Чего мы от нее хотим. Мы. Старый черт, мародер проклятый, думал Привалов. Что-то я упустил, думал он. Где-то я вовремя не поставил его на место. Теперь присосется. Ну ладно, допустим, что присосался. Как присосался, так и отсосется. На худой конец помрет. Ведь старый же. И чего старому неймется? Сидел бы уж. Отгулял свое, пора и в тираж выходить. Тоже мне геронтократ нашелся.
Привалов стариков не любил. Они ему поперек горла стояли. От стариков пахло мочой и пылью. Старики были носителями старого. Тогда как на дворе было новое. Особенно неприятны были ему старики, которые свою молодость с большевиками по ветру пустили, потратили на никчемные и теперь ставшие непопулярными роли, и вот они сейчас лезут из кожи вон, пытаясь наверстать упущенное и выступить на старости лет в тех ролях, о которых только мечтали, а то и не подозревали даже, что такие роли существуют.
Однако все хорошо в свое время. Привалов совершенно правильно думал, что нельзя одной ногой принадлежать к культурному наследию, а другой ногой прибирать это наследие к рукам в виде капитала. Одно из двух: либо ты помер, либо ты жив. Копытман, как и Ненаглядов, как и Свистунов, — все они были в прошлом. У них не было исторического права научно управлять этим прошлым. Что бы мы сказали, если бы мумия начала навязываться в соавторы к археологу, который ее откопал? Сказали бы, что это бред.
Копытман и Ненаглядов этого не понимали. Свистунов понимал, потому что был мертвый. Смерть очень помогает разобраться в происходящем и выбрать правильную линию поведения. Хороший предок — мертвый предок. Предок не должен быть конкурентом в жестокой, но справедливой борьбе за кусок хлеба. Предок должен быть сам куском хлеба.
И то сказать — что они нам оставили, кроме самих себя? Денег они нам не оставили, потому что сами, гады, без денег сидели, с хлеба на воду перебивались. Ни фабрик, ни заводов, ни паровозов, ни пароходов. Где накопления, я вас спрашиваю, где ресурсы? Как жизнь вести, если в кармане шансы играют романсы? Привалов был против геронтократии.
Тем более неприятной оказалась для него предстоящая работа — найти хорошую дверцу к старухе-графине.
Большинству старухиных конфидентов перевалило за шестьдесят, были среди них и на восьмом десятке, в том числе одна, которой только что стукнуло девяносто, пренеприятная особа, лысая, как Котовский, и худая, как Фернандель, в чем только душа держалась, но у ней был собственный салон, куда, говорят, сам Андроников на поклон ездил. Привалову не составляло большого труда попасть в этот салон, как, впрочем, и во все остальные, но он не особенно стремился бегать по салонам, так как задачи у него были исключительно практические и надо было быстро дело делать, а не лясы про литературу точить и песни слушать.
Без песен там никак нельзя. Время было такое — все пели. Даже оперные певцы и те по гостиным петь навострились.
После беглого ознакомления с территорией маневров Привалов отсеял пять человек, которыми имело смысл заняться более капитально. Один из них был молодой искусствовед лет пятидесяти, специализировавшийся на французских импрессионистах. Вообще-то он писал диссертацию по Шишкину, но в конце пятидесятых годов ловко переключился на отрасль, оказавшуюся впоследствии золотым дном. Импрессионизм к тому времени устарел уже ровно настолько, что его можно было подключить к основному фонду классического наследия. Давка за этот сектор рынка была страшная. Парень, о котором теперь речь, вырвался в число первых благодаря тому, что знал французский язык: в те поры это было большое преимущество, так как позволяло тащить из французских источников прямо-таки тазами и возами. И главное, не то было хорошо, что он французский знал, а то, что вокруг никто не знал, кроме разве Эренбурга и старой кобылы Кончаловской, да еще, кажется, этого петрушки Образцова, но у тех у всех была собственная кормушка. Да, что ни говори, а периоды грюндерства, размышлял Привалов, во всех отношениях хороши. Любая мелочь может оказаться решающей. Теперь-то все «Юманите» читают, плюнуть некуда, а в те времена на одном миль пардоне можно было набрать неплохие очки.
Вторым номером в списке у Привалова числился неофициальный поэт не очень определенного возраста, позировавший под Цветаеву-Ахматову, на основании чего гаишники распустили слух, что он педераст, надеясь таким образом подпортить ему анкету, но попали, как всегда, пальцем в небо, потому что педерасты как раз начали входить в моду и поэт на этом только выиграл, во всяком случае его даже пригласили в гости к одному ленинградскому балетмейстеру, который до этого его и на выстрел не подпускал, хотя поэт почему-то особенно к нему рвался, черт его знает, что ему там было надо, может, он и вправду был педераст, теперь народ так себя ведет, что и в упор не различишь, а впрочем, какая в самом деле разница, педераст не педераст, лишь бы свой человек был. Так, в сущности, все и думали, и Привалов тоже. Гаишники же в этих тонкостях не разбираются, вот и дали маху, сами они, недоноски, педерасты, вот они кто и никто больше.
Третий, на кого Привалов положил глаз, был православный активист, тоже, доложу вам, хорошая штучка, пришел откуда-то из Сибири, говорят, умел лечить мигрени поглаживаниями, но с другой стороны, ходил слух, что ом гаишник. Правда, считалось, что этот слух про него опять гаишники раструбили. Во всяком случае, так утверждал один таксист-живописец, про которого уже точно было известно, что он гаишник, он некоторым сам по пьянее признавался, так что знал, наверное, что говорит. Особую пикантность сибирскому пророку придавало то, что фамилия у него, как нарочно, была Беспутин, ей-Богу, захочешь придумать — такого не придумаешь. Что там жидовская графиня Кувалдина нашла в этом буйволе, еще не было точно известно, не иначе, как страдала мигренями, хотя Призалов подозревал на этот счет кое-что иное, в частности, ему казалось, что старуха тут вовсе ни при чем, и ветерок тут, скорее, через другую форточку тянет. Это еще предстояло выяснить.
Четвертый деятель был всем другим не чета и не компания. Это был академик, хотя еще и не полный, но страшно влиятельный. Это был большой специалист, смешно сказать, по исламу, известный во всей загранице. Ему бы тихо сидеть да свой Коран почитывать, но он свихнулся на подпольных поэтах и заискивал перед ними, как его же собственные аспиранты перед ним не заискивали. Привалов этого не одобрял. Ходили слухи, что академик-исламист начинал стукачом в Ташкенте, специализировался на муллах, а потом, уже в Москве, приложил руку к искоренению всех переводчиков с фарси, один из которых, как оказалось впоследствии, был гениальным поэтом-абсурдистом, и теперь академик замаливал грехи молодости, подкармливал битников и коллекционировал самиздат, а последнее время стал еще и скупать письма погибших в лагере литераторов, причем только погибших, просто отсидевших какой-нибудь вшивый срок он не брал — одних погибших.
Когда Привалову об этом рассказали, он только криво усмехнулся. Грехи, вишь, старый козел замаливает. Чует свинья, где требуха зарыта, вот и весь секрет. Знаем мы этих негоциантов. А вообще-то, когда выяснилось, что почетный член финляндской и монгольской ассоциаций по изучению ислама зачастил к старухе Кувалдиной-Гвоздецкой только всего полгода, Привалов почуял недоброе и быстро смекнул, что его нынешний друг-приятель Копытман не один разнюхал про сокровища старой графини и что придется ему потягаться, как видно, со стервятником высокого полета.
Пятый был известный клоун-комик, слывший в хорошем обществе за большого поклонника Шекспира и Шопенгауэра, тоже до некоторой степени коллекционер, хотя в основном по части женского пола. Этот у старухи появился давно, как говорили злые языки, чисто в связи со своим невинным хобби, и на старости лет таскался к ней уже по инерции.
Привалов отсеял их поодиночке, а когда процедура отбора закончилась и он мысленно разложил перед собой эти пять карт, то обнаружил, что все они были, так сказать, короли, четыре короля и поклонник Шопенгауэра в качестве джокера. Покер на руках, подумал Привалов, хорошее предзнаменование. Одни мальчики — тоже, должно быть, предзнаменование, неясно только какое, но совершенно точно фрейдического свойства.
Эти два наблюдения заставили Привалова задуматься и проанализировать комбинацию заново. Он отметил своих королей абсолютно по наитию. Предстояло теперь объяснить самому себе, в чем они могли быть полезны.
Импрессионист, по расчетам Привалова, мог стать союзником. Оперируя в сфере зарубежного искусства, он не был Привалову прямым конкурентом. Знакомство с Приваловым было бы для него выгодно, так как через это знакомство он превращался в поклонника полуофициальной литературы, отчего его светлый облик приобретал необходимую разносторонность. Обоюдная выгода была налицо. Нет более прочной дружбы, чем дружба, основанная на взаимном укреплении репутации.
Педераст очень годился в качестве шпиона и сплетника. Привалову нужен был хороший информатор. Привалов не собирался дневать и ночевать у графини.
Поп по причине сексуального магнетизма мог быть использован как инструмент влияния. Идеология идеологией, но бывает кое-что и повыше. Когда говорит либидо, сам Пушкин молчит.
Академика надлежало использовать в качестве рекомендатора. В дома графинь следует проникать через академиков, а не горничных и приживалок. Впрочем, и выбора у Привалова не было. При этой графине ничего такого не водилось, так что академик был вне конкуренции на роль троянского коня, тем более что и фамилия у него была лошадиная.
Клоун вроде бы оказывался не при деле, но если сплетни насчет его бывших шашней с графиней имели какие-то основания, то и его можно было использовать как орудие влияния. Семейный шут — неплохое подспорье. Тем более что поп мог и не клюнуть. Сексуальные магнетисты — народ привередливый, эгоистичный и подозрительный. Бабники в этом смысле лучше, особенно старые. Поп был, конечно, сильнее, но доверия не внушал. С попами да с клопами держи ухо востро — вспомнил Привалов чью-то глупую инструкцию.
Продумав все таким чертом, Привалов на некоторое время успокоился. Если действовать умно и хладнокровно, то вполне можно свои позиции отстоять. Вряд ли Кувалдины ждут, что я постараюсь наложить на них руку. Вряд ли они этого ждут. Собранная Приваловым информация вроде бы показывала на то, что опора семьи Кувалдин по горло занят своими аспирантами, конференциями и консультированием ЦК и, хотя как нормальный интеллигент безусловно заинтересован в литературной репутации, тратить силы на это не будет.
Что же касается женского подразделения кувалдинского гарнизона, то оно, судя по всему, было достаточно легкомысленно и хотя жадно до успеха, но, видимо, не понимало, что успех успеху рознь и что один успех хорошо капитализируется, а другой лишь приносит моральное удовлетворение наподобие вкусной жратвы и не может, точно так же как и, пардон, однажды съеденная жратва, накапливаться. Короче говоря, дамы любили поклонников и собеседников за ча-ча-чашечкой крепкого кофе или там за рю-рю-рюмочкой крепкого коньячка. Знаем мы эту публику. Да мы таких до Москвы раком-бараком ставили, хихикнул не без скрытой иронии Привалов. Привалов любил иронию. Да и сатиру тоже. Ну, и гротеск.
Звонок к академику с лошадиной фамилией оказался на редкость удачным. Бодрым голосом Привалов представился в качестве родственника, наследника и комментатора Свистунова и выразил сожаление, что по молодости лет все еще не познакомился со столь авторитетным, просвещенным любителем, но ведь рано или поздно это должно было произойти, не правда ли? круг наш, к сожалению, довольно тесен, вы ведь, конечно, знаете профессора Тарараева и Фелицию Фелнциановну Трататаеву, племянницу покойного Мумумуева, только вчера я у нее был, и она как раз вспоминала, что именно у вас сохранилась уникальная копия никому неизвестного перевода Клюева с провансальского и, кажется, письмо Райнера Марии Рильке Феликсу Эдмундовичу Пешехонову, влиятельному толстовцу, работавшему до 1938-го в обществе защиты животных. Это правда? Так я как раз теперь готовлю статью о связях русских модернистов с ЧК, нельзя ли мне взглянуть на эти документы. Есть основание подозревать…
Лошадиная фамилия, конечно, заржала от удовольствия. День и час приваловского визита были назначены тут же без церемоний, и сам визит прошел гладко как по маслу, причем обе стороны нашли общие интересы и, разумеется, еще больше — общих знакомых, пол-Москвы плюс хороший кусок Ленинграда, то бишь Петербурга, ах ты господи боже мой. Годились также Ташкент и Пярну.
Конечно, я познакомлю вас с Гвоздецкой, сказала в заключение лошадиная фамилия, какие могут быть разговоры, мы все принадлежим к узкому кругу, я как раз собираюсь к ней в следующий четверг, она всегда по четвергам принимает, там вы увидите интереснейших людей, между прочим, много молодежи. А с ее внучкой вы знакомы, любезнейший?
С внучкой? С какой внучкой? Ах да, у нее есть внучка, я слыхал. Кажется, она совсем еще девочка?
Лошадиная фамилия скривилась и исполнила рукой в воздухе некоторый тустеп. Ну что значит девочка, сказала лошадиная фамилия, она, конечно, помоложе вас будет, но, я думаю, не намного. При этих словах академик ласково попридержал Привалова за плечо, как бы давая ему слегка понять, что он думает про приваловский возраст, и как бы слегка извиняясь за это перед ним как перед человеком своего (узкого) круга.
На том и расстались, а в следующий четверг лошадиная фамилия прискакала на собственном моторе за Приваловым, и они вместе покатили в гости.
Театр, как говорится, был уже наполовину полон, хотя наполовину пуст. Явно преобладала мужская половина, что Привалов тут же взял на заметку. Хотя театр и был полон только наполовину, но повернуться было негде, потому что квартира была невелика. Собственно, и квартиры-то никакой не было. Курица, говорят, не птица, однокомнатная квартира не квартира. Потому что оказалось, что Бэлла Моисеевна Гвоздецкая гнездится одна. В уме у Привалова она как-то очень плотно слилась со всем своим семейством, и он грешным делом думал, что живут они вместе, и хотя ехал с визитом к графине, предполагал тут же увидеть и внучку, с которой рано или поздно ему все равно пришлось бы иметь дело.
К тому же его представление о графинях ассоциировалось со всякими будуарами и кулуарами, и он как-то забыл, в каком столетии живет. Слабость, простительная гуманитарам-историкам. Сверх всего был тут и момент самовнушения. Дело в том, что Привалову хотелось поговорить с графиней наедине, и когда он мысленно репетировал предстоящий разговор, он заодно присочинял к нему соответствующие декорации. Правильные декорации: воображение у Привалова было с хорошим литературным вкусом. Но, ах, черт возьми, у эпохи вкуса не было ни вот на столечко. Привалов поморщился. В этой чертовой эпохе все было сикось-накось и вверх тормашками. Эпоха распихала население по ячейкам, не взирая ни на какие лица, поселив графинь в хижины, а извозчиков во дворцы. Привалов покачал головой, отвечая собственным мимолетным мыслям. Что ни говори, подумал он, а мы, интеллигенция, заслуживаем большего и не только в смысле зарплаты. Ну ничего, ничего, смеется тот, кто смеется последний. Привалов засмеялся.
Вы совершенно правы, вполголоса сказал державший его под локоток академик. Просто возмутительно. Такую женщину запихать в эту келью. Варвары, варвары. Да ведь у нее пол-Москвы на четвергах появляется. Где же ей развернуться? Сами-то себе небось такие дачи отхватили, что будь здоров.
А внучка не тут разве живет, между делом спросил Привалов. Я почему-то думал.
Внучка здесь прописана, но не живет, отвечал академик. Но мало ли что не живет. Для начальства-то она тут живет, раз она тут вписана. На двоих такую камеру, а? Ведь повернуться же негде, сказал академик, пытаясь повернуться вокруг себя и поздороваться с обступившими его со всех сторон гостями.
Привалов тоже оглядывался. Мелькнуло два-три знакомых лица. Кто-то поздоровался, похлопав сзади по плечу, кто-то кивнул головой из другого угла комнаты. Привалов поймал на себе несколько любопытных настороженных взглядов. Двое так вообще смотрели на него в упор целую, считай, минуту. Старались, чудаки, понять, видно, как себя вести с новеньким — свысока или на брюхе ползать. В их стеклянных глазах и деревянных позах просматривались зачатки того и другого. Незнакомец — враг.
Привалову на глаза попался один юродивый с длинными седыми волосами, провалившимися от беззубья щеками, острым, как у ведьмы, подбородком, худой, совсем без живота. Он нервно мигал через каждые тридцать секунд, так что весь его чердак сотрясался по вертикали, и после каждой такой гримасы начинал двигать челюстями по горизонтали, так что подбородок съезжал на сторону совсем как на картинах у этих… Привалов забыл название, пусть хоть импрессионистов, что ли, в общем у каких-то таких. Кто же он таков, пытался угадать Привалов, чучело чучелом, нахамишь ему из осторожности, а потом окажется, что это какой-нибудь принц богемы или секретарь ВАКа — и то и другое худо. Привалов вздохнул.
Вы правы, сказал академик, будьте осторожны с этим человеком. Его лучше не сердить. Он писатель. Давно ничего не публикует, но зато пишет в стол. Авторитета невероятного. Если завтра у него будут спрашивать, видел ли он вас на этой площадке, и он скажет, что не заметил, то все — вас будут держать за серость до тех пор, пока он же не соизволит кому-нибудь сообщить, что обедал с вами у старой графини, если вспомнит или если со второго раза приметит. И что публика вокруг него вьется, ума не приложу. По-моему, пустое место.
Привалов умело перехватил взгляд, которым академик попутно наградил старого демагога, и понял, что академик не был замечен дистрофиком-патриархом с первого раза, и если дать сейчас академику хорошо намыленную веревку и на минуточку отвернуться, от духовного лидера останутся один скелет и гримаса. О люди, люди, порождение крокодилов, мелькнула в голове у Привалова где-то напечатанная горькая строчка. Оба вы хороши, заключил Привалов и внутренне собрался, окончательно поняв, что попал в довольно-таки плотоядную среду.
Между тем народу прибыло, в тяжеловатый гул прокуренных мужских голосов вплелось девическое щебетание и повизгивание. В то же время стало как-то попросторнее, потому что народ разбивался на мелкие группы, в основном на пары. Возникали приватные фракции, пары распадались и строились в новых составах, нужно было пространство для перемещений. Народ знал, как себя вести в однокомнатных условиях, можно сказать, собаку уж люди съели на этих делах и двигались, черти, прямо как артист Барышников.
Возле Привалова и академика очутилась старая дама, и Привалов сразу же понял, что это и есть графиня Бэлла Моисеевна Кувалдина. Во мгновение ока он согнулся пополам и склонил голову, потянувшись отчасти шутовски, а отчасти стихийно губами к повисшей перед ним веснушчатой ручке в каких-то алюминиевых кольцах.
Академик расплылся от удовольствия и сказал, что, дескать, прошу любить и жаловать восходящую звезду гуманитарной науки, Мишу Привалова, а с другой стороны Бэллу Моисеевну, о которой вы, конечно, много слышали. Я думаю, завел академик опять свою песню, вы должны, аб-солют-но должны познакомиться, мы все должны знать друг друга, в нашей узкой среде мы должны, ей-Богу, как бы держаться за руки.
Привалов исподтишка разглядывал графиню, пытаясь на ходу выцарапать из ее внешнего вида хотя бы какую-то информацию. В первую же секунду он был озадачен. В желтых глазах графини мелькнул панический страх. Что это, подумал Привалов, она боится?
Гвоздецкая однако тут же совладала с собой и поглядела на Привалова ласково и шуточно. Ну конечно, конечно, сказала она, я вас очень хорошо знаю. Ведь вы ведущий специалист по Свистунову. Мы все многим вам обязаны. В нашей семьей очень почитают Свистунова.
Академик закашлялся. Привалов глянул на него и понял, что академик принадлежит к числу посвященных. Посвятили или разнюхал, подумал Привалов, но тут академик раскрыл рот и доложил сам, что Бэлла Моисеевна, видите ли, находится со Свистуновым некоторым образом в родстве и располагает несметным количеством свистуновских документов, которым, кажется, цены нет.
Привалов не знал, стоит ли ему показывать, что он знает про архив Гвоздецкого. В душе он проклинал себя за то, что поторопился и не попытался сперва разведать, насколько широкой огласке семейство Кувалдиных предало исторические факты, оказавшиеся в его собственности. Привалов молчал и ждал, что последует.
Графиня между тем покровительственно улыбнулась и вежливо сказала, что молодой человек и сам ведь, кажется, родственник Свистунова и тоже владелец недурного архива. Словечко «недурного» выползло из графининых уст медленно, как змея. О да, небрежно согласился Привалов, мой архив действительно недурен, практически необозрим и до конца еще не использован. Как раз сейчас я собираюсь опубликовать некоторые материалы с чрезвычайно интересным подтекстом. Надо сказать, что свистуновские архивы очень трудны для обработки и вряд ли могут быть использованы непрофессионалом. Один почерк, например, требует долгой и терпеливой расшифровки. Свистунов писал очень неразборчиво.
Да? — поинтересовалась графиня, одновременно поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, как бы давая понять, что эта деталь представляется ей второстепенной. Увидев кого-то, она сделала приветственный жест рукой и вновь повернулась к Привалову. А вы кто Свистунову, собственно, будете, спросила она.
Привалов мысленно поморщился. Грамматика графини резанула его своей простоватостью и бесцеремонностью. Он чуть было не съязвил, но вовремя удержался. Вместо того он вежливо и аккуратно доложил, что имеет честь происходить прямо от родной сестры покойного классика и является его внучатым племянником, родство не самое непосредственное, но и нельзя сказать чтобы дальнее. Но если и вы с ним в родстве, то мы с вами должны быть тоже родственниками, хотя бы номинально, с энтузиазмом добавил он.
Номинально, символически, ласково сказала графиня, и было никак невозможно понять, то ли она считает, что это символическое родство льстит ей, то ли думает, что оно должно льстить Привалову.
Графиня между тем продолжала. Да, символически и притом с неожиданной стороны. Не знаю, известно ли вам, а, впрочем, Соломон Израилевич Копытман…
Да, да, обрадованно сказал Привалов, довольный, что не нужно больше скрывать свою связь с Копытманом и вместе с тем несколько удивленный тем, что Гвоздецкая в курсе его переговоров со старым щелкопером. Да, да, он мне рассказывал.
Вы ничего раньше не знали о Гвоздецком, спросила осторожно Гвоздецкая.
Очень, очень неопределенно, решил подпустить туману Привалов. Среди моих документов есть такие, в которых содержатся некоторые указания. Но вы знаете — это чрезвычайно темная история. Ваш покойный муж, я имею в виду графа, был как будто бы братом Свистунова по отцу. Это можно заключить из некоторых моих документов.
Из моих документов, твердо сказала Гвоздецкая, это вытекает с полной ясностью.
Конечно, конечно, заторопился Привалов, однако, знаете ли, все это достаточно темно тем не менее. Необходима тщательная проверка.
Оба собеседника, не сговариваясь, посмотрели на третьего. Академик стоял, вытянув шею и раскрыв рот. Он ловил каждое слово, и было ясно, что ему тут нечего делать. Все это его не касалось. Пока что отношение Свистунова к Гвоздецкому было чисто семейным делом и обсуждать его при посторонних не надлежало ни в коем случае. Родственники поняли это одновременно и, не сговариваясь, прекратили разговор.
Молчание неприлично затягивалось. Академик умирал от любопытства и не хотел уходить. Привалов же решил, что разговор кончать рано. Он использовал возникшую паузу, чтобы обдумать дальнейшую стратегию хотя бы на сегодняшний вечер. Стихийно возникшая у него идея набросить тень на плетень и дать понять старухе, что участие Гвоздецких в биографии Свистунова, быть может, окажется мифом, понравилась ему самому. В конце концов, думал он, все это ни к чему меня не обязывает. Он вспомнил, что в первый момент знакомства Гвоздецкая посмотрела на него с каким-то неожиданным страхом, и мысль его увлеченно заработала. Может быть, и в самом деле, подумал он, чем черт не шутит. Хотя вряд ли, конечно, судя по всему, дело верное. Но если есть хоть малейшая возможность подвергнуть сомнению подлинность факта, то надо это использовать. Даже если это не так, надо их пугать, пугать. Они должны понять, что без меня им все равно с этим делом не справиться. Сегодня я должен заронить в нее сомнения. Бьюсь об заклад, в архивах она ничего не смыслит.
Графиня, вероятно, не думала ни о чем. Она стояла как ни в чем не бывало и улыбалась с наглым любопытством, всем видом изображая, что просто интересуется, который из двух мужчин дрогнет и ретируется первым. Первым не выдержал академик. Завидев в прихожей какую-то юбку, он сделал вид, что очень, очень заинтригован и, извинившись кивком головы, поспешил удалиться. Привалов и графиня остались вдвоем.
Нам плохо здесь разговаривать, сказала Гвоздецкая, народу много. Квартиры такие тесные. Идемте со мной. Она повернулась и пошла. Привалов пошел за ней.
Сюда, сказала графиня, и они вошли в ванную. Привалову не в первый раз приходилось беседовать в ванной. Даже и выпивать приходилось. Все квартирный голод. В каких только помещениях не ютится теперь интеллигенция. Что поделаешь: любишь гостей — умей крутиться. Народ не очень по поводу тесноты переживал. Неудобно, конечно, но зато сколько шутить по этому поводу можно. Конечно, будет совсем неплохо, когда всем интеллигентным людям добавят по комнате, но что мы будем делать без великой легенды о тесноте. Интеллектуальная жизнь потускнеет. Интеллигентным людям не о чем будет поговорить. Пропадут они в своих апартаментах.
Такой речью встретил в ванной разбитной молодой человек с капитанской трубкой в зубах. Прошу вас обратить внимание, что квартира Бэллы Моисеевны может считаться образцовым салоном, потому что ванная здесь отдельная. Мой салон не может конкурировать, не может. Но я вас покидаю, продолжал молодой сатирик, в этой будке двум парам не уместиться. Идем, Светланочка. И он энергично удалился, увлекая хихикавшую Светланочку за собой. Теперь-то уж Привалов и графиня остались совершенно одни.
Не скрою, начал мягким голосом Привалов, обнаружение второй половины свистуновской семьи — во всех отношениях вызовет страшную бурю. Мы, я имею в виду себя и вас, должны эту бурю контролировать. Ни в коем случае нельзя гнаться за дешевой сенсацией. Ваш архив нужно исследовать квалифицированно и капитально. Прежде всего я хотел бы знать, есть ли письменные свидетельства родства Гвоздецкого и Свистунова, то есть, проще говоря, того факта, что старший граф был отцом поэта.
Мой покойный муж и Свистунов, спокойно отвечала графиня, упоминают этот факт неоднократно.
Что значит упоминают, качал входить в раж Привалов, что значит упоминают. Они, что, прямо говорят об этом?
Прежде всего они часто называют друг друга братьями. В одном письме мой муж подробно рассказывает Свистунову о его настоящем отце. Всю историю его отношений с этой Ойзерман. Графиня произнесла «этой Ойзерман», как и полагается настоящей графине. Привалова это потешило так, что он чуть было не засмеялся, но взял себя в руки и только подумал: сама ты Ойзерман, хотя и Герцог.
Вслух же он продолжал наседать. Вы поймите, Бэлла Моисеевна, эта Ойзерман не состояла в браке с Гвоздецким. Свистунов, если и был сыном Гвоздецкого, то незаконным. Как вы понимаете, документальные свидетельства в таких случаях невозможны. В конце концов мы никогда не сможем добыть на этот счет документального доказательства в буквальном смысле. То, что мы знаем, навсегда останется для нас информацией с чьих-то слов. Разумеется, больше всего доверия вызвали бы слова матери.
Старуха молча смотрела на него и, казалось, не понимала его. Матери? — наконец спросила она. Какой матери?
Ну как какой, Бэлла Моисеевна, ну как какой. Привалов чувствовал, что взял правильный тон. Дави, дави сильнее, посоветовал он сам себе. Я имею в виду, разумеется, мать поэта Свистунова. Ведь она, только она может знать, кто на самом деле отец ее сына.
Тут Привалову в голову пришла совершенно шальная и, как ему казалось, гениальная мысль. Строго говоря, продолжал лепить он, даже она может ошибиться. Бывают случаи, ведь бывают же случаи, вы понимаете, что я имею в виду? Вы сами и ваш архив позволяют нам по-новому взглянуть, так сказать, на добрачное поведение девицы Ойзерман.
Графиня встрепенулась. Что вы такое говорите, сказала она. Ведь это же ваша бабушка!
Прабабка, нетерпеливо перебил Привалов. Впрочем, какое это теперь имеет значение. Эти люди для нас уже не люди, а документы, материал, капитал, как хотите. Да и вообще, подумаешь, дело. Кстати, вы знаете, к какой среде принадлежала эта Ойзерман. Она же была, так сказать, революционерка. А там свободная любовь…
Нет, нет, нет, всполошилась Гвоздецкая. Это невозможно. Она была нормальная, порядочная девушка. Что же касается графа…
Вы твердо знаете, что граф был у нее единственный, не унимался Привалов, у вас есть доказательства? Документы?
А у вас есть доказательства обратного, ощерилась Гвоздецкая, вы что-нибудь знаете?
А что если есть, выпалил, не помня себя Привалов, и тотчас же подумал: старая ведьма, я заставлю тебя отвечать.
Графиня стояла перед ним столбом и явно не знала, какую карту теперь выложить перед Приваловым. Лоб ее наморщился, глаза остановились. Наконец она открыла рот и, казалось, что-то надумала ответить, но вместо слов из ее горла раздался негромкий протяжный стон, желтые глаза вспыхнули горячим и тоскливым блеском, ее худое изящнее тело вдруг обвисло, и Привалов с ужасом увидел, что она медленно падает.
Он поспешно подхватил падающую графиню, не дав ей рухнуть на кафельный пол, и осторожно посадил безвольное, ставшее грузным тело, прислонив спиной к ванне. Графиня, сказал он сдавленным шепотом, что с вами, графиня. Не бойтесь, я не сделаю вам никакого вреда.
Графиня не отвечала. Губы ее медленно сомкнулись и сквозь них едва показался кончик языка. Привалов понял, что с графиней случился инсульт.
Привалов вышел из ванной, тихо, притворив за собой дверь, и стал искать глазами академика. Академик явился тут же. Глаза его горели от любопытства. У нее инсульт, промямлил Привалов деревянным голосом. Прямо сию минуту, и он указал большим пальцем через плечо. Академик только свистнул. Серьезно? — спросил он, стрельнув глазами на дверь ванной комнаты. Как вы знаете?
Ну, сказал Привалов, может, инфаркт, почем я знаю. Только она того, и он показал рукой, что именно.
Что же делать, заерзал бледный академик, что же делать. И дом полон народу. Вот, ей-Богу, незадача какая. Вы уверены, что это по-настоящему? Может, просто обморок? Привалов покачал головой. Нет, не обморок. Хорошо, если жива. Впрочем, по-моему, жива. Во всяком случае, была только что.
Тут есть врач, сообразил вдруг академик, я сейчас его позову. Вы только стойте тут и никого не пускайте. Академик стал проталкиваться через толпу гостей.
Привалов стал соображать. Вот те на, соображал он, вот после этого и планируй, и рассчитывай. Черт знает, что такое. Что же мне теперь делать? Ведь я же ее прикончил, между нами говоря. Просто-напросто прикончил. Впрочем, это неважно. В конце концов, в этом возрасте с каждым такое может случиться в любую секунду. А что при гостях, так нечего на восьмом десятке четверги устраивать. Тоже мне салонщица. В чем душа только держится, а туда же, вспомнил он худые графинины руки и синяки под желтыми глазами.
Показался академик со смешным толстеньким бородачем. Академик глядел мрачней тучи, бородач почему-то иронически ухмылялся. Дилетанты, как бы говорил он, паникеры. Дайте-ка я посмотрю. Сейчас, сейчас, успокоительно сказал он, показал вопросительно на дверь, будто бы спрашивая, здесь ли, и, не дожидаясь ответа, юркнул внутрь.
Он вышел обратно через минуту и развел руками. От его иронического настроения и следа не осталось. Факт, сказал он. Ну, вы даете.
При чем здесь мы, встрепенулся Привалов и начал объяснять, как все произошло, опустив, разумеется, содержание имевшего место разговора.
Да нет, нет, сказал доктор. Я ведь только так сказал. Никто не виноват, конечно. Сколько ей было лет? Семьдесят два? Что ж тут поделаешь. Природа, дело житейское. Значит так. Она еще жива, но, думаю, долго не протянет. Стукнуло ее капитально, такое впечатление. Где телефон? Я позвоню в «скорую», а вы подготовьте народ. Четверги кончились. Все когда-нибудь кончается.
Врач пошел к телефону, академик подозвал кого-то и на ухо сообщил о случившемся. Тот ахнул и подозвал еще кого-то. Новость поползла по квартире, и через две минуты все замолкли и неловко застыли, где стояли, глядя на врача, объяснявшего по телефону, что случилось и куда надо ехать. Повесив трубку, врач вздохнул, погладил бороду и сказал, что надобности в гостях больше нет и все могут удалиться. Кроме вас и вас, показал он пальцем на каких-то двух немолодых женщин. Ее надо перенести на диван и, кроме того, надо позвонить родным. Пусть едут немедленно. Надо спешить.
Народ не заставил напоминать дважды. Один за другим люди подвигались к выходу и исчезали. Все были напуганы и удивлены.
Я хотел бы остаться, сказал Привалов академику, мы можем остаться? Я хотел бы дождаться родственников и выразить им соболезнование. Или, может быть, вы думаете, что это лишнее?
Как хотите, как хотите. Обстоятельства таковы, что вам с ними, как я понимаю, познакомиться надо. Лучшего случая не придумаешь. Я тоже, пожалуй, останусь. Мы сделаем вот что. Пока тут без нас обойдутся. А мы выйдем и погуляем немного, тут рядом неплохая липовая аллея, редкость, знаете ли, для новых районов. Там мы и погуляем, пока придет «скорая» и соберутся родственники. Потом вернемся. Сейчас я договорюсь с доктором.
Он подошел к доктору. Доктор выслушал рассеянно и кивнул головой. Академик вернулся к Привалову и сообщил, что «скорая», вероятно, будет через полчаса, около часа им понадобится, чтобы принять меры. Часа через полтора можно будет вернуться, и тогда поглядим. Кувалдины как будто в городе, вечером сегодня они, скорее всего, дома, так что через часик и они будут здесь.
Липовая аллея оказалась на славу. Привалов и академик медленным шагом прошли ее в обе стороны раз двадцать. За интеллигентным разговором можно было и дольше ходить, но Привалов все время украдкой поглядывал на часы и через полтора часа ровно оборвал академика на полуслове, сказав, что пора. Пора возвращаться.
Они подошли к дому как раз в тот момент, когда бригада «скорой помощи» устраивалась в машине. Ну что, спросил академик, вы ее оставили дома?
Мы сделали все, что могли, отвечал молодой врач. Ее никуда везти не надо.
Есть какая-нибудь надежда, спросил Привалов, сам не замечая, как сжимается его сердце при этом вопросе. Сердцем он чувствовал, что здоровье графини будет теперь важным фактором в борьбе за свистуновское наследство.
Надежда на что, спросил врач, что-то такое про себя соображая. Какая надежда?
Она еще может отойти? — спросил академик и пояснил, что они друзья и для них было бы страшной потерей…
Она что, была еще жива, что ли? — спросил врач. А, вы уходили, она еще жива была. Нет, нет, какая там надежда. Это смерть.
Привалов с академиком помялись, развели руками, посмотрели друг на друга и поплелись наверх. Врачи сели в свой мотор и укатили.
Дверь в квартиру Гвоздецкой была открыта, в дверях стоял хорошо одетый молодой человек лет двадцати пяти и дымил сигаретой. Из квартиры раздавалось всхлипывание и неразборчивый мужской голос, бубнивший что-то, как видно, по телефону. Курящий молодой человек посмотрел на подошедших вопросительно. Академик объяснил, кто они и что здесь делают. Молодой человек указал на открытую дверь подбородком, разрешая войти. Они вошли.
На диване лежала Гвоздецкая. Она была мертва. Рядом с ней на стуле сидела красивая дама, задумчиво смотревшая в стенку. Еще две женщины, те, которых врач оставил помогать, стояли в сторонке и еле слышно о чем-то беседовали. Врач стоял в дверях кухни, прислонившись к косяку, и от нечего делать почесывал бороду. На телефоне висел лысоватый субъект лет пятидесяти в тренировочных штанах и хорошем клетчатом пиджаке. Он отдавал какие-то распоряжения.
Академик кашлянул. Красивая дама на стуле подняла голову, приветливо улыбнулась и встала. Познакомьтесь, сказал академик, Анна Николаевна Кочергина.
Ага, вспомнил Привалов. Жена самого Кувалдина. Про нее-то я совсем забыл думать. Посмотрим, что за штучка.
Вслух он произнес, что ему очень приятно, хотя обстоятельства для знакомства, конечно, крайне неподходящие. Кто бы мог подумать, что именно сегодня такое случится.
Ах, что вы такое говорите, отвечала Анна Николаевна неожиданно тонким и, как показалось Привалову, сделанным голосом. Все в руках Божьих. Все мы когда-нибудь. А, впрочем, ужасно, ужасно, ужасно. Смерть всегда приходит слишком рано. Бедная Бэлла, такая жизнелюбивая, энергичная, такую трудную жизнь прожила, столько было всего тяжелого, и вот теперь, когда, казалось бы, можно по-настоящему жизнь начинать… Анна Николаевна провела рукой по глазам и полезла в сумочку. Привалов думал, за платком, но оказалось, что за сигаретой.
А вы, значит, Привалов, спросила Анна Николаевна, закуривая и пуская носом чудовищную струю дыма. Ну что ж, следовало ожидать, что вы в нашем доме появитесь.
О да, о да, в нашем узком кругу, завел опять свое академик, но Анна Николаевна не дала ему продолжать… Замолчите же, так прямо и сказала она, так что академик вздрогнул и отступил на шаг в сторону. Вздрогнул и Привалов. Замолчите, повторила Кочергина, нашли время философствовать. А вы еще совсем молоды, повернулась она опять к Привалову, совсем молоды, неприлично молоды, я думала, вы старше, ваши работы выглядят очень зрелыми, очень зрелыми. Я никак не предполагала, что вы так молоды. Кочергина, казалось, что-то обдумывала.
Далась тебе моя молодость, чуть не поморщился Привалов, но вместо этого смущенно развел руками, как бы давая понять, что чем богаты, тем и рады, а, впрочем, уж лучше быть молодым, чем покойником.
Ну что ж, будем знакомы, сказала Кочергина, звоните и заходите, мы всегда рады вас видеть в нашем доме. Юле полезно с вами познакомиться, а сейчас, ради Бога, извините, мне надо говорить с мужем, вот Боря вас займет. Она смотрела мимо Привалова, и Привалов обернулся. За спиной стоял тот молодой человек с сигаретой. Он тоже хотел познакомиться.
Борис, сказал он, по-мужски выбрасывая ладонь лопатой, Кочергин, Анин племянник, сирота и фотограф. Значит, Привалов? Неплохо.
Михаил, представился в ответ Привалов, рад познакомиться. Ты еще кто такой, племянничек, что ты тут, интересно, означаешь, думал он, представляясь.
Я, собственно, у Кувалдиных нечасто бываю, говорил Борис, как будто продолжая давно уже начавшийся душевный разговор. Сегодня случайно заскочил денег перехватить и бамс. Надо же такое. А так я их не жалую. Надоела мне, знаешь, эта партийная атмосфера. Тетка моя еще ничего, но хозяин просто мразь. Юлька неплохая девка, но дура.
Привалов все это внимательно выслушал с совершенно безразличным видом и спросил, чтобы поддержать разговор, на каких фотографиях Борис специализируется.
Для денег или для себя, спросил Борис. Для денег я занимаюсь спортом, в смысле не самим спортом, а фотографирую спорт, в смысле спортсменов. А для себя — музыкантов. У тетки связи с оркестрами, я там везде свой человек. Тоже и на этом иногда заработать удается. Но в основ ном я это делаю для своего брата, интеллигента. А вы значит, Привалов? Могу вам доложить, что популярны как надо. Мой клиент вас очень даже уважает. Еще бы. Я вам доложу, с предками вам повезло. Такой капиталец в наследство получить, а? Позавидовать можно.
У Гвоздецких, как я слыхал, есть кое-что не хуже, осторожно заметил Привалов.
Ха, сказал Борис. Вроде бы есть. Только они, шакалы, никому до сих пор ничего не показывали. Кувалдин боялся. Но, кажется, что сейчас и он считает выгодным начать высовываться. Вовремя вы здесь появились. Признайся, почуял, что медом пахнет? Правильно. Я тебе советую, глаз с них не спускай. Свистунов этот — твой. Ты первый его освоил, тебе и карты в руки. Юлька дура, она ничего не понимает. Ей без толкового шефа не обойтись.
Но ведь есть еще папа и мама, они-то люди образованные, как бы нехотя заметил Привалов.
Фрр, сказал Борис. Они-то образованные. Но, во-первых, махра страшная, марксисты, как ни крути, хотя и американцы вроде бы с виду. Во-вторых, они по другой части, и у них уже свой кусок имеется. Но вот то, что они опытные, это уже со значением. Из семьи они своего добра не выпустят. Даже меня не подпускают, а я у них единственный родственник. Говорят, я шалопай, салага. А что такого? Тут все салаги, пока хорошее место к рукам не приберут. Человек без места, знаешь, как пирог без теста. Или даже лучше сказать без мяса. Я так думаю, они своему архиву хода не давали — ждали, когда Юлька подрастет. Новый кадр готовили. Они, шакалы, упорные, ох упорные, суровые люди, крутые. В полной тайне свой литературный музей держали, знаешь, сколько лет?
Надо думать, с самого тридцать седьмого года, с уважением сказал Привалов.
Да, так. До пятьдесят пятого они в подполье сидели понятно почему. Дураком надо было быть, чтобы высовываться. Лагерь был обеспечен. И так непонятно, за счет чего выжили. Но после-то, после-то, я бы не удержался, куда там. А они сидели задом на сундуках, считай, двадцать лет. Я даже думаю, что пересидели. Десять лет назад был лучший момент. А сейчас, я думаю, на Запад надо все это перефутболивать. Я вообще западник. Я так думаю, что на нашу здешнюю лошадь ставить уже не имеет смысла. Самиздат теперь главнее, это дело выгоднее. Тут одна шваль осталась. Все стоящие люди туда подаются.
Привалов молчал. Этот Борис был еще то трепло, и обсуждать с ним подобные вещи не имело смысла, да и сказать Привалову, пожалуй, было нечего. Из речей фотографа ему стало ясно, что сырье на руках Кувалдиыых трудное и доводить его до рынка будет не легко. Собственно, Копытман предупреждал. Надо бы, конечно, в эти сундуки заглянуть, ох, как надо бы, думал Привалов, пока Борис продолжал что-то такое плести про знакомых лабухов-диссидентов, про порнографию и про историческую миссию России и как это все смешно.
Видно, Привалов молчал слишком долго и красноречиво. Фотограф стал повторяться, делать паузы, наконец помычал немного и замолк.
Привалов спохватился. Разговор надо было поддержать. Хочешь из другого чего-нибудь вытянуть — говори сам. Вы ничего из архива не видели, спросил он на всякий случай.
Недавно Юлия сделала две копии, мне показывала. Вы только им (он незаметно ткнул пальцем в сторону Кузал-дина и жены) не проболтайтесь. Она это воровским манером. Одно большое стихотворение и одно длиннейшее письмо Гвоздецкому. Страшная полива. Если пустить по самиздату, отличный шум будет. Я ее просил дать мне на денек. Уж я бы… Но не дает, дура. Боится. Попроси ты у нее. Она тебе даст.
Я с ней не знаком, пожал плечами Привалов. Кроме того, надо еще как следует подумать.
Познакомиться с ней — это раз плюнуть. Это и я могу устроить. Да ты и сам можешь, через мамашу. Ты ей понравился. Она теперь вокруг тебя ходить будет. Я ее знаю. А насчет подумать, так тут думать нечего. Товар первосортный. Народ на части рвать будет. Слушай, чего мы здесь торчим? Тут сейчас ничего интересного не предвидится. Старуха дала дуба, у них теперь домашние заботы, Юльки нет и не будет сегодня. Пошли в кабак, а? Я знаю тут рядом отличный гадюшничек, мой знакомый лабух на ударных играет. Правда, сегодня четверг, может, они сегодня не играют, так тем лучше. Потолкуем без музыки. Пошли.
Привалов решил, что, пожалуй, фотограф прав. После сегодняшних треволнений и выпить было можно. Когда еще в ресторан выберешься. И знакомство с фотографом имело смысл, во всяком случае на этом этапе, а там видно будет.
Они вдвоем подошли к Кочергиной, спросили, нет ли в них сегодня вечером нужды, к, удостоверившись, что на них никто особо не рассчитывает, спиной ретировались к двери, вприпрыжку по лестнице и энергичным шагом направились в ресторан. Молодежь.
Разговор не получился. Слишком много пили. Привалов был и подавлен, и возбужден. Фотограф же был в своем элементе. Поругали советскую власть, повосторгались очередным перебежчиком, поудивлялись на Евтушенко, поискали и нашли, как водится, общих знакомых, один другого важнее, рассказали друг другу, как ездили в Тбилиси и в Ташкент, обменялись адресами и разъехались. Утром болела голова и хотелось пить, а пива как всегда не было на версту в округе, будь оно все проклято, не такой жизни хотелось бы, ох, не такой.
К вечеру Привалов отошел и позвонил Копытману. Копытман уже знал, что старуха Гвоздецкая умерла на собственном четверге при стечении народа, и даже знал, что похороны назначены на воскресенье. Вы там видели всю семейку, спросил он.
Кроме Юлии, сказал Привалов, вы, кстати, не знаете, где она? Зато я познакомился с ее кузеном, Борис зовут, не знаете?
Понятия не имею, ответил Копытман. Где Юлия, тоже не знаю. Но, думаю, у гроба появится. Вы лучше скажите, со старухой говорили?
Говорил, протянул Привалов, чувствуя, что момент ответственный и отчитываться перед Копытманом нужно не все равно как. Интересный был разговор, продолжал он все еще нерешительно, но уже с некоторым намеком на важное содержание разговора. Копытман замолк, и Привалов почувствовал, что он насторожился. Идея вспыхнула в голове Привалова мгновенно, хотя, как видно, именно эта идея подспудно подготовлялась все это время — так она была ясна и отчетлива. Смешно сказать, начал издалека Привалов, смешно сказать, никто не поверит, конечно, но старуха просила меня взять ответственность и за архив, и за Юлию.
Предсмертная воля, усмехнулся Копытман, как в романах, это интересно. Думаете, никто не поверит? Я, пожалуй, поверю. Хотите, чтобы я поверил?
Надо поверить, осмелел Привалов. Я-то старуху очень хорошо понимаю. Юлия — неопытная девчонка. Папа с мамой заняты своим делом. Нужен солидный специалист, имеющий позиции. Это только разумно. Старуха Гвоздецкая не так глупа, как можно было подумать.
Никто так и не думал, отвечал Копытман. И решение она приняла правильное. Но и вы не должны маху дать. Вот что. Вы о последних словах Гвоздецкой никому не говорите. А слух этот распущу я. Если же вас будут спрашивать, жмитесь и мнитесь, опускайте глаза и разводите руками. Особенно, если вас будут спрашивать об этом Кувалдины. Особенно. Им эту мысль надо подсунуть со стороны общественного мнения. Вы тут как бы ни при чем. Ведите себя как статист. В воскресенье, значит, похороны. Там все и увидимся. То-то будет фестиваль.
Весь конец недели Привалов потирал руки и думал, как удачно все получилось и какой умный этот еврей Копытман. Господи, даже подумал он, что бы мы без этих евреев делали, и слегка гордился тем, что его прабабушка тоже была еврейка. Все русские, говорят, антисемиты. Может, и да. За исключением тех, которые сами евреи.
Привалов только собирался позвонить Кувалдиным, как мадам позвонила сама. Голос у нее был бодрый. Хлопоты позади, объяснила она. В этой стране, сказала она, организовать похороны не легче, чем в Америку съездить. Если бы умирающие люди знали, какую мороку они взваливают на плечи остающихся, они сто раз подумали бы, прежде чем умирать. Но на этот раз, благодаря нашим связям, удалось все оформить как нельзя лучше. Пожалуйста, приходите на похороны, если, конечно, это зрелище вас не угнетает. Для меня, например, это прямо нож в сердце. Могла бы, не пошла бы. Но мое положение безвыходное. А вы можете выбирать. Хотя я хотела бы, чтобы вы пришли. Вы ведь в некотором смысле родственник.
Господь с вами, искренне, но деликатно возмутился Привалов, конечно же, я приду. Даже если бы я не был знаком с покойной Бэллой Моисеевной, все равно пришел бы. Ну, а после того, что произошло, какие могут быть разговоры. Ведь страшно подумать, что я, вероятно, был последним человеком, который с ней разговаривал. Я долго буду помнить теперь этот разговор. Как жаль, как жаль.
Да, последний, задумчиво согласилась Кочергина. В этом есть что-то символическое.
Звучало обнадеживающе, размышлял несколько после Привалов. Чем дольше, тем больше ему казалось, что эта странная дама скажет-таки ему то, что он так хотел услышать от старухи графини. Возможно, это как раз в ее намекающем поведении он верно унюхал фактические основания для своей версии разговора с графиней, предсмертного разговора. Протяни графиня на пять минут дольше, может быть, она это и сказала бы. А может быть, она сказала? Хорошо ли я помню, о чем мы тогда говорили? Привалов морщил лоб, чесал за ухом и вспоминал, вспоминал. Получалось неплохо. Он вспомнил даже голос Гвоздецкой, ее интеллигентное пришептывание, он видел ее желтые глаза, и в них кое-что можно было прочесть. Не сказала — так подумала. Хотела сказать. Сказала. Почти сказала. Можно считать, что сказала. Можно. Так и будем считать. Так и будем. На том и стоять будем. Воля покойника — закон. Надо уважать покойников. Привалов хорошо относился к покойникам. Покойники — капитал. Покойники помогают жить. В конце концов, что собой представляло бы общество без покойников? Стадо баранов. Сборище жлобов. Великая вещь — традиция. Великая вещь — культура. Культура должна принадлежать людям, кому-то из людей, нам. Она ни в коем случае не должна доставаться им. Они никто. Они самозванцы. Мы носители.
Так прошла суббота, а в воскресенье Привалов взял ноги в руки и отправился на похороны. Народу пришло много. Один гаишник в форме с мохнатыми седыми бровями, похожий на артиста Яншина, все время стоял у гроба и шевелил губами. Молится, что ли, подумал Привалов. Вампир этакий. Сидел бы дома.
Много еще было таких, которым лучше бы дома сидеть, не шляться по чужим похоронам, а тихо ждать своих собственных. Они медленно ходили по одному, ни с кем не здороваясь, и только время от времени поглядывая, поглядывая, ну чего не видели, старые калоши? Но были и молодые растущие силы, какие-то с виду экскурсоводы, гитаристы и полуевреи любой профессии, все одинаково смышленые и как-то нагло вежливые. Мелькнуло несколько знакомых лиц, знаменитый диссидентский писатель, дочка министра не то сельского хозяйства, не то путей сообщения, кинорежиссер второго ряда и интеллигенция, интеллигенция, иктеллигенцня.
А этот профессор что тут делает? Привалов прямо налетел на живот жирного литературоведа, вечного своего друга-непрпятеля Зосимова, крупнейшего специалиста по русскому модернизму, отчасти делившего с Приваловым свистуновские угодья. Зосимов был акула. Привалов понял, что второй свистуновский архив не совсем уж тайна.
Пронюхал Зосимыч, пронюхал, услыхал Привалов ехидный шепот у себя за спиной. Это был академик, при всем параде, в шляпе, с тростью. Рядом с ним стоял толстячок с изможденной физиономией и умоляющими глазами. Э, подумал Привалов, это, наверное, клоун-шопенгауэрианец, тьфу, ну и специальность у него, не выговоришь. Взглядом он попросил академика познакомить.
Миша Привалов, представил его академик, прошу любить и жаловать, а это Валериан Федосеевич Беспутин, тоже неплохой человек.
Поп-магнетист, ахнул Привалов, надо же так промахнуться. Вот и верь после этого людям. Чего только на Енешность не напустят.
Наверное, вы меня иначе себе представляли, проворковал сибирский знахарь, причем Привалов заметил, что мольба в его мутноватых глазках мгновенно заменилась другим выражением, от которого Привалову стало не по себе. Привалов поежился.
Беспутин стрельнул глазами на академика, и того как бы не бывало. Ну и ну, подумал Привалов, действительно специалист, а говорят, что таких не бывает. Беспутин же не зря прогнал академика. Он хотел поговорить. Привалов насторожился.
А вы, говорят, последним с Бэллой беседовали, начал Беспутин, и, говорят, она имела до вас серьезный, серьезный разговор. Я понимаю Бэллу, очень понимаю. Когда речь идет о таком деле, к кому же обратиться, как не к вам. Признаться, и я хотел с вами проконсультироваться. У нас с вами общие интересы. Ведь вы, как нам известно, самый большой специалист по Свистунову.
Беспокойство Привалова возросло. Беспутин, между тем, продолжал. Знаете ли, Бэлла мне кое-что рассказывала про свой архив. Я, конечно, не специалист, хотя как сказать. Сдается мне, в этом архиве больше материалов по моей части.
А вы по какой, собственно, части, спросил Привалов. Вопросик прозвучал ехидно, и Привалов тут же спохватился. Беспутина дразнить было нельзя. Беспутин был порядочный гусь.
Но было поздно. Гусь ловил на лету. И невольное ехидство Привалова мимо ушей не пропустил. Я по церковной части, сказал он задумчиво, что, не нравится?
Привалов чуть-чуть засмеялся. Иу почему же, часть неплохая, как можно более серьезным тоном согласился он. Сейчас сильно идет в гору.
Беспутин махнул рукой. Не так быстро, как хотелось бы, деловито оценил он, но в определенных кругах не медленно. Однако масла в огонь подлить всегда не мешает. Бэллин архив подоспел очень кстати. Теперь надо думать, что можно из него извлечь.
Мы извлечем из него то, что из него извлекается, в тон Беспутину сказал Привалов. Ничего не могу сказать, пока не увижу документы. А вы, как я понимаю, в архив уже заглянули.
Было немного, не стал скрываться Беспутин. Даже кое-что с графиней обсуждал, и мы, правду сказать, уже имели некоторые планы. Надо заметить, молодой человек, ее мировоззрение за последнее время существенно изменилось.
Мне трудно судить, поскольку я не знал, какое у нее было раньше. Привалов старался не грубить, но держался суховато, потому что магнетизер с его намеками Привалову не нравился. С ним у меня будут порядочные разногласия, прикидывал он в уме, может быть, даже и борьба. По всему видать, хочет моего Свистунова к попам утянуть.
Привалов не любил попов. Во-первых, он был убежден, что они все были гаишники. Во-вторых, в Привалове, как это ни странно, глубоко гнездилась классовая ненависть, принятая как наследство от тех еще отщепенцев церковного сословия, копавших под собственное гнездо, почитай, аж с середины XIX века, хорошего века, доброго! Его беспокоило и раздражало, что великая тяжба сословия материократов и сословия духократов, казалось, уже закончившаяся полным торжеством первых, вдруг опять начала вспыхивать то там, то тут. Многие приваловские коллеги уже баловались церковщиной и вносили в уже вроде бы навечно сформированный рынок неприятный привкус хаоса, запутывания отношений между продавцами и покупателями. Появилась новая лазейка из покупателя стать продавцом. Идеальный порядок монополистической структуры не то чтобы разрушался, но явно перестал быть идеальным. И что было хуже всего, некоторые вполне респектабельные продавцы старого товара поддались панике, сбились с толку и начали приторговывать новым товаром. Пахло реконструкцией. Слабо, но пахло. Конкурентов надо было давить. Привалов нутром чуял, что опасность может возрасти.
О, он не боялся, что попы возьмут реванш. Поздно спохватились, бродяги. Но Привалов очень правильно боялся, что поповские интриги могут испортить некоторый очень неплохой товар. Так уже было совсем недавно. Вытащили из сундука одного поэта-космиста, пятьдесят лет о нем не было ни слуху, ни духу. Огромные архивы. На одной только подготовке переизданий можно было лет двадцать урожай собирать. Но в ряды бригады затесался невесть как один слишком уж шустрый оригинал. Пустил по рукам мистический трактат и даже ухитрился тиснуть в толстый журнал биографическую статью, после которой было бы очень затруднительно изображать покойного гения в качестве стихийного материократа. Ну и чем все дело кончилось? Заморозили все производство! Могли заморозить и Свистунова. Вот чего боялся Привалов.
Привалов не любил реформаторов. Они были гады. Сами товар испортят, а потом к диссидентам перебегут. Привалов никуда не хотел перебегать. Не то чтобы ему нравилось очень в красной профессуре. Никаких сантиментов. Господь с вами, ребята. И не то чтобы ему страх как не нравилось среди диссидентов. Никаких предрассудков, товарищи, тоже. В общем, ему было все равно. Главное, думал он, быть при капитале. И еще контролировать рынок. Если попы развратят рынок, к примеру, со Свистуновым, то Привалов может разделить судьбу какого-нибудь там Кочетова. Публика окатит его презрением. Привалов даже передернулся весь от этой мысли. Он этого не хотел. Время от времени мысль о такой перспективе уже приходила ему в голову. Наплевать, уговаривал он себя, пусть думают, что хотят, ну что мне аутсайдеры. Но он чувствовал, что неискренен сам с собой; Как он ни уверял себя, что деньги и служебное положение важнее, он все же чувствовал, что нев одних деньгах счастье. Если хорошо вдуматься, то и деньги-то нужны надо только для того, чтобы покупать на них кое-что более существенное, а именно любовь. Без любви Привалов жизни себе не представлял. Он относился очень неодобрительно к западнической формуле «товар — деньги — товар». Он считал более правильной формулу «деньги — любовь — деньги» или же «любовь — деньги — любовь». В этом смысле он, пожалуй, был поближе к славянофилам.
Так что если Свистунова объявят попом и публика поверит, надо будет решать, подаваться ли вслед за своим товаром или начать войну с узурпаторами. Перспектива не радовала. Мало того, что появился новый архив, а стало быть, и новый потенциальный хозяин. Это было еще пол: беды. Рыбак рыбака видит издалека, можно бы и договориться. В конце концов, Свистунов — глыба, он вынесет и двоих и троих хозяев. Но новый архив дурно попахивал. А это уже дело нешуточное. В борьбу могли вмешаться гаишники, а эти ребята не будут разбираться, кто белый и кто красный, а могут подрубить сам товар. У них своя игра, своя выгода, свое отношение к любви и к капиталу.
Похоронный фестиваль шел своим чередом, и, наконец, пришло время везти гроб на кладбище. Стали рассаживаться по машинам. Привалов слишком увлекся наблюдением, примечая, кто с кем садится, и вдруг обнаружил, что сам-то остался без места. Он ткнулся к одной, к другой машине, но везде ему говорили «занято», и Привалов уже начал опасаться, не пришлось бы ему бежать за кортежем вприпрыжку. Как вдруг рядом с ним зафырчало, сбоку открылась дверца, из нее выкинулась чья-то рука и буквально втянула Привалова в автомобиль.
Привалов оглядел сидевших в салоне. Один из них был Копытман. Двух других Привалов не знал.
Знакомьтесь, сказал Копытман, за рулем мой сын. Через полтора месяца он уезжает в Израиль. А рядом с вами большой друг покойной, известный артист театра и кино. Он покупает у моего сына машину. А может, вы хотите купить? Может, больше дадите? Шучу.
Все засмеялись. Один Привалов не засмеялся. Он думал о поповских интригах. Беспутин основательно обеспокоил его.
Ехали молча. Перед самым кладбищем Копытман сказал, что скоро и его повезут туда же вперед ногами. Все поняли, что и это шутка, и засмеялись, включая Привалова. Настроение у всех было мрачное, хотя и неизвестно с чего.
Выйдя из машины, они смешались с толпой и потеряли друг друга. Впереди себя Привалов заметил Беспутина и попридержался, чтобы не поровняться с ним. Разговаривать с Беспутиным было бесполезно, да и опасно. Разговор мог перейти в колкости и даже в перебранку. Привалов хотел этого избежать по тактическим соображениям. Да и стыдно как-то браниться на чужих похоронах с незнакомым, считай, человеком.
Но тут Привалов заметил, что Беспутин держит под ручку молодую девушку, тянется снизу вверх к ее ушку и что-то там такое нашептывает. Аспид, подумал Привалов, магнетизер, аспид. И тут Привалова как ударило: да ведь это же не кто иная, как Юлия, с кем разговаривает сибирский ишак. Беспутин явно обхаживал Юлию.
Привалов прибавил шагу, твердо намереваясь встрять в этот разговор. Но не дойдя двух шагов до забавной пары, задумался и решил все же подождать. Познакомлюсь я с ней так и так, подумал он, и лучше в отсутствие этого типа. Успеется.
Могила была уже готова. Выволокли гроб и водрузили с краю могилы. Прозвучала одна речь, затем другая и началось подхождение к родственникам. Родственники стояли рядышком сбоку от могилки и жали всем по очереди руки, с некоторыми целовались, с некоторыми подолгу. Между тем стали опускать гроб, замелькали лопаты, посыпалась земля, сперва с деревянным стуком, потом мягче и мягче, и новенький холмик, вырастая на глазах, поднялся на месте черной и неуютной ямы.
Привалов сосредоточился на родственниках. Кувалдин жал всем руки мужественно и кратко. Глаза его были прикрыты и опущены. Кочергина одной рукой здоровалась, а другой придерживала на щеке платочек. Юлия была девушка неземной красоты.
Привалов выждал свою очередь и подошел. Кочергина улыбнулась ему грустной и ласковой улыбкой и при этом толкнула локтем в бок своего мужа. Тот открыл глаза и показал Привалову, что знает, кого он тут сейчас видит, и пообещал не забыть. Юлия пожала ему руку, как и всем остальным, не делая никакой разницы. Привалов хотел было представиться и перекинуться парой слов, но сзади и сбоку напирали, разговор затевать оказалось неловко, пришлось отвалить потихоньку. Привалов сделал шаг в толпу и стал глазами выискивать Копытмана, рассчитывая уехать обратно, как приехал.
Юлию он повидал, и слава Богу. На большее рассчитывать теперь не приходилось. Обернувшись пару раз назад, он удостоверился, что толпа помаленьку с кладбища утекает, а родственники покойной, как и надо было ожидать, попали в руки ближайшего окружения, которое теперь будет их тискать и жалеть до завтрашнего утра.
Сзади Привалова зацепил академик. Не торопись, дружок, сказал он, не торопись уходить, будут поминки. Сейчас мы едем к Кувалдиным на дом.
Привалов пожал плечами и сказал, что его никто не приглашал. Глупости, отвечал на это академик, всех пригласили. Было объявлено, вы, наверное, просто не слыхали. Как вам понравилась Юлия?
Очень красивая девушка, сказал Привалов, как видно, богатый генофонд. Она где учится?
Филолог, сказал академик. Богатая семья, положение в обществе обеспечено. Филология — самый естественный род занятий для красивой девушки из хорошей семьи. Если не спутается с диссидентами, человеком будет. Советую…
Что хотел посоветовать академик, осталось при нем, так как приблизился Копытман, и академик угрюмо замолчал. То есть он сказал: здравствуйте, Соломон Израилевич, ну, как дела у вашего сына, я слышал, что он получил разрешение, слава Богу, другим меньше везет. У моей двоюродной сестры племянница получила третий отказ.
Копытман ничего не ответил. Копытман вовсе не был рад, что его сын уезжает. Или делал вид. Черт его разберет. Я, сказал Копытман, собственно, только хотел сказать, что мы можем, Миша, взять вас с собою обратно. Мой сын на поминки не поедет, но нас подвезет. А вам (к академику) есть на чем ехать? А то мы и вас можем. Место есть. Академик согласился, и Копытман остался недоволен. Черт его разберет, подумал Привалов, все-таки странный этот Копытман, сам же пригласил, сам же и недоволен.
Академик ухватился за предложение Копытмана не зря. Ему страсть как хотелось поговорить. Всю дорогу он болтал без умолку про всякую ерунду, а в основном тянул все ту же резину: дескать, в нашем, таком узком, таком замкнутом кругу… Слушать было противно. Привалов не удивился бы, если бы на эту тему распространялся, например, Борис, фотограф. Тому действительно надо. Тот на краю общества, так у него есть настоятельная необходимость все время вспоминать, какая она на самом деле, интеллигеиция-аристократия-демократия. Но академик, академик! Ведь ты, старый леший, академик. А все мало. Он еще интеллигентом хочет быть, чтобы никто, Боже упаси, не забыл, что он прежде всего интеллигент, а уж потом академик. Ну, что академик? Так, служба. До чего же рабочую публику довели, до чего замордовали. Привалов только покачал головой на это грустное зрелище. Вот, думал он, какую силу черный рынок взял. Скоро и в Политбюро не выберут, если ты, Боже упаси, каким-нибудь Вячеславом Ивановым не балуешься. Неужели и Свистунова на черный рынок уволокут? Что же делать? Как бы не просчитаться.
Поминки были у Кувалдииых. Эта квартирка была не чета графининой. Четыре комнаты в центре, просто умопомрачительно. Какими такими путями эта квартирка им досталась, понять было трудно. Привалов даже догадываться не стал. Что есть, то есть. А как и почему, не нашего ума дело. По причине огромного нашествия гостей все комнаты были открыты. Так Привалов все обошел, ни одной не пропустил. Барахло на него произвело особенное впечатление. Хорошее, конечно, старье, но в глаза не бросается. Комплектовали, сразу видно, в прошлую эпоху, не гарнитурную, настоящую, чисто мебельную.
Юлька мелькала то там, то тут. Она была очаровательна в длинной плиссированной юбке и сафьяновых сапожках на высоком каблуке. У нее оказались роскошные шелковистые волосы до плеч и изумительной красоты очки с дымчатыми стеклами. Привалов поймал себя на том, что, глядя на нее, глупо ухмыляется и млеет.
Привалов забыл про все на свете. В конце концов, специалист не специалист, ученый не ученый, воротила не воротила, но когда тебе немногим больше двадцати пяти, ты же в конце концов еще и просто парнишка. Так что ничего удивительного.
Как бы половчее с ней познакомиться? Привалов вспомнил, как лет десять назад он одно время ходил на танцы и попытался оживить в памяти, какие он там перед девушками выделывал позиции и фигуры. Но все забылось, да и не подошло бы к случаю. На танцах, когда тебе девятнадцать лет, ты как есть парнишка, так и есть парнишка. А тут профессура кругом — не продохнуть, да еще поминки, да еще дело важное. При воспоминании о деле Привалова чуть не стошнило. Он даже испугался, но тотчас взял себя в руки.
Если с точки зрения дела, то нужно знакомиться через Копытмана или академика. Беспутина надо элиминировать. Он не должен отбрасывать на меня тень. Он будет в другом лагере, но она пока не должна это знать. А если мы подойдем к ней вместе, она сразу заметит, что между нами неприязнь. Женщины такие вещи видят отлично.
Привалов поискал глазами Копытмана, но тут ему не повезло. Копытман как будто нарочно о чем-то шептался с Беспутиным. Пара выглядела комично, но Привалову было не до смеха. Он поискал академика, но того что-то не было видно. И тут взгляд Привалова упал на фотографа. Привалов оживился. Ты мне и нужен, сказал он себе. В конце концов, знакомства молодых людей — дело молодежное и надо его решать среди молодежи.
Фотограф тоже заметил Привалова, и они сошлись. Познакомьте-ка меня с Юлией, сразу сказал Привалов. Фотограф был уже сильно навеселе, широко ухмылялся, был готов ко всяческим услугам и, встав на цыпочки, помахал рукой над головами собравшихся и довольно-таки громко для данной ситуации позвал Юлию.
Юлия подскочила, пожала фотографа за локоток, чмокнула его в щеку и поворотилась к Привалову.
Привалов старался казаться как можно красивее и даже поклонился, чему, вообще говоря, был не обучен и чего, кажется, никогда не делал. Привалов, назвался он тихо и добавил: Михаил.
Мишка, объяснил фотограф, а это Юлька, гусыня. Он взял из рук Юлки рюмку с вином и допил.
Противный, сказала Юлия и вновь обернулась к Привалову. Привалов, Привалов, подумала она вслух. Ага, вспомнила. Вы, значит, и есть тот самый знаменитый Привалов?
Я не знаменитый, сдавленным голосом отвечал Привалов, я совершенно еще не знаменитый.
Как же не знаменитый, когда знаменитый. Вы же крупнейший знаток Свистунова. А Свистунов знаменитый. Стало быть, и вы знаменитый.
Ну, если так, помялся Привалов. Так, так, перебила Юлия, как же еще? Но не вы один, не вы один, погрозила она пальцем смутившемуся Привалову, я тоже скоро знаменита буду.
Ты — будешь, загоготал фотограф. Оторва, теперь-то уж никто тебе не помешает.
Дурак, отвечала Юлия. Я бабушку очень любила, я ее слушалась, я ее и сейчас слушаться буду, хотя она, бедняжка, и умерла так некстати. И я выполню ее последнюю волю. Вы, наверное, не понимаете, о чем наш разговор, обернулась она к Привалову.
Привалов молчал, опасаясь показать, что знает. Но и врать не хотел. Юлия была так прелестна, так прелестна, что ему не хотелось ее обманывать. Успеется еще, подумалось ему. Не надо пока ничего врать, авось, и не понадобится.
Я вам сейчас все объясню, продолжала Юлия. Дело в том, что у нас огромный архив поэта Свистунова, ну да, того самого, вашего. Мы ведь его потомки. Не прямые, конечно, у него детей не было, он бедняжка в 37-м сгорел, не успел жениться. Но все-таки потомки и наследники. Я только недавно все это узнала. Представляете, они мне ничего не говорили. Они вообще никому ничего не говорили. Это была тайна. Ой, какая тайна! Мой прямой дед был братом Свистунова по отцу, а сам он в Чека служил. Ой, это было так романтично, так романтично. Трудно поверить, что все это произошло в нашем веке.
Я знаю, я знаю, решился Привалов. Соломон Израилевич мне об этом сообщил. Это чудо как интересно. Я надеюсь, вы мне это все покажете! Вам нужна помощь? Привалову вдруг так захотелось помочь этой девушке: она была изумительно хороша, просто неподражаема. У Привалова взмокли виски.
Юлия хитро сощурилась. Вы думаете, что я не справлюсь сама, спросила она, надув губки. Нет, справлюсь.
Но вдвоем легче, стараясь быть убедительным, сказал Привалов. Он чувствовал страшный прилив сил. Он должен был убедить ее во что бы то ни стало. Он открыл рот, чтобы продолжать, но в этот момент в толпе, наполнявшей кувалдинские комнаты, вдруг произошли какие-то движения, все люди вдруг стали как-то перемещаться, и молодые люди оказались оттерты друг от друга. С Приваловым кто-то заговорил, кто-то другой зацепил Юлию, и больше им в этот вечер беседовать не пришлось, хотя несколько раз они проходили близко друг от друга и весело смеялись, заглядывая на расстоянии друг другу в глаза. Однажды Юлия помахала рукой и, сняв свои неимоверные очки, подмигнула Привалову.
Привалов переживал подъем. Желание во что бы то ни стало помочь Юлии в работе росло с каждой минутой и уже обжигало сердце. Он ходил сам не свой, заглядывая с замиранием в будущее, которое теперь преобразилось, утратило определенность, но зато сияло неземной красотой. Все было ясно.
Ночью он крепко и легко спал и долго бы не проснулся, но его разбудил телефон. Это был Копытман. Копытман долго хрипел и кашлял в трубку, так что трубка дрожала, и наконец сказал, что все: слух о последней воле графини пущен, причем настолько успешно, что в тот же вечер на поминках он дважды к нему, Копытману, возвращался. Я, добавил Копытман, оба раза пустил его обратно, так и то можете считать, что я пустил его трижды.
Не рано ли, промямлил Привалов, почесываясь и сладко зевая, подождали бы немного, все ж таки старушку только что закопали, а уже начинаются интриги над свежей могилкой. Привалов ласково сказал «старушка» и тут же поймал себя на этом. А поймав, тихо улыбнулся каким-то своим неопределенным мыслям.
Копытман усмехнулся и сказал, что нисколечко это не рано. Имущество делить будут очень скоро. Имущество и так передержали. К тому же время сейчас бурное, столица кишит диссидентами, вот говорят, что какие-то несогласные художники опять бульдозер поломали, если так продолжаться будет, то и совсем без бульдозеров останемся, как дороги-то строить будем, опять, что ли, народ под стражу загонять прикажете? Нет-нет, батенька, и нет. Надо торопиться. Вы видели, что за народ возле Юлии увивается? Вы думаете, я напрасно своего сына на похороны приволок? Чего он там не видел? А он мне публику обсмотрел и говорит, что видел двух отказников, двух вообще антисоветчиков и одного торговца картинами. Это ее компания. Мой-то только пальцем на них указал, а я уж посмотрел, как они с Юлией обращаются. Хуже некуда, вот что я скажу.
Значит, она точно собирается архив налево пустить, пришел несколько в себя Привалов. Ай-ай-ай, как нехорошо. Я со своей стороны тоже сделал одно наблюдение. Знаете Беспутина? Он явно зарится на архив. Намекает, что был со старушкой в интимнейших отношениях и даже что она будто бы в сторону православия подаваться начала и что у Свистунова тоже были какие-то искания по божественной части.
Копытман даже зарычал, так рассердился. Бэлла Моисеевна и православие? Вот ксендзы проклятые, что делают, а? Совсем обнаглели. Нет, не хотим таких союзников. Но если серьезно — это очень плохо. Беспутин, черт, — влиятельный. Он на женщин влияние имеет. На Юлию, конечно, вряд ли, по вот как насчет мамаши? Вы ничего не заметили?
Нет, не заметил. Вообще его позиции мне неясны, но что он настроен очень по-военному, я заметил. Ведет он себя уверенно.
Это ничего не значит, отмахнулся Копытман. Ну ладно, мы на него управу найдем. Кстати, хочу вас предупредить, что к вам зайдет один человек, вы с ним поговорите внимательно, это может оказаться важным. Он из компании моего сына. Его зовут Фрадкин. Он должен позвонить сегодня.
Этот новый Фрадкин, как будто, подслушивал, позвонил через пять минут. Страшно картавя и заикаясь, он сообщил, что преподает русскую литературу в ШРМ и попросился в гости по важному делу. Привалов позвал его на сегодня на вечер.
Вечером Фрадкин явился и поставил Привалова в тупик. Из его сбивчивых объяснений Привалов понял, что Фрадкин сионист, что русской литературой он занимается просто потому, что его в университет не приняли. Но он не может жить без гуманитарных наук. Поэтому он кончил Московский областной пединститут. Теперь работает в ШРМ, лучшей работы для него не нашлось: в аспирантуру не берут, к архивам не допускают. Скоро он собирается подать в Израиль, а пока изучает еврейских писателей на русском языке. Вот недавно написал для самиздата о сионистских мотивах у Вениамина Каверина.
Привалов внутренне поморщился. Тоже нашел еврея, подумал он, и, не удержавшись, даже спросил, где это Фрадкин отыскал у Каверина сионизм.
У всех русских евреев есть в творчестве еврейские мотивы, непреклонно сказал Фрадкин. Надо только поискать. Половина русских писателей были евреи. В том числе и Свистунов. Вот по этому поводу я и пришел.
Вот псих, подумал Привалов и несколько оробел. Нерешительным голосом он сказал, что знает творчество Свистунова, наверное, лучше, чем кто-либо другой, и ничего такого не замечал. Свистунов был вполне русский писатель.
Мать Свистунова была еврейка, твердо сказал Фрадкин. Вообще, я удивляюсь, как можно игнорировать столь важный факт. И не вам бы это делать. Ведь вы и сам еврей, в том смысле, что ваша прабабушка была еврейка. Нельзя же до такой степени не помнить родства.
Привалов искренне возмутился. Ну знаете, сказал он, если покопаться, то московская интеллигенция, а тем более ленинградская вся не русская: там либо евреи, либо татары, либо немцы, либо поляки, в общем кого там только нет. Нельзя же так, в самом деле.
Мы говорим на разных языках, мрачно обобщил Фрадкин. Ну ладно, если вы считаете, что вы не еврей, то пусть будет так. В конце концов, это дело вашей совести. Но за Свистунова решать вам никто не дал права. Свистунов был еврей.
Привалов тяжело вздохнул. Нет, нельзя сдаваться, подумал он, это уж против всякого здравого смысла. Бесштанники совсем озверели. Только что, терпеливо начал он, меня один человек уверял, что Свистунов был православный философ. Теперь вы меня уверяете, что он был сионист. Говорю вам, что он не был ни то, ни другое. Ей-Богу, он был просто русский модернист, а потом стал официальным писателем, ну ладно, я готов признать, что в конце концов он стал антисоветским писателем. Может, этого хватит? В конце концов, я наизусть все, что он написал, знаю. Я изучал его профессионально. К тому же я владелец свистуновского архива. Поверьте мне.
Но Фрадкин верить не хотел. У него были основания. Есть еще один свистуновский архив, сказал он.
А что вы про него знаете? Из него еще ничего не обнародовано. Уж я готов больше поверить, что он православием баловался, хотя и это скорее всего чепуха. Но о чем вообще говорить, когда никто этих документов не видел. Дайте хоть сперва разобраться.
Разобраться можно по-разному, не унимался маленький сионист, если все это попадет в руки, например, Беспутину, то, конечно, творчество Свистунова будет окончательно извращено. Вот я и пришел с вами погозорить, как бы это сделать так, чтобы Беспутин до этого архива не добрался.
Привалов вспомнил, что ему говорил утром по телефону Копытман. Ах так, сказал он. Ну это совсем другое дело. Беспутина туда подпускать нельзя. У вас есть какие-то идеи?
Если вы мне обещаете, что не станете скрывать от общественности еврейских мотивов в творчестве Свистунова, то я готов вам помочь обезвредить Беспутина. Ну как, договоримся?
Обещать-то я могу, но если там еврейских мотивов не окажется? Привалову ничего не стоило пообещать. Выполнять обещания не было никакой необходимости. Он только хотел создать у Фрадкина впечатление, что относится к его интриге всерьез. Кроме того, самоуверенность Фрадкина слегка сбила его с толку. А вдруг и в самом деле Свистунов в минуту отчаяния и в предвидении близкого конца вспомнил, что он еврей? Это было бы очень некстати. Привалов быстро-быстро соображал. Получалось так. Если Свистунов в новом архиве обернется евреем, то это очень плохо. Очень несвоевременно. Но загнать эту версию в бутылку будет нетрудно. Православие — лучше, не так опасно в идеологическом плане, но гораздо хуже в личном плане. Придется иметь дело с гораздо более сильными конкурентами. Репутация православного не испортит или почти не испортит кондиции Свистунова как основного фонда, но бороться за контроль над этим фондом придется с очень сильными людьми. Если же новый Свистунов обернется евреем, то ему грозит ускоренный моральный износ. На черном рынке что православие, что еврейство — нет разницы. Там и то, и то капитал. Но Привалов всей душой инстинктивно отталкивался от черного рынка. У Привалова была простая доктрина: черный рынок исключительно для души, то есть только как приложение к официальному статусу. Государственное значение Свистунова должно быть сохранено во что бы то ни стало.
Пока он все это соображал, Фрадкин разорялся. Привалов только уловил общий смысл: Фрадкин твердо верит, что еврейские мотивы у Свистунова найдутся, если хорошо поискать, и хочет связать Привалова некоторым союзом, который потом обеспечит ему доступ к этим мотивам.
Хорошо, сказал Привалов. Отдам я вам эти еврейские мотивы, пользуйтесь. Может, между прочим, это поможет вам в Израиль уехать.
В Израиль я и так уеду. Тут другое. Не могу же я с пустыми руками ехать, согласился неожиданно легко Фрадкин. Знаете, физикам хорошо, они везде нужны. А гуманитариям гораздо хуже.
Логика Фрадкина показалась Привалову вполне естественной. Он, правда, плохо себе представлял, как долго сможет Фрадкин кормиться Свистуновым в Израиле, но черт его знает. Если там с этими делами, как у нас, то можно будет и в Израиле Свистуновым пробавляться. Его дело. Мне на это наплевать. Израиль далеко, и там они пусть шьют Свистунову сионизм сколько их душе угодно.
Я понимаю, я понимаю, задумчиво сказал Привалов. Хорошо. Вы правы, вы правы, надо устранить Беспутина. Вы случайно не знаете, его не собираются посадить?
Фрадкин хитро прищурился. Посадить его вряд ли возможно. Но дать ему хорошего пинка можно. У меня кое-что на него есть. Что вы, например, скажете на то, что он работал во время войны с немцами, а?
Привалов встрепенулся. Серьезно? Скажи, пожалуйста. Когда же он успел? Сколько ему теперь лет? Пятьдесят? Да, в самом деле, мог вполне. А у вас что же, есть доказательства?
Есть, сказал Фрадкин. Моя родная тетя живой свидетель. И у нее фотографии есть. Моя тетя из Чернигова.
Новость радовала. Служба немцам все еще почиталась за позор даже в богеме. И даже более того, богема особо настаивала, что не одобряет власовцев и полицаев, чтобы показать свою объективность и заодно чтобы выбить из рук у властей лишний козырь. Отличная новость, сказал Привалов. Вы давно это знаете?
Не так чтобы очень, но не со вчера, признался Фрадкин. Я сперва не хотел Беспутину анкету портить, Все ж таки он вроде как бы под государство копает. Но когда я узнал, что он подбирается к свистуновскому архиву, я решил, что щадить его не имеет смысла.
А вас не смущает, что вы, может, человеку в лагерь поможете устроиться? Сейчас это, пожалуй, уже не так почетно, а? Даже принимая во внимание, что на нем такой очевидно нехороший поступок висит. Привалов не любил пачкать руки. Он понимал, что эффективность доносов в новую эпоху резко понизилась, да и вообще был убежден, что донос — палка о двух концах. Одним концом подарит, а другим ударит.
Фрадкин радостно засмеялся. Весь фокус в том, сказал он, что для государства это, пожалуй, и не новость. Беспутин после войны уже отсидел. Правда, он отсидел ни за что, а просто за то, что был в оккупации. Но все ж таки отсидел. К тому же работал он у немцев писарем и ничего другого за ним не числится. Так что мы нисколько ему не повредим, понимаете? Мы его просто из общества выкинем и все тут.
Привалов несказанно обрадовался, узнав, что предстоит вовсе не донос, а простая интрига. Ну отлично, отлично, сказал он, что же вы сразу как следует не объяснили. Сам Бог велел в таком случае этого прохиндея высечь. Пускайте слух, а я буду подтверждать. Ссылайтесь на меня, дескать, что мне тоже это известно. И если мы таким образом отобьемся от попов, то все сионистские мотивы — ваши. Если найдете — берите. Но чур, из моих рук.
Из чьих же еще, уныло согласился Фрадкин, меня туда близко не подпустят. Значит, договорились?
Конечно, договорились, сказал Привалов. Они говорили еще около часа о литературе и нежно попрощались. Привалов тут же позвонил Копытману, поблагодарил его, объяснил за что, и оба они долго смеялись, Выходило действительно-таки смешно.
На следующей неделе позвонила Кочергина-Кувалдина и попросила Привалова прийти в гости. В субботу, сказала она, покойной Бэлле исполнилось бы семьдесят два года. Будет наша семья и несколько близких людей. Мы надеемся, что и вы придете.
Непременно приду, сказал даже с некоторой страстью Привалов, и тут же начал готовиться к предстоящему визиту. Интересно, думал он, дошел ли до них слух о последней воле графини. Он знал, что слух пущен основательно. Уже некоторые люди, встречая его, прямо говорили, что ничего другого и не ожидали, что желают ему удачи в освоении новой целины. Другие не говорили ничего, но по их улучшившемуся или ухудшившемуся отношению к себе чувствительный Привалов заметил, что и они в курсе последней литературной новости. Как-то отнесутся к этому у Кувалдиных, думал он, и в глазах его при этом всплывал образ чудесной Юлии в отличных дымчатых очках.
Настала долгожданная пятница. Привалов прилетел в уже знакомую ему квартиру, где его на этот раз чинно и внимательно представили собравшимся, среди которых были и некоторые знакомые, академик с лошадиной фамилией, Копытман, фотограф, приглашенный для устройства бара, и Беспутин. Привалов расстроился. Либо еще не знают, либо наплевали, думал он. Скорее последнее. Должны вроде бы знать. Не в деревне, чай, живут. Вот проклятая широта кругозора. Все позабывают, шакалы. Ни стыда, ни совести.
Но то, что произошло в дальнейшем, показало, что Привалов на этот раз ошибся. Впрочем, сначала все показалось ему очень плохо. Беспутин вел себя развязно и самым опасным образом. Он подолгу и очень вольно разговаривал с самой хозяйкой, и было понятно, что его главные позиции именно на этом участке семьи. Привалову даже померещилось, что Беспутин за Анной Николаевной просто-напросто приволакивается, и ему стало обидно за честного Кувалдина. Кувалдин со всеми держался вежливо, но был какой-то сонный, и Привалов сообразил, что глава семьи относится к светской деятельности жены и дочери без всякого энтузиазма, душой он на работе, тут ему делать нечего и только семейное положение обязывает.
Беседа вилась в основном вокруг интеллигентных сюжетов и общих знакомых. Всем было в меру интересно и каждому было что сказать. Говорили по очереди и друг друга не слушали, разве что первую фразу. Много ели. Фотограф много пил. Беспутин делал вид, что не пьет, но Привалов заметил, что он просто выхлестывает свою водку незаметно для других. Кувалдин с ходу выпил несколько больших рюмок, потом больше не пил и, казалось, заснул окончательно. Голова его ушла в плечи, и он замолк. Юлия с другой стороны поглядывала на Привалова и посмеивалась, по-юношески прикладывая два пальца к губам, когда смеялась. Смеялась же она неизвестно чему, может быть, своим собственным мыслям.
Привалов терпеливо ждал, когда кончится общее застолье и можно будет приятно поговорить со всеми членами семейства. Но в самый разгар разговора Кувалдин вдруг поднял голову и спросил, где же еще два приглашенных. Тут Привалов вдруг увидел, что два стула за столом свободны, причем один даже рядом с ним. Кого-то ждут еще, подумал он, кто-то опаздывает. Интересно, кто.
Кувалдин спохватился как раз вовремя, потому что тут же раздался звонок в дверь. Юлия побежала открыть и вернулась в сопровождении довольно-таки примечательной пары наподобие Пата и Паташона. Коротышку Привалов узнал сразу. Это был маленький сионист Фрадкин. Ему здесь быть не полагалось. Привалов украдкой глянул через стол на сидевшего напротив Копытмана, и тот глазами подтвердил возникшую у Привалова догадку. Было ясно, что для Фрадкина этот визит организовал Копытман. Привалов понял, что Копытман плетет интригу и что на сегодня, может быть, заготовлен маленький скандал. А может быть, и не маленький.
Второй гость был худ и долговяз и представился как знаменитый специалист по Ван-Гогу. Это был импрессионист, которого Привалов отметил для себя в то время, когда только еще планировал проникновение в кувалдинскую семью. Импрессионист здорово набрался от французов за долгие годы специальных занятий и вел себя приблизительно средне между Фернанделем и Жераром Филипом, хотя усы у него были как у Бальзака. И одет он был во все французское. Казалось, вот-вот заговорит по-французски, что отчасти и оправдалось впоследствии. Роль француза искусствовед выполнял честно.
Сперва Привалов подумал, что два новых гостя пришли врозь и столкнулись в дверях, но после нескольких фраз и телодвижений понял, что ошибся. Они пришли вместе. И, как видно, их связывало что-то весьма существенное. Все это показалось Привалову не совсем обычным, несколько даже искусственным, и Привалов стал ждать, куда эта ситуация повернется.
А Фрадкин как сел, так сразу уставился на Беспутина и ни на кого больше не глядел. Несколько раз он открывал рот что-то сказать, но француз делал ему знак, и Фрадкин закрывался. Привалов сгорал от нетерпения. Копытман хочет разоблачить Беспутина публично, мелькнула у него мысль. Вот дает! Зачем это? Привалову даже стало немного жалко Беспутина. В конце концов, думал он, можно бы обойтись и без мелодрамы. Начитался старик Достоевского.
Между тем Копытман взял застольный разговор в свои руки. Жаль, что Бэлла Моисеевна умерла так неожиданно, сказал он с растяжкой. Насколько нам известно, она как раз готовилась к тому, чтобы обнародовать некоторые документы из принадлежащего ей архива. Не будет преувеличением сказать, что мы накануне новой важной эпохи в области культуры. Все знают, о чем я говорю. Значение Свистунова для нашей духовной жизни огромно. Даже то, что мы уже знаем о нем, благодаря Мише Привалову, позволяет считать покойного поэта одной из ключевых фигур нашего времени. Новые же материалы будут в любом случае сенсационны.
Беспутин клюнул первым. Он оторвался от еды, поспешно проглотил то, что у него было во рту, допил рюмку, вытер салфеткой губы и сказал, что Копытман, разумеется, прав. Важно и поучительно, сказал Беспутин, что покойный поэт в последние годы жизни очень сильно тяготел к религиозной тематике. По традиции его ставят рядом с Маяковским, продолжал Беспутин, но теперь у нас будут все основания поместить его рядом с Волошиным и… (он глянул на Копытмана, потом на расово несомненного Фрадкина) и добавил в их пользу: и Мандельштамом.
Все смотрели с любопытством. Даже Кувалдин проснулся. Привалов решил, что должен подать голос. Вероятно, Бэлла Моисеевна вам что-то показывала из своего архива, сказал он, стараясь говорить как можно более безразличным голосом, значит у вас есть какие-то основания так утверждать. Но я позволю себе усомниться. Из того, что нам уже известно о Свистунове, скорее можно предположить… Он глянул приветливо на Фрадкина, но договаривать не стал. Я думаю, сказал он, что только специалисты могут правильно интерпретировать творчество Свистунова. Разумеется, он был человек многосторонний, чтобы не сказать противоречивый, и в его творчестве можно обнаружить разные тенденции, особенно если хотеть их обнаружить.
Мне известно гораздо больше, чем вы думаете, почти перебил его Беспутин. Например, я знаю, что Свистунов в 1935 году крестился.
Над столом повисло тяжелое молчание. Мммммм… сказал неожиданно, казалось, безразличный ко всему Кувалдин, ммм, а какое, простите, это имеет значение? И он пожал плечами, дав этим понять, что для него крестился не крестился — один черт. Подумаешь, дело.
Все ждали, что ответит Беспутин. Привалов быстро пробежал взглядом по лицам. Академик идиотски ухмылялся… Ему на все было наплевать, ему было просто любопытно. Копытман прикрыл глаза и слегка даже отодвинулся от стола, давая попять, что его все это не касается. В подтверждение этого он постукивал вилкой по столу. Фотограф во все глаза уставился на свою тетушку. Как видно, ему интереснее всего было, что она скажет. Импрессионист смотрел на Беспутина тяжело и угрюмо, как будто хотел его сплющить в лепешку. Фрадкин, наоборот, смотрел на того же Беспутина так, будто хотел его испепелить. Двое неизвестных смотрели на Кувалдина скорее неодобрительно, как бы ожидая от него более серьезного отпора. Юлия же смотрела на Привалова, закусив губу и едва сдерживаясь от смеха. Все молчали и с каждой секундой молчание делалось все более неловким. Никто не знал, что сказать, и этим воспользовался маленький Фрадкин.
У вас нет морального права вообще касаться русской литературы, дрожащим голосом сказал он.
Беспутин повернул к нему голову и глянул на него так, что Фрадкин чуть не упал со стула. Беспутин был силен. Но в две секунды Фрадкин оправился. Он вскочил на ноги и выбросил указательный палец левой руки в сторону своего врага. Вы, сказал он, вы, который в годы войны сотрудничал с немцами, должны вообще…
Юлия икнула. Копытман вовсе закрыл глаза, фотограф вскочил из-за стола и схватился за бутылку коньяка, стоявшую рядом на журнальном столике, француз вытянул шею в сторону Беспутина, как будто хотел того ужалить. Привалов замер и окаменел. Академик сказал «огого» и глаза у него загорелись пуще прежнего.
Беспутин весь потемнел. Что за брехня, спросил он, пожирая Фрадкина глазами. Кто это вам сказал? Вы что, спятили?
Нет, твердо отвечал Фрадкин, я ни в коем случае не спятил. Вас видели. И свидетели есть.
Какие еще свидетели? Нет, он положительно сошел с ума, с театральным жестом сказал Беспутин. Анна Николаевна, вы должны сказать ему выйти отсюда. Он хочет скандала. Я готов, я готов, но это, Анна Николаевна, никуда не годится. Это что же такое будет, а? Это будет прямое надругательство над памятью покойной, да и нашего великого поэта в придачу. Как хотите, а это надо прекратить.
Кочергина сидела, как жердь, и каменно улыбалась. Она явно не знала, что делать. Все молчали. Господа, наконец сказала Кочергина почти хрипло, в самом деле, перестаньте ссориться. Не время, господа.
Нет время, нет время, возразил Фрадкин. Самое время объясниться. Не думайте, господа, что я пришел сюда просто водку пить. Я пришел сюда с тайной и важной целью разоблачить человека, который обманывает всех нас, скрывая свое прошлое. Не верьте ему, господа, прошу вас, не верьте. О, я знаю, многие среди вас искренне верят, что он диссидент, ну и все такое прочее в этом роде, но ничего нет более далекого от истины.
Заставьте замолчать этого жиденка, угрюмо сказал побагровевший Беспутин. Все остолбенели. Даже Юлия перестала смеяться и закусила нижнюю губу так, что побледнела. У Кувалдина дернулся и закрылся один глаз. На лице Анны Николаевны появилась растерянная улыбка.
Беспутин вскочил. Нет, нет, не думайте, я знаю, о чем вы все сейчас думаете, неожиданно визгливым голосом заговорил он. Я знаю, вы теперь полагаете, что я антисемит, жидофоб. Но это неправда. Я люблю евреев, я сам некоторым образом еврей, во всяком случае, у меня лучшие друзья евреи, профессор Воскобойников, например, я и еще кое-кого могу назвать. Наконец, покойная Бэлла Моисеевна, она кто, по-вашему, была, а?
Мы очень рады и счастливы, заговорил вдруг молчавший до сих пор Копытман, что вы, Валериан Федосеевич, нас любите. Это почти ко всем нам относится. Мы ведь тут, повел Копытман рукой, все немножко евреи. Или уж во всяком случае юдофилы, а я так даже и то, и другое, а Гриша Фрадкин еще дальше пошел, он даже сионист. Но, Валериан Федосеевич, повысил голос Копытман, не надо говорить, что вы сами еврей, не надо, господин Беспутин, это нехорошо.
Я докажу, дрожащим голосом сказал Беспутин, у меня есть доказательства, я из Черниговской области, например. Ну что? Мало? Я и еще могу представить. Не сейчас, позже, но представлю и даже непременно. Вы все еще увидите.
Совсем спятил, сочувственно подумал Привалов. А нервы-то у тебя того. Значит, Фрадкин прав. Вот как отлично получается. Привалову с каждой минутой становилось яснее, что Беспутина сейчас из игры вышибут. Привалову даже на минуту стало стыдно, что он принимал такого противника всерьез. Нет, подумал он, рано еще черному рынку с нами тягаться. Пуд соли, голубчики, съедите, пока у нас наше отобрать сумеете, да и сумеете ли когда-нибудь.
А вот мы сейчас посмотрим, что мы увидим, раздался спокойный и иронический баритон. Все слегка вздрогнули и поворотились в сторону этого голоса, включая и самого Беспутина. Позвольте мне, продолжал француз-импрессионист, предоставить вам некоторую интересную информацию, касающуюся до этого человека. Только что, милостивый государь, кивнул француз головой в сторону Беспутина, вы изволили нам сообщить, что вы из Черниговской области. Это бы само по себе еще ничего было бы, да ведь, милостивый государь, раньше всегда считалось, что вы из Сибири пришли.
Произнося это, баритон встал и отошел в угол гостиной, как видно, затем, чтобы все могли его лучше видеть. Стало быть, продолжал баритон, вы из Сибири, не так ли? Чудесный край — Сибирь, нетронутый, первозданный. И это, уважаемый господин Беспутин, было бы само по себе не так уж плохо. Но согласитесь сами, получается некоторое расхождение фактов. С одной стороны, вы из Черниговской области, но с другой стороны, из Сибири. Как же так?
Баритон перестал глядеть специально на Беспутина и обращался уже ко всем присутствующим. А все объясняется очень просто, господа. Господин Беспутин и там и там побывал. Родился-то он в Черниговской области и был там во время войны, а потом вдруг оказался в Сибири. Как так, спросите, почему? Проще пареной репы. Господин Беспутин служил немцам, вот в чем дело, за что и проследовал до Сибири, а уж там он начал новую жизнь.
Но это не все. Имеются и более детальные материалы. Вот товарищ Фрадкин располагает живым свидетелем, его собственной тетей. Тетя узнала господина Беспутина в прошлом году. Она узнала его в очереди за бананами. Она обратила внимание на этого господина, потому что он бананы без очереди взять хотел. Так ведь было, Григорий Ильич?
Но и это не все. Мы имеем еще одного свидетеля. Этот свидетель — гражданин Французской Республики, мой личный друг по имени де Кюстин. С этим товарищем произошла странная история.
Долгие годы он был советским агентом во Франции. В этой роли он проник во французское посольство в Польше. После завоевания немцами Польши он растворился в местном населении и перешел на положение партизана. Был взят в плен, откуда его вызволила влюбившаяся в него немка. Ей понадобился работник, и она его выкупила или там взяла на поруки, это я забыл, де Кюстин говорил мне, но я забыл. Впрочем, это неважно. Так или иначе де Кюстин оказался на свободе, относительной, конечно. Ему однако это показалось мало. Ему хотелось абсолютной свободы, и он убежал. Лесами и перелесками, от одной партизанской группы к другой, так или иначе он добрался до Черниговской области. Ему повезло: он знал все необходимые языки — и польский, и немецкий, и русский. Вообще, это очень увлекательная история, полная всяких приключений. Теперь де Кюстин как раз написал мемуары. Читается с огромным увлечением, оторваться невозможно. Рокамболь. Кстати, будет в следующем месяце опубликовано в журнале «Октябрь».
Француз прокашлялся и сделал паузу. Никто не вставил ни слова. Отпив из фужера пива, француз продолжал. И вот де Кюстин в Черниговской области. Сначала партизаны отнеслись к нему с недоверием, но он сказал командиру свою агентурную кличку Маркиз, командир запросил центр, оттуда поступил недвусмысленный сигнал, и де Кюстин был принят в сообщество партизан с распростертыми объятиями. Он оказался ценным приобретением, ведь он знал немецкий язык, что в то время на нашей стороне было редкостью. Де Кюстина использовали для всяких тонких партизанских интриг. Как раз во время одной такой интриги и произошло интересующее нас событие. В то утро де Кюстин был одет в немецкую форму и отправлен в немецкий штаб спросить, когда через станцию Сакраментовка пройдет гитлеровский состав с боеприпасами до Орла. Спросить нужно было по-немецки, так как иначе противник мог бы заподозрить неладное. Де Кюстин вошел в штаб. Там не было никого, кроме писаря в форме полицая, который, вероятно, дежурил у телефона. Де Кюстин задал свой вопрос. К несчастью, писарь был только что нанят на работу и плохо знал немецкий, то есть не отличал его от некоторых других языков. Ему показалось, что де Кюстин говорит по-французски. Он попросил де Кюстина минуточку подождать, а сам побежал за немцами. Приведя двух дюжих немцев, он указал пальцем на де Кюстина и, глядя на него с ненавистью, сказал: арестуйте его, это француз.
Импрессионист отпил еще пива и продолжал. Так де Кюстин второй раз попал в плен. И произошло это по милости вот этого товарища.
Все головы повернулись к Беспутину. Беспутин зарычал, как зверь, и кинулся на искусствоведа с кулаками, но на нем повис фотограф. Это клевета, кричал Беспутин, я вам этого не прощу, вы хотите погубить мою репутацию.
Вы сами погубили свою репутацию, строго сказал Фрадкин. Мы здесь, как говорится, совершенно ни при чем.
После этого все заохали, встали со своих мест и стали ходить вокруг стола, не зная куда деваться. Беспутин наконец скинул с себя фотографа. Да отвяжитесь вы, ради Бога, сказал он, не буду я его трогать, хрен с ним, с собакой, пусть живет.
Кувалдин повернулся к Беспутину. Валериан Федосеевич, тихо сказал он, вы можете что-нибудь сказать в свое оправдание?
Я могу сказать то, отвечал Беспутин, что пожили бы вы сами в моей шкуре. Кому подыхать-то охота? Небось сами-то не то что писарем пошли бы работать, а и в зондеркоманду записались бы. Теперь легко говорить. Вам что — вы в теплом доме родились, да еще небось и с ванной комнатой. А я всю жизнь за свой живот боролся: только бы не подохнуть. Вы только родились и уже интеллигент, а мне, чтобы в интеллигенцию пробиться, семь потов спустить пришлось. Да разве сквозь вашего брата пробьешься. Креста на вас нет, бумажные вы души.
Достаточно, достаточно, схватилась за голову Анна Николаевна Кочергина, замолчите же вы наконец, я не могу, не хочу, наконец, я не желаю все это слушать. Валериан Федосеевич, покойная Бэлла Моисеевна ввела вас в дом как культурного человека, она вам доверяла, через нее и я вам поверила. Боже, как мы все ошиблись. Прошу вас, покиньте наш дом по-хорошему.
Беспутин побледнел. Он все еще надеялся, что его полицайское прошлое сойдет ему с рук. В конце концов, что было, то сплыло, Кувалдины люди культурные, широких взглядов, пошумят, побранят, да и забудут. Все это в принципе можно было бы и как свое же несчастье изобразить. Еще и жалеть потом будут.
Но Беспутин просчитался, думал Привалов. Кувалди-ным, может, на все это наплевать, но не могут же они допустить, чтобы публика разнюхала про их дружбу с бывшим полицаем. Капут тебе, Беспутин, решил Привалов, Ну и хорошо, туда тебе и дорога. Нечего с кувшинным рылом. Ступай, откуда пришел. Хошь в Сибирь, хошь в Черниговскую.
Но Беспутин еще не хотел уходить. Он повернулся к Кувалдину. Ваша матушка, сказал он, была мне истинной благодетельницей. Она была истинная христианка, даром что лицо еврейской национальности. Так неужели же вы допустите, чтобы авантюристы с сионистским душком выжили бы из вашего дома честного русского человека.
Я не еврей, поспешил заметить импрессионист, это вы уж Бог знает что такое загибаете.
Да я и не про вас, поморщился Беспутин, а вот про этого. Он свирепо поглядел на Фрадкина, так что Фрадкин опять чуть не упал. Но он опять взял себя в руки и, ощерившись как сердитый щенок-фокстерьер, сжал кулаки и принял боксерскую стойку. Беспутин неожиданно потерял самообладание и бросился на него. Но Фрадкин оказался не промах. Он ловко засадил два раза Беспутину в глаз прежде, чем тот успел его захватить в клинч. Но все же захватил, несмотря на сноровку оказавшегося неплохим боксером сиониста. Началась настоящая рукопашная. Борцы навалились на стол, сметая телами посуду. Зазвенели упавшие столовые приборы, поползла набок скатерть, с хрустальным звоном разбилась пара фужеров, народ кинулся в разные стороны. Начался настоящий кавардак.
В моем доме, в моем доме, причитала Анна Николаевна Кочергина, академик крикнул несколько раз во все легкие, чтобы немедленно прекратили, Кувалдин высунулся один раз и сказал, что сейчас милицию позовет, фотограф суетился возле дерущихся, пытаясь их как-нибудь разнять и приговаривая хватит ребята, хватит, ребята. Суматоха была страшная. Фрадкин оказался сильнее и ловчее. Он повалил Беспутина и схватил его за волосы, намереваясь, очевидно, стукнуть его головой об пол, но тут Беспутин его укусил. Ах, так ты кусаться, собака, не своим голосом взревел сионист и в свою очередь обнажил зубы.
Привалов сам не заметил, как оказался рядом с Юлией. Смешливая Юлия продолжала хихикать и тут, но уже несколько истерически. Стараясь ее успокоить, Привалов тихонько прижал ее к себе, и она оказалась в его объятиях.
Между тем борцы как-то сообразили, что дело зашло слишком далеко, раз уж и зубы в ход пошли. Они вдруг успокоились и медленно поднялись с пола. При этом Беспутин слегка подзадержался и когда Фрадкин уже стоял на ногах, Беспутин был еще на четвереньках, и сионист, не удержавшись, толкнул его ногой под зад, отчего Беспутин опять чуть не растянулся влежку. Но отвечать на выпад соперника ему уже не хотелось. Он встал, поправил пиджак и, сказав, что все о нем еще услышат, ушел, даже не попрощавшись.
Но через неделю у Привалова появился новый посетитель с неприятной фамилией Головлев. Пришел он под тем предлогом, что будто бы имеет книгу с автографом Свистунова и хочет спросить, подлинный ли это автограф. На толчке один прохиндей сказал ему, что это липа, но он сам так не думает. Может, Привалов ему подтвердит.
Ладно, проходите, сказал Привалов, и почесал в затылке. Надо было придумать какой-то способ отваживать гостей. Слава — дорогое удовольствие. Собственность делает жизнь нервной и утомительной. Н-да, думал Привалов, что бы там ни говорил наш марксист, капиталист заслужил свой процент. Беспокойство должно быть оплачено.
Автограф оказался подлинный, разговор об этом занял ровно три минуты. Но когда уже Привалов встал, собираясь показать гостю дорогу к вешалке, Головлев развалился в кресле и сказал, что он знает Копытмана, Фрадкина и всю семейку.
Что значит семейку, машинально поинтересовался Привалов. И спросив, разволновался, сам не зная почему.
А то и значит, отвечал Головлев, что это все одна семейка. Вы разве не знаете, что сын Копытмана женат на сестре Фрадкина.
Откуда же мне знать, заволновался еще больше Привалов. Я одного Копытмана знаю, и то чисто по делу и случайно.
Ээээ, протянул Головлев, так вы ничего в этой интриге не понимаете.
Кикой такой интриге, поинтересовался Привалов довольно-таки живо. Против кого? За какой надобностью?
Надобность тут простая, охотно пояснил Головлев. Вы, вероятно, знаете, что молодой Копытман собрался уезжать. Фрадкин едет вместе с ним. Фрадкин филолог, а его старшая сестренка тоже филолог. Им нужен будет за границей стартовый капиталец.
Головлев сделал паузу. Привалов прищурился. Головлев потянул паузу. Привалов закрыл глаза вовсе. Головлев сказал.
Все очень просто, сказал он. Вы-то уж знаете, что существует филиал свистуновского архива за границей. Вот на него Копытман и положил глаз. Он знает, что тут ему капут. Но он не о себе думает. Это такая сволочь — он никогда о себе не думает. Собственное благополучие здесь ему нужно только для детей. Такая сволочь. Головлев покачал головой.
Так, так, подумал Привалов. Мило, очень мило. Копытман-то никак не альтруист. А я-то, а я-то. Ах я свиное рыло, ах я идиотина, ах я раззява иерусалимская, уж, кажется, повидал людей, знаю, чем пахнет, а проворонил. Проспал, прозевал, продул. Ан нет, господа, ан нет, Копытман, ан нет, еще поглядим, чья возьмет. Я не я, а я тебя объегорю, бестия продувная. Ишь, старый еврей. На еврея и напал. Еще жопу мне лизать будешь, падла.
Но вслух он промолчал. Сказал только: ммммм. И больше ничего говорить не стал.
Головлев подождал, подождал и опять заикнулся. Так что видите сами, что за публика, сказал он. Я думаю, что вам надо их как-то приструнить.
Привалов сделал головой вопросительный знак. Он был не прочь узнать, что предложит неожиданный моралист с книжной барахолки.
Я и сам, сказал, нахмурившись, Головлев, намылился сами знаете куда. Так что могу предложить свои услуги.
На каком основании, нашел, обалдев, что спросить, Привалов. Что он имел в виду, неясно. Но Головлев понял вопрос по-своему. Моя двоюродная тетя — еврейка, сказал Головлев, показывая почему-то большим пальцем правой руки через левое плечо.
Нет, кашлянув, уточнил Привалов. Я спрашиваю, на каком основании вы, я подчеркиваю вы-вы, претендуете на архив Свистунова за границей.
Головлев опять ничего не понял. Как на каком, спросил он. Я же буду за границей.
От того, что вы будете за границей, сказал Привалов, нам со Свистуновым ни жарко, ни холодно. Я спрашиваю, у вас есть, ну, как бы это сказать, я, право, не знаю, как выразиться, я хочу спросить, у вас есть какие-то, ну, скажем, моральные, что ли, права владеть этой собственностью?
Я кончил тот же пединститут, что и Фрадкин. Я думаю, что я уж никак не хуже. А литературные способности у меня даже выше. Я и стихи пишу.
Пишите себе на здоровье, поморщился Привалов. Но это ведь, как бы поточнее сказать, я, ей-Богу, не знаю, как лучше произнести, такая для меня неясная сфера, ну да ладно, скажем: есть ли у вас права человека на это право?
Головлев тоже обалдел от проблемы. Он помотал головой, стряхнул неуместные мысли, собрался с уместными и рассудительно сказал. Ну как же вы не понимаете, черт вас дери. Ведь я же буду там. Значит, у меня руки дойдут.
Это, что ли, и есть ваши основания, почти взорвался Привалов. А если я здесь, и у меня руки не дойдут, то я, значит, права лишен? Вы соображаете, что говорите?
Головлев явно не соображал, но сказал, что соображает. На это Привалову ответить было нечего, и он по-стариковски повалился в кресло. Что прикажете делать, спросил после некоторой паузы он.
Головлев смутился. Я ничего вам приказать не могу, я и не приказываю, я предлагаю. Давайте-ка заключим союз против Копытмана.
Привалов долго чесал нос, прежде чем ответить. Наконец он сказал, мы подумаем, и на этом сцена закончилась.
На следующий день Привалов вызвал Копытмана. Копытман явился как штык. То ли что-то разнюхал, то ли интуиция, то ли приперло.
Я вам чрезвычайно признателен за помощь, сказал Привалов вежливо, но со значением. Как дела у вашего сына? Когда отъезд?
Копытман все понял. Отъезд скоро, сказал он, ничего не успели толком подготовить. Все это проклятущее КэГэБэ. Думаешь уехать — отказ. Готовишься к отъезду — вышибают. Черти.
Вы прошлый раз мне говорили, взял быка за рога Привалов, что за границей есть какие-то там поляки, у которых тоже имеются документы, представляющие взаимный интерес.
Как же-с, живо откликнулся Копытман, как же им не быть. Есть-с. Имеют место. И поляки, и документы.
Хм, сказал Привалов, не зная, с какого боку атаковать. Готовился, готовился, подумал он, а теперь и слова вымолвить не могу.
Копытман понял затруднения товарища. Э, сказал он, что вертеть вокруг да около. Я и сам завтра собирался к вам приехать по этому делу. Сами понимаете.
К сожалению, понимаю, сказал Привалов, делая суровый вид. Ему казалось, что Копытмана надо пугать.
Не пугайте, сказал Копытман, я пуганый. Стар я, чтобы меня пугать, добавил он, почесывая правой рукой левое ухо. Вы ж понимаете, уважаемый, что эти польско-французско-американские документы я через посредство моей же мешпухи таки да достану. Мне и ваше согласие не нужно. Мои ребята туда придут, поплачут в рукав, пожалуются на ГУЛаг, расскажут про мясной дефицит, и владельцы выдадут им свой архив за милую душу. Им-то что?
По американским понятиям, это не капитал. Пять тысяч долларов, почтеннейший, не деньги. И десять не деньги. Это — для них.
А для моих ребят это очень даже деньги. Все ведь начинается с пустяков.
Привалов был готов старого еврея убить. Но сдержался. Хорошо, сказал он, мне все понятно, хотя морального понимания, товарищ, между нами быть не может. Мне все же непонятна одна вещь. Ладно, в конце концов, за границу едете вы, а не мы. Положить лапу на наш архивчик вы можете и без нас. Но зачем вы мне помогаете? Ей-Богу, я был бы больше готов поверить в то, что это вам на старости лет просто приятно. В конце концов, получить свое удовольствие — это и есть получить удовольствие. Я даже представляю себе, как я сам на старости лет делаю кому-то конкретному материальную пользу и получаю от этого собственное, последнее и тем более сладкое удовольствие. Ваш альтруизм, господин Копытман, был мне понятен. Ваших расчетов, пардон, я понять не могу. Зачем вы хотите получить мое личное согласие на употребление того заграничного польско-французского архивчика??!
Объяснения Копытмана были таковы. Десять тысяч долларов сразу или там доллар в час, говорил Копытман, это все сиюминутное дело. Они могут быть истрачены и будут истрачены, не сходя с места. Надо думать о будущем, которое, кровь из косу, должно быть для нас прекрасным. Или его просто нет. Мы должны думать о своем будущем, а значит делать его. А как мы можем его делать? Мы можем его купить. Это значит, что нам нужны не деньги, а товар, цена которого будет в будущем возрастать, а не падать. О том я и хлопочу. Я хлопочу о том, чтобы мои внуки в своих воспоминаниях могли бы ссылаться на вас, академик Привалов, чтобы они могли бы потом говорить, что вы, лично вы, поручили им следить за исправной торговлей капиталом человечества, которое, человечество, я надеюсь, к тому времени торжественно объединится в общий рынок. Ваша подпись на любом чистом листе бумаги будет значить для наших внуков — а ведь в интеллектуальном смысле они наши с вами общие внуки — очень много. Я смотрю вперед. Я впередсмотрящий. Я вижу будущее и хочу его купить. Продайте.
Продайте же мне, академик, кусочек того будущего, которое вы завещаете через пятьдесят лет своим белобрысым потомкам, продолжал Копытман. Дайте и нашим черномазым. Тоже есдь люди, не говоря уже о правах человека, которые мы все так уважаем.
Выгода моих внуков, рвал на себе волосы Копытман, моя выгода. Привалов задумался. Грубая и несколько юродивая форма, в которой Копытман излагал свои мысли, отчасти противоречила абстрактности его взгляда на будущее. Он думает, что я стану академиком, соображал Привалов. Ну допустим. Очень неплохо и весьма вероятно. И он хочет, чтобы его дети захватили свистуновский архив за границей. Но он хочет, чтобы это было законно. Им нужен не захват, а право. Господи, куда же мы идем?
Копытман между тем перестал корчить из себя старого еврея и деловито наблюдал за тяжелыми размышлениями Привалова. Чувствуя, что Привалоз в затруднении, он вздохнул и сказал, что попробует объяснить еще раз. Я начну с конца, сказал Копытман. Нам нужна от вас бумажка, в которой было бы написано, что вы поручаете квалифицированным специалистам таким-то и таким-то работать в архиве Свистунова и делать соответствующие публикации.
Но зачем? Зачем вам мое согласие? Вы же сами говорите, что и без меня можете прихватить архив.
Копытман вздохнул. Как видно, у него не было никакого желания объяснить все Привалову начистоту. Он, наверное, не собирался его просвещать относительно таких вещей, в которых Привалов по молодости и профессиональной ограниченности ничего не смыслил. Но делать было нечего.
Вы, как видно, не все до конца правильно понимаете, сказал он тихо и все еще не очень решительно. Вы не имеете широкого взгляда на вещи. Во-первых, кто такой Фрадкин? Никто. А если он станет ученик и даже коллега Привалова? Совсем иначе звучит. Американцам это должно прийтись по вкусу. Вы, наверное, думаете, американцам достаточно, что Фрадкин покинул Советский Союз? Вы думаете, его за одно это пригреют? Может быть, вы хотите, чтобы его за красивые глаза взяли? Не-ет. Так не бывает. Даже на страшном суде и то с каждого будут спрашивать анкету.
Стоп-стоп-стоп, оживился Привалов. Во что вы хотите меня впутать? Вы хотите, чтобы мое имя эмигрировало, так сказать, в чемодане ваших родственников?
Копытман вздохнул. И еще одного вы не понимаете, грустно сказал он. Вы, почтеннейший, человек номенклатурный, клейменый. Да к тому же и владелец важного капитала. Никто вас не тронет. Ваше имя не эмигрирует, а будет экспортировано. Вас здесь только больше уважать будут. Вы не первый. Я могу вам назвать десяток имен, которые благополучно экспортировались, тогда как их хозяева благополучно сидят в Москве. А при этом ходит слух, что они ходят по проволоке и не сегодня-завтра их сволокут на Лубянку. От этого их престиж только крепчает. То же будет и с вами.
Привалов призадумался. Выходит так, сказал наконец он, что мне же все это и выгодно. В чем же тогда смысл сделки. Вы предлагаете мне помогать мне же, чтобы опять-таки мне же было лучше. Это странно. Ведь так, как вы сами только что изволили заметить, не бывает.
Это только на поверхности, отвечал Копытман. Как видно из нашего разговора, вы-то сами не понимаете, в чем ваша выгода. Если бы вы понимали, мне пришлось бы интриговать и вас уговаривать. Да, на самом деле сделка больше выгодна вам, чем мне, но поскольку вы не отдаете себе в этом отчета, мне приходится делать вид, что предлагаю вам взаймы выгодную сделку.
Привалов не совсем понял, но решил, что теперь уж никак нельзя показать, что он чего-то не понимает. Привалов решил сыграть в умника и в совесть. Что же мы с вами делаем, Копытман, сказал он, мы же с вами некоторым образом мертвыми душами спекулируем.
Господь с вами, дражайший, воздел руки Копытман, нас спекулянтами никак назвать нельзя. Мы пускаем в оборот доставшийся нам капитал. Мы утилизируем ресурсы. Это оживляет экономическую активность. Создает основу жизни. Всякое занятие богоугодно, если люди с него кормятся, ай нет?
Копытман опять начинал выворачиваться. Привалов решил это дело прекратить. Ну ладно, ну ладно, черт с вами, я поручу вашим детям разрабатывать архив Свистунова за границей. Будем смотреть правде в глаза, Меня самого за границу не пустят. А если и пустят, так только лет через пятьсот. Не лежать же архиву втуне. Ведь капитал же, в самом деле. Тут вы меня, считайте, убедили. Все, что вы говорили, пахнет правдой. Но что этот Фрадкин? Он публикации делать умеет?
Копытман махнул рукой. Фрадкин пингпонгист. Чемпион «Локомотива». Моя невестка — его сестра — неплохой текстолог. Скромная и аккуратная. Работу будет делать она, Фрадкин будет торговать результатами. Вместе они полноценная бригада.
Ладно, сказал Привалов. Вам письмо сейчас написать или потом?
Чуть позже, сказал Копытман, я принесу вам текст. Надо еще обдумать кое-какие детали.
Привалов долго не мог заснуть. Он был взбудоражен и огорчен. Препирательства с Копытманом чем-то его взволновали. Дело было обычное. Дело было как дело. Но слова, которыми они с Копытманом перебрасывались, казались какими-то новыми и гнали кровь в голову и обратно. В странное время мы живем, думал Привалов, засыпая и пожимая во сне плечами.
Напрасно я согласился, думал Привалов спросонок. Он ведь меня на понт брал. И зачем я поддался? Что за странная слабость такая? Ну а что, если бы я сказал, что ничего не дам?
Ну пусть Фрадкины прибыли на остров Майорка, ну пусть они пошли к тем миллионерам, как их там, Поц-Потоцким, ну пусть они у них архивчик вытянули ка бедность и на совесть, ну пусть пристроили на рынке.
Господи, да неужели же на это жить можно? Ан, говорят, что можно, поди проверь, сидя-то на Чистых прудах.
Чур меня, чур меня, я-то здесь при чем? Это ведь по ту сторону, там своя валюта, тут своя валюта, пропади они пропадом, вражья сила, что мне тот рынок?
Плюнуть на Копытмана, плюнуть и растереть. Прогнать его к чертовой матери. Никаких дел, никаких сделок. Разорвать договор. Что он, в самом деле, черт такой, навязался. Разорвать и все тут. Не было никакого договора между нами. Разговор — был, даже несколько. А договора не было. О чем договор? Как может быть духовная ценность предметом договора? Не те времена нынче.
Хотя, да, конечно, речь же не о душе свистуновской, а об архивчике. Душа — душой, а архивчику хозяин нужен.
Эх, заграничный архивчик, не дотянуться до тебя мне, грешному. Кто в эту землю пал, тому уж рук не вытянуть.
Однако в какую землю пали, в той прочно и сидим. И своего не отдадим.
Пусть семья Копытмана возьмет это дело на себя. Раз уж с моего разрешения, то пусть. Сближение народов идет своим чередом. То, что мы запустим сегодня туда, придет час и год — обратно вернется. Будем закладывать основы мирного культурного сосуществования предстоящих исторических периодов, не одного, не двух, я надеюсь, можно сказать, эпох.
А говоря проще, надо иметь своих людей в американских университетах. Сейчас это, может, ни к чему, а потом, может, и пригодится. Сколько мне лет, я вас спрашиваю. И сколько предстоит, если нормально. Если там меня уважать будут, то и здесь моя цена повысится. Репутация в Москве нынче куется в Вашингтоне. Кого там уважают, того здесь уважают вдвойне.
Нельзя допустить, чтобы диссиденты растащили свистуновское наследие. Пусть копытмановы потомки цивильно его осваивают. Так-то лучше будет.
И по правде говоря, всем лучше будет, а не мне одному. Общественная польза тут налицо, а мы, интеллектуалы, должны думать прежде всего об общественной пользе, такая уж наша планида.
Начав, таким образом, с раздражения и паники, Привалов потихоньку-помаленьку прибыл в отличное расположение духа и как-то даже лучше стал понимать, что происходит вокруг него. Душевное равновесие оказалось очень кстати, потому что через пару дней последовало приглашение в гости к Кувалдиным. И Привалов мог туда явиться не мрачный, а вполне жизнерадостный, то есть с чистой совестью, что было кстати, потому что, полюбив Юлию, он вовсе не хотел быть перед ней этаким Чайльд Гарольдом или Печориным. В самом деле — не те времена…
Как Привалов надеялся, так и происходило. У Кувалдиных он постепенно стал своим человеком. Сперва новая дружба носила чисто интеллигентный характер, то есть вилась в основном вокруг Шостаковича, Шукшина и Кандинского, ну там еще некоторых. Потом к делу перешли.
Однажды собрались как-то вечером, Привалов сидел в кресле, Юлия на ручке кресла, а Кувалдин вытянув ноги, у стола. Вошла Анна Николаевна и протянула Привалову лист бумаги. Вот, сказала она, что извлекла из нашего архива. Первый раз после смерти Бэллы заглянула и сразу наткнулась на интересное. Взгляните, не правда ли, интересно.
Привалов особенно заглядывать не стал, так только сделал вид. Он сразу же узнал почерк Свистунова, и сердце его радостно забилось. Все ж таки Привалов был исследователь и не из каких-нибудь. Но главное, он почувствовал, что еще немного, и он приберет Свистунова к рукам. Возникшее было напряжение рассосется и конкурентной борьбы, столь противной сущности просвещенного человека, не будет. Ну, зачем, в самом деле, соперничать, подсиживать друг друга, грызть друг другу глотку, топить друг друга и рвать друг у друга добычу. Привалов вздохнул и улыбнулся своим мыслям. Он не любил конкуренции. При одной мысли о конкурентах он брезгливо морщился. Ему было ясно, что конкуренцию следует предотвращать в зародыше. Тем более конкуренцию между духовно своими, не так ли? Если мы будем спорить между собой, то непременно придет кто-нибудь третий и, пока мы деремся, утащит у нас из-под носа то, что по закону принадлежит нам.
Привалов рассыпался в благодарностях. Из его слов выходило, что отечественная наука о литературе получает теперь новый толчок. Представление о Свистунове было однобоким. Теперь, кажется, он встанет перед нами во весь рост, объемно. Какое счастье, что рукописи не горят. По крайней мере те, которые не горят.
Вот видите, отвечала Кочергина, и вы так считаете. Нашей семье выпала огромная честь. И вашей семье выпала огромная честь. Всем выпала честь — правда замечательно? Я знаю, Бэлла мне говорила, что хочет привлечь вас к работе с нашим архивом. Я собиралась об этом сообщить вам раньше, но все как-то было недосуг. Юлия, сходи на кухню, посмотри, готов ли чай и достань малиновое варенье. Я думаю, пришло время заняться нашим архивом вплотную. Юлия скоро должна писать диплом. Как вы думаете, можно ее устроить с этими материалами в аспирантуру? Бедная девочка, у нее на руках такое богатство, но она еще не готова как следует им распорядиться. Мы с мужем считаем, что Бэлле пришла в голову отличная мысль. Мы люди одного круга, мы должны держаться вместе. Так ведь?
Привалов отвечал, что какие могут быть на этот счет разговоры. Он весь в полном распоряжении: весь его опыт и квалификация, ум и сердце.
Упоминание о сердце было очень кстати. Кочергина решительно кивнула, и Кувалдин улыбнулся. Все складывалось блестяще.
Впрочем, и без неприятностей не обошлось. Копытман таки подсунул свинью. Даже две.
Дело было так. Однажды Привалов, как обычно, распивал чай у Кувалдиных, на этот раз в компании какого-то дирижера и его жены чтеца-декламатора. Обсуждали всякую всячину, а в основном уехавших в Америку приятелей. Приятный и возбуждающий разговор привел, однако, к замечанию, сделанному дирижером совершенно безо всякой задней мысли, но поразившему Привалова.
Кстати, сказал дирижер, вы, кажется, в хороших отношениях с этим — тут он пощелкал пальцами — как его, редактором, Копытманом. Ну что, он уже уехал?
Уезжает не он, а его сын, исправил Привалов. Сын должен уехать вот-вот.
Нет-нет, вы что-то путаете. Сын-то, наверное, уезжает, как вы и сказали, я про него ничего не знаю, он какой-то инженер, не из нашего круга. Но Копытман и сам уезжает. В Москве говорят, что он там получает какое-то наследство, не говорят, какое именно, но наследство. Копытман едет, едет, это точно. А вы что, не знали?
Привалов пожал плечами и даже покраснел. Вернувшись домой, он тут же схватил трубку, намереваясь устроить Копытману мордобой по телефону, но передумал и решил сперва обдумать ситуацию.
Ситуация возникла странная. Почему это я так разволновался, подумал Привалов. Что это меняет? В конце концов, у меня договор с семьей Копытмана, а не с самим Копытманом. Даже лучше, что он сам едет. Он человек надежный. Что невестка Копытмана? Так, писалка из пединститута, жена инженера. А Копытман — это Копытман. Человек. С большой буквы. Опыт и хватка. Боец.
Но было во всем этом все же что-то странное. А именно: почему этот боец забыл мне сказать, что сам уезжает? Чего он только мне не наплел, а про это сказать забыл. Что он задумал? А я — тоже хорош. Как же это вышло, что я прозевал. Ведь пол-Москвы же знаю. А что Копытман драпать собрался, узнаю, кажется, последний. Почему же он скрывает, что сам едет? И скрывает ли? Если не скрывает, то это, может быть, даже еще хуже. Если он не скрывает, а только мне постеснялся об этом прямо сказать, что тогда? Что он задумал, старый черт?
Привалов сделал несколько звонков разным людям и понял, что все, кому надо было, про отъезд Копытмана слыхали, хотя все недавно. Одни говорили об этом посмеиваясь, другие деловито и с уважением, третьи с напряженной многозначительностью и завистью, четвертые безразлично. Привалов совсем упал духом. Он силился, но никак не мог сообразить, почему же все-таки Копытман ни разу с ним об этом не заговорил.
Привалов прямо-таки спать перестал — так его эта проблема занимала. Несколько раз он встречался с Копытманом и каждый раз искал удобный момент, чтобы спросить Копытмана в лоб, но удобного момента не находилось. Разговор, как нарочно, все время уходил в ненужную сторону. Привалову стало чудиться, что Копытман специально разговор уводит туда, где спросить про его отъезд будет неловко.
Привалов истерзался. До сих пор он Копытману спуску не давал — он мог собою гордиться. И он знал, что Копытман его за это уважает. Но тут произошел срыв. Привалов чувствовал, что между ним и Копытманом возникла запретная тема, которой он касаться не может.
Временами он возмущался. Почему не могу? Собственно, в чем проблема? Захотел и спросил.
Казалось бы, и правда. Но захотеть и спросить никак не получалось, словно кто-то его околдовал. Привалов совсем упал духом.
Однако дойдя до последней стадии упадка и истомившись уже окончательно, он все-таки встрепенулся, как будто душа его почувствовала крайнюю опасность собственного упадка и решила побороться решительным образом. Чего я боюсь, спросил себя Привалов и с грустью должен был себе уже в который раз признаться, что сам не знает, чего боится.
Все, ударил Привалов рукой по столу. Хватит. Что я сам себе голову морочу. Надо Копытмана кончать. Я дотянул до последнего. Надо его спросить. Если за всем этим есть что-то подозрительное, то я договор расторгну. Мораль тут ни при чем. Сам сволочь. Чтоб ты сдох.
С этими словами Привалов слегка дрожащей рукой набрал номер афериста Копытмана. Ответил густой бас, которого раньше Привалов по копытмановскому номеру не слышал. Привалов спросил Копытмана. Его нет, ответил бас. То есть как нет, возмутился Привалов, хотя чего было возмущаться — ну, вышел человек на минуточку. С кем не бывает.
Бас даже засмеялся. Нет значит нет. Он что, обязан быть? Бас так не сказал, но имел в виду.
Ну ладно, примирительно отвечал на это Привалов: нет так нет. И спросил более вежливо, когда Копытман будет обратно.
Никогда не будет, отвечал бас все так же категорически. Помер Копытман.
Привалов так и сел. Господи, сказал он, неизвестно к кому обращаясь. А что, спросил бас, дело было? Поздно, товарищ. Потом бас понизил голос и добавил: ну, вы не очень огорчайтесь, он так и так за границу собирался. А тот свет, знаете, некоторым образом всем заграницам заграница.
Привалов промямлил что-то невразумительное, повесил трубку со всей мыслимой осторожностью смертельно напуганного человека и решил, что самое время теперь прилечь на диванчик.
Привалов прилег, закрыл глаза и попытался сосредоточиться. Ну, Копытман, сказал он почти вслух, какую свинью подложил. Это была вторая свинья Копытмана. Первую он подложил, зачем-то утаив от меня, что будет съезжать. А теперь так съехал, что я уже никогда не узнаю, что он имел в виду. Вывернулся, подонок. Вот ведь бестия, а? Привалов не любил таких уж крайних жуликов, которые на все были готовы, даже на самые дикие крайности, когда надо было обмануть ближнего и остаться безнаказанным. В любом экстремизме есть что-то неприятное. Всего можно было ожидать, но чтобы Копытман так уж крупно замахнулся, Привалову в голову даже не могло прийти.
Н-да, думал Привалов, лежа на диване и ковыряя в носу, кажется все я предусмотрел с этим проходимцем, так нет же. Хотя был у меня опыт. Тут Привалов наморщил лоб и пожал плечами, символически изображая некоторое сожаление по поводу своей нечаянной, но роковой роли в смерти графини. Был у меня опыт, но я пользы из него не извлек. А ведь Копытман был в солидном возрасте и теоретически покойник, хоть и ерепенился и лез участвовать в конкурентной борьбе за чужое добро. Добро-то он получил, усмехнулся Привалов, то есть как бы победил в борьбе за существование, но вот самого существования по пути лишился. Нанося, выкуси.
Тут Привалов мысленно перекрестился и сказал сам себе: ладно, что уж я так его серебрю. В конце концов, его смерть не только мне ущерб, но и ему самому, пожалуй, хотя он об этом не знает. Но объективно — он пострадал в этом случае даже больше, чем я. Забудем об этом. Письмо Фрадкиным подписано и передано, требовать его назад бессмысленно, пущай пользуются, может, и вправду все будет так, как предвещал Копытман. Ну а не будет, так поглядим. От своей подписи всегда можно отказаться. Если гаишники будут в этом заинтересованы, они и сами попросят меня отказаться и сделают вид, что я ничего не подписывал. Ну, в конце-то концов, подумаешь, заботы. Не расстреляют же, даже не посадят, даже не уволят, ну, наорут раз-другой, что они мне еще сделают?
Привалов совсем успокоился и на следующий день рассказывал одному другу из Института мировой литературы казус с Копытманом даже смеясь. Друг однако этого смеха не поддержал.
Эта история довольно-таки неприятная, сказал он, теребя ус. Ты давно знаешь, что Копытман драпать собирался? Совсем недавно? Ну и другие не намного раньше тебя. А когда Копытман подал заявление? Ты думаешь, вместе со своей семейкой? Как бы не так. Он подал отдельно, а если уж совсем в точности, то и вовсе не подавал. Иначе говоря, подавали на разрешение молодежь-сволодежь, а получили разрешение все, включая старого батька. Смешно?
Выходило и вправду смешно, да только Привалову стало в момент не до смеха. Копытмановская интрига оказалась существенно сложнее, чем Привалов думал, Привалов почувствовал, что на него дохнуло холодным дыханием широко известных в Москве органов. Конечно, всякие бывают стечения обстоятельств. Но история с копытмановским отъездом выглядела прямо-таки сказочно-чудесно, а кто тут организует чудеса и творит сказку, все всегда догадывались. Без леших и домовых тут не обошлось.
Догадка была правильная. Уже на следующий день Привалову было позвонено и сказано явиться.
Привалов явился. Его принял полковник. Полковник глядел на Привалова в упор целую минуту и сразу выложил карты. Товарищ Копытман посылался нами за границу с важным культурно-политическим заданием. Он должен был перехватить у диссидентов архив Свистунова.
Привалов только свистнул в ответ. Пронюхали, значит, сказал он. Ничего не скажешь, работаете как следует.
Полковник поморщился. Это пустяки, сказал он, Это было нетрудно. Трудности возникают теперь, поскольку товарищ Копытман из операции выбыл, а подписанное вами письмо вышло у нас из-под контроля.
Постойте, постойте, заторопился Привалов, а зачем вам нужно было это письмо? Я у Копытмана спрашивал. Он объяснил мне, зачем оно нужно было ему. Но зачем вам это понадобилось, я что-то не пойму. Вы что же, не могли к хозяевам архива послать какого-нибудь Зильберштейна? Или там я уж не знаю кого? Мало ли у вас надежных людей в профессуре? Могли бы и меня послать. Полковник вздохнул. Лет десять назад, пожалуй, мы так бы и сделали. Послали бы, ну не вас, скажем, а кого-либо нашли. Подходящих людей у нас теперь хватает. Но на той стороне происходят нехорошие перемены. К нашим людям теперь уже не кидаются со слезами и объятиями. Те ваши коллеги, которые покинули пределы Союза без командировочных удостоверений, составляют нам все более серьезную конкуренцию. Так или иначе, вариант с Копытманом был продуман основательно. Мы должны быть гибкими, чертовски гибкими. И полковник показал правым кулаком что-то вроде рот-фронта. К сожалению, в данном случае обстоятельства вынуждают нас действовать в несвойственной нам теперь более прямой манере. Короче говоря, вы должны у копытмановских родственников письмо взять обратно.
Вы с ума сошли, развел руками Привалов. Как вы себе это представляете? Что же я должен им сказать? Здрась-те, я ваша тетя? Как я, по-вашему, это делать буду? Кулаками на них стучать? Ногами топать? Умолять? Нет. Всю эту петрушку вы закрутили сами, сами ее и раскручивайте. Погодите еще, придет время, и государство с вас спросит за все эти сальто-мальто. Я, может, еще жаловаться буду. В конце концов, мы живем в правовом государстве, а это значит, что на каждого начальника управа найдется. Не все, я думаю, будут в восторге от этих авантюр с национальным достоянием. Это вам не людей в лагерь сажать. Тут речь идет об имуществе, о капитале.
Легче, легче, отвечал полковник, не так все просто. Письмо у копытмановской шайки надо отнять.
Я, что ли, отнимать буду, ощерился Привалов. Говорю же вам, сами все это дело подстроили, сами и отнимайте. Что вам стоит отнять? Сделайте обыск, всего делов.
Полковник поморщился. Не говорите про то, про что ничего не знаете, наставительно сказал он. Нельзя обыск у них устраивать.
Что значит нельзя, расхохотался Привалов. Это вам-то нельзя? Расскажите это моей покойной бабушке, может, она поверит.
Не грубите, сказал полковник. Говорю нельзя, значит нельзя. Почему — не спрашивайте. У нас есть свои ограничения. Это только вы думаете, что мы, что хотим, то и делаем.
Привалов снова пожал плечами. Чего же вы от меня хотите? Чтобы я у них квартиру ограбил?
Ограбить мы и сами могли бы, получше вашего, но это тоже нельзя. И потом мы знаем, что письма-уже давно в квартире нет. Чтобы найти его, надо пол-Москвы обыскивать.
Ах вот оно что, не удержался Привалов, вот почему вы обыск у них сделать не можете. Так бы сразу и сказали. А то: ограничения, ограничения… Фррррр.
Не фырчите, отозвался полковник, а то дофырчитесь. Подумаешь, нашелся мне тоже пацан независимость тут разыгрывать. Короче, вы должны потребовать письмо обратно.
Ну уж нет, отвечал Привалов, я написал его по вашей же просьбе, а теперь на попятный? Не знаю, как насчет ваших ограничений, а у меня есть определенные моральные правила, и я намерен их соблюдать. Кроме того, это бесполезно, они не отдадут.
Так бы сразу и сказали, воткнул ответную шпильку полковник, а то: моральные ограничения, моральные ограничения, знаем мы ваши ограничения. Так вы думаете, что не отдадут?
А чего ради отдавать, сказал Привалов, сами посудите, чего ради? Получено честным путем, подпись подлинная. Слушайте, перебил сам себя Привалов, а они не прикончили старика Копытмана?
Полковник расхохотался прямо ему в лицо. Ну вы даете, сказал он, вытирая пот со лба, ишь какие фантазии у вас в голове. Эх вы, интеллигенция.
Привалов обиделся и замолчал. Он вообще был зол на гаишников и разговаривать больше не захотел. Знаете, сказал он, давайте закончим этот разговор. Что с возу упало, то пропало. Я думаю, что волноваться особенно не стоит. Еще неизвестно, что они там с этим архивом делать будут. Опубликовать такой архив не так-то просто. Нужно работать как следует, а они вряд ли умеют. Правда. Копытман говорил, что невестка неплохой текстолог и добросовестная. Но не надо преувеличивать. Кроме того, публикацию всегда можно дезавуировать. Придраться всегда найдется к чему. Да, и еще мне в голову вот какая мысль пришла. Предложите копытмановой невестке его миссию. Предложите ей денег. Ей-Богу, согласится.
Полковник посмотрел на Привалова в упор, твердым жестом раздавил в пепельнице сигарету, встал и сказал, что разговор окончен и что, если надо будет, Привалова опять позовут. Быть может, возникнут новые варианты.
Ну делайте, как знаете, сказал, прощаясь, Привалов, я умываю руки. И постарайтесь, пожалуйста, обойтись без меня. Уходя, Привалов даже слегка хлопнул дверью. А что они мне сделают, сказал он сам себе, спускаясь по лестнице. Ну наорут. Пошли они к черту.
И Привалов постарался забыть про заграничный архив. Надо было думать о том, что само плыло в руки и было жизненно необходимо. Брак с Юлией казался Привалову логичным, неизбежным и единственно правильным решением всей проблемы свистуновского наследства. Авансы уже были сделаны и надо было ситуацию поскорее оформлять. А то можно было опять угодить во всякие интриги. Слухи о новом свистуновском архиве ширились, и руки к нему тянулись с разных сторон. При ближайшем рассмотрении среди документов оказалось множество сенсационных. Было бы чем поживиться и сионистам, и попам, и даже, черт возьми, левой оппозиции, если бы таковая в Москве оказалась. Но хотя бы этого добра, радовался Привалов, слава Богу, в Москве не было.
Находился в архиве неплохой товар и для партии, и правительства, и даже для гаишников.
Брак Привалова с Юлией, однако, пресек все дальнейшие посягательства на архив. Жали на Приваловых с разных сторон. Но Приваловы держались твердо. Кто настоящие хозяева, намекали они. И все увидели, что настоящие хозяева Приваловы и куда захотят, туда Свистунова и повернут. Позлобствовали, позлобствовали и стали уважать еще больше. Ну что ж, всякое добро рано или поздно находит своего хозяина. В этом, может быть, и есть главное содержание исторического процесса. В самом деле, если глянуть поглубже, то подлинная история — это движение добра (добра — в смысле барахла, то есть барахла в смысле подлинных ценностей, подлинных в смысле материальных, включая духовные). И с этой стороны история — она не зависит от человеческих личностей. Но с другой стороны, от самой личности очень даже зависит, как она в этой истории устроится, то есть к какому добру присосется и как этим добром будет вертеть. То есть куда вкладывать, говоря языком планово-экономическим.
Свистуновское наследие можно было бы и так вложить, и этак. Приваловы правильно сделали, что торопиться не стали. Они посовещались и решили пока особо с новыми документами не активничать. Мало ли как история повернется. А вдруг завтра диссиденты к власти придут? Или что еще вернее: а вдруг начальство возьмет да и объявит диссидентскую литературу государственной? Не говоря уже о том, что подобная метаморфоза может потихоньку произойти, так что никто и не заметит. Пока надо держать баланс. Тиснули пару статей, освещавших революционное прошлое Свистунова, а черному рынку подбросили наскоки Свистунова на Робеспьера. И пока решили действовать в этом роде и дальше. Ну что ж, хозяин барин.
Остальные герои намечавшейся, но, по существу, так и не состоявшейся войны за свистуновское наследие кончили по-разному. Кроме Копытмана умер академик. Его во второй раз забаллотировали на выборах в полные академики, и он умер. Специалист по импрессионизму чуть не умер. У него был инфаркт. Но он инфаркт пережил. Впрочем, потом и он умер от гриппа. Кувалдин стал директором института и умер. И Беспутин умер. После происшедшего скандала он за каким-то чертом поехал в Черниговскую область и там его убили неизвестные. Как видно, в его прошлом были пятна и потемнее, чем те, о которых тут шла речь.
Все же не все умерли. Сын Копытмана уехал в Израиль и стал там главным инженером. Фрадкин тоже уехал и тоже чего-то там такое делает.
И совсем наоборот — у Приваловых через год родился сын. Долго думали как назвать: Владимиром в честь Свистунова или Владимиром в честь Гвоздецкого. Долго колебались и, наконец, решили, что в честь Гвоздецкого. Все-таки граф.