Идет ноябрь 1961 года. Как всегда, лаборатория «отмечает» праздничный вечер в кафе «Дружба». Гремит джаз, и почти до утра идут танцы. Никому в голову не придет мысль произнести какой-нибудь тост в честь Октябрьской революции. На нее всем чихать. Есть повод повеселиться, и этого достаточно. Рядом со мной сидит один из наших механиков. Ему пришлось много повоевать, и он даже награжден орденом Александра Невского. Как и все вокруг, я здорово захмелел и воспринимаю лишь куски рассказа соседа. Он что-то говорит о генерале Власове. Из окна видны идущие немецкие танки, а Власов в это время бреется. Где это, когда это? Под Москвой в 1941 году? То, что рассказывает механик, бывший танкист, не связывается в одно целое. Кажется, за последнее время я здорово устал и «окосел» от одной рюмки.

После ноябрьских праздников начинаем опыт. На этот раз плутоний облучается атомными ядрами неона. Если сейчас наш «Слон» заговорит, это означает, что мы открыли сто четвертый элемент. О том, что происходит внутри «Слона», мы узнаем с помощью двух приборов, расположенных на пульте управления циклотроном. В каждом из этих приборов движется бумажная лента, и носики стеклянных колбочек, наполненных красными чернилами, рисуют на каждой из лент линию. Самописцы, так называем мы эти приборы, соединены со «Слоном». Техники включают циклотрон, и мы, сгрудившись около самописцев, напряженно следим за ними. Как рыболовы за поплавками своих удочек. Клюнет? Наконец-то! Носик одной колбочки покачнулся и медленно пополз влево, пересек ленту и вернулся на прежнее место. Произошло деление какого-то атомного ядра. Неужели это сто четвертый элемент? Проходит полчаса, и снова носик того же самого самописца снова ползет до самого края ленты. Если это сто четвертый элемент, то это просто замечательно. Проходит несколько часов, и мы видим на ленте первого самописца уже пятнадцать сигналов, а на другом нет ни одного. Облучение продолжается. Вместе с Флеровым я прогуливаюсь по коридору. Флеров от удовольствия потирает руки.

— Ну, Сережа, я готов поспорить с вами на бутылку коньяка, что это сто четвертый элемент.

Что же, я был бы только рад этому. И у меня тоже почти нет сомнений, что сто четвертый элемент открыт нами. Но работа еще не закончена. Надо сделать еще один опыт, который развеет последние сомнения. А потом бежать за коньяком. Пожалуй. одной бутылки по этому случаю будет мало. Мы на короткое время прерываем облучение и передвигаем нашего «Слона», на которого глядим с восторгом, в новое положение. В этом положении сигналы должны исчезнуть. К нашему удивлению их стало в два раза больше! Что это означает? Флеров мрачнеет. Он явно разочарован и о коньяке и разговора уже нет. Но, может быть, мы все-таки наблюдаем распад сто четвертого элемента, и все дело в том, что мы неправильно рассчитали, куда надо было поместить «Слона». Убедиться в том, что мы синтезировали сто четвертый элемент, можно, заменив плутоний ураном. Сигналы пропадут, вновь вспыхнет радость, снова начнутся разговоры о коньяке. Этого не произошло. Сигналы не исчезли. Итак, открытие сто четвертого элемента не состоялось. Но что же в таком случае мы наблюдаем? В одном мы уверены. Это не электрические помехи, а распад путем деления какого-то не известного нам атомного ядра.

Как быть дальше? Этот вопрос встает перед нами, и в который раз, собравшись в кабинете Флерова, мы спорим. Перед нами открываются два пути. Один — позабыть на время про сто четвертый элемент и в полную силу заняться охотой за «таинственным незнакомцем», совершенно неожиданно для нас заявившем о себе. Впрочем, произошло ли это на прошлой неделе? Похоже, он присутствует уже несколько месяцев, и мы пытались «убить» его, принимая за электрические помехи. Второй путь — переделать аппаратуру так, чтобы она не была чувствительна к «незнакомцу», забыть про него, избавиться от него и продолжить поиск сто четвертого элемента. Что же, этот вариант возможен тоже, но мне он не нравится. С утра до вечера мы говорим об одном и том же в кабинете Флерова, в коридоре, и в словах Флерова я начинаю замечать холодок. Да, он вяло соглашается со мной, что продолжать изучение неизвестного атомного ядра нужно, но главное - надо его задавить и продолжить поиск сто четвертого элемента. Для него он остается главной целью исследований, а обнаруженный эффект — лишь досади помеха в работе над сто четвертым элементом. Большая группа, недавно работавшая со «Слоном» распадается, и вот снова мы только втроем строим планы, как продолжить работу по изучению «незнакомца». Парадоксально, но, похоже, что легче всего выяснить «кто» он, проведя опыты в Москве на циклотроне в ЛИПАНе. Так мы и делаем.

Шаг за шагом мы, словно альпинисты, делающие последние шаги к вершине горы, приближаемся к моменту, когда сможем назвать имя «незнакомца». С каждым днем растет убеждение, что мы находимся на правильном пути. И, наконец, приходит час когда мы с полной уверенностью скажем, что имеем дело с америцием, хорошо изученным трансурановым элементом. Но на этот раз америций словно засветился перед нами совсем по-новому.

Тем временем Флеров собирает новую группу, которая будет продолжать поиск сто четвертого элемента. Пока мы работали в Москве, нашего «Слона» распотрошили, и теперь он уже больше не наш. Другая группа делает для него новую начинку. Конечно, между мной и Флеровым ничего плохого не произошло. Я прихожу на совещания, которые он созывает, обсуждаю планы будущих исследований, но все сильнее ощущаю, что во время наших разговоров с ним не все сказано до конца. Это недовысказанное я чувствую и понимаю, что оно связано с моим решением отойти от поиска сто четвертого элемента. Но что поделаешь. Идет 1962 год, а это означает, что прошло тринадцать лет с тех пор, как я пришел в сектор Флерова в ЛИПАНе делать дипломную работу. Вместе мы искали потом пути к маленькой атомной бомбе, а когда возникла идея заняться синтезом новых химических элементов, я остался с ним, в то время как большая часть его сотрудников ушла от него. И вместе с ним на всяких совещаниях отстаивал нашу идею. Тринацдать лет совместной работы - это не так уж мало. Но теперь у меня есть свои собственные представления, что важно в науке, и мои взгляды не обязательно должны совпадать со взглядами Флерова. Я уже не мальчик в коротких штанишках. Что же касается того, какие факты важны, Флеров не хуже меня знает, что наиболее интересно в науке то, что не лезет в рамки известных теорий. Он это понимает, но настолько избалован славой, что хочет поймать жар-птицу, не меньше. И он не отступится от своей цели - синтезировать новые элементы, потому что здесь видит для себя наиболее прямой путь к шумному успеху.

Случилось так, что как раз в это время в лаборатории находился журналист, интересовавшийся наукой. В то время тема «физики и лирики» была еще модной. Я довольно часто встречался с ним и даже как-то обсуждал вопрос, не поработать ли ему с нами лаборантом. Раз, зайдя ко мне и плотно прикрыв за собой дверь, он рассказал мне о своей недавней беседе с Флеровым:

— Вы знаете, что он сказал о вас?

— Нет, конечно.

— Он назвал вас дезертиром. Вы испугались трудностей и вместо того, чтобы продолжать поиск сто четвертого элемента, занялись изучением малозначительного факта. Трудностей испугались вы, Сергей Михайлович.

Да, похоже, настало время вспомнить слова, сказанные мне когда-то в Москве. Для Флерова люда — пешки, которые можно переставлять с места на место Я не жалею, что плечом к плечу работал с ним, но теперь я ему не дамся. Теперь я буду сам выбирать свой путь в науке. У меня есть на это право. И еще: у меня рождалось предчувствие, что перо неизвестной птицы, которое было у меня в руках, начнет скоро отсвечивать красивым золотым отливом.


ПОЛУЗАПАД


Наиболее яркими и торжественными событиями в ранний период жизни Объединенного Института Ядерных Исследований стали заседания Ученого Совета. Приезжавших на них физиков из Польши, ГДР и других стран можно было отнести к наиболее авторитетным ученым — почти все они до войны работали в лабораториях Англии, Франции и Германии, некоторые пользовались мировой известностью. Конечно, все они понимали, что при принятии решений последнее слово будет за Москвой, но это, как мне казалось, не мешало им достаточно откровенно высказывать свои суждения о дубненских делах. О начале работы Ученого Совета было принято сообщать при передаче последних известий по радио и телевидению. Поэтому в первый день во время обеденного перерыва в зале устанавливали лампы и камеры, и, когда директор института открывал очередное заседание, телевизионная бригада на минуту нарушала работу Совета. Присутствуя на заседаниях Совета, я мог уловить несомненную заинтересованность иностранцев в дубненских делах, и она была неслучайной.

Сравнивая членов Ученого Совета с молодыми физиками из Польши и других стран, можно было легко заметить «щель» в поколениях ученых, образовавшуюся в результате войны. Для молодых физиков, получивших образование после войны, дорога в западные лаборатории была закрыта. Поэтому Дубна выглядела, как некоторая «отдушина», где можно было прикоснуться к «большой науке». Заботясь о Дубне, иностранные члены Ученого Совета думали о судьбе молодого поколения физиков из их стран. Как правило после окончания работы Ученого Совета они ходили по лабораториям и знакомились с работой своих учеников.

Постепенно иностранцы начали работать и в нашей лаборатории. Первыми появились чехословацкие химики. Один из них возглавил большую группу, в которую входили также советские химики, а потом вошли и китайские. Уже позднее, когда отношения с Китаем стали портиться, я понял, что наша лаборатория была неплохой школой для китайских ученых, интересовавшихся химией плутония и урана, используемых как ядерное горючее.

Вместе со мной стал работать немецкий физик Виктор Бредель. Мы не стали близкими друзьями, но отношения между нами сложились откровенные и достаточно теплые. Меня никогда не оставляло ощущение того, что Виктора «точит червь». Его отец, Вилли Бредель, был известным немецким коммунистом, участником гамбургского восстания моряков. Во время гражданской войны в Испании он был комиссаром интернациональной бригады. Виктор помнил, как в тридцатые годы в Гамбурге к ним домой приходил тогдашний руководитель немецких коммунистов Тельман. Оказавшись в Советском Союзе, Виктор Бредель на себе испытал, какова была «цена» немецкому коммунисту в Москве. Демобилизовавшись после войны из Советской армии, где он принимал участие в подготовке радиопередач для немецких солдат, Виктор решил стать физиком и поступить для этого в Московский университет. Но не тут-то было. По анкетным соображениям его туда не взяли, и пришлось довольствоваться Педагогическим институтом, где уровень преподавания физики был намного ниже. Виктор не мог забыть этого унижения, и вряд ли оно было единственным.

В Дубну Виктор приехал уже из ГДР. Из разговора с Виктором я знал, что он не раз бывал в Западном Берлине. Наверное, у него, человека наблюдательного, сложилось весьма противоречивое представление об окружающем мире. Переезд в Дубну вряд ли принес умиротворение. И в этом немалую роль сыграл Флеров. Виктор очень быстро догадался, что Флеров не хочет подпускать близко к опытам по синтезу сто четвертого элемента иностранных физиков. Бредель видел этот своеобразный шовинизм и, как я замечал, едва сдерживался.

Когда срок работы Бределя в Дубне кончился, по существовавшему тогда обычаю ему устроили проводы. Секретарь партийной организации лаборатории, выйдя перед собравшимися в конференц-зале, начал разглагольствовать насчет того, что к Бределю, как немецкому коммунисту, мы испытываем особое уважение. Бредель довольно грубо оборвал эти излияния, сказав, что не понимает, кому нужна вся эта пустая болтовня.

Мой ровесник, Виктор Бредель недолго прожил после отъезда из Дубны. Через пару лет, приехав на несколько дней в Дубну, он внезапно умер от сердечного приступа. Я убежден, что ощущение лжи в окружающей жизни мучило Бределя, и он умер, не найдя ответа на стоявший перед ним вопрос.

Несколько неожиданно у нас установились дружеские отношения с китайской семьей, жившей в доме напротив. Жена профессора Цу гуляла во дворе с маленьким сыном, а Шура там же проводила время с Катей. Дети - о них мамы могут говорить с утра до вечера, и при этом исчезают все национальные различия. Шура и Кай-Жуй подружились, а через некоторое время наши семьи стали встречаться то у нас, то на квартире Цу. Цу и Кай-Жуй не были похожи на других китайцев, работавших в институте. Кроме наших друзей разве что вице-директор института Ван Ган-Чан одевался по-европейски, а не в стандартные синие костюмы. Встречаясь с Цу и Кай-Жуй, мы смеялись, шутили. Политики мы не касались. Перед отъездом в Китай Кай-Жуй остригла коротко свои пышные красивые волосы.

— Кай-Жуй, зачем ты это сделала? — всплеснула руками Шура.

— Шура, — печально сказала Кай-Жуй, — ты не знаешь, как на меня посмотрят в Пекине, если я появлюсь там с моей прической.

Однажды после отъезда Цу в Китай я узнал, что скоро в Пекин возвращается работавший в нашей лаборатории инженер. Я нашел его и попросил передать Цу книги. Как мне показалось, китаец мялся с ответом, но все же я понял, что он согласен. Вечером я постучал в дверь его комнаты в общежитии. Войдя в комнату, я увидел два больших ящика, куда мой знакомый вместе со своим приятелем складывал вещи.

— Я принес книги для профессора Цу.

— Ящики с вещами уже закрыты, — объяснил мне китайский инженер.

В то время я еще не догадывался, что трещина в отношениях с Китаем расширяется. Китайцы в один день собрались и уехали из Дубны, когда отношения приняли характер откровенного разрыва, но члены Ученого Совета — китайцы — еще некоторое время продолжали приезжать на заседания. Однажды приехал и профессор Цу. Он не решился зайти к нам домой, но, встретив кого-то из знакомых во дворе нашего дома, передал через него мешок с шерстяными вещами для детей, связанными Кай-Жуй. Этот мешок предназначался для жильцов дома.

Летом 1962 года Флеров предложил мне поехать с туристской группой на конференцию по полупроводникам в Англию. Это называлось «научным туризмом». Тогда я занимался изготовлением новых по тому времени приборов из кремния, и поездка на конференцию была привлекательна. Кроме того, мы знали, что в Манчестере строят новый ускоритель атомных ядер. Может быть, мне удастся посмотреть, что там делается, познакомиться с планами английских ученых. Я согласился поехать, и мне даже обещали выдать несколько фунтов стерлингов на непредвиденные расходы.

Дня за три до отъезда ко мне позвонил уполномоченный КГБ города Мосенцев и попросил зайти к нему. Разговор начался издалека. Мосенцев, видимо, уже понаслышался о моем шефе Флерове и знал, что у меня назревают какие-то трудности с директором, умеющим «ломать кости» своим противникам. Не называя явно имени, Мосенцев похвастался, что если нужно, то «они» могут кое-кому и «бороду подрезать». Жаловаться в КГБ даже на своих возможных будущих врагов я не собирался, но внимательно слушал Мосенцева и понимал, что таким способом он хочет показать мне, что в КГБ ко мне хорошо относятся. Хорошо, хотя я ничего такого не сделал, чтобы заслужить их дружбу. В конце концов разговор свернулся к предстоящей поездке в Англию, и все стало ясно.

— Вместе с вашей туристской группой поедет наш человек. Он не знает английского языка. У меня к вам просьба, — продолжал Мосенцев, — если у него будут трудности, помогите ему. Когда ваша группа соберется перед отъездом, он сам подойдет к вам.

— Мой английский язык не ахти как хорош, но если надо, пусть ко мне обращается.

Наша туристская группа первый раз собралась в Москве в холле гостиницы «Метрополь». Кто-то представил нам человека, о котором говорил мне Мосенцев, и сказал, что мы обязаны выполнять все его указания и советоваться с ним по всем возникающим вопросам. От группы не отделяться. Все все поняли. Чекист подошел ко мне, когда все стали расходиться, и сказал, что обо мне знает от Мосенцева. За день до отъезда группу вызвали в ЦК партии. Инструктор ЦК, надутый чиновник, начал нудно объяснять «правила поведения советских граждан за рубежом». Если, например, пригласят в гости, то идти можно только вдвоем.

— А как же быть, если меня пригласят одну? — задала наивный вопрос молодая женщина, физик из Москвы.

Партийный чиновник и сам не знал, что делать в таком случае. Действительно, что должна сказать молодая симпатичная женщина, когда ее пригласят вечером посетить семью английского ученого? Цековец начал нести какую-то околесицу. Но на этом дело не кончилось.

- Если вам удастся посетить английскую фирму, постарайтесь все запомнить. Потом вы сравните с тем, что есть у нас.

— А мы не очень хорошо знаем, что у нас в разных местах делается. Например, в Новосибирске, — не унималась настырная девица.

Чиновник помрачнел.

— Может быть, вам не надо ехать в Англию? — пресек дальнейшие вопросы инструктор ЦК. После этого замечания девице-физику все стало ясно, вопросов она больше не задавала и вместе с остальными улетела в Лондон.

По приезде в Лондон нас повезли в гостиницу. Когда нам стали давать ключи, по двое размещая в номере, чекист взял ключ и пальцем указал на меня. Придя в номер, он тотчас же стал проверять, не лежит ли что-нибудь в ящиках стола, и обнаружил женское украшение. На мой взгляд, это была дешевенькая брошь, но чекист обеспокоился.

— Наверное, мне ее подложили, хотят поймать.

Мне это показалось чушью, но я не стал спорить и отнес брошь дежурному в холле. На другой день мы уехали в Эксетер. Поселили нас в студенческом общежитии. Моим соседом оказался некто Абдуллаев из Баку. Если я не ошибаюсь, именно этот Абдуллаев Гасан Мамед Багир-оглы со временем стал президентом Азербайджанской Академии наук. Утром я, как и все остальные, пошел на первое заседание. Чекист сел рядом со мной. Я с трудом понимал доклады из чужой для меня области физики, а для моего соседа, наверняка, все было набором непонятных звуков. Неожиданно он проявил себя человеком довольно наблюдательным. Внимательно перелистывая книжечку с аннотациями докладов, он обнаружил в каком-то месте, что страницы перепутаны, а две даже отсутствуют. Его вывод был прост:

— Это для меня такую книжечку сделали, проверяют, буду ли я ее читать.

С моей все было в порядке. Что это? Случайность? Не знаю. По просьбе чекиста я отнес книжечку в секретариат и, объяснив, что мой коллега плохо говорит по-английски, попросил дать книжечку без дефектов.

На конференции не обсуждались проблемы прикладного характера, и я не знал, с кем поговорить по интересующему меня вопросу. Наконец, кто-то сказал, что мне надо бы встретиться с профессором Митчеллом.

— Давайте поговорим после ужина, — предложил Митчелл.

После ужина наша туристская группа обычно отправлялась гулять по Эксётеру. Странное зрелище. Мы шли по одному и тому же пути кучкой. Небольшое стадо. Никто не пробовал отделиться от группы и уйти один побродить по городу. Как дети из детского сада. Разве что не шли парами, взявшись за руки. На сей раз я сказал чекисту, что мне надо поговорить с Митчеллом, и я не пойду гулять. Из ресторана Митчелл вышел не один. Он представил мне своих знакомых. Пара из Индии, физик из Южно-Африканского Союза.

— Может быть, вы присоединитесь к нам? Мы собираемся поехать в одну деревню, миль за тридцать. Там делают хороший яблочный сидр.

Уехав, я нарушу инструкцию. Потом хлопот не оберешься. Надо сделать так, чтобы ко мне нельзя было придраться.

— Мои друзья будут беспокоиться, что я исчез. Может быть, мы догоним их, и я предупрежу, что уехал с вами?

Я знаю путь группы, и через пять минут две автомашины стоят у тротуара. Я объяснил чекисту, что мне просто необходимо ехать.

— Езжайте, но возьмите с собой кого-нибудь еще.

— Профессор Абдуллаев хотел бы к нам присоединиться. Можно?

— Конечно, — ответил Митчелл.

Будущий президент Азербайджанской Академии наук соображал медленно, и до него не все сразу дошло. Я чуть ли не силой втолкнул его в одну из автомашин, а сам сел в другую. Мы проехали с километр, как вдруг передняя автомашина остановилась, и Абдуллаев вылез из нее. Выскочив тоже, я спросил, в чем дело.

— Я не могу ехать без разрешения Вула. Академик Вул — официальный глава делегации, и я должен иметь его разрешение на поездку.

— Но это абсурд, — пытался я убедить Абдуллаева, — все должны сидеть и ждать, когда вы вернетесь, получив разрешение Вула. Смешно и неловко получается. Поехали. Ничего не будет. Не бойтесь.

— Нет, я не могу ехать без разрешения Вула.

Абдуллаев ушел. Иностранцы с любопытством смотрели на нас. Я снова сел в автомашину.

— Ваши друзья нас боятся? — спросил Митчелл.

— Нет, — постарался я выпутаться из дурацкого положения. — Он себя плохо чувствует.

Частично, это было правдой. Абдуллаеву было плохо, как случается при обычном животном страхе. На сей раз из опасения нарушить инструкцию. В Эксетер мы вернулись часа в два ночи. Абдуллаева в комнате не было. Я решил заглянуть в соседнюю комнату. Там на стульях и кроватях сидела вся туристская группа. Они ждали, когда я вернусь домой. Кто-то из сидевших обрушился на меня с упреками. Они, оказывается, обо мне беспокоились. Как я мог уехать один?

— Твое счастье, что ты меня предупредил, — сказал мне на другой день чекист, — были бы у тебя в Москве крупные неприятности.

Я рассказал Митчеллу о своем желании попасть в Манчестер, и по возвращении в Лондон в отеле меня ждало приглашение приехать туда. Но передо мной вновь стоял вопрос, как это сделать, не влипнув в неприятную историю. Снова я говорил с чекистом, объясняя ему необходимость поездки. Он не возражал, но и боялся дать согласие.

— Пошли к руководителю делегации, академику Вулу.

Старый партиец, Вул отыскал мудрое решение. Пусть со мной поедет член советской делегации, сотрудник отдела науки ЦК партии. Поездка на научный симпозиум была для партийного чиновника поводом прокатиться на Запад, и он согласился поехать со мной. В посольстве мнения разделились. Одни считали, что после недавней истории с советским шпионом в адмиралтействе лучше от поездки воздержаться. Другие только рукой махнули:

— Пусть едут. Чего им-то опасаться?

Мы ехали на поезде. За окнами мелькали аккуратные домики, склоны холмов с пасущимися овцами.

— Да, - глубокомысленно заметил партийный чиновник, — здесь коммунизм можно быстро построить.

— Да, — про себя подумал я, — лучше этого не делать. Овец жалко.

В Манчестере нас ждали на перроне вокзала. Мы сразу же поехали в лабораторию. Там мне показали ускоритель, и я смог поговорить с англичанами об их планах на будущее. У меня сложилось впечатление, что они не будут соревноваться ни с американцами, ни с русскими по части открытия новых химических элементов. По возвращении в Лондон произошел странный случай. Я встретил своего попутчика, партийного чиновника, вместе с начальником международного отдела Академии наук, будущим генералом КГБ. Партийный босс обратился ко мне со словами, которых я никак от него не мог ожидать:

— От поездки в Манчестер осталась пара фунтов стерлингов. У вас, туристов, с деньгами, наверное, туго. Возьмите их.

Я не стал отказываться, но стоило моему доброжелателю уйти, как начальник международного отдела строго обратился ко мне:

— Эти деньги принадлежат Академии наук. Пожалуйста, верните их мне.

Я не стал спорить с начальством.

Через несколько месяцев мне неожиданно пришлось еще раз поехать в Англию. На сей раз в составе официальной делегации Комитета по Атомной Энергии. Поездка обещала быть интересной. Знакомство с западным миром было поверхностным, и тянуло еще раз взглянуть на него. К тому же открывалась возможность купить что-нибудь для жены и дочери из вещей, совершенно недоступных простому советскому человеку.

Кроме меня, из Дубны должен был ехать физик-теоретик, ученик академика Боголюбова. Главой делегации назначили украинского академика Пасечника. Ходили слухи, что Пасечник связан с КГБ. Кто-то еще рассказывал, что будто после войны он был чуть ли не комендантом Вены в течение короткого времени, но в это я не верю. Всего нас было человек восемь, физики и инженеры, специалисты по ускорителям заряженных частиц. Перед отъездом нас собрали в Комитете по Атомной Энергии, и один из его руководителей произнес напутственное слово. После этого нам. представили невысокого плотного мужчину с курчавыми волосами и довольно тупой физиономией.

— Как вы понимаете, надо, чтобы в вашей делегации был представитель органов безопасности. Познакомьтесь, Терентьев Василий Иванович. Будем считать, — продолжал комитетский чин, — что Василий Иванович работает в Институте Атомной Энергии инженером.

Через несколько дней мы начали колесить по Англии: Бирмингам, Манчестер, Глазго. Вместе с нами ехали двое англичан, один из Атомной комиссии, другой — переводчик. Переводчик блестяще владел русским языком и даже рассказывал нам о том, что говорит «Радио Ереван». В Харвелле группа разделилась. Основная часть уехала в Резерфордовскую лабораторию смотреть новый ускоритель атомных частиц. Пасечник, Терентьев и я остались в Харвелле. Вместе с нами остался и переводчик.

Бедняга Терентьев мучился всю дорогу. Английского языка он не знал, а если знал бы, то это было бы даже хуже для него. О чем мог он говорить с английскими учеными? Во время приемов он сидел, уткнувшись носом в тарелку, и молчал. Думаю, что англичане быстро «раскусили», кто он. Теперь в Харвелле Терентьев не знал, что делать, и увязался со мной смотреть одну из лабораторий. После обеда руководитель отдела ядерной физики Бретчер пригласил нас в конференц-зал. Там сидело довольно много народу.

— Мы хотим попросить наших гостей, — обратился к нам Бретчер, — рассказать о своих работах: Поликанова об исследованиях в Дубне, Пасечника — в Киеве, а инженера Терентьева — в Институте Атомной Энергии.

Мне было легко. Рассказывать о результатах наших опытов было даже приятно, потому что о нашем открытии на Западе еще мало кто знал. Кончив доклад, я сел на свое место. Я буквально млел от удовольствия, предвкушая сцену с Терентьевым. Будет настоящий спектакль. Так и надо ему. Нечего кагэбэшникам таскаться вместе с учеными. Кажется, англичане действительно имеют чувство юмора. Объявляя о наших докладах, Бретчер добавил, что на семинар, кроме нашего переводчика, приехал еще один человек из Лондона, свободно владеющий русским языком. Так что трудностей с переводом не будет.

Доклад Пасечника был слабоват, но меня его работы совсем не интересовали. Я, в основном, следил за ушами и шеей «инженера» Терентьева. Сначала они покраснели, а потом приняли густой малиновый оттенок. Что будет говорить Терентьев? Он не только с англичанами, но и с нами, практически, не разговаривал. И не зря, однажды, когда я гулял по улице с физиком-теоретиком из Дубны, тот заметил, что Терентьев более опасен для нас, чем для англичан. И это было правильно. Мало ли что придет в голову этому типу, когда в Москве он представит своему начальству отчет о поездке.

Пасечник закончил доклад, и тут Бретчер обратился с благодарностью к советским гостям за интересные сообщения. Я был разочарован. Почему Бретчер не дал Терентьеву сделать доклад? Когда мы вышли из зала, я спросил об этом Пасечника.

- Когда вы выступали, я сказал Бретчеру: «Давайте не будем делать доклада Терентьева». И Бретчер согласился.

По приезде в Москву мы должны были представить в Комитет по Атомной Энергии отчет о нашей поездке, описать свои впечатления от английской ядерной физики. Закончив эту работу, мы решили отметить окончание нашей поездки ужином в ресторане «Арагви», но уже без Терентьева.

— Терентьев написал хороший отчет, — как бы невзначай заметил глава делегации Пасечник.

Это значило, что Терентьев «не накапал» на нас. Впрочем, судя по всему, его главной задачей было купить шубу для молодой жены. Когда в последний день вместе с будущим вице-президентом я искал кофточки для жены, на Риджент-стрит мы лицом к лицу столкнулись с красным, вспотевшим Терентьевым, обвешанным пакетами. Терентьев не узнал нас. Разведчик был занят делами по горло. Магазины скоро закрывались, а он еще не выполнил все заказы жены. Для себя Терентьев купил котелок, и смотреть на его толстую физиономию без смеха было трудно. Смеяться же над ним было опасно.

То, что вместе с учеными ездили на Запад сотрудники КГБ — не было ни для кого секретом. Но что меня поразило в случае с Терентьевым, — это бросающаяся в глаза абсолютная его неинтеллигентность: с первого взгляда на него было ясно, что перед вами стопроцентный малограмотный «держиморда». Я дорого заплатил бы за возможность прочитать отчет Терентьева о нашей поездке.

Первые годы жизни в Дубне рождали ощущение устроенности и уюта. Не надо было более скитаться по чужим углам. Пусть маленькая, но все-таки своя квартира нас вполне устраивала. На работу не надо было уезжать с рассветом. Удаленность от Москвы затрудняла частые поездки туда, и постепенно связи с московскими знакомыми прервались. Незаметно Дубна становилась для нас маленьким замкнутым мирком, и происходящее за ее пределами не слишком волновало. Работа заполняла всю неделю, а по субботам и воскресеньям мы встречались с друзьями, пили вино, танцевали, пели песни. Из Москвы доходили магнитофонные записи песен Окуджавы, и не было вечеринки, чтобы мы их не пели. Летом мы редко расходились по домам, не прогулявшись по берегу Волги, и часто встречали там рассвет. Иногда кое-кто, разгоряченный, лез купаться. В три часа ночи становилось холодно, но устоять против искушения окунуться в Волгу было трудно.

Может быть, странно, но жизнь в маленьком городе на Волге не рождала ощущения того, что мы провинциалы. Вокруг нас, больше чем в любом другом городе Советского Союза, ощущалась некоторая близость к западной жизни. Это чувство возникало не только из-за довольно частых приездов в Дубну западных ученых. Ощущение близости к Западной Европе приносилось работавшими в Дубне венграми, поляками и другими «демократами». К этому надо добавить, что поездки в капиталистические страны были для дубненских физиков более часты, чем для советских ученых, работавших в иных советских институтах. Надо заметить, что до середины шестидесятых годов поездки в Дубну составляли часть развлекательной программы знаменитостей, приезжавших в Советский Союз. Мне, например, пришлось как-то популярно рассказывать, чем мы занимаемся, лидеру итальянских коммунистов Луиджи Лонго и еще не попавшему в опалу соратнику Тито Ранковичу. Наведывались в Дубну и почетные гости из Москвы. Как-то мы с Флеровым примерно час провели с одним из первых космонавтов Поповичем, объясняя ему, что происходит при столкновении атомных ядер.

Конечно, главным, что избавляло нас от ощущения провинциализма, был явственно ощутимый взлет в научных делах. Во всяком случае я это чувствовал по нашей лаборатории. Единственным местом, где проводились исследования, подобные нашим, было Беркли. Между лабораториями шло соревнование, и не было ясно, кто будет победителем.

Для жителей окрестных сел, бедных и убогих, Дубна была почти «заграницей». Они время от времени наведывались в Дубну, чтобы походить по магазинам и купить кое-что. Ведь в Дубне поначалу иногда и такие вещи купить можно было, что и в Москве не сыщешь.

Одной из приятных сторон жизни в Дубне в начале шестидесятых годов было обилие национальных праздников стран-участниц института. Естественно, это были торжества, связанные с образованием после войны государств советского блока, но политическая сторона дела нас не волновала. Как и наш институт, мы были молоды и мы жаждали повода повеселиться. Эти вечера проходили в Доме ученых. Начинались они с парадных выступлений. Официальное лицо - иногда это был посол - произносило стандартные, скучные речи с обязательным выражением благодарности Советскому Союзу. После этого секретарь городского комитета партии суконным, казенным языком поздравлял ученых «братской страны». Затем все с облегчением переходили в другой зал, где на столах стояли национальные «горячительные» напитки, вроде чешского «Будвара», и закуски. Вечер завершался танцами, и тут наступал долгожданный момент, когда переставали действовать советские правила. Танцевали всё, что было модно на Западе, и не было дружинников с красными повязками на рукавах, пытавшихся «остановить безобразие». Не все было тогда в Дубне, как в обычном советском городе. По домам расходились под утро.

Однажды во время чехословацкого вечера мы сидели и пили вино с чехами — химиками из нашей лаборатории. Среди них была милая пара — Здена и Володя. И тогда Здена сказала слова, которые я не могу забыть до сих пор.

— Не выпить ли нам за время, когда Чехословакия станет одной из советских республик?

Здена и Володя вернулись в Чехословакию до августа 1968 года. Володя оказался среди тех, кто не пошел после вторжения советских войск на компромисс. Он не побоялся репрессий и отверг все попытки уговорить себя, не поддался запугиваниям. Я не сомневаюсь, что грохот советских танков в Праге убил у Здены всякие иллюзии по поводу советской власти. Но тогда, в Дубне, будущее могло показаться светлым. Нас объединяла наука, и мы наивно мечтали, что дальше все будет становиться только лучше.

Однажды во время одного из увеселений в Доме ученых я оказался рядом с Барвихом, вице-директором института, физиком из ГДР. В зале был полумрак, ансамбль венгерских студентов играл модную в то время на Западе мелодию. Барвих был в веселом настроении.

— Теперь нам не хватает в Дубне только негров, — пошутил он.

Месяца через три после этого разговора у Барвиха кончился срок работы в Дубне, и на прощальном вечере-банкете мы пожелали ему удачи. По пути домой Барвих посетил одну из международных конференций и после ее окончания сделал заявление, что остается на Западе. В то время Барвих был уже не молод, и понять психологическую основу его поступка не так просто. Он принадлежал к научной элите ГДР, и материальные блага и привилегии, которыми он пользовался, были бесспорно достаточно высоки, чтобы обеспечить условия жизни, отвечающие наивысшим стандартам ГДР. И все же Барвих совершенно сознательно отказался от всего этого и пустился в опасное плавание.

В 1945 году Барвих добровольно предложил свои услуги Советскому Союзу как специалист в области ядерной физики. Это был момент великой трагедии Германии, и осуждать Барвиха за то, что он, спасая свою семью, пошел на восток, а не на запад, несправедливо. Что он знал о Советском Союзе? Ничего, кроме того, что Советская армия явилась главной силой, сокрушившей Германию. И, возможно, роковую роль сыграла слепая вера в авторитет учителя. Им для Барвиха был Нобелевский лауреат Герц, оказавшийся в Советском Союзе. Может быть, именно здесь надо искать импульс, приведший Барвиха в секретный институт в Сухуми, на берегу Черного моря. Там, вместе с другими немецкими учеными, Барвих занимался разработкой одной из технических проблем, имевших отношение к производству горючего для атомного оружия. Через несколько лет после возвращения на родину Барвих снова приехал в Советский Союз, но на сей раз уже в качестве вицедиректора института в Дубне. Выросший в годы Веймарской республики Барвих был свидетелем расцвета и краха нацизма в Германии. Возможно, что жизнь в советском обществе и в ГДР привела его к убеждению, что любая форма тоталитаризма унижает человеческое достоинство. Барвих не был молодым немецким мальчиком, рвущимся за свободой на Запад. Он ездил туда более или менее свободно, как вицедиректор международного центра. Возможно, эти поездки убедили его в том, что весной 1945 года он допустил ошибку. Похоже, что решение остаться на Западе было попыткой исправить ее, хотя бы с запозданием. Я не был близко знаком с этим уже далеко не молодым мужчиной и не могу судить о нем глубоко. Но мне его стремление вырваться из паутины тоталитарного общества и обрести личную свободу было близко и понятно.

Бегство Барвиха в середине шестидесятых годов вызвало падение заместителя директора «по режиму», старого энкаведешника и партийца. По законам чекистской мафии коллеги использовали подвернувшийся случай и выпихнули недоглядевшего за Барвихом чекиста на пенсию. Его место занял Терехин, более молодой и ловкий. Это был тот самый мрачный верзила, с которым меня после переезда в Дубну однажды на улице познакомил шеф дубненских гебешников Мосенцев. Тогда Терехин был просто «опер», потом он стал начальником отдела кадров института. Барвих помог этому полуграмотному мужику сделаться заместителем выдающегося математика и физика академика Боголюбова, ставшего к тому времени директором института в Дубне.


БУДНИ


То небольшое облачко, которое несколько омрачало мои отношения с Флеровым после того, как я отказался от участия в работе по синтезу сто четвертого элемента, понемногу сгущалось. И возможно, причиной этого было не только то, что я — его верный союзник в наиболее трудные для нас годы проявил вдруг непокорность. Причины охлаждения в наших отношениях были, кажется, более глубокими. Малозначительный по его мнению факт, помеха для синтеза сто четвертого элемента, оказался интересным и новым физическим явлением, привлекшим к себе внимание многих западных ученых. Думаю, что Флеров в душе должен был упрекать себя за то, что поначалу постарался подчеркнуть свою непричастность к обнаруженному незнакомцу», отказавшись даже поставить свою фамилию в список авторов первой публикации.

Так или иначе, Флеров по-прежнему считал, что наиболее важная и интересная работа в лаборатории - охота за сто четвертым элементом. Было бы полбеды, если, считая так, он отнесся бы с уважением к стремлению других физиков заниматься интересующими их проблемами. Увы, этого не произошло, и вскоре многие почувствовали, что их исследования - работы как бы второго сорта.

Настроения Флерова еще более окрепли, когда во время встречи группы физиков с Хрущевым он пообещал открыть сто четвертый элемент к предстоящему съезду партии, и Хрущев «успокоил» Флерова, сказав, что если Флеров немного опоздает с открытием - не беда, созовут еще один съезд партии.

Любой ценой открыть новый элемент - это стало главной темой разговоров в кабинете Флерова. Недавно Юрий Гагарин побывал в космосе, и теперь американцы постараются взять реванш. Как? Бросят все силы, чтобы синтезировать сто четвертый элемент. Возражать против этих, явно абсурдных аргументов Флерова было невозможно. Он приходил в ярость.

Меня, занимавшегося исследованием нового физического явления, обнаруженного в лаборатории, научная политика Флерова не затрагивала, потому что я видел, что дальнейшее изучение его надо проводить не на нашем циклотроне, а в других местах. Но я не мог оставаться равнодушным к тому, что происходило в лаборатории, к созданию которой имел самое прямое отношение. Я оставался заместителем Флерова, и меня интересовали по-прежнему научные проблемы, которые могли исследоваться на нашем циклотроне.

Но каков мог быть выход из тупика, в который мы начали заходить? Выход был. Надо на время остановить все научные исследования на циклотроне и передать его в распоряжение главного инженера. Надо, как на всех существующих в мире циклотронах, извлечь, вытащить наружу, «вывести» пучок ускоренных атомных ядер. Чувствуя поддержку друзей, я не раз пытался убедить Флерова в необходимости этого шага. Но все мои усилия были напрасны. Я лишь вызывал раздражение Флерова и едкие замечания в мой адрес. Мы не можем терять времени, пусть другие подождут. Вот откроем сто четвертый элемент, и после этого займемся другими работами.

Мы решили обсудить наши дела без Флерова.

В административном корпусе нашли свободную комнату и часа два толковали, не опасаясь вмешательства нашего директора. Конечно, отрицать роль Флерова в создании лаборатории никому из нас не приходило в голову. Его заслуги очевидны. Работы по сто четвертому элементу тоже надо продолжать. Но нельзя придавать всему этому делу какой-то просто маниакальный характер. Нельзя все сводить только к этому. Мы начинаем заниматься новой, сравнительно мало еще изученной областью ядерной физики, и неизвестно, что окажется самым интересным.

Если мы сможем вывести пучок атомных ядер из циклотрона, то несколько групп смогут работать одновременно. Надо на этом настаивать на ближайшем научно-техническом совещании, преодолеть возражения Флерова. Всем вместе дружно выступить и добиться своего. Поговорили, разошлись... и тотчас один из «заговорщиков» побежал к Флерову. Им был один из моих приятелей. Он оказался хоть и мелким, но настоящим предателем. Его преданность Флерову пересилила, и вечером тот уже знал о «заговоре». Утром Флеров начал со мной, ничего не подозревающим, странный разговор:

— Сергей Михайлович, мне кажется, что я в лаборатории лишний человек.

— Что вы, Георгий Николаевич, откуда вы это взяли?

— Наверное, мне надо уйти из лаборатории. Я думаю, что директором назначат Вильгельми. Вы хотите иметь его своим директором?

Вильгельми, польский физик из Варшавы, был членом Ученого Совета института. Почему Флеров назвал Вильгельми, понять трудно, но так он, видимо, хотел запугать нас перспективой иметь директором лаборатории иностранца. Я знал Вильгельми и ничего не имел против него, но зачем уходить Флерову? Не подозревая, что «заговор» раскрыт, я не мог догадаться, зачем передо мной разыгрывается такая комедия. Флеров уйдет? Да его никакой силой не столкнешь с его места. И у него полное право на него. Вскоре состоялось заседание научно-технического совета, и мы добились там решения передать на время циклотрон новому главному инженеру. Флеров, однако, не забывал своих поражений. Через несколько лет главному инженеру стало слишком неуютно в лаборатории и он уехал в Киев.

Прошло некоторое время, и Флеров как-то пригласил меня к себе поговорить. Я слишком перегружен административной работой, мне надо заниматься больше наукой. Лучше будет, если его заместителем по научной работе станет чешский химик, а я останусь начальником экспериментального отдела. Я понимал, что мои научные успехи Флерова не волнуют. Просто пришел момент, когда мое влияние надо ограничить. Я стал для Флерова помехой.

— Конечно, если вы хотите, то можете тоже подавать на Ученый Совет документы для рассмотрения.

Но меня и самого не тянуло ходить в роли заместителя становящегося все более нетерпимым директора. Властный и мстительный хозяин лаборатории уже не видел предела своей власти. Член-корреспондент Академии наук несколько раз выдвигался в академики, но пока еще не прошел туда.

Однажды Понтекорво предложил мне встретиться и поговорить. Был ясный, солнечный день, и мы прогуливались по дорожке перед нашей лабораторией. Флеров выдвигается в академики, и академик Понтекорво спрашивал меня, были ли у Флерова ошибочные работы. Нет, ошибочных работ нет. Конечно, вопрос о сто втором элементе, которым мы занимались в Москве, и о сто четвертом, на мой взгляд не вполне ясен, но все доделано до конца. Есть противоречия, но в целом в работах Флерова, особенно относящихся к его раннему периоду работы, все чисто. Можно ли его выбирать в академики?

Конечно.

В тот раз Флеров не прошел, и я думаю, что он, видевший меня прогуливающимся вместе с Понтекорво, предполагал, что я говорил о нем что-то нелестное.

Нетерпимость Флерова раздражала многих, и чувствовать, что он смотрит на нас как на стадо овец, было отвратительно. Бывало, придя утром на работу, мы узнавали, что ночью ему пришла в голову мысль почистить камеру циклотрона, и он, не посоветовавшись с нами, дал указание разобрать камеру. Нам, пришедшим в зал утром, только плечами пожимать оставалось, глядя на разбросанные на полу детали.

Ко всему этому моя экспериментальная работа сместилась в Бухарест. Там у меня установились хорошие связи с одной из румынских групп, и мы начали проводить совместные исследования открытого в нашей лаборатории явления. Мы подготовили аппаратуру для опытов, и начались регулярные поездки в Бухарест. Маленький циклотрон в Бухаресте очень хорошо подходил для наших исследований, но не только поэтому мы ездили в Румынию с удовольствием. Было интересно познакомиться с этой, словно находящейся на окраине Европы страной, где летом облачко на небе было редкостью. Конечно, работа в Бухаресте была делом временным. Возможности работы на циклотроне были ограничены, и я все чаще задумывался, чем буду заниматься дальше.

Еще в годы работы в ЛИПАНе я понял, что наука — это не только размышления над статьями в научных журналах, обдумывание опытов и яркие всплески сигналов на зеленоватом экране осциллографа. Борьба — причем острая и порой беспощадная борьба за место под солнцем — пронизывала жизнь ученых. Борьба за должности, за время, выделяемое для проведения опытов на ускорителе частиц, за возможность изготовить в механической мастерской аппаратуру и т. п. составляла неотъемлемую часть их жизни. Шла борьба и в Объединенном Институте Ядерных Исследований, и наша лаборатория участвовала в этой бескровной войне. Как в настоящей войне, здесь важно было захватить нужные стратегические позиции. Одной из них был партийный комитет института.

Влияние партийного комитета на жизнь института особенно усилилось, когда вместо члена-корреспондента Блохинцева директором института стал академик Боголюбов. То, что при бывшем директоре партийный комитет меньше вмешивался в производственные дела, а занимался больше вопросами идеологическими, совсем не означало, что Блохинцев не допускал усиления влияния партии. Просто время прихода к власти академика Боголюбова совпало с появлением какого-то постановления ЦК КПСС «об усилении роли партийных организаций». Мне кажется, что академика Боголюбова такое положение даже устраивало, освобождая его от части дел, ему мало интересных. Весьма чуткий ко всяким веяниям из Москвы, академик Боголюбов не пытался вникать в дела отдельных лабораторий, следя лишь за тем, чтобы в жизнь проводилась политика, диктуемая Комитетом по Атомной Энергии и Центральным Комитетом партии. В этой ситуации борьба за материальные ресурсы все чаще переносилась партийный комитет.

Попав туда вскоре после моего назначения заместителем Флерова, я регулярно переизбирался на протяжении нескольких лет. В партийном комитете я занимался делами, связанными с сооружением новых крупных экспериментальных установок и модернизацией старых. Надо сказать, что интерес к делам партийного комитета можно было заметить и со стороны беспартийных. Так мне однажды пришлось быть председателем комиссии, проверявшей состояние дел со строительством атомного реактора в лаборатории Нобелевского лауреата академика Франка. Не будучи коммунистом. Франк весьма внимательно изучал проект решения комиссии, который я подготовил. Я хотел помочь Франку и включил в документ замечания, касающиеся строителей. Именно это нужно было Франку, но он сам обратил мое внимание на необходимость вставить пункт, подчеркивающий важность усиления роли партийной организации в его лаборатории.

Однажды во время моей работы в партийном комитете я оказался участником, хоть и не очень крутой, но все же расправы над одним из физиков. Шло очередное заседание. На него неожиданно явился административный директор. Он коротко объяснил причину своего прихода. В субботу сотрудник лаборатории Франка грубо оскорбил физика из ГДР. Конфликт вышел из-за пустяка, но советский физик допустил грубые выражения и, в частности, сказал, что никто не звал немецких физиков в Дубну. Партийный комитет должен утвердить решение дирекции и Комитета по Атомной Энергии перевести русского в новый советский институт в Серпухове. Секретарь партийной организации нашей лаборатории подлил в огонь масла:

— Я хорошо знаю немецкого физика. Он из рабочей семьи, настоящий коммунист.

Члены партийного комитета, и я в том числе, утвердили решение дирекции. На другой день я поговорил с молодыми физиками и понял, что ссора была, но немец тоже вел себя не лучше. Мне стало стыдно. Почему я не воздержался от голосования, а поддался общему настроению. Надо было разобраться в этой истории самому. Решив исправить ошибку, я отправился к первому секретарю городского комитета партии. Я старался убедить его, что решение парткома необоснованно. Дело надо пересмотреть и немецкой группе сообщить, что немецкий физик вел себя тоже по-хамски. Если уж увольнять кого-нибудь из института, то надо увольнять обоих.

Секретарь городского комитета партии ответил мне отказом и намекнул, что я не первый вступился за сотрудника Франка. Но дело кончено, и разговоров о пересмотре быть не может.

Потом я узнал, что административный директор по каким-то личным обстоятельствам хотел разделаться с сотрудником академика Франка, и тут подвернулся случай. Что касается секретаря городского комитета партии, то надеяться на него с моей стороны было глупо. Он был приятелем административного директора и они вместе глушили коньяк.

Через год секретарь городскою комитета партии переехал в Москву с повышением. Он начал работать в Центральном Комитете партии, и к тому же вдруг обнаружилось, что у него чин генерала КГБ. Когда мне об этом рассказали, я изумился. Ведь карьера его началась со скромной должности инженера-электрика в филиале ЛИПАНа. Впрочем, все секретари городского комитета партии в Дубне делали быструю карьеру. После Дубны некоторые из них уходили на «учебу» в Высшую дипломатическую школу, получали квартиры в Москве, а потом уезжали за границу. Например, в Нью-Йорк, в советскую миссию. Но не все забывали Дубну. Так партийный деятель, о котором я говорил, иногда наведывался туда попьянствовать, а жены дипломатов приезжали показать своим подругам зарубежные наряды и драгоценности.

Постепенно мое положение в моей родной лаборатории стало несколько необычным. С одной стороны, окружающие видели во мне одного из ее создателей, всего лишь несколько лет тому назад вместе с ее директором Флеровым «закладывавшим» первые камни в ее фундамент. В то же время охлаждение в наших отношениях тоже бросалось в глаза Для меня его основной причиной было резкое рас хождение во взглядах на свободу выбора научной проблемы. Флеров считал возможным подчинит своей идее двести человек и заставить их идти в одном направлении. Мне это казалось противоестественным, и я не скрывал своего мнения. Начало проявляться и разное отношение к западным ученым. Для Флерова они были прежде всего конкурентами, в то время как меня тянуло сотрудничать с ними, не придавая особого значения приоритетным делам. Я был готов делать открытия» вместе с ними, в то время как Флеров хотел их делать без них.

Мои опыты вне лаборатории отнимали не очень много времени, и поэтому я, в основном, находился в Дубне. Наблюдая за тем, что происходит, я интересовался работами по синтезу сто четвертого элемента. Понятно, что успех в этой области позволит поднять шум в газетах, но если исследования приведут к надежным результатам, то почему и не сообщить об этом широким слоям публики. Ведь люди теперь грамотные. Ничего плохого в этом нет. Однако тре-бования к результатам должны быть очень высоки. Если сообщать об открытии нового химического элемента и давать ему название, то слова «может быть» не подходят. Прежде чем присвоить элементу имя надо сказать очень уверенное «да». Думая так, я - уже более не участник поиска сто четвертого элемента, присутствуя на обсуждениях, непрошенно взял на себя роль «адвоката дьявола». В результатах, которые по мнению участников работы и, естественно, Флерова, указывали на сто четвертый элемент, я искал следы других, побочных явлений и, не стесняясь, высказывал свои сомнения. При этом я замечал, что мои высказывания все более раздражают Флерова.

В середине шестидесятых годов Флеров с сотрудниками пришел к выводу, что накопленный материал убедительно свидетельствует об открытии сто четвертого элемента. Была написана статья в научный журнал, газеты и радио сообщили об успехе, об открытии нового химического элемента, названного в честь покойного академика Курчатова курчатовием. Во мне жила память об этом выдающемся человеке, и мне казалось естественным, что советские ученые дают название элементу, связанное с его именем. Но это не избавляло меня от сомнений в надежности результатов. Поэтому, когда Флеров заявил, что теперь группа займется синтезом сто пятого элемента, я посоветовал продолжать дальнейшие исследования сто четвертого элемента. Через день мой сосед по комнате сказал, что в мое отсутствие Флеров заявил, что «Поликанов хочет затормозить наши работы по сто пятому элементу».

Тем временем вместе с двумя своими сотрудниками я подготовил новую аппаратуру, воспроизведя методику, разработанную одним американским физиком. Аппаратура работала хорошо, и за короткое время мы получили некоторые новые данные о свойствах сто второго элемента - нобелия. Уехав после этого на месяц в отпуск, я обнаружил по возвращении, что для группы моего бывшего приятеля изготовляется, причем весьма ускоренным темпом аналогичная нашей аппаратура. Это был ясный намек, что для меня нет более места в работах по изучению трансурановых элементов.

Что же, причин огорчаться у меня не было «Таинственный незнакомец», появившийся несколько лет тому назад во время наших первых опытов, не был еще до конца разгадан. Он принес мне много радости, и я продолжу его изучение. Но видно было также, что на нашем циклотроне изучать я его не смогу. И тут мне в голову пришла мысль, что неплохо было бы построить в Дубне новый циклотрон с очень высоким качеством пучка. И это будет интересно не только для меня, а для многих. Не будучи специалистом по циклотронам, я зашел в соседнюю лабораторию посоветоваться. К моей радости физики из лаборатории Джелепова с энтузиазмом отнеслись к моему предложению.

Я видел, что Флеров едва терпит меня, но начать против меня открытую атаку не решается. Рано. Флеров понимал, что для большей части дубненских ученых мой интерес к изучению нового физического явления оправдан. И я чувствовал одобрение моей деятельности со стороны многих уважаемых ученых. Так однажды после заседания Ученого Совета, где Флеров показывал красочные плакаты, сравнивающие путь к новым элементам с кораблями, плывущими через море, ко мне подошел академик, руководивший самой крупной дубненской лабораторией.

— Вы правильно делаете, что не занимаетесь этим, академик кивнул на плакат, - изучайте ваше явление, это интересней.

Уговаривать меня не надо было, я и сам делал всё от меня зависящее, пытаясь докопаться до истины.

В 1966 году накопленного материала было уже достаточно, чтобы защитить докторскую диссертацию. На банкет после защиты Флеров не пришел, сославшись на какой-то пустяковый повод. Трещина в наших отношениях расширялась.

Как-то в начале 1967 года Флеров пригласил к себе в кабинет руководителей групп. Пришел и я. Работу по сто четвертому элементу пора выдвигать на Ленинскую премию. Никто из присутствовавших не возражал против этого. На следующей неделе состоялось заседание ученого совета лаборатории, на которое пришли также ученые из других лабораторий. По предложению Флерова в список кандидатов включили только участников работы над сто четвертым элементом. И тут кто-то из гостей заявил, что открытие нового физического явления, сделанное несколько лет назад, также может претендовать на самую высокую награду. Другие гости поддержали это предложение, и я тоже оказался в списке. После тайного голосования в нем осталось четверо и в том числе я.

В апреле в Праге состоялось научное совещание, на котором присутствовали Флеров и я. В воскресенье наши знакомые чехи повезли нас в горы. Мы сидели в маленьком ресторанчике, пили пиво, и вдруг один из чехов спросил нас, знаем ли мы, что нам присудили Ленинскую премию. Вечером в отель начали приходить из Москвы поздравительные телеграммы.

Ленинская премия прибавила мне уверенности. Я — доктор физико-математических наук, профессор. Кроме Ленинской премии у меня есть орден Ленина. Теперь я не пропаду. Но, как ни странно, все больше людей в лаборатории начинало смотреть на меня, как человека в лаборатории временного. Мои научные интересы начинали все более сдвигаться от главной ее цели — делать открытия, синтезировать новые элементы. Видимо, кое-кто уже прикидывал, когда произойдет столкновение, и по извечному правилу спешил заранее занять сторону сильного. Меня еще не сторонились, но уже проскакивал легкий холодок отчуждения. Со своей стороны я начал сближаться с физиками вне нашей лаборатории. Это не была дружба. Просто у меня появились союзники, и нас объединяла идея построить в Дубне новый хороший циклотрон.

Не искушенный в «тайной дипломатии», я пошел напрямик. У меня были хорошие отношения с академиком Франком, и я зашел к нему посоветоваться. Выслушав мои соображения по поводу нового циклотрона. Франк сказал, что лучше всего будет, если я изложу свои мысли в письме секретарю отделения ядерной физики Академии наук академику Маркову. Я так и сделал. Вскоре Марков пригласил меня в Москву. Одобрительно отнесясь к моему предложению, он посоветовал искать в Дубне союзников и прежде всего в лаборатории члена-корреспондента Академии наук Джелепова. У него в отделе есть специалисты, которые могут заняться проектированием циклотрона. Марков имел в виду тех физиков, в которых я нашел энтузиастов нового циклотрона. В разговоре со мной Джелепов дипломатично уклонился от прямого «да» или «нет». Но я видел, что он не будет возражать, если я «продолжу флирт» с его людьми. Флеров, узнав о моей деятельности, страшно обозлился. Ведь у него есть свои планы, и моя деятельность ему мешает. Мой «моноэнергетический циклотрон» становится конкурентом, и он сделает все, чтобы его «убить».

Мое письмо в Академию наук неожиданно оказалось неким импульсом для московской группы академика Франка. Вскоре родилось новое предложение: построить циклотрон в Москве. Однажды при встрече со мной Франк сказал, что он настроен оптимистически по поводу строительства нового циклотрона.

— Но, — помолчав, добавил он, - вряд ли он будет в Дубне.

Иностранцам идея создания в Дубне новою циклотрона понравилась. В нем многие видели установку, на которой немецкие, польские, чехословацкие ученые смогут работать эффективно, занимаясь интересными задачами, и более чувствовать себя хозяевами, чем в существующих лабораториях.

Постепенно обсуждение плана строительства нового циклотрона стало захватывать все больше людей. И оппозиция стала более активной. При этом Флеров занимал наиболее агрессивную позицию. Кульминационного пункта дискуссия достигла в Дрездене на заседании одного из комитетов. По традиции работа комитетов завершалась банкетами. Так было и на этот раз. Начали его с тостов за новый циклотрон, За ним последовали новые, более двусмысленные. Флеров довольно откровенно намекнул, что проект этот надо похоронить.

Как многие, будучи членом коммунистической партии, я был обязан заниматься и партийной работой. Для меня, как я уже говорил, это была работа в партийном комитете. Каждую среду к шести часам вечера я должен был приходить на очередное заседание. Как правило, они начинались с приема в партию. Я помню, как однажды один из принимаемых сказал, что его отец погиб в лагере.

— Непостижимо, — тихо проговорил сидевший рядом со мной бывший директор института Блохинцев.

Вступавший в партию работал инженером в нашей лаборатории. В ближайшее время он собирался перейти на профессиональную комсомольскую работу. Как Блохинцев, я тоже не мог понять характера мышления молодого человека, в будущем наверняка партийного работника. Как можно простить государству, партии смерть отца? Но где находятся преступники? Не Сталин же вместе с Берия всех убили? В Дубне хватало чекистов: работающих в КГБ, отставных, пристроившихся на хозяйственные и административные должности. Что о них можно сказать? При встречах улыбаются, ведут себя вежливо, спрашивают о здоровье. Кто же убивал? Может быть, в Дубне таких нет? Первым «прорезался» начальник издательского отдела. Невысокий, с толстым бугристым сизым носом, он мог показаться человеком интеллигентным, хотя и противным. Трудно было поверить, что была женщина, способная его любить. Как я понял потом, интеллигентным начальник издательского отдела выглядел из-за своей чрезвычайно сильной близорукости. К нему надо было идти, когда статья отправлялась в печать. Обычно начальник издательского отдела смотрел, нет ли в списке литературы ссылок на «частные сообщения», и подносил рукопись к самому носу.

Однажды наша знакомая пожаловалась жене, что вчера во время банкета ее чуть не стошнило. Рядом с ней сидел начальник издательского отдела. Разомлев от вина и близости привлекательной женщины, он решил перед ней покрасоваться. Но чем он, гнусного вида человечишко, мог поразить соседку? Начальник издательского отдела стал рассказывать ей, как он расстреливал людей из пистолета.

В начале июля 1968 года к нам домой зашел наш друг, чехословацкий физик. Он уезжал домой после того, как кончился его срок работы заместителем академика Франка. Одно время наши семьи дружили, потом у нашего друга случилась беда. Развод с женой. Теперь он пришел к нам попрощаться. В Праге его назначили директором института.

— Ты, Сергей, не сомневайся. Чехословакия останется социалистической, — убеждал меня наш друг.

Мы сидели, пили коньяк, говорили о будущем. Чех спрашивал меня, не смогу ли я приехать на несколько месяцев к нему в институт поработать. Наш друг верил, что все будет хорошо. Но пришел август. и рухнуло все, на что надеялся наш друг, чехословацкий коммунист. Настали трудные времена, и не все сумели устоять и остаться честными. Он устоял. но его исключили из партии, сняли с должности директора института, а потом вообще выгнали с работы. Говорили, что наш друг чуть было не погиб. В конце концов приняли его работать на завод инженером. О занятиях физикой и речи быть не могло.

Франк, у которого работал наш друг, пользовался большим влиянием. Нобелевский лауреат, академик Похоже, он сильно уважал своего бывшего заместителя и следил за его судьбой. Через несколько лет после того, как нашего друга отстранили от занятий ядерной физикой и о нем в Дубне забыли, я однажды встретил его около административного корпуса. Оказывается, Франк сумел каким-то неведомым путем пригласить его на неделю в Дубну. Наш друг навестил нас, и мы снова пили коньяк, говорили о каких-то пустяках. По дороге в гостиницу я спросил, как живется людям в Чехословакии, примирились ли они со случившимся.

- Знаешь, Сергей, я мало чем теперь интересуюсь. Просто живу.

Человек был сломлен, но до конца остался честным.

Как я уже говорил, вскоре после обнаружения во время первых опытов непонятного явления, работы по его изучению были также начаты в Бухаресте. Работа шла успешно, но видно было, что долго сотрудничество не просуществует. Программа опытов иссякала. Для дальнейших опытов требовался ускоритель лучшего качества. И тут, к счастью, в Копенгагене в институте Нильса Бора появился интерес к сотрудничеству с нами. Я получил приглашение из Копенгагена, и Флеров с жаром начал меня уговаривать поехать туда. Я понимал, что ему хочется отправить меня куда-нибудь подальше от Дубны. Проект нового циклотрона был уже разработан, теперь за него надо было бороться. Но как и где? Я не чувствовал себя членом какого-то клана, группировки и не был подготовлен к интригам в Москве. Если страны-участницы заинтересованы, то пусть отстаивают проект, и здесь я буду вместе с ними. Но мне самому начинать конкурировать с академиками, вхожими в Центральный Комитет партии, в министерства? Зачем мне это? Лучше уехать с семьей на год в Копенгаген.

За это время все утрясется, прояснится. В октябре мы были уже в Копенгагене. Через несколько месяцев меня известили, что в мае в Дубне состоится Ученый Совет института. Я должен сделать там доклад о программе физических исследований на новом циклотроне. Когда пришло время, я собрался поехать на неделю в Дубну.

За два до отъезда меня встретил один из советских физиков, работавших в институте Нильса Бора.

— Что случилось? В посольство из Москвы пришла телеграмма. Там говорится, что твой приезд в Советский Союз нежелателен! В посольстве не понимают, в чем дело.

Я буквально обалдел от изумления. Что все это означает? На другой день я позвонил в Дубну в международный отдел. Оттуда мне сообщили, что вечером я должен ждать телефонного звонка из Дубны.

— Приезжайте, — сказали мне вечером. В Дубне все прояснилось. Комитет по Атомной Энергии был категорически против строительства в Дубне нового циклотрона. Поэтому и пришла в Копенгаген странная телеграмма. Мой доклад просто хотели сорвать. В Дубне все же сочли неприличным столь откровенно показать, по выражению одного монгольского физика, «кто табун погоняет». Способ «утопить» дубненский проект был найден. В Ленинграде срочно разработали «соображения» по поводу модернизации московского старого циклотрона в ЛИПАНе, Институте Атомной Энергии. На этом циклотроне ученые из социалистических стран смогут работать, так что новый циклотрон в Дубне не нужен. Дешево и хорошо. Вечером после своего доклада я зашел поужинать в ресторан и там встретил автора ленинградских «соображений». Тот мне откровенно сказал, что он всего лишь один день работал над ними и что все это - настоящая «липа», нужная, чтобы утопить дубненский проект.

На Ученом Совете никакого решения не было принято, но я понимал, что бороться против Комитета по Атомной Энергии мне не по силам. Директор института в Дрездене предложил мне встретиться и поговорить о новом циклотроне. Иностранные ученые хотят иметь в Дубне такой циклотрон, и даже больше: они хотят организовать новую лабораторию. Готов ли я работать вместе с ними, если удастся отстоять проект нового циклотрона. Конечно, готов, но без поддержки Комитета по Атомной Энергии дело не пойдет.

Флеров излучал радость при моем появлении. Словно почетного зарубежного гостя, он водил меня по лаборатории и рассказывал о последних достижениях. Можно было подумать, что он решил восстановить добрые отношения. Наша встреча закончилась тем, что он предложил мне еще задержаться в Копенгагене на несколько месяцев. Я не возражал. Вскоре мне сообщили, что срок моей работы продлен еще на полгода. Месяца через три Флеров позвонил в Копенгаген, спросил, как обстоят мои дела, и, заканчивая разговор, со злорадством добавил, что» нового циклотрона не будет ни в Дубне, ни в Москве.

…………………


на месте. — Зайдите к нашему директору. По-моему, Джелепов согласится на ваш переход к нам.

Странно, но мысль о переходе в лабораторию Джелепова не пришла мне в голову раньше. Может быть, подсознательно я предполагал, что как академик Франк, он побоится портить, точнее ухудшать и без того отвратительные отношения с Флеровым. Может быть, переход к Джелепову — это именно то, что мне нужно. Ведь я созрел для этого и не только потому, что не могу жить с Флеровым под одной крышей. Джелепову, взяв меня, терять нечего. Флеров ненавидит его и не скрывает этого. С 1968 года Флеров — академик, а Джелепову до конца жизни ходить в членах-корреспондентах. У Флерова сил больше, и с моим приходом Джелепов кое-что выиграет. Сейчас у него в лаборатории один лауреат Ленинской премии — академик Понтекорво. С моим приходом их станет двое. Да, очень странно, что я не подумал о переходе в лабораторию Джелепова раньше.

На циклотроне в лаборатории Джелепова рождаются необычные частицы — мюоны. Эксперименты с такими частицами проводятся во многих лабораториях мира. Эта область науки далека от меня, этим в лаборатории Флерова никогда не занимались. Но случилось так, что во время моей работы в Копенгагене я как-то задумался над тем, что изучение открытого нами в Дубне явления неплохо было бы продолжить с помощью мюонов. И я даже эксперимент придумал, но бурные события в Дубне отодвинули эту мысль на задний план. Теперь я вспомнил копенгагенскую идею. В лаборатории Джелепова я смогу над ней поработать. У меня появилось чувство, что судьба словно направляет меня на уже приготовленный путь. Совершенно случайный ход мыслей в Копенгагене приводит меня после нескольких месяцев неопределенности к двери в новую жизнь. В тот же день я уже разговаривал с Джелеповым.

— Вам надо сходить к Боголюбову. Я уверен, что он не будет возражать против вашего перехода к нам, и даже выделит для этого штатную единицу. Со своей стороны я должен вас предупредить, что у меня нет людей, которые могли бы работать с вами. Рассчитывайте больше на иностранцев.

Разговор с директором института Боголюбовым был коротким.

— Николай Николаевич, я не хотел бы уезжать из Дубны. Я был в Киеве, посмотрел все там и, честно говоря, если можно, предпочел бы остаться в Дубне у Джелепова.

— Вот и хорошо, — дружелюбно заметил Боголюбов. — Я рад, что вы остаетесь в Дубне.

Хитро улыбаясь, он добавил, что дело с переводом надо так провести, чтобы Флерову нельзя было к чему-нибудь придраться.

— Для начала напишите заявление на его имя с просьбой отпустить вас из его лаборатории в связи с переходом к Джелепову. Сделайте это для порядка.

После разговора с Джелеповым и Боголюбовым я снова почувствовал, что мир не без добрых людей.

Секретарь Флерова, взяв у меня заявление, прочитала его и улыбнулась. Когда часа через полтора я снова зашел к ней, она сказала, что заявление не подписано Флеровым и он хочет со мной встретиться.

— Почему вы не хотите ехать в Киев? — с этого вопроса началась наша последняя беседа.

— Это мое дело, и я не собираюсь обсуждать его с вами, — напоследок я мог поддразнить человека, который когда-то был моим идеалом.

— Вы должны понять, что в Киеве строится новый циклотрон, и там нужны опытные люди. Вы можете создать там школу.

— Я могу без этого обойтись. Все, что мне от вас нужно сейчас, так это ваш автограф на моем заявлении.

Подперев, как обычно в минуты размышлений, верхнюю губу средним пальцем правой руки, Флеров задумался. О чем? Вспоминал, как мы на Урале вместе работали с килограммами плутония, или то время, когда его старые сотрудники ушли от него, а я остался? Вряд ли. Он, по-моему, не был романтиком и не знал, что такое сентиментальность.

— Знаете, Сережа, — меня словно обожгло от такого обращения, — у меня есть предложение. Уйдем из лаборатории и погуляем по лесу.

Мы вышли из лаборатории и некоторое время шли молча.

- Вы, Сережа, мой первый ученик. Через неделю выборы в Академию наук. Вы находитесь в списке кандидатов, и я очень хотел бы, чтобы вас выбрали в члены-корреспонденты. Давайте договоримся так: я беру свое заявление из партийного бюро, а вы из партийного комитета.

— Я согласен.

Через пятнадцать минут мое заявление с подписью Флерова было у Джелепова. Членами-корреспонцентами выбрали двух человек, и я оказался первым за ними по числу набранных голосов. Мне рассказывали, что перед выборами Георгий Николаевич Флеров, академик, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и двух Государственных премий, с ног сбился, уговаривая голосовать против меня, «его первого ученика». Я, кстати, его своим учителем не считал.

Через несколько лет после моего последнего разговора с Флеровым мне довелось разговаривать с одной американкой, физиком, бывавшей в Дубне. Она восхищается Флеровым, он ей страшно нравится, он очарователен.

— Вы думаете иначе? — спросила меня дама, заметив, что я не слишком склонен восторгаться Флеровым, пленившим мою собеседницу.

- Я вас понимаю.

Я действительно понимал, чем очаровал американку Флеров, потому что намного лучше ее знал, что он может быть обаятельным. Но знал я и то, что было неизвестно американке, а именно, что, встретив Флерова много лет тому назад, я увидел в нем не только героя советской атомной эпопеи, человека железной воли, не отступающего перед трудностями, но и человека с безграничным честолюбием, ради достижения своих целей готового на все, не жалеющего окружающих. Когда его сотрудники отвернулись от него, я остался с ним, и несомненно был момент, когда, глядя на нас со стороны, можно было нас и за друзей даже принять. А потом пришло то, что, пожалуй, можно было бы даже назвать пониманием. Я увидел в своем кумире нечто, что никак не мог принять, что было противно моей натуре. Он тоже почувствовал изменения во мне, и с этого момента было ясно, что наши пути разойдутся. Было лишь неясно, когда это произойдет. И, конечно, не совсем верно утверждать, что он не был моим учителем.

Что касается физики, то моими учителями я прежде всего считал тех замечательных ученых, лекции которых я слушал в студенческие годы - Нобелевского лауреата академика Тамма и других. Многому я научился, когда с братом Флерова «работал руками». Что же касается Флерова-героя, то он, сам того не ведая и не желая, помог мне понять самого себя, разглядеть свои силы и осознать, что, ежели хочешь устоять, когда тебя бьют, учись драться в одиночку. И это произошло, когда он решил меня, своего «первого ученика» взять за горло.

Урок, данный мне тогда, впоследствии очень даже пригодился.


ЗАТИШЬЕ


Примерно через месяц после того, как был подписан приказ о моем переводе в лабораторию Джелепова, в Доме культуры состоялся праздничный вечер. Лаборатория академика Франка отмечала десятилетие со дня ввода в действие атомного реактора. Программа начиналась с небольшого спектакля, в котором в шутливой форме физики изображали разные эпизоды из жизни лаборатории. Вместе со своей женой я был приглашен на юбилейный вечер.

После спектакля толпа направилась в буфет. Народу было много, и образовалась очередь. Мы с Шурой терпеливо стояли, ждали вместе с другими, когда подойдем к прилавку. В стороне с бутылкой шампанского стоял Франк. Он о чем-то разговаривал с директором одной из лабораторий. Увидев нас, Франк вытащил Шуру и меня из очереди.

— Берите бокалы и присоединяйтесь к нам. Собеседник Франка только что вернулся из Монголии и еще был полон впечатлений. Ему, оказывается, довелось даже встретиться с главным ламой. Рассказ об этой встрече вызвал у обычно крайне сдержанного и осторожного Франка несколько ядовитое замечание:

— Да, кажется, у нас слишком поспешили с решением религиозных проблем. Поспешили, слишком поспешили.

Разговор о религии в Советском Союзе не пошел дальше этого замечания, туманного, но безусловно таившего в себе скрытое осуждение насилия в отношении православной церкви. Разговор зашел о новом реакторе.

— Это уже не для меня, — философски заметил франк, намекая на свой возраст. - Для меня он слишком далеко.

Потом, обратившись ко мне, Франк произнес слова, которые, надо сказать, прозвучали странно:

- Я себя чувствую должником перед вами. Ваше положение с работой все еще неопределенно. От одного берега вы ушли, а к другому еще не прибились. Мне надо подумать, как вам помочь.

Что я мог отметить Франку Да, от одного берега я уже давно отплыл, и в тот момент, ко(да с благодарностью ухватился бы за протянутую мне руку, ее не было. Мне вспомнились слова одного моего знакомого, что нет более загадочного человека в Дубне, чем Нобелевский лауреат Франк. Предсказать, как поступит этот интеллигентный, говорящий тихим голосом ученый было невозможно. Во время моей «баталии» с Флеровым Франк ни разу не поинтересовался, как обстоят мои дела, и теперь его слова о моей неустроенности звучали доброжелательно, но с оттенком изящного лицемерия.

Вскоре после этого разговора секретарь Франка сообщили мне, что академик хотел бы со мной встретиться. Вопрос, с которым ко мне обратился Франк, был для меня неожиданным:

В США должна состояться международная конференция по нейтронной физике. Мне очень бы хотелось, чтобы на нее поехал мой заместитель, но, что от вас скрывать: его не пустят. Вы человек проходной. Может быть, вы поедете на эту конференцию Конечно, это не ваша область физики, но по-моему, будет полезно, если вы побываете на конференции. Будет она в Олбани, около Нью-Йорка.

Я объяснил Франку, что меня пригласили на Гордонскую конференцию в США, я согласился сделать там доклад, но на две конференции меня не пустят.

— Пустяки, — успокоил меня Франк. — Гордонская конференция начинается за неделю до нашей. Вы сделаете доклад на Гордонской конференции, а потом приедете в Нью-Йорк.

Такое решение меня устраивало, и я согласился. Однако все обернулось иначе и крайне глупым образом. Как всегда, все оставалось неясным до самого последнего момента, и вдруг выяснилось, что меня не пускают на Гордонскую конференцию, но зато я еду на ту, которая интересовала Франка. Я мог чертыхаться и делать все, что угодно, но изменить решение Центрального Комитета и Комитета по Атомной Энергии было не в моих силах. Дня за два до отъезда нас вызвали в Комитет по Атомной Энергии. Оттуда мы должны были ехать на инструктаж в ЦК партии. В ожидании отъезда мы толпились в коридоре. Мимо нас проходил один из руководителей международного отдела комитета. Увидев меня разговаривающим с одним из физиков из лаборатории Франка, он подошел к нам.

— Вы что? В таком виде собираетесь в Центральный Комитет ехать?

— А в чем дело? - удивились мы.

— Вы едете туда без галстуков?

Был жаркий день, и мы оба приехали в Москву в рубашках с короткими рукавами. По какой-то причине инструктаж был отменен, и мы не шокировали партийных чиновников «легкомысленным» видом.

Второй заграничной поездкой после датской командировки была поездка в Польшу на Мазурские озера, где польские физики организовали «летнюю школу» и пригласили меня быть одним из лекторов.

Вместе со мной ехали двое молодых физиков из лаборатории Флерова. Снова поездка начиналась с разговора в Комитете по Атомной Энергии. На сей раз нас инструктировал один из главных гебешников в комитете.

— Как вы готовились к поездке? — обратился он ко мне, как старшему по возрасту в нашей маленькой группе.

— Написал доклад, перевел его на английский язык, приготовил диапозитивы. Это все.

— Вы, самодакен, собираетесь выступать не на русском языке? — у нашего «инструктора» была привычка вставлять в разговор странное и непонятное слово «самодакен». Вы должны делать доклад на русском языке. Пусть вас переводят.

— По правилам школы я должен говорить на английском языке. Примерно тридцать процентов участников школы физики с Запада.

— Мало ли что поляки там напишут. Вы, самодакен, говорите по-русски.

— Я буду говорить по-английски. Во-первых, на доклад потребуется в два раза меньше времени, а его у меня и так в обрез. А потом будет смешно, когда кто-то из поляков будет переводить мой доклад. Хоть и не блестяще, но я все сам могу рассказать.

— Я, самодакен, считаю, что вы просто обязаны говорить по-русски.

Я молчал. Разговор зашел в тупик, и у меня появилось дерзкое желание спросить закурившего гебешника, где он покупает сигареты «Уиистон»: в магазинах их нет, а моя жена их любит. Но я удержался от вопроса. Что делать «Самодакену»? Отменить поездку? И он уже примирительно спросил меня:

— А все-таки, самодакен, лучше было бы делать доклад по-русски?

— Конечно, — не стал спорить я с ним, и удовлетворенный моим ответом, но явно разозлившийся гебешник обратился к молодому физику с вопросом, сколько партий в Польше. Тот не знал, и «Самодакен» стал выговаривать ему за политическую безграмотность.

Мне еще два раза пришлось столкнуться с высокомерным чекистом. Первый раз при отъезде осенью 1973 года в командировку в ФРГ, а второй раз через две недели по возвращении в Советский Союз. Три физика из Дубны, мы сидели перед самоуверенным чекистом и смотрели, как он просматривает документы, заготовленные в связи с нашей поездкой. И опять почему-то разговор начался с меня.

— Где находится текст вашего доклада?

— Его нет. У меня есть диапозитивы, препринты и это все.

— Как, самодакен? У вас должен быть текст доклада, утвержденный в комитете.

— Я не собираюсь рассказывать больше, чем написано в препринтах.

— Тут у меня, — вскипел чекист, — один физик-лирик собирался доклад делать по опубликованной работе академика Арцимовича. Его, самодакен, академик попросил об этом. Так я его не пустил за границу, отменил поездку.

Я молчал. Пусть на здоровье отменяет. Переживу.

— Всегда важен личный контакт с автором, — вступился за меня один из моих спутников, - людям всегда интересно поговорить с человеком, который делал опыты.

Чекист помолчал и, забыв про меня, спросил моего заступника, правда ли, что он один собирается поехать в Карлсруэ. И еще, самодакен, на приемах пейте только для протокола.

Никто из нас троих не знал, что это такое «пить для протокола», но не желая продолжать и без этого неприятный разговор, мы промолчали.

По возвращении из Германии мы снова вели с «Самодакеном» длинный, тягучий разговор. Он расспрашивал нас, где мы были, куда нас приглашали в гости, что мы ели, что мы пили и пытался все время на чем-то нас подловить. Чтобы сделать свои вопросы более убедительными, чекист говорил, что сам бывал за границей, жил там и все знает. Когда я сказал, что сделал доклад там-то и там-то, чекист вдруг прицепился ко мне. В «задании на командировку» говорится о чтении лекций, а я, оказывается, делал доклады. Разговор затянулся и стал крайне неприятным. Что я ему морочу голову? Он сам прекрасно знает без меня, что доклад и лекция — не одно и то же. В какой-то момент его заинтересовало, с кем я встречался в воскресенье. Обозленный придирками, я решил «подложить свинью» чекисту и сказал, что встречался с химиками из института, где работал Шрассманн. Не зная, кто такой Шрассманн, чекист чуточку смутился, но не желая показать свое незнание, выжидательно смотрел на меня.

— Шрассманн — это немецкий химик, который вместе с Ханом открыл деление атомных ядер. То самое, которое ваш комитет в мирных целях использует, — объяснил я слегка присмиревшему чекисту.

На другое утро в Дубне началось заседание Ученого Совета института. Я пришел послушать доклады. Рядом со мной сел начальник международного отдела института.

— Я слышал, вчера вы долго спорили в Комитете по Атомной Энергии? — обратился он ко мне.

— Да нет, ничего особенного не было, — ответил я.

— Вы — анархист. Ox, допрыгаетесь вы когда-нибудь, — пообещал мне далее начальник международного отдела.

Однажды мне сообщили, что в назначенное время меня ждут в Центральном Комитете партии. Человеком, пожелавшим встретиться со мной, был Гордеев, заместитель начальника отдела науки. Это был партийный босс, к которому еще в мою бытность работы с Флеровым, тот обращался за помощью. В ведении Гордеева находились все институты, занимавшиеся исследованиями в области ядерной физики, включая и те, которые занимались практическими применениями атомной энергии.

— Вы давно занимаетесь наукой, — начал разговор Гордеев, слегка похлопывая по столу ладонью, на которой синел вытатуированный якорь. — Не пора ли вам заняться кое-какими практическими делами?

Далее последовали более детальные разъяснения:

— Вы, конечно, знакомы с Лейпунским. Вы знаете, что он руководит программой развития реакторов на быстрых нейтронах. Александру Ильичу много лет, и здоровье, к сожалению, сдавать начинает. Пора подумать о человеке, который в будущем смог бы его заменить. Мы хотели бы, чтобы вы перешли работать в Обнинск.

Я почувствовал себя не очень уютно. Перейти в Обнинск — это значит снова начать работы с грифом «Совершенно секретно». Этого я больше не хочу. Я привык к контактам с западными учеными, и хоть стоят здесь на пути чиновники и КГБ, но все же время от времени удается встречаться со старыми знакомыми. С переходом в Обнинск все это кончится. Кроме того, я знал, что КГБ раскрыл в Обнинске деятельность, связанную с Самиздатом, и теперь там довольно тяжелая обстановка. Ехать в Обнинск мне не хотелось, и я стал отказываться, ссылаясь на то, что начал новые исследования в лаборатории Джелепова. Однако Гордеев усиливал давление:

— Пора вам на народ поработать, пора. После долгого разговора я уехал в Дубну, обещав подумать. Заместитель Джелепова, мой знакомый со студенческих лет, узнав, что я не дал согласия, всплеснул руками. Этого они не забудут. В Центральном Комитете не привыкли, чтобы от их предложений отказывались. Придется тебе, наверное, согласиться.

Дня через два я встретил в библиотеке академика Маркова, секретаря отделения ядерной физики. От него я узнал, что на него тоже нажимают:

— Гордеев звонил мне и просил надавить на вас. Я отказался и сказал, что вы понадобитесь в новом институте под Москвой, который мы будем создавать.

Поняв, что отбиться от Гордеева нелегко, я поехал в Обнинск к Лейпунскому. Лейпунский выглядел усталым. Я без всяких обиняков сказал ему, что в Обнинск переезжать мне не хотелось бы. Лейпунский прекрасно понял меня и не стал насиловать, обещал поговорить с Гордеевым.

Перед отъездом посмотрите нашу новую технику для измерения критических масс. Вы все же издалека сюда приехали.

Еще в пору наших дружеских отношений Флеров рассказывал мне о своей первой встрече с Лейпунским. Кажется, Флеров делал у него дипломную работу. Было это в тридцатых годах. Флеров, зайдя в кабинет Лейпунского, почувствовал что-то странное в облике этого ученого, но не мог понять, в чем дело.

— Что вы на меня так уставились? — не выдержал наконец Лейпуиский. — Наголо стрижен? Я только что из заключения вышел.

После истории с Флеровым я окончательно утратил интерес к партийным делам. На партийные собрания, как многие другие, я стал брать книгу и без всякого интереса следил за всякими обсуждениями. Однажды ко мне подошел секретарь партийной организации лаборатории и сказал, что меня целый год не беспокоили партийными поручениями, поскольку я осваивался на новом месте. Теперь меня просят побыть во время выборов в Верховный совет СССР председателем избирательной комиссии. Наш кандидат — академик Боголюбов.

— Что вы, это отнимет слишком много времени, да я и не занимался никогда этим делом.

— Вам ничего не надо будет делать до дня выборов. Нам нужно, чтобы комиссию возглавил авторитетный человек. Всю работу на избирательном участке сделают без вас. Вашим заместителем будет заместитель Джелепова по административным делам. У него большой опыт по этим делам. В прошлом году начальник отдела Радиохимии был председателем комиссии. Он вам подтвердит, что я вас не обманываю.

Это — начальник отдела, в котором я работаю, физик, которого я давно знаю. Он действительно сказал, что поработать мне придется лишь в день выборов. Хорошо, что у меня есть автомашина. Почему, он объяснять не стал, а лишь загадочно улыбнулся. Мне в последний день все расскажут.

Кто в Советском Союзе не знает, что выборы — это комедия? Знали это и в Дубне, и тем не менее в день выборов в городе возникало приподнятое настроение. Создавало его, главным образом, появлявшееся в тот день на прилавках магазина мясо с громким названием «Россиянин». Мясо было несколько лучшего качества, чем в будни в магазинчике на территории института. В буфетах на избирательных участках можно было купить даже бутерброды с икрой, мандарины. Одним словом, это был не совсем обычный день.

Я пришел, как полагается, к шести часам утра. Все было готово к началу голосования. На втором этаже Дома культуры в большом холле в виде буквы «Г» стояли столы. За ними сидели нарядно одетые девушки, которые будут выдавать бюллетени. Ориентиром к урне служила блестевшая лысина бронзового Ленина. Справа и слева от лысины в белых рубашках с красными галстуками стояли два пионера. Кабина с тяжелыми зелеными шторами скромно стояла в стороне у стены.

Как только открылась дверь, в здание ворвалась группа человек из пятнадцати. Мой заместитель объяснил мне, что первому проголосовавшему принято делать подарки. На этот раз это был альбом с видами Москвы. Группа, ворвавшаяся в зал, бегом устремилась к столам с девушками. «Счастливчик» — первый проголосовавший, пожилой мужчина с хмурым видом принял от меня подарок и, не сказав «спасибо», убежал.

— Упоминать его имя в газете неудобно, — заметил кто-то, — он не скрывает своих антисоветских взглядов.

Энтузиазм первой группы избирателей объяснялся просто. В шесть двадцать из Дубны уходила в Москву электричка, и «энтузиасты» боялись опоздать на нее. Наступило затишье часов до девяти. Помимо членов избирательной комиссии и агитаторов на участке должен был присутствовать уполномоченный городского комитета партии. На сей раз им был слонявшийся по залу заместитель директора института «по режимным вопросам» Терехин. Его указания сегодня имели силу распоряжения партийного руководства города.

Бедным агитаторам надо было торчать на избирательном участке, пока их подопечные не проголосуют. К шести часам вечера снова стало тихо, и большая часть агитаторов разошлась по домам. Не проголосовало примерно пять-шесть процентов избирателей. Где эти «проценты», никто не знал. Скорее всего ушли на огороды. Кто-то уехал на рыбалку. Может быть, кто-то еще придет, но вряд ли число проголосовавших перешагнет за девяносто семь процентов. Так или иначе, неявившиеся «портили» картину. Тут, наконец, наступил момент, когда потребовалась моя автомашина. Я начал ездить по домоуправлениям. Сегодня они работают, и в них уже толпятся председатели избирательных комиссий. Это был тот загадочный момент, о котором мне сказал начальник отдела Радиохимии. На столах домоуправлений росли горы справок. Председателям комиссий надо с собой захватить список неявившихся, и секретари домоуправлений знают, что делать.

В справках говорилось, что «гражданин Н. из Дубны выбыл». Лучше иметь пачку таких справок заранее и не доводить дело до последнего момента. За пять минут до закрытия избирательного участка неявившихся вычеркнули из списка, к которому приложили пачку справок. Число проголосовавших стало отвечать советским стандартам. Никого из присутствующих процедура «урезания» списка избирателей не смутила. Какое это имеет все значение, когда кандидат один и обязательно будет избран.

Пришло время просматривать бюллетени. Сколько «за» и сколько «против»? Кандидат в бюллетене один, и по укоренившемуся еще со сталинских времен мудрому обычаю советские граждане перестали заходить в кабины и прямо шли к урне. Сегодня, как всегда, заглянувших в кабину мало. Поэтому, естественно, бюллетени шли чистенькие, нетронутые. Вот, наконец, бюллетень с фамилией кандидата, жирно перечеркнутой крест накрест. Уполномоченный городского комитета партии Терехин объясняет, что по имеющейся инструкции, которой здесь нет, о которой я ничего не слышал, но которая существует, «против» считается действительным лишь, когда фамилия кандидата вычеркнута горизонтальной линией. Чудеса! Стало быть обнаруженный бюллетень недействителен. Вот еще один бюллетень с фамилией, вычеркнутой аккуратной горизонтальной линией. Но на сей раз избиратель погорячился и внизу написал что-то нехорошее о советской власти в выражениях, явно нелитературных. Согласно инструкции - избиратель хулиган. Судить его за хулиганский поступок, естественно, невозможно, но бюллетень считается недействительным. В третьем бюллетене фамилия кандидата вычеркнута, но не целиком. Избиратель торопился или вдруг чего-то испугался. По инструкции считается, что избиратель проголосовал «за».

Наконец, работа закончена. Проголосовало более девяноста восьми и девяти десятых процентов избирателей. «3а» голосовали девятьсот девяносто восемь избирателей из тясячи. Мешок с документами должен мной быть доставлен в центральную избирательную комиссию в здание исполкома. Чтобы «защитить от возможного нападения», меня в казенной машине сопровождает вооруженный милиционер. Разыгрывать комедию, так уж по-настоящему.

В исполкоме торжественная обстановка. Я заполняю какую-то анкету о передаче центральной комиссии бюллетеней с протоколом избирательной комиссии. Мне, однако, не дают сразу уйти. В одной из комнат «отцы города» — секретари городского комитета партии, председатель исполкома, руководители гебещников поздравляют меня с «успешным завершением избирательной кампании». Заодно они интересуются, много ли таких, которые отказались голосовать. Были, список Терехин составил. Обычно - это отказы, вызванные плохими жилищными условиями. Дадут комнату, пойду голосовать. Это хоть и не опасные, но все же «антисоветчики». Между тем в помещении нашей избирательной комиссии жизнь продолжается. Завтра не надо идти на работу, на столе тарелки с колбасой, сыром, несколько бутылок водки. Деньги на выпивку выданы исполкомом. Наверняка, что-то подобное происходит и в центральной комиссии. Только закуска там получше и кроме водки есть и коньячок.

Это случилось года через два после выборов в Верховный совет. Я снова отключился от общественных дел и занимался только физикой. Однажды забарахлил двигатель моих «Жигулей». Я позвонил своему знакомому Д. Он был по профессии инженером, но спился, утерял всякий интерес к работе, хотя был неплохим специалистом. В прошлом Д. участвовал в автогонках и автомобили остались его страстью. Все владельцы автомашин знали, что диагноз Д. всегда правилен. Д. посмотрел двигатель и сказал, что «полетели поршневые кольца».

— Постарайся поскорее отделаться от автомашины, — посоветовал он мне.

Я вернулся из гаража домой. Минут через тридцать позвонил телефон. Звонил Д.

— Зайди к Виктору, я у него. Насчет машины потолковать надо.

Не будь у меня автомобильных забот, не пошел бы я.. к. своему бывшему приятелю, жившему в квартире напротив. Через несколько минут я был у него. Д. и хозяин сидели на кухне и пили водку. Для Д. одна бутылка ничего не значила, и часа через два на столе стояли уже три пустые поллитровки. Разговор начался с автомобильных дел, и Д. снова принялся меня уговаривать продать «Жигули». Разговор перешел в другое, и Д. начал подшучивать над любовными похождениями Виктора. Как случается, разговор на время прервался, и вдруг Д. посмотрел на меня, выругался и рассказал, что на прошлой неделе Терехин, заместитель Боголюбова, директора института, попросил его, Д., посмотреть автомашину.

— Поглядел я движок, отрегулировал, и тут еще мужики пришли, решили выпить. У Терехина в гараже. Помнишь Флоровского, заместителя по административным делам. Этот тоже пришел. Выпили они крепко. И спрашивает Терехин: как лучше стрелять, в лоб или в затылок. Спорить начали. Ну, заместитель нашего Флерова, сволочь, рассказывает, что одно время любил он после завтрака с кем-нибудь из заключенных погулять. О жизни поговорить, а потом пристрелить. Меня, гады, за человека не считают. Такое обсуждать стали.

От услышанного я протрезвел. Значит в нашем городе живут припеваючи самые настоящие убийцы, которые в лагерях людей расстреливали. Живут спокойно, не беспокоясь, что кто-то спросит с них за их преступления. Терехин просто как сыр в масле катается. Еще бы: ближайший помощник директора института. А бывший заместитель Флерова, с которым я несколько раз на рыбалку ездил, теперь работает заместителем директора самой крупной дубненской лаборатории. Стали, оказывается, бывшие палачи физикам помогать.

В начале семидесятых годов почувствовалось, что Дубна стареет и даже загнивает. Началось все это раньше: после ухода китайцев в первой половине шестидесятых годов. Чешские события 1968 года окончательно надломили идею «дружбы». Дух института резко изменился. Среди чешских физиков, приезжавших в Дубну, выплыли на поверхность и такие, кто постарался сделать карьеру, затоптав во время чисток своих коллег, не одобрявших «братскую помощь» Советского Союза. Конечно, были среди приезжавших и приличные люди, но в целом не тем духом пахнуло в Дубне.

Упадок Дубны ощущался явственно. Когда-то жители окрестных поселков заполняли город, надеясь купить что-либо из продовольствия. После того как снабжение города продуктами питания стало резко ухудшаться, они обратились для городских властей, да, что греха таить, и для некоторых жителей Дубны, не относящихся к дубненской элите, в «саранчу», объедающую город. Чтобы отсечь «мешочников» — простых русских людей, желающих купить самую малость, во время международных конференций связь с городом по Волге на катерах прерывалась. Торговля во время партийных конференций мандаринами, кофточками и другими товарами стала обращаться в традицию.

В Москве, похоже, к идее создания «образцового социалистического» города стали охладевать. Сделать из Дубны «витрину» советского города не удалось. В быт прочно начала входить торговля из-под прилавка. Чтобы как-то уменьшить недовольство иностранцев, для них создали специальный магазин. Когда один из моих знакомых поляков с возмущением заявил административному директору, что русские имеют не меньше права на молоко, чем иностранцы, его быстро выставили из Дубны и отправили в Польшу. Иногда приходилось просить иностранцев купить мяса, и это было унизительно. Особенно отвратительно все выглядело, когда доходили разговоры, что «вчера у председателя исполкома жрали убитого на охоте лося, и упившийся хозяин опрокинул на себя самовар». При бассейне для купания соорудили для «избранных» финскую баню. Одним словом, все шло в духе времени.

В научной программе внезапно обнаружился резкий спад. Материальные ресурсы оскудели, и борьба за них между лабораториями обострялась. Я был в стороне от всего этого, стараясь получить хотя бы минимальную поддержку для наших экспериментов. Они шли неплохо, но мы начинали понимать, что по-настоящему интересные исследования можно провести только на Западе: в Лос-Аламосе в США или в Швейцарии. Рассчитывать, что нас пригласят работать в Лос-Аламос не приходилось, а что касается Швейцарии, то тут дело не выглядело безнадежным. Однажды в Дубну приехал знакомый норвежский физик, работавший в Женеве, в Европейском Центре Ядерных Исследований, ЦЕРНе. Перед отъездом он сказал мне, что если я надумаю делать опыты в ЦЕРНе, то должен дать знать об этом. Я обещал подумать.

Осенью 1974 года мы закончили серию опытов, показавших, что наша аппаратура работает хорошо. Мы даже получили кое-какие результаты, которые смогли опубликовать в научных журналах. Новая для нас область физики переставала быть «белым пятном». И наконец настал момент, когда я смог сообщить своему приятелю, датскому физику, работавшему в ЦЕРНе, что был бы рад начать в Женеве совместные опыты.

Почти полная потеря интереса к дубненским делам, наверное, по каким-то скрытым каналам связывалась со все возрастающим чувством отрицания советского стиля жизни в целом. Я мало знал о диссидентских настроениях в Москве. Слухи о них доходили случайно. Травля академика Сахарова и «осуждающие» письма, подписанные академиками, вызывали презрение к трусости или подлости подписывавших. Так ли уж много надо было иметь мужества, чтобы отказаться от поступка, на всю жизнь остающегося грязным пятном. Чистота мыслей Сахарова поражала меня, но еще больше я восхищался его личным мужеством.

Одним из основных чувств, начинавших все более переполнять меня, было ощущение серости и скуки. Оно лишь на время исчезало, когда наступал отпуск, и вместе с нашими новыми друзьями мы уезжали куда-нибудь на автомашинах далеко от Москвы. Но и тогда приходилось наталкиваться на что-нибудь, от чего душу воротило. Уехать куда-нибудь хотя бы на время, вздохнуть свободно. Это желание забыть про партийные собрания, избавиться от чувства, что на тебя кто-то постоянно смотрит, все более связывалось с желанием отправиться в командировку в Женеву.

В конце ноября в Дубну на короткое время приехал из ЦЕРНа шведский физик. Мой хороший знакомый, регулярно встречавшийся с ним, знал о моих намерениях уехать в Женеву и однажды предложил мне поужинать вместе в кафе Дома ученых. Швед, работавший вместе с моим приятелем, обещал рассказать в Женеве о состоянии дел в Дубне. После ужина я пошел проводить его в гостиницу и взять препринт, который он обещал мне дать.

От Дома ученых до гостиницы идти минут десять. Пройти до конца улищцы Жолио-Кюри и свернуть отсюда направо. От перекрестка до гостиницы метров триста. На полпути я почувствовал что-то странное. Я внезапно перестал узнавать окружающее. Что это за здание с темными, неосвещенными окнами? В луже отражались огни еще не снятых после ноябрьских праздников гирлянд красных лампочек. Почему-то их отражения в лужах стали расплывчатыми, и я не понимал, что это за красные огни плавают и качаются на неподвижной поверхности. Идти вдруг стало трудно. Швед что-то мне рассказывал, но я почти ничего не понимал из того, что он говорил. Слава Богу, мы поднимаемся по ступенькам лестницы. В холле гостиницы слева находится стойка, за которой сидит дежурный администратор. Справа — небольшой бассейн с зелеными креслами вокруг. Я все это знаю, но сейчас ничего не вижу. Все вокруг задернуто зеленым занавесом. Швед предлагает мне подняться к нему в номер. Спасибо, я посижу здесь. Меня что-то страшно мучает, но боли нет. Шура и Катя сейчас в кино. Послать кого-нибудь за ними? Я слышу голос, протягиваю руку, чтобы взять препринт, говорю в пустоту «Сенкю», и все исчезает.


ЭЙФОРИЯ


Придя в себя, я увидел склонившегося надо мной врача, измеряющего кровяное давление. В полутемной комнате у стены, сжавшись, сидели Шура и Катя. Меня по-прежнему что-то сосало.

— До чего же мне тяжело, - было единственное, что я произнес. Внезапно меня стало рвать.

— Что вы ели?

— Рыбу, выпил немного сухого вина, чашку кофе.

Похоже, что я отравился. После каких-то уколов мне стало легче, и я уснул. Проснулся я свежим и бодрым. После врачебного обхода я уйду домой. Пришла медицинская сестра, делающая кардиограммы. Дежурный врач сказал, что скоро я смогу идти домой. Внезапно в комнату вкатили кресло. Меня, словно я был из стекла, начали осторожно пересаживать в него с кровати. Я изумился. Слова, что я сам могу перейти в другую палату, не действовали. В маленькой палате, где я оказался один, меня переложили на постель.

— Не вставайте, не делайте резких движений. Пришедшая вскоре заведующая терапевтическим отделением очень мягко объяснила мне, что кардиограмма не совсем хорошая и мне надо немного полежать. Когда вечером Шура пришла меня навестить, я был поражен ее подавленным видом. Оказывается, никакого отравления не было, а произошел небольшой инфаркт. Теперь мне предстояло долго лежать в кровати. Второй день прошел тихо. Ничего не произошло и следующим утром, но вечером Шура буквально влетела в палату:

— Поздравляю! Тебя выбрали в Академию наук! С первого тура.

Это была приятная новость. Посыпались телеграммы с поздравлениями, а на другой день ко мне прорвались двое моих лучших друзей студенческих лет.

— Не понимаю, - изумлялся один из них, — как тебя могли выбрать в члены-корреспонденты? Ведь ты совсем не умеешь плести интриги. Да и к школе ты ни к какой не принадлежишь.

— Возможно, поэтому я туда и попал. Просто расстановка сил такая сложилась.

Вскоре меня навестил приехавший из Москвы Джелепов. Он рассказал, как происходили выборы, и кончил тем, что предложил мне стать начальником нового отдела в лаборатории. Меня это предложение не обрадовало, потому что я хотел прежде всего заниматься исследованиями в ЦЕРНе, тем более что из Женевы сообщили о желательности моего приезда. Кроме того я понимал, что в отделе будут работать старые сотрудники лаборатории Джелепова, научные интересы которых далеки от моих. Но Джелепов уговаривал меня, подчеркивая, что после выборов в Академию наук мне неприлично оставаться начальником сектора. Приход Понтекорво повлиял на мое решение:

- У вас будет хороший заместитель. С ним не будет никаких хлопот с административными делами.

В конце концов я согласился на просьбу Джелепова.

Когда через полгода, оправившись от болезни, я пришел в лабораторию, встретившийся мне Понтекорво сказал:

— Я уверен, что долгое пребывание в больнице не прошло для вас бесследно. Вы узнали много нового.

Не так ли?

Да, Понтекорво был абсолютно прав. В больнице, находясь большую часть времени один, я впервые ощутил, что такое покой. Побыть одному, наедине с собственными мыслями и книгами - этого, оказывается, мне давно не хватало. Однажды мне даже пришла в голову странная мысль. Каким приятным должно было быть в свое время путешествие из Москвы в Петербург. Сидишь в кибитке, прикрытый медвежьей шкурой, вокруг снег, колокольчики тройки позвякивают. Сидишь и думаешь. Никто тебя не тревожит. Темп жизни стал слишком быстр, и тебя увлекает общим потоком. Все время смотришь только вперед и некогда оглянуться, припомнить, что случалось с тобой, и хорошенько задуматься. Странно, для этого надо, оказывается, заболеть, причем серьезно. Я «глотал» все книги, которые Шура таскала ко мне пачками. Мемуары Витте о старой, дореволюционной России, книги о животных, стихи Ахматовой, Пастернака. На пару дней попала недозволенная книга Фишера о Ленине. В одном из журналов я наткнулся на отличную повесть, написанную молодым писателем, с которым я познакомился во время нашего летнего путешествия на Дон.

Это путешествие осталось в памяти, и, читая полную горечи повесть, я видел перед собой ее автора, молодого чубатого парня с усами. По-моему, именно такие донские казаки когда-то проводили полжизни в седле, в далеких походах. В то лето на четырех «Жигулях» мы добрались до укромного уголка на берегу Дона и расположились в палатках, «табором». На другой день после нашего приезда мы обнаружили, что на изобильном когда-то Дону скудно и бедно. Молока нигде не купить, кроме как в совхозе, да и там только с разрешения директора совхоза. Наиболее инициативные из нашей группы отправились разговаривать с начальством, захватив с собой предусмотрительно взятую из Дубны справку, в которой указывалось, в частности, что в составе «экспедиции» находится лауреат Ленинской премии. Это помогло. Мы получили разрешение покупать молоко и другие продукты в совхозе. Бухгалтер совхоза во время разговора поинтересовался, слышали ли мы о писателе Виталии Закруткине. Да, но книг не читали. Бухгалтер, толстый симпатичный дядя снабдил нас литературой и обещал организовать встречу с местной знаменитостью, другом самого Шолохова. Насколько я знал, Закруткин был секретарем Союза писателей РСФСР, но уверен в этом не был.

Через пару дней мы были приглашены к именитому хозяину. От центра станицы к дому или, скорее, к поместью Закруткина вела асфальтированная дорога. Огромный дом, большая территория сада, несколько псов, гостеприимный хозяин, ну чем не старое, дореволюционное время? Мы сидели, пили сухое молодое вино. Случайно в разговоре упомянули Солженицына, и Закруткин сказал, что Солженицын пишет безграмотно. Моя жена налетела на Закруткина. не считаясь, что мы у него в гостях. И тот, не желая обострять разговор, сказал, что сам был в лагере:

— Это неправда, что не было сопротивления. Были герои. При мне секретарь комсомольский одного из здешних районов отточил пуговицу и перерезал себе горло.

Представления Закруткина о героизме показались мне несколько странными. Разговор перешел на нашу неудачную рыбную ловлю.

— Судаков в Дону больше нет, — заметил Закруткин, — и вообще рыбные ресурсы Дона не восстановить.

Пригласив Закруткина посетить наш «табор», мы уехали.

На другой день вместе со своим приятелем я приехал к Закруткину. Его жена провела нас в увитую диким виноградом беседку. Там за столом, кроме хозяина, сидел по пояс голый усатый парень — донской казак. Двое других молодых людей интеллигентного вида были из Ростова — один из них писатель, другой архитектор. На столе стояли бутылки с водкой. Захватив с собой водку и нагрузив автомашины перцем, баклажанами, помидорами, мы все отправились в наш лагерь.

Через два часа все были изрядно пьяны и горланили казачьи песни. Было уже темно, когда мы всей компанией двинулись к Закруткину. Сидевший рядом со мной молодой парень — донской казак — засмеялся:

— Какого черта я вторую неделю сижу у «папы», когда дома молодая жена скучает?

Писатель из Ростова объяснил мне, что «папа» — это Закруткин, который регулярно выручает «донского казака» с его буйным нравом из разных историй. Закруткин — человек влиятельный, член областного комитета партии.

Винопитие продолжалось, но уже в доме Закруткина. «Донской казак», держа в руке стакан с вином, начал торжественным голосом «выражать свои сомнения»:

— Слушай, папа, во всем мире я знаю только двух настоящих писателей — Хемингуэя и тебя. Все остальные — дрянь. Что будет, когда ты умрешь? Никого не останется.

Судя по всему, Закруткин хорошо знал своего «подопечного» и не обижался. На другой день, не оправившись как следует от казачьего разгулья, мы двинулись в сторону Москвы.

Забыть зеленый занавес, закрывший от меня мир вечером того дня, когда я рухнул без сознания на пол в гостинице, я не мог. Занавес не пугал, но я понимал, что, упав, мог и не подняться. Мне повезло, и я вернулся к жизни. Вернулся, заглянув туда, где все кончается. Заново родился и смотрел на окружающую жизнь по-новому. Надо делать свое дело и не забывать, что живешь один раз. Надо ценить то, что дано, но не надо бояться и потерять. Недавно одна из врачей не совсем тактично посулила мне: «Теперь вы не побежите за автобусом».

Она ошиблась: не только за автобусом побегу, но через несколько лет на лыжах снова кататься буду. Разве можно отказаться от бега по лыжне в начале марта, когда снежное поле искрится от весеннего солнца.

После трех месяцев больницы я медленно поднимался к себе в квартиру. С одной стороны меня поддерживала Шура, с другой — медицинская сестра. Голова слегка кружилась. Наконец я сижу в кресле, и мой верный друг, собака Черри, положив мне на плечи лапы, тщательно меня облизывает. Скоро мы будем целыми днями гулять. Еще три месяца мне предстоит провести дома и в санатории. Потом я начну работать и, конечно, первым делом займусь организацией сотрудничества в Женеве. В сентябре в Дубну приедет из Женевы мой приятель, датчанин, и к этому времени мне надо быть в форме. А пока что познакомиться пришел мой заместитель по делам в новом отделе. Наш разговор был кратким.

Загрузка...