Поездка в Киев не рассеяла моих сомнений. С одной стороны, в новом институте я обрету полную независимость и смогу постепенно собрать вокруг себя группу молодых физиков. С ними я буду заниматься теми делами, которые мне интересны. Мое материальное положение улучшится, на что откровенно намекал Боголюбов, пользовавшийся в Киеве огромным влиянием. Пасечник во время нашего разговора заверил меня, что я буду избран в Украинскую Академию наук. Состоялась встреча и с президентом Академии наук Патоном. Патон не оставил сомнений, что в Киеве я — желанный гость. В разговоре со мной он пошел даже несколько дальше, чем я ожидал.
— Конечно, Пасечник делает сейчас полезную работу. Он лучше, чем другие, потянет дела, связанные со строительством. Но, когда дойдет дело до научной программы, надо будет подумать о другом человеке.
Патон не называл имени будущего директора, но его откровенность указывала на расположение ко мне. Переговоры в Киеве развивались стремительно и дошли наконец до вопроса о квартире. Мне предложили посмотреть одну из них. Я срочно вызвал в Киев Шуру, и мы пошли в строящийся дом. Квартира нам не понравилась, а другой в то время не было.
Моей жене Киев казался более привлекательным, чем Дубна, по весьма бесхитростным соображениям. Климат здесь суше, и со снабжением мясом, овощами, фруктами - куда лучше, чем в Дубне. Но ей не нравилось, что мы будем жить на шумном перекрестке в самом центре города. От квартиры мы отказались, и тут я внезапно почувствовал облегчение.
Все было просто. Мне не хотелось переезжать в Киев, но признаться себе в этом было нелегко. Квартира оказалась неподходящей, и это был повод сказать себе, что спешить не надо. Переезд в Киев — дело необратимое. Если я туда уеду, то до конца жизни. Исчезнут Москва и Дубна, исчезнут насовсем. Киев не был моим городом и никогда им не станет. Я не любил его главную улицу Крещатик. Он вызывал у меня ощущение полной безвкусицы. Здесь не только дома себя напоказ выпячивают, но и местные красавицы в импортных нарядах чересчур вызывающе выглядят, иногда просто вульгарно. Через несколько лет моя дочь закончит школу. К тому времени ей, наверное, придется выучить украинский язык. Впрочем, возможно, обойдется и без этого. Я не представляю себе, как можно правильно говорить на украинском, белорусском или другом славянском языке. После русского они кажутся мне некрасивыми. Мне всегда будет казаться, что я говорю на ломаном русском. Наверное, так же чувствуют себя украинцы, говорящие по-русски, но мне от этого не легче.
Я — москвич, и что-то удерживает меня возле моего родного города, хотя я не переношу суету на его улицах и в метро. Жалко расставаться и с Дубной. И еще, наверное, жило во мне предчувствие, что в моей жизни не случилось главного события. Если ему суждено случиться, то оно произойдет где-то недалеко от Москвы. Киев — тихая заводь. В будущем там не произойдет ничего для меня интересного. Но уезжая из Киева, я не сказал Пасечнику „нет”, и для себя путь в Киев не отрезал.
Приближалось лето, и вместе с ним конференция в Новосибирске. Я писал доклад и потихоньку знакомился с событиями, происшедшими в Дубне за время нашего отсутствия. С времени нашего приезда из Дании прошло совсем немного времени, и мои личные дела как-то все сразу отодвинули в сторону. Наиболее интересным событием, о котором, однако, предпочитали не говорить слишком громко, была „пикантная*’ история с шефом гебешников. Для проведения своих „операций” гебешники имели явочную квартиру. Что там происходило, никто не знал и не интересовался, и вообще о ней, возможно, мало кто знал. Сам факт ее существования должен был быть секретом. Однажды вечером на квартире шефа зазвонил телефон. Подошедшая к телефону жена услышала голос пьяного мужа:
— Я сейчас приду домой.
— А где ты находишься?
— С проститутками.
Такого супруга мужчины интеллигентного вида в очках в толстой роговой оправе не ожидала. Увидев через минут десять своего мужа, выволакиваемого из автомашины двумя дамами, она с криком набросилась на них. Этим дело не кончилось. Супруга шефа дубненских гебешников докопалась до правды и устроила крупный скандал. Выяснилось, что „секретная” квартира использовалась для развлечений. Одним из наиболее популярных были танцы под „разлагающую” западную музыку нагишом. Проштрафившегося супруга пожурили и перевели работать в крупный институт на юге Московской области. С женой он развелся и увез с собой партнершу по танцам.
Услышав эту историю, я вспомнил свою кратковременную командировку из Копенгагена в Дубну. Встретившийся мне на улице заместитель проштрафившегося шефа гебешников, занявший вскоре освободившееся место, попросил меня зайти к нему.
— Нам нужна для работы пара порнографических журналов, привезите, пожалуйста, из Копенгагена.
Увидев, что просьба эта вызвала мое удивление, он пояснил, что мол чехи завозят такие штуки в Дубну. Я не мог понять, какое отношение порнографические журналы из Копенгагена имеют к чехословацким физикам. Согласившись подумать о просьбе, я ушел и сразу же постарался позабыть про нее. Да, дубненские гебешники тоже люди, и им не чуждо земное. Но больно уж они от коньяка и обильного питания грузноваты и рок-н-ролл им не одолеть. Твист им, однако, пожалуй, по силам.
Лето уже кончалось, когда грянул гром. Вернувшийся с Камчатки из отпуска загорелый, отдохнувший Флеров начал первый рабочий день с разноса, устроенного начальникам технических служб. Обо всем этом я узнал из разговоров в коридорах. Итак директор в дурном настроении и причина этого ясна
— работа по синтезу сто пятого элемента идет медленно.
— Зайдите, пожалуйста, к Георгию Николаевичу, - позвонила мне секретарь Флерова.
Кроме Флерова в его кабинете был его новый заместитель, являвшийся в то же время секретарем партийного комитета института.
— Вы давно вместе с Гольданским, членом-кор-респондентом Академии наук, плагиатом занимаетесь? - ядовито процедил Флеров.
Его слова словно обожгли меня, но я все же смог удержать себя от такой вспышки бешенства, которую потом можно вспоминать лишь со стыдом. Перед Флеровым на столе лежала только что поступившая в продажу книга, написанная Гольданским и мной.
— А в чем дело? - не скрывая грубости, спросил я.
Флеров прищурился.
— Вы в вашей книге пишете, что при столкновении атомных ядер урана, может быть, произойдет синтез новых трансурановых элементов, и не ссылаетесь, что это моя идея.
— Оставьте. Вы прекрасно знаете, что в разных местах физики постараются ускорить уран и посмотрят после этого, не спрашивая вашего разрешения, что произойдет при столкновении двух атомных ядер урана. Вы это называете идеей? А ссылок на вас в книге больше, чем надо. В том числе и на ваше поспешное, ошибочное заявление в Токио о синтезе сто пятого элемента.
Да, теперь казалось, что и не было того времени, когда мы гадали, каким должен быть атомный реактор для накопления ядерного горючего, и когда, во время опытов на Урале, чуть было не взорвались. Не было, казалось, и борьбы за циклотрон. Сначала в отношения наши пришли разочарование и холодность, потом скрытая вражда. Но все же до такой сцены, как сейчас в кабинете, дело не доходило. Теперь, с ненавистью глядя на меня, Флеров искал слова, которые посильнее ужалили бы меня.
— Нам не о чем больше говорить, - произнес я наконец.
Флеров, встав из кресла и следуя за мной до двери, кричал что-то. Через час на доске объявлений висело распоряжение, где говорилось, что „в связи с важностью работ по синтезу трансурановых элементов директор лаборатории берет на себя обязанности начальника экспериментального отдела”, то есть мои обязанности. Внизу красовалась подпись -Флеров.
Это распоряжение не имело юридической силы, так как снять меня с должности можно было только приказом директора института. Флеров прекрасно знал это, и его „распоряжение” было обращено к сотрудникам лаборатории с явным предупреждением воздержаться иметь дело со мной. И все это правильно поняли. Через час о начале „войны” знала вся лаборатория, а на другой день Дубна. При встрече со мной кое-кто, прежде чем заговорить, смущенно оглядывался: нет ли рядом Флерова? Тот все запоминает. Другие, увидев меня, на всякий случай сворачивали в сторону. Как поведут себя начальники секторов, мои друзья, с которыми я не только вместе работал, но когда-то отпуск в путешествиях проводил? Каждый „понимал” меня, но сводил разговор к одному и тому же.
— Ты против Флерова не устоишь, уйдешь, а нам с ним дальше жить.
Если греческие боги, как заметил Гейне, сторону победителей принимали, то чего же ждать мне от моих друзей? Впрочем, помощи я и не ждал ни от кого. Буду, сколько можно, держаться и биться в одиночку.
Прошло несколько дней. Однажды по дороге домой я встретил одного из сотрудников академика Франка, к которому тот относился весьма благосклонно. И он мне тотчас же передал слова Франка.
— Илья Михайлович просил вам сказать, что ваш переход в нашу лабораторию сейчас невозможен.
Конечно, сейчас приглашение перейти в лабораторию Франка было бы очень кстати, но его не бы-
ло, и мне ничего другого не оставалось, как спросить с сарказмом:
— А разве я к вам просился?
Сверхосторожный Нобелевский лауреат не хотел портить отношения с академиком Флеровым. Что же касается моего перехода в лабораторию Франка, дело обстояло крайне просто. После моего возвращения из Дании я однажды по просьбе Франка рассказал в его лаборатории о своей работе. После семинара мы зашли к Франку в кабинет выпить чаю.
- У вас любви с Флеровым больше не будет. Подумайте о переходе к нам. У нас есть хорошие люди.
Случившееся, естественно, не изменило уклада жизни нашей лаборатории, но на все окружающее я смотрел, уже не чувствуя себя дома, а как бы со стороны. По-прежнему в кабинете Флерова проходили совещания, и время от времени в соседней комнатушке свистел самовар, извещая, что вода закипела. На совещания эти я более не ходил. Меня на них не приглашали, да я и сам не пошел бы. Как обычно, Флеров гулял с кем-нибудь часто по коридору, но при встрече со мной меня не видел. Впрочем, я быстро привык к тому, что мы не здороваемся.
Итак, в своей лаборатории рассчитывать на чью-либо поддержку не приходится, и мирный уход в лабораторию Франка тоже исключается. Что же делать? Остается либо сдаться и „встать перед директором лаборатории на колени”, либо вынести конфликт из лаборатории наружу. Или все-таки плюнуть на все и уехать в. Киев. Флеров ждет именно этого, и это было бы позорным поражением. Остается вынести конфликт за стены лаборатории. Но как? Идти к директору института Боголюбову бесполезно. Все знают, что Боголюбов не любит Флерова, но я уверен, что из-за меня ссориться с ним не будет.
„Поезжайте-ка вы лучше в Киев”, таким будет ответ Боголюбова.
Есть один выход — написать заявление в партийный комитет с просьбой создать комиссию из людей, от Флерова не зависящих. Моя работа полностью заблокирована незаконным распоряжением. Если моя квалификация низка, пусть комиссия рекомендует освободить меня от занимаемой должности. Пойду по этому пути. Через пару дней после того, как я отправил свое заявление в партийный комитет, меня затащил к себе в комнату один из химиков нашей лаборатории, секретарь партийного бюро лаборатории. Открыв сейф, он вынул из него какую-то бумагу:
-Читай!
Передо мной лежало заявление Флерова в партийное бюро нашей лаборатории. В нем говорилось, что своей деятельностью я наношу серьезный ущерб советской науке. Я пытаюсь затормозить работу по синтезу новых химических элементов и тем самым „лью воду на мельницу американцев”. Далее следовало не менее тяжкое обвинение. Оказывается, я „нанес серьезный ущерб развитию международного сотрудничества нашего института с социалистическими странами”. И уже совсем бледно выглядело заявление о плагиате, допущенном мной совместно с членом-корреспондентом Гольданским. Флеров кончал заявление предложением исключить меня из коммунистической партии.
— Что дальше? — спросил я, прочитав заявление Флерова.
— Ничего, пусть полежит в сейфе. Паны дерутся, а у хлопцев чубы летят.
— Брось, у тебя еще с головы ни один волосок не упал. Что это — подрыв международного сотрудничества?
— Спроси у Толи.
Толя, молодой физик из нашей лаборатории, участвовал в опытах, проводившихся в Бухаресте, и теперь, когда я услышал его имя, мне все стало ясно.
Однажды, еще во время моей работы в Копенгагене, ко мне подошел мой друг, датский физик, и дал почитать статью, только что полученную редакцией журнала „Нуклеар Физике”. В статье описывались наши последние опыты в Бухаресте. Естественно, я обнаружил себя в списке авторов, но статью видел впервые. Руководитель румынской группы, сотрудничавшей с нами, написал статью и послал ее в журнал. Наверное, он обсуждал ее с Флеровым и другими авторами, но мне в Копенгаген ее не послал. Я не мог согласиться с некоторыми частями статьи, поскольку в ней совершенно игнорировалась теоретическая работа, в которой было дано прекрасное объяснение нашего дубненского явления. Я тотчас же написал письмо своему румынскому коллеге, где в мягкой форме выражал свое несогласие с текстом, и добавил, что, если авторы хотят сохранить текст, то я просто прошу меня исключить из числа авторов. Со своей стороны, я предложил внести в статью изменения, учитывающие современное состояние теории. Ничего особенного во всем этом деле я не видел. В конце концов был опубликован вариант с моими поправками, и когда через некоторое время я встретил руководителя румынской работы, мы о чем-то поболтали, не вспомнив даже про нашу публикацию. И вот теперь, узнав, что я „разрушаю международное сотрудничество”, я решил поговорить об этом с моим сотрудником. Тот мялся, говорил что-то невнятное. Ему кажется, что руководитель румынской группы огорчен, что я не согласился с объяснением, предложенным им. Тщетно пытался я объяснить, что улучшение отношений с румынскими учеными, кстати у нашей группы совсем неплохих, не должно идти за счет научного журнала „Нук-леар Физике”. Толя считает, как и Флеров, что я не должен был настаивать на объяснении явления на основании последней теории, весьма одобрительно воспринятой учеными в большинстве лабораторий. Можно было бы и поступиться истиной, чтобы не огорчать румынского физика. И в конце концов я услышал от сотрудника своей группы, с которым мы вместе работали все годы, уже ставшее привычным:
— Вы уйдете из лаборатории, а мне здесь жить надо.
Как ни странно, но меня письмо Флерова даже обрадовало. Понять его замысел было нетрудно и можно было даже предположить, что при всей абсурдности обвинений он добьется нужного ему результата. Но, неплохой знаток человеческих душ и настоящий мастер интриги, он допустил ошибку лишь в одном. Он не заметил тех изменений, которые произошли за двадцать лет со времени нашего знакомства во мне. Флерову было невдомек, что меня пребывание в партии начало тяготить. Поэтому наша возможная дуэль на партийном собрании не могла кончиться моим поражением.
На что все-таки рассчитывал Флеров, требуя моего исключения из партии? Прежде всего на то, что так называемой партийной принципиальности не существует, и в этом он был прав. При всей возможной симпатии ко мне партийный комитет не решится поступить „по-партийному, по-ленински” и не осмелится поднять руку на увешанного наградами академика, имеющего в Москве могучих покровителей, и в том числе в Центральном Комитете партии. Партийный комитет не будет спешить с обсуждением нашего конфликта. Тем временем Флеров подготовит партийное собрание лаборатории. Одних с глазу на глаз припугнет, другим что-то пообещает. Третьи сами, без его помощи, перепугаются. Конечно, Флеров не рассчитывает, что меня исключат из партии, да ему это и не надо. Важно, чтобы меня хоть в пустяке упрекнули. Я, например, недооцениваю того-то и того-то. Кто не без греха. Напишут „резиновую” резолюцию, и у всех совесть чиста будет. Для партийного комитета института такое решение собрания только и нужно. Коллектив лаборатории сделал в мой адрес „критическое замечание”. Исключить из партии? Нет, об этом даже и речи быть не может. Даже самого малейшего партийного взыскания не дадут. А Флерову, не исключено, укажут на некорректность поведения и превышение своих полномочий. Мне же посоветуют подумать о том, что в Киеве строится новый циклотрон, и им нужны опытные люди. Такой сценарий мог запланировать Флеров, но меня он не устроит.
Флеров не знает, что я не дорожу партийным билетом, и в этом моя сила. Если он прав в своих обвинениях, пусть меня исключают из партии. Если нет, пусть собрание исключает его из партии за клевету. В противном случае я сам положу свой партийный билет на стол. При таком обороте событий Флеров, хоть он далеко не трус, испугается. В этом я уверен. Его письмо - мое оружие.
То, что происходило, не было склокой. Это было столкновение, в котором не должно было быть компромисса. Мы стояли один на один. Если я попаду под поезд, Флеров будет рад. Если на него рухнет крыша дома, я не стану подписываться под некрологом. Память о прошлых теплых отношениях придавала нашему столкновению особенно мрачный оттенок.
Заметить мое нынешнее отношение к партии было бы трудно, хотя позднее я убедился, что кое-кто довольно пристально присматривался ко мне тогда и обнаружил во мне что-то новое. Для тех моих друзей, которые меня давно знали, не было секретом, что, подобно многим, я свое пребывание в партии воспринимаю, как ношение некоего хомута, надетого добровольно. Хомут надет, и снять его без серьезных потерь нельзя. Все, что остается, нести его на себе и не рыпаться, если не хочешь нажить бед. Я аккуратно платил партийные взносы, выполнял партийные поручения, но никто не мог заставить меня думать, что я и окружающие, живущие в мире, изуродованном безумными идеалистами и циничными пройдохами и подлецами, счастливчики, которым повезло родиться в нужном месте в нужное время. В мире есть места попривлекательнее, но мы не выбираем себе родителей. Впрочем, наверняка есть места намного хуже, чем то, где живу я.
Полтора года, проведенные в Дании, оказались роковыми. Полтора года я жил без скучных партийных собраний, комиссий, заседаний партийного комитета и настолько отвык от своего хомута, что чувствовал отвращение при мысли, что вдруг мне снова придется один вечер в неделю тратить на обсуждение партийных дел. Платить партийные взносы и раз в месяц ходить на партийное собрание — этого с меня хватит. При таком настроении, когда я знал, что в конфликте с Флеровым мне ждать помощи неоткуда, и в том числе со стороны партийных органов Дубны, я внезапно ощутил, что непрочь сбросить „хомут”, даже если это обернется трудностями. Может быть, с них в моей жизни начнется что-то новое, отсутствие чего я всегда смутно ощущал.
Поэтому, когда со мной захотела поговорить заместитель секретаря партийного комитета института, инженер из нашей лаборатории, я чувствовал себя уже „созревшим”. С Ириной, так звали инженера, мы были хорошо знакомы и до отъезда в Данию почти каждую неделю летом по субботам играли в волейбол.
— Сережа, мы так все огорчены твоей ссорой с Флеровым. Ведь вы так долго вместе работали, и очень жалко, что все так получилось.
— Я не собирался ссориться.
— Но ты неправ. Тебе не надо было обращаться с заявлением в партийный комитет.
— А что же, Ира, должно было произойти?
— Мы все заметили, что после поездки в Данию ты очень сильно изменился.
— Я всегда был таким, каким ты меня видишь. Может быть, вы во мне что-то не видели.
И тут я услышал слова, заставившие меня засмеяться.
— Когда ты приехал из Копенгагена, ты ни одному человеку не сказал, что соскучился по родине.
Все пошло, однако, не так, как ожидал я и, видимо, Флеров. Шли дни, недели, и... ничего не случалось. Флеров занимался своими делами, а я, лишенный возможности делать какие-либо эксперименты, проводил много времени в библиотеке. Однажды я встретил на улице физика из соседней лаборатории, который когда-то занимался проектом предложенного мной „моноэнергетического” циклотрона.
— А почему бы вам не перейти в нашу лабораторию? — обратился он ко мне, узнав, что все застыло на месте. — Зайдите к нашему директору. По-моему, Джелепов согласится на ваш переход к нам.
Странно, но мысль о переходе в лабораторию Джелепова не пришла мне в голову раньше. Может быть, подсознательно я предполагал, что как академик Франк, он побоится портить, точнее ухудшать и без того отвратительные отношения с Флеровым. Может быть, переход к Джелепову — это именно то, что мне нужно. Ведь я созрел для этого и не только потому, что не могу жить с Флеровым под одной крышей. Джелепову, взяв меня, терять нечего. Флеров ненавидит его и не скрывает этого. С 1968 года Флеров — академик, а Джелепову до конца жизни ходить в членах-корреспондентах. У Флерова сил больше, и с моим приходом Джелепов кое-что выиграет. Сейчас у него в лаборатории один лауреат Ленинской премии — академик Понтекорво. С моим приходом их станет двое. Да, очень странно, что я не подумал о переходе в лабораторию Джелепова раньше.
На циклотроне в лаборатории Джелепова рождаются необычные частицы — мюоны. Эксперименты с такими частицами проводятся во многих лабораториях мира. Эта область науки далека от меня, этим в лаборатории Флерова никогда не занимались. Но случилось так, что во время моей работы в Копенгагене я как-то задумался над тем, что изучение открытого нами в Дубне явления неплохо было бы продолжить с помощью мюонов. И я даже эксперимент придумал, но бурные события в Дубне отодвинули эту мысль на задний план. Теперь я вспомнил копенгагенскую идею. В лаборатории Джелепова я смогу над ней поработать. У меня появилось чувство, что судьба словно направляет меня на уже приготовленный путь. Совершенно случайный ход мыслей в Копенгагене приводит меня после нескольких месяцев неопределенности к двери в новую жизнь. В тот же день я уже разговаривал с Джелеповым.
— Вам надо сходить к Боголюбову. Я уверен, что он не будет возражать против вашего перехода к нам, и даже выделит для этого штатную единицу. Со своей стороны я должен вас предупредить, что у меня нет людей, которые могли бы работать с вами. Рассчитывайте больше на иностранцев.
Разговор с директором института Боголюбовым был коротким.
— Николай Николаевич, я не хотел бы уезжать из Дубны. Я был в Киеве, посмотрел все там и, честно говоря, если можно, предпочел бы остаться в Дубне у Джелепова.
— Вот и хорошо, — дружелюбно заметил Боголюбов. — Я рад, что вы остаетесь в Дубне.
Хитро улыбаясь, он добавил, что дело с переводом надо так провести, чтобы Флерову нельзя было к чему-нибудь придраться.
— Для начала напишите заявление на его имя с просьбой отпустить вас из его лаборатории в связи с переходом к Джелепову. Сделайте это для порядка.
После разговора с Джелеповым и Боголюбовым я снова почувствовал, что мир не без добрых людей.
Секретарь Флерова, взяв у меня заявление, прочитала его и улыбнулась. Когда часа через полтора я снова зашел к ней, она сказала, что заявление не подписано Флеровым и он хочет со мной встретиться.
— Почему вы не хотите ехать в Киев? — с этого вопроса началась наша последняя беседа.
— Это мое дело, и я не собираюсь обсуждать его с вами, — напоследок я мог поддразнить человека, который когда-то был моим идеалом.
— Вы должны понять, что в Киеве строится новый циклотрон, и там нужны опытные люди. Вы можете создать там школу.
— Я могу без этого обойтись. Все, что мне от вас нужно сейчас, так это ваш автограф на моем заявлении.
Подперев, как обычно в минуты размышлений, верхнюю губу средним пальцем правой руки, Флеров задумался. О чем? Вспоминал, как мы на Урале вместе работали с килограммами плутония, или то время, когда его старые сотрудники ушли от него, а я остался? Вряд ли. Он, по-моему, не был романтиком и не знал, что такое сентиментальность.
— Знаете, Сережа, — меня словно обожгло от такого обращения, — у меня есть предложение. Уйдем из лаборатории и погуляем по лесу.
Мы вышли из лаборатории и некоторое время шли молча.
- Вы, Сережа, мой первый ученик. Через неделю выборы в Академию наук. Вы находитесь в списке кандидатов, и я очень хотел бы, чтобы вас выбрали в члены-корреспонденты. Давайте договоримся так: я беру свое заявление из партийного бюро, а вы из партийного комитета.
— Я согласен.
Через пятнадцать минут мое заявление с подписью Флерова было у Джелепова. Членами-корреспонцентами выбрали двух человек, и я оказался первым за ними по числу набранных голосов. Мне рассказывали, что перед выборами Георгий Николаевич Флеров, академик, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и двух Государственных премий, с ног сбился, уговаривая голосовать против меня, «его первого ученика». Я, кстати, его своим учителем не считал.
Через несколько лет после моего последнего разговора с Флеровым мне довелось разговаривать с одной американкой, физиком, бывавшей в Дубне. Она восхищается Флеровым, он ей страшно нравится, он очарователен.
— Вы думаете иначе? — спросила меня дама, заметив, что я не слишком склонен восторгаться Флеровым, пленившим мою собеседницу.
- Я вас понимаю.
Я действительно понимал, чем очаровал американку Флеров, потому что намного лучше ее знал, что он может быть обаятельным. Но знал я и то, что было неизвестно американке, а именно, что, встретив Флерова много лет тому назад, я увидел в нем не только героя советской атомной эпопеи, человека железной воли, не отступающего перед трудностями, но и человека с безграничным честолюбием, ради достижения своих целей готового на все, не жалеющего окружающих. Когда его сотрудники отвернулись от него, я остался с ним, и несомненно был момент, когда, глядя на нас со стороны, можно было нас и за друзей даже принять. А потом пришло то, что, пожалуй, можно было бы даже назвать пониманием. Я увидел в своем кумире нечто, что никак не мог принять, что было противно моей натуре. Он тоже почувствовал изменения во мне, и с этого момента было ясно, что наши пути разойдутся. Было лишь неясно, когда это произойдет. И, конечно, не совсем верно утверждать, что он не был моим учителем.
Что касается физики, то моими учителями я прежде всего считал тех замечательных ученых, лекции которых я слушал в студенческие годы - Нобелевского лауреата академика Тамма и других. Многому я научился, когда с братом Флерова «работал руками». Что же касается Флерова-героя, то он, сам того не ведая и не желая, помог мне понять самого себя, разглядеть свои силы и осознать, что, ежели хочешь устоять, когда тебя бьют, учись драться в одиночку. И это произошло, когда он решил меня, своего «первого ученика» взять за горло.
Урок, данный мне тогда, впоследствии очень даже пригодился.
7. ЗАТИШЬЕ
Примерно через месяц после того, как был подписан приказ о моем переводе в лабораторию Джелепова, в Доме культуры состоялся праздничный вечер. Лаборатория академика Франка отмечала десятилетие со дня ввода в действие атомного реактора. Программа начиналась с небольшого спектакля, в котором в шутливой форме физики изображали разные эпизоды из жизни лаборатории. Вместе со своей женой я был приглашен на юбилейный вечер.
После спектакля толпа направилась в буфет. Народу было много, и образовалась очередь. Мы с Шурой терпеливо стояли, ждали вместе с другими, когда подойдем к прилавку. В стороне с бутылкой шампанского стоял Франк. Он о чем-то разговаривал с директором одной из лабораторий. Увидев нас, Франк вытащил Шуру и меня из очереди.
— Берите бокалы и присоединяйтесь к нам. Собеседник Франка только что вернулся из Монголии и еще был полон впечатлений. Ему, оказывается, довелось даже встретиться с главным ламой. Рассказ об этой встрече вызвал у обычно крайне сдержанного и осторожного Франка несколько ядовитое замечание:
— Да, кажется, у нас слишком поспешили с решением религиозных проблем. Поспешили, слишком поспешили.
Разговор о религии в Советском Союзе не пошел дальше этого замечания, туманного, но безусловно таившего в себе скрытое осуждение насилия в отношении православной церкви. Разговор зашел о новом реакторе.
— Это уже не для меня, — философски заметил франк, намекая на свой возраст. - Для меня он слишком далеко.
Потом, обратившись ко мне, Франк произнес слова, которые, надо сказать, прозвучали странно:
- Я себя чувствую должником перед вами. Ваше положение с работой все еще неопределенно. От одного берега вы ушли, а к другому еще не прибились. Мне надо подумать, как вам помочь.
Что я мог отметить Франку Да, от одного берега я уже давно отплыл, и в тот момент, ко(да с благодарностью ухватился бы за протянутую мне руку, ее не было. Мне вспомнились слова одного моего знакомого, что нет более загадочного человека в Дубне, чем Нобелевский лауреат Франк. Предсказать, как поступит этот интеллигентный, говорящий тихим голосом ученый было невозможно. Во время моей «баталии» с Флеровым Франк ни разу не поинтересовался, как обстоят мои дела, и теперь его слова о моей неустроенности звучали доброжелательно, но с оттенком изящного лицемерия.
Вскоре после этого разговора секретарь Франка сообщили мне, что академик хотел бы со мной встретиться. Вопрос, с которым ко мне обратился Франк, был для меня неожиданным:
В США должна состояться международная конференция по нейтронной физике. Мне очень бы хотелось, чтобы на нее поехал мой заместитель, но, что от вас скрывать: его не пустят. Вы человек проходной. Может быть, вы поедете на эту конференцию Конечно, это не ваша область физики, но по-моему, будет полезно, если вы побываете на конференции. Будет она в Олбани, около Нью-Йорка.
Я объяснил Франку, что меня пригласили на Гордонскую конференцию в США, я согласился сделать там доклад, но на две конференции меня не пустят.
— Пустяки, — успокоил меня Франк. — Гордонская конференция начинается за неделю до нашей. Вы сделаете доклад на Гордонской конференции, а потом приедете в Нью-Йорк.
Такое решение меня устраивало, и я согласился. Однако все обернулось иначе и крайне глупым образом. Как всегда, все оставалось неясным до самого последнего момента, и вдруг выяснилось, что меня не пускают на Гордонскую конференцию, но зато я еду на ту, которая интересовала Франка. Я мог чертыхаться и делать все, что угодно, но изменить решение Центрального Комитета и Комитета по Атомной Энергии было не в моих силах. Дня за два до отъезда нас вызвали в Комитет по Атомной Энергии. Оттуда мы должны были ехать на инструктаж в ЦК партии. В ожидании отъезда мы толпились в коридоре. Мимо нас проходил один из руководителей международного отдела комитета. Увидев меня разговаривающим с одним из физиков из лаборатории Франка, он подошел к нам.
— Вы что? В таком виде собираетесь в Центральный Комитет ехать?
— А в чем дело? - удивились мы.
— Вы едете туда без галстуков?
Был жаркий день, и мы оба приехали в Москву в рубашках с короткими рукавами. По какой-то причине инструктаж был отменен, и мы не шокировали партийных чиновников «легкомысленным» видом.
Второй заграничной поездкой после датской командировки была поездка в Польшу на Мазурские озера, где польские физики организовали «летнюю школу» и пригласили меня быть одним из лекторов.
Вместе со мной ехали двое молодых физиков из лаборатории Флерова. Снова поездка начиналась с разговора в Комитете по Атомной Энергии. На сей раз нас инструктировал один из главных гебешников в комитете.
— Как вы готовились к поездке? — обратился он ко мне, как старшему по возрасту в нашей маленькой группе.
— Написал доклад, перевел его на английский язык, приготовил диапозитивы. Это все.
— Вы, самодакен, собираетесь выступать не на русском языке? — у нашего «инструктора» была привычка вставлять в разговор странное и непонятное слово «самодакен». Вы должны делать доклад на русском языке. Пусть вас переводят.
— По правилам школы я должен говорить на английском языке. Примерно тридцать процентов участников школы физики с Запада.
— Мало ли что поляки там напишут. Вы, самодакен, говорите по-русски.
— Я буду говорить по-английски. Во-первых, на доклад потребуется в два раза меньше времени, а его у меня и так в обрез. А потом будет смешно, когда кто-то из поляков будет переводить мой доклад. Хоть и не блестяще, но я все сам могу рассказать.
— Я, самодакен, считаю, что вы просто обязаны говорить по-русски.
Я молчал. Разговор зашел в тупик, и у меня появилось дерзкое желание спросить закурившего гебешника, где он покупает сигареты «Уиистон»: в магазинах их нет, а моя жена их любит. Но я удержался от вопроса. Что делать «Самодакену»? Отменить поездку? И он уже примирительно спросил меня:
— А все-таки, самодакен, лучше было бы делать доклад по-русски?
— Конечно, — не стал спорить я с ним, и удовлетворенный моим ответом, но явно разозлившийся гебешник обратился к молодому физику с вопросом, сколько партий в Польше. Тот не знал, и «Самодакен» стал выговаривать ему за политическую безграмотность.
Мне еще два раза пришлось столкнуться с высокомерным чекистом. Первый раз при отъезде осенью 1973 года в командировку в ФРГ, а второй раз через две недели по возвращении в Советский Союз. Три физика из Дубны, мы сидели перед самоуверенным чекистом и смотрели, как он просматривает документы, заготовленные в связи с нашей поездкой. И опять почему-то разговор начался с меня.
— Где находится текст вашего доклада?
— Его нет. У меня есть диапозитивы, препринты и это все.
— Как, самодакен? У вас должен быть текст доклада, утвержденный в комитете.
— Я не собираюсь рассказывать больше, чем написано в препринтах.
— Тут у меня, — вскипел чекист, — один физик-лирик собирался доклад делать по опубликованной работе академика Арцимовича. Его, самодакен, академик попросил об этом. Так я его не пустил за границу, отменил поездку.
Я молчал. Пусть на здоровье отменяет. Переживу.
— Всегда важен личный контакт с автором, — вступился за меня один из моих спутников, - людям всегда интересно поговорить с человеком, который делал опыты.
Чекист помолчал и, забыв про меня, спросил моего заступника, правда ли, что он один собирается поехать в Карлсруэ. И еще, самодакен, на приемах пейте только для протокола.
Никто из нас троих не знал, что это такое «пить для протокола», но не желая продолжать и без этого неприятный разговор, мы промолчали.
По возвращении из Германии мы снова вели с «Самодакеном» длинный, тягучий разговор. Он расспрашивал нас, где мы были, куда нас приглашали в гости, что мы ели, что мы пили и пытался все время на чем-то нас подловить. Чтобы сделать свои вопросы более убедительными, чекист говорил, что сам бывал за границей, жил там и все знает. Когда я сказал, что сделал доклад там-то и там-то, чекист вдруг прицепился ко мне. В «задании на командировку» говорится о чтении лекций, а я, оказывается, делал доклады. Разговор затянулся и стал крайне неприятным. Что я ему морочу голову? Он сам прекрасно знает без меня, что доклад и лекция — не одно и то же. В какой-то момент его заинтересовало, с кем я встречался в воскресенье. Обозленный придирками, я решил «подложить свинью» чекисту и сказал, что встречался с химиками из института, где работал Шрассманн. Не зная, кто такой Шрассманн, чекист чуточку смутился, но не желая показать свое незнание, выжидательно смотрел на меня.
— Шрассманн — это немецкий химик, который вместе с Ханом открыл деление атомных ядер. То самое, которое ваш комитет в мирных целях использует, — объяснил я слегка присмиревшему чекисту.
На другое утро в Дубне началось заседание Ученого Совета института. Я пришел послушать доклады. Рядом со мной сел начальник международного отдела института.
— Я слышал, вчера вы долго спорили в Комитете по Атомной Энергии? — обратился он ко мне.
— Да нет, ничего особенного не было, — ответил я.
— Вы — анархист. Ox, допрыгаетесь вы когда-нибудь, — пообещал мне далее начальник международного отдела.
Однажды мне сообщили, что в назначенное время меня ждут в Центральном Комитете партии. Человеком, пожелавшим встретиться со мной, был Гордеев, заместитель начальника отдела науки. Это был партийный босс, к которому еще в мою бытность работы с Флеровым, тот обращался за помощью. В ведении Гордеева находились все институты, занимавшиеся исследованиями в области ядерной физики, включая и те, которые занимались практическими применениями атомной энергии.
— Вы давно занимаетесь наукой, — начал разговор Гордеев, слегка похлопывая по столу ладонью, на которой синел вытатуированный якорь. — Не пора ли вам заняться кое-какими практическими делами?
Далее последовали более детальные разъяснения:
— Вы, конечно, знакомы с Лейпунским. Вы знаете, что он руководит программой развития реакторов на быстрых нейтронах. Александру Ильичу много лет, и здоровье, к сожалению, сдавать начинает. Пора подумать о человеке, который в будущем смог бы его заменить. Мы хотели бы, чтобы вы перешли работать в Обнинск.
Я почувствовал себя не очень уютно. Перейти в Обнинск — это значит снова начать работы с грифом «Совершенно секретно». Этого я больше не хочу. Я привык к контактам с западными учеными, и хоть стоят здесь на пути чиновники и КГБ, но все же время от времени удается встречаться со старыми знакомыми. С переходом в Обнинск все это кончится. Кроме того, я знал, что КГБ раскрыл в Обнинске деятельность, связанную с Самиздатом, и теперь там довольно тяжелая обстановка. Ехать в Обнинск мне не хотелось, и я стал отказываться, ссылаясь на то, что начал новые исследования в лаборатории Джелепова. Однако Гордеев усиливал давление:
— Пора вам на народ поработать, пора. После долгого разговора я уехал в Дубну, обещав подумать. Заместитель Джелепова, мой знакомый со студенческих лет, узнав, что я не дал согласия, всплеснул руками. Этого они не забудут. В Центральном Комитете не привыкли, чтобы от их предложений отказывались. Придется тебе, наверное, согласиться.
Дня через два я встретил в библиотеке академика Маркова, секретаря отделения ядерной физики. От него я узнал, что на него тоже нажимают:
— Гордеев звонил мне и просил надавить на вас. Я отказался и сказал, что вы понадобитесь в новом институте под Москвой, который мы будем создавать.
Поняв, что отбиться от Гордеева нелегко, я поехал в Обнинск к Лейпунскому. Лейпунский выглядел усталым. Я без всяких обиняков сказал ему, что в Обнинск переезжать мне не хотелось бы. Лейпунский прекрасно понял меня и не стал насиловать, обещал поговорить с Гордеевым.
Перед отъездом посмотрите нашу новую технику для измерения критических масс. Вы все же издалека сюда приехали.
Еще в пору наших дружеских отношений Флеров рассказывал мне о своей первой встрече с Лейпунским. Кажется, Флеров делал у него дипломную работу. Было это в тридцатых годах. Флеров, зайдя в кабинет Лейпунского, почувствовал что-то странное в облике этого ученого, но не мог понять, в чем дело.
— Что вы на меня так уставились? — не выдержал наконец Лейпуиский. — Наголо стрижен? Я только что из заключения вышел.
После истории с Флеровым я окончательно утратил интерес к партийным делам. На партийные собрания, как многие другие, я стал брать книгу и без всякого интереса следил за всякими обсуждениями. Однажды ко мне подошел секретарь партийной организации лаборатории и сказал, что меня целый год не беспокоили партийными поручениями, поскольку я осваивался на новом месте. Теперь меня просят побыть во время выборов в Верховный совет СССР председателем избирательной комиссии. Наш кандидат — академик Боголюбов.
— Что вы, это отнимет слишком много времени, да я и не занимался никогда этим делом.
— Вам ничего не надо будет делать до дня выборов. Нам нужно, чтобы комиссию возглавил авторитетный человек. Всю работу на избирательном участке сделают без вас. Вашим заместителем будет заместитель Джелепова по административным делам. У него большой опыт по этим делам. В прошлом году начальник отдела Радиохимии был председателем комиссии. Он вам подтвердит, что я вас не обманываю.
Это — начальник отдела, в котором я работаю, физик, которого я давно знаю. Он действительно сказал, что поработать мне придется лишь в день выборов. Хорошо, что у меня есть автомашина. Почему, он объяснять не стал, а лишь загадочно улыбнулся. Мне в последний день все расскажут.
Кто в Советском Союзе не знает, что выборы — это комедия? Знали это и в Дубне, и тем не менее в день выборов в городе возникало приподнятое настроение. Создавало его, главным образом, появлявшееся в тот день на прилавках магазина мясо с громким названием «Россиянин». Мясо было несколько лучшего качества, чем в будни в магазинчике на территории института. В буфетах на избирательных участках можно было купить даже бутерброды с икрой, мандарины. Одним словом, это был не совсем обычный день.
Я пришел, как полагается, к шести часам утра. Все было готово к началу голосования. На втором этаже Дома культуры в большом холле в виде буквы «Г» стояли столы. За ними сидели нарядно одетые девушки, которые будут выдавать бюллетени. Ориентиром к урне служила блестевшая лысина бронзового Ленина. Справа и слева от лысины в белых рубашках с красными галстуками стояли два пионера. Кабина с тяжелыми зелеными шторами скромно стояла в стороне у стены.
Как только открылась дверь, в здание ворвалась группа человек из пятнадцати. Мой заместитель объяснил мне, что первому проголосовавшему принято делать подарки. На этот раз это был альбом с видами Москвы. Группа, ворвавшаяся в зал, бегом устремилась к столам с девушками. «Счастливчик» — первый проголосовавший, пожилой мужчина с хмурым видом принял от меня подарок и, не сказав «спасибо», убежал.
— Упоминать его имя в газете неудобно, — заметил кто-то, — он не скрывает своих антисоветских взглядов.
Энтузиазм первой группы избирателей объяснялся просто. В шесть двадцать из Дубны уходила в Москву электричка, и «энтузиасты» боялись опоздать на нее. Наступило затишье часов до девяти. Помимо членов избирательной комиссии и агитаторов на участке должен был присутствовать уполномоченный городского комитета партии. На сей раз им был слонявшийся по залу заместитель директора института «по режимным вопросам» Терехин. Его указания сегодня имели силу распоряжения партийного руководства города.
Бедным агитаторам надо было торчать на избирательном участке, пока их подопечные не проголосуют. К шести часам вечера снова стало тихо, и большая часть агитаторов разошлась по домам. Не проголосовало примерно пять-шесть процентов избирателей. Где эти «проценты», никто не знал. Скорее всего ушли на огороды. Кто-то уехал на рыбалку. Может быть, кто-то еще придет, но вряд ли число проголосовавших перешагнет за девяносто семь процентов. Так или иначе, неявившиеся «портили» картину. Тут, наконец, наступил момент, когда потребовалась моя автомашина. Я начал ездить по домоуправлениям. Сегодня они работают, и в них уже толпятся председатели избирательных комиссий. Это был тот загадочный момент, о котором мне сказал начальник отдела Радиохимии. На столах домоуправлений росли горы справок. Председателям комиссий надо с собой захватить список неявившихся, и секретари домоуправлений знают, что делать.
В справках говорилось, что «гражданин Н. из Дубны выбыл». Лучше иметь пачку таких справок заранее и не доводить дело до последнего момента. За пять минут до закрытия избирательного участка неявившихся вычеркнули из списка, к которому приложили пачку справок. Число проголосовавших стало отвечать советским стандартам. Никого из присутствующих процедура «урезания» списка избирателей не смутила. Какое это имеет все значение, когда кандидат один и обязательно будет избран.
Пришло время просматривать бюллетени. Сколько «за» и сколько «против»? Кандидат в бюллетене один, и по укоренившемуся еще со сталинских времен мудрому обычаю советские граждане перестали заходить в кабины и прямо шли к урне. Сегодня, как всегда, заглянувших в кабину мало. Поэтому, естественно, бюллетени шли чистенькие, нетронутые. Вот, наконец, бюллетень с фамилией кандидата, жирно перечеркнутой крест накрест. Уполномоченный городского комитета партии Терехин объясняет, что по имеющейся инструкции, которой здесь нет, о которой я ничего не слышал, но которая существует, «против» считается действительным лишь, когда фамилия кандидата вычеркнута горизонтальной линией. Чудеса! Стало быть обнаруженный бюллетень недействителен. Вот еще один бюллетень с фамилией, вычеркнутой аккуратной горизонтальной линией. Но на сей раз избиратель погорячился и внизу написал что-то нехорошее о советской власти в выражениях, явно нелитературных. Согласно инструкции - избиратель хулиган. Судить его за хулиганский поступок, естественно, невозможно, но бюллетень считается недействительным. В третьем бюллетене фамилия кандидата вычеркнута, но не целиком. Избиратель торопился или вдруг чего-то испугался. По инструкции считается, что избиратель проголосовал «за».
Наконец, работа закончена. Проголосовало более девяноста восьми и девяти десятых процентов избирателей. «3а» голосовали девятьсот девяносто восемь избирателей из тясячи. Мешок с документами должен мной быть доставлен в центральную избирательную комиссию в здание исполкома. Чтобы «защитить от возможного нападения», меня в казенной машине сопровождает вооруженный милиционер. Разыгрывать комедию, так уж по-настоящему.
В исполкоме торжественная обстановка. Я заполняю какую-то анкету о передаче центральной комиссии бюллетеней с протоколом избирательной комиссии. Мне, однако, не дают сразу уйти. В одной из комнат «отцы города» — секретари городского комитета партии, председатель исполкома, руководители гебещников поздравляют меня с «успешным завершением избирательной кампании». Заодно они интересуются, много ли таких, которые отказались голосовать. Были, список Терехин составил. Обычно - это отказы, вызванные плохими жилищными условиями. Дадут комнату, пойду голосовать. Это хоть и не опасные, но все же «антисоветчики». Между тем в помещении нашей избирательной комиссии жизнь продолжается. Завтра не надо идти на работу, на столе тарелки с колбасой, сыром, несколько бутылок водки. Деньги на выпивку выданы исполкомом. Наверняка, что-то подобное происходит и в центральной комиссии. Только закуска там получше и кроме водки есть и коньячок.
Это случилось года через два после выборов в Верховный совет. Я снова отключился от общественных дел и занимался только физикой. Однажды забарахлил двигатель моих «Жигулей». Я позвонил своему знакомому Д. Он был по профессии инженером, но спился, утерял всякий интерес к работе, хотя был неплохим специалистом. В прошлом Д. участвовал в автогонках и автомобили остались его страстью. Все владельцы автомашин знали, что диагноз Д. всегда правилен. Д. посмотрел двигатель и сказал, что «полетели поршневые кольца».
— Постарайся поскорее отделаться от автомашины, — посоветовал он мне.
Я вернулся из гаража домой. Минут через тридцать позвонил телефон. Звонил Д.
— Зайди к Виктору, я у него. Насчет машины потолковать надо.
Не будь у меня автомобильных забот, не пошел бы я.. к. своему бывшему приятелю, жившему в квартире напротив. Через несколько минут я был у него. Д. и хозяин сидели на кухне и пили водку. Для Д. одна бутылка ничего не значила, и часа через два на столе стояли уже три пустые поллитровки. Разговор начался с автомобильных дел, и Д. снова принялся меня уговаривать продать «Жигули». Разговор перешел в другое, и Д. начал подшучивать над любовными похождениями Виктора. Как случается, разговор на время прервался, и вдруг Д. посмотрел на меня, выругался и рассказал, что на прошлой неделе Терехин, заместитель Боголюбова, директора института, попросил его, Д., посмотреть автомашину.
— Поглядел я движок, отрегулировал, и тут еще мужики пришли, решили выпить. У Терехина в гараже. Помнишь Флоровского, заместителя по административным делам. Этот тоже пришел. Выпили они крепко. И спрашивает Терехин: как лучше стрелять, в лоб или в затылок. Спорить начали. Ну, заместитель нашего Флерова, сволочь, рассказывает, что одно время любил он после завтрака с кем-нибудь из заключенных погулять. О жизни поговорить, а потом пристрелить. Меня, гады, за человека не считают. Такое обсуждать стали.
От услышанного я протрезвел. Значит в нашем городе живут припеваючи самые настоящие убийцы, которые в лагерях людей расстреливали. Живут спокойно, не беспокоясь, что кто-то спросит с них за их преступления. Терехин просто как сыр в масле катается. Еще бы: ближайший помощник директора института. А бывший заместитель Флерова, с которым я несколько раз на рыбалку ездил, теперь работает заместителем директора самой крупной дубненской лаборатории. Стали, оказывается, бывшие палачи физикам помогать.
В начале семидесятых годов почувствовалось, что Дубна стареет и даже загнивает. Началось все это раньше: после ухода китайцев в первой половине шестидесятых годов. Чешские события 1968 года окончательно надломили идею «дружбы». Дух института резко изменился. Среди чешских физиков, приезжавших в Дубну, выплыли на поверхность и такие, кто постарался сделать карьеру, затоптав во время чисток своих коллег, не одобрявших «братскую помощь» Советского Союза. Конечно, были среди приезжавших и приличные люди, но в целом не тем духом пахнуло в Дубне.
Упадок Дубны ощущался явственно. Когда-то жители окрестных поселков заполняли город, надеясь купить что-либо из продовольствия. После того как снабжение города продуктами питания стало резко ухудшаться, они обратились для городских властей, да, что греха таить, и для некоторых жителей Дубны, не относящихся к дубненской элите, в «саранчу», объедающую город. Чтобы отсечь «мешочников» — простых русских людей, желающих купить самую малость, во время международных конференций связь с городом по Волге на катерах прерывалась. Торговля во время партийных конференций мандаринами, кофточками и другими товарами стала обращаться в традицию.
В Москве, похоже, к идее создания «образцового социалистического» города стали охладевать. Сделать из Дубны «витрину» советского города не удалось. В быт прочно начала входить торговля из-под прилавка. Чтобы как-то уменьшить недовольство иностранцев, для них создали специальный магазин. Когда один из моих знакомых поляков с возмущением заявил административному директору, что русские имеют не меньше права на молоко, чем иностранцы, его быстро выставили из Дубны и отправили в Польшу. Иногда приходилось просить иностранцев купить мяса, и это было унизительно. Особенно отвратительно все выглядело, когда доходили разговоры, что «вчера у председателя исполкома жрали убитого на охоте лося, и упившийся хозяин опрокинул на себя самовар». При бассейне для купания соорудили для «избранных» финскую баню. Одним словом, все шло в духе времени.
В научной программе внезапно обнаружился резкий спад. Материальные ресурсы оскудели, и борьба за них между лабораториями обострялась. Я был в стороне от всего этого, стараясь получить хотя бы минимальную поддержку для наших экспериментов. Они шли неплохо, но мы начинали понимать, что по-настоящему интересные исследования можно провести только на Западе: в Лос-Аламосе в США или в Швейцарии. Рассчитывать, что нас пригласят работать в Лос-Аламос не приходилось, а что касается Швейцарии, то тут дело не выглядело безнадежным. Однажды в Дубну приехал знакомый норвежский физик, работавший в Женеве, в Европейском Центре Ядерных Исследований, ЦЕРНе. Перед отъездом он сказал мне, что если я надумаю делать опыты в ЦЕРНе, то должен дать знать об этом. Я обещал подумать.
Осенью 1974 года мы закончили серию опытов, показавших, что наша аппаратура работает хорошо. Мы даже получили кое-какие результаты, которые смогли опубликовать в научных журналах. Новая для нас область физики переставала быть «белым пятном». И наконец настал момент, когда я смог сообщить своему приятелю, датскому физику, работавшему в ЦЕРНе, что был бы рад начать в Женеве совместные опыты.
Почти полная потеря интереса к дубненским делам, наверное, по каким-то скрытым каналам связывалась со все возрастающим чувством отрицания советского стиля жизни в целом. Я мало знал о диссидентских настроениях в Москве. Слухи о них доходили случайно. Травля академика Сахарова и «осуждающие» письма, подписанные академиками, вызывали презрение к трусости или подлости подписывавших. Так ли уж много надо было иметь мужества, чтобы отказаться от поступка, на всю жизнь остающегося грязным пятном. Чистота мыслей Сахарова поражала меня, но еще больше я восхищался его личным мужеством.
Одним из основных чувств, начинавших все более переполнять меня, было ощущение серости и скуки. Оно лишь на время исчезало, когда наступал отпуск, и вместе с нашими новыми друзьями мы уезжали куда-нибудь на автомашинах далеко от Москвы. Но и тогда приходилось наталкиваться на что-нибудь, от чего душу воротило. Уехать куда-нибудь хотя бы на время, вздохнуть свободно. Это желание забыть про партийные собрания, избавиться от чувства, что на тебя кто-то постоянно смотрит, все более связывалось с желанием отправиться в командировку в Женеву.
В конце ноября в Дубну на короткое время приехал из ЦЕРНа шведский физик. Мой хороший знакомый, регулярно встречавшийся с ним, знал о моих намерениях уехать в Женеву и однажды предложил мне поужинать вместе в кафе Дома ученых. Швед, работавший вместе с моим приятелем, обещал рассказать в Женеве о состоянии дел в Дубне. После ужина я пошел проводить его в гостиницу и взять препринт, который он обещал мне дать.
От Дома ученых до гостиницы идти минут десять. Пройти до конца улищцы Жолио-Кюри и свернуть отсюда направо. От перекрестка до гостиницы метров триста. На полпути я почувствовал что-то странное. Я внезапно перестал узнавать окружающее. Что это за здание с темными, неосвещенными окнами? В луже отражались огни еще не снятых после ноябрьских праздников гирлянд красных лампочек. Почему-то их отражения в лужах стали расплывчатыми, и я не понимал, что это за красные огни плавают и качаются на неподвижной поверхности. Идти вдруг стало трудно. Швед что-то мне рассказывал, но я почти ничего не понимал из того, что он говорил. Слава Богу, мы поднимаемся по ступенькам лестницы. В холле гостиницы слева находится стойка, за которой сидит дежурный администратор. Справа — небольшой бассейн с зелеными креслами вокруг. Я все это знаю, но сейчас ничего не вижу. Все вокруг задернуто зеленым занавесом. Швед предлагает мне подняться к нему в номер. Спасибо, я посижу здесь. Меня что-то страшно мучает, но боли нет. Шура и Катя сейчас в кино. Послать кого-нибудь за ними? Я слышу голос, протягиваю руку, чтобы взять препринт, говорю в пустоту «Сенкю», и все исчезает.
8. ЭЙФОРИЯ
Придя в себя, я увидел склонившегося надо мной врача, измеряющего кровяное давление. В полутемной комнате у стены, сжавшись, сидели Шура и Катя. Меня по-прежнему что-то сосало.
— До чего же мне тяжело, - было единственное, что я произнес. Внезапно меня стало рвать.
— Что вы ели?
— Рыбу, выпил немного сухого вина, чашку кофе.
Похоже, что я отравился. После каких-то уколов мне стало легче, и я уснул. Проснулся я свежим и бодрым. После врачебного обхода я уйду домой. Пришла медицинская сестра, делающая кардиограммы. Дежурный врач сказал, что скоро я смогу идти домой. Внезапно в комнату вкатили кресло. Меня, словно я был из стекла, начали осторожно пересаживать в него с кровати. Я изумился. Слова, что я сам могу перейти в другую палату, не действовали. В маленькой палате, где я оказался один, меня переложили на постель.
— Не вставайте, не делайте резких движений. Пришедшая вскоре заведующая терапевтическим отделением очень мягко объяснила мне, что кардиограмма не совсем хорошая и мне надо немного полежать. Когда вечером Шура пришла меня навестить, я был поражен ее подавленным видом. Оказывается, никакого отравления не было, а произошел небольшой инфаркт. Теперь мне предстояло долго лежать в кровати. Второй день прошел тихо. Ничего не произошло и следующим утром, но вечером Шура буквально влетела в палату:
— Поздравляю! Тебя выбрали в Академию наук! С первого тура.
Это была приятная новость. Посыпались телеграммы с поздравлениями, а на другой день ко мне прорвались двое моих лучших друзей студенческих лет.
— Не понимаю, - изумлялся один из них, — как тебя могли выбрать в члены-корреспонденты? Ведь ты совсем не умеешь плести интриги. Да и к школе ты ни к какой не принадлежишь.
— Возможно, поэтому я туда и попал. Просто расстановка сил такая сложилась.
Вскоре меня навестил приехавший из Москвы Джелепов. Он рассказал, как происходили выборы, и кончил тем, что предложил мне стать начальником нового отдела в лаборатории. Меня это предложение не обрадовало, потому что я хотел прежде всего заниматься исследованиями в ЦЕРНе, тем более что из Женевы сообщили о желательности моего приезда. Кроме того я понимал, что в отделе будут работать старые сотрудники лаборатории Джелепова, научные интересы которых далеки от моих. Но Джелепов уговаривал меня, подчеркивая, что после выборов в Академию наук мне неприлично оставаться начальником сектора. Приход Понтекорво повлиял на мое решение:
- У вас будет хороший заместитель. С ним не будет никаких хлопот с административными делами.
В конце концов я согласился на просьбу Джелепова.
Когда через полгода, оправившись от болезни, я пришел в лабораторию, встретившийся мне Понтекорво сказал:
— Я уверен, что долгое пребывание в больнице не прошло для вас бесследно. Вы узнали много нового.
Не так ли?
Да, Понтекорво был абсолютно прав. В больнице, находясь большую часть времени один, я впервые ощутил, что такое покой. Побыть одному, наедине с собственными мыслями и книгами - этого, оказывается, мне давно не хватало. Однажды мне даже пришла в голову странная мысль. Каким приятным должно было быть в свое время путешествие из Москвы в Петербург. Сидишь в кибитке, прикрытый медвежьей шкурой, вокруг снег, колокольчики тройки позвякивают. Сидишь и думаешь. Никто тебя не тревожит. Темп жизни стал слишком быстр, и тебя увлекает общим потоком. Все время смотришь только вперед и некогда оглянуться, припомнить, что случалось с тобой, и хорошенько задуматься. Странно, для этого надо, оказывается, заболеть, причем серьезно. Я «глотал» все книги, которые Шура таскала ко мне пачками. Мемуары Витте о старой, дореволюционной России, книги о животных, стихи Ахматовой, Пастернака. На пару дней попала недозволенная книга Фишера о Ленине. В одном из журналов я наткнулся на отличную повесть, написанную молодым писателем, с которым я познакомился во время нашего летнего путешествия на Дон.
Это путешествие осталось в памяти, и, читая полную горечи повесть, я видел перед собой ее автора, молодого чубатого парня с усами. По-моему, именно такие донские казаки когда-то проводили полжизни в седле, в далеких походах. В то лето на четырех «Жигулях» мы добрались до укромного уголка на берегу Дона и расположились в палатках, «табором». На другой день после нашего приезда мы обнаружили, что на изобильном когда-то Дону скудно и бедно. Молока нигде не купить, кроме как в совхозе, да и там только с разрешения директора совхоза. Наиболее инициативные из нашей группы отправились разговаривать с начальством, захватив с собой предусмотрительно взятую из Дубны справку, в которой указывалось, в частности, что в составе «экспедиции» находится лауреат Ленинской премии. Это помогло. Мы получили разрешение покупать молоко и другие продукты в совхозе. Бухгалтер совхоза во время разговора поинтересовался, слышали ли мы о писателе Виталии Закруткине. Да, но книг не читали. Бухгалтер, толстый симпатичный дядя снабдил нас литературой и обещал организовать встречу с местной знаменитостью, другом самого Шолохова. Насколько я знал, Закруткин был секретарем Союза писателей РСФСР, но уверен в этом не был.
Через пару дней мы были приглашены к именитому хозяину. От центра станицы к дому или, скорее, к поместью Закруткина вела асфальтированная дорога. Огромный дом, большая территория сада, несколько псов, гостеприимный хозяин, ну чем не старое, дореволюционное время? Мы сидели, пили сухое молодое вино. Случайно в разговоре упомянули Солженицына, и Закруткин сказал, что Солженицын пишет безграмотно. Моя жена налетела на Закруткина. не считаясь, что мы у него в гостях. И тот, не желая обострять разговор, сказал, что сам был в лагере:
— Это неправда, что не было сопротивления. Были герои. При мне секретарь комсомольский одного из здешних районов отточил пуговицу и перерезал себе горло.
Представления Закруткина о героизме показались мне несколько странными. Разговор перешел на нашу неудачную рыбную ловлю.
— Судаков в Дону больше нет, — заметил Закруткин, — и вообще рыбные ресурсы Дона не восстановить.
Пригласив Закруткина посетить наш «табор», мы уехали.
На другой день вместе со своим приятелем я приехал к Закруткину. Его жена провела нас в увитую диким виноградом беседку. Там за столом, кроме хозяина, сидел по пояс голый усатый парень — донской казак. Двое других молодых людей интеллигентного вида были из Ростова — один из них писатель, другой архитектор. На столе стояли бутылки с водкой. Захватив с собой водку и нагрузив автомашины перцем, баклажанами, помидорами, мы все отправились в наш лагерь.
Через два часа все были изрядно пьяны и горланили казачьи песни. Было уже темно, когда мы всей компанией двинулись к Закруткину. Сидевший рядом со мной молодой парень — донской казак — засмеялся:
— Какого черта я вторую неделю сижу у «папы», когда дома молодая жена скучает?
Писатель из Ростова объяснил мне, что «папа» — это Закруткин, который регулярно выручает «донского казака» с его буйным нравом из разных историй. Закруткин — человек влиятельный, член областного комитета партии.
Винопитие продолжалось, но уже в доме Закруткина. «Донской казак», держа в руке стакан с вином, начал торжественным голосом «выражать свои сомнения»:
— Слушай, папа, во всем мире я знаю только двух настоящих писателей — Хемингуэя и тебя. Все остальные — дрянь. Что будет, когда ты умрешь? Никого не останется.
Судя по всему, Закруткин хорошо знал своего «подопечного» и не обижался. На другой день, не оправившись как следует от казачьего разгулья, мы двинулись в сторону Москвы.
Забыть зеленый занавес, закрывший от меня мир вечером того дня, когда я рухнул без сознания на пол в гостинице, я не мог. Занавес не пугал, но я понимал, что, упав, мог и не подняться. Мне повезло, и я вернулся к жизни. Вернулся, заглянув туда, где все кончается. Заново родился и смотрел на окружающую жизнь по-новому. Надо делать свое дело и не забывать, что живешь один раз. Надо ценить то, что дано, но не надо бояться и потерять. Недавно одна из врачей не совсем тактично посулила мне: «Теперь вы не побежите за автобусом».
Она ошиблась: не только за автобусом побегу, но через несколько лет на лыжах снова кататься буду. Разве можно отказаться от бега по лыжне в начале марта, когда снежное поле искрится от весеннего солнца.
После трех месяцев больницы я медленно поднимался к себе в квартиру. С одной стороны меня поддерживала Шура, с другой — медицинская сестра. Голова слегка кружилась. Наконец я сижу в кресле, и мой верный друг, собака Черри, положив мне на плечи лапы, тщательно меня облизывает. Скоро мы будем целыми днями гулять. Еще три месяца мне предстоит провести дома и в санатории. Потом я начну работать и, конечно, первым делом займусь организацией сотрудничества в Женеве. В сентябре в Дубну приедет из Женевы мой приятель, датчанин, и к этому времени мне надо быть в форме. А пока что познакомиться пришел мой заместитель по делам в новом отделе. Наш разговор был кратким.
— Отдел у нас сильный, — начал заместитель, — в отделе у нас тридцать коммунистов.
Я чуть было не поперхнулся, услышав такую оценку силы научного отдела. Может быть, лучше иметь одного талантливого молодого парня, чем тридцать мужиков с солидным партийным стажем. Спорить, однако, я не стал. Похоже, Понтекорво прав. С таким заместителем мне будет легко. Оказание помощи подшефному совхозу, социалистическое соревнование, дежурства на улице дружинников — всю эту чепуху мой заместитель будет делать добросовестно (избавив меня от этого) и верить при этом, что делает полезное дело.
Выпуская из больницы, меня снабдили справкой, в которой говорилось, что в связи с моим заболеванием желательно, чтобы моя квартира была расположена не выше второго этажа. Надо будет попросить четырехкомнатную квартиру. Сейчас у меня квартира из трех комнат, но на самом деле две из них образуют одну большую. Кате нужна комната, да и мне, в конце концов, не мешало бы завести кабинет. Все-таки я теперь к элите отношусь. Не только лауреат Ленинской премии, но и член-корреспондент Академии наук. И не Таджикской или Азербайджанской, а Академии наук СССР. У Джелепова в Москве квартира, а в Дубне коттедж. У Флерова то же самое. И у других не хуже дела обстоят. К тому же у меня в Москве отец живет. Он один живет, и ему уже немало лет. Иногда было бы неплохо ему в Дубну приезжать и с нами пожить. Стесняется. Спать-то негде.
Ответ из месткома на мое заявление с просьбой предоставить мне четырехкомнатную квартиру был скорым. Оказывается, у меня нет никаких оснований просить четырехкомнатную квартиру, и вообще мое заявление может быть рассмотрено лишь «на общих основаниях». Ну и черт с ними. Зря я, кажется, себя к элите поспешил причислить. Однако мне нельзя волноваться, и поэтому на время я должен забыть о своих неприятностях.
Я всегда любил природу и, когда-то заядлый рыболов, знал, что такое встречать утренний рассвет в лодке на середине озера. У меня всегда на душе радостно становилось, когда солнце на короткий миг превращало воду в красный расплавленный металл. Рыбная ловля, охота были когда-то моей страстью, но теперь никакая сила не заставила бы меня выстрелить в летящую утку. Зато я мог долго следить за быстрыми движениями головастика в весенней луже, внимательно рассматривать набухающие почки. И однажды... Вдруг начал сочинять стихи. Многие болели этой болезнью, а теперь она неожиданно коснулась меня. Весна — это гроза, лето — ливень. Когда придет осень, я попробую рассказать про «ее бесшумные шаги, рощ сонных огненный наряд, воды чернеющей круги, коричневую бахрому опят». Я перечитывал Лермонтова, Толстого и передо мной возникал образ раненного абрека, возвращающегося после набега на русские селения в горы:
Велик Аллах, прославлен он
В молитвах мулл,
Крепись, джигит, вернешься ты
в родной аул.
Иногда появлялось желание что-то написать о людях вокруг меня, но слова не подчинялись мне. Кончилось все тем, что в одной датской газете появилось, естественно, на датском языке стихотворение, об авторе которого лишь говорилось, что живет он в Советском Союзе. Я не знаю, как стихотворение звучало по-датски, но по-русски оно начиналось словами :
Русские люди, тише,
Громко не говорите,
В ваших подвалах снова
Ползают серые мыши.
После избрания в Академию наук я стал аккуратно посещать собрания как общие, так и отделения ядерной физики. Но еще до этого у меня сложилось определенное мнение об этом почтенном заведении, часто в газетах бестактно именовавшимся «штабом советской науки». Во-первых, ежели прогнать из нее проходимца Лысенко и марксистов-философов, то значительная часть оставшихся сделала за свою жизнь что-то важное и интересное. А если судить по физикам, то тут и «звезд первой величины» встретить немудрено. Во-вторых, похоже, что Академия наук — единственное учреждение в Советском Союзе, где чиновники еще не одолели целиком окружающих, не оседлали академиков. Например, список кандидатов перед выборами в Академию наук одобряется до опубликования в газетах Центральным Комитетом партии, но не во власти партийных боссов заставить академиков выбрать того, кто больше нравится боссам.
События 1973 года, когда в газетах началась кампания по оплевыванию Сахарова, сильно подорвали авторитет Академии. Когда какой-нибудь Герой Социалистического Труда, «знатный сталевар», подписывал письмо, заготовленное для него в редакция «Правды», каждый понимал, что фигура эта дутая. Сегодня о нем газеты пишут, а завтра он начальству не угодит, и его славу будто корова языком слизнет. И уже недавнему «герою» до алкаша дорога короткая. С академиками дело другое. Ни научных заслуг, ни звания академического, ни ежемесячных пятисот рублей в месяц не отнимешь так просто.
Академическое звание — это щит и при этом достаточно надежный. Поэтому, глядя на список «подписантов» письма против Сахарова, где говорилось, что он уже и не ученый даже. только удивляться можно было. Оказались в том списке люди с громкой и вполне заслуженной славой. Как же им не стыдно было такое письмо подписывать? Наверное, кое-кому неприятно было, черня Сахарова, свое собственное имя пачкать, но не все устояли, далеко не все. Так. например, позвонили одному академику, Нобелевскому лауреату, в Дубне и попросили в партийный комитет зайти, письмо в местную газету по поводу Сахарова подписать. Попытался академик от грязного дела ускользнуть:
— Мне некогда, через пять минут я уезжаю в аэропорт, в Шереметеве. Я в Мюнхен улетаю.
— Вы не волнуйтесь, мы через три минуты к вам на машине подъедем.
Но не со всеми все гладко шло. Когда о том же самом попросили Бруно Понтекорво, тот сделал удивленное лицо:
— Андрей Дмитриевич Сахаров? Что же он такое натворил, по-моему, он даже очень приличный человек. На следующей неделе я в Москве буду, поговорю с ним.
Позднее я узнал, что в Москве и Обнинске нашлись люди без высоких чинов и званий, которые не побоялись написать письма с требованием справедливости в отношении Сахарова. Кое-кого за это дело с работы прогнали. Ну, а я сам, лауреат Ленинской премии, обладатель ордена Ленина, почему не подумал как следует и не написал что-нибудь дерзко в Политбюро? Не решился, как сотни и тысячи Других ослабевших духом. Ждал, когда другие это сделают. И, как полагается в таких случаях, побаивался. Не за себя, естественно, а подобно остальным за ближних. Можно подумать, что у физика-теоретика Валерия Турчина в Обнинске, которого уволили из института, родственников не было!
Я гордился тем, что меня избрали в отделение ядерной физики. В нем когда-то состояли Курчатов и Тамм, Нобелевский лауреат, которого мы, студенты, в бытность моей учебы боготворили. И теперь когда я попал в отделение, оно совсем не походило например, на отделение литературы, где на роль «духовного отца» мог претендовать Шолохов, даже при получении Нобелевской премии не постеснявшийся гордо заявить, что он - коммунист. Вообще в отделении ядерной физики были двое, судьбы которых не могли сравниться ни с чьими. Оба —ученые мирового масштаба — Сахаров и Понтекорво пришли к отделению с разных сторон. Один — от советской водородной бомбы, другой — из далеких заморских краев. Один, достигнув высших почестей, разочаровался в советской системе, другой, поверив, что ей, советской системе, принадлежит будущее, словно спасаясь от погони, еще в сталинские годы прилетел в Москву и стал советским коммунистом. Я не знаю, было ли у них что-либо общее кроме физики. Возможно, нет, судить об этом не берусь.
Не менее половины членов нашего отделения я знал уже много лет. Одним я сдавал экзамены, будучи еще студентом, с другими познакомился, работая в лаборатории Курчатова, или позднее в Дубне. Но, странное дело, приезжая в Академию наук на заседания, я часто испытывал чувство некоторой скованности. Это не было смущение плебея, случайно попавшего в общество патрициев. Нет, такого не было. Да, и какими патрициями могли показаться Флеров, Джелепов и те же нобелевские лауреаты Франк и Черенков? Но желание поскорее уйти возникало неизменно, и я не мог понять, откуда оно берется. Я с интересом слушал разговоры на заседаниях, сам, как многие, не выступал... и с удовольствием уходил из Дома ученых, где обычно проходили всякие академические сборища.
Через несколько лет после того, как я был избран в Академию наук, мне довелось как-то провести вечер с друзьями-датчанами. Мы говорили о жизни, о том о сем, и жена моего друга, датского физика, сказала:
— Сергей, вам надо было быть не физиком, а рабочим.
И тогда я понял, что те чувства, которые меня охватывали при посещении Академии наук, не были случайными. Слова датчанки помогли мне осознать, в чем дело. Я догадался, что мне всегда была свойственна, если так можно сказать, «антиэлитарность». Сказать, что в молодые годы я был лишен честолюбия, было бы ложью, но по мере моего продвижения по иерархической лестнице желание подниматься выше уменьшалось, хотя до конца я не сознавал этого. Но все же моя знакомая датчанка была права только наполовину. Наверное, однообразный труд рабочего мне наскучил бы, и меня потянуло бы к чему-то недосягаемому. Возможно, не случайно еще в далекие юношеские годы, когда я мечтал посмотреть далекие страны, я завидовал морякам.
Приезжая по делам в Москву, я обычно был нагружен всякими поручениями, не имеющими никакого отношения к науке. Купить мяса, апельсины, взять белье из «Химчистки». На все это уходило остающееся до отхода поезда в Дубну время. Но если поручений не было, то я обычно забегал навестить отца.
Однажды после заседания отделения ядерной физики я обнаружил, что в моем распоряжении осталось часа четыре, и решил навестить места, где прошли мои молодые годы. Слава Богу, от станции метро «Сокольники» линия протянулась дальше к окраинам Москвы, и я быстро очутился на Преображенской площади. Не был я здесь лет пятнадцать, но, к моему удивлению, легко узнал знакомые места. Зато Черкизово, начинавшееся за Преображенской заставой, исчезло. Вместо маленьких деревянных домиков с голубятнями во дворах, стояли большие дома. На моей родной улице по-прежнему росли липы, но почему-то они словно стали ниже, да и вся улица оказалась очень короткой. Я легко нашел наш дом, но никого из проходивших мимо признать за знакомого не мог. Зайти в какую-нибудь квартиру и спросить, что с кем стало? Зачем? Ничего особенно радостного, наверное, не услышишь.
Все, прощай Преображенская площадь. Вряд ли меня еще раз занесет сюда. Я замерз, проголодался и решил перекусить в своем любимом месте, в маленькой «Пельменной» недалеко от Художественного театра.
Как всегда, стояла небольшая очередь, и передо мной оказалось трое мужчин. По их разговору я сразу догадался, зачем они пришли:
— Иди занимай столик в углу и жди нас.
— Стаканы не забудьте.
Взяв пельмени, я поискал свободное место и оказался в углу за тем же столиком, что и соседи по очереди. Один из них внимательно поглядел на меня и, поняв, что меня опасаться не следует, вытащил из бокового кармана бутылку водки. Обращаясь ко мне, он произнес:
— И все-то нам, россиянам, словно воровать то приходится. Простой вещи по-хорошему сделать не дадут.
Над головой говорившего висело большое объявление: «Приносить с собой и распивать спиртные напитки строго запрещается. За нарушение — штраф». В углу был мелко напечатан номер параграфа какого-то постановления Моссовета. Привычным движением говоривший точно разлил водку поровну в стаканы, освобожденные от мутной бурды, именуемой кофе. Времена замызганных забегаловок с засохшими на прилавках бутербродами с красной икрой ушли в далекое прошлое. Теперь, в «эпоху развитого социализма» стало обычным распивание купленной «на троих» поллитровки в подъездах, подворотнях и других укромных местах, где можно было укрыться от милицейского ока. Впрочем, государство не очень строго смотрело на бедных алкашей, поскольку доход от водки составлял весьма заметную статью бюджета.
Осенью из Женевы приехал датский физик. Два дня мы работали, писали проект нашего эксперимента в Женеве. Датчанин увез его с собой, и вскоре мне стало известно, что в Женеве, в Европейском Центре Ядерных Исследований, в ЦЕРНе, наш совместный эксперимент одобрен. К этому времени наша аппаратура была изготовлена и начинались ее испытания. В институте известие о принятии в ЦЕРНе нашего проекта встретили с интересом. Джелепов явно был доволен. Вскоре меня вызвали в международный отдел, дали анкеты для жены и дочери, послали нас на медицинскую комиссию. Кажется, никаких возражений против нашей поездки нет. Мой отъезд никак не повлияет на работу отдела, и Джелепов, зная это, даже и не заикается об этом. таким образом все складывается хорошо я с семьей уеду в Женеву на год. Что будет потому не знаю. Вряд ли эксперимент закончится за год. Готов остаться в Женеве дольше. Что связывает меня сейчас с Дубной? Ничего если мне предложат работу на Западе, наверное, я останусь. Но это вряд ли произойдет. Там и своим не всем места хватает, скорее всего через год или полтора придется вернуться в Дубну и все снова начинать «с нуля». Продолжать работу на старом ускорителе лаборатории Джедепова будет бессмысленно. Надо будет думать о новой задаче, и опять встанет вопрос, где делать опыты.
9. ТУПИК
Пребывание в состоянии эйфории было не слишком долгим. Как-то меня пригласил к себе Романов, человек, появившийся в Дубне сравнительно недавно, но за короткий срок взлетевший на должность заместителя проректора института по международным связям. В отличие от начальника международного отдела, делавшего вид, что он интересуется науками, Романов не строил из себя интеллигента Он был работником KГБ, у него в Москве было начальство, и корчить из себя умника он не собирался
Романов не спешил начать разговор, предчувствуя, что он будет неприятным.
В Москве возражают против вашей поездки в Женеву на год. Вы можете регулярно ездить с короткими перерывами месяца на три-четыре
Разъяснять мне причины отказа не надо было. Я все сразу понял. Мои ближние жена и дочь — заложники. Такого мне не надо.
Вы не хотите отпускать меня в Женеву с семьей. Но тогда я лучше совсем не поеду. Быть в Женеве больше двух недель без семьи я не собираюсь. Создавать видимость того, что я участвую в работе ни к чему.
Романов нахмурился, помрачнел. Он, наверное, думал, что я огорчусь, но в конце концов соглашусь.
— Знал бы, что так получится, не стал бы оформлять вашу командировку вообще.
— До сих пор я ездил на неделю, на две и не раз. Потом в Копенгагене полтора года с семьей провел и домой вернулся, хотя, как оказалось, спешить было некуда. Теперь мне решили «наступить на хвост». Ну что же, на компромисс я не пойду.
— Существуют определенные правила, и они установлены для всех. Вы — не исключение. Другие ездят на таких условиях и рады.
— Пусть наслаждаются. Мне нет дела до других. В ЦЕРН я не поеду. Вы меня поняли?
Дома известие об отказе вызвало огорчение, и я представил себе, как посмотрели бы на меня мои ближние, скажи я им, что один буду уезжать в Женеву месяца на три, а потом их в Дубне навещать недели на две. Теперь мне ненавистна мысль о поездке даже на неделю. Все будет напоминать мне, что я простой холоп, а не свободный ученый. И распоряжаются моей судьбой романовы и терехины. Терехин — не только помощник академика Боголюбова. Он в министерстве — член выездной комиссии. Там ему достаточно «нет» сказать, и никакая поездка на конференцию физику больше не светит.
Но что же теперь делать? Конечно, опыт в Женеве должен быть сделан, но все произойдет без меня. К счастью, поляков пока еще не так сильно прижимают, и один из польских физиков, работающих со мной, сможет вместе с аппаратурой уехать в ЦЕРН. А мне все снова с нуля надо начинать. Иностранцы, работавшие в моей группе, разъезжаются, и я остаюсь один.
Джелепов, которому я тотчас же сообщил о разговоре с Романовым, вспыхнул от негодования. Что за безобразие? Он немедленно поговорит с Боголюбовым, директором института. С некоторым удовлетворением я узнал, что Боголюбов тоже негодует, возмущается. Посмотрим, во что выльется все это негодование и возмущение. Скорее всего, в пустой звук Конечно, Джелепову действительно неприятно Все-таки намечалось сотрудничество физиков из его лаборатории с ЦЕРНом.
Через день все изменилось. Джелепов больше не возмущается, и Боголюбова тоже не слышно. До чего же сильна советская власть
Поляк уедет в конце лета, и поэтому он вместе с монгольским физиком с утра до вечера возится с аппаратурой. Моя помощь сейчас не нужна, но, когда потребуется, они получат ее от меня. Надо будет, пойду снова к Джелепову просить, чтобы в мастерской нам кое-что сделали.
Мне же сейчас надо заняться своими делами, к Женеве отношения не имеющими. В Москве и в Дубне. Недавно я разговаривал с отцом. Он один живет в маленькой однокомнатной квартирке на набережной Максима Горького. Отец считает, что хорошо бы в квартиру к нему прописать Катю. Иначе после его смерти квартиру заберут. Говорить о своей будущей смерти, думая, как в жизни помочь своей внучке! Что поделаешь, от этого никуда не уйдешь, и этого бояться нечего. Но до чего же я ненавижу это подлое слово «прописка», изобретенное при советской власти. Какие-то гады в Моссовете, старые большевики-пенсионеры будут решать, имеет ли моя дочь право жить в Москве. Я родился в Москве, прожил там половину своей жизни, а моей дочери, возможно, жить там не позволят. Что ждет ее после школы? Скитание по чужим углам. Ведь во всех объявлениях о приеме в высшие учебные заведения подчеркивается, что «иногородние общежитием не обеспечиваются».
Хорошо известно, что в Моссовете берут взятки за штамп в паспорте с пропиской в Москве. Крупные. Но, будем надеяться, что до этого дело не дойдет. Ведь дом построен Министерством среднего машиностроения. Там отец до пенсии бухгалтером работал. И я в курчатовское время прямое отношение к делам этого министерства имел. Оно же атомными делами всегда занималось и занимается. С чего начать борьбу за квартиру? Что стоит Боголюбову подписать письмо, в котором «поддерживается просьба члена-корреспондента Академии наук, лауреата Ленинской премии...».
По совету отца я решил попытаться поговорить с заместителем министра среднего машиностроения Мезенцевым. Когда-то Мезенцев был секретарем областного комитета партии, потом начальником политического управления министерства. Сейчас в ведении Мезенцева находятся разные отделы, и в том числе жилищный. Если министерство поддержит просьбу о прописке Кати в квартире деда, Моссовет возражать не станет.
Как попасть к Мезенцеву на прием? В телефонной книжке не найдешь Министерства среднего машиностроения. Я обратился к секретарю Боголюбова. Что вы, у нас нет телефона. Надо поговорить с Терехиным. Я зашел к нему. Вид у Терехина, как всегда, угрюмый. Наверное, голова с похмелья болит. Говорят, пьет он зверски.
— Вам нужен телефон Мезенцева? Я только что говорил с генералом. Второй раз звонить в Москву мне неудобно. Поговорите с заместителем директора по социальным вопросам, он знает телефон.
Тот оказался более покладистым, чем Терехин, и даже сам, позвонив в Москву, договорился о времени, когда Мезенцев примет меня.
Кроме Мезенцева в его кабинете находился начальник жилищного отдела, мужчина с рыхлым, мятым лицом. Мезенцев - немолодой, с жестким, сухим твердокаменным - таково было мое первое суждение об этом человеке.
— Я не думаю, что Моссовет удовлетворит вашу просьбу, так что нам туда обращаться с письмом нет смысла.
— Но что вам стоит поддержать мою просьбу. И отец мой когда-то в вашем министерстве работал.
— Не имеет смысла. Ничего не получится.
— Что же, я все-таки обращусь в Моссовет.
— Желаю удачи.
На что рассчитывал я, отправляясь на прием к Мезенцеву? Ему нет дела ни до меня, ни до моей дочери. Квартиру отца он со временем отдаст своим людям. Моя поездка была бесполезной. Правда, я посмотрел на человека, в 1956 году организовавшего расправу над физиком Юрием Орловым.
Ответ из Моссовета пришел скоро. Секретарь директора прислала мне письмо, адресованное Боголюбову, в котором казенным языком говорилось, что комиссия Моссовета не видит причины дать Кате разрешение жить в Москве. Я вряд ли мог получить документ, который вызвал бы во мне большую ненависть к советской системе. Пока дело касается меня самого, я еще могу усмирить себя. Но теперь, когда мне дают понять, что мою дочь в будущем ждет жалкое существование несвободного человека, которым можно помыкать, я не смирюсь. Этого я не потерплю.
Отец был расстроен, узнав, что Моссовет нам отказал, но считал, что отчаиваться рано. Надо попасть на прием к заместителю председателя Моссовета Мельниченко. Наконец мы сидим в приемной «заместителя мэра Москвы» и ждем нашей очереди. Картина безрадостная. Из кабинета выходит плачущая женщина с маленьким ребенком на руках. В какой-то просьбе отказали. Она начинает рыдать, и страж закона, милиционер легонько подталкивает ее к двери. Не положено здесь плакать. Сюда бы на полчасика сунуть для профилактики кое-кого из западных интеллектуалов, тоскующих по красному цвету.
Приходит наша очередь. Мельниченко — «заместитель мэра» — сидит за полированным столом. Почему у всех этих деятелей невозможно найти в лице и проблеска интеллигентности? Их словно штампуют в цехе неизвестного завода. Справа от Мельниченко — комиссия. Вот этот генерал, председатель комиссии, подписал письмо Боголюбову, назвав того Богомоловым. Мельниченко просматривает бумаги и ровным голосом произносит:
— Я не вижу оснований пересматривать решение комиссии.
И язык у этих деятелей стандартный и бесцветный. Основания, пересматривать, решения. Мельниченко ждет, когда мы встанем и, растерянно улыбаясь, попятимся к двери.
— А у вас тем, которые на прием приходят, говорить разрешается? — не скрывая злости, говорю я.
— А что у вас? — удивленно произносит Мельниченко, привыкший больше к слезам и просьбам.
— Скажите председателю вашей комиссии, что фамилия директора международного центра в Дубне не Богомолов, а Боголюбов. И еще объясните ему, что это ученый с мировым именем, депутат Верховного совета. Что же касается меня, то я не собираюсь вам голову морочить. Я москвич и уехал из Москвы в 1958 году. Я хочу, чтобы моя дочь могла жить в Москве без каких-то специальных оснований на то.
Я словно поджег фитиль к пороховой бочке.
— Вы что? Бумаги подписываете, не читая? — заревел Мельниченко в сторону генерала.
Откричавшись и успокоившись, он продиктовал капитану милиции, писавшему протокол:
— Прописать Екатерину Поликанову до окончания учебы в квартире ее деда...
Когда мы уходили, генерал рычал мне вслед, но я только улыбался.
Теперь надо заняться дубненскими делами. Мне все-таки нужна квартира из четырех комнат. И не в том только дело, что мне негде сидеть и работать вечером, когда но телевизору передают концерт и жена хочет посмотреть его. Проблема с отцом тоже не исчезла. Я очень хочу, чтобы он почаще мог к нам приезжать и оставаться подольше. Сейчас ему трудно и одиноко. В Дубне -— свежий воздух, тихо, спокойно.
Написав заявление об обмене квартиры, я пошел к директору института Боголюбову.
Мне кажется, что Боголюбов мне симпатизирует и, конечно, ему ничего не стоит взять телефонную трубку, позвонить административному директору и сказать тому, что Поликанову четырехкомнатная квартира нужна позарез. Этих слов будет достаточно, чтобы административный директор помог мне. Я знаю, что, когда нужно, и коттеджи находятся свободные, и квартиры.
Академик внимательно меня выслушал, прочитал мое заявление. Да, конечно, он согласен, что мне нужна новая квартира. И Боголюбов написал на заявлении одну фразу, адресованную административному директору.
Административный директор института не хам, наглый и откровенный, как его предшественник. Он не скажет о физиках, что «кормит бездельников». Но что скрывается за его вежливой улыбкой? Административный директор не спешит кончить разговор, не торопится показать мне, что у него много других дел. Он понимает, что у меня трудное положение, и готов разговаривать со мной долго. Но я очень скоро начинаю понимать, что ничего хорошего не услышу, и начинаю чувствовать себя похожим на мячик, отскакивающий от стенки. Дома, конечно, строятся, и люди переезжают из одной квартиры в другую, «расширяются». Мне надо ждать. Сколько? Ничего определенного он сказать мне не может. И, наверное, не хочет. Кто я для него? Начальник отдела рабочего снабжения, или секретарь горкома, с которыми он вместе парится в финской бане? Да, я ученый с титулами, но силы за моей спиной нет. Другое дело, когда с просьбой придет академик Флеров. Тому не откажешь. А откажешь, так потом пожалеешь.
Кстати об академике Флерове. Вот уже пять лет прошло, как мы расстались, и, кажется, оба не жалеем об этом. Говорить нам больше не о чем. Все ушло в прошлое, и ничто нас больше не связывает. Случилось, однако, что меня остановил на улице ученый секретарь института.
— Слушай, недели через две в Дубну из Беркли приезжают конкуренты Флерова — американцы. Тебе известно о споре по поводу открытия сто четвертого элемента с Флеровым. У Флерова состоится встреча с ними. Конечно, разговор будет идти о приоритетных делах. Кто первый открыл сто четвертый элемент? Боголюбов хочет, чтобы ты на этом заседании тоже присутствовал.
— Если меня пригласят, то я приду, но в спор встревать не буду.
— Боголюбову это и не надо. Я забыл про этот разговор, но через несколько дней ко мне позвонила секретарь Флерова.
— Завтра у Георгия Николаевича состоится совещание, на котором будут присутствовать американцы. Вы тоже приглашены вместо уехавшего из Дубны вицедиректора.
Ну и странное же приглашение. Я — в роли чехословацкого ученого, вице-директора института. Как можно было ожидать, ничего хорошего из обсуждения не получилось. Флеров умудрился придать ему характер торгашеского спора. Признайте открытие сто четвертого элемента за Дубной, и тогда будем говорить о сто втором элементе. Обе стороны разошлись, ни до чего не договорившись.
На другой день началась международная конференция по трансурановым элементам. Я пришел на первое заседание. После доклада об исследованиях в лаборатории Флерова я задал вопрос. Я не пытался ближайшего помощника Флерова, делавшего доклад, поставить в неловкое положение. Меня интересовала проблема, и я задал бы этот вопрос и другому. Со свойственной ему дипломатичностью докладчик увильнул от прямого ответа. Я еще раз повторил вопрос медленно, чтобы сидевшие в зале иностранцы поняли его. И тут я услышал злобный шепот Флерова метрах в трех справа от меня:
— Поликанов, не забывайте, что вы еще находитесь на территории Советского Союза.
Сидевший рядом со мной бывший вицедиректор института, физик из Кракова, посмотрел на меня с изумлением.
Вопрос о получении в Дубне новой квартиры отпал сам по себе. В конце мая зазвонил телефон. Звонила секретарь директора института.
— Сергей Михайлович, рядом с вами есть кто-нибудь?
— Да, — удивился я.
— С вашим отцом плохо. Очень плохо. Я понял, что отец внезапно умер. Я не сумел сделать последние дни его жизни более приятными и может быть, даже отсрочить его смерть. Он умер на улице. Мой младший брат уже бегал по разным учреждениям, организуя похороны. Теперь мне не так уж сильно нужна четырехкомнатная квартира в Дубне. Слишком поздно.
Похороны близкого человека останавливают на день-два ход времени. Но потом с новой силой вылезают трудные проблемы, часто очень мучительные. Что будет с маленькой однокомнатной квартирой? Отнимут ее у Кати или нет? Мне она становится тоже очень нужной. Незаметно я оказался втянутым в дела, связанные со строительством под Москвой нового ускорителя атомных частиц. Этот ускоритель будет строиться в новом институте. Возможно, после отказа в поездке в Женеву я перейду туда работать. Мне все чаще приходится ездить в Москву. Иногда я оставался переночевать в квартире отца. Как сохранить эту маленькую квартиру? В Москве есть люди, которые могут помочь мне, если захотят. Достаточно некоторым из них снять телефонную трубку, и все будет решено в мою пользу. Для начала позвоню секретарю отделения ядерной физики академику Маркову. Марков готов со мной встретиться, и вскоре мы оба заходим в кабинет вице-президента Академии наук Логунова, того самого физика, с которым когда-то я бегал по Лондону в поисках кофточек для наших жен. Марков и Логунов готовы мне помочь. Логунов отыскивает номер телефона в Министерстве среднего машиностроения, и вот уже Марков убеждает кого-то:
— Поймите, что он не только наш человек, но и ваш. Вы в нем должны быть заинтересованы.
Кто еще может мне помочь? Гордеев из Центрального Комитета партии. Гордеева в министерстве знают очень даже хорошо. Гордеев не производит впечатления человека мелочного и вряд ли он зол на меня за мой отказ перейти работать из Дубны в Обнинск. Я звоню Гордееву и прошу принять меня как можно скорее. Гордеев согласен, и вскоре я сижу у него в кабинете. Гордеев все понимает и тоже готов мне помочь. Он поговорит с Мезенцевым, заместителем министра. Опять Мезенцев, у которого я был уже однажды. Хорошего ждать не приходится, но кто знает, что выйдет из всего этого. Посмотрим. Во всяком случае, я нажал на самые главные кнопки.
Время идет, и я начинаю испытывать первые толчки со стороны министерства. Оставить за моей дочерью квартиру? Нет, из нее надо выезжать. Некоторое время я сопротивляюсь, и мне уже грозят тем, что в присутствии милиционера взломают дверь и вывезут мебель на склад. Не устраивать же мне в московской квартире баррикады? И наконец приходит момент, когда я приезжаю в Москву на своей «Волге» и нагружаю ее книгами отца. Это все, что остается.
Итак, я потерпел поражение везде. Полное поражение. Можно ли поражение обратить в победу? Будем считать, что настал «мой час».
10. БУМЕРАНГ
На моем письменном столе стоит пишущая машинка. Недавно я закончил свою третью книгу, естественно, по ядерной физике. Она скоро появится в продаже. Теперь машинка потребовалась мне для необычной цели. Я писал письмо секретарю Центрального Комитета партии, самому могущественному человеку Советского Союза, Суслову. Письмо было вежливое и достаточно сдержанное. Я писал Суслову о том, что мне отказали в длительной поездке в Женеву, где в сотрудничестве с западными учеными я собирался заниматься изучением проблемы, в моей биографии физика занимавшей особое место. Я просил пересмотреть решение руководства Комитета по Атомной Энергии и разрешить мне уехать в Женеву на год. Я не ждал ответа от Суслова. Все пойдет по хорошо известной схеме. Письмо будет переправлено в Комитет по Атомной Энергии с едким замечанием в мой адрес и, возможно, советом проучить меня. В Женеву меня никто не пошлет - прецедента не будет. На самом деле согласно уставу коммунистической партии мне обязаны ответить из ЦК партии. Если не письмом, то вызвать для беседы. Однако я знал, что для тех, кто писал устав, это всего лишь клочок бумаги. Они избранные. Устав нужен для быдла, для простых работяг.
Рано или поздно отклик на мое письмо будет. Холодный и злобный. Другого я не жду, и теперь, когда бросил вызов московским чиновникам, останавливаться мне просто уже нельзя. Своим письмом я нарушил «табу», неписаные правила поведения советского ученого, безропотно соглашающегося в делах, связанных с поездкой на Запад, с тем, что последнее слово принадлежит партийным чиновникам и КГБ. На что я все-таки рассчитывал, отправляя письмо Суслову? На то, что оно послужит поводом для начала открытой схватки с чиновничьим миром, которой после моего поражения я уже жаждал. Но я знал, что ускорить ход событий я не могу. Скорого ответа на письмо Суслову не будет, и еще я подозревал, что о нем знают лишь немногие. Я, естественно, не мог сидеть в ожидании ответа сложа руки и начал заниматься делами в связи с возможным переходом в новый институт.
Человеку, далекому от науки, трудно себе представить, что она напоминает территорию, которую можно завоевывать, захватывать, отстаивать от посягательств чужаков, делить на сферы влияния. И в этой борьбе есть солдаты и полководцы. А ежели не бояться гнева ученых собратьев, то и добавить, что в этой борьбе рождаются кланы и даже своеобразная мафия.
После смерти Курчатова началось медленное, но уверенное продвижение к власти академика Боголюбова. Его назначение на пост директора института в Дубне выдвинуло его в число наиболее влиятельных в научном мире Советского Союза людей. Через некоторое время ученые школы Боголюбова начали быстро продвигаться по иерархической лестнице, занимать наиболее высокие посты. Совершенно головокружительную карьеру сделал ближайший ученик Боголюбова Логунов. В середине шестидесятых годов он уехал из Дубны в Серпухов, где стал директором наиболее крупного советского института, а оттуда шагнул в вице-президенты Академии наук.
В начале семидесятых годов под Москвой был организован новый институт, где решили построить ускоритель атомных частиц с настолько большим током частиц, что его иначе и не называли, как «мезонная фабрика». Этот новый ускоритель, подобный «мезонной фабрике» в Лос-Аламосе, требовал огромных денег, исчисляемых десятками миллионов рублей, и решение о его строительстве родилось отнюдь не без трений. Когда оно, однако, появилось, началась закулисная борьба за пост директора. Победителем вышел Боголюбов, и директором стал один из его учеников, дубненский физик-теоретик Алико Тавхелидзе, грузин по национальности.
Алико не был блестящим теоретиком. Не слышал я ничего и о его организаторских способностях. Но Боголюбов решил, что Алико должен быть директором института и сделал его им. Алико был в избытке наделен здоровьем и жизнелюбием, всегда был весел, ни с кем не ссорился. По-моему, у него не было врагов, зато его ближайшим другом был вице-президент Академии наук Логунов. Научные интересы Алико Тавхелидзе были весьма далеки оттого, что предстояло изучать на «мезонной фабрике», но это не имело никакого значения. Кое-кто из дубненцев шутил, что со временем Алико изберут в члены-корреспонденты Академии наук, и тогда он уедет в Грузию, где станет князем.
Вскоре после своего назначения на пост директора Алико попал в неприятную историю. Находясь в заграничной командировке, он познакомился с американкой, и их отношения зашли несколько дальше, чем разрешалось «Инструкцией о поведении советских граждан за границей». О приключении Алико Тавхелидзе стало известно, и его понизили в должности. Но ненадолго. Вскоре «шалость» забыли, и Алико снова уселся в директорское кресло. И вот теперь мне предстояло через некоторое время стать одним из его ближайших сотрудников в новом институте, о переходе куда я все чаще задумывался. Я был уверен, что с Алико мы поладим, но каким далеким казалось то время, когда «мезонная фабрика» будет построена.
Дело было в субботу, когда Романов, заместитель директора по международным связям, позвонил мне домой и сказал, что со мной срочно хочет встретиться вице-директор института Ланиус, физик из ГДР, только что вернувшийся из Женевы. Кроме Ланиуса в его кабинете находились Романов и еще один немецкий физик, которого Ланиус пригласил как переводчика, хотя сам он вполне прилично говорил по-русски. Ланиус сказал мне, что мой отказ ехать в Женеву создает неблагоприятную для Дубны обстановку. Я слушал и молчал, а когда Ланиус кончил, ответил, что эту обстановку создаю не я, а те, кто меня не пускает в Женеву с семьей.
— Физики из ГДР тоже не ездят с семьями. Почему вы должны быть исключением?
Я ответил, что не вижу ничего хорошего в том, что физиков из ГДР не пускают за границу с семьями. И Ланиуса, в том числе.
— Я слышал, что вы коммунист?
— Да.
— Вы обязаны поддерживать политику партии.
— Мои отношения с советской коммунистической партией не должны вас беспокоить.
Романов, удобно развалясь в кресле, в наш разговор не вмешивался. Наконец Ланиус в несколько повелительном тоне попытался в последний раз четко сформулировать свои требования:
— Я вижу три возможных варианта. Первый — самый лучший — вы едете на тех условиях, которые вам предлагают.
— Нет.
— Сейчас в Дубне находится физик из ЦЕРНа. Вы пишете письмо, в котором сообщаете, что плохо себя чувствуете. Из-за неважного состояния здоровья вы не можете приехать в ЦЕРН. Передайте письмо физику из ЦЕРНа без соблюдения всяких формальностей.
Романов утвердительно кивнул.
— Нет, такое письмо я писать не буду. Зачем лгать? Я чувствую себя превосходно.
— Если вы не принимаете моих предложений, то остается лишь третье. Я пишу письмо в Комитет по Атомной Энергии, в котором обращаю внимание на то, что вы себя ведете не как коммунист.
— Ради Бога, пишите куда хотите.
Попытки склонить меня к поездке продолжились на другой день, но уже у Боголюбова. На сей раз Боголюбов и Джелепов в присутствии чекиста Романова доказывали мне, что дела в лаборатории пострадают из-за моего отсутствия. Надо сказать, что я не чувствовал особой агрессивности со стороны Боголюбова. Думаю, что он прекрасно понимал меня и, может быть, даже одобрял в душе мое сопротивление. Недаром ему приписывали ядовитое замечание на вопрос одного иностранца, почему советские ученые ездят на Запад без своих жен.
— Наши жены всегда больны, — пошутил тогда Боголюбов.
Меня уговаривали, а я наотрез отказывался ехать один без семьи. Наконец разговор зашел в тупик, и мы разошлись. Дня через четыре я встретил в коридоре Джелепова.
— Сегодня я разговаривал с заместителем министра Мезенцевым. Он сказал, что вам все-таки придется съездить в ЦЕРН.
Упоминание имени Мезенцева, отнявшего у моей Кати квартиру в Москве, могло только усилить мою решимость довести ссору с чиновниками до предела.
Наконец пришел ответ на письмо Суслову. Как я и полагал, мое письмо было переправлено в Комитет по Атомной Энергии. Ответ из комитета был написан подчеркнуто грубо, без соблюдения общепринятых правил обращения по имени и отчеству. В письме говорилось, что я отказался от прекрасных условий работы. Со ссылкой на письмо Ланиуса подчеркивалось, что я наношу ущерб международному сотрудничеству Дубны, веду себя не как коммунист. Письмо было подписано чиновником невысокого ранга. Заключалось оно словами, что дирекция института правильно поступила, не пустив меня в командировку на год. Я, оказывается, нужен в Дубне. Это была ложь. От одного из знакомых я слышал, что в КГБ не хотят, чтобы моя жена ехала со мной. Меня это не удивило. В магазине многие могли слышать ее слова, что «в этом гнилом государстве даже капустой гнилой торгуют». И еще, приехав из Копенгагена, она не удержалась и при встрече с шефом дубненских гебешников на улице на вопрос, как жилось в Дании, ответила вопросом:
— Странно ваши мальчики развлекаются, не так ли?
Опрометчивое замечание было сделано по поводу танцулек голых чекистов на явочной квартире.
Откровенная враждебность чиновников Комитета по Атомной Энергии не пугала. Чего я мог ждать от них после письма Суслову? Скоро подвернется новый повод для столкновения, и я его тотчас использую. И случай скоро подвернулся. Опыты, начатые без меня в Женеве, скоро привели к результатам, которые было трудно понять. Хорошо бы встретиться с женевскими коллегами и обсудить странный эффект. И тут пришло письмо из ЦЕРНа. В нем снова повторялось приглашение приехать в ЦЕРН на год, но также подчеркивалась желательность скорого приезда на одну-две недели. Почти одновременно из Копенгагена пришло приглашение посетить институт Нильса Бора. Можно начинать атаку снова.
Я начал с Романова. Мне надо поехать в Женеву на две недели, а по дороге на несколько дней заехать в Копенгаген.
— Надо ждать, когда кто-нибудь еще поедет в Копенгаген.
— Зачем? Я там полтора года жил, город знаю хорошо и не потеряюсь там.
— Вас одного никуда не пустят. Я даже и не буду начинать оформление командировки.
Как раз в это время в Дубне заседал Ученый Совет. На нем обязательно есть высокое начальство из Комитета по Атомной Энергии. Я нашел начальника управления, которому подчиняется институт. Тот согласился поговорить со мной, и мы нашли укромное место, где никто не мог нам помешать.
— Вам надо поехать на две недели на Запад? А вы знаете, сколько у вас в Москве теперь врагов? Слишком много.
— Что же будет дальше?
— Вы сами заварили эту кашу своим письмом Суслову. — Начальник управления, в недавнем прошлом специалист по ускорителям частиц, задумался. — Конечно, если начинать бороться за справедливость, то этому надо всю жизнь посвятить. Вы знали, на что идете.
— Значит поездка на Запад даже на один день отныне для меня исключена?
— На что вы рассчитывали, когда писали письмо?
— Но я не нарушил устава партии.
Беседа в таком духе продолжалась долго. Похоже, что партнеры по затеянной мною игре начинают выходить из нее. Институт и Комитет по Атомной Энергии вышли. Если у меня не останется партнеров, я проиграл. Но я этого не допущу. Партнер найдется.
Почему не ткнуться к партийным боссам в Центральный Комитет партии. Один из них — мой знакомый Гордеев. Я обращусь к нему, хотя из этого ничего выйти не может. Но какими бы бессмысленными ни выглядели теперь мои поступки, я буду их делать. Я не могу стоять на месте.
Дозвонившись до Гордеева, я спросил, может ли он меня принять.
— А что такое? Где-нибудь горит?
— В Женеве.
— Позвоните через неделю. Эти дни я занят. Гордеев наверняка знал о моем письме Суслову. О чем можно говорить после него. Я буду просить невозможное, и все сведется к неприятному разговору. Ответить грубым отказом Гордеев не решался. Лучше всего от встречи увильнуть. Через неделю выяснилось, что встретиться со мной можно лишь еще одной неделей позже. Снова я звоню и опять слышу извинения. Наконец договорились. Завтра. По приезде в Москву я должен еще раз позвонить. Условимся о часе встречи. От Дубны до Москвы сто двадцать километров. Не так далеко, но все же досадно проехаться зря. Гордеев опять перехитрил меня. Никто не снимает телефонную трубку. Хорошо, я останусь в Москве до завтра. Дозвонившись наконец до Гордеева, я задал ему вопрос в лоб:
— Владимир Филиппович, если вы не хотите со мной встречаться, то скажите прямо, и на этом покончим всю эту бодягу.
Я представлял себе, как этот крупный мужчина с большой лысой головой морщится. Ему плохо, я ничего не имею против него лично, но почему он и ему подобные, сидящие в кабинетах Центрального Комитета, должны решать, можно ли мне полететь в Женеву? Окажись на месте Гордеева Петров или Иванов, мучился бы тот. Ведь я твердо решил измотать их, довести до белого каления.
— Да нет, что вы. Я не уклоняюсь от встречи. Просто вчера случилась непредвиденная история.
— Может быть, встретимся сегодня?
— Сегодня, честное слово, я не могу. Позвоните завтра.
Катя и Шура не отговаривали меня от опасных затей. Поэтому, когда я снова сел за пишущую машинку, на душе у меня было спокойно. Я сделал еще один виток спирали. Все-таки приятно, когда обнаруживаешь у себя запас бодрости, о котором не подозревал.
Сколько раз я выбирал цель и пытался ее поразить. Но каждый раз она ускользала, и брошенный мной «бумеранг» падал к моим ногам. Вернется он и на этот раз и даже может быть даже слегка меня стукнет. И опять никто из окружающих ничего не узнает.
В прошлый раз я адресовал письмо главному идеологу партии Суслову, теперь же оно отправится к главе советского государства Брежневу. Иными словами я повторю старые рассуждения о пользе международного сотрудничества в науке, о том, что ученый имеет право бороться за возможность работать над своими идеями. И это совсем необязательно должны быть идеи, которые войдут в историю науки. Письмо Брежневу написано в том же духе, что и Суслову, за исключением одного. Меня не пустили в Швейцарию. Больше об этом не будем говорить. В командировку я не еду и ничего не хочу от дирекции института в Дубне и Комитета по использованию Атомной Энергии. Пусть теперь мне разрешат поехать в Швейцарию как частному лицу. Я пишу чушь. Когда это бывало, чтобы советский гражданин мог просто так «прокатиться» в Западную Европу. Этого не должно быть. Допусти такую вольность, и потом хлопот не оберешься... Сегодня — один, завтра — десять, а послезавтра и все сто пожелают в Париж, например. Я не жду ласковых слов от Брежнева с обещанием пожурить начальство в Комитете по Использованию Атомной Энергии и отправить меня в Женеву. Но в любом случае, как и с письмом к Суслову, моя дерзость не останется незамеченной. Что касается меня, то, похоже, из коммуниста я превращаюсь в фаталиста, решившего испытать судьбу.
Жизнь измеряется не временем, не месяцами, годами, а событиями. Без них время — ничто. Мои действия, вызванные отказом в поездке в Женеву, стали теми колышками, которыми я начал размечать время. Письмо Брежневу — самый последний из них. Прошло несколько недель, и все указывает на то, что о моей «секретной переписке» с руководителями советского государства никто не подозревает. При встречах со мной знакомые смеются, рассказывают анекдоты, в том числе и про Брежнева. Джелепову я сказал о предстоящем переходе в институт к Алико Тавхелидзе. Наверное, после истории с ЦЕРНом он рад от меня избавиться. Вместе с моим будущим директором Тавхелидзе я навестил вице-президента Академии наук Логунова. Да, уход из Дубны — дело решенное. Странно, но во время разговора с Логуновым я не почувствовал, что он знает что-либо о моем письме Брежневу. Мне предложили в Москве, недалеко от Ленинского проспекта, четырехкомнатую квартиру. Скоро надо будет переезжать в Москву, и я заполнил соответствующие документы в связи с предстоящим освобождением дубненской квартиры. Не хочется все же из Дубны уезжать, расставаться с прогулками по полям и лесам. Не так, правда, много полей, больше болот вокруг, но все это привычно и выглядит родным.