

Вкратце, выяснилось следующее. Матушка поэта Свистунова много пережила, прежде чем родила на свет поэта. Сама она родилась не слишком рано и не слишком поздно, чтобы как раз вляпаться в террористическую компанию. Что такое ее потянуло к террористам? Да разные разности, но можно думать прежде всего то, что ее девичья фамилия была Ойзерман. Это потом она пустила слух, что ее фамилия Озерова. Фамилия покрасивше, но, увы, не так в точности отражает действительность.

Чего же вы хотите, развязно рассуждал Копытман, девушка столкнулась со многими неудобствами, на которые были обречены в то время люди этой национальности. Россия, как вы знаете не хуже меня, была в то время тюрьмой народов и, естественно, национальные меньшинства были особенно активны в диссидентстве и в борьбе за права человека.

Но дальше, продолжал редактор, судьба этой девушки разворачивалась не так, скажем, как в романах Чернышевского, а скорее на манер писателя Шиллера, или писателя Дюма-пер, или даже фис.

От своей группы она получила деликатное задание. Группа в тот момент планировала убийство одного важного петербургского чиновника. Дело было поставлено на хорошую ногу и тщательно планировалось. Девушку Ойзерман послали на роль горничной к генералу. Для этого сначала один из членов группы два месяца совращал горничную, работавшую уже в доме, и сманивал ее в публичный дом. Одновременно другой опытный заговорщик, проведший до того несколько лет в Париже, обхаживал на парижский манер старшую горничную. Нужно было сделать так, чтобы при объявлении конкурса на вакантное место непременно взяли бы девушку Ойзерман, а не кого-нибудь другого, с кем все пришлось бы начинать сначала. Обе акции удались на славу. Девушка Ойзерман удачно скрыла свое бердичевское происхождение и с документами на имя Озеровой — красивая фамилия, жаль, чужая — водворилась в особняке на Таврической улице.

Но дальше план нарушился. В новую горничную по уши влюбился хозяйский сын. Любовь, как это нередко бывает, вмешалась в политику и, как водится, спутала все карты. Когда руководителю группы, жгучему брюнету с орлиным носом, заливался Копытман, стало ясно, что любовь сильнее смерти и его карта бита, он в сердцах плюнул на все планы и проекты и, забравшись под видом садовника на одно подходящее дерево в Таврическом саду, кинул оттуда бомбу в проезжавшую генеральскую карету, а пока остервеневшая охрана трясла дерево в надежде, что он упадет к ним в руки как зрелый плод, он эффектно застрелился и упал им на голову. Это не был случайный и второстепенный эпизод в русской освободительной истории, строго сказал Копытман, вы можете прочитать о нем во всех хрестоматиях.

Не морочьте мне голову своими хрестоматиями, досадливо отмахнулся Привалов, пытаясь всем своим видом дать понять, что все эти полицейские истории его ни в малейшей степени не волнуют.

Это были только цветочки, невозмутимо реагировал Копытман, а теперь будут ягодки. Ибо настало время обнародовать тот факт, что девушка Ойзерман в аккурат через месяц после этого почувствовала себя беременной, то есть в ожидании плода. К этому времени товарищи с негодованием отвернулись от своей бывшей соучастницы, потому что считали ее виновницей происшедшей трагедии, которая для них была трагична вдвойне, поскольку генерал вышел из всей этой переделки живехонек и даже впоследствии нанес ощутимый удар самолюбию группы, так как лично просил суд о помиловании другого террориста, задержанного неподалеку от дерева и заподозренного в том, что подавал знаки сидевшему на дереве бомбисту.

Но черт с ними, с заговорщиками, они в этом месте окончательно сходят со сцены. Вернемся к девице Ойзерман. Надо сказать, что она повела себя несколько неожиданно. Генеральский сын был тоже на свой манер карбонарий, и вместо того, чтобы перестать с ней здороваться в собственном доме и тайком хлопотать об ее увольнении, объявил, что готов сейчас же на ней жениться, даже если это приведет к разрыву с семьей и крушению карьеры. Он предлагал уехать в Париж и там обвенчаться.

Но девица Ойзерман, хотя и обрадовалась такому благородству и силе любви, сама по доброй воле отказалась от почетного брака с любимым человеком, потому что, во-первых, чувствовала себя виноватой перед его семьей, которую она намеревалась в сговоре с другими преступниками обезглавить, а во-вторых, я так думаю, отказ жениха от карьеры и разрыв с семьей ей не улыбался и какие-нибудь скромные, но достаточные отступные показались ей предпочтительнее.

Бросившись своему любовнику в объятия, она поведала ему о заговоре, в котором по собственной наивности приняла необдуманное участие, молила его о прощении и, как бы между прочим, дала ему понять, что вовсе не сгорает от тайного желания выйти за него замуж. Жертв ей не надо. Во всяком случае, если уж жертвовать, то наличными.

Генеральский сын, услышав такое, встал с колён и сказал, что раз уж она сама так хочет, то кончено дело, так будет лучше, о чем говорить. Хорошо, добавил ой, в Париж я поеду один, все равно, дескать, я так и так в Париж собирался, а ты тогда оставайся здесь, я тебе обеспечу дом в культурной провинции, дам на ребенка приличных денег и вообще, если чего вдруг понадобится, ты только черкни.

Так все и было сделано. В три дня генеральский сын навел справки, через одного знакомого поверенного подыскал отличное место недалеко от Ленинграда, пардон, Петербурга, и, не откладывая дело в долгий ящик, сам повез свою подругу туда на поезде. И здесь на протяжении каких-то жалких ста верст судьба Ойзерман неожиданно и круто повернулась. Дело в том, что в нее бесповоротно влюбился кондуктор.

В те времена кондукторы бывали вовсе не те, что теперь. Это теперь — кондуктор, почему сдачи не дал, где чай, где сахар? А в старину было иначе. Кондуктор был не просто кондуктор, а дорожный чиновник, что называется путеец, совершенно особый род российской интеллигенции. Он носил красивую форму, у него были совсем не мужицкие замашки, и, главное, мотаясь по стране из конца в конец, он был вырван из идиотизма деревенской жизни. Сверх всего этого он, заведуя спальным вагоном, водил компанию с людьми не совсем простыми.

Уже одного этого было бы достаточно, чтобы считать его внимание лестным и перспективный брак с ним — выгодным. Но когда ситуация выяснилась и девица Ойзерман решила выйти за этого кондуктора, она как раз вспомнила о той помощи, которую ей предложил генеральский сын. Он, если помните, просил ее написать, если что. Она это и сделала. Вообще, весь этот цикл провернулся очень быстро, и через две недели кондуктор в придачу к хорошенькой невесте получил должность начальника станции. Станция была, конечно, не бог весть какая узловая, но все же это была станция, а не деревня. Станций в ту пору на Руси было не так уж много. На станциях кипела жизнь. Все самое значительное в русской жизни происходило, точно, на станциях. За примерами далеко ходить не надо — сама Революция на станциях совершалась, не говоря уже о том, что была привезена в железнодорожном вагоне.

Одним словом, все получилось как нельзя лучше. И главное, очень быстро. Вот, говорят, в России был застой и страшная волокита. А если взяться за дело умеючи и подключить в нужный момент кого следует, то и тогда все можно было в момент обделать.

Хуже было, однако, с беременностью. Перед девицей Ойзерман открывались две возможности. Первая — сделать подпольный аборт. Тут Копытман грязно захихикал. Но не потому, что слово «аборт» приводило его в игривое возбуждение, а потому, как он тут же объяснил, что судьба будущего Свистунова повисла на волоске и хотел бы я знать, что бы вы теперь делали, если бы мама Свистунова приняла тогда роковое решение.

Но она, продолжал Копытман, снимая напряжение, она решила аборт не делать. Она была девушка решительная и умная. Краткое общение с будущим начальником станции показало ей, что он человек начитанный и склонный к благородству. С ним можно было рискнуть. Риск, по правде говоря, был не так уж и велик, так как она знала, что ее бывший любовник надежно ее подстраховывает: он уже это доказал и, не было сомнений, что докажет опять, если понадобится. Приняв это во внимание, девица Ойзерман улучила подходящий момент и повинилась своему будущему мужу. Она довольно толково изобразила молодого барина коварным соблазнителем, сыграла на классовых чувствах честного труженика, и он ей все простил, особенно когда она невзначай добавила, что несет с собой неплохое приданое. Так что расчет на благородство влюбленного кондуктора полностью оправдался. Кондуктор оказался тем, за кого она его принимала. Вообще, с мужчинами ей везло. Проблемы самой Ойзерман были решены.

Но зато теперь голова должна была болеть у кондуктора. Он не мог допустить, чтобы его жена на глазах у всей станционной общественности родила ребенка через шесть или тем более пять месяцев после свадьбы. И тогда он отправил ее к своей старой тетушке в неимоверную глухомань где-то возле Белого озера. Вернулась она к мужу через год с небольшим, неся на руках небольшого ребеночка в возрасте не то четырех, не то восьми месяцев — кто ж в таком тонком деле разберется.

Чтобы уж совсем спрятать концы в воду, записали, что Свистунов родился в 1894-м, тогда как на самом деле он родился, не доходя до 1894 г. — то есть в 93-м. И фамилия его хотя формально и Свистунов, но должна была быть совершенно другая, а именно Гвоздецкий, что, согласитесь, звучит намного благозвучнее, чем Свистунов, поистине какая-то уж больно паровозная фамилия. А Гвоздецкие были графы, так что извините, товарищ Привалов, но оказывается, что ваш предочек был наполовину еврей, а наполовину граф, что патриарху нашего пролетарского искусства как-то не очень идет.

Подумаешь, сказал Привалов. Это все чепуха. Вы, Копытман, отстали от жизни, вы осколок разбитого вдребезги, вы все еще думаете как комсомольчик эпохи нэпа и как незаслуженный зэк. Год рождения — это абсолютная ерунда. Мы уточним год, чего там, рождения — будет сенсационное открытие. Конечно, мне жаль, что не я буду тот, кто установил новую дату рождения Свистунова, по совести, это моя законная добыча, но черт с вами, берите себе.

На самом деле Привалов, говоря так, уже имел в голове кое-какой план отобрать эту добычу у Копытмана, он знал, как это можно сделать. Но вообще проблема даты рождения его и в самом деле интересовала лишь постольку поскольку.

Что касается графского происхождения, то тут вы пальцем в небо попали, Копытман, Копытман. Вы проспали целую эпоху. Отношение к графам теперь очень и очень изменилось. Это вчера, даже, пожалуй, позавчера за графство можно было на Соловки загреметь. А теперь это капитал.

Привалов не стал вдаваться в тонкости этого вопроса. Копытман со своим розовым кругозором все равно тут ничего бы не понял. А все ведь было так просто. Совершенно ясно было, что официального признания за псевдо-Свистуновым графских корней следовало избежать. Официально все и останется, как было. Но зато уж в светских оппозиционных-диссидентских-мыслящих-инакомыслящих кругах можно себе представить, какой будет шум и как все вокруг Привалова забегают. Он и так был человеком популярным, а тут уж он оставит далеко позади всю компанию. Шутка сказать — граф. Привалов уже и сам чувствовал себя до некоторой степени графем.

Что касается свистуновской прожиди, то на первый взгляд это выглядело несколько хуже, но на самом деле и это было Привалову на руку. Столичный свет прожидел основательно. Всем было лестно думать, что их не повышают по службе, потому что они либо похожи на евреев, в особенности, разумеется, в смысле уровня интеллекта, либо водятся с евреями. Евреи писали в анкетах, что они русские. А русские в своей компании били себя в грудь и божились, что они евреи. Копытман света не знал, Копытман был канцелярский комсомолец, дурак Копытман.

Привалов, правду сказать, девушкам не плел, что он еврей, тем более что в семье ходили лишь смутные слухи насчет Ойзерман-Озеровой, да и то не каждый год. Он больше упирал, что его корни там же, что и поэта Клюева, и помаленьку за рюмкой славянофильствовал. Но после пятой рюмки был непрочь, обнявшись с татарскими и осетинскими поэтессами, носившими итальянские имена, повыть под гитару с арбатским надрывом «Все поэт-ты — ж-жидыыыы» на слова знаменитой эмигрантки, которая была к тому времени уже в большом обороте не только у гуманитарной интеллигенции, но и у технарей, включая самих гаишников. Песня границ не знает, песня как птица. Это читают каких-нибудь пятьдесят процентов, а поют — все сто.

Таким образом, испуг, поначалу охвативший Привалова, понемногу прошел, а к концу сообщения Копытмана Привалов и вовсе успокоился. Копытман еще чего-то такое плел, а Привалов уже смотрел на него с усмешечкой и даже смотрел в сторону, постукивая нетерпеливо пальцами по столу. Когда Копытман кончил, он только пожал плечами и спросил: «Ну и что?».

Копытман молча улыбнулся. Ну и что же из всего этого следует, повторил Привалов. И поскольку Копытман опять молчал, Привалов сам же и ответил: ничего. Потом подождал еще немного и, почувствовав, что пауза затягивается-затягивается, добавил: абсолютно ничего. Не видя никакой реакции Копытмана, он было собрался встать и уйти, но что-то его остановило.

В самом деле, чего он молчит? — мелькнула мысль. Надо что-то мне сказать, глупо так уходить. Надо все же объяснить маленько старому дураку, что он отстрелялся вхолостую. Видите ли, сказал Привалов, ваша информация, как бы это сформулировать, хорошая информация, что ли. Все это отлично, просто отлично. Грех жаловаться. Свистунов и так в центре внимания, а теперь мы, пожалуй, еще масла в огонь подольем. Граф — отлично. Еврей — еще лучше. Хотя нет, граф — это лучше. Но и еврей неплохо. И то, и другое неплохо. Прекрасное сочетание, прекрасное. Не у каждого бывает. Мандельштам — и тот просто еврей. К. Р. — и то только граф, или там великий князь. А тут — полный набор. Да еще народовольцы в придачу.

Стоп, стоп, перебил сам себя Привалов, что же я такое несу. И главное, зачем. А он все молчит и молчит. Что же он, прохиндей, молчит. И тут в голове у Привалова как бы взорвалась маленькая бомба, туман рассеялся и в образовавшейся пустоте сложился крупными ясными буквами вопрос, который следовало задать и которого подлец Копытман, разумеется, ждет. Злобно затаившись, ждет. Потому и молчит.

А собственно, откуда вы все это знаете, спросил Привалов быстро-быстро, пытаясь за безразличным тоном спрятать охватившее его беспокойство.

Копытман повертел в руке карандашиком. Вот то-то и оно, сказал он. Откуда я это знаю. Да уж не от верблюда. Так что, товарищ Привалов, настоящие потомки объявились. Прямехонькие потомки, не то что вы будете. Кто была ваша бабушка? Сводная сестра Свистунова?

Родная она была, хотел воскликнуть Привалов, но возглас застрял у него в горле.

Копытман между тем продолжал. Итак, девица Ойзерман, как неопровержимо установлено, хотя и была в браке Свистунова, но родила она от молодого графа Гвоздецкого. Оставим теперь свистуновское семейство в покое и обратимся к самому Гвоздецкому. Что он? Куда он девался и какую оставил по себе память? В 93-м году молодой граф, как вы помните, собирался в Париж, куда и съездил ненадолго. Он там прожил что-то около двух лет и вернулся обратно уже не один, а с молодой женой. Вкус у этого молодчика, надо сказать, не изменился. Граф продолжал тяготеть к горничным. В Петербурге дело с горничной по политическим мотивам у него не сладилось, но в Париже все вышло как нельзя лучше. Граф поухаживал некоторое время за одной из коллег, я имею в виду за одной графиней, но в последний момент обнаружил, что ее горничная ему подходит больше, и, недолго думая, женился на ней.

Горничная, как видно, была чудо как хороша собой. Ничего удивительного — мулатки парижского розлива пользуются заслуженной славой.

Привалов вытаращил глаза. Только еще негров тут не хватало, процедил он сквозь зубы. Мало евреев, так еще негры. Что же в этом Свистунове было намешано?

Господь с вами, милейший, засмеялся Копытман. Не нервничайте, легче, легче. К Свистунову наша мулаточка никакого отношения не имеет. Свистунова-то не она родила. Вы уж забыли, кто была ваша родная бабушка. А то ведь и вы негром бы вышли.

Так что тут все окейшен, продолжал он успокаивать почти что дрожащего Привалова. На этот раз русская литература обошлась без черных кровяных телец, Бог миловал.

Итак, граф с женой-мулаткой приехали на родину, и там у них в 1896 году родился сын, тоже граф, и тоже Гвоздецкий, но, так сказать, с ганнибальщинкой. Революционная жилка оказалась и у него. В 1917 году старшин Гвоздецкий, бывший в девяностые годы молодым карбонарием, во всяком случае, что касается эротических наклонностей, стал старым шуаном и, конечно, скрылся за границу, тем более что жена у него была иностранка, денег было хоть отбавляй и вообще в Петербурге ему уже давно делать было нечего. Сынок же ехать не пожелал.

Он был не только потомком модерниста-графа, но и еще тропической горничной, так что пролетарские гены смешались в нем с просвещенностью представителя имущего класса. И благодаря этому гремучему сочетанию юный квартеронец таки далеко пошел. В ноябре он уже крутился вокруг Смольного, а в 21-м его видели на подступах к Кремлю. До революции он учился на юриста, так что можете себе легко представить, куда его потом нелегкая занесла. Все правильно, угадали, конечно, на почву защиты социалистической законности.

Я вижу, Привалов, что вы ждете самого худшего. Ничем утешить не могу. Причастность Гвоздецкого к большим чисткам, увы, несомненна. Еще и сейчас, я думаю, в Москве найдутся люди, которые своими руками вынули бы из него душу. Но им до него уже не добраться. Душу из него вынули уже давно и сделал это кто-то другой. В 37-м он подвергся.

Я вижу, Привалов, что вы облегченно вздыхаете. Рано. Думаете, что гвоздецкая линия на этом обрывается. Нет, не обрывается. Сам Гвоздецкий, конечно, уже не участник, но не всего себя он отдавал Революции, не всего. Была у него и личная жизнь. В 23-м году Гвоздецкий женился. Как вы думаете на ком?

На ком, на ком, буркнул Привалов, на еврейке, конечно. На ком же еще. Привалов даже махнул рукой, говоря это.

Абсолютно правильно, хладнокровно подтвердил Ко-пытман, по правде говоря, иначе и быть не могло. Время такое было. Надо сказать, что судьба сыграла тут с ним невинную шутку. Фамилия его невесты была Герцог. Не правда ли, пикантно? Граф с африканской кровью женится на еврейской девице Герцог.

В 25-м году у графа и Герцог родился сын, новый Гвоздецкий. Ему повезло больше, чем папаше. Вообще тут произошла редкостная и, отдадим должное участникам, очень красивая история, просто поэма. Гвоздецкого в 37-м арестовали, и он сгинул. Но его жена, хотя и была еврейкой, осталась цела. В момент ареста мужа она находилась в Тюмени, в гостях у друзей, супругов Кувалдиных. Кувалдин был старым боевым товарищем Гвоздецкого, немало каши вместе съели эти два вегетарианца. Кувалдину, однако, при этом повезло меньше, и в центр он не попал, хотя, быть может, это было как раз везение. Поэтому его, возможно, и не тронули ни в 37-м, ни в другой раз. Отсиделся в провинции. А был он крупным тюменским гаишником, хотя к лагерям непосредственного отношения не имел, а работал исключительно со свободными.

Гвоздецкие и Кувалдины дружили семьями, и дружба эта дала неожиданные результаты. Когда Кувалдин узнал, что Гвоздецкого взяли, он не стал отправлять его жену обратно в Москву, и имевшейся у него властью спрятал ее в небольшом поселке в своей же области, даже отпечатав для нее новые документы. Н-да, на что только не способна настоящая-то боевая дружба. Что ни говори, а сильные люди в те времена функционировали, не то что нынешние функционеры. Эх, тоскливо завел глаза к потолку Копытман, хорошие, красивые были времена, шекспировские времена, смерть, конечно, бушевала на сцене, этого отнять нельзя, но и страсти кипели. Великая была эпоха.

Ну вы бы насчет этого полегче, счел нужным встрять Привалов, как-никак двадцать миллионов, того-этого, в расход пустили.

Копытман на это только рукой махнул. И продолжал. Стало быть, Кувалдин Гвоздецкую-Герцог не продал, а наоборот, спас. А дальше случилось вот что. Его собственную жену, о которой ничего неизвестно, кроме того, что в тот момент она тоже носила фамилию Кувалдина, сбил проезжавший мимо грузовик. Можете себе представить такое совпадение? Копытман замолчал и, похоже, задумался на минуту.

Хм, криво усмехнулся Привалов, а не было ли за всем этим какой-нибудь подоплеки?

Я об этом думал, деловито согласился Копытман. И не один. Есть и такая версия, что Кувалдин-то как раз Гвоздецкого и закатал в тартарары и, конечно же, не по политическим причинам, а исключительно для того, чтобы завладеть его интеллигентной женой, потому что собственная жена, уроженка Орехово-Зуева, ему поднадоела, а может, он и никогда ее особенно не любил, кто же теперь узнает.

Но есть и еще одна версия, а именно, что Кувалдин с женой Гвоздецкого с самого начала в сговор вступили, так что тут на шекспировщину и некоторая мопассановщина наложилась.

Но я вам говорю, это все домыслы. Народ просто уже ни во что не верит. Цинизм, все цинизм. Я говорю, что не надо Достоевского, не надо Агату Кристи издавать. Неправильно прочтут. Так нет, куда там. Вот теперь пускай и расхлебывают.

Да, так на чем я остановился, вернулся в себя Копытман. Ну да, значит, мадам Гвоздецкая вместе с сыном после ряда неожиданных промежуточных приключений водворились в Тюмени и стали из Гвоздецких Кувалдины. В этой новой роли они благополучно пережили войну и последующие неприятности мирного времени, пережили Сталина, Берию, Хрущева и, наконец, самого Кувалдина. Благородный Кувалдин умер в 1965 году.

Графу Герцог-Гвоздецкий-Кувалдину было тогда 40 лет. И жил он, разумеется, уже не в Тюмени, а в Москве. Будучи потомственным большевиком, он пошел по линии партийной науки. Старый Кувалдин, правда, подталкивал его стать гаишником, пытаясь всучить ему книжечки про железного Феликса и разведчика Кузнецова, но из этого ничего не вышло. Второе поколение никогда не идет тем же путем, что первое. Тут есть суровая диалектика, поднял Копытман указательный палец в воздух, жизнь в этих делах берет свое; мои дети, например, в Израиль лыжи навострили, так что, милейший, все то, что я вам сейчас рассказываю, уже не может послужить причиной распри между нами, я просто хочу вам помочь, потому что мне капут, меня не сегодня-завтра выгонят отсюда на заслуженный отдых, как бы самому в Израиль лететь не пришлось.

Да, это я отвлекся, почесал подбородок Копытман. Молодой граф, стало быть, революционной практикой заниматься не захотел. Но в то же время спускаться вниз с позиций, завоеванных предыдущим поколением, он тоже резона не видел. Поэтому он пошел по теории, занявшись исторической наукой. Как сыну комиссара, усыновленному другим комиссаром, дорога ему была открыта в лучшие аспирантуры нашего академического мира, и он с толком эту возможность использовал. Он занялся арабскими делами. Вы чувствуете, Привалов, в какую сторону мечет жизнь потомственную революционную интеллигенцию? Сейчас Кувалдин довольно-таки большая шишка в науках, близких к иностранным делам. Поговаривают, что метит на хороший пост, будет скоро директором одного очень академического, но также и очень государственного института. Да вы, Привалов, в этих кругах вертитесь, наверное, знаете его не хуже меня, может, за одним столом с ним иной раз сидели.

За одним столом я с ним не сидел, это не моя компания. Но знать его знаю. Его вся Москва знает. Это тот самый Кувалдин, который, как говорят злые языки, сын Бэллы Моисеевны.

Это точно он, подтвердил Копытман, точно он. Вот онто и есть прямой потомок поэта Свистунова, поскольку, как вы сами понимаете, Свистунов-то, по правде говоря, Гвоздецкий, а Кувалдин тоже Гвоздецкий.

Но мы с Гвоздецким не родственники, задумчиво сказал Привалов. Да, отвечал Копытман, ваша мать и этот Кувалдин уже не родственники. Тем более вы и кувалдинская дочка. Потому что они как-никак Гвоздецкие, а вы как-никак свистуновской породы, ваша-то бабушка была уже точно дочкой начальника станции; никакого обмана. Но тем не менее оба вы потомки поэта Свистунова, коль скоро ваш род восходит к роду его матери, а ее род восходит к роду Гвоздецкого.

Привалов задумался. В продолжении последних пяти минут его отношение к Копытману резко изменилось. Известие о том, что копытмановы дети соскакивают в Израиль, означало, что Копытман из игры вышел. Привалов даже не пытался себе представить, какую игру Копытман мог повести, если бы остался в силе. Какое это теперь имело значение, в самом деле.

Да и сам материал, предложенный теперь Копытманом, увлек Привалова как человека и как профессионала. Действительно, подумал он, чудовищно прекрасные были времена. Людей швыряло с борта на борт, как только их не крутило, как не мешало в одну кучу. Графы, негры, евреи, комиссары, гаишники — какая каша. Ничего удивительного, что половина оттуда живьем не вышла.

Так или иначе семейная история Свистунова расцвечивалась теперь яркими и неожиданными красками. Новый материал тянул на серию статей, а то и на целую книгу. Такой кусок и самому Зильберштейну показался бы лакомым. А уж лет через пятьдесят кто-то на этом деле себе целое состояние составит. Привалов невольно позавидовал неизвестному потомку, который в отдаленном будущем наложит руку на это месторождение и превратит его в капитал. Он даже вздохнул. Эх, детей бы, мелькнуло у него в голове.

Ну ладно, сказал он, допустим, все это правда, похоже на правду, вероятно, правда. У Свистунова есть потомки кроме меня. Это, конечно, не лишено интереса. И я с удовольствием этим делом займусь. Но, Соломон Израилевич, давайте начистоту. Поначалу мне показалось, что вы мне все это преподносите как бомбу. Кажется, вы думаете, что во всем этом для меня имеется какая-то опасность. Я, признаться, особой опасности не вижу. Или у вас есть еще что-то сказать?

Копытман встал и прошелся по комнате. Есть, сказал он, к сожалению, есть. Я даже думаю, что это будет самое главное в моем сегодняшнем докладе. Вся шутка в том, что у Кувалдиных тоже есть свистуновский архив и, судя по всему, похлеще вашего. Во-первых, он, кажется, гораздо больше объемом, а во-вторых, гораздо более двусмысленный.

Привалов замер. Архив? Какой же к чертовой матери архив, если ни Свистунов, ни Гвоздецкий даже не знали, что они родственники. Вы же сами сказали, что Свистунов не знал, кто был его папа.

Копытман сел и помолчал минуту. Да, я так сказал. Но, простите старика, соврал. Не хотел вас раньше времени беспокоить. Если хотите, дурачком прикидывался. Не могу без этого. Я же все-таки старый еврей, не обессудьте. Но теперь пришло время раскрыть карты. К сожалению, эти карты не мои. А то я бы и сам еще поиграл. Но, увы, в этой игре я не участник. Я из игры теперь вышел, и навсегда. И кто бы мог подумать, что собственные дети, мой старший сын, моя надежда и опора, неплохой, я таки вам скажу математик, а вот на тебе. Вырастил на собственную голову, можно сказать, через огонь и воду протащил, нет, вы только себе представьте, в какое время выжить удалось, ведь пятьдесят лет по проволоке ходил, на волоске висел, с огнем играл. Лев Давыдыч не удержался, Миша Кольцов сгорел, Абрам Моисеевич Прицкер, мой старший товарищ, великий рабби Прицкер, я уверен, что он стоял за спиной и Льва Давыдыча, и Миши, уникальнейший был человек, и тот сгинул в 49-м, четыре года не дотянул, а я жив и здоров, ну не чудо ли? Нет, не чудо, а моя личная заслуга. Через все прошел, всех победил, а зачем? Собственные дети, дети меня и моей Ривы, что они, шакалы, делают. Они пустили под откос поезд моей жизни, когда я уже мог, что называется, ехать с погашенной топкой.

Привалов прикрыл глаза и опустил голову, давая понять, что пришел сюда слушать не лирические отступления новоявленного Иова, а существенную деловую информацию.

Копытман понял эти прозрачные намеки и перестал ныть. Ну да, сказал он, я говорю, раскрыть карты. Хорошо. Дело обстоит следующим образом. Свистунов действительно до поры до времени не знал, кто он на самом деле такой. Но Гвоздецкий знал. На кой черт ему папаша обо всем этом поведал перед своим отлетом в Париж, я не представляю. Очень возможно, что он свою прекрасную жидовку продолжал любить и просто интересовался, как ее судьба в дальнейшем сложилась. Я видел один документ, из которого такую версию можно извлечь. Так или иначе он, расставаясь со своим сыном, поведал ему в последнюю минуту об Ойзерман и Свистунове и просил при случае проследить. И Гвоздецкий таки следил. Но мало того, он посылал своему папаше в Париж письменные отчеты о Свистунове. Так что еще и в Париже архивчик намечается. Между прочим, по моим сведениям… ну ладно, к этому мы еще вернемся.

Итак, Гвоздецкий нашел Свистунова в 1930 году. Вы талантливо восстановили биографию Свистунова и лучше, чем кто-либо, знаете, что этот год был в свистуновскоп биографии не из лучших. В этом году его основательно долбанули, и, по некоторым признакам, он уже подумывал, не отправиться ли вслед за беднягой Маяковским, но тут как раз на сцену вышел Гвоздецкий. Однажды темным осенним вечером он захватил с собой бутылку водки, пришел на квартиру к опальному поэту, показал для хохмы удостоверение, не ожидая, когда его пригласят, последовал прямо к столу, распечатал бутылку, раскинул руки и сказал: здравствуй, братишка.

Вот, теперь говорят, что в те жестокие времена брат на брата доносы писал. Неправда это, точнее, не вся правда. Бывало и наоборот. Зная, что Свистунову конец на литературном фронте, Гвоздецкому следовало бы тихо сидеть и даже по возможности убрать поэта окончательно, так как для гаишника это было тогда очень сомнительное родство. Может, какой жлоб из Тверской губернии так бы и поступил. Но Гвоздецкий был все ж таки граф, хотя и гаишник, а также потомок каких-то черных воинов, возможно, тоже не простых, хотя и черных кровей, и он рассудил иначе. Впрочем, кой черт, рассудил. Просто, я думаю, порода свое взяла.

Короче говоря, братья за бутылкой водки обсудили кое-какие текущие политические проблемы и, обнаружив друг в друге много общего, решили держаться вместе, будь что будет, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Кто знает, может, еще не они нас, а мы их, хотя кто тут мы и кто они, я думаю, братья плохо тогда соображали и, говоря «мы», имели в виду исключительно себя лично и никого другого.

Как они собирались строить оборону, нам теперь не известно. Но факт, что им это не удалось. Потому что в 37-м сгорели оба. Можно думать, что Гвоздецкий помог Свистунову восстановить утраченные им было позиции в литературе. Можно также думать, что именно это и погубило в конце концов Гвоздецкого.

А может, и нет. Как вы понимаете, Гвоздецкий вообще занимался рискованными играми, будучи в роли гаишника, его собственная контора рано или поздно должна была откусить ему голову. Можно думать, что, наоборот, Свистунову близость с Гвоздецким вышла в конце концов боком. В те времена причины и следствия часто менялись местами, а иногда и вообще перепутывались. У меня, например, были такие знакомые Абрамзон и Веденеева. Некоторое время они были мужем и женой, а потом разошлись в разные стороны, а именно в Киев и Одессу. Так вот, с ними вышло уже совсем комично. Сперва одесские гаишники упекли ее в качестве бывшей жены исключенного из партии Абрамзона. А потом киевские гаишники добили Абрамзона за то, что он был мужем своей бывшей репрессированной жены. Сын за отца, конечно, не отвечал, но оба они, так сказать, отвечали за всех и за все.

Ну ладно, это все лирика, досадливо перебил себя Копытман, вернемся к делу. Гвоздецкий и Свистунов трогательно дружили друг с другом все последние семь лет их жизни. Ездили друг к другу в гости, давали друг другу деньги в долг, один раз Гвоздецкий подарил Свистунову пальто, а Свистунов в другой раз подарил ему часы. Это все очень любопытно, но самое любопытное, что они переписывались и довольно-таки откровенно. Вот эта переписочка сейчас и лежит перед нами в необработанном виде и манит исследователя. Переписка огромная, около 200 писем, это за семь-то лет. А сверх того еще и рукописи, рукописи. Причем, создается впечатление, что некоторые из них принадлежат Гвоздецкому. Я же вам говорил, между братьями было немало общего. Во всяком случае, по одной линии сходство намечается немалое. Гвоздецкий таки баловался литературой. Там есть некоторые фрагменты, которые бесспорно принадлежат ему, и это дает основание полагать, что и некоторые другие черновики написаны его рукой, то есть напечатаны на его машинке. Будущее покажет, так это или не так. Во всяком случае, на одно только разбирательство этих неясных фактов понадобится много труда, тут светит парой диссертаций, а может быть, даже пожизненной ставкой в каком-нибудь полузакрытом секторе — голубая мечта любого аспиранта.

Я вижу, я вижу, задумчиво сказал Привалов, я вижу. Вы правы, Копытман, черт вас возьми, в нашем деле намечается буря. И, как я понимаю, мне придется иметь дело с Кувалдиным. Он — владелец?

Хм, сказал Копытман. Это отчасти так. Капитал контролирует Кувалдин. Но он в этой фирме не один. Во-первых, кроме него имеется еще старуха Гвоздецкая-Герцог, которая до сих пор жива и в здравом уме. Затем имеется мадам Кувалдина, урожденная Кочергина, дочь прославленного дальневосточного командарма, ныне крупный деятель в одном музыкальном издательстве. И наконец возникает на горизонте совсем еще юная, но вполне деловая Юлия, кувалдинская дочь. Она пошла по вашим стопам и собирается делать карьеру на архиве. На чем же еще? Все остальные при деле, а подрастающей наследнице нужна собственная экономическая база, не в инженеры же ей идти. Зачем, в самом деле, когда имеется такая первоклассная семейная собственность.

Это она к вам обратилась, спросил Привалов. Чего ради ее понесло к вам? Почему она не пошла к кому-нибудь другому?

Сейчас объясню, отвечал Копытман. Собственно, ничего хитрого тут нет. Она попала ко мне точно так же, как и вы. Вы попали на меня через покойного Ненаглядова. И она тоже. Ей, конечно, известно, что Ненаглядов занимался Свистуновым, знает она и то, что мы были приятелями, а также и то, что ваша книга в издательстве проходила через меня.

Но Ненаглядова больше нет, перебил Привалов, главный авторитет по Свистунову теперь я, это моя тема, мой объект, мой участок. Ей надо было пойти ко мне.

Э, молодой человек, вытянул губы Копытман, может быть, вы неплохо разбираетесь в архивах, но людей, я вижу, вы еще не знаете как следует. Вы слишком погружены в эту славную эпоху, которую изволите изучать. Это тогда все было ясно: плохие гаишники и хорошие зэки. На мой темный взгляд, и тогда все было не так просто, но пусть будет, как вы сказали. Но уж теперь-то точно все не так. Народилась новая порода: полугаишники, полузэки, а в сущности уже ни то и ни другое. Политикой теперь никто не занимается. Теперь люди дело делают, а не классовую борьбу разыгрывают на публике. Это тогда надо было классовую борьбу разыгрывать, потому что классов не было. Теперь классы есть, и каждый класс должен заниматься своим делом. Никто уже больше не играет в казаки-разбойники. Теперь все иначе. Или ты оформишь свою собственность, или иди на других работать.

Н-да, Копытман-то оказался не прост. Вы хотите сказать, спросил Привалов, что Юлия Кувалдина не хочет работать на меня, а хочет вести собственное дело?

Думаю, что так. Ее ресурсы не хуже ваших, и она это ой как понимает. Ей даже больше вдолбили. Содержание ее архива позволяет ей не только получить пребенду[2] здесь, но и рассчитывать на успех на Западе. Чуете?

Привалов чуял. Опасность подступала с двух сторон. Судя по всему, Кувалдины сидели на хорошем антисоветском материале. В принципе, пустив его в ход, они могли повредить приваловскому делу. Конечно, совсем изъять Свистунова из оборота было уже невозможно. Он слишком прочно вписался в систему и легенду. Но объем работ по свистуновской тематике можно было бы таким образом резко сократить, академический авторитет владельца свистуновской тематики сильно понизить. И вообще превратить крупное процветающее дело в скромную доцентскую вотчину.

Правда, если бы вокруг Свистунова разгорелся бы настоящий антисоветский ореол, Привалов мог бы рассчитывать на увеличение интереса к себе со стороны публики. Но были две причины, по которым он этого вовсе не жаждал. Во-первых, антисоветский ореол у Свистунова уже был, хотя и небольшой и почти что символический, но был. И этого Привалову было вполне достаточно, больше ему было не нужно. При этих масштабах удавалось сохранять необходимый баланс государственной полезности и популярности, который позволял одной рукой брать ренту с государства, а другой рукой собирать дань уважения в миру. Привалов понимал, что этот баланс устраивает всех.

Во-вторых, уважение публики без государственной зарплаты не представлялось ему ценным. Он не принадлежал к тем сверхтемпераментным экстремистам, которые жертвовали служебной карьерой ради положения в свете. Он считал даже, что настоящее положение в свете без хорошего служебного положения попросту невозможно.

То есть долго на одном экстремизме и в свете не протянешь. Поэтому экстремизация Свистунова была ему ни к чему. Если бы новые владельцы Свистунова (Привалов думал про них «конкуренты», за владельцев он их держать пока не торопился), так, значит, если бы конкуренты почему-либо решили перефутболить Свистунова из официальной легенды в легенду неофициальную, Привалов бы много на этом потерял.

Но и в противном случае ему грозили серьезные затруднения. Допустим, Кувалдины не захотят связываться с подпольным светом, а предпочтут развивать государственную версию Свистунова. Материалов у них, по-видимому, и на этот вариант хватит. Тогда — конец монополии.

Самый худший вариант виделся Привалову, однако, следующим образом. Сперва Кувалдины вынимают на свет божий все то, что отвечает официальной версии, размахивая подлинными документами, захватывают позиции в академическом мире; а затем начинают помаленьку выпускать на черный рынок всю антисоветчину и, таким образом, торжествуют в свете. Иначе говоря, отберут Свистунова у его прежнего хозяина и на том, и на другом рынке.

Ладно, сказал Привалов, картина ясна. Что делать будем? Он уже решил, что заключит с Копытманом союз, хотя пока не понимал, зачем все это нужно Копытману, учитывая новый поворот в его биографии.

От Копытмана не ускользнула новая интонация в приваловском отношении к нему. Он сидел, сложив руки на столе, и улыбался, сладко и противно, как японец. Что делать будем, переспросил он. А что тут сделаешь? Честно говоря, я просто хотел вас по старой дружбе предупредить. Больше ничего. Я же говорю, со мной все кончено. Да и стар я. Надоело мне все это. И вообще, я разочарован. В этой жизни, как еврей ни крутись, все равно рано или поздно, а пуля тебя найдет. Не в живот, так в затылок пристрелят. Не чужие, так свои.

Ну да, подумал Привалов, так я тебе, старой жабе, и поверил. Хотел бы я знать, что ты на уме держишь и чего хочешь тут получить. Вслух Привалов сказал, однако, что уж нет, Соломон Израилевич, рано вам, старому борцу, списывать себя в расход. Раз уж вы морально на моей стороне, то давайте попробуем вместе. Может, хотя бы советом поможете.

Что ж мне вам посоветовать, вздохнул Копытман. Лет тридцать назад можно было бы доносик черкануть. Ну-ну, не хмурьтесь, я понимаю, что вы уже, так сказать, цивильный гражданин, некоторым родом младоросс, и безусловно осуждаете подобные методы. Но это, знаете, не существенно. Теперь все цивильные стали, потому что жизнь другая. А вы перенесите этих цивильных диалектическим переносом в 49-й год хотя бы. Произойдут странные на первый взгляд метаморфозы. Однако я не хотел вас особенно обидеть. Да, так я говорю, раньше можно было бы доносик сделать, но теперь этот номер не пройдет. Много есть на это причин, и в частности есть одна, которую пришло время упомянуть. Честно говоря, я удивляюсь, что вы не задали мне одного интересного вопроса, который, как деловой человек, должны были бы задать.

Стойте, стойте, вскинулся Привалов, я знаю, что вы имеете в виду. Ведь у Кувалдиных, то есть Гвоздецких, должны же быть родственники за границей, а?

Так, так. Должны, а раз должны, то значит и есть. Я ведь уже говорил, что в Париже тоже собрался маленький архивчик по свистуновским делам. Так вот, и у этого архивчика есть хозяин. Был бы архив, а хозяин найдется. У гаишника Гвоздецкого в Париже есть сестра. Дело в том, что старик Гвоздецкий, родивший в 1893 или там 94 году Свистунова, а в 1896 году будущего гаишника Гвоздецкого, и в старости не успокоился. Его мулатка в 1920 году приказала долго жить. Рак, непобедимая болезнь. И тогда Гвоздецкий, которому в тот момент было всего только 50 лет, женился еще раз. Как вы думаете на ком?

Опять на еврейке, беспокойно спросил Привалов, втайне надеясь, что это будет не так. Что-то уж слишком много было тут евреев.

Нет, сказал Копытман. Хватит евреев. Под старость граф перестал оригинальничать. Но нельзя сказать, что он сделался и вовсе благоразумным. На этот раз его избранницей оказалась некая пани Спыхальска.

Только поляков нам не хватало, поморщился Привалов.

Это судьба, строго сказал Копытман. Русских проблем без поляков не бывает. Я, по правде говоря, никогда толком не знал, где кончается русский вопрос и начинается польский и наоборот. Но я продолжаю. Полячка родила Гвоздецкому дочь мгновенно. Это произошло в 21-м году. Обе панны живы и сейчас, дочь не так уж и старая. При этом дочь замужем за американским миллионером. И живут они на острове Майорка. Вот куда нити идут.

Уф, сказал Привалов. Ну и ну. Вот тебе и семья железнодорожного служащего. Кто бы мог подумать? Ну ладно, однако. Значит, польская панна и американский миллионер. Что это может для нас означать?

Прежде всего, сказал Копытман, что Кувалдины могут установить с ними контакт. И тогда, если их здесь как-то тронут, или оскорбят, или попытаются отобрать у них архив, они с помощью своих родственников подымут весь свободный мир на ноги и создадут вокруг Свистунова такую атмосферу, в которой нам с вами дышать будет трудно.

Кувалдин партийный человек, возразил Привалов. Вряд ли он захочет так себя скомпрометировать. Чего ему искать на Западе? Он и так при деле.

Он, конечно, не станет связываться. Но вот молодая Юлия может захотеть. За нее никак поручиться невозможно. Чего вы хотите от молодежи. Вот даже мой сын — а ведь ему под пятьдесят и он получил воспитание в совсем другое время. Впрочем, я уже это вам рассказывал. Короче говоря, молодежь явно смотрит на Запад.

Я тоже молодежь, возразил Привалов, и я на Запад не смотрю. Молодежь всякая бывает.

Вы — совсем другое дело. У вас своя и пока что вполне доброкачественная собственность. У вас тут функция. А у Юлии еще все впереди. Ей еще бороться надо. И бороться она может по-разному. Еще пять лет назад, когда вы начинали, существовал только один рынок. Теперь рынков два. При этом престиж черного рынка растет на глазах. Вы видите, как интеллигенция забеспокоилась? Уже совершенно неясно, что делать: то ли в партию вступать, то ли в Израиль подавать. Некоторым, конечно, везет, и они устраиваются на двух стульях. А некоторые не могут решить, какой стул надежнее и красивше. На некоторых посмотреть — на них лица нет. Так и не надо, я скажу. Хотели свободы выбора — получайте свободу выбора. За что боролись, на то и напоролись.

Стоп, стоп, стоп, перебил Привалов, видя, что Копытмана опять понесло. Не отвлекайтесь. Значит, вы думаете, что Юлия может выбрать черный рынок? Вы ее хорошо знаете?

Я видел ее три раза, отвечал Копытман, мне достаточно. Юлия может податься на черный рынок со своим товаром. У нее родственники в Париже, это ее совсем с ума сводит. Вся надежда тут на бабку.

Это бывшую Герцог-Гвоздецкую, что ли, оживился Привалов. Ага, надо думать, она — женщина старинных взглядов.

Отчасти так, согласился Копытман. Все же примите во внимание, что она старая большевичка, к тому же всю зрелую жизнь прожила в надежном укрытии на хорошем пайке. Но главное даже не это. У нее сын — ответственный ученый. Она ему зла не хочет. А кроме того, она старуха. Это очень важно, по себе знаю. Старики вообще инертны. Но и это не главное. Они опытные и в людей не верят. Они, может, и знают, что советская власть дерьмо, но справедливо сомневаются, что какая-то другая власть может быть намного лучше.

Может быть, она вообще не захочет пускать в ход архив, выразил надежду Привалов.

Это вряд ли. Думаю, что скорее наоборот. Семейное честолюбие у нее есть. Я почти уверен, что ей надоело существовать в виде вдовы Кувалдина. Вряд ли она вспоминает, что она бывшая Герцог. Но вот что она бывшая Гвоздецкая — это она очень даже вспоминает. Мне один мой человек докладывал, что она теперь всюду представляется как Гвоздецкая, оставаясь формально Кувалдиной. И охотно вспоминает, что Гвоздецкий был граф. Вы понимаете, насколько выигрышно сейчас ее положение? Как вдова двух гаишников, она может чувствовать себя в полной безопасности. А как человек, находящийся в полной безопасности, она всем может хвастаться, что бывшая графиня. Она же и еврейка. Так что весь букет налицо. О! Заметим еще, что подобное сочетание придает ей особенный шик само по себе. В этом есть что-то авантюрно-ироническое, как теперь говорят, абсурдное, а это в большой моде. Я говорил, зря Беккета, соколики, переводите, потом хлопот не оберетесь. Конечно, я был прав.

Да. Так старуха совсем с ума сошла. Села, говорят, писать мемуары. Про арест мужа. Она теперь, оказывается, была знакома с Андреем Белым и с Федором Панферовым. Ну и, разумеется, со Свистуновым. А тут даже не знакомство, а бери выше, родство. Как вам это нравится?

Мне это очень нравится, ответил Привалов, в том смысле, что мне это совсем не нравится. Мемуары-то уж во всяком случае будут для черного рынка, и один черт знает, что она там понапишет.

Не скажите, не скажите, заметил Копытман, нельзя наверняка угадать. Может быть, она рассчитывает на «Новый мир». Так что не исключено, что выйдет одновременно журнальный и самиздатовский вариант. Это для вас самое плохое.

Привалов не стал ни соглашаться, ни опровергать, хотя Копытман был, конечно, прав. Он смотрел в корень. Подумав немного, Привалов сказал, что не может допустить, чтобы важные мемуары о Свистунове вышли бы в свет, а тем более в печать и в свет одновременно без его ведома и не под его контролем. Нужно что-то предпринимать.

Копытман вздохнул. У вас есть план, спросил он. Вообще, добавил Копытман, откровенно ухмыляясь, я в известном смысле рад, что так получилось. Еще совсем недавно мы с Ненаглядовым находились в вашей позиции и пытались примазаться к вашему именьицу, будем называть вещи своими именами. Вы еще помните, как вы нас тогда отшили? Вот то-то и оно. В некотором смысле поколение старых комсомольцев теперь отыграется. Причем, заметьте, молодой человек, вы в клещах. Знаете ли, я о вас очень высокого мнения, я даже думаю, что старуху-графиню вы сумели бы обобрать. Я даже несколько позже скажу вам, как именно. Но против старухи и Юлии вам не потянуть. Вдвоем они вас объедят.

Привалов молча прикрыл глаза, давая таким достойным образом понять, что согласен и вполне понимает, что противник у него очень серьезный. Вы думаете, что старуха и Юлия заодно, спросил он осторожно.

Батенька, вскричал Копытман, мы с вами уже десять минут как раз об этом толкуем. Если бы я знал. Пока мне кажется, что Юлия очень жадно поглядывает на черный рынок. Ей хочется популярности и положения в свете. Простой диссиденткой она стать побаивается. А получить мертвого диссидента в собственность — это пожалуй. Она имеет на это право не хуже других. Ее материальное положение в высшей степени надежно. У семьи есть деньги, и отец сидит прочно. Ей гарантировано выгодное замужество. Я думаю, что на карьеру ей наплевать. То есть не совсем так. Я хотел сказать, у нее есть свои представления о том, что такое карьера, и где ее надлежит делать. Потянет ли к диссидентам старуху, я сказать не могу. Вот уж чего совершенно не знаю. Последнее время были интересные прецеденты среди старых кадров, но это дело очень индивидуальное и во многом зависит от личного окружения. Я даже толком не знаю, с кем водится старуха Герцог. С молодежью? С такими же, как она, старухами? С соседями? С гаишниками? С академиком Алихановым? С артистом Никулиным? С кем? Кто ей на мозги капает? Буддисты? Парапсихологи? Ничего не знаю, ничегошеньки не знаю. Копытман даже на себя рассердился. Побагровел даже. Вскочил из-за стола и пару раз пробежался по комнате, как Наполеон, шевеля пальцами за спиной.

Потом вдруг пришел в себя, сел и сказал: вам надо как-то к ней подкатиться. Он нарисовал рукой в воздухе сложный зигзаг.

Пожалуй, согласился Привалов. Вы можете мне помочь? У вас есть общие знакомые?

Юлия. Она сама ко мне пришла. Сидела вот тут, на этом самом стуле. Строила глазки. Копытман задумчиво покачал головой. Может, хотите, чтобы я сам к старухе подкатился?

Хм, сказал Привалов. А вам хочется? В другой раз Привалов ни за что не пустил бы Копытмана вперед себя, но сейчас ему казалось, что такой вариант будет лучше. Похоже на то, думал он, что Копытман не будет пытаться меня обманывать. Он и в самом деле теперь держит мою руку. Хотя не совсем пока ясно, почему. Впрочем, думал Привалов, это сейчас неважно. Потом разберемся.

Я подумаю, сказал Копытман. В конце концов, Юлия сама пришла ко мне. Я могу попробовать. Но я думаю, это будет бесполезно. Меня старуха вышвырнет в момент. Я ведь прислуга. Все равно придется вам идти. Но на авось и я могу сходить. Во всяком случае, я пойду и поговорю с ней за старые добрые времена и порекомендую ей встретиться с вами.

Давайте так и сделаем. Я со своей стороны тоже поищу какие-нибудь ходы к старухе. Привалов решил, что мудрить пока нечего.

Ищите, кивнул головой Копытман. Но ищите упорно. И если что-нибудь найдете, то не успокаивайтесь и продолжайте искать еще. Найдите несколько ходов. Отнюдь не все равно, с какой стороны к этой старой кобыле подходить. Еще неизвестно, чья рекомендация окажется более эффективной, когда вы начнете на старуху давить. Кроме того, надо подумать, как давить. Способ давления, знаете ли, будет сильно зависеть от того, чьей рекомендацией вы воспользуетесь. И учтите: старуха, видать, крепкий орешек, голыми руками ее не возьмешь. Подготовьтесь как следует. Но с другой стороны, не слишком планируйте, вам нужен будет не только четкий план, но и свобода. Мало ли как разговор повернется. Ну ладно, теперь скажите, как у вас дела со следующей книгой? Готова? Вы читали статью Воскресенского? Называет Свистунова своим учителем. Вот шакал, а?

Разговор мельчал. Привалов решил, что затевать светскую болтовню с Копытманом насчет Воскресенского и кого там еще не следует. Мы оба устали, Соломон Израилевич, давайте разойдемся на сегодня, сказал он. Есть о чем подумать. Спасибо за информацию. Признаюсь, вы правильно оценили надвигающуюся опасность. Черт возьми, я был убежден, что мне ни с кем Свистунова делить не придется. Кто бы мог подумать.

Дело не только в том, отвечал Копытман. Честно говоря, я не видел бы особой опасности, если бы не было черного рынка культтоваров. Это значительно усложняет игру. Но в то же время сулит дополнительные возможности для вас. Не будем пока гадать. Начнем обрабатывать старуху. Сперва нужно ясно осознать, чего мы от нее хотим.

Загрузка...