— Отдел у нас сильный, — начал заместитель, — в отделе у нас тридцать коммунистов.
Я чуть было не поперхнулся, услышав такую оценку силы научного отдела. Может быть, лучше иметь одного талантливого молодого парня, чем тридцать мужиков с солидным партийным стажем. Спорить, однако, я не стал. Похоже, Понтекорво прав. С таким заместителем мне будет легко. Оказание помощи подшефному совхозу, социалистическое соревнование, дежурства на улице дружинников — всю эту чепуху мой заместитель будет делать добросовестно (избавив меня от этого) и верить при этом, что делает полезное дело.
Выпуская из больницы, меня снабдили справкой, в которой говорилось, что в связи с моим заболеванием желательно, чтобы моя квартира была расположена не выше второго этажа. Надо будет попросить четырехкомнатную квартиру. Сейчас у меня квартира из трех комнат, но на самом деле две из них образуют одну большую. Кате нужна комната, да и мне, в конце концов, не мешало бы завести кабинет. Все-таки я теперь к элите отношусь. Не только лауреат Ленинской премии, но и член-корреспондент Академии наук. И не Таджикской или Азербайджанской, а Академии наук СССР. У Джелепова в Москве квартира, а в Дубне коттедж. У Флерова то же самое. И у других не хуже дела обстоят. К тому же у меня в Москве отец живет. Он один живет, и ему уже немало лет. Иногда было бы неплохо ему в Дубну приезжать и с нами пожить. Стесняется. Спать-то негде.
Ответ из месткома на мое заявление с просьбой предоставить мне четырехкомнатную квартиру был скорым. Оказывается, у меня нет никаких оснований просить четырехкомнатную квартиру, и вообще мое заявление может быть рассмотрено лишь «на общих основаниях». Ну и черт с ними. Зря я, кажется, себя к элите поспешил причислить. Однако мне нельзя волноваться, и поэтому на время я должен забыть о своих неприятностях.
Я всегда любил природу и, когда-то заядлый рыболов, знал, что такое встречать утренний рассвет в лодке на середине озера. У меня всегда на душе радостно становилось, когда солнце на короткий миг превращало воду в красный расплавленный металл. Рыбная ловля, охота были когда-то моей страстью, но теперь никакая сила не заставила бы меня выстрелить в летящую утку. Зато я мог долго следить за быстрыми движениями головастика в весенней луже, внимательно рассматривать набухающие почки. И однажды... Вдруг начал сочинять стихи. Многие болели этой болезнью, а теперь она неожиданно коснулась меня. Весна — это гроза, лето — ливень. Когда придет осень, я попробую рассказать про «ее бесшумные шаги, рощ сонных огненный наряд, воды чернеющей круги, коричневую бахрому опят». Я перечитывал Лермонтова, Толстого и передо мной возникал образ раненного абрека, возвращающегося после набега на русские селения в горы:
Велик Аллах, прославлен он
В молитвах мулл,
Крепись, джигит, вернешься ты
в родной аул.
Иногда появлялось желание что-то написать о людях вокруг меня, но слова не подчинялись мне. Кончилось все тем, что в одной датской газете появилось, естественно, на датском языке стихотворение, об авторе которого лишь говорилось, что живет он в Советском Союзе. Я не знаю, как стихотворение звучало по-датски, но по-русски оно начиналось словами :
Русские люди, тише,
Громко не говорите,
В ваших подвалах снова
Ползают серые мыши.
После избрания в Академию наук я стал аккуратно посещать собрания как общие, так и отделения ядерной физики. Но еще до этого у меня сложилось определенное мнение об этом почтенном заведении, часто в газетах бестактно именовавшимся «штабом советской науки». Во-первых, ежели прогнать из нее проходимца Лысенко и марксистов-философов, то значительная часть оставшихся сделала за свою жизнь что-то важное и интересное. А если судить по физикам, то тут и «звезд первой величины» встретить немудрено. Во-вторых, похоже, что Академия наук — единственное учреждение в Советском Союзе, где чиновники еще не одолели целиком окружающих, не оседлали академиков. Например, список кандидатов перед выборами в Академию наук одобряется до опубликования в газетах Центральным Комитетом партии, но не во власти партийных боссов заставить академиков выбрать того, кто больше нравится боссам.
События 1973 года, когда в газетах началась кампания по оплевыванию Сахарова, сильно подорвали авторитет Академии. Когда какой-нибудь Герой Социалистического Труда, «знатный сталевар», подписывал письмо, заготовленное для него в редакция «Правды», каждый понимал, что фигура эта дутая. Сегодня о нем газеты пишут, а завтра он начальству не угодит, и его славу будто корова языком слизнет. И уже недавнему «герою» до алкаша дорога короткая. С академиками дело другое. Ни научных заслуг, ни звания академического, ни ежемесячных пятисот рублей в месяц не отнимешь так просто.
Академическое звание — это щит и при этом достаточно надежный. Поэтому, глядя на список «подписантов» письма против Сахарова, где говорилось, что он уже и не ученый даже. только удивляться можно было. Оказались в том списке люди с громкой и вполне заслуженной славой. Как же им не стыдно было такое письмо подписывать? Наверное, кое-кому неприятно было, черня Сахарова, свое собственное имя пачкать, но не все устояли, далеко не все. Так. например, позвонили одному академику, Нобелевскому лауреату, в Дубне и попросили в партийный комитет зайти, письмо в местную газету по поводу Сахарова подписать. Попытался академик от грязного дела ускользнуть:
— Мне некогда, через пять минут я уезжаю в аэропорт, в Шереметеве. Я в Мюнхен улетаю.
— Вы не волнуйтесь, мы через три минуты к вам на машине подъедем.
Но не со всеми все гладко шло. Когда о том же самом попросили Бруно Понтекорво, тот сделал удивленное лицо:
— Андрей Дмитриевич Сахаров? Что же он такое натворил, по-моему, он даже очень приличный человек. На следующей неделе я в Москве буду, поговорю с ним.
Позднее я узнал, что в Москве и Обнинске нашлись люди без высоких чинов и званий, которые не побоялись написать письма с требованием справедливости в отношении Сахарова. Кое-кого за это дело с работы прогнали. Ну, а я сам, лауреат Ленинской премии, обладатель ордена Ленина, почему не подумал как следует и не написал что-нибудь дерзко в Политбюро? Не решился, как сотни и тысячи Других ослабевших духом. Ждал, когда другие это сделают. И, как полагается в таких случаях, побаивался. Не за себя, естественно, а подобно остальным за ближних. Можно подумать, что у физика-теоретика Валерия Турчина в Обнинске, которого уволили из института, родственников не было!
Я гордился тем, что меня избрали в отделение ядерной физики. В нем когда-то состояли Курчатов и Тамм, Нобелевский лауреат, которого мы, студенты, в бытность моей учебы боготворили. И теперь когда я попал в отделение, оно совсем не походило например, на отделение литературы, где на роль «духовного отца» мог претендовать Шолохов, даже при получении Нобелевской премии не постеснявшийся гордо заявить, что он - коммунист. Вообще в отделении ядерной физики были двое, судьбы которых не могли сравниться ни с чьими. Оба —ученые мирового масштаба — Сахаров и Понтекорво пришли к отделению с разных сторон. Один — от советской водородной бомбы, другой — из далеких заморских краев. Один, достигнув высших почестей, разочаровался в советской системе, другой, поверив, что ей, советской системе, принадлежит будущее, словно спасаясь от погони, еще в сталинские годы прилетел в Москву и стал советским коммунистом. Я не знаю, было ли у них что-либо общее кроме физики. Возможно, нет, судить об этом не берусь.
Не менее половины членов нашего отделения я знал уже много лет. Одним я сдавал экзамены, будучи еще студентом, с другими познакомился, работая в лаборатории Курчатова, или позднее в Дубне. Но, странное дело, приезжая в Академию наук на заседания, я часто испытывал чувство некоторой скованности. Это не было смущение плебея, случайно попавшего в общество патрициев. Нет, такого не было. Да, и какими патрициями могли показаться Флеров, Джелепов и те же нобелевские лауреаты Франк и Черенков? Но желание поскорее уйти возникало неизменно, и я не мог понять, откуда оно берется. Я с интересом слушал разговоры на заседаниях, сам, как многие, не выступал... и с удовольствием уходил из Дома ученых, где обычно проходили всякие академические сборища.
Через несколько лет после того, как я был избран в Академию наук, мне довелось как-то провести вечер с друзьями-датчанами. Мы говорили о жизни, о том о сем, и жена моего друга, датского физика, сказала:
— Сергей, вам надо было быть не физиком, а рабочим.
И тогда я понял, что те чувства, которые меня охватывали при посещении Академии наук, не были случайными. Слова датчанки помогли мне осознать, в чем дело. Я догадался, что мне всегда была свойственна, если так можно сказать, «антиэлитарность». Сказать, что в молодые годы я был лишен честолюбия, было бы ложью, но по мере моего продвижения по иерархической лестнице желание подниматься выше уменьшалось, хотя до конца я не сознавал этого. Но все же моя знакомая датчанка была права только наполовину. Наверное, однообразный труд рабочего мне наскучил бы, и меня потянуло бы к чему-то недосягаемому. Возможно, не случайно еще в далекие юношеские годы, когда я мечтал посмотреть далекие страны, я завидовал морякам.
Приезжая по делам в Москву, я обычно был нагружен всякими поручениями, не имеющими никакого отношения к науке. Купить мяса, апельсины, взять белье из «Химчистки». На все это уходило остающееся до отхода поезда в Дубну время. Но если поручений не было, то я обычно забегал навестить отца.
Однажды после заседания отделения ядерной физики я обнаружил, что в моем распоряжении осталось часа четыре, и решил навестить места, где прошли мои молодые годы. Слава Богу, от станции метро «Сокольники» линия протянулась дальше к окраинам Москвы, и я быстро очутился на Преображенской площади. Не был я здесь лет пятнадцать, но, к моему удивлению, легко узнал знакомые места. Зато Черкизово, начинавшееся за Преображенской заставой, исчезло. Вместо маленьких деревянных домиков с голубятнями во дворах, стояли большие дома. На моей родной улице по-прежнему росли липы, но почему-то они словно стали ниже, да и вся улица оказалась очень короткой. Я легко нашел наш дом, но никого из проходивших мимо признать за знакомого не мог. Зайти в какую-нибудь квартиру и спросить, что с кем стало? Зачем? Ничего особенно радостного, наверное, не услышишь.
Все, прощай Преображенская площадь. Вряд ли меня еще раз занесет сюда. Я замерз, проголодался и решил перекусить в своем любимом месте, в маленькой «Пельменной» недалеко от Художественного театра.
Как всегда, стояла небольшая очередь, и передо мной оказалось трое мужчин. По их разговору я сразу догадался, зачем они пришли:
— Иди занимай столик в углу и жди нас.
— Стаканы не забудьте.
Взяв пельмени, я поискал свободное место и оказался в углу за тем же столиком, что и соседи по очереди. Один из них внимательно поглядел на меня и, поняв, что меня опасаться не следует, вытащил из бокового кармана бутылку водки. Обращаясь ко мне, он произнес:
— И все-то нам, россиянам, словно воровать то приходится. Простой вещи по-хорошему сделать не дадут.
Над головой говорившего висело большое объявление: «Приносить с собой и распивать спиртные напитки строго запрещается. За нарушение — штраф». В углу был мелко напечатан номер параграфа какого-то постановления Моссовета. Привычным движением говоривший точно разлил водку поровну в стаканы, освобожденные от мутной бурды, именуемой кофе. Времена замызганных забегаловок с засохшими на прилавках бутербродами с красной икрой ушли в далекое прошлое. Теперь, в «эпоху развитого социализма» стало обычным распивание купленной «на троих» поллитровки в подъездах, подворотнях и других укромных местах, где можно было укрыться от милицейского ока. Впрочем, государство не очень строго смотрело на бедных алкашей, поскольку доход от водки составлял весьма заметную статью бюджета.
Осенью из Женевы приехал датский физик. Два дня мы работали, писали проект нашего эксперимента в Женеве. Датчанин увез его с собой, и вскоре мне стало известно, что в Женеве, в Европейском Центре Ядерных Исследований, в ЦЕРНе, наш совместный эксперимент одобрен. К этому времени наша аппаратура была изготовлена и начинались ее испытания. В институте известие о принятии в ЦЕРНе нашего проекта встретили с интересом. Джелепов явно был доволен. Вскоре меня вызвали в международный отдел, дали анкеты для жены и дочери, послали нас на медицинскую комиссию. Кажется, никаких возражений против нашей поездки нет. Мой отъезд никак не повлияет на работу отдела, и Джелепов, зная это, даже и не заикается об этом. таким образом все складывается хорошо я с семьей уеду в Женеву на год. Что будет потому не знаю. Вряд ли эксперимент закончится за год. Готов остаться в Женеве дольше. Что связывает меня сейчас с Дубной? Ничего если мне предложат работу на Западе, наверное, я останусь. Но это вряд ли произойдет. Там и своим не всем места хватает, скорее всего через год или полтора придется вернуться в Дубну и все снова начинать «с нуля». Продолжать работу на старом ускорителе лаборатории Джедепова будет бессмысленно. Надо будет думать о новой задаче, и опять встанет вопрос, где делать опыты.
ТУПИК
Пребывание в состоянии эйфории было не слишком долгим. Как-то меня пригласил к себе Романов, человек, появившийся в Дубне сравнительно недавно, но за короткий срок взлетевший на должность заместителя проректора института по международным связям. В отличие от начальника международного отдела, делавшего вид, что он интересуется науками, Романов не строил из себя интеллигента Он был работником KГБ, у него в Москве было начальство, и корчить из себя умника он не собирался
Романов не спешил начать разговор, предчувствуя, что он будет неприятным.
В Москве возражают против вашей поездки в Женеву на год. Вы можете регулярно ездить с короткими перерывами месяца на три-четыре
Разъяснять мне причины отказа не надо было. Я все сразу понял. Мои ближние жена и дочь — заложники. Такого мне не надо.
Вы не хотите отпускать меня в Женеву с семьей. Но тогда я лучше совсем не поеду. Быть в Женеве больше двух недель без семьи я не собираюсь. Создавать видимость того, что я участвую в работе ни к чему.
Романов нахмурился, помрачнел. Он, наверное, думал, что я огорчусь, но в конце концов соглашусь.
— Знал бы, что так получится, не стал бы оформлять вашу командировку вообще.
— До сих пор я ездил на неделю, на две и не раз. Потом в Копенгагене полтора года с семьей провел и домой вернулся, хотя, как оказалось, спешить было некуда. Теперь мне решили «наступить на хвост». Ну что же, на компромисс я не пойду.
— Существуют определенные правила, и они установлены для всех. Вы — не исключение. Другие ездят на таких условиях и рады.
— Пусть наслаждаются. Мне нет дела до других. В ЦЕРН я не поеду. Вы меня поняли?
Дома известие об отказе вызвало огорчение, и я представил себе, как посмотрели бы на меня мои ближние, скажи я им, что один буду уезжать в Женеву месяца на три, а потом их в Дубне навещать недели на две. Теперь мне ненавистна мысль о поездке даже на неделю. Все будет напоминать мне, что я простой холоп, а не свободный ученый. И распоряжаются моей судьбой романовы и терехины. Терехин — не только помощник академика Боголюбова. Он в министерстве — член выездной комиссии. Там ему достаточно «нет» сказать, и никакая поездка на конференцию физику больше не светит.
Но что же теперь делать? Конечно, опыт в Женеве должен быть сделан, но все произойдет без меня. К счастью, поляков пока еще не так сильно прижимают, и один из польских физиков, работающих со мной, сможет вместе с аппаратурой уехать в ЦЕРН. А мне все снова с нуля надо начинать. Иностранцы, работавшие в моей группе, разъезжаются, и я остаюсь один.
Джелепов, которому я тотчас же сообщил о разговоре с Романовым, вспыхнул от негодования. Что за безобразие? Он немедленно поговорит с Боголюбовым, директором института. С некоторым удовлетворением я узнал, что Боголюбов тоже негодует, возмущается. Посмотрим, во что выльется все это негодование и возмущение. Скорее всего, в пустой звук Конечно, Джелепову действительно неприятно Все-таки намечалось сотрудничество физиков из его лаборатории с ЦЕРНом.
Через день все изменилось. Джелепов больше не возмущается, и Боголюбова тоже не слышно. До чего же сильна советская власть
Поляк уедет в конце лета, и поэтому он вместе с монгольским физиком с утра до вечера возится с аппаратурой. Моя помощь сейчас не нужна, но, когда потребуется, они получат ее от меня. Надо будет, пойду снова к Джелепову просить, чтобы в мастерской нам кое-что сделали.
Мне же сейчас надо заняться своими делами, к Женеве отношения не имеющими. В Москве и в Дубне. Недавно я разговаривал с отцом. Он один живет в маленькой однокомнатной квартирке на набережной Максима Горького. Отец считает, что хорошо бы в квартиру к нему прописать Катю. Иначе после его смерти квартиру заберут. Говорить о своей будущей смерти, думая, как в жизни помочь своей внучке! Что поделаешь, от этого никуда не уйдешь, и этого бояться нечего. Но до чего же я ненавижу это подлое слово «прописка», изобретенное при советской власти. Какие-то гады в Моссовете, старые большевики-пенсионеры будут решать, имеет ли моя дочь право жить в Москве. Я родился в Москве, прожил там половину своей жизни, а моей дочери, возможно, жить там не позволят. Что ждет ее после школы? Скитание по чужим углам. Ведь во всех объявлениях о приеме в высшие учебные заведения подчеркивается, что «иногородние общежитием не обеспечиваются».
Хорошо известно, что в Моссовете берут взятки за штамп в паспорте с пропиской в Москве. Крупные. Но, будем надеяться, что до этого дело не дойдет. Ведь дом построен Министерством среднего машиностроения. Там отец до пенсии бухгалтером работал. И я в курчатовское время прямое отношение к делам этого министерства имел. Оно же атомными делами всегда занималось и занимается. С чего начать борьбу за квартиру? Что стоит Боголюбову подписать письмо, в котором «поддерживается просьба члена-корреспондента Академии наук, лауреата Ленинской премии...».
По совету отца я решил попытаться поговорить с заместителем министра среднего машиностроения Мезенцевым. Когда-то Мезенцев был секретарем областного комитета партии, потом начальником политического управления министерства. Сейчас в ведении Мезенцева находятся разные отделы, и в том числе жилищный. Если министерство поддержит просьбу о прописке Кати в квартире деда, Моссовет возражать не станет.
Как попасть к Мезенцеву на прием? В телефонной книжке не найдешь Министерства среднего машиностроения. Я обратился к секретарю Боголюбова. Что вы, у нас нет телефона. Надо поговорить с Терехиным. Я зашел к нему. Вид у Терехина, как всегда, угрюмый. Наверное, голова с похмелья болит. Говорят, пьет он зверски.
— Вам нужен телефон Мезенцева? Я только что говорил с генералом. Второй раз звонить в Москву мне неудобно. Поговорите с заместителем директора по социальным вопросам, он знает телефон.
Тот оказался более покладистым, чем Терехин, и даже сам, позвонив в Москву, договорился о времени, когда Мезенцев примет меня.
Кроме Мезенцева в его кабинете находился начальник жилищного отдела, мужчина с рыхлым, мятым лицом. Мезенцев - немолодой, с жестким, сухим твердокаменным - таково было мое первое суждение об этом человеке.
— Я не думаю, что Моссовет удовлетворит вашу просьбу, так что нам туда обращаться с письмом нет смысла.
— Но что вам стоит поддержать мою просьбу. И отец мой когда-то в вашем министерстве работал.
— Не имеет смысла. Ничего не получится.
— Что же, я все-таки обращусь в Моссовет.
— Желаю удачи.
На что рассчитывал я, отправляясь на прием к Мезенцеву? Ему нет дела ни до меня, ни до моей дочери. Квартиру отца он со временем отдаст своим людям. Моя поездка была бесполезной. Правда, я посмотрел на человека, в 1956 году организовавшего расправу над физиком Юрием Орловым.
Ответ из Моссовета пришел скоро. Секретарь директора прислала мне письмо, адресованное Боголюбову, в котором казенным языком говорилось, что комиссия Моссовета не видит причины дать Кате разрешение жить в Москве. Я вряд ли мог получить документ, который вызвал бы во мне большую ненависть к советской системе. Пока дело касается меня самого, я еще могу усмирить себя. Но теперь, когда мне дают понять, что мою дочь в будущем ждет жалкое существование несвободного человека, которым можно помыкать, я не смирюсь. Этого я не потерплю.
Отец был расстроен, узнав, что Моссовет нам отказал, но считал, что отчаиваться рано. Надо попасть на прием к заместителю председателя Моссовета Мельниченко. Наконец мы сидим в приемной «заместителя мэра Москвы» и ждем нашей очереди. Картина безрадостная. Из кабинета выходит плачущая женщина с маленьким ребенком на руках. В какой-то просьбе отказали. Она начинает рыдать, и страж закона, милиционер легонько подталкивает ее к двери. Не положено здесь плакать. Сюда бы на полчасика сунуть для профилактики кое-кого из западных интеллектуалов, тоскующих по красному цвету.
Приходит наша очередь. Мельниченко — «заместитель мэра» — сидит за полированным столом. Почему у всех этих деятелей невозможно найти в лице и проблеска интеллигентности? Их словно штампуют в цехе неизвестного завода. Справа от Мельниченко — комиссия. Вот этот генерал, председатель комиссии, подписал письмо Боголюбову, назвав того Богомоловым. Мельниченко просматривает бумаги и ровным голосом произносит:
— Я не вижу оснований пересматривать решение комиссии.
И язык у этих деятелей стандартный и бесцветный. Основания, пересматривать, решения. Мельниченко ждет, когда мы встанем и, растерянно улыбаясь, попятимся к двери.
— А у вас тем, которые на прием приходят, говорить разрешается? — не скрывая злости, говорю я.
— А что у вас? — удивленно произносит Мельниченко, привыкший больше к слезам и просьбам.
— Скажите председателю вашей комиссии, что фамилия директора международного центра в Дубне не Богомолов, а Боголюбов. И еще объясните ему, что это ученый с мировым именем, депутат Верховного совета. Что же касается меня, то я не собираюсь вам голову морочить. Я москвич и уехал из Москвы в 1958 году. Я хочу, чтобы моя дочь могла жить в Москве без каких-то специальных оснований на то.
Я словно поджег фитиль к пороховой бочке.
— Вы что? Бумаги подписываете, не читая? — заревел Мельниченко в сторону генерала.
Откричавшись и успокоившись, он продиктовал капитану милиции, писавшему протокол:
— Прописать Екатерину Поликанову до окончания учебы в квартире ее деда...
Когда мы уходили, генерал рычал мне вслед, но я только улыбался.
Теперь надо заняться дубненскими делами. Мне все-таки нужна квартира из четырех комнат. И не в том только дело, что мне негде сидеть и работать вечером, когда но телевизору передают концерт и жена хочет посмотреть его. Проблема с отцом тоже не исчезла. Я очень хочу, чтобы он почаще мог к нам приезжать и оставаться подольше. Сейчас ему трудно и одиноко. В Дубне -— свежий воздух, тихо, спокойно.
Написав заявление об обмене квартиры, я пошел к директору института Боголюбову.
Мне кажется, что Боголюбов мне симпатизирует и, конечно, ему ничего не стоит взять телефонную трубку, позвонить административному директору и сказать тому, что Поликанову четырехкомнатная квартира нужна позарез. Этих слов будет достаточно, чтобы административный директор помог мне. Я знаю, что, когда нужно, и коттеджи находятся свободные, и квартиры.
Академик внимательно меня выслушал, прочитал мое заявление. Да, конечно, он согласен, что мне нужна новая квартира. И Боголюбов написал на заявлении одну фразу, адресованную административному директору.
Административный директор института не хам, наглый и откровенный, как его предшественник. Он не скажет о физиках, что «кормит бездельников». Но что скрывается за его вежливой улыбкой? Административный директор не спешит кончить разговор, не торопится показать мне, что у него много других дел. Он понимает, что у меня трудное положение, и готов разговаривать со мной долго. Но я очень скоро начинаю понимать, что ничего хорошего не услышу, и начинаю чувствовать себя похожим на мячик, отскакивающий от стенки. Дома, конечно, строятся, и люди переезжают из одной квартиры в другую, «расширяются». Мне надо ждать. Сколько? Ничего определенного он сказать мне не может. И, наверное, не хочет. Кто я для него? Начальник отдела рабочего снабжения, или секретарь горкома, с которыми он вместе парится в финской бане? Да, я ученый с титулами, но силы за моей спиной нет. Другое дело, когда с просьбой придет академик Флеров. Тому не откажешь. А откажешь, так потом пожалеешь.
Кстати об академике Флерове. Вот уже пять лет прошло, как мы расстались, и, кажется, оба не жалеем об этом. Говорить нам больше не о чем. Все ушло в прошлое, и ничто нас больше не связывает. Случилось, однако, что меня остановил на улице ученый секретарь института.
— Слушай, недели через две в Дубну из Беркли приезжают конкуренты Флерова — американцы. Тебе известно о споре по поводу открытия сто четвертого элемента с Флеровым. У Флерова состоится встреча с ними. Конечно, разговор будет идти о приоритетных делах. Кто первый открыл сто четвертый элемент? Боголюбов хочет, чтобы ты на этом заседании тоже присутствовал.
— Если меня пригласят, то я приду, но в спор встревать не буду.
— Боголюбову это и не надо. Я забыл про этот разговор, но через несколько дней ко мне позвонила секретарь Флерова.
— Завтра у Георгия Николаевича состоится совещание, на котором будут присутствовать американцы. Вы тоже приглашены вместо уехавшего из Дубны вицедиректора.
Ну и странное же приглашение. Я — в роли чехословацкого ученого, вице-директора института. Как можно было ожидать, ничего хорошего из обсуждения не получилось. Флеров умудрился придать ему характер торгашеского спора. Признайте открытие сто четвертого элемента за Дубной, и тогда будем говорить о сто втором элементе. Обе стороны разошлись, ни до чего не договорившись.
На другой день началась международная конференция по трансурановым элементам. Я пришел на первое заседание. После доклада об исследованиях в лаборатории Флерова я задал вопрос. Я не пытался ближайшего помощника Флерова, делавшего доклад, поставить в неловкое положение. Меня интересовала проблема, и я задал бы этот вопрос и другому. Со свойственной ему дипломатичностью докладчик увильнул от прямого ответа. Я еще раз повторил вопрос медленно, чтобы сидевшие в зале иностранцы поняли его. И тут я услышал злобный шепот Флерова метрах в трех справа от меня:
— Поликанов, не забывайте, что вы еще находитесь на территории Советского Союза.
Сидевший рядом со мной бывший вицедиректор института, физик из Кракова, посмотрел на меня с изумлением.
Вопрос о получении в Дубне новой квартиры отпал сам по себе. В конце мая зазвонил телефон. Звонила секретарь директора института.
— Сергей Михайлович, рядом с вами есть кто-нибудь?
— Да, — удивился я.
— С вашим отцом плохо. Очень плохо. Я понял, что отец внезапно умер. Я не сумел сделать последние дни его жизни более приятными и может быть, даже отсрочить его смерть. Он умер на улице. Мой младший брат уже бегал по разным учреждениям, организуя похороны. Теперь мне не так уж сильно нужна четырехкомнатная квартира в Дубне. Слишком поздно.
Похороны близкого человека останавливают на день-два ход времени. Но потом с новой силой вылезают трудные проблемы, часто очень мучительные. Что будет с маленькой однокомнатной квартирой? Отнимут ее у Кати или нет? Мне она становится тоже очень нужной. Незаметно я оказался втянутым в дела, связанные со строительством под Москвой нового ускорителя атомных частиц. Этот ускоритель будет строиться в новом институте. Возможно, после отказа в поездке в Женеву я перейду туда работать. Мне все чаще приходится ездить в Москву. Иногда я оставался переночевать в квартире отца. Как сохранить эту маленькую квартиру? В Москве есть люди, которые могут помочь мне, если захотят. Достаточно некоторым из них снять телефонную трубку, и все будет решено в мою пользу. Для начала позвоню секретарю отделения ядерной физики академику Маркову. Марков готов со мной встретиться, и вскоре мы оба заходим в кабинет вице-президента Академии наук Логунова, того самого физика, с которым когда-то я бегал по Лондону в поисках кофточек для наших жен. Марков и Логунов готовы мне помочь. Логунов отыскивает номер телефона в Министерстве среднего машиностроения, и вот уже Марков убеждает кого-то:
— Поймите, что он не только наш человек, но и ваш. Вы в нем должны быть заинтересованы.
Кто еще может мне помочь? Гордеев из Центрального Комитета партии. Гордеева в министерстве знают очень даже хорошо. Гордеев не производит впечатления человека мелочного и вряд ли он зол на меня за мой отказ перейти работать из Дубны в Обнинск. Я звоню Гордееву и прошу принять меня как можно скорее. Гордеев согласен, и вскоре я сижу у него в кабинете. Гордеев все понимает и тоже готов мне помочь. Он поговорит с Мезенцевым, заместителем министра. Опять Мезенцев, у которого я был уже однажды. Хорошего ждать не приходится, но кто знает, что выйдет из всего этого. Посмотрим. Во всяком случае, я нажал на самые главные кнопки.
Время идет, и я начинаю испытывать первые толчки со стороны министерства. Оставить за моей дочерью квартиру? Нет, из нее надо выезжать. Некоторое время я сопротивляюсь, и мне уже грозят тем, что в присутствии милиционера взломают дверь и вывезут мебель на склад. Не устраивать же мне в московской квартире баррикады? И наконец приходит момент, когда я приезжаю в Москву на своей «Волге» и нагружаю ее книгами отца. Это все, что остается.
Итак, я потерпел поражение везде. Полное поражение. Можно ли поражение обратить в победу? Будем считать, что настал «мой час».
БУМЕРАНГ
На моем письменном столе стоит пишущая машинка. Недавно я закончил свою третью книгу, естественно, по ядерной физике. Она скоро появится в продаже. Теперь машинка потребовалась мне для необычной цели. Я писал письмо секретарю Центрального Комитета партии, самому могущественному человеку Советского Союза, Суслову. Письмо было вежливое и достаточно сдержанное. Я писал Суслову о том, что мне отказали в длительной поездке в Женеву, где в сотрудничестве с западными учеными я собирался заниматься изучением проблемы, в моей биографии физика занимавшей особое место. Я просил пересмотреть решение руководства Комитета по Атомной Энергии и разрешить мне уехать в Женеву на год. Я не ждал ответа от Суслова. Все пойдет по хорошо известной схеме. Письмо будет переправлено в Комитет по Атомной Энергии с едким замечанием в мой адрес и, возможно, советом проучить меня. В Женеву меня никто не пошлет - прецедента не будет. На самом деле согласно уставу коммунистической партии мне обязаны ответить из ЦК партии. Если не письмом, то вызвать для беседы. Однако я знал, что для тех, кто писал устав, это всего лишь клочок бумаги. Они избранные. Устав нужен для быдла, для простых работяг.
Рано или поздно отклик на мое письмо будет. Холодный и злобный. Другого я не жду, и теперь, когда бросил вызов московским чиновникам, останавливаться мне просто уже нельзя. Своим письмом я нарушил «табу», неписаные правила поведения советского ученого, безропотно соглашающегося в делах, связанных с поездкой на Запад, с тем, что последнее слово принадлежит партийным чиновникам и КГБ. На что я все-таки рассчитывал, отправляя письмо Суслову? На то, что оно послужит поводом для начала открытой схватки с чиновничьим миром, которой после моего поражения я уже жаждал. Но я знал, что ускорить ход событий я не могу. Скорого ответа на письмо Суслову не будет, и еще я подозревал, что о нем знают лишь немногие. Я, естественно, не мог сидеть в ожидании ответа сложа руки и начал заниматься делами в связи с возможным переходом в новый институт.
Человеку, далекому от науки, трудно себе представить, что она напоминает территорию, которую можно завоевывать, захватывать, отстаивать от посягательств чужаков, делить на сферы влияния. И в этой борьбе есть солдаты и полководцы. А ежели не бояться гнева ученых собратьев, то и добавить, что в этой борьбе рождаются кланы и даже своеобразная мафия.
После смерти Курчатова началось медленное, но уверенное продвижение к власти академика Боголюбова. Его назначение на пост директора института в Дубне выдвинуло его в число наиболее влиятельных в научном мире Советского Союза людей. Через некоторое время ученые школы Боголюбова начали быстро продвигаться по иерархической лестнице, занимать наиболее высокие посты. Совершенно головокружительную карьеру сделал ближайший ученик Боголюбова Логунов. В середине шестидесятых годов он уехал из Дубны в Серпухов, где стал директором наиболее крупного советского института, а оттуда шагнул в вице-президенты Академии наук.
В начале семидесятых годов под Москвой был организован новый институт, где решили построить ускоритель атомных частиц с настолько большим током частиц, что его иначе и не называли, как «мезонная фабрика». Этот новый ускоритель, подобный «мезонной фабрике» в Лос-Аламосе, требовал огромных денег, исчисляемых десятками миллионов рублей, и решение о его строительстве родилось отнюдь не без трений. Когда оно, однако, появилось, началась закулисная борьба за пост директора. Победителем вышел Боголюбов, и директором стал один из его учеников, дубненский физик-теоретик Алико Тавхелидзе, грузин по национальности.
Алико не был блестящим теоретиком. Не слышал я ничего и о его организаторских способностях. Но Боголюбов решил, что Алико должен быть директором института и сделал его им. Алико был в избытке наделен здоровьем и жизнелюбием, всегда был весел, ни с кем не ссорился. По-моему, у него не было врагов, зато его ближайшим другом был вице-президент Академии наук Логунов. Научные интересы Алико Тавхелидзе были весьма далеки оттого, что предстояло изучать на «мезонной фабрике», но это не имело никакого значения. Кое-кто из дубненцев шутил, что со временем Алико изберут в члены-корреспонденты Академии наук, и тогда он уедет в Грузию, где станет князем.
Вскоре после своего назначения на пост директора Алико попал в неприятную историю. Находясь в заграничной командировке, он познакомился с американкой, и их отношения зашли несколько дальше, чем разрешалось «Инструкцией о поведении советских граждан за границей». О приключении Алико Тавхелидзе стало известно, и его понизили в должности. Но ненадолго. Вскоре «шалость» забыли, и Алико снова уселся в директорское кресло. И вот теперь мне предстояло через некоторое время стать одним из его ближайших сотрудников в новом институте, о переходе куда я все чаще задумывался. Я был уверен, что с Алико мы поладим, но каким далеким казалось то время, когда «мезонная фабрика» будет построена.
Дело было в субботу, когда Романов, заместитель директора по международным связям, позвонил мне домой и сказал, что со мной срочно хочет встретиться вице-директор института Ланиус, физик из ГДР, только что вернувшийся из Женевы. Кроме Ланиуса в его кабинете находились Романов и еще один немецкий физик, которого Ланиус пригласил как переводчика, хотя сам он вполне прилично говорил по-русски. Ланиус сказал мне, что мой отказ ехать в Женеву создает неблагоприятную для Дубны обстановку. Я слушал и молчал, а когда Ланиус кончил, ответил, что эту обстановку создаю не я, а те, кто меня не пускает в Женеву с семьей.
— Физики из ГДР тоже не ездят с семьями. Почему вы должны быть исключением?
Я ответил, что не вижу ничего хорошего в том, что физиков из ГДР не пускают за границу с семьями. И Ланиуса, в том числе.
— Я слышал, что вы коммунист?
— Да.
— Вы обязаны поддерживать политику партии.
— Мои отношения с советской коммунистической партией не должны вас беспокоить.
Романов, удобно развалясь в кресле, в наш разговор не вмешивался. Наконец Ланиус в несколько повелительном тоне попытался в последний раз четко сформулировать свои требования:
— Я вижу три возможных варианта. Первый — самый лучший — вы едете на тех условиях, которые вам предлагают.
— Нет.
— Сейчас в Дубне находится физик из ЦЕРНа. Вы пишете письмо, в котором сообщаете, что плохо себя чувствуете. Из-за неважного состояния здоровья вы не можете приехать в ЦЕРН. Передайте письмо физику из ЦЕРНа без соблюдения всяких формальностей.
Романов утвердительно кивнул.
— Нет, такое письмо я писать не буду. Зачем лгать? Я чувствую себя превосходно.
— Если вы не принимаете моих предложений, то остается лишь третье. Я пишу письмо в Комитет по Атомной Энергии, в котором обращаю внимание на то, что вы себя ведете не как коммунист.
— Ради Бога, пишите куда хотите.
Попытки склонить меня к поездке продолжились на другой день, но уже у Боголюбова. На сей раз Боголюбов и Джелепов в присутствии чекиста Романова доказывали мне, что дела в лаборатории пострадают из-за моего отсутствия. Надо сказать, что я не чувствовал особой агрессивности со стороны Боголюбова. Думаю, что он прекрасно понимал меня и, может быть, даже одобрял в душе мое сопротивление. Недаром ему приписывали ядовитое замечание на вопрос одного иностранца, почему советские ученые ездят на Запад без своих жен.
— Наши жены всегда больны, — пошутил тогда Боголюбов.
Меня уговаривали, а я наотрез отказывался ехать один без семьи. Наконец разговор зашел в тупик, и мы разошлись. Дня через четыре я встретил в коридоре Джелепова.
— Сегодня я разговаривал с заместителем министра Мезенцевым. Он сказал, что вам все-таки придется съездить в ЦЕРН.
Упоминание имени Мезенцева, отнявшего у моей Кати квартиру в Москве, могло только усилить мою решимость довести ссору с чиновниками до предела.
Наконец пришел ответ на письмо Суслову. Как я и полагал, мое письмо было переправлено в Комитет по Атомной Энергии. Ответ из комитета был написан подчеркнуто грубо, без соблюдения общепринятых правил обращения по имени и отчеству. В письме говорилось, что я отказался от прекрасных условий работы. Со ссылкой на письмо Ланиуса подчеркивалось, что я наношу ущерб международному сотрудничеству Дубны, веду себя не как коммунист. Письмо было подписано чиновником невысокого ранга. Заключалось оно словами, что дирекция института правильно поступила, не пустив меня в командировку на год. Я, оказывается, нужен в Дубне. Это была ложь. От одного из знакомых я слышал, что в КГБ не хотят, чтобы моя жена ехала со мной. Меня это не удивило. В магазине многие могли слышать ее слова, что «в этом гнилом государстве даже капустой гнилой торгуют». И еще, приехав из Копенгагена, она не удержалась и при встрече с шефом дубненских гебешников на улице на вопрос, как жилось в Дании, ответила вопросом:
— Странно ваши мальчики развлекаются, не так ли?
Опрометчивое замечание было сделано по поводу танцулек голых чекистов на явочной квартире.
Откровенная враждебность чиновников Комитета по Атомной Энергии не пугала. Чего я мог ждать от них после письма Суслову? Скоро подвернется новый повод для столкновения, и я его тотчас использую. И случай скоро подвернулся. Опыты, начатые без меня в Женеве, скоро привели к результатам, которые было трудно понять. Хорошо бы встретиться с женевскими коллегами и обсудить странный эффект. И тут пришло письмо из ЦЕРНа. В нем снова повторялось приглашение приехать в ЦЕРН на год, но также подчеркивалась желательность скорого приезда на одну-две недели. Почти одновременно из Копенгагена пришло приглашение посетить институт Нильса Бора. Можно начинать атаку снова.
Я начал с Романова. Мне надо поехать в Женеву на две недели, а по дороге на несколько дней заехать в Копенгаген.
— Надо ждать, когда кто-нибудь еще поедет в Копенгаген.
— Зачем? Я там полтора года жил, город знаю хорошо и не потеряюсь там.
— Вас одного никуда не пустят. Я даже и не буду начинать оформление командировки.
Как раз в это время в Дубне заседал Ученый Совет. На нем обязательно есть высокое начальство из Комитета по Атомной Энергии. Я нашел начальника управления, которому подчиняется институт. Тот согласился поговорить со мной, и мы нашли укромное место, где никто не мог нам помешать.
— Вам надо поехать на две недели на Запад? А вы знаете, сколько у вас в Москве теперь врагов? Слишком много.
— Что же будет дальше?
— Вы сами заварили эту кашу своим письмом Суслову. — Начальник управления, в недавнем прошлом специалист по ускорителям частиц, задумался. — Конечно, если начинать бороться за справедливость, то этому надо всю жизнь посвятить. Вы знали, на что идете.
— Значит поездка на Запад даже на один день отныне для меня исключена?
— На что вы рассчитывали, когда писали письмо?
— Но я не нарушил устава партии.
Беседа в таком духе продолжалась долго. Похоже, что партнеры по затеянной мною игре начинают выходить из нее. Институт и Комитет по Атомной Энергии вышли. Если у меня не останется партнеров, я проиграл. Но я этого не допущу. Партнер найдется.
Почему не ткнуться к партийным боссам в Центральный Комитет партии. Один из них — мой знакомый Гордеев. Я обращусь к нему, хотя из этого ничего выйти не может. Но какими бы бессмысленными ни выглядели теперь мои поступки, я буду их делать. Я не могу стоять на месте.
Дозвонившись до Гордеева, я спросил, может ли он меня принять.
— А что такое? Где-нибудь горит?
— В Женеве.
— Позвоните через неделю. Эти дни я занят. Гордеев наверняка знал о моем письме Суслову. О чем можно говорить после него. Я буду просить невозможное, и все сведется к неприятному разговору. Ответить грубым отказом Гордеев не решался. Лучше всего от встречи увильнуть. Через неделю выяснилось, что встретиться со мной можно лишь еще одной неделей позже. Снова я звоню и опять слышу извинения. Наконец договорились. Завтра. По приезде в Москву я должен еще раз позвонить. Условимся о часе встречи. От Дубны до Москвы сто двадцать километров. Не так далеко, но все же досадно проехаться зря. Гордеев опять перехитрил меня. Никто не снимает телефонную трубку. Хорошо, я останусь в Москве до завтра. Дозвонившись наконец до Гордеева, я задал ему вопрос в лоб:
— Владимир Филиппович, если вы не хотите со мной встречаться, то скажите прямо, и на этом покончим всю эту бодягу.
Я представлял себе, как этот крупный мужчина с большой лысой головой морщится. Ему плохо, я ничего не имею против него лично, но почему он и ему подобные, сидящие в кабинетах Центрального Комитета, должны решать, можно ли мне полететь в Женеву? Окажись на месте Гордеева Петров или Иванов, мучился бы тот. Ведь я твердо решил измотать их, довести до белого каления.
— Да нет, что вы. Я не уклоняюсь от встречи. Просто вчера случилась непредвиденная история.
— Может быть, встретимся сегодня?
— Сегодня, честное слово, я не могу. Позвоните завтра.
Катя и Шура не отговаривали меня от опасных затей. Поэтому, когда я снова сел за пишущую машинку, на душе у меня было спокойно. Я сделал еще один виток спирали. Все-таки приятно, когда обнаруживаешь у себя запас бодрости, о котором не подозревал.
Сколько раз я выбирал цель и пытался ее поразить. Но каждый раз она ускользала, и брошенный мной «бумеранг» падал к моим ногам. Вернется он и на этот раз и даже может быть даже слегка меня стукнет. И опять никто из окружающих ничего не узнает.
В прошлый раз я адресовал письмо главному идеологу партии Суслову, теперь же оно отправится к главе советского государства Брежневу. Иными словами я повторю старые рассуждения о пользе международного сотрудничества в науке, о том, что ученый имеет право бороться за возможность работать над своими идеями. И это совсем необязательно должны быть идеи, которые войдут в историю науки. Письмо Брежневу написано в том же духе, что и Суслову, за исключением одного. Меня не пустили в Швейцарию. Больше об этом не будем говорить. В командировку я не еду и ничего не хочу от дирекции института в Дубне и Комитета по использованию Атомной Энергии. Пусть теперь мне разрешат поехать в Швейцарию как частному лицу. Я пишу чушь. Когда это бывало, чтобы советский гражданин мог просто так «прокатиться» в Западную Европу. Этого не должно быть. Допусти такую вольность, и потом хлопот не оберешься... Сегодня — один, завтра — десять, а послезавтра и все сто пожелают в Париж, например. Я не жду ласковых слов от Брежнева с обещанием пожурить начальство в Комитете по Использованию Атомной Энергии и отправить меня в Женеву. Но в любом случае, как и с письмом к Суслову, моя дерзость не останется незамеченной. Что касается меня, то, похоже, из коммуниста я превращаюсь в фаталиста, решившего испытать судьбу.
Жизнь измеряется не временем, не месяцами, годами, а событиями. Без них время — ничто. Мои действия, вызванные отказом в поездке в Женеву, стали теми колышками, которыми я начал размечать время. Письмо Брежневу — самый последний из них. Прошло несколько недель, и все указывает на то, что о моей «секретной переписке» с руководителями советского государства никто не подозревает. При встречах со мной знакомые смеются, рассказывают анекдоты, в том числе и про Брежнева. Джелепову я сказал о предстоящем переходе в институт к Алико Тавхелидзе. Наверное, после истории с ЦЕРНом он рад от меня избавиться. Вместе с моим будущим директором Тавхелидзе я навестил вице-президента Академии наук Логунова. Да, уход из Дубны — дело решенное. Странно, но во время разговора с Логуновым я не почувствовал, что он знает что-либо о моем письме Брежневу. Мне предложили в Москве, недалеко от Ленинского проспекта, четырехкомнатую квартиру. Скоро надо будет переезжать в Москву, и я заполнил соответствующие документы в связи с предстоящим освобождением дубненской квартиры. Не хочется все же из Дубны уезжать, расставаться с прогулками по полям и лесам. Не так, правда, много полей, больше болот вокруг, но все это привычно и выглядит родным.
Первые признаки надвигающегося шторма ощутились во время осенней сессии отделения ядерной физики. Сессия проходила в здании нового института Алико Тавхелидзе, куда я собрался перейти.
— Вы что такое там натворили? Мне под большим секретом сказали, что вы какое-то письмо написали, — всплеснула руками жена академика Маркова, — сам Гордеев звонил Тавхелидзе и, имея в виду вас, спросил, знает ли тот, кого берет работать в свой институт. Вы себе неприятности огромные наживете.
У жены Маркова и меня были планы начать в новом институте совместные работы. Похоже, супруга Маркова ужасно обеспокоена моими «подвигами». Тавхелидзе, встретив меня, вида не подал, что знает обо мне нечто компрометирующее. Тем не менее, я был уверен, что телефонный звонок из Центрального Комитета партии для него означал многое.
Осенью в Дубне заседают всякие комитеты. Будущее Дубны меня больше не волновало, но, как член одного из комитетов, я должен был скучать на заседаниях. После обеда, когда я чуть было не задремал, мне передали записку. В шесть часов вечера в кабинете директора института меня будет ждать председатель Государственного Комитета по Атомной Энергии Андрей Михайлович Петросянц. Сонное настроение исчезло.
Андрей Михайлович Петросянц, невысокого роста армянин с черными хитрыми глазами, встретил меня приветливой улыбкой и. гостеприимным жестом указав на кресло, с хода атаковал:
— Меня попросили, — Петросянц сделал ударение на слове «попросили», — переговорить с вами. Вы, Сергей Михайлович, что-то слишком много пишете.
— Что вы, Андрей Михайлович, всего лишь два письма в год.
— Но зато какие письма, — Петросянц глянул на меня многозначительно и уже без всякой улыбки добавил, - вы подошли к самому краю. Ни одного шага больше, дальше будет опасно.
— Из ваших слов следует, что разговора о моей работе в Женеве не будет?
— Я тоже езжу за границу, но всегда без жены. А мне ведь хотелось бы поехать с ней.
Я вполне верил словам Петросянца, но не мне жалеть его.
— Андрей Михайлович, вы человек государственный. Может, вам и полагается одному ездить, хотя хорошего в этом нет ничего. Особенно для вашей жены. Я же просто ученый, физик; мне за границей по-людски жить хочется.
— Мне передали, что вы здорово изменились после приезда из Дании. До поездки вы активно работали в партийном комитете института, а по возвращении резко отошли от партийных дел. Это правда?
Похоже, Петросянц не хочет говорить о Женеве.
— Спорить на этот счет, Андрей Михайлович, с вами я не буду. Только не в одной тут Дании дело.
— А в чем же еще?
— В Данию я уехал через два месяца после чешских событий. Мне кажется, что наши танки проехались не только по улицам Праги, но и по нашим душам. Ну, а все-таки вернемся к разговору о Женеве. Меня не пустили туда работать. Ладно, пусть будет так. Но почему со мной не стали позднее обсуждать вопрос о поездке туда на две недели? Почему?
— Вот как? Я не знал, что дело зашло так далеко. Да-а, — задумчиво протянул Петросянц. — Я слышал, что вы из Дубны собирались переходить в другой институт? По-моему, вам лучше остаться работать в Дубне. Работайте и живите тихо.
Я понимал, что совет «жить тихо» всего лишь хорошо замаскированная угроза, ловко прикрытая чуть ли не доброжелательностью.
— Раз наш разговор вроде как по душам идет, не буду от вас скрывать, что жить тихо и спокойно будет теперь трудновато.
- Почему?
— У меня взгляд на жизнь несколько изменился. До сих пор я своими проблемами занимался, и привело это к тому, что я стал больше о судьбе других задумываться. Почему, например, член-корреспондент Армянской Академии наук физик Юрий Орлов в тюрьме сидит без суда, а мы все словно воды в рот набрали, молчим. Почему?
Конечно, Петросянц не собирался отвечать мне, что для того, чтобы упрятать Орлова в тюрьму потребовалось немногое, — отправить пять или шесть сотрудников КГБ к нему на квартиру, — а совсем не доказательства его виновности. Петросянц задумался и потом сказал, обращаясь скорее к себе, чем ко мне:
— А ведь было, наверняка, что-то у Сахарова. Не началось же все просто так, на пустом месте.
И уже, обращаясь ко мне, он заключил:
— Да, было у Сахарова тоже что-то.
Петросянц не спешил кончить разговор и, кажется, на сей раз не дорожил своим министерским временем. Я видел, что он был бы лаже рад, если я начну жаловаться, что мою работу в Дубне плохо поддерживают, и был уверен, что в таком случае он пообещал бы «разобраться и помочь». Но я сводил всю беседу к одному. Меня не пускают работать вместе с западными учеными, и вряд ли я приму это как должное. Петросянц слушал меня и уводил разговор в сторону от Женевы, снова вспоминал, что у Сахарова тоже была причина для конфликта, и вежливо улыбался. Я понимал, что вежливость эта напускная, и на самом деле Петросянц раздражен до крайности.
— Сергей Михайлович, не ходите в диссиденты, — так завершил полуторачасовой разговор Петросянц. И почему-то мне на ум пришла давно забытая песня:
«Эх, куда ты, паренек? Эх, куда ты?
Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты».
Проводив меня до дверей, Петросянц решил еще раз смягчить ситуацию:
— Я думаю, Сергей Михайлович, мы еще встретимся в более приятной обстановке.
Я не мечтал о дружеских отношениях с председателем Комитета по Атомной Энергии и холодно заметил, что ответом на мое письмо не удовлетворен. Бумеранг снова лежал у моих ног, и мне предстояло метнуть его в последний раз, на этот раз точно попав в цель.
И тогда мои недруги, по-видимому, уже начинающие смотреть на меня, как на что-то только путающееся у них под ногами, почувствуют замешательство и растерянность. Тайное должно стать явным. А я наконец-то выйду из мглы, в которой блуждал много лет.
ЛАВИНА
— Неплохо сейчас бы рюмку коньяка выпить?
— Будет тебе коньяк, не волнуйся, — успокоил меня Володя.
Всего лишь десять минут тому назад одна из комнат квартиры опального писателя Володи Войновича была заполнена западными корреспондентами. Я думал, что придет один, а их оказалось много. Кажется, из всех газет пришли, кроме коммунистических. Двухчасовой разговор утомил, и рюмка коньяка была кстати.
Автомашину в Дубну поведет Шура, и мне можно расслабиться. Дмитровское шоссе было пустым. Поздно. Я включил радиоприемник. «Листья желтые над городом кружатся» выводил мужской голос популярную песню. Мне она тоже нравится. Тело мое словно исчезло. Осталась одна душа, и нет более ощущения тяжести. Ноша, с которой я прошел жизнь, наконец сброшена. Навсегда. Чувство раздвоенности исчезло, испарилось. Во время пресс-конференции один из корреспондентов спросил меня:
— Вы понимаете, что сейчас сжигаете все мосты? Конечно, Шура, Катя и я все это прекрасно знали, и сейчас эти «мосты» пылали позади нас, навсегда отрезая от ставшего чужим берега. И не было больше силы, которая могла отвратить удар «бумеранга». По ним, по тем. кто привык считать меня собственностью государства. Что будет с моей семьей? Что будет со мной? Ведь ехали мы не в Париж или Лондон, а в Дубну, маленький город в ста километрах от Москвы, и я еще не забыл злобный шепот академика Флерова:
— Поликанов, не забывайте, что вы еще находитесь на территории Советского Союза.
Утро следующего дня не предвещало ничего особенного. Только серое небо опустилось очень низко. Встречавшиеся знакомые здоровались, шутили. Никто ничего не подозревает. Где он сейчас летит мой «бумеранг»? Пожелай я остановить его, и не смогу уже. Но я и не хочу. После обеда дома зазвонил телефон.
— Сергей Михайлович, я прошу вас срочно зайти в партийное бюро, — голос секретаря партийного бюро звучал почти торжественно.
Значит, уже случилось.
Члены партийного бюро явно были возбуждены до крайности; все ходили по комнате в разных направлениях. Секретарь партийного бюро стал куда-то звонить по телефону.
— Да, Николай Павлович, он пришел. Николай Павлович — это Терехин. В Советском Союзе живут сотни тысяч терехиных, но для меня существует лишь ненавистный мне помощник директора института «по режиму». Неделю назад я встретил его во дворе нашего дома. Он был вдрызг пьян. С двух сторон его поддерживали под руки две дамы.
— Сергей Михайлович, привет, — заплетающимся языком пробормотал, увидев меня, один из «мальчиков» академика Боголюбова.
Все уселись за длинный стол. Секретарь партийного бюро, видимо волнуясь, взял лист бумаги, начал его крутить и обратился ко мне:
— Сегодня утром Роганов слышал, как «Голос Америки» сообщил о вашем интервью западным корреспондентам. Это правда, что вы с ними встречались?
— Все правильно. Я рассказал им о трудностях, которые встретил, пытаясь сотрудничать с физиками в Женеве, в ЦЕРНе. Со своей стороны, я хотел бы вас спросить, почему бывший секретарь партийной организации Роганов по утрам слушает «вражеские» голоса? Вместо московского радио.
— Это разрешается, это разрешается, — загалдели все хором.
— Почему вы не посоветовались с нами? — задал дурацкий вопрос Роганов.
— О чем? О тексте интервью?
Роганов сам понял абсурдность своего вопроса и замолк. Говорить было не о чем. Все было ясно.
— В связи с вашим выступлением мы должны начать партийное дело. Чтобы соблюсти формальности, напишите объяснение, письменно подтверждающее факт дачи интервью.
Из партийного бюро я сразу пошел домой, где меня уже ждали с нетерпением. Не успел я кончить рассказ, как снова зазвонил телефон.
— Зайдите, пожалуйста, к Джелепову. Похоже, что «снежный ком» покатился вниз, набирая скорость. Еще немного, и он увлечет за собой все, на чем покоилось мое благополучие.
Директор нашей лаборатории Джелепов с мрачным видом просматривал бумаги. В стороне с решительными лицами застыли секретарь партийного комитета института и начальник отдела Радиохимии. С запозданием к ним присоединились Понтекорво и заместитель Джелепова. Джелепов начал разговор со стандартных газетных фраз о западных корреспондентах, стервятниках, старающихся урвать кусок мяса. Я помог им. Не споря с Джелеповым, я просто слушал его. У корреспондентов своя жизнь, свои нравы, им тоже надо хлеб зарабатывать.
— Что плохого в том, что я рассказал правду, истинную правду? — наконец не выдержал я. — Пусть на Западе познакомятся с нашими порядками. Кусок мяса дал им не я, а те, кто в выездных комиссиях сидят.
— Вас вообще не надо было никогда на Запад пускать, — вылез секретарь партийного комитета.
Надо было бы его сейчас сволочью назвать, но распускаться нельзя.
— И вашу жену тоже нельзя за границу пускать. Она болтает слишком много, — грозным басом загудел начальник Отдела Радиохимии.
— Заткнитесь, — не выдержал я, — еще одно слово, и я уйду отсюда.
Впрочем, как и в партийном бюро, говорить было не о чем.
— Я думаю, что Поликановым займется партийная комиссия, — дрожащим от ненависти голосом закончил беседу секретарь партийного комитета.
В Дубну приехал не знающий ничего о случившемся физик из Ленинграда. Он собирается через неделю защищать диссертацию, и я — один из его оппонентов. Узнав от меня про мою встречу с корреспондентами, ленинградец растерялся. Как быть? Отказаться от оппонента? Плохо. А если защита состоится, может оказаться еще хуже. Чего доброго диссертацию в Москве не утвердят. Ленинградец быстро покинул Дубну, а я на другой день зашел к Джелепову.
— Мне нужно командировочное удостоверение для поездки в Ленинград. Там состоится защита диссертации, я — оппонент.
— Пока партийная комиссия не кончит работу, вы ни на один день не имеете права покидать Дубну?
— Я не могу срывать защиту диссертации. Зачем подводить человека? Я уеду без удостоверения.
На другой день рано утром раздался телефонный звонок. Звонил будущий доктор физико-математических наук. Мне не надо приезжать в Ленинград. У него есть новый оппонент.
В Москве, в Институте Атомной Энергии, моем родном ЛИПАНе, должен состояться семинар, на котором я сделаю доклад. Мне, однако, никто не звонит, чтобы сообщить, когда я должен приехать в Москву. Ну что же, сам я набиваться на отказ не буду. Да и не так уж сейчас важно выступить с научным докладом. Вместо этого я поработаю в библиотеке, где сейчас провожу почти все время. По дороге в библиотеку встречаю двух чиновников из Комитета по Атомной Энергии. Оба проходят, не здороваясь. Следом за ними идут двое физиков из лаборатории Флерова. Когда-то вместе с ними я начинал работу на циклотроне, проводя опыты на «Слоне». Давно это было. Физики меня не узнают.
В Дубне начинается международная конференция. Я иду в гостиницу, где происходит регистрация участников конференции. Я ведь тоже нахожусь в списке участников. Ко мне подходит теоретик. Это он нашел правильное объяснение найденному нами в Дубне новому физическому явлению. Знаю ли я о том, что Американское Физическое Общество присудило нам, ему и мне, премию Тома Боннера. Он только что узнал об этом от приехавших из-за границы.
Из гостиницы я иду в институт вместе со своим знакомым инженером, приехавшим из Киева. Он смеется:
— Сижу я на прошлой неделе, «Голос Америки» слушаю. Толкуют про Садата, и вдруг твое имя произносят. Я чуть со стула не свалился.
Советские физики меня сторонятся, а западные хотят из первых рук узнать, что со мной случилось. Своим знакомым из Германии я прямо сказал, что уехать из Советского Союза было бы для меня самым лучшим. Но ведь не отпустят меня.
До меня дошли почти умиляющие слова академика Боголюбова:
— Вот и у нас теперь свой собственный диссидент есть.
Флеров злорадствует, теперь мне переломят хребет. Свою ненависть ко мне он выразил фразой:
— Засветилась звезда трех разведок.
Один из моих бывших друзей добавил:
— Мы всегда знали, что он так кончит.
Конференция закончилась, западные ученые уехали, и ваккум, образовавшийся вокруг меня, начал захватывать все большее пространство. Западные радиостанции кончили говорить обо мне, а Дубна продолжала бурлить. Об этом я узнавал случайно. Основная масса знакомых начала сторониться нас, но сказать так про всех было бы неправдой. Вдруг обнаружилось, что поведение людей непредсказуемо.
Навстречу идет физик из лаборатории Франка. Мы знаем друг друга лет пятнадцать. Он работал в лаборатории Флерова, но сбежал от директора. Меня вроде бы всегда понимал. Поровнявшись со мной, он начинает пристально рассматривать верхушки деревьев. Ему неловко. Почему? Но так только первый раз. Когда мы встретимся второй раз, я тоже не узнаю его.
Сотрудник из группы Джелепова не рассматривает деревьев, а в упор нагло смотрит на меня. Ему так лучше. Он скоро уезжает в Женеву. До этого он честно оттрубил год, работая председателем местного комитета, и заработал зарубежную командировку. Но не все шарахаются в сторону. Большая часть людей проходит мимо, здороваясь, как обычно. Есть и доброжелатели, причем от некоторых я этого, честно говоря, не ожидал. Один, остановив, сказал:
— Хорошо ты им врезал. Так им, сволочам, и надо.
В гаражах для частных машин, где «рабочий класс» проводит вечера, идут жаркие споры, особенно после ста пятидесяти граммов водки на брата. Сосед по гаражу объясняет, что говорят примерно так:
— Что ему еще надо было? У него все есть: автомашина «Волга», квартира и денег он зарабатывает в три раза больше, чем я.
На это мои сторонники отвечают, используя все богатство русского языка:
— Пошел ты... Ты, дурак, не понимаешь...
Я знал гаражные разговоры и не удивлялся. Работягам бояться друг друга было нечего. Говорили там от чистого сердца. И ругали, и хвалили.
— Ты теперь поаккуратнее езди на машине, - посоветовал один из них.
Я как-то не думал об этом, но на всякий случай, словно Джеймс Бонд, запирая гараж, стал соединять двери тоненькой ниточкой. Но все это была ерунда.
Более неприятные вещи происходили в Москве. Какие-то мужики стали по утрам наведоваться в детский сад, где ночами иногда дежурила Катя. Они расспрашивали о Кате женщин, убиравших помещение. Давно ли работает, когда дежурит? Одна из этих добрых женщин, знавших Катю, накричала на одного из утренних посетителей:
— Чего вам надо от молоденькой девчонки? Мы решили, что Кате лучше уволиться с работы.
Однажды вечером мне позвонили из Института Атомной Энергии:
— Сергей Михайлович, приезжайте завтра в институт на семинар, мы вас ждем.
Разговаривал со мной сын академика Франка, физик-теоретик. Я ответил, что об этом надо говорить с Джелеповым, потому что из-за работы партийной комиссии я не имею права покидать Дубну. Минут через пять мне позвонил Джелепов. Конечно, я могу ехать в Москву, но обязан вернуться к четырем часам на заседание партийной комиссии. Когда младший Франк позвонил мне снова, я объяснил, что завтра у меня слишком тяжелый день. Из Дубны мне надо уезжать около шести часов утра, а в четыре я должен быть снова в Дубне. Отложим мой доклад до следующего раза. Если этот «следующий раз» будет.
Председатель комиссии - физик из нашей лаборатории. Еще недавно мы были с ним на «ты», и он жаловался мне, что его работы по изучению влияния магнитного поля на бактерии советские биологи не понимают. Сегодня он выглядит суровым. Председатель звонким голосом зачитывает текст из передачи «Голоса Америки».
— Соответствует этот текст тому, что вы говорили?
— Полностью. Ничего не искажено.
— Хорошо. Перейдем к обсуждению. У кого есть вопросы?
Мой заместитель по делам научного отдела возмущен :
— Как вы могли поступить таким образом? Ведь вы коммунист.
— Да, двадцать два года я в партии. Но я еще и физик.
— Вы прежде всего коммунист, а потом ученый.
— Это по-вашему. А по-моему, я прежде всего ученый.
Член-корреспондент Академии наук Мещеряков, как всегда, закатил к потолку глаза:
— Что вы думаете о Солженицыне?
— Великий человек.
— Но ведь он написал ложь!
— Помилуйте, а как же с докладом Хрущева? Там тоже ложь?
— Все это давно осуждено партией.
К сожалению, я — человек не находчивый, и мне не пришло в голову спросить Мещерякова, где он нашел книгу Солженицына. После еще нескольких малозначащих вопросов председатель отчеканил выводы комиссии:
— Вы чаще других ездили за границу. Ваш последний поступок нельзя совместить со званием коммуниста. Еще имейте в виду следующее. Где бы в будущем вам ни пришлось работать, у вас никогда не будет группы ученых, которыми вы сможете руководить.
Домой принесли телеграмму с красной полосой наискосок. Правительственная. Завтра в Москве в три часа дня меня ожидает президент Академии наук академик Александров. Утренним поездом я еду в Москву. До трех часов времени еще много, и я отправляюсь к родственникам. Из Дубны звонит Шура. Секретарь Боголюбова сообщила, что встреча с президентом отменяется. Он уехал срочно в Тбилиси на похороны академика Мусхелешвили.
Позвонили из партийного бюро лаборатории:
— Сергей Михаилович, вы не заплатили очередных партийных взносов. Зайдите, пожалуйста, а то мы должны ведомость сдавать.
Внезапно наступила глубокая тишина. Никто никуда меня более не вызывает. Нет ни одного телефонного звонка: ни от врагов, ни от друзей. Все молчат. И в Москве, и в Дубне. Выпал снег, и по субботам и воскресеньям мы начинаем лыжные прогулки. В лесу на лыжне исчезают все проблемы, и когда лицом к лицу на бегу приходится столкнуться с другими лыжниками, то совсем не редкость увидеть приветливую улыбку.
В будничные дни иногда становится тягостно. Я прихожу к себе в лабораторию и замечаю, что те, с кем я работал, замолкают, прекращают разговор. Все чаще я ощущаю себя лишним и, не желая мешать другим, уже совсем редко захожу в лабораторию. Пусть спокойно работают. Мне же спешить теперь некуда. Главное дождаться партийного собрания и там выйти на трибуну. Но все-таки небо в этом году особенно серое, низкое. Я говорю об этом одному из своих знакомых.
— Это тебе просто человеческого тепла не хватает, — отвечает он.
Задолго до пресс-конференции я дал согласие сделать доклад на конференции в Звенигороде. Конференция состоится в начале декабря, и я о ней совсем забыл. Мне вдруг о ней напоминают, меня ждут в Звенигороде. В Звенигороде куча знакомых, и я разговариваю со многими. Нобелевский лауреат, академик, меня не узнает, зато другой профессор предлагает мне свои лыжи, если я надумаю покататься.
Вижу физика из Института Атомной Энергии. Он упрекает меня в том, что я не приехал на семинар, не сделал доклад. Им столько усилий пришлось приложить. чтобы получить разрешение на мой доклад. До самых главных чинов КГБ добрались. Я развожу руками. Что поделаешь - партийная комиссия важнее. Мой коллега смеется.
Конференция в Звенигороде была последней, где среди советских физиков я не был еще совсем чужим.
В очередной раз позвонили из партийного бюро лаборатории, чтобы напомнить о партийных взносах. Похоже, что кого-то я здорово смутил. Они не знают, как поступить, и, может быть, зреет желание «погасить пожар». Один член-корреспондент Академии наук в разговоре со мной заметил, что я издал ситуацию, в шахматах называемую «цугцванг». Нет решения задачи.
Неожиданно меня приглашает поговорить первый секретарь городского комитета партии. Он, выясняется. ничего не знал и моих трудностях. Трудно в это поверить. И еще он говорит, что ничего страшного не произошло, все можно поправить. Самое главное — осознать и признать ошибку. Кто не ошибается? Важно исправить ошибку — так учил нас Ленин. А сейчас надо заплатить партийные взносы. Я так не считаю. Зачем восстанавливать сожженные мосты?
Дня через два мы снова встречаемся. Кроме секретаря присутствует какой-то партийный чин из областного комитета партии. И на этот раз пришел секретарь партийного комитета института. Этот пытается сразу перейти на резкий тон, но его «усмиряют» двое других, и вновь меня ласковыми голосами начинают уговаривать заплатить партийные взносы. Я заверяю партийное начальство, что с партийными взносами ко мне можно более не обращаться: я платить не буду. Но моим собеседникам не хочется верить в это.
Вскоре после разговоров в городском комитете партии мне встретился Понтекорво. Что думает обо мне этот беглец с Запада, я не знаю. Понтекорво предлагает встретиться в конце дня у него в кабинете. Кроме него поприсутствовать при разговоре пришел заместитель Джелепова.
— Меня просил поговорить с вами секретарь городского комитета партии, — начал Понтекорво. — Он говорит, что вы не платите партийные взносы.
— Я не буду их больше платить. Все. Хватит.
— Почему диссиденты обращаются к западной прессе?
Можно подумать, что Понтекорво только вчера заявился в Советский Союз. Зачем он мне задает этот наивный вопрос? Он ведь должен догадаться, что мой «бунт» вызревал годами, и началось это еще в ту пору, когда он жил на Западе. Он, оставшийся западным человеком, несмотря на годы жизни в Советском Союзе.
— Если советские газеты будут открыты для тех, кого вы называете диссидентами, им незачем будет обращаться к Западу.
Понтекорво пробовал меня еще некоторое время убеждать в том, что советской власти есть чем гордиться. Всеобщая грамотность, например. Зачем он все это говорил, видя, что у меня, родившегося и выросшего в Москве, произошел такой перелом в душе, что все эти разговоры о грамотности были пустой тратой времени.
Пора бесед и увещеваний кончилась не сразу. Повторного приглашения от президента Академии наук не последовало. Вместо этого состоялась встреча с вице-президентом Логуновым и академиком Марковым. Они постарались придать ей характер дружеской беседы. На столе стояла ваза с печеньем, и мы пили чай. Все было почти по-домашнему. Мы говорили о жизни, но разговор неизменно сворачивал к теме «свобода». Как в разговоре с председателем Комитета по Атомной Энергии Петросянцем, не обошлось без упоминания чешских событий 1968 года и арестованного физика Юрия Орлова. Я спросил, почему в первые же дни после начала открытого конфликта КГБ сделал попытку устроить слежку за моей дочерью, которая никакого отношения к моему интервью не имела.
— Но это же логика борьбы, — глубокомысленно заметил Марков. — Вы ее начали.
Доказывать, что это просто подло, академику, работающему над проблемой образования Вселенной, было бессмысленно, но я все же спросил:
— И вы признаете честными такие приемы борьбы?
Марков не ответил. Временами разговор становился более острым, но я чувствовал, что Логунов старается сохранить дружеский тон.
— Конечно, многое утеряно, но кое-что можно восстановить, — рассуждал Марков, не понимая, что я ничего и не хочу восстанавливать.
— Вы, кажется, прекратили платить партийные взносы? — спросил Логунов и, услышав, что с этим покончено, добавил, — напрасно.
Кончая разговор, Логунов хотел еще оставить дверь для меня открытой.
- Если у вас будут ко мне вопросы, звоните мне. Я готов встретиться с вами в любое время.
- Какой выход из положения был бы для вас сейчас лучшим? - спросил меня на прощание Марков.
- Я никогда не примирюсь с партией, а это значит, что самое лучшее для меня было бы, наверное, уехать из Советского Союза.
- Этого не получится. Вы не молодой человек. Если вы обратитесь за разрешением уехать, вас не отпустят. Пройдут многие годы. Может быть, когда-нибудь через много лет вы получите согласие на выезд. Но кого вы тогда будете интересовать.
Наверное, Марков прав.
После разговора в Академии наук оставалось одно — ждать партийное собрание.
За несколько дней до Нового Года я вновь встретился с секретарем партийного комитета института и ответственным за идеологическую работу членом партийного комитета.
— С вами много разговаривали по поводу вашего поступка. Последним был разговор с самим вице-президентом Академии наук. Вы до сих пор считаете ваше интервью западным корреспондентам правильным поступком?
— Да.
— В ближайшее время на партийном собрании мы обсудим ваше поведение. Вы будете исключены из партии.
Он не мог придумать лучшего подарка к Новому Году. Все необходимые слова сказаны. Больше не будут меня вызывать куда-то, уговаривать. Новый Год встретим спокойно. Но что будет потом?
С партийным собранием, однако, не спешили. Шли недели, а его все не было. По уставу партии собрания должны проводиться ежемесячно, но начинался уже третий месяц после последнего, состоявшегося в лаборатории. Ждут, когда у меня сдадут нервы, и я принесу партийный билет в партийное бюро и положу на стол. Тогда останется «проинформировать» на собрании о моем выходе из партии и при этом в мое отсутствие вылить на меня «ушат помоев». А еще лучше, если я пойму, что борьба бесполезна, и покаюсь, повинюсь. Меня пожурят, конечно, но, может быть, даже не очень сильно. Чтобы не раздражать. Зато западным корреспондентам, провоцирующим советских граждан, достанется как следует. Все-таки, что ни говори, исключать из партии члена-корреспондента Академии наук, лауреата Ленинской премии неприятно. Лучше бы этого избежать.
В конце концов партийное собрание состоялось. В конце февраля, через три с лишним месяца после моей встречи с корреспондентами. На меня смотрели двести пар глаз, и первый раз я мог на партийном собрании говорить откровенно, что я думаю о советской власти. Выступивший после меня Джелепов говорил о моем «мещанстве», восхищался теми, кто, плавая на льдинах месяцами в океане, совершает подвиги.
— Туда с женами нельзя, там женам холодно, - крикнул кто-то из рабочих, сидевших в задних рядах.
Ответственный за идеологическую работу в партийном бюро обещал, что «буржуазная пропаганда не пробьет брешь в нашей стене». Для большей убедительности он ссылался на недавнее выступление члена Политбюро Гришина. Механик из моего отдела, секретарь партийного бюро моего отдела, укорял меня в неблагодарности. Советская власть меня поила, кормила, учила. А я? Чем я ей ответил?
Мое последнее слово было коротким. Я ответил Джелепову, сказав, что, говоря о героизме, лучше бы он упомянул вместо плавающих на льдинах сидящего в тюрьме физика Юрия Орлова. Ведь именно здесь, в этом зале, на этой самой трибуне, где сейчас стою я, несколько лет назад стоял Юрий Орлов и был он в тот момент оппонентом при защите диссертации.
Решение партийного собрания о моем исключении из коммунистической партии отмечало мой «отказ от партийных взглядов и переход на позиции крайнего индивидуализма». Точнее причину исключения трудно было выразить. Заодно в решении отмечалось, что моя дальнейшая работа в Дубне «несовместима со статусом международной организации».
Я не знаю, что чувствовали те двести человек, которые единогласно проголосовали, одобрили решение о моем исключении из партии. В одном я уверен - равнодушных не было. Прекрасно поняв, что я не желаю иметь что-либо общее с коммунистической партией, они не могли не исключить меня. Иначе я при них швырнул бы партийный билет на стол. И, наверное, некоторые ненавидели меня, потому что я стал не похожим на них, и злорадствовали в ожидании того, как мое будущее начнет обращаться в безнадежное прозябание. Те, кто мог тайно сочувствовать мне, скорее всего, жалели меня. Для них я был жертвой. И вряд ли кто догадывался, что для меня это был один из редких моментов, когда полнота жизни ощущается с необыкновенной силой. И не знали они, что, вернувшись домой с собрания, я опять имел повод сказать:
— А не отпраздновать ли нам это событие полными рюмками коньяка?
Конечно, это был необыкновенный день. «Мост», горевший более трех месяцев, рухнул. Те, кто безуспешно пытались затушить пожар, могли наконец сказать себе с полной уверенностью, что для них я потерян безвозвратно. Нужно было быть круглым идиотом, чтобы не видеть моего твердого решения раз и навсегда отрубить веревку, привязывавшую меня к коммунистической партии, освободиться от «опеки» общества, когда-то научившего меня подчиняться ему беспрекословно. Никто, и в том числе я, не знал, что будет со мной, никто, кроме меня, не видел, что отныне я стал свободным человеком. Может быть, меня ждут тяжелые испытания, может быть, мне предстоит еще узнать такое, что заставит по-новому взглянуть на мир. Может быть. Но я знал, что никогда не пожалею, что, как птица в клетке, бился о прутья решетки, стараясь вырваться на свободу.
Жизнь вокруг меня текла своим ходом. Внешне все осталось без изменений, но, встречая на улице знакомых, я чувствовал, что в их глазах я стал человеком, безрассудно идущим к пропасти, человеком, решившим головой пробить каменную стену. И еще мне было ясно, что дальнейший ход событий неизбежно приведет к тому, что кто-то в Москве без лишних эмоций назовет меня врагом, от которого пришло время избавиться.
Поэтому я совсем не удивился, когда в конце августа 1978 года «хозяин» ОВИРа, организации, занимающейся вопросами эмиграции, Александр Григорьевич Зотов, пригласив меня к себе в Москву, сказал:
- В одном из ваших писем вы писали, что хотели бы жить в другой стране. Куда вы хотите уехать?
Да, было весной еще одно короткое письмо Брежневу, в котором я писал, что хотел бы жить в стране, где мои политические взгляды не будут влиять на научную работу. Когда пришло время, об этом письме вспомнили.
— Вы, наверное, будете советовать уехать в Израиль? — пошутил я.
— Зачем же? У вас так много друзей в Америке, наверное, туда лучше, — вполне серьезно ответил Зотов. - И еще для формальностей, связанных с получением паспорта, надо, чтобы вы написали одну фразу с просьбой о разрешении на выезд в США.
За неделю до отъезда мы возвращались из Москвы. Мы ехали в темноте по дороге, идущей через поле, и вдруг машина остановилась. «Полетело» сцепление. Случайный автобус дотянул нас до Дмитрова, где на перекрестке находился милицейский пост. Оставив машину под деревом метрах в ста от поста, я подошел к дежурившему молодому милиционеру.
— Машины в Дубну в это время бывают?
— Вряд ли. Поздно. Поставьте машину около поста на свет. Здесь поспокойнее.
— Пошли вместе, поможете мне ее сюда подтолкнуть.
Мы выкатили «Волгу» на свет. Оглядев ее со всех сторон, милиционер заметил:
— Знакомый номер. Ты, наверное, иностранцев на ней возишь?
Явно он принимал меня за шофера из дубненского института.
— Нет. А что такое?
— Мы ее регистрировали как иностранную машину. Маршрут отмечали. Только вчера пришло указание прекратить наблюдение.
Я засмеялся. Милиционер с удивлением поглядел на меня и ушел в будку.
Подошли два огромных, тяжелых грузовика.
— Ребята, подвезите до Дубны.
— Мы в Талдом едем. К тому же по дороге из Ленинграда все скаты полетели. Ни одного запасного нет.
— Ну, хотя бы до поворота на Талдом дотяните. Все же оттуда к Дубне поближе.
Мы ехали по узкой, разбитой дороге, и трос, на котором меня тянули, несколько раз лопался. Последние километры я ехал метрах в полутора от кузова грузовика, и от напряженной езды был измучен. Наконец мы добрались до поворота на Талдом.
— Может быть, до Дубны довезешь? — нерешительно попросил я.
— И правда, не бросать же его здесь? — задумчиво ответил молодой парень.
— А если скат около Дубны полетит? Ты что завтра, фраер, начальству объяснять станешь? Я поехал, - сказал водитель второго грузовика.
— Садись в машину, — решительно заявил оставшийся шофер. Еще полчаса езды, и мы вползли в наш двор. Было около двух часов ночи.
— Держи деньги и подожди меня. У меня в холодильнике початая бутылка польской водки стоит. Через несколько минут я вернулся.
— Эх, жалко, мой напарник меня в гараже ждать не станет, — посетовал мой спаситель.
Был день моего рождения, и в Дубне меня ожидал подарок — решение расширенного заседания Ученого совета лаборатории Джелепова. В нем го-ворилось, что в связи с «активной антисоветской деятельностью, не совместимой с высоким званием советского ученого...» совет просит уволить меня из института, лишить ученых званий и титула лауреата Ленинской премии. Что касается Академии наук, то совет обращается к ней с просьбой исключить меня из нее.
За час от отъезда из Дубны зашел попрощаться один из немногих друзей. Физик.
— Знай, Сергей, что тебе в Дубне симпатизирует больше людей, чем ты думаешь.
Мы стояли под деревьями, и лучи сверкающего осеннего солнца, пробивавшиеся сквозь желтую листву, придавали серому мрамору оранжевый оттенок. Неужели это правда, что когда-то метрах в ста отсюда стоял деревянный дом, и в нем жили наши бабушка и дедушка? Неужели все это было? Да, было. Мальчик в трусиках гонял палочкой по пыльной сельской улице ржавый железный обруч от бочки. Вдоль низких заборов из штакетника росли лопухи, а со стороны домов георгины и золотые шары.
За голубой оградой кладбища начиналась шумная московская жизнь. Скоро кладбище снесут, на его месте вырастет многоэтажный дом, и еще один, может быль, даже последний кусочек села Измайлова будет проглочен Москвой. Через двадцать минут брат скажет мне:
— Давай попрощаемся. Наверное, мы никогда больше не увидимся.
И это будет сказано не на палубе разбитого в шторм корабля, а в обыденной обстановке на платформе станции метро. А пока мы идем по улице, и я внимательно разглядываю пешеходов с сумками, с портфелями. Ни один любопытный взгляд не остановится на мне. И как может быть иначе? Ведь для встречных я всего лишь случайный прохожий, посторонний человек. У каждого из них свои радости и свои горести.
Но я не ухожу с пустыми руками. Я уношу с собой частичку солнечного летнего утра в исчезнувшем селе Измайлове. Через распахнутое окно вместе со свежим, прохладным воздухом будто вливается влажный запах сирени. Колокол зовет жителей села в церковь. Я лежу на постели и смотрю, как бабушка повязывает голову белым платочком. Сейчас она пойдет в церковь вместе со мной, и я обеими руками крепко ухвачусь за подол ее черного в белый горошек платья.
эпилог
Шел сентябрь 1979 года. Только что кончилась конференция в Энгельберге, небольшом швейцарском городе. Трое знакомых швейцарцев позвали меня вместе с ними прогуляться в горы. Невысоко, всего метров четыреста. Я плелся, обливаясь потом.
— Дайте мне ваш свитер, вам будет полегче, — предложил один из моих спутников.
Наконец мы вышли на открытую поляну. Полпути пройдено.
— Я дальше не пойду, здесь вас ждать буду. По ту сторону долины возвышался хребет с огромной снежной шапкой. Снизу доносился какой-то гул, и я не сразу догадался, что это звенят колокольчики на шеях коров. Пятьдесят лет назад такая же, как и сейчас, снежная шапка рухнула, накрыв деревню. Но теперь там, где прошла лавина, снова жили люди. По тропинке шел старик в шляпе, с палкой в руках.
— Грюци, — поприветствовал он меня.
— Грюци.
Кто я, заинтересовался старик. На ломаном немецком языке я объяснил ему, что физик.
— Ученый? — старик уважительно покивал головой.
Две недели тому назад вместе с западными физиками из разных стран я делал свой первый эксперимент после отъезда из Советского Союза. Это был «мой опыт», тот самый, что привел меня на Запад. Опыт прошел успешно.
Копенгаген встретил меня солнечным днем. Я вышел из аэропорта. Странное чувство охватило меня — я возвращался домой. Когда через несколько дней мой старый знакомый, датский физик, вез меня с Шурой в автомашине, я рассказал ему об этом. Не оборачиваясь, он протянул мне руку. И я вспомнил тот день, когда мой друг Свен вместе с поляками Евой и Раймундом встречали нас в аэропорту. Там кончился наш извилистый, словно серпантин, путь.
— Все будет хорошо, — сказала тогда Ева, а Шура, обняв Свена, разрыдалась у него на плече.