Издавна повелось, что в громадном большинстве случаев служебную характеристику пишет не непосредственный начальник того или иного сотрудника, а сам характеризуемый. Не знаю, как в сельской местности, а в городах происходит именно так. Почему? Вероятнее всего, по многим причинам. Один начальник перегружен, и ему постоянно некогда, второй располагает временем, но попросту ленится, третий не желает проявить должную принципиальность и тем самым впоследствии вызвать огонь на себя, четвертый давным-давно считает всевозможные характеристики никому, в сущности, не нужной формалистикой и таким образом выражает свой пассивный протест, пятый твердо убежден в том, что это святая обязанность кадровиков, а он за них палец о палец не ударит, не на того, дескать, напали, и так далее. При этом некоторые полагают, что поскольку характеристика нужна тебе, а не мне, то ты сам и постарайся. Естественно, что данная мысль обычно вслух не высказывается, а только подразумевается. Зачем дразнить гусей? Народ попадается не сплошь сознательный, может кое-что неправильно истолковать…
Когда Федору Терентьевичу в кои веки раз для чего-то понадобилась характеристика, он явился к своему шефу — заместителю директора по общим вопросам. В огромном научно-исследовательском институте у директора было семь заместителей, и в кулуарах шефа Федора Терентьевича для краткости просто именовали Пятым. В приемной Федор Терентьевич снял фуражку, пригладил седеющий ежик необычайно густых волос и крепко пожал руку секретарше Наде, которая едва не закричала от боли и до конца дня так и не смогла сесть за машинку.
— Здравия желаю! — привычно приветствовал Федор Терентьевич, входя в кабинет Пятого.
— Когда-нибудь я из-за тебя заикой стану! — Пятый на секунду поднял глаза от раскрытой папки и продолжал листать бумаги. — Ты чего пришел, Федор Терентьевич?
— Да вот характеристика мне нужна, елки-моталки, — смущенно проговорил Федор Терентьевич, понимая, что явился к начальству не ко времени.
— Какая характеристика? — машинально поинтересовался Пятый, по-прежнему занимаясь своим делом и не глядя на посетителя.
— Обыкновенная, за подписью треугольника, — пояснил Федор Терентьевич, стоя в положении вольно.
— Послушай, Федор Терентьевич, ты ведь неглупый мужик и сам не первый год руководитель, а лезешь ко мне со всякой ерундой. — Пятый с досадой почесал лысую макушку, а потом неожиданно улыбнулся. — Сочини, что посчитаешь нужным, а завтра раненько утром занеси, и я подпишу за директора. А теперь иди и не морочь мне голову. Понял?
— Никак нет!
— Чего тебе непонятно? — удивленно спросил Пятый.
— Не положено самому на себя писать, елки-моталки! — твердо ответил Федор Терентьевич и покраснел от обиды. — Никак такое не положено!
— Ну смотри, дело хозяйское, — пожал плечами Пятый, хорошо знавший характер Федора Терентьевича. — Я тебя не заставляю. Только ты учти, что у меня, как всегда, жуткий цейтнот. Сейчас я закругляюсь и на всех парах мчусь на опытный завод, а оттуда двигаю в райсовет на заседание комиссии по благоустройству и озеленению. Завтра с утра еду в подшефный колхоз, а в пятницу, не заезжая домой, — в наш пионерский лагерь. Стало быть, исчезаю до конца недели. Потерпишь до понедельника?
— Так точно!
— Тогда договорились. В понедельник ближе к обеду заглянешь в приемную к Наде и возьмешь характеристику…
Пятый был хозяином своего слова и, чтобы не забыть, сразу же дал команду кадровикам утром в понедельник принести ему личное дело Федора Терентьевича.
Пятый не имел обыкновения писать бумаги, а предпочитал диктовать. Поэтому в понедельник он вызвал из приемной Надю с блокнотом, усадил ее за приставной столик, а сам принялся расхаживать по кабинету с личным делом в руках и на ходу сочинять характеристику.
— Итак, приступим, — сказал он, обращаясь к Наде. — Пиши: «Характеристика тов. Чистосердова Ф. Т.». С новой строки: «Тов. Чистосердов Федор Терентьевич, 1911 года рождения, уроженец города Великие Луки Псковской области, русский, член КПСС с июля 1942 года, образование — семь классов…» Назовем лучше — неполное среднее, «…с 1926 года по 1931 год работал учеником слесаря и слесарем на Великолукском мелькомбинате, с 1931 года по… по…», ага, «по 1945 год служил в Советской Армии, с октября 1945 года по настоящее время работает начальником административно-хозяйственного отдела орденов Ленина и Трудового Красного Знамени организации такой-то…» Это, будем считать, общая часть. А теперь перейдем к начинке…
«Что же, собственно, можно написать о Федоре Терентьевиче?» — подумал Пятый. Более двадцати лет протрубил в коллективе, а что сделал? Командует уборщицами, прачечной и старушкой Мартой Карловной, занятой обеспечением командируемых сотрудников института железнодорожными и авиабилетами. И все? Ну и еще организует похороны. Гм, вот это дело! На первый взгляд пустяк, а на практике — клубок трудноразрешимых проблем. В институте и на опытном заводе одиннадцать с половиной тысяч душ, а с пенсионерами и членами семей сотрудников — целая армия, укомплектованная по штатам военного времени. Стоит ли удивляться, что еженедельно у главной проходной одно-два, а то и три извещения в траурной рамке с отретушированной фотографией покойного. В году, как известно, пятьдесят две недели, стало быть, минимум восемьдесят — девяносто панихид и похорон. Это вам не шуточки, а тяжкий труд, который тянет Федор Терентьевич на своих плечах в одиночку, без посторонней помощи. Весь кладбищенский люд знает наперечет, в магазине «Похоронное обслуживание» на Большой Московской он свой человек, но главное, пожалуй, не в этом. Пятый на все сто процентов убежден, что у Федора Терентьевича есть некий дар или особый, что ли, талант утешать родственников умершего. Хоть он простой и, что греха таить, не слишком грамотный мужик, а находит-таки верное слово для успокоения души любого человека в диапазоне от прачки до профессора. И при этом феноменально честен: все, что остается от подотчетных сумм, выдаваемых родными и близкими усопших, он аккуратнейшим образом возвращает по принадлежности, причем с аптекарской точностью. Другое дело поминки. Там он почетный участник застолья, ест и пьет минимум за десятерых. Кстати говоря, не только поминки, но и всякие девятые, сороковые и прочие поминальные дни до года включительно. Пусть народ теперь не верит ни в бога, ни в черта, а традиции все-таки соблюдает, и Федор Терентьевич, прямо скажем, по этой части большой мастак. Но для характеристики это, увы, не материал…
Его поразительная честность послужила причиной того доверия, которое много лет оказывает Федору Терентьевичу администрация института, имея в виду деликатную часть организации приема высоких гостей. «Черт побери, не институт, а своего рода проходной двор». Пятый болезненно поморщился. То свой министр приезжает, то изредка еще кто повыше, то из Академии наук начальство разное, то чужие министры, а всякие замминистры — те прямо косяком прут, и каждого надо принять с уважением и угостить по законам традиционного русского гостеприимства согласно неписаной табели о рангах. Кому подать кофе с коньяком, боржом и сигареты с апельсинами, а кому и полный обед со всеми причиндалами. Иначе нельзя, потому что начальство большей частью гордое и обидчивое. А в институтской смете на представительство — фига с маслом! Как тут быть? В сущности, все сводится к простой дилемме: на свои деньги поить и кормить тех путников и пилигримов или на казенные? На свои накладно и, откровенно говоря, жалко, потому что у каждого они считанные, а на казенные страшновато, можно нарваться и запросто сгореть чуть ли не дотла. Посадить, правда, не посадят, а с работы как пить дать попрут поганой метлой и еще запишут на память абзац-другой в твою учетную карточку. И ни один из тех, кто отведал хлеб-соль, даже словечка в твою защиту не скажет! А для чего все это Пятому, когда у него трое детей школьного возраста?
Словом, судили и рядили они с директором и другими заместителями и в конце концов пришли к такому решению: каждый месяц сдавать Пятому по двадцать пять рублей с носа для создания представительского фонда. С восьми человек по двадцать пять — двести в месяц выходит, а в год и того внушительнее — две тысячи четыреста рубликов. Вроде бы неплохо? Черта с два! Гостей — целая орда, а вместо резервного фонда — дыра, которую Пятый закрыл собственной грудью, распотрошив свою тощую сберегательную книжку.
Общеизвестно, что безвыходных положений не бывает. И в данной конкретной ситуации выход, разумеется, нашелся. «Ты подыщи верного человека, — сказал директор Пятому, — а я ему буду подкидывать премии и материальную помощь». Легко сказать: найди верного человека! А где его взять? Сегодня человек тише воды, ниже травы, а попробуй дать ему один палец, так он живо басом заговорит! Думал он долго и остановил свой выбор на Федоре Терентьевиче. И, надо прямо сказать, не промахнулся. Дадут ему, допустим, сто рублей, и на другой день приносит Федор Терентьевич в директорскую столовую энное количество бутылок коньяка и сдачу. А потом сдаст порожнюю посуду и вырученные деньги в сервант положит на среднюю полочку в пустую банку из-под индийского растворимого кофе, где Пятый хранит остатки фонда (когда есть что хранить). И никому ни слова. Но об этом в характеристиках тоже писать не принято…
— А дальше-то что? — нетерпеливо спросила Надя, прервав ход мыслей Пятого.
— А дальше напишем так: «За время работы в организации тов. Чистосердов Ф. Т. проявил себя положительно, как трудолюбивый, инициативный и добросовестный сотрудник. С порученным ему участком работы справляется успешно, за что неоднократно отмечался почетными грамотами, благодарностями и денежными премиями». Так вроде неплохо получается. А что еще?
— Что-нибудь об участии в общественной жизни, — подсказала Надя.
— Молодец, Надя! Мысль правильная, — согласился Пятый. — Ты случайно не знаешь, занимается ли он какой-либо общественной работой?
— Кто его знает, — покачала головой секретарша.
— Неужели ничего не делает? — усомнился Пятый.
— Нет, делает! Я сейчас вспомнила, — обрадовалась Надя. — Он ежедневно смотрит по телевизору программу «Время», а по утрам собирает уборщиц и пересказывает ее содержание.
— Замечательно! Пиши с новой строки: «Тов. Чистосердов Ф. Т. систематически углубленно работает над повышением своего идейно-политического уровня и в течение ряда лет проводит занятия в кружке текущей политики». Ну а дальше все проще пареной репы. Тоже с новой строки: «Тов. Чистосердов Ф. Т. выдержан, в быту скромен и морально устойчив». — Тут Пятый не удержался и хмыкнул. Насчет быта все, как говорится, один к одному, комар носа не подточит! — Опять с новой строки: «Настоящая характеристика выдана для представления по мере надобности». Вот, пожалуй, и все. Заделаешь мою подпись, а ниже подписи Григорьева и Савчука. Быстренько отпечатай и занеси подписать.
Когда секретарша вышла из кабинета и закрыла за собой дверь, Пятый неожиданно для себя надолго задумался.
Отличный мужик Федор Терентьевич, но, мягко выражаясь, не без странностей. Живет старым холостяком, круглый год ходит в гимнастерке с потертым офицерским ремнем на здоровенном пузе и в шевиотовых брюках навыпуск, а всю свою зарплату тратит исключительно на питание. Пятый отлично понимал, что при таком зверском аппетите начальник АХО давным-давно напоролся бы на финансово-экономические рифы, но Федор Терентьевич регулярно ускользал от банкротства с помощью одиноких институтских женщин среднего поколения, наперебой приглашавших его провести вечер в уютной домашней обстановке. Каждая из них тщательно готовилась к приему Федора Терентьевича, делала маникюр и перманент, покупала водку, закуску, пекла пироги и варила гуляш в самой большой кастрюле. Сам Федор Терентьевич перед таким визитом шел в баню, а в гостях садился за стол, уничтожал все подчистую, хлебной корочкой подбирал остатки соуса, выпивал пять стаканов крепкого сладкого чая и по окончании программы «Время» начисто терял всякий практический интерес к гостеприимной хозяйке. Он вставал из-за стола, тщательно оправлял гимнастерку, крепко жал руку взволнованной женщине и уходил восвояси. Многие бурно переживали такой незапрограммированный финал, принимали валерьянку и порой даже вызывали на дом неотложку, но факт оставался фактом: Федор Терентьевич ни для одной не делал исключения и повсюду вел себя абсолютно одинаково.
Женщины по своей натуре различны: одна стерпит и смолчит, другая тайком поделится с подругой новой жгучей раной, а третья вообще ни из чего личного не делает секретов. Короче, некоторая оригинальность Федора Терентьевича, проявлявшаяся в отношении к прекрасному полу, вскоре стала, как говорят, достоянием гласности, но эффект данной информации получился совершенно неожиданным. Пятому казалось, что женщины должны были бы игнорировать Федора Терентьевича, а получилось все шиворот-навыворот. Его популярность среди вдов и разведенных неизмеримо возросла, и приглашения на ужин сыпались одно за другим словно из рога изобилия. Пятый и раньше далеко не всегда понимал причинность многих женских поступков, а тут попросту развел руками. Загадочные существа, кто их, чертовок, поймет. Неужели их одиночество может скраситься одним визуальным наблюдением за пьющим и жующим мужиком, от которого пахнет табаком и березовым веником? Или они, вполне возможно, как-то по-своему, чисто по-бабьи жалеют его?
Между прочим, Пятый никогда не смеялся над странностями начальника АХО. Хозяин — барин, и личная жизнь каждого касается только его самого. Хочет человек — сходится с женщинами, женится или просто проводит время, не хочет — съедает с детства любимый гуляш и топает домой. Каждому свое.
Кем, интересно, он был в армии? Пятый вновь раскрыл папку с личным делом Чистосердова и нашел соответствующие данные. Ага, гвардии младший лейтенант! Все ясно! Наверняка служил где-нибудь в хозвзводе, в зоне продовольственно-фуражного снабжения. Оттуда и стиль поведения. Пятый машинально полистал анкету и неожиданно остановился. Десять правительственных наград?! Ничего себе! Орденских колодок Федор Терентьевич никогда не носит и о своем военном прошлом словом не вспоминает… Ну и что из этого? Федор Терентьевич хороший мужик и выполняет то, что ему поручено. Причем делает свое дело лучше многих других, которые без нужды хорохорятся и обожают похваляться былыми заслугами.
Тут Пятого отвлек телефонный звонок из Москвы, он отложил личное дело Федора Терентьевича и надолго забыл о нем.
Прошел год, и научно-исследовательский институт переподчинили другому министерству. Вроде бы ничего для сотрудников не изменилось, работайте, как говорится, на здоровье и создавайте нужную стране новую технику, но вышло все по-иному. Кое-кто из числа недовольных, а такие, кстати, есть всегда и везде, решил, по-видимому, половить рыбку в мутной воде, и во все высокие адреса посыпались разнообразные жалобы. Пока институтское руководство не притерлось к новому московскому начальству, самое время подсыпать им песочку в буксы! И зачастили в институт комиссии. Одна не успеет из проходной выйти, а следующая уже тут как тут. Институт лихорадило, но, как ни странно, он по-прежнему работал успешно.
Как-то ясным майским утром Федор Терентьевич степенно шел по территории института в электроцех, где договорился встретиться с замом главного энергетика, чтобы поторопить насчет замены изношенных электродвигателей в прачечной. Конец был не ближний, и он остановился покурить в скверике у административного корпуса. Федор Терентьевич достал пачку «Севера», старую, еще трофейную зажигалку и успел пару раз сладко затянуться, когда на втором этаже распахнулось окно и звонкий девичий голосок крикнул, что его срочно вызывает к себе Шестой.
Шестой ведал кадрами и режимом, а кроме того, замещал Пятого во время его командировок, отпусков или отсутствия по болезни. Как раз в это самое время Пятый лежал в больнице имени Свердлова с обострением язвы желудка, поэтому вызов начальника АХО к Шестому не являлся чем-то из ряда вон выходящим.
— Разрешите войти? — Федор Терентьевич знал, что Шестой был человеком военным, любившим порядок во всяком деле.
— Заходи, Федор Терентьевич, — пригласил его Шестой. — Прежде всего здравствуй.
— Здравия желаю!
— Садись, есть к тебе особый разговор.
Федор Терентьевич сел на стул и приготовился слушать.
— Тут, понимаешь, проверяет нас очередная комиссия, и я полагаю, что на днях они примутся за тебя. Их, видишь ли, интересует распределение премий и еще кое-что, связанное с этим. Ты меня понял?
Федор Терентьевич кивнул и грозно нахмурился.
— Так вот, ты все это поимей в виду и на досуге подумай, что будешь им говорить, — продолжал объяснять Шестой. — Они, как мне показалось, подбирают ключи под Бориса Сергеевича, а он тебе, кроме добра, ничего не делал. Поэтому я надеюсь…
— Да я… Да я их, елки-моталки…
— Ты, Федор Терентьевич, не горячись, — остановил его Шестой. — Ты, видно, не так меня понял. Я в тебе уверен и надеюсь на то, что ты сделаешь все по-умному. Комиссию надо брать не криком, а выдержкой и спокойствием. Что тебе там ни скажут, держи себя в руках и в бутылку не лезь. Помнишь, как бывало на фронте?
— Разве такое забудется, — вздохнул Федор Терентьевич.
— Теперь вижу, что ты понял. — Шестой встал из-за стола и пожал ему руку.
— Товарищ полковник, разрешите быть свободным?
— Ну и голосина у тебя, — с улыбкой сказал Шестой. — Из тебя, Федор Терентьевич, мировой дьякон бы вышел. Никто тебе в молодости об этом не говорил?
— Никак нет!
— Ладно, шут с ним. Иди, Федор Терентьевич.
«Ишь чего удумали, нечисти, — возмущался Федор Терентьевич, шагая в электроцех. — Пятого хотят сковырнуть! Нет, дудки, мы этого ни в жизнь не допустим! И козыря в руки ихние ни за что не дадим, елки-моталки, они пришли и ушли, а нам жить и работать!»
К возне комиссии вокруг гостевых дел он отнесся крайне неодобрительно. Пускай он человек маленький, но свое мнение имеет, а понадобится — так где хочешь и кому хочешь его выскажет, глазом не моргнувши. Разве мыслимое это дело — не накормить и не напоить гостей?! Где это видано? В армии бы кто про такое услыхал, так ни в жизнь не поверил бы Федору Терентьевичу! Бывало, на фронте в дивизию в ихнюю ежели кто из набольших приезжал, так и его, и всех офицеров сопровождающих накормят и напоят как положено! И никто по кругу шапку не пускал, как здесь, на гражданке! Пятый как-то сказывал, что они в дирекции каждый месяц сбрасываются по четвертному на гостей принять, так он, Федор Терентьевич, спервоначала рот открыл от удивления, елки-моталки! Люди сами не бог весть сколько получают, а должны от семей от своих отрывать?! Вон в институте куда ни плюнь — профессор или там кандидат чего-то и денег гребут куда как поболе Третьего, Четвертого, Пятого или Шестого, а как звонок — они со двора разбегаются по домам без оглядки, елки-моталки! Замдиректора же сидят, считай, до ночи до темной, а приедет комиссия — так им кровь пустить хотят? Не должно быть такого!
Ясно, что не Федора Терентьевича ума дело, сколько кому денег платить, пол-Москвы, видать, над этим озабочено, но несправедливости никак допускать нельзя! Ежели в армии гостей принимать по закону положено, так почему же, спрашивается, на гражданке того нету?
Его вызвали на комиссию к вечеру следующего дня. В кабинете Седьмого, который отвечал за сдачу опытных образцов и сам целый год мотался по командировкам, сидели двое — один пожилой, седой и из себя вальяжный, а другой помоложе, очкарик длинношеий с маленькой лысой головой, на змею похожий.
— Ваша фамилия Чистосердов? — спросил вальяжный, сверившись с бумажкой.
— Так точно!
— Федор Терентьевич, если не ошибаюсь?
— Он самый.
— Вот и хорошо, — радушно сказал вальяжный. — Давайте познакомимся: меня зовут Павлом Ивановичем, а моего товарища Альбертом Евсеевичем. Мы комиссия, которой поручили проверить некоторые сигналы о злоупотреблениях вашей администрации. Разговор у нас будет как у коммунистов с коммунистом — дружеский и предельно доверительный. Как вы относитесь к моему предложению, Федор Терентьевич?
— Ясное дело как. Я согласный, Павел Иванович.
— Вот и отлично! — заулыбался вальяжный. — А теперь скажите нам, дорогой Федор Терентьевич, хорошо ли вы знаете заместителя директора института Ястребова Бориса Сергеевича?
— А как же, — удивился Федор Терентьевич. — Он надо мной начальником, тылом у нас командует.
— Это мы знаем, — согласился вальяжный. — Скажите, как Ястребов с вами разговаривает?
— Как положено, так и разговаривает, — не понял вопроса Федор Терентьевич.
— Имели ли место с его стороны факты грубого к вам обращения, барства или голого администрирования?
— Такого не замечалось, — твердо ответил Федор Терентьевич, начавший понимать, куда гнет вальяжный.
— А при вас он никого матом не посылал? — встрял в разговор очкастый, до того тихо скрипевший пером.
— И такого не замечалось!
— Скажите нам, Федор Терентьевич, а не случалось ли вам с утра видеть его, так сказать, под мухой или… э… с похмелья? — Тут вальяжный подмигнул и залихватски щелкнул себя по горлу.
— Ни разу не видел.
— А после обеда?
— Не случалось и такого замечать, Павел Иванович.
— А вы вообще-то, человек наблюдательный? — спросил очкастый.
— На глаза покамест не жалуюся, — спокойно ответил Федор Терентьевич.
— Ну что же, оставим это, — предложил вальяжный, выразительно взглянув на очкарика. — Скажите нам, дорогой Федор Терентьевич, не припомните ли вы, сколько получили премий в текущем году?
— Это можно, — ответил Федор Терентьевич. — В январе, считай, шестьдесят пять рублей за четвертый квартал, в апреле восемьдесят за первый, в феврале сто за новую технику, а в марте еще сто пятьдесят за ту машину, что в летошнем годе заказчику сдали. А днями материальную помощь выписали сто, ровно мой оклад.
— У вас, Федор Терентьевич, замечательная память, — заметил вальяжный, опять сверяясь с бумажкой. — От всей души вам завидую. Вот бы мне такую память!
— Спасибо на добром слове. На память покамест тоже не жалуюся.
— По поводу квартальных премий у меня к вам вопросов не будет, — негромко сказал вальяжный. — А вот насчет специальных премий хотелось бы кое-что узнать. За что вы их получили, Федор Терентьевич?
— Надо думать, за работу за свою, Павел Иванович.
— За работу вы зарплату получаете, — строго заявил очкастый.
— Дело даже не в этом, Федор Терентьевич, — мягко уточнил вальяжный. — Эти премии, так сказать, особого свойства и предназначены для поощрения лиц, которые, подчеркиваю, особо отличились при создании… э… новой техники. Понимаете?
— Как не понять, — охотно откликнулся Федор Терентьевич.
— Вот и отлично, — расцвел вальяжный. — Беседовать с вами, прямо скажу, одно удовольствие. Вы человек понимающий и сознательный, а раз так, то ответьте нам по совести: правильно ли вам выписали премию?
— Вы про то директора нашего поспрошайте, Павел Иванович, — посоветовал Федор Терентьевич. — Он приказ подписал, ему, должно, виднее. Да еще у начальства у московского спросите, что порядки по премиям устанавливает.
— У москвичей что прикажете спрашивать? — опять вмешался очкастый.
— Они, вишь ты, главбуху премию прямо в Москве выписывают, — объяснил Федор Терентьевич. — А он, главбух-то, вроде меня: технику новую тож не сочиняет. Положено так сверху, чтобы десять процентов от премии тем людям давать, которые делу способствуют. Ежели у ученых комнаты не прибирать, так они новую технику ни в жизнь не выдумают. Вот потому каждая, считай, уборщица наша те премии получает. Какая десятку, а какая и тридцатку. А я им всем начальник!
— Логично рассуждаете, Федор Терентьевич, очень логично, — нервно сказал вальяжный. — А Ястребов у вас, извините, этих денег в долг не просил? А когда брал, то отдавал?
— Не брал, Павел Иванович, ни разу в долг не брал, елки-моталки!
— Вы, между прочим, не выражайтесь! — резко повысил голос очкастый. — Вы держитесь в рамочках!
— В каких таких рамочках? — громко спросил Федор Терентьевич. — Что-то не пойму, об что речь.
— Советую вам вести себя прилично и выбирать выражения, — отчеканил очкастый.
— А чего я такого сказал?
— Сами знаете, я ваших слов повторять не намерен, — ответил очкастый и сунул нос в свою писанину.
— Ну-ну, друзья, не будем отвлекаться, — миролюбиво сказал вальяжный. — Лучше расскажите нам, дорогой Федор Терентьевич, как и куда вы тратите ваши премии. Ведь с такой превосходной памятью для вас это, так сказать, пара пустяков?
— Про то, как я свои деньги трачу, я отчет дам только прокурору, Павел Иванович! — Глаза Федора Терентьевича против воли прищурились. — Я человек маленький, но в своем праве куда хочу их подевать, и делу конец, елки-моталки!
— Согласен с вами, Федор Терентьевич, согласен, — замахал руками вальяжный. — Я только так спросил вас, из чистого любопытства. Нам тут отдельные товарищи подсказали, что дирекция часто устраивает пьянки и закоперщиком у них выступает Ястребов. Что вам об этом известно?
«Ну и народ, — подумал Федор Терентьевич, — сами ни уха ни рыла не знают, а вопросы дурацкие задают! Да Пятый водки в рот не берет, никак, лет пять или шесть, с той поры, как пытался лечить язву свою медом на спирту. Про это в институте, считай, каждая собака знает!»
— Про то не слыхал, но думаю, что брехня.
— Тогда у меня последний вопрос: что за человек Семен Иванович Дятлов — водитель автомашины Ястребова? Можно ему доверять?
— Человек как человек, — пожал плечами Федор Терентьевич, — Бойкий больно, а так ничего парень. Технику знает, раньше работал на дежурном автобусе, так тот автобус завсегда был исправный и пол в нем чистый. А теперь сопляка Веньку посадили, так в автобусе том что твоя помойка!
— Что же, все ясно, — кивнул вальяжный. — Альберт Евсеевич, у вас будут вопросы к Федору Терентьевичу?
— Разумеется, Павел Иванович. Скажите, Чистосердов, ваш отдел помещается напротив институтского гаража?
— Так точно!
— У меня есть достоверные данные, что заместитель директора Корнилов регулярно заправляет свою личную автомашину марки «Волга» М-21, цвет бирюзовый, государственные номерные знаки ЛЕВ 11-00, в вашем институтском гараже. Что вам известно по данному вопросу и можете ли вы подтвердить это письменно?
…Корнилова в институте называли Четвертым, но, в отличие от всех других заместителей директора, включая и собственного шефа, для Федора Терентьевича он был просто Никита Алексеевич. И даже не просто, а от всей души и от большущего к нему уважения…
Никита Алексеевич поступил в институт недавно и по годам годился ему в сыновья, но, считай, с первых дней сложились у них какие-то свои отношения, крепнувшие день ото дня. Держался Никита Алексеевич строго и с достоинством, но были в нем ровная приветливость и еще что-то до поры до времени Федору Терентьевичу непонятное, но располагавшее его к новому замдиректора.
До прихода Никиты Алексеевича на этой должности сидел сонный старичок Викентий Владиславович, которого с незапамятных времен подмял и заставил плясать под свою дудочку хитрый и надменный начальник отдела капитального строительства Роман Иванович Колотыркин, сорокапятилетний румяный ухарь, строивший насмешки над самим Федором Терентьевичем. В роте у Федора Терентьевича, помнится, тоже был один такой, так пришлось с ним ох как помаяться, пока человеком сделали, елки-моталки.
Оба они трудились, должно быть, не слишком сноровисто, план несколько лет кряду не тянули, и, понятно, дело кончилось тем, что Викентия Владиславовича спровадили на пенсию, а на его место позвали молодого и бойкого Никиту Алексеевича.
Случайно получилось так, что столкнулись они недели через две после его прихода в институт, когда Маня Акифьева опять в слезах заявилась к Федору Терентьевичу и наотрез отказалась прибирать кабинет Колотыркина, который вконец замучил ее придирками и грубостями. И тогда не любивший жаловаться Федор Терентьевич решил поговорить насчет Колотыркина с Никитой Алексеевичем. Новичок молча выслушал его рассказ, уточнил, как было дело, приказал секретарше вызвать к нему Романа Ивановича и так его отчихвостил, что Федор Терентьевич раз навсегда зауважал Никиту Алексеевича. Он не кричал и даже ни разу не повысил голоса, а всего лишь высмеял Колотыркина, но сделал это хлестко и настолько едко, что спесивый Роман Иванович сначала побелел, потом побагровел, а минут эдак через пять задергался, как кукла на ниточках, которую, бывает, показывают в телевизоре! И с той поры стал шелковый, елки-моталки!
Никита Алексеевич поступил к ним в январе, а к концу лета того года институту вдруг понадобилось устроить новую лабораторию сверхточных измерений. Федор Терентьевич поставил себе за правило ни под каким видом не совать нос в чужую работу и, понятно, не знал, зачем все это надобно, но краем уха услыхал, что задача, как говорят, умри, но сделай. Никита Алексеевич срочно привел каких-то парней с приборами, чтобы найти в институте такое место, где меньше всего тряски от трамваев и другого городского транспорта. Те парни неделю мерили тряску, а потом сказали, что самое тихое место аккурат где кабинет и приемная Никиты Алексеевича, на первом этаже старого корпуса. Там сразу вскрыли полы и полным ходом принялись рыть землю, чтобы докопаться до материкового слоя и на нем ставить фундамент под хитрые машинки. Никита Алексеевич временно сел в свободный кабинет к Седьмому, а немного погодя убыл в отпуск. Пока Никиты Алексеевича не было, ему делали новый кабинет на втором этаже конструкторского корпуса. Федор Терентьевич к ремонтно-строительному цеху, ясное дело, не касался, и никто ему не поручал следить за ихними рабочими, однако он, на этот раз изменив своему правилу, ежедневно проверял не только ход работ, но и их качество, а к возвращению Никиты Алексеевича обставил его кабинет старинной мебелью с тонкой резьбой и множеством бронзовых нашлепок в виде голых баб и разных прочих ангелов, дудящих в трубы.
В день приезда Никиты Алексеевича он для приличия выждал до полудня, а потом явился в его приемную. Шустрая секретарша Машенька тут же доложила о нем Корнилову, и тот пригласил Федора Терентьевича к себе.
— Здравия желаю, Никита Алексеевич! — по-строевому приветствовал он замдиректора. — Как устроились на новом месте?
— Добрый день, — улыбнулся Корнилов. — Благодарю вас, устроился я неплохо. Скажите, Федор Терентьевич, где вы отыскали такую мебель?
— Не нравится? — упавшим голосом спросил Федор Терентьевич.
— Что вы, это же подлинная павловская кабинетная мебель! — радостно заявил Корнилов. — По-настоящему ей место в музее, а не в моем кабинете!
— Про музей не скажу, не моего ума дело, а сломать и спалить ее я не дал. — Довольный Федор Терентьевич пригладил непокорные волосы и одернул гимнастерку. — Мебель-то давно списанная, так один наш законник из бухгалтерии, как инвентаризацию проводить, все жалобы на меня катает, что храню на складе на своем неучтенное имущество. Надо его, дескать, уничтожить, а бронзу снять и по акту сдать в утиль на переплавку.
— Это было бы прямым преступлением, — убежденно сказал Корнилов. — Вы, Федор Терентьевич, молодец, что сохранили эти уникумы.
— Вот и я думал, что мебель та людям еще послужит, елки-моталки. Ей ведь износу нету.
— Еще раз большущее вам спасибо, Федор Терентьевич, — поблагодарил его Корнилов и вернулся за стол, тонко дав понять, что он занят и что Федору Терентьевичу пора уходить.
Федор Терентьевич хотя и без образования, однако в армии многому поднаучился, котелок у него не хуже других варит. Раз человеку некогда, пора и честь знать. Замдиректора только-только из отпуска, делов у Никиты Алексеевича, должно, невпроворот скопилося, мешать ему не положено! А все ж он выбрал-таки минутку для Федора Терентьевича и нашел доброе словечко. Молодой, а все понимает… Нутром, считай, угадывает, что слово-то доброе, вовремя да от души сказанное, бывает куда дороже премии или там грамоты какой…
И семья у него хорошая, всем бы людям такую. В первый же год весной Никита Алексеевич на полигоне гостиницу достраивал, так Пятый поручил Федору Терентьевичу помочь семье Корнилова переехать на дачу в Зеленогорск. Жену Никиты Алексеевича он так и не видал, а мамаша ихняя ему ох как понравилася. Душевная очень женщина, хлебосольная и приветливая. Сын, должно, в нее. Накормила Федора Терентьевича таким бараньим боком с кашей гречневой, что он чуть ложку не проглотил. Во как! А чай какой с брусничным вареньем да с булочками! Есть что вспомнить. А дочка его Танечка? Не девочка, а сама ласка! Глазенки в папашу, а волосики беленькие, должно, материны. Как она заголосила, когда Федор Терентьевич обратно в город собрался, как цеплялась за него ручонками своими. Любит он детей, да своих бог не дал. Всю его жизнь, считай, война смяла…
А перед двадцатилетием Победы утром пришел к нему в отдел Никита Алексеевич, душевно поздравил с праздничком и поднес в нарядной коробке набор подарочный — две плоскеньких бутылочки старки и в придачу к ним стопочка. Все рабочие и служащие АХО это видали, и Федору Терентьевичу было-таки чем гордиться. Такой человек ему уважение оказал, и не по обязанности от коллектива, а от сердца от своего! Это, елки-моталки, понимать надо…
…— Что вы замолчали? — едко спросил очкастый. — Память вдруг отшибло?
— Нет, память у меня не отшибло, мил человек, — медленно произнес Федор Терентьевич и достал из нагрудного кармана гимнастерки мятую записную книжку. — Как будет ваша фамилия?
— Не забывайтесь, Чистосердов! — взвился очкастый. — Здесь мы задаем вопросы, а ваше дело — честно на них отвечать!
— Я обратно чего-то не понял? — обратился Федор Терентьевич к вальяжному. — Вы давеча сказали, Павел Иванович, что беседовать будем по-партийному и по-дружескому, а на деле выходит по-допросному?
— Нет-нет, вы все правильно поняли! — засуетился вальяжный. — Альберт Евсеевич, назовите товарищу вашу фамилию, ну что вам стоит!
— Турундаевский, — сквозь зубы проговорил очкастый.
— С какого года в партии? — осведомился Федор Терентьевич.
— С шестьдесят первого года!
— А лет сколько будет? — не унимался Федор Терентьевич.
— Я родился в тридцать третьем году. Больше ничего о себе сообщать не нужно? — съязвил очкастый.
— Хватит, — согласился Федор Терентьевич, записал все в книжку, встал и оправил гимнастерку. — В институте отродяся не было раздаточной колонки бензиновой, так что легковушку заправить можно, только сливая бензин с грузовиков. И за двадцать с гаком лет моей службы на территорию институтскую ни одна личная машина еще не заезжала. На то режим у нас имеется. Понял, мозгляк?
Очкастый съежился и промолчал.
— Ты еще в лапту как следовает играть не умел, елки-моталки, когда я свой первый бой под Шяуляем принял! Прежде чем спрашивать, надо, бывает, мозгами пошевелить, ежели мозги те есть! И не мазать дерьмом таких людей, чьего ногтя ты сам не стоишь, елки-моталки! И еще запомни: ежели чего напрасно на наших людей напишешь в свою бумажку, я к самому Сергей Леонидовичу пойду, к командующему военным округом. Он в войну моей дивизией командовал и меня лично знает! Пойду и доложу ему все как было, пусть тебя на какую простую работу переведут, подальше от людей!
— Ну зачем же вы так, — вмешался вальяжный. — Нервы надо беречь, Федор Терентьевич!
— А я все сказал. Разрешите идти?
Комиссия, как водится, без толку взбудоражила людей и отбыла, а подготовленную ею справку оставили без последствий и подшили в дело. И с тех пор анонимщики как-то сразу сникли и приутихли.
Федор Терентьевич о своем «дружеском» разговоре, разумеется, никому не докладывал, но некоторое время ходил по институту с гордо поднятой головой и чуточку медленнее обычного. Считал ли он, что в оздоровлении обстановки есть и его немалая заслуга, или просто радовался концу набивших оскомину проверок, так и осталось неизвестным. Факт тот, что все, как говорится, вернулось на круги своя. Пятый после успешной резекции желудка выписался из больницы и приступил к работе, институт сдал важнейший заказ, удостоенный Государственной премии, многие получили правительственные награды, Валя Кондратьева из двадцать девятого отдела под Новый год родила тройню — двух мальчиков и девочку, — а к февралю множество людей переругалось друг с другом из-за распределения жилой площади. Наш Федор Терентьевич работал так же, как в предыдущие годы: следил за чистотой служебных помещений, обеспечивал стирку спецодежды и исправно хоронил умерших сотрудников, организуя им достойные проводы туда, откуда еще никто не возвращался. День на день не приходится, поэтому он порой радовался, а кое-когда и огорчался. Как известно, без этого жизни не бывает.
Так прошел еще год, а в июне ему вдруг стало плохо. Пять дней подряд его буквально выворачивало наизнанку от одного вида пищи, а потом Федору Терентьевичу полегчало, и он снова вышел на работу. Глаза у него немного запали, мясистые щеки заметно ссохлись и пожелтели, но он бодрился и успел с прежним блеском похоронить еще четверых — трех пенсионеров и семидесятидвухлетнего профессора, месяц назад женившегося на подруге своей внучки от первого брака. Правда, зоркая институтская публика сразу отметила, что на поминках Федор Терентьевич проявлял неправдоподобную воздержанность в еде и почти не пил, но значения этим деталям придавать не стали. Мало ли что, и на старуху бывает проруха.
Через месяц загадочный приступ повторился в более резкой форме, и Федора Терентьевича срочно поместили в больницу. Его исследовали и двадцать дней спустя выписали домой, сообщив в институт о том, что часы Чистосердова сочтены. Болезнь слишком поздно дала о себе знать, и оперативное вмешательство на данной ее стадии лишено смысла.
— Жаль мне нашего Федора Терентьевича, — сказал Пятый Четвертому, когда они ехали в машине с опытного завода и свернули на Суворовский проспект. — От всей души жаль. Хотя в чем-то он сущий динозавр, но я с ним по-своему сроднился…
— А что со стариком? — спросил Четвертый, только вчера вернувшийся с полигона и бывший не в курсе дела.
— Ракевич, — поморщился Пятый. — И такой, что ему уже не выкарабкаться!
— Чертовски обидно! Он удивительно славный дядька и всегда был ко мне архидружелюбно настроен. Даже сам не знаю почему. Жаль старика.
— Что ты заладил: старик, старик! — недовольно проворчал Пятый. — Ему и пятидесяти семи нет. Он, если хочешь знать, всего на пять лет старше меня!
— Не придирайся к словам, — спокойно ответил Четвертый. — Где он сейчас?
— Дома. Дней десять как выписали из больницы, наша дежурка его перевозила.
— Послушай, Борис, у меня есть предложение. — Четвертый посмотрел на часы. — Давай проведаем Федора Терентьевича?
— А что, мысль правильная, — согласился Пятый и повернулся к водителю: — Сема, ты знаешь, где квартира Чистосердова?
— Ага, — кивнул водитель. — Тут близко, на Пятой Советской, сразу за углом.
— Свози-ка нас туда.
— Обожди, Борис, — остановил его Четвертый. — Сема, давай к моему дому.
— Зачем? — удивился Пятый.
— Не пойдем же мы к нему с пустыми руками. Я заскочу домой и кое-что возьму, а ты зайди в булочную напротив и купи несколько свежих калориек по десять копеек штука. Мать мне рассказывала, что он их просто обожает.
— Договорились.
— Вы к кому, граждане? — тоненьким голоском спросила миниатюрная старушка с иконописным лицом.
— К Федору Терентьевичу Чистосердову, — сказал Пятый.
— Милости просим, — робко улыбнулась старушка и провела их по длинному темному коридору. — Вот его комната.
— Можно? — постучал в дверь Пятый.
— Войдите.
Комната была маленькая и не очень светлая, как почти все комнаты в старых петербургских домах, окна которых выходят во двор. На узкой металлической койке у стены лицом к свету лежал Федор Терентьевич, не похожий на самого себя. Его щеки и подбородок опали, волосы поредели и сплошь стали седыми, а белки глаз — лимонными, как при болезни Боткина. Когда они вошли в комнату, Федор Терентьевич обернулся, и удивление на его лице сразу же уступило место радости.
— Привет тебе, Федор Терентьевич! — бодро сказал Пятый. — Не помешали?
— Никак нет! — по-прежнему гаркнул он и тут же сморщился от боли. — Такие гости — что праздник.
— Федор Терентьевич, вы, пожалуйста, не беспокойтесь и не вставайте, — поспешно сказал Четвертый.
— Как можно! Раз такие гости дорогие пришли, так хозяин их должон принять как следовает быть, елки-моталки! — Федор Терентьевич с видимым усилием сел на кровати и спустил ноги на пол. — Вы присядьте, а я мигом.
Кроме кровати, в комнате стоял двухдверный ленмебельпромовский шкаф, такой же стол, покрытый белой клеенкой, и три стула из тех, что называются венскими. Над кроватью висел пушистый ковер, а над ковром — портрет Сталина в простой деревянной рамке. Других предметов в комнате не было.
Когда Федор Терентьевич надел брюки и присел к столу, они увидели, что против прежнего от него осталась едва ли половина. Только живот был таким же огромным, но почему-то заметно сместился книзу.
— Ну, Федор Терентьевич, докладывай, как дела! — шутливо приказал Пятый. — Как у тебя со здоровьем?
— Дела как сажа бела, — покачал головой Федор Терентьевич. — Пожил на белом свете, и будя!
— Сильно болит? — участливо спросил Пятый.
— Терпимо. Мутит меня, елки-моталки, цельными сутками, а рвать нечем, потому как не ем, бывает, с неделю, а то и боле.
— Аппетита совсем нет?
— Как когда. То от одного запаху мутит, то захочется чего солененького да кисленького. Вчерась вроде отпустило малость, так соседка, спасибо ей, рыбки дала да кашку сварганила.
— Насчет кисленького мы позаботились, Федор Терентьевич, — сказал Четвертый, доставая из портфеля две литровые банки, закрытые полиэтиленовыми крышками. — Моя мать просила передать вам вареной брусники с антоновкой.
— Вот спасибо мамаше вашей за гостинец, — обрадованно ответил Федор Терентьевич. — Низкий ей поклон передайте.
— И еще кое-что есть для тебя, старый вояка. — Пятый достал из сумки десяток свежих булочек. — Не уйду, пока все не съешь. Вон у тебя пузо какое, туда самосвал войдет.
— Никак нет! — возразил Федор Терентьевич. — Раньше, должно, влез бы, а теперь куда! Вода там копится, оттого и живот большой.
— Ты вот что, Федор Терентьевич, нос свой раньше времени не вешай, — заявил Пятый. — Я помнишь как доходил в прошлом году? Думал, что ты по старой дружбе меня в могилу уложишь. А сейчас сижу и с тобой вот разговариваю. И ты, брат, еще попрыгаешь!
— Нет уж, я, видать, свое отпрыгал.
— Знаешь, Федор Терентьевич, так у нас дело не пойдет! — категорически запротестовал Пятый. — Или ты не рад, что мы пришли?
— Рад-то рад, да совестно мне, что гостей дорогих угостить нечем.
— Мы и об этом позаботились, — сказал Четвертый и выставил на стол бутылку коньяка и пару лимонов.
— Спасибо вам, Никита Алексеевич, от сердца моего спасибо. — Федор Терентьевич встал, и глаза его подозрительно заблестели. — Уж и не знаю, какие слова-то подобрать…
— Не надо подбирать, Федор Терентьевич, — сказал Четвертый. — Рюмки у вас есть?
— Ясное дело, есть, — ответил Федор Терентьевич и подошел к шкафу. — У меня шпроты имеются, Никита Алексеевич. Не откроете их? Рука у меня что-то нетвердая.
Пока Четвертый открывал шпроты, Пятый посмотрел по сторонам и подмигнул хозяину:
— Вождя хранишь?
— Не вождя, а Верховного Главнокомандующего!
— Вот ковер у тебя знатный.
— Немецкий ковер. В Германии дружок на прощанье подарил. — Федор Терентьевич поставил на стол три граненых стакана и открыл бутылку.
— Чур, без меня, — заявил Пятый, прикрывая стакан ладонью. — Мне нельзя. Вы, братцы, пейте, а со мной отложим до другого раза.
— Другого раза не будет, — строго сказал Федор Терентьевич.
— Ну бог с тобой. Семь бед — один ответ. И отвечать, между прочим, будешь ты, Федор Терентьевич.
— Я согласный. — Он наклонил голову и аккуратно поровну наполнил стаканы.
— Ну, братцы, будем здоровы! — воскликнул Пятый. — В особенности ты, Федор Терентьевич!
— За мое за здоровье срок вышел пить, елки-моталки, — тихо сказал Федор Терентьевич. — А вот вам обоим желаю доброго здоровья. И еще спасибо вам, ребята. Не за то, что проститься пришли, а за то, что люди вы стоящие… Работал я с вами нелегко, но зато спокойно. Дело вы от каждого всерьез требуете, но даром человека не обидите. А нашему брату в охотку служится, когда к командиру к своему уважение имеешь…
Федор Терентьевич умер в первых числах января, и хоронили его в солнечный морозный день. Гроб с телом был выставлен в фойе клуба, приглушенно звучали траурные мелодии, вдоль стен стояло несколько десятков похожих друг на друга венков из бумажных цветов и проволоки, а раз в пять минут производилась смена почетного караула.
Пятый пришел в клуб за час до выноса. Он не очень-то полагался на недавно принятого исполняющим обязанности начальника АХО отставного капитана второго ранга и решил проверить все лично. В этот день ему предстояло много хлопот и много неожиданностей.
Началось с того, что Пятый, как баран на новые ворота, уставился на столик, стоявший у гроба, где на алых бархатных подушечках лежали два ордена Боевого Красного Знамени, ордена Отечественной воины 1-й и 2-й степеней, орден Красной Звезды и медали с сильно потрепанными ленточками. «Мать честная, — подумал Пятый, — вот тебе и хозвзвод! Возомнили мы о себе бог знает что, а на поверку ведь ни черта о людях не знаем!»
Минут через сорок пришел директор института, постоял в почетном карауле, внимательно посмотрел на подушечки с наградами Федора Терентьевича и неожиданно остался на похороны. Подобного факта Пятый припомнить не смог. В их институте испокон веков действовал четкий порядок, согласно которому на похоронах администрацию представлял тот заместитель директора, в чьей зоне влияния ранее работал умерший. Напрямую директору подчинялись только плановики и бухгалтерия, но когда там изредка хоронили сотрудника, то вместо директора обычно выступал Шестой. Иногда директор приходил постоять в почетном карауле, да и то лишь при прощании с наиболее близкими ему специалистами, а на похороны не ездил никогда.
— Кто там сидит у гроба? — спросил директор у Пятого. — Родственники Чистосердова?
На двух стульях у изголовья гроба спиной к ним сидела странная пара: простоволосая пожилая женщина с распухшим от слез лицом и щербатый старичок с полуседым мальчишеским чубчиком. Оба были в валенках с высокими самодельными галошами, изготовленными из автомобильных камер. Выглядели они четко по-деревенски, что, впрочем, теперь ничего не значило. Раньше жили, допустим, на Ржевке или в Бернгардовке, но город вырос и проглотил эти поселки целиком и полностью, сделав их жителей полноправными ленинградцами.
— Понятия не имею, — пожал плечами Пятый.
— Узнай и к вечеру сообщи мне, — распорядился директор. — А я подумаю, как бы им что-нибудь подкинуть.
Ровно в тринадцать часов все зашевелились, на улице грянула духовая музыка, девочки из конструкторского бюро вынесли подушечки с орденами и медалями, за ними на руках поплыл гроб, и весь народ направился к выходу, «Вот ведь черт упрямый, — подумал Пятый, глядя с крыльца на музыкантов, — перемудрил-таки меня Федор Терентьевич!»
Их было шестеро, и все они были сильно искалечены. Играли они из рук вон плохо, знали от силы три-четыре траурных мелодии и выезжали в основном за счет громкости.
«Ты вот что, Федор Терентьевич, этих убогих больше не зови, — как-то года четыре назад заявил Пятый после очередных похорон. — Играть они, скажем прямо, совсем не умеют, а поглядишь на них, так неделю сна не будет». — «Инвалиды они военные, — возразил ему Федор Терентьевич. — Их понять надо». — «Я не хуже тебя все понимаю! — повысил голос Пятый. — Но звать их больше не зови! Они получают пенсию по инвалидности — и бог с ними!» — «Пенсия пенсией, а каждый человек должон быть при деле, — не соглашался Федор Терентьевич. — Интерес чтоб к жизни-то имелся, елки-моталки!»
«Стало быть, Федор Терентьевич меня перехитрил, — констатировал Пятый, — а точнее, решил вопрос по-своему. А что, он ведь, пожалуй, был прав. Похороны не филармония, и мастерство вместе с манерой исполнения здесь не главное…» Пятый поежился, надел на свою лысую голову ондатровую шапку и еще раз взглянул на музыкантов. Они важно надували щеки и играли громче обычного, а по лицу одного, слепого, катились слезы. Нелегкая, однако, у них доля, решил Пятый. Попробуйте-ка поиграть с полчаса на двадцатиградусном морозе с хорошим ветерком. Инструменты-то металлические, губы в кровь обдерешь!
Когда-то, лет десять назад, Федор Терентьевич по собственной инициативе выработал ритуал, по которому открытый гроб на руках несли до главной проходной, где покойник якобы прощался с институтом. Так же сделали и сегодня, и когда процессия медленно двинулась вдоль сквера, Пятый с удивлением зафиксировал еще одно необычное обстоятельство. Сразу за гробом шли старик со старухой (те самые — в валенках с галошами), а за ними перед громадной толпой сотрудников — директор и пять его заместителей. Не было только Первого и Четвертого, но их и быть не могло. Первый читал лекции в Политехническом институте и считал это святым делом, а Четвертого в октябре повысили в должности и забрали в Москву. «Ну и ну, — подумал Пятый, оглядываясь по сторонам, — ай да Федор Терентьевич! Никогда бы не подумал, что народ так к нему относится. Прямо-таки загадка, над которой на досуге стоит поломать голову…»
На кладбище капитан второго ранга вполголоса доложил Пятому, что могильщики отказались брать деньги.
— Может, ты мало дал? — подозрительно спросил Пятый.
— Как в прошлый раз, Борис Сергеевич, по десятке на брата.
— Странно… И что они тебе сказали?
— Спасибо, говорят, сегодня не требуется. Один, правда, протянул было руку, но бригадир так на него цыкнул, что тот с ходу стушевался.
— Видно, они знали Федора Терентьевича, — вслух подумал Пятый и пожевал губами.
— Знали, знали, — подтвердил новичок. — Хорошего человека хороните, сказали, пусть земля ему будет пухом.
Тогда вроде картина проясняется, решил Пятый, а то сплошь загадки. Можно понять, почему ребята из мехцеха вчера просто так, без отгулов согласились после смены сварить оградку и колонку из нержавейки, но чтобы могильщики работали даром, такого он ни разу в жизни не слышал! Даром — это, пожалуй, сильно сказано, потому что наряд им так и так закроют, но чтобы не взять деньги!
После похорон в столовой, расположенной вне территории института, состоялись поминки по Федору Терентьевичу Чистосердову. По тому же ритуалу, они производились по подписке, из расчета по семь рублей с каждого желающего принять участие.
— Сколько народу сядет за стол? — спросил Пятый у завпроизводством.
— Вместе с нашими столовскими ровно двести шестьдесят человек! — с гордостью ответил тот.
Обычно все садились за столы рядом со знакомыми, но Пятый, выполняя задание директора, подсел к старичку с чубчиком, устроившемуся рядышком с уплатившими свою долю увечными музыкантами. Дирижировал поминками предместкома Савчук. Пятый произнес первый поминальный тост и разговорился со старичком, оказавшимся колхозником, живущим в Псковской области, недалеко от города Изборска.
— Вы родня Федору Терентьевичу? — прямо спросил Пятый.
— Родни у товарища гвардии младшего лейтенанта не осталося, — ответил ему собеседник. — Выбило всю евоную родню.
— Кем же вы ему приходитесь? — уточнил Пятый.
— Земляки мы и воевали в одной части, — просто ответил тот. — Командиром он был мне.
Слово за слово, Пятый выяснил, что Федор Терентьевич и его, Пятого, сосед по столу почти всю войну прослужили в дивизионной разведке, где Чистосердов командовал взводом до осени 1944 года, когда его тяжело ранили в Польше. Его группа ночью напоролась на минное поле, потеряла троих и двое суток выбиралась к своим, вынося на руках Федора Терентьевича. По словам старика, пах и бедра Федора Терентьевича были сплошь посечены осколками так, что буквально живого места не оставалось. Но он все-таки выжил, вернулся в часть и прослужил до победы, хотя в разведку, как прежде, уже ходить не мог. А после войны вернулся в свои родные Великие Луки и нашел там одни головешки. К нему в деревню под Изборск Федор Терентьевич, будучи городским жителем, ехать не захотел к подался в Ленинград, но каждое лето гостил у них, ловил раков и любил собирать грибы, которыми богаты тамошние леса. И в первые послевоенные голодные годы, от себя отрывая, посылки слал продуктовые и из одежды кое-что подбрасывал.
— Золотой был Федор Терентьевич, настоящий русский человек.
Старичок закончил рассказ, и они еще разок помянули покойника.
В сретенских переулках — между Колокольниковым и Большим Сергиевским — на крутом спуске к Трубной улице есть карликовый скверик с детской площадкой. Как-то теплым осенним днем, когда только-только начали густеть сумерки, на скамейку в скверике уселись три мальчугана и от нечего делать принялись спорить о том, какой автомобиль лучше всех. Они горячились, размахивали руками, перебивали друг друга и чуть-чуть не вступили врукопашную, но все равно ни одно из мнений не возобладало над другими.
— Тихий идет! — оглянувшись по сторонам в поисках арбитра, заметил самый бойкий из мальчуганов. — Спросим у него?
Мальчуганы выскочили из скверика на Колокольников переулок и побежали наперерез высокому сутуловатому человеку, шедшему с полными авоськами в руках.
— Дяденька Тихий, а дяденька Тихий! — на ходу закричал мальчуган. — Обождите!
Человек остановился и повернулся лицом к детям.
— Можно у вас кое-что спросить?
— Пожалуйста, — приветливо ответил человек с авоськами.
— Дяденька Тихий, вот какое у нас дело, — приблизившись, с важным видом сообщил бойкий мальчуган. — Севка считает, что из всех легковушек самая быстрая — «жигуленок», а я говорю, что «Волга»! Мне папа так говорил! А мой папа все знает, он в министерстве работает!
— Прежде всего давай познакомимся. — Человек с авоськами добродушно улыбнулся, обнажив две стальные коронки на верхних зубах и пластмассовый мостик между ними. — Как тебя зовут?
— Вова.
— Так вот, Вова, ты, пожалуй, прав. — Человек продолжал улыбаться, и морщинки возле его глаз стали заметнее. — Я тоже считаю, что «Волга» быстрее «Жигулей».
— Ваша «Волга» — не машина, а драндулет, сарай на колесах! — запальчиво фыркнул второй мальчуган, сморщив веснушчатую мордашку. — А «жигуленок» — маленький и верткий, как зайчонок из мультика. Пока ваша «Волга» расчухается, моего «жигуленка» след простынет.
— Поверь, я совсем не против «Жигулей». — Человек опустил на асфальт одну из авосек и погладил по плечу обиженного спорщика. — «Жигули» — очень хорошая, комфортабельная, приемистая машина, но корень в другом. В жизни, ребятки, так получается, что главное не в габаритах машины или в мощности ее двигателя, а в том, кто в той машине едет.
— Я первый говорил, что все зависит от шофера! — восторженно воскликнул третий мальчуган. — Что, съели?
— Ты не так меня понял, — мягко возразил человек с авоськами.
— Я вырасту и обязательно буду ездить на «Волге», — гордо заявил первый мальчуган.
— Смотри, Вова, тебе видней. — Человек нагнулся и поднял авоську. — А может, не стоит? Ты в какой класс ходишь?
— В четвертый.
— А книжки читать любишь?
— Ага.
— Ты побольше читай, — серьезно посоветовал человек с авоськами. — И когда книги откроют перед тобой целый мир, тогда ты, возможно, вместо «Волги» выберешь метро…
Мальчуганы вежливо попрощались, а человек с авоськами вошел в подъезд, поднялся на третий этаж, достал ключ, открыл дверь, шагнул в квартиру и приятно поразился стоявшей там тишине. В коридоре было сумрачно и пустынно, а из кухни доносился мерный стук капель, падавших в раковину.
Барухины, должно быть, в кино убрались, догадался он и сокрушенно покачал головой, вспомнив о своих недругах. Что за люди, откуда только берутся такие пакостники? Он ни сном ни духом не желал им зла, а они, словно волки в чащобе, день и ночь щелкали зубами и вознамерились сжить его со свету. Барухины делали свое черное дело неспроста, а с дальним прицелом и, судя по всему, решили, что раз их дочка подрастает, ей не помешает иметь собственную жилплощадь. Захочет, мол, девочка выйти замуж, а где жить? Тоже проблема не из простых. А тут под боком солнечная комната площадью двадцать два квадратных метра. Вот в чем корень! Сам Барухин — бухгалтер треста похоронного обслуживания — мужчина писучий, так он, черт его подери, выдал такой смертоносный залп анонимных писем, что только держись. Пол-Москвы на ноги поднял, чтобы выселить неугодного соседа. А анонимки, точно близнецы, все до одной написаны слово в слово. И все короткие, на страничку всего. Живет, мол, в центре славной столицы отпетый тунеядец и матерый алкоголик Г. А. Голубков, по дворовой кличке «Тихий», на всех плюет, и все ему нипочем, как с гуся вода! Долго ли, мол, будет твориться подобное безобразие? Выдворить его, и кончен бал! А ниже наставил разных закорючек, чтобы письмо посчитали коллективным. Зачем много слов? Барухин — опытный могильщик, он был уверен, что раздавит Тихого, как дождевого червя, но люди заступились, не дали в обиду. С тех пор Барухин смотрит на него так, как будто не он гадил Тихому, а, наоборот, Тихий — Барухину.
Тихий представил себе семипудовую тушу Барухина, его смещенный книзу, обтянутый непомерной ширины брюками и колыхавшийся при ходьбе живот, безбровое лицо с водянистыми, заплывшими жиром глазами и тяжко вздохнул. Как только земля носит такого борова? Он еще раз покачал головой и прошел в свою комнату.
— Вот мы и дома! — радостно сказал самому себе, присел на корточки и принялся распаковывать авоськи. Полупустая комната производила более чем странное впечатление. Старый диван со сбитым в кучу несвежим постельным бельем, серой подушкой без наволочки и потрепанным одеялом, из которого там и сям торчали клочья пожелтевшей ваты, покрытый газетой колченогий стол с чайником и горкой немытой посуды, две табуретки, платяной шкаф с наискось разбитым зеркалом и рядом с ним множество фанерных полок, снизу доверху заставленных книгами. А напротив шкафа, над диваном, — гитара, сиротливо висевшая на голой стене.
— «Отвори потихо-оньку калитку и войди в тихий сад ты, как тень, — вполголоса напевал Тихий, выкладывая на пол внушительное количество пакетиков с гороховым концентратом. — Не за-абудь потемнее накидку…» Вот и порядок! Еще одна весомая добавка к нашим запасам стратегического назначения! Теперь мы аккуратненько сложим концентраты в шкаф, сливочное масло, докторскую колбаску и останкинские сосиски отнесем в холодильник, а затем помоемся, попьем чай с сушками и примемся за чтение.
Своего холодильника у Тихого не было, но в их квартире, кроме Барухиных, жил еще Сережа Иванов, молодой шофер-дальнобойщик из «Совтрансавто» и гордый обладатель новенького холодильника ЗИЛ. Барухиных Сережа в упор не видел, а к Тихому относился сочувственно и запросто позволял ему пользоваться холодильником. Даже дал ключ от комнаты.
Спрятав концентраты, Тихий вышел в коридор и, с удивлением обнаружив, что дверь Сережиной комнаты не заперта, робко постучался.
— Это ты, Тихий? Заходи!
— Ты извини, что я тебя нечаянно потревожил, — виноватым тоном сказал Тихий при виде лежащего на кровати соседа.
— Ерунда! — Белобрысый Сережа зевнул и кулаками протер глаза. — Завтра мне в рейс, так я отсыпаюсь впрок. Ты чего?
— Да вот, купил кое-что, — ответил Тихий, продолжая стоять в дверях. — Колбасу, масло, сосиски. Думал поэксплуатировать твоего красавца.
Он любил бывать у Сергея, потому что с этой комнатой были связаны приятные воспоминания. Давным-давно, когда Тихий был маленьким и когда их семья занимала всю квартиру, здесь была детская, где он жил вдвоем со старшим братом. Сюда приходила мама, знавшая бездну сказок одна лучше другой, а поздно вечером, когда сыновья засыпали, она заботливо проверяла, хорошо ли они укутаны, и укрывала торчавшие из-под одеял босые ноги.
— Давай, Тихий, действуй. — Сережа снова зевнул. — Сон мне снился — ну прямо обалденный.
— Расскажи, — предложил Тихий, укладывая продукты в холодильник. — Опять тебя в Париж занесло?
Он уже привык к тому, что наиболее впечатляющие сновидения Сережи так или иначе были навеяны парижскими соблазнами, о которых тот был наслышан от сведущих товарищей по «Совтрансавто», вдоль и поперек исколесивших чуть ли не всю Европу.
— Нет, ближе. Гоню это я без напарника по трассе Москва — Брест. Утречком дело было. То ли в конце августа, то ли в самом начале сентября — лист на березах только-только облетать начал. Гоню, значит, а перед поворотом на Вязьму голосует — кто бы, ты думал? — Алла Пугачева!
— Алла Борисовна?
— Она самая, кто же еще! — у Сергея заблестели глаза. — Экипировочка — на уровне мировых стандартов: обалденный плащик ярко-красного цвета, вельветовые джинсята заправлены в сапожки со шпорами, и все такое. Я торможу на юз и жмусь к обочине, а Пугачева садится в кабину и просит, чтобы подбросил ее до Минска: там, мол, у ней концерт. Я, сам понимаешь, рот до ушей и киваю, будто ванька-встанька, а язык напрочь отнялся! Каково?
— Фантастика! — восхищенно сказал Тихий, чтобы доставить удовольствие добросердечному соседу.
— Километров сто я как в столбняке, словечка вымолвить не мог, а после Ярцева отпустило, разговорились. Тары-бары-растабары, а потом Пугачиха возьми и спроси: «Ты холостой?» — «Холостой, — говорю. — С самого рождения». Вижу — не верит. Помолчали. «Честно? — с тоской в голосе спрашивает она. — Не обманываешь?» — «Зуб даю!» Вижу, это ее окрылило, поверила. «Я, — говорит, — тоже холостячка!» А сама так и стреляет глазами, будто из «Калашникова».
— Очень интересно, — заметил Тихий.
— Это еще что! — Сергей облизнул губы. — Как проехали КПП у Смоленска, она и говорит: «Спеть тебе?» Я, сам понимаешь, опять рот до ушей. «А что тебе больше нравится?» — спрашивает она с хитрецой. «То ли еще будет», — отвечаю. Это я не к тому, что песня мне так уж по сердцу, а как бы в виде намека. Понял?
— Понял, — подтвердил Тихий. — А дальше что было?
— Дальше? — Сергей озарился блаженной улыбкой. — Спела она обалденно, а чуток погодя… Нет, не скажу. Ты, Тихий, не обижайся. Может, я тот сон до конца досмотрю.
— Резонно, — согласился Тихий. — Желаю тебе вновь встретиться с Аллой Борисовной. А нет, так с Софией Ротару.
— Небось завидуешь? — Сергей еще раз зевнул и сладко потянулся. — Ну, признавайся!
— Нет, Сережа, я никому не завидую… Во всяком случае, в том смысле, какой ты подразумеваешь.
— Да, чуть со сна не позабыл, — внезапно спохватился Сергей. — В шестом часу забегал Яшка Алеутдинов. Тебя спрашивал.
— Просил что-нибудь передать?
— А как же! Велел тебе явиться к полвосьмого.
— Больше он ничего не говорил?
— Придут, сказал, две клевых чувихи, так пускай Тихий не опаздывает. И чтобы захватил гитару.
— Спасибо тебе, Сережа, — сказал Тихий, направляясь к двери.
— Не стоит. — Сергей отвернулся к стене и натянул на себя одеяло. — Будь здоров, Тихий!
— И тебе всего доброго! Счастливой дороги!
— Вот что, Тихий, — остановил его в дверях голос Сергея. — Там, в холодильнике, початая банка сардин, соленые огурцы и штук пять антрекотов. Возьми их себе, а то зря пропадут.
— Спасибо, Сережа, не откажусь…
Вернувшись в свою комнату, Тихий подошел к окну и задумчиво посмотрел на улицу. Как быть? Сходить, что ли, к Яше? А может быть, не стоит? Завтра — рабочий день, к восьми на завод. Вставать с больной головой и ехать на работу — это совсем тошнотворно, а прогуливать стыдно. Чертовски неловко будет смотреть в глаза тому вежливому седоголовому кадровику с кистью-протезом, который оформлял его на работу. Тогда седоголовый долго листал разбухшую от вкладышей трудовую книжку Тихого, но вел себя безукоризненно. Ни тебе брезгливых гримас, ни насмешек, ни каверзных вопросиков об отношении к спиртным напиткам и к трудовой дисциплине. Спросил только, почему Тихий сменил добрый десяток профессий: побывал слесарем-сборщиком электрозавода, разнорабочим плодоовощной базы, электриком-слаботочником на стройке, страховым агентом инспекции Госстраха, грузчиком винно-водочного магазина, водителем в таксомоторном парке, ночным дежурным завода металлической мебели, киоскером «Союзпечати», стрелком вневедомственной сторожевой охраны и еще бог знает кем, но нигде подолгу не задерживался? Причем спросил просто, по-человечески, без намека на подковырку. Тихий, естественно, объяснил, что везде ему было не так интересно, как хотелось бы. За длинным рублем он не гонялся, чего не было, того не было, но если работа однообразная и нудная, то такая работа ему, Тихому, не нужна. Он нисколько не обольщается и отчетливо понимает в свои сорок лет, что жизнь, говоря по совести, не удалась, но прошлого не переделаешь и не перечеркнешь. Кадровик степенно кивнул и принял его радиомонтажником… И перед участковым уполномоченным Новосельцевым тоже будет совестно. Тихий дал ему слово, что проработает на заводе по меньшей мере до нового года, а если понравится, то и дольше. А свое слово надо держать. Да… Яша, правда, может обидеться, но это не так страшно. Яша — не какой-нибудь случайный, а настоящий друг, он поймет правильно. Недаром они дружат тридцать три года, с тех самых пор, как пошли в школу. И сидели там на одной парте все школьные годы. Точнее, почти все, потому что Яша ушел из седьмого класса, а Тихий — из девятого. Да… Яша дважды женился и, соответственно, дважды разводился, а Тихий как был, так и остался холостяком. Женщины в его незавидном положении, пожалуй, не к месту… Нет, он останется дома, займется чтением, и кончен бал! Начиная с августа он не спеша и с громадным наслаждением перечитывал Диккенса и как раз дошел до тринадцатого тома, где напечатан отличнейший роман «Торговый дом Домби и сын». Вот за него-то Тихий и примется, а прежде попьет чай с сушками. Чем не жизнь? Приятно и спокойно.
Предвкушая радость встречи с героями Диккенса, Тихий потер руки и уже было двинулся в ванную, но что-то удержало его у окна. А может быть, ненадолго заглянуть к Яше? А?.. Тихий изо дня в день безвылазно сидит дома и вообще живет бирюком. Черт побери, это не дело!
Пусть у Тихого в кармане хоть шаром покати, а к Яше он ходит запросто, без всякого стеснения. Яша раз-навсегда втолковал Тихому, чтобы тот выкинул из головы все сомнения относительно нахлебничества. Дружба есть дружба, и этим все сказано! Словом, он идет к Яше! Немножечко выпьет, вдоволь поговорит о том, о сем, споет что-нибудь задушевное, а в одиннадцать часов откланяется, и все, кончен бал! И завтра как штык на работу! Чем не жизнь? Или мы не люди?
Тихий сбегал в ванную, помылся, побрился, а вернувшись оттуда, снова впал в минорное настроение. Ведь там будут женщины, а у него нет приличной сорочки. Та, что на нем, уже несвежая, вторая лежит в грязном, а у третьей из манжет торчат нитки и в двух местах прохудился воротничок… Кроме того, его единственный костюм тоже терпит бедствие: рукава пиджака залоснились так, что блестят не хуже зеркала, а с брюк свисает бахрома. Жаль, но ничего из этой затеи не выйдет. А может быть, оно и к лучшему? А? Все равно от Яши не уйдешь ни в одиннадцать, ни в двенадцать, а если загулять плотно, до утренней зари, то незачем ехать на завод. Тогда будет стыдно. Нет, он останется дома, поставит чайник и забудет о Яшином приглашении. Лучше он спокойно почитает Диккенса, отдохнет после трудового дня, выспится, а завтра вовремя встанет и поедет на завод, где трудится вместе с выпускницами ГПТУ на работе, не требующей ничего, кроме прилежания. Скучно. Но он, Тихий, не из тех малодушных, кто отчаивается по пустякам и вешает нос из-за того, что ему не светят вечерушки с женщинами. Все много раз передумано, и по-своему он счастлив, потому что больше всего на свете любит книги и, слава богу, понимает в них толк. Из-за книжного бума и хронического безденежья Тихий, разумеется, давным-давно не покупает новых книг и лишь перечитывает старые, но его личная библиотека — а в ней, кстати, семьсот сорок семь томов! — содержит почти все то, что ему дорого. Разве в настоящей, большой литературе корень в сюжете? Боже сохрани! Наряду с сюжетным мастерством там таятся такие языковые и стилевые богатства, о которых многие даже не подозревают. По-настоящему талантливый писатель каким-нибудь десятком слов создает настроение. Кажется, что это проще простого, однако так творили только великие мастера. Нынче мало кто способен так писать.
Тихий поставил чайник, присел на диван и открыл Диккенса, но ему не читалось. А может быть, плюнуть на свой неказистый наряд и наведаться к Яше? Двадцать четыре минуты восьмого, еще не поздно… Чего ему бояться? Что примут по одежке? Ну и бог с ними! А развеяться на людях — это не во вред! Он, Тихий, любит компанию, общий разговор и радостные лица людей. Вот поэтому он сейчас пойдет к Яше! Возьмет ножницы, срежет бахрому у брюк, наденет вместо пиджака свитер с глухим воротом и пойдет!
Тихий быстро переоделся, подошел к шкафу с разбитым зеркалом и взглянул на себя. Худощавое бледное лицо, седина на висках, и морщин будь здоров сколько. Но стоит ли вешать нос, когда жизнь прекрасна и удивительна? Он повеселел, накинул плащ, снял со стены гитару, забежал на кухню, чтобы выключить газ, и вприпрыжку спустился по лестнице.
Пробежав через скверик на Большой Сергиевской, где жил Яша, Тихий едва не столкнулся со старым адвокатом Аптекаревым, который медленно преодолевал подъем, широко расставляя ноги и разводя руки в стороны, как будто хотел обнять весь мир, но почему-то застеснялся и не решился. Тихий знал причину странной походки Аптекарева: старик издавна страдал глаукомой и его глаза различали только яркий свет.
— Добрый вечер, Николай Парфенович! — сказал Тихий.
— Гошенька, дорогой ты мой! — чрезвычайно обрадовался Аптекарев. — Куда же ты запропастился? Манкируешь? Без тебя я знаешь как скучаю. Почему не заходишь?
— Виноват, Николай Парфенович. Я уже пять недель как оформился на завод и слегка сбился с ритма.
— Так ты работаешь? Молодец! Вот это я одобряю! Молодец! — с жаром воскликнул старик, энергично пожимая руку Тихого. — И вино не пьешь?
— Не пью, — ответил Тихий, стараясь не думать о предстоящем застолье.
— Дорогой мой, какой же ты молодец! — растроганно повторил Аптекарев. — Как я рад за тебя! Я всегда в тебя верил! Сам устроился или кто-то помог?
— Константин Дмитриевич Новосельцев.
— Это который?.. Постой-ка, постой-ка, уж не наш ли участковый уполномоченный?
— Он самый.
— Хороший он человек, Гошенька, очень хороший! — Старик Аптекарев говорил нараспев и временами чуточку завывал. — Я тоже его должник! Третьего дня он приходил к нам на квартиру увещевать моих извергов. Так славно их пропесочил, такую им организовал баньку с дубовым веничком, что ни в сказке сказать, ни пером написать! Я едва не расцеловался с ним.
— Ну и что, угомонились они? — участливо спросил Тихий.
Он наизусть знал печальную историю жизни полуслепого адвоката и задал свой вопрос исключительно из вежливости. Бедный старик не так давно похоронил жену, с которой прожил душа в душу чуть ли не до золотой свадьбы, и оказался в безвыходном положении: его сын и невестка погибли на войне, а единственный внук — ровесник Тихого — вместе с женой изводил деда. Пользуясь слепотой Аптекарева, они оба, когда на пару, а когда порознь, внаглую крали принадлежавшие старику вещи, тогда как тот вынужден был платить за всю квартиру из своей пенсии, сам покупал продукты, кое-как готовил пищу и убирал за собой.
— Куда там! — Аптекарев поднял незрячие глаза к небу и протяжно вздохнул. — Горбатых разве что могила исправит. Вчера они стащили Апулея и Петрония!
— Что вы говорите?! — расстроился Тихий. Любознательный адвокат смолоду собирал редкие книги по истории и искусству Древнего Рима, и Тихий не мог не сочувствовать его потере. — Неужели?
— То, что ты слышишь! — Аптекарев снял кепку, ладонью вытер усеянный каплями пота высокий лоб и машинально пригладил редкие седые волосы, напоминавшие детский пушок. — Я трижды проверил! После того как они стащили Брокгауза и Эфрона, я каждую книгу на ощупь знаю. Осталось-то всего две полки, да и те далеко не полные.
— Что же делать, Николай Парфенович? — озабоченно произнес Тихий. — Может быть, разменять вашу квартиру, и кончен бал? Разъедетесь с ними, заживете отдельно, и все как-нибудь наладится.
— Тебе, Гошенька, легко говорить, а попробуй-ка войти в мое положение… — Аптекарев всхлипнул и тотчас прикрыл глаза морщинистой, сплошь утыканной старческими веснушками рукой. — Если бы не утрата зрения, я бы… хоть сию минуту перебрался в любую клетушку. Эх, Гошенька, знал бы ты…
— Вы не расстраивайтесь, Николай Парфенович! — успокаивал взволнованного старика Тихий. — Не стоит. Пока человек живет, всегда есть какая-то надежда…
— Некуда мне деться, Гошенька! — глотая слезы и продолжая всхлипывать, горестно говорил старик. — Все мои корни здесь, на Большом Сергиевском, все до одного. Как жить без корней? Ведь я прожил в своей квартире… постой-ка, постой-ка… пятьдесят семь лет и одиннадцать месяцев. Это тебе не фунт изюма! Привык к каждому камню и хожу в полном смысле слова с закрытыми глазами. К тому же народ у нас хороший, добрый народ. Все меня знают, ни в одном магазине не обвешивают и не обсчитывают. А когда дают мне сдачу, то серебро кладут в правую руку, а медные деньги — в левую. Помнят, что я держу их в разных карманах. Как же мне уехать отсюда? Посуди сам, в другом месте мне никоим образом не прожить.
— Но убиваться-то не стоит.
— Сам понимаю, но — увы! — ничего не могу с собой поделать! — Аптекарев в последний раз всхлипнул. — И себя жалко, и в особенности правнучку мою Ирочку. Во втором классе девочка, а такие слова произносит, что волосы шевелятся от ужаса. Вообрази, Гошенька, час назад выхожу вместе с нею из дому, и под аркой к нам с лаем подбегает какая-то веселая, совершенно безобидная собачонка. Так Ирочка на нее: «Иди ты, такая-сякая, туда-то и туда-то!»
— Что поделаешь… — со вздохом посочувствовал Тихий. — Николай Парфенович, вы уж извините, я побегу, а то меня, по-видимому, заждались. Завтра, где-нибудь ближе к вечеру, я непременно загляну к вам на часок. Вы не против?
— Заходи, Гошенька, заходи, дорогой ты мой! — нараспев произнес старик, довольно кивая головой. — Большую радость ты мне доставишь, очень большую! На чем мы с тобой остановились? Постой-ка, постой-ка… Ах да, на том месте, где дьякон и фон Корен заканчивают обедать у Самойленки…
Чертовски жаль старика Аптекарева, думал Тихий, пересекая Большой Сергиевский переулок. Он шапочно знал Аптекарева лет двадцать, если не больше, однако тесно сблизился с ним лишь в последнее время. С ранней весны Тихий ежедневно заходил к старому адвокату и читал ему Куприна, а в конце лета — Чехова. Когда они закончили «Палату № 6», лица у обоих были мокрыми от слез, но они не стеснялись друг друга. Потом Тихий читал ему «Дуэль».
…— Ну, Тихий, ты даешь! — ворчливо произнес Яша Алеутдинов, отворив дверь и впуская друга. — Кадры давно прибыли, и прямо тебе скажу, на уровне! Конечно, не люкс, но вполне годятся.
— Откуда они? — вполголоса спросил Тихий.
— Чего не знаю, того не знаю! — Яша развел руками. — Я не из любопытных и никогда не допытываюсь насчет фамилии и где работают. Мне это без разницы. По-моему, они — торгашки.
На широченном модерновом диване в Яшиной большой комнате сидели две нарядные девушки с по-модному размалеванными лицами и броско наманикюренными пальчиками. Одна — длинноногая крашеная блондинка с чуточку раскосыми зелеными глазами и надменным выражением лица — показалась Тихому понахальнее, а другая — плотненькая, русоволосая, с короткой стрижкой — производила впечатление более скромной.
— Вот вам, ласточки, обещанный певец с гитарой под полою! — громогласно заявил Яша, подталкивая Тихого в спину. — Знакомьтесь: мой лучший друг Гоша Тихий.
— Зоя! — первой назвалась плотненькая девушка.
— Алла! — представилась надменная блондинка. — Тихий — это что, ваша фамилия?
— Нет, ласточки, это его прозвище, — пояснил Яша, усаживая девушек за накрытый стол. — Уж не помню точно, то ли в третьем, то ли в четвертом классе, когда все ребята на переменках играли в чехарду и орали благим матом, наш Гоша всякий раз бочком отходил к окошку с раскрытой книжкой в руках и мысленно был в тридесятом царстве. Вот тогда-то его и прозвали «Тихим». Он, прямо вам скажу, бесценный парень, но больно уж задумчивый.
— Поня-атно, — жеманно произнесла блондинка и взглянула на Тихого с оттенком легкого пренебрежения.
А темноглазая Зоя ласково улыбнулась и промолчала.
Яша занял хозяйское место во главе стола, блондинка уселась слева от него, а Зоя справа, рядом с Тихим.
Это удача, подумал Тихий. Он покосился на соседку, но, встретив ее ответный взгляд, тут же опустил глаза. Похоже, что она славная, без выпендрежа, а все эти чрезмерные увлечения губной помадой, тушью, тенями и прочими косметическими выкрутасами — просто-напросто дань времени и тому стереотипу внешности, который упорно навязывает мода. И выросла она не в тепличных условиях, это сразу видно. На руках шрамы от порезов, два ногтя сбиты, и глаза не ахти какие веселые. Смех натуральный, серебристый, а в глазах… в глазах сомнение, настороженность.
Яша вел себя вежливо и налил всем понемножку.
— Ну, ласточки, первым делом глотнем за приятное знакомство! — предложил Яша, взявшись за стаканчик. — Предупреждаю, каждый пьет сколько может!
Тихий чокнулся с девушками, выпил и, как всегда после первой, сморщился.
— Эй, Тихий, ты не зевай и плотнее закусывай! — заботливо поучал Яша, обводя рукой накрытый стол. — Для начала бери крабы!
Тихий давно не видел такого изобилия деликатесов, и его глаза невольно разбежались по тарелкам, блюдцам и банкам. С чего начать? Хочется отведать и крабов, и паюсной икры, и исландской селедки в винном соусе, и отварной осетрины с хреном, и балыка, и необыкновенно аппетитного тамбовского окорока, легонько подернутого на срезе радужными разводами. Тихий сглотнул набежавшую слюну, стыдливо покашливая в кулак, тонким слоем намазал масло на корочку ситника и придвинул к себе блюдечко с паюсной икрой.
Все складывалось в точном соответствии с установившейся традицией: Яша привычно солировал в первом акте, а затем постепенно тушевался и уступал инициативу Тихому, но получалось это естественно, незаметно, как в слаженном ансамбле. А пока что Тихий не торопясь клал в рот маленькие кусочки ситника, сдобренного икоркой, помалкивал и думал о том, как здорово поступил, что пришел сюда. Как ни хорошо одному, а среди людей во сто крат лучше. Замечательный парень Яша, ухватистый и в то же время душевный. И дом у него — полная чаша. Стильная мебель, хрусталь, ковры, а в смежной спаленке — огромная шкура белого медведя перед кроватью. И внешность у него привлекательная: жгучий брюнет с ясными голубыми глазами. Он, правда, за последние три-четыре года заматерел и раздался в ширину, но это, пожалуй, нисколько его не портит, потому что у него полнота такая, что случается у спортсменов, когда они, что называется, сходят со сцены. В недалеком прошлом Яша был борцом классического стиля, чемпионом «Трудовых резервов». Всем он взял, а вот настоящего счастья нет как нет. Не везло ему на жен, крупно не везло. Поди пойми, в чем тут корень? Первая — Аня — оказалась жадюга из жадюг и в конце концов обобрала его: как-то хитро организовала липовую телеграмму из санатория, что его мама якобы при смерти, а пока Яша мотался в Дорохово и обратно — подчистую вывезла все имущество до последней ложки. А вторая — Катя — всем, казалось бы, хороша — лицо, как у кинозвезды, и фигура тоже будь здоров, но по нраву грубая и склочная до невозможности. Он ей слово, она ему десять, и так каждый божий день. Яша промучился пять лет, а потом не выдержал, построил ей кооператив где-то на Юго-Западе, и все, кончен бал! С тех пор он снова холостой. Да… А в этой Зое есть что-то неординарное. Сколько ей лет? Похоже, не больше тридцати. Интересно бы узнать, кто она такая?
Яша достал из кармана золотисто-коричневую пачку заграничных сигарет и угостил девушек. Блондинка Алла манерно закурила, отставив мизинчик и держа дымящуюся сигарету между большим и средним пальцами левой руки, а Зоя сказала, что не курит.
«Это хорошо! — обрадовался Тихий, не одобрявший курящих женщин. — Это просто здорово!»
— Ну, Тихий, как тебе работается на новом месте? — полюбопытствовал Яша, откидываясь на спинку стула и выпуская изо рта струйку дыма.
— Да так себе, ни шатко ни валко, — уклончиво ответил Тихий, не любивший разговоров о его трудовой деятельности.
— Кто вы по специальности, Гоша? — спросила Зоя.
— Он успел перепробовать все специальности, какие только бывают. — Яша добродушно усмехнулся. — Разве что в космос еще не летал.
— Я работаю радиомонтажником, — сухо пояснил Тихий. — На заводе.
— Далась тебе эта работа! — с нарочитой небрежностью бросил Яша. — Шел бы ты лучше к нам. Как нашу шарагу приспособили под сервисное обслуживание «Жигулей», так стала не работа, а настоящий рай. Давно твержу, что лучшей работы днем с огнем не отыщешь!
— Крепко платят? — по-деловому уточнила блондинка, стряхивая пепел в массивную пепельницу чешского стекла.
— Это само собой! — Яша приосанился. По выражению лица было видно, что вопрос пришелся ему по вкусу. — В аванс — сотенка, в расчет — сто тридцать, и после каждой смены не меньше червонца очищается. Это раньше квалифицированный автослесарь был — так себе, а теперь наш брат — самый нужный и уважаемый человек! Теперь все за мной толпами ходят и в ножки кланяются, а мой заработок — что у твоего профессора!
— Собственная машина, видно, штука накладная, — невпопад сказал Тихий. — Там плати, здесь плати, да и бензин тоже не такой уж дешевый.
— Для кого как, — со знанием дела объяснил Яша. — Если машину покупает денежный человек, так он и не то выдержит, ему все это без разницы. А если такой, у какого руки белые и монеты, прямо скажем, в обрез, то ему скоро становится кисло. На профилактике одному даст, другому даст, третьему даст, а потом сосчитает и закашляется. Я-то аккуратно работаю, арапа не заправляю, а ребята у нас, бывает, химичат.
— Как же так? — поразился Тихий.
— Запросто! — Яша подмигнул и пустил в потолок колечко дыма. — Любой частник вывернет карман наизнанку, лишь бы починить свою ненаглядную тачку. Надо знать их психологию!
— Да… — озадаченно промолвил Тихий. — У вас, видно, целая индустрия по обработке людей и их карманов.
— Вот о том-то я и толкую, — подтвердил Яша. — Вот я, к примеру, всего-навсего бригадир слесарей, а, прямо вам скажу, на моем столе закусь не хуже, чем у начальника. И, заметь себе, Тихий, в очередях я не стою, клиенты мне все сами привозят. Один подкинет икорку или балычок, второй — свиную вырезку, третий — пару батонов сырокопченой колбаски, четвертый — воблы или рыбца из Ростова, а пятый — коробку с датским баночным пивком. Вот что главное! Живешь в свое удовольствие и знаешь, что ты не какой-нибудь бедный родственник, а хозяин положения!
Тихий еле заметно усмехнулся. Когда слегка подвыпивший Яша принимался за саморекламу, а делал он это, что греха таить, сплошь и рядом, на его лице тотчас проступала по-детски непосредственная радость, благодаря которой самое, казалось бы, заурядное хвастовство воспринималось как нечто естественное и вполне уместное. Смотрите, мол, человек живет плодами своих рук, обходясь без блата и без обмана. И хотя Яшино щедрое гостеприимство, равно как и набор деликатесов говорили сами за себя, он не мог удержаться от похвальбы, подсознательно нуждаясь в ней для собственного жизнеутверждения. Одно время Тихий склонялся к мысли, что Яша выпячивается на его фоне ради заведомого выигрыша в мнении женщин, от рождения в избытке наделенных способностью к сопоставлению, но вскоре убедился в своей ошибке, ибо Яша держался всегда одинаково, в том числе и при беседах с глазу на глаз. И лишь сравнительно недавно до Тихого дошло, что Яша исподволь хочет личным примером подтолкнуть его к радикальной перемене образа жизни.
— Что же, Яша, ты прав, — сказал Тихий, чокаясь с другом. — Каждый должен быть хозяином положения. Весь вопрос в том, как это понимать.
С этого момента Тихого словно подменили. Сперва он к месту припомнил шутку о болтливом парикмахере, потом в лицах рассказал забавный анекдот о двух глуховатых старушках, а дальше пошло как по писаному. Яша замолчал, тогда как Тихий безраздельно завладел вниманием девушек и с потаенной радостью отметил про себя, что Зоя смотрела на него, что называется, во все глаза, а Алла оттаяла до такой степени, что перестала корчиться и играть роль светской дамы.
Вскоре произошло непредвиденное: раздался звонок в дверь, и в Яшиной квартире появился необычайно волосатый мужчина с квадратными плечами и непропорционально маленькой головой, обезображенной синевато-малиновым рубцом, наискось пересекавшим лоб и левую щеку. Мужчина сказал, что заскочил на минутку, чтобы перехватить четвертак, однако, получив у Яши искомую сумму, остался, без приглашения уселся напротив Тихого и начал пить за троих.
Немного погодя Алла и Яша снова закурили, а Тихий взял в руки гитару, с минуту задумчиво перебирал струны, а потом низко опустил голову, еще больше ссутулился и спел три песни из кинофильма «Ирония судьбы». Голос у него был негромкий, чуть-чуть глуховатый, но приятного тембра и обладал тем замечательным свойством, которое, несомненно, составляет одну из тайн всякого искусства: благодаря интимной доверительности, лишенной малейших элементов позерства, ему удавалось заворожить восприимчивых слушателей.
Когда он закончил и поднял глаза от гитары, Алла восторженно захлопала в ладоши, а Зоя просияла от радости и сказала:
— Гоша, спойте еще!
— Ты, понял, спой-ка мне «Мурку»! — приказным тоном буркнул Волосатый.
— Я не знаю этой песни, — сухо ответил Тихий, глядя в Зоины темные глаза и не находя в них следов былой настороженности.
— Если можно, спойте «Русское поле», — попросила Зоя.
Тогда Тихий спел как бы для нее одной, не голосом, а самою душой, — едва слышно и временами опускаясь до шепота.
Прозвучал и затих последний аккорд гитары, все молча смотрели кто куда, а Волосатый трубно высморкался в бумажную салфетку и сказал словно в отместку:
— Лажа! У нас в колонии был один, Тюляндин ему фамилия, пел, понял, не хуже этого — как его? — Оськи Кобзона!
— Будет брехать! — сквозь зубы процедил Яша, с трудом сдерживая гнев.
«С чего Волосатый взъелся на меня? Какой странный, косноязычный и, по-видимому, желчный тип. Да. Татуировки на обеих руках, колючий взгляд исподлобья и подзаборная манера поведения. И этот жуткий рубец с точечными следами снятых швов. Сразу видно, что латавший его хирург не был мастером своего дела. Но при всем том в лице у Волосатого есть что-то незаурядное. Воля?.. Упорство? — Тихий силился обнаружить в Волосатом те качества, которыми сам обладал лишь в незначительной степени, но не пришел к определенному выводу из-за мешавшей ему досады. — Черт побери, зачем Яша позволил Волосатому сесть за стол?»
— Ну, Тихий, а теперь — мою любимую! — обратился к нему Яша.
Тихий кивнул, закрыл глаза и спел «Землянку», а затем без перерыва — две старых военных песни Булата Окуджавы.
— «Мурку» давай! — Волосатый так рявкнул, что сидевшая рядом Алла вздрогнула от неожиданности. — Я тебя, понял, как человека прошу!
— Повторяю вам: я не пою эту песню.
Тихий хотел снять гитару, но его остановило движение Зои:
— Гоша, можно еще одну!
Она попросила не столько словами, сколько глазами.
— Правильно! — поддержал ее Яша. — Тихий, спой еще разок, а потом устроим перерывчик, сполоснем тарелки и сварганим горячее! Договорились?
Тихий безропотно согласился и спел «Вечерний звон», после чего девушки вызвались помочь Яше и вместе с ним вышли на кухню. Тихий проводил их взглядом и смочил горло глотком минеральной воды.
Когда Алла и Зоя помыли посуду и возвратились в комнату, они тотчас закричали от испуга. Тихий в беспамятстве лежал на полу с разбитым в кровь лицом, а Волосатый стоял над ним и ехидно спрашивал:
— Мало тебе? Еще хочешь?
Услышав крики, в комнату ворвался Яша.
— Ты с болта сорвался?! — изменившимся голосом пророкотал он, грозно надвигаясь на Волосатого. — Ты на кого руку поднял, подонок?! Это же мой друг Тихий!
— Мне, понял, плевать с третьего этажа, Тихий он или Громкий! — злобно рычал Волосатый. — Он первым начал заедаться!
— Будку тебе заштопали, а мозги, видать, не промыли, — сквозь зубы процедил Яша, вбирая голову в плечи и готовясь к прыжку. Его лицо потемнело, а на лбу набухла вена, похожая на римскую цифру «пять».
— Я ему раз намек дал по-хорошему, чтоб он заткнулся, другой раз по-нашему, по-простому, а он, падло, хоть бы хны! — продолжал рычать Волосатый, пятясь к стене. — Я еще…
Никто так и не узнал, что еще хотел сказать Волосатый, потому что Яша в прыжке молниеносно вывернул ему руку за спину, с хрустом рванул ее вверх, заставив Волосатого согнуться пополам, и резко толкнул его головой в дверь. Раздался глухой удар, и они кубарем выкатились в коридор. Потом там что-то ухнуло, вслед за этим раздался вой, как будто раздавили кошку, а чуть позже испуганные девушки услышали лязг запоров входной двери.
— Порядок! Этот гад теперь долго не захочет драться! — переводя дыхание, заявил вернувшийся Яша. — Ну, Тихий, вставай, будет тебе разлеживаться!
Тихий не шелохнулся.
Тогда все засуетились: Алла сбегала за мокрым полотенцем, Зоя присела на корточки и придерживала голову Тихого, а Яша брызгал на него холодной водой и давал нюхать нашатырь.
Тихий очнулся, застонал, бессмысленно помотал головой, а потом с неимоверным усилием встал и, опираясь на Яшу, поплелся в ванную. Когда он подставил голову под струю холодной воды, из носа закапала кровь. Тихий присел на край ванны и уставился в потолок. Голова все еще кружилась, в разбитом затылке пульсировала боль, и было сверх меры тошно. От загубленного вечера, от проклятого невезения и главным образом от того, что в прах обратились все его надежды на дальнейшие встречи с Зоей. Как бы он ни понравился ей прежде, но после нокаута ему не на что рассчитывать. Без сомнения, Зоя добрая девушка и жалеет его от всей души, но из ее жалости шубу не сошьешь.
Мало-помалу кровотечение прекратилось, и Тихий попытался незаметно улизнуть домой, но Яша бдительно сторожил его и заставил вернуться обратно в комнату, предварительно припудрив ему ссадину на переносице.
Все четверо вновь уселись на прежних местах и какое-то время изо всех сил делали вид, будто ничего не случилось, но, несмотря на их старания, застолье было безнадежно испорчено. Вдобавок, пока они возились с Тихим и приводили его в чувство, жаркое подгорело и обуглилось.
— Ну и зараза! — первым не выдержал Яша. — Недаром говорят: посади свинью за стол, она и ноги на стол! Это я во всем виноват, балда!
— Э, брось, — невнятно сказал Тихий, притрагиваясь кончиком пальца к переносице. Нос горел как в огне, и ему показалось, что сломан хрящ. — Стоит ли говорить об этом?
— Все из-за того, что сдуру вздумал изображать чуткость! — ругал себя Яша. — Он мне никто, двоюродный брат первой жены. Только что вышел из колонии, отсидел, подонок, восемь лет за разбой, а я с ним ля-ля-ля, чтобы он не вообразил, будто я брезгую.
— Яша, не надо, — еще раз попросил Тихий.
— Он, зараза, жаловался, что все шарахаются от него, как от чумы, и, дескать, сами толкают на новое преступление! — Яша не мог остановиться, — Он, дескать, отверженный! А я посочувствовал, распустил варежку, неделю назад подкинул ему полсотни и сегодня еще четвертак! Вот балда так балда!
— Жуткий мордоворот! — Алла передернулась. — В жизни не видела такой хари! Один рубец чего стоит!
— Это его в колонии звезданули куском кабеля, — пояснил Яша и после короткой паузы добавил: — Досадно, что не убили!
— Зато эти стены и не таких видели. — Тихий попытался улыбнуться и ощутил во рту солоноватый привкус крови.
— Вы о чем? — уточнила Алла.
— Раньше в этом доме был притон самого низкого пошиба… — Нижняя губа Тихого заметно припухла, и он немножко шепелявил. — Сейчас мы с вами находимся в центре бывшего трущобного мира, где некогда напропалую пили, гуляли, играли в карты, калечили и убивали.
— Гоша, откуда вы это знаете? — спросила притихшая Зоя.
— Из книг. Житейская клоака старой Москвы интересовала русских писателей, и они увековечили ее ужасы в своих произведениях. Чехов сделал это в рассказе «Припадок», а Гиляровский написал «В глухую». Чертовски обидно, что этот дурно воспитанный гражданин с уголовным прошлым попал сюда со столетним опозданием.
Алла и Яша многозначительно переглянулись.
— Ну, ласточки, давайте глотнем за то, чтобы вокруг было меньше хамства! — предложил Яша.
— Яша, налейте и Гоше! — быстро сказала Зоя, подставляя стакан Тихого.
— Мне не жалко, — ответил Яша и с сомнением взглянул на понуро сидевшего друга. — Тихий, налить тебе? В общем-то Зоя дело говорит.
Тихому по-прежнему было нехорошо, и его бил озноб.
— Выпейте, Гоша, вам станет полегче.
Зоя придвинулась к Тихому и нежно взяла его под руку.
Все, что последовало дальше, Тихий уже не запомнил.
Пробуждению Тихого предшествовало длительное переходное состояние, когда он уже не спал, но в то же самое время еще не настолько пришел в себя, чтобы реально воспринимать окружающее. В этом состоянии навязчивые мысли превращались в короткие управляемые сны, перемежавшиеся пестрыми картинами недавнего прошлого, но с каждой минутой явь все настойчивее отгоняла видения и сурово напоминала о своем существовании.
Еще не проснувшись, Тихий начал стонать и беспокойно ворочаться, понимая, что опоздал на работу. Ну и черт с ней! — решил он и увидел себя на рыбной ловле вместе с Гришей Камышниковым и его приятелями. В середине июня кто-то из них каким-то образом достал ГАЗ-69, и они прикатили на пару дней к безлюдному лесному озеру в глубинке Калининской области. Пока Гриша и водитель «газика» разбивали палатку и надували обе резиновые лодки, Тихий и двое других быстренько — в две удочки каждый — наловили мелких живцов и приготовили снасти. Затем водитель вооружился топором и ушел в лес за сухостоем для костра, а они по двое уселись в лодки, выплыли на середину озера и поставили там три перемета на двадцать крючков каждый и — для баловства — еще пятнадцать кружков из пенопласта. Вернулись они затемно, присели к костру, душевно гоняли чаи и слушали грустные песни Тихого. Как только начало светать, они снова сели в лодки и отправились за уловом. Гриша Камышников больше любил не сам процесс рыбалки, а ее результат и поэтому вызвался осмотреть переметы, а Тихий с одним шустрым пареньком решил обследовать кружки, успевшие за ночь рассредоточиться по всей глади озера. Паренек, судя по всему, был буквально очарован песнями Тихого и безропотно согласился сесть на весла, а Тихий занял место на корме и приготовился к самому интересному.
А кругом стояла невообразимая тишина, какая бывает только на воде. Все замерло, и лишь прозрачная дымка теплого утреннего тумана, тая на глазах, медленно проплывала над ними.
Первые три кружка оказались пустыми, четвертый был перевернут, но атаковавшая его рыба, должно быть, накололась на крючки и успела выплюнуть живца, а пятый был явно с трофеем. Когда они подплыли к нему, кружок накренился и быстро двинулся в сторону. Они устремились вдогонку, обогнали его, и Тихий, свесившись за корму, с трепетом схватил мокрую леску, потянул ее на себя и почувствовал сильный рывок.
— Есть? — с надеждой выкрикнул паренек.
— Сидит, — вполголоса ответил Тихий и начал осторожно выбирать леску.
Прошло, наверное, не меньше трех минут, пока они увидели красивого двухкилограммового судака с крючком, торчавшим в верхней губе.
Тихий подтянул его к лодке и с дрожью в голосе спросил:
— Что будем делать?
Багра у них не было, единственный подсачек взял с собой Гриша Камышников, а просто так тяжелого судака не возьмешь, это всякий знает.
— Тащи! — Глаза у паренька округлились от непомерного рыбацкого азарта.
— Сорвется! — засомневался Тихий, сосредоточенно глядя в воду.
— Дай я!
— Какая разница?
— Не может быть! Тащи!
Тихий привстал на колено и дернул леску вверх; рыбина на мгновение словно повисла в воздухе, стукнулась о резиновый бортик лодки, сорвалась с крючка и ушла в глубину, сверкнув белесоватым брюхом и подняв фонтанчик холодных брызг.
Когда брызги рассеялись, Тихий увидел участкового уполномоченного, старшего лейтенанта милиции Новосельцева, сидевшего на табуретке в его комнате на Колокольниковом.
— Как вы намереваетесь жить дальше, гражданин Голубков? — вежливо спросил Новосельцев.
— Точно так же, как жил раньше, — не менее вежливо ответил Тихий. Они были давно знакомы и отчасти симпатизировали друг другу. — А как бы вы хотели?
— Георгий Александрович, вам не стыдно? — Рыжеватый Новосельцев потер кончик курносого носа и осуждающе посмотрел на Тихого. — Неглупый человек, а ведете себя…
Тихий встрепенулся.
— Почему мне должно быть стыдно? Я не тунеядец и не веду паразитического образа жизни, а ем свой хлеб и никому ни копейки не должен.
— Все это верно, — нехотя признал Новосельцев. — Сколько времени вы нигде не работаете? Уже месяца три?
— Не три, а только два с половиной, — поправил Тихий. — А почему это вас интересует, Константин Дмитриевич? В чем корень? Я знаю законы и могу сидеть дома еще полтора месяца.
— Опять на вас заявление поступило, — хмурясь, объяснил Новосельцев.
— От кого? — живо осведомился Тихий.
— Без подписи.
— Барухинской работы? Словам тесно, а мыслям просторно?
— Похоже на то.
— Что за людишки! — с досадой воскликнул Тихий. — Откуда только берутся такие подлецы?
— Давайте лучше поговорим о вас, Георгий Александрович, — предложил Новосельцев. — Ненормальный у вас образ жизни, какой-то противоестественный.
— Хвалиться мне, разумеется, нечем, — подтвердил Тихий. — Однако в моем образе жизни нет ровным счетом ничего противоестественного. От каждого по способности, каждому по труду. Не так ли, уважаемый Константин Дмитриевич?
— Так.
— Способности у меня, слов нет, аховые, — продолжал Тихий, — но и потребности ничтожные. Вот в чем корень! Пока я тружусь на производстве, я покупаю гороховый концентрат и складирую его вот в этом самом шкафу, а когда он наполняется — бросаю работу и сижу дома, целиком посвящая себя чтению. И, поверьте, исправно плачу за квартиру и за коммунальные услуги. Что в этом плохого и тем более противоестественного?
— А выпиваете?
— Для веселья. В собутыльники я никому и никогда не набивался, а когда меня угощают, я не отказываюсь! — Тихий усмехнулся, — И в подворотне на троих я не «соображаю», и общественного порядка не нарушаю, а выпиваю у друзей, которые любят слушать мои песни. У Алеутдинова, у Камышниковых, у Жеребовича. Вот и все, кончен бал!
— Это я тоже знаю, — строго сказал Новосельцев. — Но в вашем образе жизни явно есть что-то нездоровое.
— Э, бросьте! — Тихий стал серьезным. — В данном случае, уважаемый Константин Дмитриевич, более уместно другое прилагательное — «необычное». Да, согласен, я веду не совсем обычный образ жизни. Вот это факт, с которым не поспоришь. А в чем корень? Если некоторые неудачники топают на работу, которую не любят, то я не подлаживаюсь под них, потому что умею сносно жить на тридцать копеек в день, питаясь гороховым супом из концентрата и черным хлебом!
— И вы всем довольны?
— С чего вы взяли? Уж я, во всяком случае, вам этого не говорил! — сумрачно возразил Тихий. — С чего мне быть довольным? Чего нет, того нет. Да, я не сумел найти себе настоящего дела.
— Это все, что вы можете сказать?
— Нет, не все. Я догадываюсь о том, что вы хотели бы услышать от меня… — Тихий опустил голову, помолчал и с досадой добавил: — Да, я ленив и безынициативен. Настолько ленив, что не смог добиться того, о чем когда-то мечтал. Хотел стать музыкантом, а стал никем!
— Как же вы думаете исправлять положение? — Новосельцев посмотрел на Тихого, и в его глазах отразилось сдержанное сочувствие.
— Никак! — отрезал Тихий. Он стал противен себе.
Новосельцев снова потер кончик носа.
— Поздно меня исправлять, уважаемый Константин Дмитриевич! — сокрушенно заключил Тихий. — Поздно!
— Почему? — ободряюще произнес Новосельцев. — Вы человек вовсе не безнадежный!
— Да ну? — с издевкой спросил Тихий.
— Вам бы работу подобрать подходящую, чтобы попасть в дружный коллектив, — сказал Новосельцев. — Хотите, я помогу?
— Как, интересно знать?
— Есть у меня одна задумка… — Новосельцев вместе с табуреткой придвинулся ближе к Тихому. — Вы ведь по утрам рано встаете?
— Да… Я поднимаюсь ни свет ни заря, как жаворонок, — не сразу ответил Тихий. — А что?
— Нашему отделению связи требуется почтальон! — бравурным тоном сообщил Новосельцев. — Режим работы там как раз по вашему характеру, Георгий Александрович. Разнесете утреннюю почту и после девяти — вы вольная птица. А вечерняя почта втрое меньше утренней, с ней ничего не стоит управиться за часок. И к черту на рога ездить не надо, все, как говорится, под боком.
Тут Новосельцев внезапно поседел, у него изменились черты лица, и он превратился в однорукого кадровика с приборного завода, требующего у Тихого официальное объяснение в письменной форме с точным указанием причины (или причин) допущенного им прогула. Завтра в шестнадцать ноль-ноль состоится расширенное заседание цехового комитета профсоюза, и, если Тихий не представит удовлетворительного объяснения, у него будут серьезные неприятности.
«А ну их всех к богу в рай!» — решил Тихий, отчетливо понимая, что с этим заводом тоже покончено, и тотчас очутился в полупустой электричке, где двое студентов — девушка в стройотрядовской форме цвета хаки и плотный парень в пестрой рубахе и латаных джинсах — мастерски исполняли песню о быстротекущей человеческой жизни. «Когда мы были молодые и чушь прекрасную несли, — звучал припев, — фонтаны били голубые, и розы красные цвели…» Но каждый раз он звучал по-разному — сперва бодро, а потом все тише и тише, так как о своей прошедшей молодости вспоминали все более старые люди.
Чувствуя, как голова буквально раскалывается от боли, Тихий понял, что окончательно проснулся. Он открыл глаза, зажмурился от яркого света и совершенно неожиданно обнаружил, что находится в чужой комнате. Что за чертовщина! Только этого ему не хватало!
Он помотал головой, начал испуганно озираться и заметил рядом вчерашнюю Зою. Только сейчас на ней не было платья, а была ночная рубашка с незабудками. И лицо — без косметики, порозовевшее от смущения и такое свежее, как будто не со сна.
— Доброе утро, Гошенька! — прошептала Зоя и привлекла его к себе…
Через некоторое время Зоя убежала в ванную и вскоре возвратилась оттуда умытая и причесанная, с капельками воды на волосах.
— Где мы? — растерянно спросил Тихий, успевший надеть брюки и обуться.
— У меня, на Пятой Парковой.
— Э… Как бы мне помыться?
— Гошенька, ты не стесняйся и будь как дома, — ласково ответила Зоя. — Соседка на работе, ее дочурка в школе, и, кроме нас, в квартире никого нет. Вот тебе чистое полотенце, а мое мыло и зубная паста — на полочке, справа от зеркала.
Тихий более или менее благополучно добрался до ванной, если не считать того, что по дороге он опрокинул картонный ящик с пустыми молочными бутылками, забренчавшими, должно быть, на все Измайлово. Когда он заперся на задвижку и взглянул на себя в зеркало, у него бессильно опустились руки. Небритый, с мутными глазами и опухшим лицом, с засохшей коричневой царапиной на переносице и чуть ли не дыбом стоявшими волосами.
— Хорош! — тоскливо простонал он.
За ночь опухоль на нижней губе немного спала, но рот все равно был заметно перекошен.
«Господи, что же она обо мне думает?» — с ужасом задал себе вопрос Тихий. Совершенно случайно ему, кажется, удалось наконец-то встретить славную и добрую девушку, так надо же было произойти тому, что сначала на него с бухты-барахты набросился тот волосатый неандерталец, а затем он сам рассупонился… Уж если человека преследует невезенье, то оно, черт побери, идет полосой! Причем самое досадное заключается в том, что он никакой не пьяница: за всю жизнь побывал в вытрезвителе только однажды, и то случайно. Он, как всегда, был приглашен на день рождения Гриши Камышникова, выпил там сто граммов и вдруг почувствовал себя нехорошо. В то лето стояла несусветная жара, в квартире Камышниковых было душно, и он вышел посидеть в скверике напротив дома. Только он присел на скамейку, закрыл глаза и откинул назад голову, как послышался чей-то женский голос: «Товарищ, можно вас на минутку?» Тихий открыл глаза и увидел склонившегося над ним дружинника с морщинистым лицом скопца. «Сегодня я занят, меня ждут друзья», — вежливо ответил он, показывая на светившиеся окна Камышниковых. «Уверяю вас, это ненадолго и совсем рядом», — церемонно сказал дружинник. А за углом, на Трубной улице, стоял фургон «Спецмедслужбы».
Тихий стал под душ, отрегулировал подачу горячей и холодной воды и мысленно окинул прожитую жизнь в ее, так сказать, личном аспекте. Слов нет, он не был обделен вниманием женщин, однако это внимание имело свои особенности и свою не слишком привлекательную изнанку.
Яша Алеутдинов частенько шутил, что, мол, если Тихий приходит с гитарой и в соответствующем настроении, то женщины напрочь утрачивают способность к сопротивлению. В Яшиных шутках, разумеется, присутствовала изрядная доля гротеска, но суть он передавал правильно. Тем не менее Тихий никогда не мог закрепиться на завоеванных позициях, ибо все бывавшие в Яшином доме женщины, помимо эмоций и темперамента, обладали развитой практической жилкой. Им ничего не стоило в два счета раскусить Тихого, поскольку он не делал секрета из своего дурацкого положения лишнего человека, и они тут же уходили от него. Кто с сожалением, а кто и без такового.
Тихий понимал их и не пытался удерживать. С какой стати? Во имя чего? Уж лучше быть одному, чем беспросветно ишачить только ради того, чтобы дважды в месяц принести в дом какие-то деньги! Вот и все, кончен бал!
Но время шло, он становился старше, ленивее, скучнее, приятные женщины попадались ему все реже и реже, а неприятных Тихий сам обходил за версту, и в конце концов он пришел к мысли, что человек не может и не должен жить один. Незаметно получилось так, что Тихий чуть ли не каждый вечер откладывал в сторону книгу, подходил к окну и мечтал о том, как он встретит ту, которая предназначена ему судьбой. Он вообще был мечтателем, а когда живешь на тридцать копеек в день, то мечтается особенно легко: незаметное движение мысли, и ты возносишься прямо в стратосферу, откуда все люди и все предметы выглядят чрезвычайно соблазнительными. Словом, он домечтался до того, что часто видел во сне свою избранницу и даже спорил с нею по поводу собственного стабильного трудоустройства. Только каждый раз избранница почему-то меняла внешний облик.
…Прохладный душ отчасти снял головную боль и придал Тихому малую толику бодрости, которой, к сожалению, хватило всего лишь на три-четыре минуты. Тихий насухо вытерся Зоиным полотенцем, почистил зубы с помощью указательного пальца и обнаружил, что три передних зуба в нижней челюсти шатаются из стороны в сторону. Похоже, что придется их вырвать. Тихий горестно вздохнул. Он жалел себя и в то же время знал, что это бесполезно. Волосатый неандерталец, конечно, не подозревал, что у Тихого запущенный пародонтоз, слабые кровоточащие десны и зубы, которые шатаются сами по себе, без вмешательства чужих пудовых кулаков. Да. Придется снова ходить к стоматологам и делать еще один мост.
Он аккуратно причесался, присыпал поврежденную переносицу детским зубным порошком, принадлежавшим Зоиным соседям, и еще раз критически осмотрел свое лицо. Оно стало менее отталкивающим, но все равно в Зоиных глазах он явный придурок, который в лучшем случае может сносно бренчать на гитаре и петь песенки… Увы, это факт. Короче, надо в темпе сматывать удочки. Сейчас он вернется в комнату, вежливо попрощается с нею, и все, кончен бал!
Тихий вышел из ванной и едва не столкнулся с Зоей, шедшей из кухни с подносом в руках.
— Гошенька, ты чего больше любишь: яишенку или омлет?
— Э… Знаешь, мне бы пару таблеток аспирина, — невнятно попросил Тихий.
— Для чего? Мы лучше попьем чайку со смородиновым вареньем. У меня гостила сестренка, привезла.
— Большое спасибо тебе, Зоинька, — Тихий приложил руку к груди.
Зоя покраснела как маков цвет и стремглав убежала на кухню.
«Интересно знать, отчего она так смущается? — подумал Тихий, когда они сидели друг против друга и ели омлет с ветчиной. — Позор! Какой позор! Слепому видно, что она скромная и приветливая девушка, а я вел себя черт знает как. Наверняка увязался за нею, когда она уходила от Яши, а ей было жалко бросить меня на улице и поэтому… Боже мой!»
Тихий протяжно застонал.
— Что с тобой, Гошенька? — встревожилась Зоя. — Все еще больно?
— Нет, вспомнил вчерашнее.
— Не надо, забудь об этом. Когда тот разбойник набросился на тебя, я так расстроилась, что прямо не передать. Что же ты ешь без хлеба?
— Спасибо, Зоинька, не обращай на меня внимания. У меня по утрам нет аппетита.
— А ты поешь через силу, — посоветовала Зоя. — Тебе сразу полегчает.
— Зоя, а ты работаешь? — после недолгой паузы поинтересовался Тихий.
— А как же.
— Где?
— В университете.
От удивления Тихий захлопал глазами.
— Сперва была поваром, а теперь завпроизводством в одной из столовых, — пояснила Зоя. — Под моим началом двенадцать поваров. А сегодня у меня отгул.
— Смотри-ка, в начальство вышла! — похвалил Тихий. — Молодец, Зоинька!
— Я старалась, — с гордостью продолжала она. — Я ведь приезжая, из Смоленской области, уроженка города Рославль. Может, доводилось слышать?
— Да, — кивнул Тихий, медленно жевавший той половиной рта, которая не пострадала в стычке с Волосатым.
— После десятилетки приехала сдавать в Плехановский, не прошла по конкурсу и устроилась маляром в Главмосстрой. Сперва дали койку в общежитии, а через четыре года — эту комнату, освободившуюся за выездом… Вечерами ходила на занятия, выучилась на повара и ушла со стройки…
«Какая славная девушка, ей цены нет. Если бы не вчерашнее, то, кто знает, у нас могло бы сложиться все, о чем я мечтал! — Тихий был фаталистом и хорошо помнил, что Джульетта и Ромео влюбились друг в друга в течение нескольких секунд. — Эх, Зоя, Зоя, Зоичка. Нет, что-то у нас с тобой не так. Иначе бы ты не краснела и ежеминутно не опускала свои темные глазки… Хотел бы я знать, о чем ты думаешь, что переживаешь и чего стесняешься?»
Тихий довольно неплохо разбирался в людях и даже обладал своеобразной прозорливостью, но скверное самочувствие лишило его этих преимуществ и сделало туповатым. Иначе бы он понял состояние девушки.
Зоя действительно переживала и ужасно стеснялась того, что отдалась ему в первую же ночь. Вчера вечером она думала прежде всего о том, как бы не упустить Гошу, в которого влюбилась, как говорится, без памяти. Когда она увидела его на полу, то закричала отнюдь не от страха, а от душившей ее злобы на волосатого бандюгу и, если бы не Яша, скрутивший гада, выцарапала бы ему глаза, как дикая кошка, у которой обидели детеныша. А позднее она сознательно увезла Гошу к себе, чтобы дома ухаживать за ним. Сейчас она очень стеснялась, но ни о чем не жалела.
Зоя приехала в Москву сопливой девчонкой и в первое время, понятно, наделала кое-каких глупостей, однако вскоре образумилась, начала учиться и думать о будущем. Как выйдет замуж, как пойдут дети и как они с мужем будут растить их. Но, приступив к работе в столовой, она сошлась с плохим человеком. Привязался к ней один женатый мужчина из ОБХСС, Костей звали, так она с ним вдосталь намаялась. Колючий весь, дерганый какой-то, и больно высоко мнил о себе и о своей честности. Сперва Зоя приветила его из жалости, а не из боязни, а потом по неопытности не знала, как от него избавиться. Она его не зовет, а он сам приходит. Что было делать? Бояться ей нечего, она не мухлюет, с «левым» товаром не шалит, а только питается без денег и берет домой кое-что из продуктов. На себя и еще на соседку Женю, потому что та — мать-одиночка, едва концы с концами сводит. Правда, нагадить — дело нехитрое, с Кости вполне стало бы. Зоина начальница ей в матери годится и верно учит, что если кто на каждом шагу трубит о своей честности, то, значит, он — первостатейный хапуга. Долго Зоя не могла избавиться от этого клеща, да помог случай: зимой Костю с треском вышибли с работы, и он отвязался по-хорошему. Да разве мыслимо сравнить его с Гошей? Какой Гоша умный и как поет. Только бы он не бросил ее!
— Ты что плачешь, Зоинька? — спросил Тихий, нарушая затянувшееся молчание.
— Я? Я ничего. Я от радости, — ответила Зоя, пальцем вытирая щеку. — Я так рада, что нашла тебя, Гоша!
Тихий потрогал языком шатавшиеся зубы и невольно поморщился. Тоже мне, пародонтозный Ромео!
— Неподходящий я кавалер, Зоинька… — Он вздохнул. — Получаю мало и к тому же староват для тебя. Сколько тебе?
— Двадцать пять.
— Вот видишь. А я весной разменял пятый десяток. Хочешь, я тебя с мировым парнем познакомлю?
Зоя ничего не ответила, только слезы закапали еще чаще.
— Сосед у меня есть, Сережа, года на два постарше тебя, — ровным голосом продолжал Тихий. — Шофер из «Совтрансавто», положительный, непьющий. Недавно купил холодильник ЗИЛ, а до того — цветной телевизор.
— Гоша!
— И очередь у него подходит на мебельный гарнитур. Сны ему снятся скоромные, так что пора жениться. И тебе, Зоинька, тоже пора.
— Зачем ты все это говоришь, Гоша? — Зоя улыбнулась сквозь слезы. — Я теперь нипочем от тебя не отстану. Только если сам прогонишь.
Тихий грустно опустил голову, и они молча допили чай.
— Что же мне, черт побери, делать со своей работой? — вслух подумал Тихий, когда Зоя принялась убирать со стола, — Ведь я у них без году неделя, а уже совершил прогул.
— Тебе та работа не по сердцу? — участливо спросила Зоя.
— Это не то слово!
— Так не горюй и уходи от них! — подбодрила его Зоя. — Гоша, ты какую работу больше любишь?
— В каком смысле?
— На воле или в помещении?
— Не знаю, — откровенно признался Тихий. — Вообще-то я больше природу люблю и, конечно, музыку. Я работал в промышленности, на транспорте, в торговле, но мне нигде не нравилось. Была, правда, одна работенка — ночным дежурным на крошечном заводике металлической мебели неподалеку от Колхозной площади, где я прижился на целых шесть лет. Ходил туда через два дня на третий, принимал телефонограммы — аж по две за ночь, — читал книги и спал на директорском клеенчатом диване. Но потом наш завод укрупнили, а мою должность сократили. Да… А еще я с удовольствием работал года три назад в одном научном институте. Оформили меня рабочим макетной мастерской и отправили на все лето в подшефный колхоз. Там было хорошо, привольно. Встанешь утром перед рассветом, а в полях такая тишина, что ни одна былинка не шелохнется. И роса на траве… Снять бы ботинки и ходить по ней босым хоть до самой старости! А как солнышко взойдет, так роса переливается — в сто раз краше любого алмаза. Вечерами тоже хорошо. Гуляешь по косогору, а травы пахнут так, что голова кругом идет.
— Чего же ты там не остался насовсем?
— За три месяца поднакопил деньжат, а как наступила осень — уволился из института. Навсегда переезжать в деревню — это, знаешь, боязно.
Тихому очень понравилось в той деревне, и он сам пришелся по душе деревенскому люду. «Здорово поешь, парень! — говорил ему председатель поселкового Совета. — За сердце хватаешь! Оформляйся к нам в клуб, не пожалеешь! Невесты у нас наперечет, нынче девки наперед парней рвутся в город, но тебя мы быстро оженим и одним махом жильем обеспечим! Ну как, по рукам?» Тихий подумал и отказался.
— Ты сам из каких будешь? — перебила его мысль Зоя.
— Как тебе сказать? — Тихий почесал подбородок. — Наверное, из крестьян. Мой дед с материнской стороны до самой смерти крестьянствовал под Новоржевом.
— А родители у тебя кто?
— Мать — на пенсии, учительницей была, а отец… — Тихий замялся. — Он — военнослужащий… генерал-лейтенант в отставке.
— Ты у них живешь? — испуганно спросила Зоя.
— Нет, они меня лет двадцать назад отделили, — успокоил ее Тихий. — У моего отца характерец, точно крутой кипяток. Он обожает, чтобы все перед ним ходили на цырлах, а я не захотел. Так он меня одним махом убрал с глаз долой и из сердца вон.
— Тебе надо было выучиться на артиста. — Зоя заметила, что Тихий нахмурился, и тактично сменила тему разговора. — Чего же ты не попробовал?
— Я об этом и думать не смел.
— Почему?
— Долго рассказывать и трудно все это объяснить, Зоинька…
Его слова полностью соответствовали истине. В их семье всегда безраздельно властвовал отец, а мать от природы была удивительно застенчивой, не умела спорить и безропотно подчинилась его твердой воле. Поэтому она ничего не могла поделать с отцовской идеей, состоявшей в том, что их сыновья во что бы то ни стало должны были пойти по его стопам и тем самым создать династию командиров танковых войск. Старший брат Андрей оправдал отцовское доверие и пошел в танковое училище, а Тихий бросил школу и устроился на электрозавод учеником слесаря-сборщика.
Мать плакала и умоляла его вернуться в школу, а отец поставил вопрос ребром:
— Георгий, ты кто: мой сын или голландская сопля? Если ты настоящий патриот, то перестань валять ваньку и готовься в танковое училище, а если нет — ты мне не сын!
Тихий знал отца и по его рассказам: непреклонен. Незадолго до окончания войны, зимой, когда отец только-только получил танковый корпус, перед ним поставили задачу форсировать водный рубеж и внезапно ударить во фланг вражеской группировке. Все мосты были разрушены, бродов не было, а распоряжение исходило от командующего фронтом. Тогда отец приказал заделать паклей и солидолом все щели в танках и преодолеть реку по дну. Первая машина разогналась, плюхнулась в воду, ломая тонкий ледок, и несколько минут спустя выползла на западный берег, выпуская фонтаны брызг из жалюзи, вторая и третья утонули. А дальше все пошло как по маслу; корпус с честью выполнил боевую задачу и был отмечен в приказе Верховного Главнокомандующего…
— Отец, я не понимаю, при чем тут патриотизм? — упрямо сказал Тихий. — Если грянет война, я вас не опозорю и буду драться не хуже других, а в мирные дни я хочу быть музыкантом.
— Ну ничего, и не таким мозги вправляли! — рокочущим басом произнес генерал Голубков, причесываясь перед зеркалом. — Постоишь у станка, и всю плесень с тебя как рукой снимет! А что останется, то доделает армия! Там ты станешь шелковый, там не таких перевоспитывали! Три года послужишь как миленький, одумаешься и сам подашь документы в училище.
Но генерал Голубков просчитался, потому что Тихому дали белый билет. Когда отец узнал об этом, то окончательно отвернулся от младшего сына и переехал в новую квартиру на Фрунзенской набережной, оставив Тихому одну комнату на Колокольниковом и запретив показываться ему на глаза.
Первое время Тихий болезненно переживал вынужденное одиночество и часто ездил в Загорянку, где подолгу стоял в густом кустарнике и с тоской смотрел на родительскую дачу, а потом привык и смирился. С тех пор мать раз в квартал тайком навещала сына и привозила ему что-нибудь вкусненькое, а отец по сей день так и остался непреклонным. Он давно вышел в отставку, постарел и писал третий вариант «Записок солдата».
Тихий не любил отца, но не питал к нему зла и сравнительно недавно, кажется, догадался, в чем корень их семейной распри. Старый генерал Голубков так, видно, и не сумел понять простой истины: нельзя механически переносить армейские методы воздействия на своих близких и в приказном порядке лишать их права на принятие решений, потому что они неизбежно утратят способность мыслить самостоятельно.
— …Гошенька, пока я мыла посуду, я кое-что надумала! — весело сказала Зоя, входя в комнату. — Давай поедем в ГУМ, подберем тебе нарядный костюм, рубашку, галстук, новые ботинки и пойдем обедать в «Славянский базар»!
— Спасибо, Зоинька. Ты очень добра, но твоя программа мне не подходит!
Тихий усмехнулся. Только этого ему не хватало. Пусть его по праву считают неудачником, однако альфонсом он не выступал и выступать не намерен!
— Гошенька!
— Нет! — мрачнея на глазах, отчеканил Тихий.
— Гошенька, миленький, почему ты не хочешь поехать в ГУМ? — жалобно спросила Зоя. — Я ведь от чистого сердца!
Тихий покачал головой из стороны в сторону.
— Ты не беспокойся, деньги у меня есть! — заверила Зоя. — Я скопила почти шестьсот рублей и надумала потратить их с толком. Поедем.
— Знаешь что, Зоинька… — Тихий сообразил, что его молчание не приведет к добру. — У меня есть контрпредложение. Не столь помпезное, как у тебя, но, очевидно, более приемлемое.
Зоя насторожилась.
— Мы поедем ко мне, — продолжал Тихий, — я побреюсь, а потом поведу тебя в гости к одному симпатичному старичку, которого зовут Николаем Парфеновичем Аптекаревым. Мы посидим у него пару часиков, поговорим о том, о сем, после чего возьмем у Яши мою гитару и вернемся ко мне. У меня дома, помимо склада горохового концентрата, есть докторская колбаса, останкинские сосиски, сардины и даже антрекоты. Представляешь? Мы шикарно пообедаем, и я буду петь тебе песни!
— Согласна! — воскликнула Зоя. — Но прежде мы побываем в ГУМе и купим тебе костюм!
— Нет, девочка, этот номер не пройдет. — Тихий встал и погладил Зою по прохладной щеке. — Не упрямься.
— Хорошо, все будет так, как ты хочешь! — взмолилась Зоя. — Но обедать мы будем не у тебя, а в «Славянском базаре».
— Я сто лет не был в ресторане и, признаться, не рвусь бросать деньги на ветер, — шутливо заметил Тихий. — Тем более что у меня их нет.
— Гоша, там работает моя подружка, — объяснила Зоя. — Она с радостью накормит нас и посчитает за все не дороже, чем в столовой. Вот увидишь.
— Ну, разве что так, — помедлив секунду, примирительно ответил Тихий. — Хотя это шито белыми нитками.
Пока они ехали в метро, а затем шли от Колхозной площади по Сретенке и Колокольникову переулку, Зоя без умолку щебетала, а Тихий с удовольствием слушал ее и позабыл о шатавшихся зубах, думая лишь о том, какая она симпатичная, искренняя и жизнерадостная.
Когда они приблизились к его дому, он вдруг насупился и замедлил шаг. Господи, пронеслось у него в голове, ведь в его комнате форменный ералаш! Зоя ни под каким видом не должна попасть туда до тех пор, пока он не наведет хоть какое-то подобие порядка.
— Зоинька, будь добра, посиди пока в нашем скверике, — попросил Тихий. — А я мигом побреюсь и буду готов к культпоходу в «Славянский базар». Так получится быстрее.
— Хорошо, Гошенька.
Прыгая через две ступеньки на третью и бренча болтавшейся на пальце связкой ключей, он одним духом поднялся наверх, но, к несказанной досаде, не смог беспрепятственно попасть в свою квартиру: ключ поворачивался в замочной скважине, а дверь упорно не поддавалась.
«Что за чертовщина?! — про себя возмутился Тихий. — Значит, Барухины заперлись на крючок?! С чего бы это? Должно быть, неспроста! Барухин как ни в чем не бывало сводит баланс в похоронной конторе, а тем временем жена с дочкой по его поручению проводят самочинный обыск у меня в комнате? Ах подлецы!»
Он нажал на кнопку звонка и в тот же миг что есть силы забарабанил ногой в дверь. У него на языке вертелись едкие, как кислота, слова, которые он собирался бросить в лицо Веронике Францевне без каких-либо скидок на пол и возраст. Нет, всякому терпению рано или поздно приходит конец!
За дверью послышался топот грузных ног, и вместо Вероники Францевны перед Тихим предстал сам бухгалтер Барухин в измытаренном виде: распахнутая на груди сорочка была кое-как заправлена в брюки, довоенного фасона помочи свисали ниже колен, руки тряслись, а набрякшие от слез глаза покраснели и превратились в узкие щелочки.
— В чем дело? — неприязненно спросил Тихий.
— Извините, Георгий Александрович! — рыдающим голосом проревел Барухин, раскачиваясь из стороны в сторону, словно в ритуальном танце. — Ради всего святого! Эы, эы, эы! Бес меня попутал, подтолкнул на черное дело, а теперь я — эы, эы, эы! — расплачиваюсь за него! Готов денно и нощно биться головой об стену, только бы вы извинили меня, мерзавца! Эы, эы!
Тихому стало не по себе. Если злобно-настороженный Барухин вызывал у него гадливое презрение, то юродствующий Барухин был беспредельно омерзителен. В характере Барухина необоримая тяга к подлости удивительным образом уживалась с мнительностью, и приступы слезливого раскаяния в содеянном против Тихого свидетельствовали не об угрызениях совести, а лишь о гипертрофированной приверженности к суеверию. Когда в семье Барухиных случались неприятности, он истолковывал их как следствие заклятий Тихого и униженно молил его о прощении, а как только все приходило в норму — с удвоенной энергией строчил анонимки во всевозможные адреса.
— В чем дело? — Тихий повторил свой вопрос, но уже с другим подтекстом, и протянул руку, чтобы отстранить Барухина, загораживавшего вход в квартиру.
— Горе! — возопил Барухин, пятясь назад. — Эы, эы! Беда к нам пришла!
— Какая беда?
— Верунчик! Эы, эы! — Барухин уткнулся в угол и заголосил по-бабьи, с воем и причитаниями. — Лебедушка моя белая! Эы, эы! Что с нами будет?! Эы, эы! Как я наказан! Почему это произошло с ней, а не со мной?! Эы, эы!
Тихий буквально остолбенел от барухинского подвывания.
— Ночью Верунчик вдруг зашлась от крика, а под утро… Эы, эы! Ненаглядная моя! — Барухин вздрогнул всем телом и в самом деле с треском стукнулся головой о стену. — Эы, эы!
— Приказала долго жить? — уточнил Тихий, с трудом выговаривая горькие слова.
— Почечные колики — это ужасно! Она кидалась на стеньги кричала как резаная! — продолжал Барухин, утирая слезы рукавом сорочки. — Я чуть не умер от кровоизлияния в мозг! Мы трижды вызывали «скорую». Эы, эы! Верунчику делали уколы, и она, кажется, задремала. Дочка не отходит от нее, а я — эы, эы, эы! — боюсь войти в комнату! Эы, эы!
— Значит, Вероника Францевна жива? — с облегчением спросил Тихий.
— Да-да, а как же! — оторопело ответил Барухин, до которого только сейчас дошел смысл слов Тихого. — Но состояние угрожающее! Эы, эы! Ненаглядная моя!
— Почему же вы не отправили ее в больницу?
— Она не захотела! — Барухин обернулся к Тихому. — А спорить с Верунчиком… Эы, эы! Георгий Александрович, так вы извините меня, мерзавца?
— Э, бросьте! — отмахнулся Тихий. — Нашли время выяснять отношения.
— Ради всего святого! — Барухин закряхтел и с натугой согнул спину в низком поклоне. — Чтобы я был спокоен за лебедушку!
— Может, надо сбегать в аптеку на Неглинку? — предложил Тихий, пытаясь отвязаться от Барухина. — Если что, давайте рецепт, я мигом. А?
— Нет-нет, только снимите заклятие!
— Ладно, так и быть, сниму! Но предупреждаю — в последний раз! — Тихий усмехнулся и прошел к себе в комнату.
Там он в пожарном порядке протер пол и подоконники мокрой тряпкой, убрал со стола грязную посуду, скатал постель и спрятал ее в шкаф, а затем побрился и еще раз умылся. Покончив с уборкой, он по привычке подошел к окну и прислонился лбом к прохладному стеклу. Чай с вареньем сделал свое доброе дело, головная боль прошла, но теперь его мучило другое. Покамест все складывалось так хорошо, что даже страшно задуматься о будущем. Ну, допустим, сегодня он пойдет в «Славянский базар» за Зоин счет, потому что не хочет омрачать их общий праздник, завтра она же заплатит, скажем, за билеты в театр, а дальше? Что будет дальше?.. Вот ведь в чем корень! Вряд ли Зоя согласится изо дня в день сидеть с ним наедине и слушать одни и те же песни. Пройдет неделя, две, три, и все это ей надоест. Что же делать? Что?
Тихий посмотрел вниз и увидел, что к Зое подошла маленькая девочка в малиновой куртке. Девочка о чем-то попросила Зою, а та усадила ее рядом с собой и завязала шнурок на ботинке.
У Тихого потеплело на сердце. Уж кому-кому, а ему-то давным-давно известно, что дети безошибочно чувствуют, кто по-настоящему добр и отзывчив, и обращаются за помощью только к душевным людям. Он распахнул окно и энергично помахал рукой, но Зоя продолжала разговаривать с девочкой и не заметила его.
«Итак, что же мне делать? — размышлял Тихий, нервно покусывая кожу на указательном пальце. — Похоже, придется в самом деле подрядиться в почтальоны, как рекомендовал участковый уполномоченный Новосельцев. Или, может быть, списаться с тем председателем поселкового Совета и, если у них не отпала надобность, оформиться на работу в клуб? Словом, взять и одним махом переиначить все, что называется, от «а» до «я»! А что, в этом есть свой резон. Новую жизнь лучше начинать на новом месте, это аксиома. И на Москве, черт побери, свет клином тоже не сошелся! Интересно знать, как отнесется к этому Зоя? И что посоветуют Яша и мудрый старик Аптекарев?
Тихий выскочил из комнаты, промчался мимо уныло маячившего в коридоре Барухина и вприпрыжку припустил по лестнице, на ходу прикидывая, как они с Зоей устроятся в деревне и как заживут там душа в душу. С работой в сельском клубе он справится, здесь нет сомнений. Библиотека у них, что греха таить, неважнецкая, но стоит ему присовокупить к ней свои собственные книги, как, говоря словами соседа Сережи, все будет тип-топ! А наладить самодеятельность и того проще: энтузиастов можно отыскать повсюду, было бы желание! И с Зоиной работой наверняка не возникнет проблемы: специальность у нее дефицитная, повара нынче нарасхват! На первый случай им выделят комнату в семейном общежитии, а впоследствии — чем черт не шутит! — предоставят отдельный дом с приусадебным участком! Чем не жизнь?! И если повезет, то…
При мысли о том, что у них могут появиться дети, у Тихого закружилась голова, в ушах зазвенело, и, выйдя на улицу, он тотчас прислонился к стене.
А Зоя по-прежнему сидела в скверике и развлекала девочку в малиновой куртке.
«Сейчас я переведу дух и сосчитаю до десяти, — загадал Тихий. — Если за это время она обернется ко мне, то все будет хорошо. А если нет…»
Зоя обернулась при счете «семь».
— Вы оба как хотите, а я больше не стану потворствовать таким вопиющим безобразиям! — возмущенно выкрикнула полноватая рыжеволосая женщина с явными признаками базедовой болезни. На вид ей прилично за сорок, она взволнована и слегка задыхается. — Мое терпение иссякло! Скоро полтора года, как Николаев регулярно плюет мне в душу! Я ему что, Лев Толстой?!
В небольшом кабинете с панелями из декоративного пластика жарко и к тому же основательно накурено. За массивным письменным столом с папиросой в зубах восседал хозяин кабинета — главный инженер монтажного треста Ярополк Семенович Громобоев, тоже массивный, чрезвычайно представительный мужчина предпенсионного возраста с львиной гривой желтоватых, вьющихся крупными кольцами волос. Перед ним в креслах у приставного столика расположились заместитель секретаря партийного бюро Иван Тихонович Горошкин и председатель постройкома Луиза Васильевна Канаева.
— Луиза Васильевна, с чего это ты разоралась? — строго осведомился Громобоев. — Нормальным тоном говорить разучилась? Ты, это самое, не забывайся!
— Извините, Ярополк Семенович, погорячилась. Нервы железные надобно иметь, чтобы с нашим народом работать. Кажется, люди как люди, а что ни неделя, то история, одна другой хлеще. Так недолго и самой превратиться в психопатку, — постепенно утихая, закончила Канаева и озабоченно посмотрелась в зеркальце, только что вынутое из сумки.
Она изрядно вспотела, и это пагубным образом отразилось на внушительном слое пудры, неравномерно покрывавшем ее лоб, нос и щеки. «Хорошо хоть, что тушь не расплылась, — утешила себя Канаева. — Молодцы эти поляки, отличную тушь выпустили. Надо было купить побольше, коробок пять или шесть, а я взяла только две, денег вдруг жалко стало. Дура, и все!»
— Что же мы все-таки будем делать? — елейным голоском произнес лысоватый и остроносый Горошкин, доставая очередную сигарету из мятой пачки «Пегаса».
— А чего ты нас спрашиваешь? — Громобоев недовольно сощурился и хрустнул пальцами. — Ты сам-то как считаешь? Изложи-ка нам свою точку зрения.
Горошкин окутался плотным облаком дыма и недоуменно пожал плечами. Ситуация непростая, и он вовсе не расположен брать на себя инициативу. Чтобы потом сказали, что Горошкин, мол, предложил, а мы только поддержали? Нет уж, поглупее кого пусть поищут, а он, Иван Тихонович Горошкин, лучше до поры помолчит. Как это называется у велосипедистов, когда они на месте выдрючиваются после старта, желая перехитрить друг дружку? Сюрпляс вроде бы? Ага, именно так и называется. Между прочим, очень дальновидная тактика, всем ответственным лицам стоит позаимствовать.
— Хватит церемониться с Николаевым! — безапелляционно заявила Канаева, пуская облако пудры в сторону от собеседников и энергично проводя пуховкой по носу. — Увольняйте его, и делу конец. Если он безнаказанно набил морду Фесенке, то завтра любому из нас запросто влепит затрещину. Что, не так?
— И глазом не моргнет! — поддакнул Горошкин.
— Видели, как он сегодня с нами разговаривал? Не знаю, как вам, а мне моментами боязно было, — призналась Канаева. — Особенно когда он руками замахал, истошно крича, что мы слепые. А сам белками так и сверкает. Жуть! Заметил, Иван Тихонович?
Тем временем Горошкин догрызал ноготь на указательном пальце. С перерывами он занимался этим делом уже часа полтора, однако ноготь упорно не давался.
— Как такое не заметить, — ворчливо отозвался он, с недовольством косясь на палец. — Николаев много о себе мнит, зрячим только себя числит да еще самого Воронина. А мы для него — второй сорт.
— Вот ты говоришь — выгнать, — вмешался Громобоев, обращаясь к Канаевой. — А как? Ведь он всего-навсего старший инженер. Мы, администрация, не вправе увольнять Николаева без санкции профсоюза. Это, надо полагать, тебе известно?
Канаева молча кивнула.
— Чего же тогда чепуху мелешь? — в упор спросил Громобоев.
Канаева вновь начала задыхаться, и ее грудь заходила ходуном.
— Будет много больше толку, если вы меня спокойно дослушаете, — с обидой сказала она. — Я хочу…
— Прежде чем хотеть, ты, Луиза Васильевна, созови у себя комиссию по трудовым спорам, а затем постройком и вынеси-ка решение об увольнении Николаева по статье, — оборвал ее Громобоев. — А уж потом можешь поведать о своих желаниях.
— Так не пойдет! — Канаева щелкнула пудреницей и убрала ее в сумку. — Постройком не даст согласия на увольнение инвалида.
— Интересно девки пляшут по четыре штуки в ряд, — издевательски пропел Громобоев и дважды подернул носом.
— Дослушайте меня, Ярополк Семенович, — требовательно сказала Канаева. — Еще раз вызовите к себе Николаева и с глазу на глаз заявите, что, дескать, хулиганские выходки вам поперек горла и что наши люди больше не желают работать с ним. И вы в том числе. Долго, дескать, терпели, а сейчас терпенье лопнуло. И чистый листок бумажки протяните, чтобы заявление об уходе по собственному желанию он написал тут же, при вас. Он такой себялюбивый, что как заведется, так и не остановится.
— А что, задумка со всех сторон подходящая! — разом оживился Горошкин. — Ты, однако, молодец, Луиза Васильевна.
— Эх вы, стратеги! — Громобоев снова подернул носом и насупился. — Разработали план операции, а самого главного и не учли. Ну напишет Николаев заявление об уходе, а толку-то? Посудите сами, как я могу его уволить? Вернется Дмитрий Константинович, что я ему скажу? Его характер вы не хуже меня знаете, а он не раз говорил, что, покамест он в этом тресте управляющий, ни один волос с головы Николаева не упадет. Что, не слыхали? Молчите? То-то же.
— Говорить-то говорил, спора нет, да сам, должно, о словах об этих давно уже жалеет, — задумчиво произнес Горошкин.
— Да ну?! — Громобоев саркастически усмехнулся. — Ты что, его мысли читаешь, что ли?
— Читать не читаю, но кое в чем кумекаю. Замечал я многократно, как Воронин морщился, на Николаеву дурость глядя, — вкрадчиво возразил Горошкин. — Ему, видно, с Николаевым нынче, как крепкому мужику со старой женой: тяжело нести и жалко бросить. Наш Дмитрий Константинович хотя гордый и ни в жизнь не признается, что тогда с Николаевым маху дал, когда после больницы посулил ему должность у нас в техотделе, но о работе он прежде чего другого печется. А Николаев после вчерашнего работе во вред.
— Ну и что из этого вытекает? — нетерпеливо перебил Громобоев. — Что-то не пойму, куда ты клонишь?
— А то, что можно увольнять Николаева без опаски, — уверенно сказал Горошкин. — Управляющий, вернувшись, покричит разок-другой, облегчит душу и скоро остынет. Поймет он головой своей умной, что сняли вы с него тяжкий груз, и сам же потом благодарность к вам в сердце поимеет. Я, к примеру, так мыслю.
— Эх ты, мыслитель! — Громобоев наградил Горошкина презрительным взглядом. — Кричать на меня Дмитрий Константинович как раз не станет. Он первым делом тихонько спросит у меня, почему я ему не доложил и без согласования с ним принял такое решение. Что в тресте, вдруг все телефоны разом испортились и телетайп тоже вышел из строя? У него есть право спрашивать, потому что за кадры отвечает он лично. Понял?
— А зачем же он вас заместо себя исполнять обязанности оставляет? — не без ехидства спросил Горошкин.
Хотя Громобоев был прямым начальником Горошкина, тот нисколько не боялся дерзить ему, так как мало-помалу пришел к выводу, что в богатырском теле главного инженера жила заячья душа.
— Обожди ты, Иван Тихонович, так мы живо собьемся на обочину! — с жаром воскликнула Канаева. — Дмитрий Константинович раньше как через десять дней в трест не вернется. А отвлекать его от работы не годится, у него и без нас забот полон рот.
— Верно говоришь, — поддакнул Горошкин.
— У нас имеется заявление Фесенки на имя треугольника, и мы волей-неволей должны принять по нему решение. С обеда заседаем, Фесенку, Николаева, Пронина и всех очевидцев порознь опросили, поэтому валандаться дальше нельзя. Страсти накалились, народ бурлит вовсю.
— Ну и что из того, что бурлит? — зло спросил Громобоев. — Побурлит и остынет. По закону мы имеем право рассматривать любое заявление в срок до одного месяца.
— Если бы гоношились один-два человека, я бы на вас нажимать не стала, — с тревогой в голосе сказала Канаева. — А тут в горком идти грозятся. Кто за Николаева биться, а кто за Фесенкино человеческое достоинство заступаться… Нам же с вами нагорит, что надлежащих мер не приняли и пустили все на самотек. О себе подумайте, Ярополк Семенович, и о нас с Горошкиным. Скажут ведь, что мы потворствуем безобразиям.
— Я никаким безобразиям в тресте не потворствовал и рукоприкладству Николаева попустительствовать тоже не намерен, — ответил Громобоев. — Но убей меня бог, если я знаю, как здесь следует поступить справедливо, по совести. Ударь Николаев не Фесенко, а любого другого сотрудника, у меня бы, это самое, рука бы не дрогнула подписать приказ об его увольнении. А Фесенко… Он настолько пакостная личность, что дальше ехать некуда. Да и роль у него в этом конфликте подленькая.
— Может, мне сейчас сбегать к Николаеву и попросить извинения? — крикнула потерявшая всякое терпение Канаева. — Вы к этому ведете?
— Чего ты в бутылку лезешь? — Громобоев осадил Канаеву и как ни в чем не бывало продолжал рассуждать вслух: — Вообще-то я не понимаю поведения работников милиции. На каком основании они отказались принять у Фесенко заявление о нанесении ему побоев? Я не юрист и не знаю в деталях, что и как там квалифицируют, но одно не вызывает сомнений: это материал для рассмотрения в народном суде. Коль скоро имело место хулиганское действие, сопровождавшееся причинением телесных повреждений в легкой форме…
— Не нам милицию учить, — вновь вступил в разговор Горошкин. — Утречком приходил капитан оттудова и без долгих слов положил Фесенкино заявление Луизе Васильевне на стол. Мы, говорит, у себя его рассматривать не будем, пусть этим общественность занимается. И обидчик — Николаев, и потерпевший — Фесенко, оба сотрудники одной организации. Вот и весь сказ.
— Странно. — Громобоев подернул носом.
— А не стали они с этим возиться потому, что у Николаева инвалидность от черепно-мозговой травмы и ни один суд такое дело не примет, — объяснил Горошкин. — Я, к примеру, так мыслю.
— Ты, значит, полагаешь, что ни судить, ни тем более, наказывать Николаева в административном порядке вообще не могут? — спросил Громобоев, выжидательно поглядывая на Канаеву.
Та демонстративно отвернулась.
— Ясное дело, — ответил Горошкин.
— В таком случае какие же у нас с вами юридические и моральные основания наказывать Николаева за эти действия?
— Кто тут предлагал его наказывать? — в свою очередь спросила Канаева. — Я, что ли?
— Не ты ли меня только что агитировала, чтобы я в резкой форме предложил Николаеву подать заявление по собственному желанию?
— Ну и народ! — Канаева возвела глаза к потолку. — С Ворониным и Шерстюком в тысячу раз легче разговаривать, чем с вами обоими. Один только пожимает плечами и соглашается со всем, что ни скажут, а другого сомнения разбирают. Не знаю, чему и как вас учили, а по мне, раньше пожар гасится, а уж потом виновника разыскивают. Не поняли?
— Давайте на сегодня закончим, — сухо предложил Громобоев, поглядывая на часы. — Уже без четверти шесть. Достаточно попусту воздух сотрясали. Я разберу почту, а затем в спокойной обстановке обдумаю и завтра скажу вам свое мнение. Ясно? Тогда по местам.
Выпроводив Канаеву и Горошкина, Громобоев нажал на кнопку звонка и вызвал секретаршу.
— Что вы хотели, Ярополк Семенович? — предупредительно спросила миловидная блондинка в белой блузке и черной юбке.
— Накурили мы здесь до одури, Люсенька, — пожаловался Громобоев. — Ты вот что… Будь добра, открой мне кабинет Дмитрия Константиновича и, это самое, организуй там чайку с сухариками. Сделаешь?
— А как же!
Он проводил взглядом секретаршу и, поколебавшись, убрал бумаги в стол. Ни о какой почте сегодня не может быть и речи: голова совсем другим занята. Да и ничего срочного там нет. Он перед обедом бегло полистал папку, но не стал расписывать документы. Успеется.
«До чего же погано устроена моя жизнь! — подумал Громобоев, проходя через приемную в просторный кабинет управляющего трестом. — Почему не бывает так, чтобы все шло хорошо? Сегодня ты уверен в том, что все дела в полном порядке, а завтра непременно вылезает какая-то напасть. И не просто вылезает, но и говорит тебе человеческим голосом: «Ну как, соскучился без меня?» И так от младых ногтей до смертного часа. Разнообразие только в пропорции напасти ко всему остальному…»
Эта брюзгливая сентенция очень точно передала настроение Ярополка Семеновича, поскольку его пульсирующая досада в самом деле объяснялась тем, что каверзное стечение обстоятельств, фигурально выражаясь, подсудобило ложку дегтя в бочку с медом. Прошедший год сложился на редкость удачно как для треста, так и для самого Громобоева. Бывает, что мучаешься с планом вплоть до последних минут декабря, негодуя по поводу того, что в нем не тридцать пять, а всего лишь тридцать один день, тогда как нынче он уже восемнадцатого числа, то есть вчера, подписал за Воронина рапорт в министерство о досрочном выполнении программы строительно-монтажных работ и принятых коллективом социалистических обязательств. И сдаточные объекты, можно сказать, в ажуре: большая часть актов государственных приемочных комиссий уже оформлена и передана на утверждение в Москву, а на оставшихся пусковых комплексах сидят трестовские люди, и дела там близятся к концу. На самом тяжелом объекте несет вахту лично Дмитрий Константинович, а секретарь трестовского партбюро Шерстюк создал там временную партийную организацию и успешно руководит ею. По-иному нельзя — туда стянули без малого тысячу двести человек: в местном монтажном управлении пятьсот восемьдесят да шестьсот рабочих с линейным персоналом командированы из других городов. Ведут монтаж в три смены, не допуская ни минуты простоя. Должно быть, там сейчас жарко, подумал Громобоев, испытывая при этом некоторую неловкость. Дело в том, что данный объект первоначально был закреплен за главным инженером, но под ноябрьские праздники Ярополка Семеновича где-то продуло, и его шарахнул радикулит. Вроде и болезнь какая-то несерьезная, однако напрочь вывела из строя. Достаточно сказать, что в разгар приступа он согнулся в три погибели и тратил на дорогу от кровати до уборной по сорок минут. А когда в начале декабря полегчало и Ярополк Семенович вышел на работу, Дмитрий Константинович уже две недели находился в командировке на этом объекте и решил на финише управление работами из рук в руки вновь не передавать. Сиди, сказал, в тресте, долечивайся, подбирай все мелочи и заканчивай проект плана экономического и социального развития на будущий год. Вот он, Громобоев, здесь и сидит, в то время как заместитель управляющего — в командировке, начальник производственного отдела — в командировке, и добрая половина кураторов тоже разъехалась по объектам. Всех их в тресте шутливо именуют «пускачами». К таким командировкам люди привыкли; работа есть работа, да и размер премии у «пускачей» намного больше, чем у остальных. Словом, с этим у них порядок. И с техникой безопасности порядок. Да и коэффициенты частоты и тяжести не в пример лучше прошлогодних. И с новой техникой тоже порядок: все мероприятия выполнены и даже справки о творческом участии руководителей треста отовсюду с мест получены и подшиты в отдельную папочку. Так что премию можно уже считать в кармане. А это как-никак три месячных оклада. И за ввод объектов они на всю катушку получат. Это еще шесть окладов. В общем, все, как говорят, на пять с плюсом, живи себе и радуйся. Так нет, надо же было Николаеву в это время дать по мозгам прохвосту Фесенко и тем самым устроить ему, Громобоеву, экзамен на зрелость администратора! И Шерстюка, как нарочно, нет под рукой. Он мужик умный, дальновидный, принципиальный и вместе с тем осторожный. Вот кто мог бы толково посоветовать. А эти… Громобоев безнадежно махнул рукой. Горошкин — балабонщик и флюгер. Как специалист-сметчик он на высоте, в этом отношении к нему нет претензий, а как замсекретаря годится только для сбора членских взносов. Хитрый, правда, и на поверку втрое умнее, чем старается казаться, но весь не то чтобы скользкий, а какой-то ненадежный, с двойным дном. С Канаевой же советоваться — вообще пустая трата времени. Женщина она, может быть, и не такая уж плохая, но больно примитивная, чересчур падкая на комплименты и любые проявления лести. Поэтому ее друзья — самые лучшие люди и они всегда и во всем правы, а кого она недолюбливает — те якобы только мешают нормальной работе коллектива. И чего ради Воронин с Шерстюком столько лет держат Луизу Канаеву в профсоюзных лидерах? Может быть, потому, что им самим ни ума, ни воли занимать не надо? Когда два угла в треугольнике склепаны на совесть, жесткость конструкции надежно обеспечена. Значит, принимать окончательное решение по конфликту Николаев — Фесенко придется одному Громобоеву. Ничего другого не остается. Не хватало еще, чтобы он беспокоил Дмитрия Константиновича этим вопросом. Как-никак он старше Воронина на четырнадцать лет и трестовских людей знает не хуже управляющего. Только надо все спокойно прикинуть, взвесить и попробовать взглянуть на сложившуюся ситуацию глазами Дмитрия Константиновича. Все равно последнее слово за Ворониным. Да, Николаев и Фесенко. Фесенко и Николаев. Более несхожих по своему существу людей, пожалуй, трудно себе представить. Хотя по формальным признакам имеются и родственные элементы в их внешней характеристике: оба старшие инженеры, инвалиды третьей группы и, в довершение всего, члены одной партийной организации. Как же ему, Громобоеву, поступить по совести и по закону?
Приятная прохлада кабинета Воронина не развеяла мрачного настроения Ярополка Семеновича. Прежде всего он проверил, плотно ли прикрыта форточка, а затем принялся расхаживать вдоль книжных шкафов, вокруг стола заседаний и по диагонали из угла в угол, не испытывая ни малейшего желания сесть в кресло управляющего. Хватит, весь день просидел, на ходу лучше думается. И вообще, если быть полностью откровенным, в это кресло его, Громобоева, никогда не тянуло. По натуре он — инженер, а не администратор. Каждому на роду написано что-нибудь одно: либо вершить судьбами людей на более чем головоломной стезе единоначальника, либо решать сугубо технические вопросы, что во сто крат интереснее в творческом отношении и, кстати сказать, спокойнее со всех точек зрения. Слов нет, вторая роль менее почетна, нежели первая, но на одном почете, как известно, далеко не уедешь. Денежное вознаграждение у управляющего трестом и у главного инженера одинаковое, а ответственность разная. Не то чтобы она у главного инженера меньше, это не так, просто у нее совершенно иной характер. Как бы ни были сложны современные машины, механизмы и технология, с ними куда проще, чем с людьми, ибо люди — самый переменчивый компонент производства. Ты к ним, казалось бы, всей душой, а они вместо благодарности выкидывают такие фортели, что диву даешься. Взять того же Николаева. Фесенко — подлец из подлецов, с ним все давно ясно и понятно, но разве так уж трудно было удержаться от мордобоя?
Тут ход мыслей Громобоева прервала секретарша, вошедшая в кабинет с подносом, на котором стояли стакан чая, блюдечко с ванильными сухариками и миниатюрная сахарница.
— Спасибо тебе, Люсенька! — с чувством сказал Громобоев.
— На здоровье, Ярополк Семенович! — Секретарша поставила поднос на стол заседаний, прикрыла стакан белоснежной салфеткой и выразительно посмотрела на часы. — Если я больше не нужна, то…
— Да-да! — поспешно произнес Громобоев. — Иди домой, а я… я еще поработаю. Иди, иди.
Люся вышла в приемную, а Ярополк Семенович снова проводил ее ласковым взглядом.
«Эх, хороша! — с оттенком сожаления подумал он, машинально отводя кудри со лба. — И походка прямо-таки царственная! Такая и в пятьдесят лет останется привлекательной женщиной, не разъестся до невозможности и не станет с утра до вечера слоняться по квартире в засаленном халате, как некоторые. Встреть я Люсеньку, скажем, году этак в сорок шестом — сорок восьмом, у моей внучки была бы другая бабушка!»
После чаепития Громобоев удобно расположился посредине дивана, вытянул перед собой скрещенные ноги, осторожно прислонился затылком к жестковатой спинке, расслабился и зажмурился. Умиротворенная поза, казалось бы, располагала к дреме, но у Ярополка Семеновича были иные намерения: он терпеливо ждал. Горячий чай согрел нутро, ванильные сухарики тоже сыграли положительную роль, дав работу желудку, а умудренный опытом Громобоев давно заметил, что процесс пищеварения как нельзя лучше способствует повышению тонуса. Так оно и вышло — несколько минут спустя скопившаяся досада мало-помалу развеялась, голова очистилась от скверных мыслей, и Ярополк Семенович предался не лишенным приятности думам о приближавшемся шестидесятилетии со дня рождения и тридцатипятилетии своей активной деятельности в капитальном строительстве.
Сейчас его мозг занимали не проблемы подготовки официальной части юбилейных торжеств (Воронин и Шерстюк — опытнейшие люди, они наверняка об этом позаботились, своевременно оповестив тех, кого следовало). Не волновал его вид и размер поощрения за долголетний и безупречный труд (в их системе все раз-навсегда отмерено: к 50-летию — благодарность в приказе министра и материальная помощь в сумме 50 % месячного должностного оклада, а к 60-летию — Почетная грамота министерства и ЦК профсоюза вкупе с полным окладом). И не товарищеский ужин на сто персон беспокоил его. Свояк — проректор пединститута уже дал команду зарезервировать столовую профессорско-преподавательского состава на вечер 15 января; зять столковался с дирекцией форелевого хозяйства насчет рыбки в обмен на 350 погонных метров бронекабеля. Заранее приглашенный на юбилей председатель подшефного колхоза божился, что подбросит десяток молочных поросят, теленка и птицу. Тревожило его нечто куда более деликатное, имевшее непосредственное касательство к служебной этике. Не далее как позавчера вездесущий Горошкин в беседе с глазу на глаз прозрачно намекнул, что в коллективе есть мнение: на собранные у сотрудников аппарата треста деньги купить в подарок товарищу Громобоеву черно-белый телевизор «Горизонт». А зачем ему этот «Горизонт», когда у него дома цветной «Рубин», а на даче с лихвой хватает старенького «Рекорда»? Разумеется, не составит особого труда прямым ходом сдать «Горизонт» в комиссионку, но, если вдуматься, в этом при желании могут усмотреть что-то предосудительное. Как-никак это подарок, а торговать подарками вроде бы не принято. В то же самое время у Ярополка Семеновича имеется на примете крайне нужный предмет, который явился бы идеальным подарком от сослуживцев и, положа руку на сердце, доставил бы ему истинное удовольствие. А предмет этот — бензопила «Дружба». Дело в том, что в результате длительных мытарств он, Громобоев, полтора года назад оформил разрешение райисполкома на строительство индивидуальной рубленой баньки. Банька получилась на пять с плюсом, глаз не оторвешь, и пар держит так, что аж волосы трещат, но ежегодный расход дров на даче удвоился и составил тридцать кубометров. А пилить такое количество дедовским способом — вжик-вжик! — это в наше время, ей-богу, вульгарный примитив. Если же обзавестись бензопилой, то появится возможность гармонично сочетать приятное с полезным: решительно отказаться от услуг местных прощелыг, готовых содрать три шкуры с живого и мертвого, и, что способствует долголетию, в умеренных дозах приобщиться к физическому труду. Тогда распиловка дров из потогонного, монотонного и безрадостного дела перейдет в разряд необременительных занятий, а что до колки, то Ярополк Семенович с малолетства любит помахать топором. В этом, если хотите, есть элемент спортивного азарта, что-то сродни таким исконно русским народным развлечениям, как «городки» или перетягивание каната. Можно, конечно, купить «Дружбу» за свои деньги, однако во сто крат приятнее получить ее в качестве подарка. Суть здесь не в одних меркантильных соображениях, а еще и в том, что подаренная бензопила с позором заткнет рты тем злопыхателям, которые, меря других на свой аршин, наверняка пустят утку, что, мол, Громобоев воспользовался служебным положением. Пусть снова пишут в народный контроль, он им всем лихо утрет носы!
Чрезвычайно заманчивая перспектива публично посрамить недругов из дачного поселка настолько увлекла Ярополка Семеновича, что он тотчас принялся перебирать сослуживцев в поисках наделенного тактом и быстро соображающего человека, способного с полуслова уловить исподволь высказанное пожелание насчет замены телевизора «Горизонт» на бензопилу «Дружба». И — проклятье! — этот перебор ненароком привел Ярополка Семеновича к Николаеву.
Громобоев широко открыл глаза, фыркнул от негодования и хотел было возвратиться к размышлениям о преимуществах бензопилы над черно-белым телевизором, но все его попытки не увенчались желанным результатом. Промаявшись минут пять, он убедился в тщетности потуг и, чтобы хоть как-то поумерить набухавшую, словно на дрожжах, досаду, воскресил в памяти события давно минувших дней.
Впервые он увидел Николаева девять лет назад, а точнее — девять лет и пять месяцев. Дело было летом, в жару; Ярополк Семенович работал без пиджака, в полосатой нейлоновой рубахе, какие тогда были в моде, и, помнится, правил подготовленный техотделом текст его выступления на городском слете изобретателей и рационализаторов. И тут секретарша Люся — она в ту пору была совсем девочкой, сразу после школы — попросила разрешения впустить к нему в кабинет молодого специалиста, прибывшего в трест по путевке из вуза. Ярополк Семенович разрешил и, когда тот вошел, предложил ему сесть, а сам дочитал текст до конца и лишь после этого взглянул на новичка.
Перед ним, расставив локти в стороны и уперев руки в колени, сидел загорелый черноглазый крепыш, одетый в поношенные брюки и выцветшую от солнца и стирок безрукавку.
— Что же, давайте знакомиться, — ровным голосом сказал Громобоев. — Мое имя-отчество вы, вероятно, уже знаете. А вас как величать?
В ответ крепыш молча протянул паспорт, диплом, трудовую книжку и направление.
— Николаев, Игорь Павлович, 1944 года рождения, русский. И диплом с отличием… — Громобоев отложил в сторонку паспорт и задержал взгляд на трудовой книжке. — Вы что, до института где-то работали?
— Работал.
— Кем? — спросил Громобоев, не любивший копаться в трудовых книжках.
— Слесарем-монтажником и немного — сварщиком. — Николаев слегка смутился и поспешно добавил: — На прихватке… И два года прослужил в армии.
— Выходит, вы человек бывалый! — одобрительно произнес Громобоев, читая направление. — Такие нам нужны. Как вы смотрите на то, чтобы работать в проектно-сметной группе треста?
— Что я там буду делать? — В тоне вопроса Николаева прозвучало что-то похожее на недовольство.
Громобоев с удивлением поднял глаза и убедился в том, что слух не подвел его: Николаев плотно сжал губы и наклонил голову чуточку вперед, как это делают боксеры перед атакой. Он что, боксер? Во всяком случае, внешность у него боксерская — короткая стрижка, мощная шея и мускулистые руки. Или же он просто упрямец? Нет, скорее боксер.
Забегая вперед, надо признать, что Ярополк Семенович почти угадал — Николаев оказался не боксером, а борцом, мастером спорта по самбо.
— Что делать? — переспросил Громобоев. — Трудиться, Игорь Павлович, заниматься делом.
— Я прошусь на производство, — упрямо сказал Николаев.
— Трест — это от начала и до конца производство, на каком бы посту вы у нас ни работали! — веско заявил Громобоев и хрустнул пальцами. — Недавно вышестоящие инстанции поставили перед нами ответственную задачу — резко поднять уровень инженерной подготовки производства путем массового внедрения в практику сетевых методов планирования и управления. Вы, надо полагать, знакомы с ними?
— Знаком, — подтвердил Николаев, кивая лобастой головой.
— Вот я и намерен привлечь вас к решению этой задачи, Игорь Павлович.
— Почему именно меня? — с оттенком неприязни спросил Николаев.
— Сейчас поймете… — Громобоев добродушно улыбнулся, показывая тем самым, что его нисколько не задело упрямство молодого инженера. — У вас «красный» диплом, а это значит, что вы человек думающий. Раз вы работали на монтаже, то кое-какие практические навыки в технологии у вас есть, а в сочетании с добротным знанием теории — это еще один очевидный плюс. Кроме того, для разработки графиков на сложные комплексы нам требуется… как бы это выразить доходчивее?.. свежий ум, который не заражен скепсисом, неизбежно возникающим при длительном пребывании на монтажных площадках. Улавливаете мою мысль?
Николаев снова кивнул.
— Ведь на монтаже всегда чего-то недостает, — по-прежнему доброжелательно продолжал Громобоев. — То людей, то подъемно-транспортного оборудования, то металла в ассортименте, то горелок или резаков, то электродов, то, наконец, крепежа. А если, допустим, все это имеется в наличии, то вдруг выясняется, что нет фланцев или отводов. Сетевые графики должны строиться без оглядки на наши многочисленные огрехи, на основе всего передового и прогрессивного, что есть в технологии механомонтажных работ. Дело это новое, мало кому известное, и мне хотелось бы поручить его инициативному молодому инженеру с творческой жилкой. У кого, как не у нашей молодежи, так развита тяга ко всему новому?
Николаев промолчал.
— Работать будете под моим непосредственным началом, — пообещал Громобоев.
— Ярополк Семенович, мне бы… я для того и пошел в институт, чтобы добиться самостоятельной работы, — сказал Николаев, заметно волнуясь. — Чтобы самому руководить людьми. Начну с мастера, а там…
«Надежды юношей питают! — сочувственно-иронически подумал Громобоев. — Ишь чего захотел, несмышленыш. А где она у нас, твоя вожделенная самостоятельность? Какой бы высокий пост ты впоследствии ни занял, все равно будешь по рукам и ногам опутан тысячами приказов, распоряжений, нормативных актов, инструкций и ведомственных положений, коим несть числа. Мало того, всегда и везде тебя будут изводить мелочной опекой. Чего-чего, а разного рода начальства и всяких контролирующих, наблюдающих и курирующих органов хоть отбавляй. Мытарят душу изо дня в день, за исключением разве что тех случаев, когда запахнет жареным. Вот тут ты оказываешься вполне самостоятельным — один на один с персональной ответственностью. Эх, до чего жаль, что не принято говорить об этом в полный голос…»
— Я дам вам в помощь двух техников и копировщицу, — вместо этого сказал Громобоев. — Вот и руководите ими. А дальше посмотрим, на что вы способны. Проявите себя, докажите на деле, чего вы стоите, а за повышением задержки не будет.
— Все же я прошу назначить меня мастером!
— Что же, насиловать — не в моих правилах, — помолчав, сказал Громобоев, не скрывая разочарования. — Управляющий трестом в отъезде, вернется денька через два. Он и примет окончательное решение… Вы как будто одинокий?
— Холостой, — поправил Николаев, явно обрадованный тем, что главный инженер не применил власть.
— Вы вот что… загляните-ка в кадры, там вам дадут квиток в общежитие ИТР, — без всякого выражения сказал Громобоев. — Идите, вы свободны.
Днем позже Ярополк Семенович срочно убыл в командировку и не присутствовал при беседе Воронина с Николаевым, а по возвращении узнал от Дмитрия Константиновича, что тот удовлетворил настойчивую просьбу новичка. На какое-то время Громобоев потерял его из виду и года через три с удивлением обнаружил запомнившуюся упрямую физиономию — где бы вы думали? — на общетрестовской доске Почета в конференц-зале! Тогда он не мешкая навел справки у трудовиков и выяснил, что старший прораб И. П. Николаев быстро выдвинулся благодаря напористости, завидному энтузиазму и редкостному для молодого специалиста умению правильно строить взаимоотношения с подчиненными, бывшими зачастую значительно старше и житейски опытнее его самого. Этот Николаев, как доложил Громобоеву начальник отдела труда и заработной платы треста, в одинаковой мере требователен к себе и к другим, жестковат, а порой и крут насчет дисциплины, но при всем том, по общему мнению, умеет находить путь к людским сердцам. Прошло еще сколько-то месяцев, однако Громобоев ни разу непосредственно не взаимодействовал с Николаевым. Получалось так, что над объектами, где вел работы участок Николаева, шефствовал сам Воронин, а других случаев посмотреть его в деле у Ярополка Семеновича не было. Стоит ли удивляться, когда в тресте четырнадцать монтажных управлений, а в каждом из них от семи до десяти участков? Всех старших прорабов и в лицо-то не запомнишь, не говоря уж о большем!
Год спустя Воронин предложил Николаеву возглавить только что созданное комсомольско-молодежное управление, однако из этого ничего не вышло: на личный прием к управляющему трестом явилась целая депутация бригадиров и рабочих, которые попросили оставить Николаева начальником их участка, и не привыкший отменять свои решения Дмитрий Константинович уважил их просьбу. Поэтому никто в тресте не удивился, что вскоре Николаева назначили начальником того монтажного управления, где началась его деятельность инженера. Вот тогда-то Ярополк Семенович без спешки присмотрелся к Николаеву, всесторонне и беспристрастно оценил его организаторские способности и, невзирая на то что их отношения так и остались сухо-официальными, пришел к выводу, что Игорь Павлович — безусловно, незаурядная, а может быть, и по-своему выдающаяся личность.
Толчком к этому умозаключению послужила всего лишь одна выразительная деталь в поведении Николаева: тот оказался хозяином своего слова, а подобного сорта люди в строительстве, прямо скажем, чрезвычайная редкость. Изобиловавшая превратностями жизнь сталкивала Громобоева с бессчетным числом низовых руководителей, что называется, всех мастей и оттенков; среди них частенько попадались энергичные, пробивные, таранного типа люди, но чтобы человек не эпизодически, а постоянно сдерживал свое слово — таких в его памяти насчитывалось не больше трех-четырех, включая сюда и Дмитрия Константиновича Воронина. Объяснялось это, как полагал Громобоев, скорее не силой или слабостью характеров тех, кто выбрал себе нелегкое поприще подрядчика, а самой обстановкой стройки с ее извечной нервотрепкой, путаницей, перегрузкой, неразберихой, унизительной для самолюбия зависимостью от неподвластных тебе поставщиков и смежников и, что греха таить, неуверенностью в завтрашнем дне. Кем ты окажешься — увенчанным лаврами победителем или изгоем с головой в кустах? — все это зачастую зависело не столько от тебя самого, сколько от десятков и даже сотен всевозможных случайностей, могущих сложиться как в твою пользу, так и против тебя. Тут уж одно из двух: либо ты напрочь отказываешься от мысли подстраховаться охапкой соломки, собираешь волю в кулак и без страха перед вероятными последствиями управляешь событиями, становясь как бы над ними, либо события берут тебя в плен со всеми вытекающими отсюда обстоятельствами. Так вот, молодой Николаев, подобно Воронину, умел подчинить себе все и вся, чем и завоевал авторитет не только в тресте, но и далеко за его пределами. Однако, как говорится, недолго музыка играла.
Крутой поворот в судьбе Николаева произошел почти три года назад, когда заканчивалась новогодняя ночь. События той ночи были достоверно известны как Ярополку Семеновичу, так и почти всему городу…
Под утро, возвращаясь домой из гостей, Николаев и его жена подошли к автобусной остановке, где перед их глазами предстала странная и на первый взгляд не совсем понятная картина. В очереди на остановке скопилось не менее пятнадцати человек; одни из них оживленно беседовали между собой, другие с увлечением изучали расположение звезд на небе, а третьи снимали друг у друга несуществующие пылинки с пальто и шуб. Все это делалось с вполне очевидной целью: во что бы то ни стало не обращать внимания на безобразия, творившиеся буквально в нескольких шагах, под соседним фонарем.
А там, пошатываясь и время от времени бессмысленно мотая головой, заунывно стонал избитый мужчина лет сорока или около того. Из носа и уголка рта по его лицу стекала кровь, левый глаз настолько опух, что был еле виден, рукава зимнего пальто были вырваны и едва держались на нитках, а растоптанная ондатровая шапка валялась в снегу. С боков его брезгливо поддерживали пижонистого вида молодые люди в ярких нейлоновых куртках. Непосредственно под фонарем находилась хорошо одетая простоволосая женщина; ее руки были заведены за спину и с другой стороны фонарной тумбы стискивались еще одним субъектом в куртке, А перед нею, слегка раскачиваясь, стоял здоровенный бугай, который с интервалом в несколько секунд наотмашь бил ее по лицу зажатой в левой руке дамской шапкой из черно-бурой лисы. В трех шагах от него стояли расфуфыренная девица в канадской дубленке с отделкой из ламы и еще два пижона в куртках, флегматично уговаривавшие бугая плюнуть на мозгляков, пойти лучше вот к этой Надьке и напоследок раздавить пару пузырей под селедку в горчичном соусе. Бугай же соглашался на это предложение лишь при том условии, что обидчики — простоволосая женщина и избитый — принесут ему извинения за допущенное ими тяжкое оскорбление его человеческого достоинства. Формула извинения упрощенная: женщина целует ему руку, а избитый, стоя на коленях, шапкой очищает его ботинки от снега. Тогда лично он готов считать уличный инцидент исчерпанным. Все это было заявлено громогласно. В ответ женщина сказала бугаю какое-то слово и плюнула ему в физиономию. В тот же миг свободной правой рукой бугай отвесил ей такую оплеуху, что ее голова дернулась в сторону и ударилась о столб. Избитый никак не отреагировал на это и продолжал стонать.
В два прыжка Николаев одолел половину расстояния, отделявшего его от распоясавшихся молодчиков, на ходу крикнув, чтобы они оставили женщину и мужчину в покое и убирались подобру-поздорову. Тут же, не сговариваясь, двое в куртках, до того поддерживавшие избитого, одновременно шагнули ему навстречу.
Николаева не смутило численное преимущество, да и начало схватки было обнадеживающим. Первые двое не ожидали квалифицированного сопротивления и мгновенно оказались лежащими на мостовой. Один из них был оглушен падением на землю после кратковременного неорбитального полета, а другой скорчился на снегу, держась обеими руками за низ живота. Вторая пара, состоявшая из бугая и его ассистента, тотчас отпустившего руки женщины, тоже не доставила Николаеву особых хлопот. Отбросив ассистента резким толчком в грудь, он взял бугая на подсечку и, не давая упасть, в два оборота раскрутил его вокруг оси, после чего расчетливо сместился в сторону таким образом, что фонарная тумба оказалась на траектории головы противника. Раздался глухой удар, и в дальнейших боевых действиях бугай уже не принимал никакого участия.
Словом, перевес Николаева в дебютной стадии был бесспорным. Он, как потом выяснилось, надеялся, что этим дело и ограничится, поскольку принял бугая за вожака группы и решил, что остальные едва ли захотят разделить его участь. Тех, первых двух, он сознательно не стремился разделать под орех, выбрав для этой цели одного бугая.
Но Николаев ошибся: парни оказались настырные, небитые и до того случая не знавшие поражений в любых жизненных ситуациях. И вдобавок ко всему из молодых, да ранних. Самому старшему из них — бугаю — было двадцать три года.
Оба пижона сразу же оставили девицу в дубленке и, немного разойдясь в стороны, начали приближаться к Николаеву. Слева от него, метрах в пяти, бочком стоял ассистент бугая, а сзади, намотав на руку поясной ремень с металлической бляхой, набегал один из первой пары. Таким образом, дело становилось серьезным.
Для использования своего преимущества в технике Николаеву требовалось свободно перемещаться и по возможности нападать первым, не ожидая, пока они навалятся скопом. Ему не хотелось применять боевые приемы, но другого выхода не оставалось. Иначе будет плохо.
Резко бросившись к одному из пижонов, он заметил, как тот напрягся в левосторонней боксерской стойке. Николаев высоко подпрыгнул и, внезапно распрямив поджатую ногу, с силой ударил его чуть выше колена. «Этот готов, — мелькнуло у него в голове, — нога сломана». Но в ту же секунду на Николаева набросился парень с бляхой. Он нанес удар, однако из-за большого замаха взял ниже, чем целился, и попал Николаеву в лопатку. Бляха шла ребром, и Николаева обожгла внезапная боль. Парень по инерции проскочил еще метра полтора и, пытаясь сохранить равновесие, вытянул руку в сторону. Николаев мгновенно дернул его к себе, подножкой перевел за спину, рванул эту руку вниз, чувствуя, как у того лопаются сухожилия и ломается кость в локтевом суставе, и в тот же миг получил сильнейший удар в висок, нанесенный подкравшимся сбоку вторым пижоном. Пытаясь схватить нападавшего за кисть, Николаев пропустил еще один удар и, не желая рисковать, в падении обеими ногами что есть силы саданул второго пижона в пах. В долю секунды глаза пижона вылезли из орбит, и Николаеву стало ясно, что этот тоже вышел из игры.
Николаев не успел подняться на ноги, потому что вслед за предостерегающим криком жены — «Игорь!» — в его мозгу взорвалась молния, моментально превратившаяся в два потока искр, через глазницы высыпающихся на мостовую. А потом свет померк. Поэтому он ничего не чувствовал, когда его топтали ногами.
Пока Николаев разбирался со вторым пижоном, парень из первой пары, в самом начале стычки получивший средней силы удар ногой в живот, очухался и, подобрав валявшуюся поблизости жердь, со всего маху ударил его по затылку.
Лихая компания не сумела смыться с поля боя, так как четверо из семи (включая сюда девицу в дубленке) не могли передвигаться без посторонней помощи, причем бугай и парень с бляхой были без сознания. Для транспортировки участников побоища потребовались три машины «Скорой помощи» и лишь одна милицейская, которой по всем признакам надлежало появиться здесь минут на двадцать раньше.
Опытнейшие хирурги городской больницы упорно боролись за жизнь Николаева, ибо его положение было чрезвычайно сложным: две трещины в черепной коробке, в том числе самая страшная — в основании черепа, и травма мозга с признаками кровоизлияния сводили к минимуму шансы на то, что он выживет. К этому добавлялись переломы челюсти, ключицы и ребер, полученные им, надо полагать, уже в бессознательном состоянии.
Утром 3 января Громобоев, знавший в городе всех мало-мальски известных врачей, по просьбе Воронина заехал в больницу, чтобы выяснить подробности о состоянии Николаева, и в вестибюле увидел его родственников. На деревянной скамье с краю сидела бабка — высохшая седая старуха в черном. Невидящим взглядом она уставилась прямо перед собой и шептала что-то невнятное, еле шевеля губами. Мать Николаева с распухшим от слез лицом рассеянно гладила по голове невестку, совсем еще девочку, державшую в руках грудного младенца, а чуть поодаль, кусая распухшие губы, всхлипывала черноглазая девушка, которая, как предположил Громобоев, приходилась Николаеву то ли сестрой, то ли племянницей. Эта скамья запомнилась Ярополку Семеновичу потому, что тогда он вдруг, ни с того ни с сего, представил на их месте свою собственную семью и невольно содрогнулся. Нет уж, не приведи господь!
Через день о ночной драке говорил буквально весь город от мала до велика. Но отнюдь не из-за Николаева и не в связи с его тяжелейшим состоянием. Дело в том, что Николаев, сам того не ведая, форменным образом пустил под откос местную хоккейную команду мастеров, успешно стартовавшую среди команд первой лиги и даже претендовавшую на одно из призовых мест. Все шесть ночных противников Николаева выступали за нее, причем бугай был вратарем, а остальные — нападающими и, как нарочно, основной ударной силой команды, разом лишившейся первой и второй троек. Вместо того чтобы отстаивать спортивную честь города, четверо из них находились в той же больнице с серьезными травмами, а двое других были помещены в следственный изолятор.
Поначалу хоккеисты дружно пытались изложить финал новогодней ночи, так сказать, в собственной редакции, согласно которой пьяный самбист неожиданно и — главное — немотивированно напал на них, когда они спокойно расходились по домам. Однако из этой попытки ничего путного у них не получилось. Пострадавшая супружеская пара и люди из очереди у автобусной остановки дали исчерпывающие свидетельские показания, все стало на свои места, следствие не заняло много времени, и материалы уголовного дела были направлены в суд.
Между тем Николаев только на одиннадцатый день пришел в себя; в ближайшие недели его жизнь продолжала висеть на волоске, а затем состояние постепенно улучшилось, опасность миновала, и врачи заслуженно гордились тем, что выходили в полном смысле слова безнадежного больного.
Все работники треста были глубоко возмущены происшедшим, и наиболее активные из них, во главе с Канаевой, составили коллективное письмо в суд и в прокуратуру. Под ним подписались то ли семьсот, то ли восемьсот человек, и он, Громобоев, тоже подписался. А Воронин не захотел. Когда Канаева пришла к нему, Дмитрий Константинович ознакомился с текстом и сухо сказал: «Зря приплели сюда некоторые вещи. К чему, например, требовать расстрела виновного, если по закону за данное преступление не предусмотрена высшая мера наказания? Вот здесь и здесь тоже ерунду сочинили. Все это не имеет никакого значения, а звучит выспренно… Хотите — отправляйте, дело ваше, а подписей и без моей больше чем достаточно».
Когда началось слушание дела, попасть в здание суда было практически невозможно. Еще бы, судили чуть ли не самых известных в городе людей, а основной обвиняемый, ударивший Николаева жердью и затем топтавший его ногами — центральный нападающий, мастер спорта Пашка Мордасов, был кумиром местной молодежи, поскольку три сезона подряд занимал почетное место среди бомбардиров своей лиги по числу заброшенных шайб и результативных передач. В ходе судебного следствия разгорелась ожесточенная баталия между представителями обвинения и защиты по поводу превышения пределов необходимой обороны, допущенного потерпевшим Николаевым, и непродолжительный бой местного значения из-за того, кто же должен быть признан нападавшей стороной. Два адвоката пытались склонить суд к тому, что действия Николаева и характер травматических повреждений, полученных их подзащитными, якобы свидетельствуют не в его пользу.
Сидя на скамье подсудимых, хоккеисты, вероятно, впервые в своей жизни вели себя тише воды и ниже травы. Двое из них были в гипсе, а один — на костылях, из-за чего они не без оснований рассчитывали на сочувствие и снисхождение, хотя общественное лицо каждого из них, мягко говоря, оставляло желать лучшего. Ни один из шестерки давным-давно нигде не учился, зачинщик хулиганских действий — здоровенный вратарь Ловчиков — третий год числился на первом курсе заочного отделения пединститута, а Пашка Мордасов окончил восемь классов лишь благодаря безграничному либерализму измотанных процентоманией учителей и был в полном смысле слова полуграмотным. Все эти подробности Громобоев узнал от дочки, когда-то обучавшейся в одной школе с местным корифеем и допущенной в здание суда через служебный вход, как внештатный корреспондент молодежной газеты.
На четвертый день был оглашен приговор. Мордасов (за нанесение Николаеву тяжких телесных повреждений) и Ловчиков (за злостное хулиганство) были осуждены к лишению свободы сроком соответственно на три и на два года условно, с направлением их на стройки народного хозяйства, а двое других (за хулиганство) — к одному году условно, с передачей их для перевоспитания и исправления организациям, направившим в суд надлежащим образом оформленные ходатайства. Оба загипсованных кавалера девицы в дубленке были по суду оправданы: ни хулиганства, ни других противоправных проступков они в ту ночь якобы не допустили.
Примерно с недельку в городе так и сяк обсуждались эти события, а потом, как водится, все заглохло. Лишь завсегдатаи зимнего стадиона время от времени огорченно цокали языками, с сожалением вспоминая «героев» новогодней ночи. «Вот были ребята — орлы! Не то что те слабаки, которых тренер нынче на лед выпускает!»
А Николаев только в мае выписался из больницы, еще около двух месяцев провел дома и лишь в середине июля пришел в трест, на прием к Дмитрию Константиновичу. Секретарша Люся не узнала его. Полуседой и осунувшийся, он криво улыбнулся, мельком показав пластмассовые зубы, вставленные взамен выбитых, и, не задерживаясь, шагнул мимо нее, к управляющему. Пробыл он у Воронина недолго. Дмитрий Константинович часто навещал его в больнице и дома, так что разговор в кабинете управляющего шел только о деле. Николаев получил инвалидность и не мог оставаться на прежней должности. Он потерял память, частично оглох и периодически испытывал сильнейшие головные боли. Врачи, правда, надеялись, что его состояние несколько улучшится. А как и когда — затруднялись сказать. Поэтому Дмитрий Константинович предложил ему должность старшего инженера в техническом отделе треста. Поскольку другого выхода у него не было, Николаев согласился и приступил к работе, потеряв в заработке почти половину против того, что получал раньше.
Уж кто-кто, а Громобоев лучше других знал, что порученная Николаеву работа сводилась к составлению всякого рода планов и мероприятий по экономической учебе и повышению деловой квалификации инженерно-технических работников и служащих как самого треста, так и подведомственных ему организаций. Правда, до того пребывавший на этой синекуре пенсионер, сверх меры педантичный старикан из отставных подполковников, по собственной инициативе каллиграфическим почерком выписывал свидетельства и даже дипломы об окончании тех или иных курсов повышения квалификации, по простоте душевной полагая, что тем самым дополнительно стимулирует учебу кадров, но Громобоев, проявляя заботу о здоровье Николаева, сразу же довел до его сведения, что в этом нет необходимости. Пусть Николаев раз в году плотно посидит над своим разделом комплексного плана экономического и социального развития треста, где речь идет о переподготовке всех категорий трудящихся, а в остальное время ограничится тем, что будет вести текущую переписку. Казалось бы, что в этом обременительного? Так нет, Николаев, как нарочно, умудрялся за бывать самое неотложное, с опозданием и неаккуратно исполнял простейшие поручения и вдобавок без конца терял входящие письма. Словом, он, Громобоев, хлебнул с ним горя, но, догадываясь о душевном состоянии Николаева, никогда и ни в чем не упрекнул его. Да-да, никогда и ни в чем! Что он, черствый человек с камнем вместо сердца? Разве он не способен мысленно поставить себя на место человека, чье счастье в один миг провалилось в тартарары? Хотя счастье — это понятие растяжимое, каждый представляет его по-своему. Одному для полного счастья с лихвой достаточно теплых шлепанцев и мягкого кресла у телевизора, а другому и свет не мил, если он, скажем, не вскарабкался на Эльбрус или Эверест. В этом отношении он, Ярополк Семенович Громобоев, занимает некое промежуточное положение, любя свою работу ничуть не меньше домашнего уюта и семейных радостей, однако это не мешает ему понимать других, в том числе и Николаева. Ведь любой человек счастлив только при том условии, если он, как бы круто ни менялся его общественный и материальный статут, сохранил способность оставаться самим собой. А Николаев не мог сохранить, потому что у него отняли не оклад и не должность начальника управления, а самую возможность заниматься делом, которому он посвятил свою жизнь и в котором проявился и окреп его талант, причем отняли по-бандитски, саданув жердью по голове. Попробуй-ка останься после этого самим собой. Не приведи господь! Может быть, в обозримом будущем и наступит такой день, когда Николаев смирится со своей участью, а до тех пор, следуя примеру Воронина, сослуживцы обязаны относиться к нему с повышенным тактом, уважительно и бережно.
Именно так Громобоев и вел себя вплоть до того дня, когда Николаев, как метко выразилась Канаева, «чокнулся».
Все началось с того, что кто-то сболтнул Воронину, будто в городе нежданно-негаданно появился Пашка Мордасов, которого беспрепятственно допустили к тренировкам в родном хоккейном клубе. Дмитрий Константинович изменился в лице, снял телефонную трубку, набрал номер прокуратуры и без обиняков спросил у прокурора города: «Это правда, что Мордасов вернулся?» Громобоев не расслышал ответа, но по виду управляющего — обычно сдержанный Воронин с такой силой стиснул зубы, что на его скулах заходили желваки — догадался, что так оно и есть. «Интересно девки пляшут по четыре штуки в ряд», — машинально произнес Ярополк Семенович, сам не зная зачем. Воронин не обратил внимания на его реплику, крикнул в трубку: «Как это прикажете понимать?!» — и, не дожидаясь ответа, швырнул ее в сторону.
Не прошло и минуты, как в кабинет буквально ворвался взбудораженный Николаев. Его трясло, и он, тревожно глядя в глаза Воронина, без устали повторял одну и ту же фразу: «Что же это такое?»
Дмитрий Константинович вышел из-за стола, взял его за плечи, усадил в кресло напротив Громобоева, успокоил и тут же вызвал к себе юрисконсульта. Надо, распорядился он, срочно подготовить письмо областному прокурору, оформив его не на бланке треста, а как запрос народного депутата. И продиктовал текст:
«1 января прошлого года начальник управления вверенного мне монтажного треста И. П. Николаев, защищая честь и достоинство советских граждан от нападок злостных хулиганов, получил тяжкие телесные повреждения, вследствие чего лишился здоровья и частично утратил трудоспособность. Считаю должным подчеркнуть, что молодой и талантливый хозяйственный руководитель И. П. Николаев на длительное время, а может быть и навсегда, потерян для треста, города, отрасли и народного хозяйства как перспективный организатор производства и сейчас используется только на рядовой канцелярской работе.
Осужденный за нанесение И. П. Николаеву тяжких телесных повреждений к трем годам лишения свободы, известный хоккеист Мордасов по непонятным мне и другим работникам треста причинам и вопреки судебному приговору в настоящее время находится на свободе и тренируется в своем клубе.
Для возможности разъяснения нашему многотысячному коллективу существа данной ситуации прошу областную прокуратуру:
1. Провести проверку законности пребывания Мордасова на свободе, так как его освобождение от наказания могло явиться следствием неправомерных действий различных «меценатов».
2. Если по первому вопросу прокуратура не установит нарушений закона, рассмотреть целесообразность дальнейших выступлений хоккеиста Мордасова за команду мастеров, исходя из того, что советские спортсмены в силу своей популярности являются объектами подражания для подрастающей молодежи, и такого рода наглядный пример вряд ли может послужить убедительной иллюстрацией неотвратимости наказания, определенного в соответствии с законом».
Через три недели в трест пришел ответ. Прокурор сообщил, что гр-н Мордасов П. Ф., ранее осужденный на основании ст. 109 ч. II УК РСФСР к трем годам лишения свободы условно, с направлением на стройки народного хозяйства, примерным поведением и честным отношением к труду доказал свое исправление и, по представлению спецкомендатуры, был условно досрочно освобожден народным судом после фактического отбытия половины назначенного ему срока наказания. Прокуратура полностью разделяет мнение управляющего трестом т. Воронина Д. К. о нецелесообразности выступлений гр-на Мордасова П. Ф. в команде мастеров, но разрешение подобных вопросов не входит в ее компетенцию. Однако прокуратура направила соответствующее письмо в облспорткомитет, указав в нем, что просит информировать о принятом решении депутата облсовета т. Воронина Д. К.
Дмитрий Константинович позвал к себе Николаева, дал ему прочесть письмо прокурора и тихо сказал: «Игорек, не бери это в голову… Плюнь на все и поскорее поправляйся! Ты нужен нам!»
Однако Николаев не внял разумному совету управляющего трестом и в тот же день побежал записываться на прием в горисполком, в редакцию местной газеты и еще куда-то. Как будто у тамошних руководителей нет более важного дела, чем спортивная карьера какого-то Пашки Мордасова! Когда же первая серия бесед оказалась безрезультатной, Николаев при содействии Канаевой организовал петицию в республиканский Комитет по физкультуре и спорту, а вслед за нею — великое множество писем как от себя лично, так и от соседей по дому, от лечивших его врачей и медсестер и даже от вовсе случайных людей, какие попадались под руку, но, куда бы он ни обращался, все осталось без изменений — Пашка Мордасов по-прежнему ловко щелкал шайбу под неумолчный рев трибун и, что называется, в ус не дул.
Если бы Николаев сутяжничал только в эпистолярном виде, это было бы еще полбеды, а он и на службе день-деньской бубнил о своем наболевшем, мешая другим сосредоточиться и без помех заниматься тем, что положено делать в рабочее время. В общем, он… как бы это выразить доходчивее?.. не то чтобы озлобился, нет, а скорее намертво «зациклился» на рассуждениях о чести, совести, справедливости и прочих высоких материях. И где бы то ни происходило — в курилке, в коридорах или на собраниях, с трибуны, — он всякий раз упоминал Пашку Мордасова. Совсем как тот древнеримский сенатор, который заканчивал любую речь требованием разрушить Карфаген. А людям все это, ей-богу, поперек горла, и шарахаются от Николаева, словно от чумного.
Хотя, если вдуматься, не все из набора его мыслей такая уж ахинея. Конечно, в запальчивости Николаев наболтал много лишнего, но, если быть до конца откровенным, он, Громобоев, кое с чем, пожалуй, согласен. В самом деле, некоторые спортсмены утратили скромность и донельзя распоясались. Квартиру ему, видите ли, дай вне очереди и без оглядки на действующие нормы. И машину в личное пользование тоже вне очереди. И бесплатную путевку на курорт. Вот потому и выходит, что иной раз квартира, «Жигули» и путевка достаются не трудовому человеку, а наглецу, который нигде, никогда и ничего не желает получать на общих основаниях. Что же касается рассуждений Николаева о морально-нравственной ущербности Мордасовых, то под ними он, Громобоев, готов расписаться обеими руками. Ведь всем нам отнюдь не безразлично, что у кого за душой. Поэтому успешное продвижение человека в спорте должно определяться не только крепостью мышц и игровыми навыками. А неуемные восторги по поводу «мужества отчаянных парней» — это, извините, форменный бред. Тут Николаев, если хотите, попал в самую точку, ибо многие отчаянные парни с одной извилиной в заплесневевших мозгах настолько привыкают к силовой борьбе, что, кроме льда, ведут ее в любой обстановке. И не с соперниками в защитных шлемах и масках, а с теми наивными идеалистами, которых мы бережно растим в школах, десять лет подряд приучая их к мысли, что человек человеку друг, товарищ и брат. А такая харя, как Пашка Мордасов, столкнет их себе под ноги, даже глазом не моргнув. Ничуть не лучше сложится судьба подростка, если такой медный лоб станет его кумиром, идолом или просто примером для подражания. К сожалению, редкий мальчишка с детства стремится быть похожим на Эйнштейна, Келдыша или, скажем, Курчатова. Это не так уж романтично. Другое дело, когда стереотип поведения вырабатывается с оглядкой на экранного или стадионного кумира. Тут, по их мнению, романтики хоть отбавляй. А дети любознательны и пытливы. Они так или иначе разузнают все о том, кто их интересует, и слепо копируют как хорошее, так и плохое. Что же получится, если в их сердцах вместо гуманности разовьется жестокость, вместо бескорыстия — алчность, а вместо чувства долга — циничное равнодушие? Кому будем передавать эстафету?
А вообще-то говорить с Николаевым куда как трудно: если с ним соглашаться, он вроде ничего, терпимый, а стоит легонько возразить, как он начинает трястись, дергать головой и его речь становится нечленораздельной. Один Дмитрий Константинович делает вид, будто ничего не произошло, и по-прежнему приветлив с Николаевым, а остальные либо чураются его, либо держатся на приличной дистанции. Так Николаев постепенно превратился в отчужденного, желчного и жалкого неврастеника. И в таком незавидном состоянии стал представлять определенный интерес для Фесенко.
Как только фамилия Фесенко вновь всплыла в памяти Ярополка Семеновича, он, не меняя позу, дважды подернул носом и по-кроличьи пожевал губами, с трудом удерживаясь от непечатных выражений.
Если Николаев мучительно переживал физическую и психическую неполноценность, то Фесенко, напротив, эксплуатировал собственную инвалидность, как капиталист — принадлежащую ему нефтяную скважину. Несмотря на то что он тридцать второго года рождения, Фесенко считается инвалидом Отечественной войны и награжден партизанской медалью. На встрече ветеранов Фесенко рассказывал, что был партизанским связным, пионерам в подшефной школе — что взял в плен важного гитлеровского чина, а двум сослуживцам в командировке, что вместе с односельчанами скрывался от немцев в лесу, неподалеку от базы крупного партизанского соединения, во время обстрела был ранен в ногу осколком снаряда и таким образом попал в партизанский госпиталь. Вскоре немцы отступили, партизаны соединились с частями Красной Армии, у всех на душе был праздник, и командир соединения, мудрый и добрый дядька, земля ему пухом, распорядился представить к наградам раненых, в том числе и пятерых деревенских подростков. Понимал, видно, человек, что партизанская медаль пригодится покалеченным войной мальчишкам, поможет им в трудную минуту жизни. Фесенко выздоровел, но навсегда остался хромым. После войны он в установленном порядке оформил инвалидность и тем самым документально зафиксировал, что получил ранение при защите СССР.
По натуре он был человеком амбициозным, с претензией влиять на судьбы других людей, однако недостаток образования и трудолюбия не дал ему возможности развернуться. Но Фесенко нашел себе работу по душевной склонности. В тресте он занимался вопросами охраны труда, являясь своего рода ревизором по технике безопасности. От него, в частности, зависело, как будет составлен акт проверки и, следовательно, поощрение или наказание тех, кого он проверял. А это, если вдуматься, не так уж мало.
Невысокого роста и узкий в кости, Фесенко после сорока оброс жирком малоподвижного человека и отрастил пухленькие щечки, вдоль и поперек испещренные красновато-фиолетовыми прожилками. А когда засмеется — становится похожим на белочку: резцы и клыки выставит наружу, а за ними с обеих сторон зияют черные дыры.
Любимое развлечение Фесенко — свести лбами двух людей и затаив дыхание следить за развитием их ссоры или, на худой конец, над кем-нибудь всласть поиздеваться. Дмитрий Константинович, человек наблюдательный, начитанный и на слово острый, как-то мимоходом сказал ему, Громобоеву, что Фесенко и Красавчик Смит из повести Джека Лондона «Белый клык» как две капли воды смахивают друг на друга. Так Громобоев специально прочитал эту повесть и тоже поразился сходству. Ведь Фесенко, как и Красавчик Смит, проделывал фортели только с людьми слабыми, не способными постоять за себя и дать отпор.
Например, есть у них в тресте Зина, Зинаида Кузьминична, старший экономист в плановом отделе. Приземистая и неимоверно толстая, она напоминает шар, к которому приделаны маленький шарик — голова и еще четыре предмета на манер рояльных ножек. Выдающаяся черта ее характера — патологическая жадность. Недавно Зина вышла замуж, познакомившись со своим суженым в больнице, где ее лечили от ожирения, но нарочно не зарегистрировала брак, чтобы не платить налог за бездетность. Это для нее само собой разумелось. В коллективе про нее говорят, что наша Зина за трешку перейдет Сахару. Так вот, повадился Фесенко донимать эту самую Зину. Для затравки поболтает с ней о том, о сем, а потом будто бы невзначай обронит, что из-за невыполнения плана по строительству собственных производственных баз прогрессивку им в этом квартале уполовинят. Зина мигом пускает горючую слезу, а довольный Фесенко подводит к ней всех желающих, чтобы вдосталь похохотать. Или, допустим, заявит ей, будто Воронин, глядя утром в окно, заметил, что Зина явилась на работу на три минуты позднее положенного, и распорядился учесть сей факт при выплате премии за классное место в соревновании. Зина действительно опоздала и распускает нюни на целую неделю, после чего жадность наконец одолевает стыд, и, к вящему удовольствию Фесенко, толстуха записывается на личный прием к управляющему трестом, который ни сном ни духом об этом не ведал.
Когда Фесенко надоедает издеваться над Зиной, он переключается на Арона Израилевича Лурье. Главный диспетчер производственного отдела Лурье — добрейший человек, толковый и грамотный инженер, но при всем том обладает одним существенным недостатком: до дрожи в коленках боится неожиданных вызовов к руководству. Почему боится — не может понять сам, однако в первый момент все валится у него из рук. Так вот, уследив, что Лурье долго говорит по телефону с иногородним абонентом, Фесенко с грозным видом заходит в производственный отдел и заявляет, что управляющий трестом давным-давно вызывает к себе главного диспетчера, а здесь все, видите ли, сидят на телефонах и явно ведут посторонние разговоры. Воронин, мол, возмущен и сказал, что просто так он этого не оставит, кто-то должен быть примерно наказан. Арон Израилевич срывается с места и, теряя по дороге бумаги, очки и нервные клетки, мчится по коридорам в приемную, где узнает у Люси, что Дмитрий Константинович проводит совещание и его не вызывал… И сколько бы Фесенко ни повторял эти провокации, доверчивый Лурье каждый раз поддается панике.
Он, Ярополк Семенович Громобоев, не зря прожил без малого шестьдесят лет и приметил, что если человек подловат и нахален, то где-то у него в глубине непременно гнездится трусость. Конечно, нет правил без исключений, но чаще всего бывает именно так. И Фесенко подтвердил эту закономерность. Больше всего на свете он боялся собственной жены, рыжей плоскогрудой бабищи с наглыми глазами (однажды он привел ее на первомайскую демонстрацию и представил сослуживцам), и не реже раза в месяц появлялся на работе с исцарапанным лицом и ободранными руками.
Несмотря на болезнь и чудачества Николаева, Фесенко избегал открыто посмеиваться над ним и, судя по всему, мечтал свести с кем-то лоб в лоб. И свел, но не совсем удачно. Партнером для этой затеи Фесенко выбрал трестовского финансиста Пронина, недалекого красавца мужчину с усами и прической под Людовика Четырнадцатого. Вчера, в середине дня, когда в кассе выдавали премию за ввод большого сернокислотного комплекса, Пронин по наущению Фесенко заглянул в комнату, где работал Николаев, и пригласил его в кассу за премией. Нуждавшийся в деньгах Николаев обрадовался и пошел вслед за Прониным. А премию-то Николаеву в этот раз не выписали, на сернокислотном комплексе он не был и вообще не имел к нему прямого касательства. У кассы образовалась незначительная очередь, и сотрудники продолжали подходить, так что к моменту, когда Николаев очутился непосредственно перед окошком кассира, за ним стоял добрый десяток людей, а немного в стороне — Фесенко, Пронин и еще несколько заранее оповещенных зевак. Кассирша была новенькая и, мягко выражаясь, не лучшим образом воспитанная, на чем, собственно, строился расчет Фесенко. Не обнаружив его фамилии в платежной ведомости и недослушав просьбу Николаева внимательно просмотреть отдельные ордера, кассирша громогласно «понесла» его на весь этаж: «Вали отсюда, заика! Ты сперва заслужи, а потом к моему окошку подваливай! Премию за труд дают, а не за красивые глаза! Ну, кому говорю — не мешайся!» Все шло как по нотам. Фесенко рассчитывал, что Николаев наверняка пойдет вразнос, как это уже не раз бывало в тех случаях, когда кто-то спорил с ним из-за Пашки Мордасова, но неожиданно ошибся. Стыдливо потупившись, Николаев медленно отошел от кассы, увидел Пронина, наклонил голову вперед и шагнул в его сторону. Все в тресте вычеркнули из памяти, что Николаев — самбист, а Пронин кстати вспомнил об этом, попятился и испуганно затараторил: «Игорь Палыч, я — честное слово! — не хотел. Меня сбили с панталыку! Это не я, это все вот он, Фесенко!» Впервые за долгий срок у Николаева перестали дрожать руки. Он подошел вплотную к съежившейся компании и влепил Фесенко две звонкие пощечины, после чего обернулся к людям, стоявшим в очереди, и негромко сказал, что давно собирался это сделать, да все случая подходящего не было. И не торопясь ушел к себе в техотдел. А Фесенко, дождавшись ухода Николаева, истошно закричал, что просто так он это дело не оставит, и, прихрамывая, потопал в милицию.
Вчера всю вторую половину дня Громобоев провел в городской конторе Стройбанка, сегодня с раннего утра занимался с заказчиками, с десяти до двенадцати тридцати председательствовал на техсовете, а после обеда вынужденно (Канаева пристала как с ножом к горлу!) окунулся в мерзкую суть этого конфликта. И сразу же, еще до выяснения всех привходящих обстоятельств, ему стало ясно, что ни о каком примирении сторон не может быть и речи.
Фесенко держался с непререкаемым апломбом, требовал принятия самых жестких мер и соглашался не выносить сор из избы только при условии немедленного увольнения Николаева. «Вы что себе думаете? Что тут еще выяснять, когда все как на ладони? — гневно вопрошал он, сверкая глазом. Второй, ничуть не поврежденный глаз был под черной повязкой, для приличия прикрывавшей синяк и придававшей Фесенко несомненное сходство с флибустьером. — Я не допущу, чтобы всякие босяки без царя в голове били по лицу инвалидов войны! И никто этого не допустит! Хотите, чтобы я написал в Москву?! Вы у меня допрыгаетесь!»
Канаева и Горошкин молчали, отчетливо сознавая, что Фесенко не шутит. И он, Громобоев, тоже молчал, потому что Фесенко вроде скунса — стоит его разозлить, как он любого обдаст зловонной жидкостью с головы до пят, да так обдаст, что никакая химчистка не отмоет. Молчал и мысленно бичевал себя за никчемный либерализм. Года два назад он однажды не выдержал и официально заявил Воронину, что не может дальше работать с Фесенко, не доверяет ему. А Дмитрий Константинович, секунды не промедлив, спросил в ответ, отчего же глубокоуважаемый Ярополк Семенович сам не избавился от старшего инженера Фесенко, когда тот пятнадцать суток подметал улицы в наказание за дебош в кинотеатре. Воронин тогда находился в длительной зарубежной командировке, а Громобоев, как водится, исполнял его обязанности и напрасно, совершенно напрасно поддался уговорам той же Канаевой, по-бабьи сжалившейся над Фесенко и предложившей строго отчитать его, лишить премии, но не выгонять с работы. «Некогда мне возиться с мразью! — помолчав, круто отрубил Воронин. — На самое неотложное и то времени не хватает!» А уж если управляющий поостерегся марать руки о Фесенко, то ему, Громобоеву, и помышлять об этом нечего.
В свою очередь Николаев твердо заявил, что нисколько не сожалеет о происшедшем и извиняться перед негодяем решительно отказывается. И его болезненное состояние здесь ни при чем: в момент нанесения пощечин Фесенко он не испытывал ни головокружения, ни внезапно возникшего душевного волнения, а, наоборот, был, как никогда в последние месяцы, спокоен и хладнокровен. Ударил же он по физиономии Фесенко в глубочайшем убеждении собственной правоты, если хотите, по существу поступка, одновременно отдавая себе отчет в том, что форма его весьма несовершенна. Но он, к несчастью, не видел другой возможности наглядно продемонстрировать товарищам по службе всю ничтожность и подлость этого выродка. По его мнению, таким мерзавцам, как Фесенко, вообще нет места среди людей, а долг каждого порядочного человека сводится к тому, чтобы разоблачать мерзавцев и, пусть даже ценою жертв, выводить их на чистую воду. Какое-то время Николаев не горячился и вежливо отвечал на вопросы. Вывела его из себя Канаева. Именно тогда он вскочил, замахал руками, затрясся и с презрением бросил им в лицо, что все они — персонажи сказки Андерсена «Новое платье короля», сделавшие беспринципность нормой своего поведения и превыше всего ставящие не общие интересы, а сугубо личную выгоду. Может ли считаться настоящим тот наделенный властью и облеченный доверием человек, который ежедневно подает руку отпетому подлецу, прекрасно зная всю его подноготную? Мало того, имеет ли подобный человек моральное право выступать в роли судьи, коль скоро он не желает отличать правду от лжи, искренность от фарисейства, а справедливость от лицемерного произвола? Да все трое — тут Николаев перешел на крик и попеременно указал пальцем сперва на Громобоева, а затем на Канаеву и Горошкина — по ошибке, по очевидному недоразумению занимают свои посты, потому что они не только равнодушны, но и абсолютно безразличны к тому, что творится буквально под самым носом! Лишь бы им было спокойно, тепло, сытно и уютно. Канаева подпрыгнула на кресле и заверещала, что ее оскорбили, а Николаев смерил ее уничтожающим взглядом, повернулся спиной и, ни словом не упомянув о Пашке Мордасове (что больше всего поразило Ярополка Семеновича), вышел из кабинета, даже не хлопнув дверью.
В то время как Канаева и Горошкин дотошно опрашивали свидетелей, Громобоев не выпускал папиросу изо рта и напряженно размышлял о том, почему Николаев так странно и вместе с тем до удивления четко сформулировал обвинение, высказанное в их адрес. Ведь он обвинил их не в пристрастности или, скажем, в неспособности отличать черное от белого, а именно в б е з р а з л и ч и и, в осознанном, умышленном нежелании отстаивать справедливость. Неужто потому, что большая часть коллектива, в том числе поголовно все женщины, безоговорочно подалась на его сторону? Поступок Николаева вызвал стихийный всплеск группового сочувствия, факт налицо, однако на одном сочувствии далеко не уедешь, оно быстро притупляется. Ярополк Семенович неторопливо перебирал возникавшие предположения до тех пор, пока его вдруг не осенило: да ведь Николаев по-детски верит в общность людских взглядов на вещи и явления! Вбил себе в голову, чудак-человек, что точка зрения едина для всех смертных, в то время как все наоборот: сколько людей — столько мнений. Более того, в зависимости от местонахождения один и тот же человек оценивает одно и то же явление по-разному. Зачем ходить за примерами? Возьмем хотя бы такой случай; чтобы ему, Громобоеву, из дому попасть в булочную напротив, надо пересечь бульвар Победителей по переходу «зебра»; движение там — с ума сойти, по «красному» нипочем не перейдешь, да и по «зеленому» отнюдь не просто — из-за угла, с улицы Королева, машины сворачивают направо гирляндой, точно одна у другой на буксире. По правилам им надлежит уступить дорогу пешеходам, а они нет — прут по-наглому, так прут, что, ей-богу, подмывает садануть кулаком по крыше или по капоту. Но сразу же оговорим, что это — позиция пешехода, его, скажем так, субъективный взгляд на порядок вещей. Когда же сам Ярополк Семенович выступает не в роли пешехода, а едет в служебной машине и сворачивает на бульвар Победителей, он искренне негодует на пешеходов из-за того, что они оголтело лезут прямо под колеса. Вот вам иной, диаметрально противоположный взгляд на ту же картину. И так всегда и во всем!
Громобоев потянулся, поднялся с дивана и ощутил непомерную усталость. До чего же бездарно прошел день. Вместо того чтобы заниматься серьезными делами, ему пришлось загрузить мозги форменной галиматьей. Это безобразие, так его надолго не хватит. Хорошо бы поработать главным инженером еще лет пять — семь, а для этого он обязан беречь себя, избегать нервных перегрузок. Правда, работать бок о бок с Ворониным и не выкладываться едва ли возможно, но…
Громобоев посмотрел на часы и поразился. Половина восьмого, а он и не думал о том, чтобы закругляться. Он укоризненно покачал головой, снял трубку и набрал номер домашнего телефона.
Жена обрадовала его новостью: днем ей удалось купить пятикилограммового гуся к новогоднему столу, однако она опасается, что гусь не войдет в латку. «Войдет, как миленький войдет! — заверил ее Громобоев. — А нет, так мы ему, голубчику, крылышки подрежем. Все равно он уже свое отлетал». Далее жена озабоченным тоном сообщила, что у внучки второй день нет стула. «Что ты говоришь? — воскликнул Громобоев. — Ты вот что, Дусёк, передай Катеньке, что если она немедленно не сядет на горшок, дедушка сделает ей козу рогатую!» Напоследок Ярополк Семенович порекомендовал жене накормить внучку протертым черносливом и поинтересовался, что намечается на ужин. Ответ оказался настолько обнадеживающим, что Громобоев тотчас закончил разговор и прошел в свой кабинет, чтобы побыстрее надеть пальто и шапку.
«Нежирный эскалопчик — это сюрприз! С картошечкой, с огурчиком, с горчичкой!» — глотая слюну, он степенно шествовал по пустынному коридору и у кассы снова вспомнил про Николаева и Фесенко.
— К черту! — вслух произнес Громобоев. — Надоело! Утро вечера мудренее, завтра что-нибудь надумаю.
И — весьма кстати! — задержал взгляд на табличке с надписью «Главный бухгалтер треста». Как же ему раньше не приходило на ум, что главбух Пархаев — именно тот человек, которому можно без стеснения подкинуть идею насчет замены черно-белого телевизора «Горизонт» на бензопилу «Дружба»? Надо завтра же с утра вызвать к себе Пархаева и снять этот вопрос с повестки дня. Но, разумеется, аккуратным намеком, без пережима.
Спускаясь по лестнице, Ярополк Семенович размышлял о гусе: «Здорово будет, если Дуся купит на рынке антоновских яблочек, свои в этом году не уродились. Дороговато, правда, да ведь и Новый год отмечаем не каждый день. Яблочки лучше всего зашить в гуся и тушить его, голубчика, аж до появления золотистой корочки. И моченой бруснички к нему. А? Объедение! Эх, хороша ты — наша жизнь! Хоть ты и многотрудная, а все равно хороша! Разве не так?»