Зарубежные отклики на конференцию 20 февраля не были неожиданными: вежливые в социалистических государствах, восторженные в дружественных странах, восторженные и проникнутые беспокойством в государствах третьего мира. В этих странах, где эскалация во Вьетнаме с каждым днем порождала все большее беспокойство, ответственные лица вполголоса задавали себе такие вопросы: сколь далеко продвинутся еще Соединенные Штаты в индустриальном развитии, в чудесах, творимых наукой, и в экспансии на всех континентах? Не опьянит ли их теперь всемогущество и не станут ли они всякий раз, как только маленькая страна окажет им какое-либо сопротивление, посылать своих дельфинов минировать ее порты и топить ее флот?
В Англии А. С. Крессент — член парламента — задал вопрос премьер-министру, каким образом Великобритания, морская держава по самой своей сущности, позволила опередить себя до такой степени в исследованиях дельфинов. А. С. Крессент считался эксцентричным франтирером и несколько свихнувшимся типом даже в своей собственной партии, но к его агрессивным, безудержно резким и всегда сенсационным выступлениям прислушивались.
Премьер-министр ответил, что, разумеется, «эта страна» располагает блестящими цетологами, но Великобритания не имеет возможности расходовать сотни миллионов фунтов стерлингов на одну лишь цетологию, и, кроме того, среди омывающих британские берега вод нет теплого моря, необходимого для разведения дельфинов. А. С. Крессент спросил, неужели премьер-министр настолько несведущ в морских проблемах, что даже не знает о существовании дельфинов, обитающих в холодных морях. Премьер-министр ответил, что Фа и Би принадлежат к виду Tursiops truncatus, а Tursiops truncatus, насколько ему известно, живут в теплой воде. А. С. Крессент заявил, что, по его мнению, температура воды не имеет никакого отношения к делу. Исходя из своего собственного опыта, он не видит, почему холодная вода является препятствием в обучении грамоте. (Смех.) Он спросил у премьер-министра, к чему расходовать ежегодно огромные суммы на королевский флот, если дорогостоящий английский авианосец может быть затоплен в несколько минут вражеским дельфином, которого не в состоянии обнаружить никакой сонар. (Hear! Hear![31])
Премьер-министр ответил, что опасения почтенного члена парламента необоснованны, поскольку на сегодняшний день только американские дельфины операционально управляемы. Почтенный член парламента пожелал тогда узнать, может ли премьер-министр дать гарантию, что ни народный Китай, ни СССР никогда не будут располагать операционально управляемыми дельфинами. Премьер-министр сказал, что он не может дать подобные гарантии, но что в случае необходимости защита великобританского флота может осуществляться американскими дельфинами в рамках НАТО. А. С. Крессент расправил грудь, и глаза его заблестели. Он подвел, наконец, премьер-министра к намеченной точке.
«Иначе говоря, — заявил он, — мы испрашиваем у Соединенных Штатов разрешения существовать на этом свете и получаем милостивое согласие. Мы просим у них спасти фунт, и они его спасают! У нас нет дельфинов — пустяки, они нам одолжат своих! Дизраэли говорил в свое время об Ирландии, что она находится по отношению к нам в положении „величественного нищенства“, в таком же положении мы сами находимся сейчас по отношению к Соединенным Штатам! (Протесты.) У нас нет независимой экономики, нет денег и нет внешней политики. (Крики: „Голлист! Голлист!“) Если любить Великобританию — значит быть голлистом, в таком случае да, я голлист! (Смех.) Я не намерен этого скрывать! Я глубоко потрясен падением нашего престижа в мире и тем, что мы безоговорочно плетемся за Соединенными Штатами. Таковы факты, и было бы лицемерием не считаться с ними: мы становимся колонией нашей бывшей колонии! (Крики: Shame! Shame![32])»
Во Франции депутат Мариус Сильвен, один из наиболее блестящих представителей оппозиции, обратился к премьер-министру с такими словами:
«Вы только что воздали заслуженную хвалу американской науке, которая совершила „невероятный скачок вперед“, научив говорить дельфинов. Это прекрасно, господин премьер-министр, но этого еще недостаточно. Я предлагаю вам пойти немного дальше в ваших рассуждениях. У Франции нет дельфинов, овладевших речью. У США они есть. В свете этого считаете ли вы, что наш выход из НАТО в 1969 году был своевременным, поскольку он произошел как раз в тот исторический момент, начиная с которого любой военно-морской флот будет испытывать необходимость в этих незаменимых помощниках, как для своей защиты так и в разведывательных целях? (Аплодисменты на скамьях Федерации и Демократического центра). Короче говоря, я предлагаю правительству смотреть фактам в лицо, а не упиваться мечтами о величии, порожденными самым узким национализмом. (Протесты со стороны ЮНР.) Откройте глаза, господа! В экономическом, финансовом, военном отношении Франция — маленькая страна, которая не может fare da se![33] (Живые протесты ЮНР, „Независимых“ и на некоторых скамьях коммунистов.) Вы отрицаете это? (Крики: „Да, да!“) Прекрасно, в таком случае я говорю, что Франция должна выбирать: или она возвращается В НАТО (протесты на скамьях ЮНР и коммунистов), и ее корабли тогда получают от Соединенных Штатов тот заслон из дельфинов, без которого военному флоту в наши дни остается только взять курс на свалку железного лома (протесты), или Франция обучит сама своих собственных дельфинов. (Восклицания: „Конечно! А почему бы и нет?“) Вы говорите: „Почему бы нет?“ Присоединяюсь. (Иронические возгласы на скамьях ЮНР: „Тогда голосуйте вместе с нами!“)
Я говорю вслед за вами: „Почему бы и нет?“ Но я не буду, однако, вместе с вами голосовать по причине, которую вы сейчас узнаете. Но предварительно я приглашаю вас поразмыслить над некоторыми цифрами. Соединенные Штаты насчитывают сто пятьдесят цетологов. Япония — восемьдесят. Англия и Западная Германия — по пятнадцати каждая. А знаете ли вы, господа, сколькими цетологами располагает Франция? Двумя! (Восклицания и протесты.) Я говорю — двумя. Господа из парламентского большинства, вы находитесь у власти начиная с 1958 года. Что вы сделали за этот период для цетологии? Я отвечу за вас. Ничего! Абсолютно ничего! (Аплодисменты и протестующие возгласы.) Организовали вы цетологические исследования? Нет! Были ли вами созданы и субсидированы цетологические лаборатории? Нет. Была ли организована вами поимка дельфинов в Средиземном море, с целью их изучения? Нет. Создали ли вы хотя бы бассейны где в будущем можно было бы содержать дельфинов? Нет. Один из двух французских цетологов выпрашивал у вас крошечный кусочек острова напротив Марселя под питомник для дельфинов. Добился ли он чего-нибудь от вас? Абсолютно ничего! И знаете ли вы, господин премьер-министр, куда собирается отправиться этот цетолог, чтобы изучать дельфинов? Я могу вам это сказать: в Соединенные Штаты! (Смех, аплодисменты, возгласы протеста).»
Американское военно-морское ведомство и госдепартамент в лихорадочном напряжении ожидали откликов из Советского Союза на пресс-конференцию 20 февраля. Эти отклики поступили в два приема и по истечении очень длительного срока, — так, во всяком случае, показалось нетерпеливым наблюдателям.
23 февраля правительство СССР в дипломатически вежливых тонах поздравило правительство Соединенных Штатов, американских ученых и американский народ с успехами, достигнутыми в зоологии.
2 марта «Правда» в редакционной статье вновь обратилась к проблеме дельфинов. Это было сделано в тщательно взвешенных выражениях. Советские ученые, писал автор статьи, изучают дельфинов в течение многих лет и достигли «потрясающих результатов». Автор восхищался достижениями дельфинов профессора Севиллы, но у него не было, однако, впечатления, что советская цетология в чем-либо отстала от американской. «Хотя, — добавлял он, — сравнивать не так просто, ибо дельфинологическая программа Советского Союза отличается по своим целям и методам от американской дельфинологической программы.
В противоположность американцам, которые — жертвы традиционно индивидуалистического мышления, развитого капиталистическим struggle for life[34], — сконцентрировали свои усилия на одном или двух дельфинах и превратили их в своего рода чудо, наши ученые стремились прямо перейти к массовому привитию дельфинам зачатков культуры. Они этого в определенной мере добились, создав упрощенную систему общения, благодаря которой заставляют повиноваться себе около сотни дельфинов в Черном море. Эти дельфины уже используются на промысловой ловле рыбы и дают весьма удовлетворительные показатели».
— Черт возьми, — сказал Лорример, когда Адамс принес ему перевод этой статьи, — мы ни на шаг не продвинулись вперед. Что означает «они этого в определенной мере добились»? Что означает «упрощенная система общения»? У меня тоже упрощенная система общения с моей собакой, но это все-таки не язык! Сукины дети, рты у них застегнуты на все пуговицы, так же как их мундиры!
Голдстейн, о приезде которого Адамс предупредил в четверг, 6 марта, появился на пороге бунгало в субботу в первом часу дня. Он был высокого роста, широк в плечах, с могучей грудью, пучки рыжих и седых волос торчали из-под открытого ворота его рубашки. У него была мускулистая шея, грубоватые черты лица, агрессивный подбородок; пышная седая волнистая грива придавала ему вид старого льва. Он приближался к террасе бунгало как-то боком, его большие мускулистые ноги в ботинках на толстом каучуке, казалось, при каждом шаге отскакивали от земли. Он наклонил голову немного вперед, отчего еще четче обрисовались тяжелые круглые плечи. Его голубые, хитрые, насмешливые глаза рассматривали Арлетт и Севиллу.
— Меня зовут Голдстейн, — сказал он громким голосом, протягивая свою волосатую руку Севилле. — Это я та самая акула, которая, начиная с сегодняшнего дня, будет отбирать у вас десять процентов со всех ваших гонораров. Мисс Лафёй, познакомиться с вами — это своего рода подарок судьбы, вы прекрасны и очаровательны, вы еще более великолепны и соблазнительны, чем на ваших фотографиях, вы копия Марии Манчини, вы, разумеется, знаете, это была красавица, которую обожал Людовик XIV.
— Голдстейн, — сказал, смеясь, Севилла, — бесполезно ошарашивать Арлетт эрудицией. «Лайф» раньше вас сравнил ее с Марией Манчини. Бесполезно также и ухаживать за ней, на той неделе мы с ней поженимся. Лучше сядьте и выпейте стаканчик.
— Вы женитесь на ней? — сказал Голдстейн, опускаясь в белое лакированное кресло, затрещавшее под его тяжестью. — Когда вы рассчитываете закончить вашу книгу о Фа и Би?
— Я надеюсь, месяцев через шесть.
Голдстейн откинулся в кресле, в его глазах были задор и лукавство, седые волосы светились как ореол вокруг головы.
— Вот что я скажу, Bruder[35], — произнес он, хлопнув по плечу Севиллу. — Вы должны жениться тоже через полгода, и я уже вижу заголовки, которые появятся в газетах в момент выхода вашей книги Pa weds Ma [36].
Севилла и Арлетт рассмеялись. Голдстейн обрушил на них новую лавину слов:
— Какая реклама! Люди будут вас обожать, Севилла. Вы так знамениты, что должны, по их прогнозам, жениться на какой-нибудь чековой книжке, и они будут растроганы до слез, узнав, что вы женитесь на машинистке, у которой нет ни гроша.
— Но я совсем не машинистка, — сказала Арлетт.
— Что вы! Что вы! — воскликнул Севилла. — У нее груда дипломов, и ее отец — важная шишка в крупном страховом обществе.
— Знаю, знаю, — сказал Голдстейн, — вы думаете, что я не вызубрил ваших биографий, прежде чем явиться сюда? Я говорю вам не то, что есть, а то, что напишут газеты. Вся Америка примется утирать слезу умиления, узнав, что Севилла женится на своей секретарше, вместо того чтобы вступить в брак с госпожой Машин-Шпрум, королевой стали.
— К несчастью, — сказал Севилла, — не может быть и речи об отсрочке до выхода книги, мы поженимся через неделю.
Голдстейн пожал своими могучими плечами и нахмурил брови:
— Послушайте, я не хотел бы, чтобы меня сочли дурно воспитанным, но…
Севилла поднял руку.
— Не тратьте силы напрасно, — сказал он смеясь.
Голдстейн поднес свой стакан с виски к губам и принялся пить. Севилла с завистью посмотрел на его руку, широкую, мускулистую, с крупным большим пальцем. Она не держала стакан, она, если можно так выразиться, захватывала его, это была рука человека, который чувствовал себя легко в мире вещей.
«Я утратил эту непосредственность», — подумал Севилла.
Голдстейн поставил стакан.
— Старик, если я должен опекать ваши финансы, необходимо доверять вашему опекуну. Адамс сказал мне, что два года на вашем счете в банке лежит пятнадцать тысяч долларов, и вы с ними ничего не делаете. Это скандал. Пятнадцать тысяч долларов, положенные из десяти процентов годовых, за два года принесли бы вам три тысячи долларов, на которые вы могли бы купить себе новую машину вместо вашего старого бьюика, не прикасаясь к вашему основному капиталу.
— А зачем мне отказываться от моего бьюика?
— Ну вот, — сказал Голдстейн, широко разводя руками и глядя на Арлетт, как бы призывая ее в свидетели, — я был в этом уверен, перед нами — пророк. Я, осмелюсь сказать, помешан на деньгах, как вы, Севилла, помешаны на бескорыстии. Хорошо! Где контракт, который прислал вам Брюккер?
— Там, на столике возле вашего стакана. Я его достал, когда узнал, что вы должны приехать.
— Поглядим, — продолжал Голдстейн, беря контракт, — изучим этот монумент бесчестности. Даже еще не читая его, я уже поздравляю вас с тем, что у вас хватило нюха не подписать его.
Он погрузился в чтение.
— Бог мой, какой мошенник! — пробормотал он спустя мгновение.
— Мошенник? — сказал Севилла.
Голдстейн рассмеялся.
— Нет, нет, не в буквальном смысле, не принимайте этого обвинения буквально, он мошенник, какими бывают в основном все порядочные дельцы. Иными словами, он вас обворует, но в весьма разумных границах, и сверх того это прекрасный издатель, динамичный, решительный; вы попали в хорошие руки, Севилла. Мисс Лафёй, разрешите воспользоваться вашим телефоном?
— Я вам его сейчас принесу, — сказала Арлетт.
Секунду спустя она вернулась, длинный белый шнур тянулся за ней, извиваясь по красным плиткам пола. Голдстейн окинул ее взглядом: «Прелестная пташка, и, видно, из тех, которые не подводят. Это будет прочная пара».
— Я звоню вашему бандиту, — сказал он, подмигнув, и трубка утонула в его огромной лапе.
Время шло, минуты ожидания, бесполезные, мгновенно превращающиеся в пустоту. Голдстейн звонил Брюккеру, вот и все. Севилла взглянул на Арлетт и улыбнулся ей, она тоже ему улыбнулась, и Голдстейн посмотрел на того и другого отсутствующим взглядом, без всякого выражения. У Севиллы было такое ощущение, как будто жизнь, этот непрерывный полноводный поток эмоций, мыслей, проектов и опасений, внезапно замерла в каком-то пустом пространстве — вакуум без цвета и содержания.
— Брюккер? Это Голдстейн, я вам звоню по поводу Севиллы. Да, я его литературный агент. Не надо сразу так отчаиваться, старик. Ах! Ах! Ну что вы, я вас тоже очень люблю. Через полгода он вам передаст свою рукопись. Да, он будет писать сам, этот тип полон жизни и ума, на этот счет не беспокойтесь. С этой стороны все в порядке, чего нельзя сказать о вашем контракте. Слушайте, что я буду вам говорить: мы оставляем за собой все права на предварительные и последующие публикации, все права на переводы и экранизации. Вы? Ну что вы! Вас не приходится жалеть, вы располагаете американскими, английскими, канадскими, австралийскими правами, и вы полный хозяин в других странах английского языка. Это совсем не пустяк!… Во-вторых, наш гонорар поднимается до пятнадцати процентов… Нет, Брюккер, нет, пятнадцать процентов — это последнее и безоговорочное слово; я говорю — пятнадцать, восемь и семь, и, разумеется, из расчета не такого жалкого, как эти пятьдесят тысяч долларов, которые вы предлагаете. Что? Что? Я говорю — жалкого. Сто? Послушайте, Брюккер, будем говорить серьезно, пусть вас это удивляет, но я заявляю, что не хочу ваших ста тысяч долларов, я их не желаю. Я их отталкиваю ногой, я плюю на них, если вы хотите знать, Брюккер, вы не получите этой книга за ваши несчастные, за ваши задрипанные, за ваши нищенские сто тысяч долларов! Брюккер, я плюю на них, говорю я вам. Сколько хочу? Наконец-то! Браво! Я хочу двести…
Голдстейн отнял трубку от своего уха, прикрыл микрофон правой рукой, посмотрел на Севиллу и сказал нормальным голосом:
— Он взвыл, как будто его ошпарили, но то, что он говорит, не имеет никакого значения, он уже решил дать их нам, он продолжает протестовать лишь для очистки профессиональной совести.
Севилла нахмурил брови:
— Но ведь это чудовищная сумма!
— Еще бы! — сказал Голдстейн. — Только со стран английского языка вы получите два миллиона долларов гонорара, ну а Брюккер… Я не осмеливаюсь даже сказать вам, сколько он схапает.
Он приложил трубку к уху.
— Простите. Нет, нет, нас никто не прерывал. Послушайте, Брюккер, вы заставляете терять время меня, Севиллу и самого себя. Я говорю — двести. Что? Вы согласны? Когда? Сразу же? Великолепно! Пришлите новый контракт Севилле, вы получите его назад с обратной почтой, я вам говорю — с обратной почтой, я вам даю абсолютную гарантию. Не завтра. В понедельник, если вам угодно. В понедельник я доставлю себе эту радость.
Он повесил трубку, опустил ладони на ляжки, перевел взгляд с Арлетт на Севиллу. У него был гордый и усталый вид. На лбу блестели капельки пота. Он не мог отдышаться, как будто только что проделал какое-то трудное физическое упражнение.
— Бездна денег, — сказал Севилла спустя мгновенье.
Голдстейн посмотрел на часы и встал.
— Вот что я хочу сказать, Севилла, и не вздумайте недооценивать моего совета. Это вполне серьезно. Как только Брюккер выплатит вам аванс, купите большой дом с большим садом и в этом большом саду постройте себе противоатомное убежище. Я как раз только что сделал то же самое, мне кажется, что мы приближаемся гигантскими шагами к груде дерьма мирового масштаба.
— Сейчас, — сказал Севилла, — Голдстейн обедает в своем самолете, в высшей степени довольный собой.
Он рассмеялся.
— Он симпатичный, — сказала Арлетт, — мне очень понравился весь этот фокус, который он проделал по телефону с Брюккером.
Полулежа в кресле-качалке, Севилла смотрел, как Арлетт накрывает стол к ужину: ветчина, салат латук, фрукты. С двух длинных сторон — по остроумному замыслу мастера — скамейки примыкали прямо к столу. Их можно было приподнять только вместе с ним. Стол из толстых дубовых досок почернел от дождя, растрескался на солнце. Севилла смотрел на него с удовольствием: прочный, деревенский, потемневший за свое долгое пребывание на открытом воздухе, на этой террасе, где он находился все триста шестьдесят пять дней в году и где он когда-нибудь закончит свое существование, ни разу не передвигаясь далее чем на несколько метров в тень в полдень и под вечер — на солнце. Хорошо известно, что дуб при благоприятных условиях может прожить более шестисот лет. «Боже мой, сколько человеческих поколений! И в сравнении с этим как коротка жизнь человека! Мы исчезаем почти мгновенно, как насекомые. Сновать туда-сюда, работать, звонить по телефону, любить, а время течет секунда за секундой, минута за минутой, приближая меня медленно и непреклонно к тому моменту, когда я буду агонизировать на замаранных простынях. Меня охватывает дрожь ужаса при одной только мысли об этом, и самое невероятное — мы притворяемся, что забыли, живем как ни в чем не бывало, вместо того чтобы выть от страха. Так нет, куда там! Вот и мы здесь, весьма благоразумные, спокойные, энергичные, полные оптимизма, строим планы, жизнь принадлежит нам! И требует ли это доказательств, ведь умирают всегда другие!»
Спустя мгновение он подумал, ощущая угрызения совести: «Майкл! Майкл в своей камере, ожидающий суда, ожидающий приговора, все в его юной жизни пойдет насмарку».
— Мистер медведь, вы что-то загрустили!
— Да нет, — ответил он улыбаясь, — я думаю о своей книге. Я, пожалуй, слишком поспешил, сказав, что закончу ее через полгода.
— За стол! За стол! — воскликнула Арлетт. — Медведи, кошки, собаки!
Севилла встал и посмотрел на нее с нежностью. Как она любила повторять одни и те же радостные и внушающие успокоение слова и сцены! Проворно он перешагнул скамейку и положил руки на почерневшую дубовую доску.
— Я хочу есть, — сказал он с бодростью в голосе. Он нарезал салат и ветчину в своей тарелке на маленькие-маленькие кусочки.
— Миллион долларов, — сказал он. — Что мы станем с ними делать? О, я знаю, мы их положим в банк под десять процентов, как dixit[37] Голдстейн, и они принесут нам сто тысяч долларов. Ну, а что мы будем делать со ста тысячами долларов? Растратим. Сто тысяч долларов за год?! Это невозможно, во всяком случае, при нашем образе жизни, ведь мы и так зарабатываем вполне достаточно.
— Ты положишь их тоже в банк под проценты, — сказала Арлетт весело.
Севилла поднял свой нож, как дирижерскую палочку.
— Браво! Это голос самого здравого смысла! Мы положим их в банк, и на следующий год у нас будет уже сто десять тысяч долларов дохода. При таких темпах я мигом удвою свой миллион, и что тогда мы будем делать с двумя миллионами?
Арлетт посмотрела на него и рассмеялась:
— Как что? Станем продолжать в том же духе!
— Прекрасно, — сказал Севилла, — мы продолжаем, и еще через несколько лет у нас три миллиона, и в это время, поскольку так уж заведено, я умираю и оставляю в наследство один миллион Джону, один миллион Алену, один миллион тебе. Бедняжка, что ты будешь делать с твоим миллионом? Разумеется, ты будешь продолжать действовать так же, накапливая колоссальные суммы, которые ты никогда не сможешь истратить.
Он посмотрел на Арлетт, подняв брови.
— Я не хотел бы, чтобы ты думала, что я ставлю себя выше денег. Это не так. Люди всегда немного лицемерят, когда дело касается денег, они принимают позы: позу бескорыстия или, как Голдстейн, позу скупости. В действительности же я знаю от Адамса, что Голдстейн воспитал один шестерых своих братьев и сестер, когда ему было четырнадцать лет, его отец умер, не оставив ничего, Голдстейн кормил всех, в том числе свою мать, бабушку и сестру бабушки, целую ораву, он вносил плату за ученье всех своих младших братьев, выдал замуж своих сестер, поставил всех на ноги. Можно, конечно, сказать, что это великодушие проявляло себя внутри довольно узкого круга, но и это уже редкое и замечательное явление: достичь стадии такого группового эгоизма, — большинство людей ограничиваются всего лишь своей собственной персоной. И вот Голдстейн называет себя скупцом, а меня считает бескорыстным, потому что я никуда не вложил пятнадцать тысяч долларов, покоящихся на моем счету, но истина состоит в том, что я боялся их потерять при неудачном вложении, я совсем не бескорыстный, я некомпетентен в этих делах, в действительности я часто думал об этих пятнадцати тысячах долларов, они создавали у меня чувство уверенности в себе, и ты думаешь, что я равнодушен к этой перспективе получить миллион долларов? Не будем лгать. В индустриальном обществе деньги представляют собой единственную свободу, которая не остается чисто теоретической. Это совершенно невыразимое чувство — жить, зная, что завтра с этим миллионом долларов мы, ты и я, можем отправиться в любую точку земного шара, можем делать все, что нам вздумается, окруженные этим золотым барьером, который будет защищать нас от всего. Да, разумеется, такие возможности и такая свобода заманчивы, но одновременно я боюсь этих денег, я отношусь к ним с недоверием, мне не хотелось бы, чтобы они отняли у меня мое желание творить, чтобы они развратили и расслабили меня и чтобы я начал незаметным для самого себя образом делать ради них вещи, которые не заслуживали бы моего полного одобрения. Нет, пусть эти деньги не гложут меня изнутри, как термиты.
Он повернул голову к морю и жадно вдохнул в себя воздух. За утесами солнце погружалось в воду, и все море покрылось сиреневыми отблесками, мягкими и успокаивающими. Хотелось броситься в эту синь, забыв об акулах. Она казалась гладкой, чуть подернутой рябью, в действительности это с высоты нельзя было различить гребней волн. Своей плавностью они напоминали дрожь, пробегающую под кожей лошади. Только последняя волна рассыпалась с грохотом, собирая, отбрасывая и перетасовывая гальку, все одни и те же камушки в течение десятков тысяч лет. Откатываясь назад, она производила шум, напоминающий хриплое дыхание агонизирующего человека. Арлетт убирала со стола. На некоторое время он остался один, с газетой в руках. Севилла всегда скучал, когда Арлетт не было рядом. Стоило ей выйти из комнаты, как он сразу же ощущал холод одиночества. На третьей странице он наткнулся на интервью Алена и Джона, которых репортеру удалось разыскать в их маленьком домике в Новой Англии: журналист в броских заголовках приписывал им самые идиотские заявления:
«Мы не ревнуем к Фа».
«Мы его считаем нашим полубратом».
Бедные мальчишки, они даже никогда не видели Фа; мне надо убедить Мэриен увезти их в Европу, здесь им теперь все время грозит опасность, чего доброго, в один прекрасный день их у меня похитят и потребуют выкуп. Но попробуйте убедить Мэриен. Достаточно мне будет сделать это предложение, как она сразу же его отвергнет. Страсть противоречить мне всегда берет у нее верх даже над интересами детей. Он услышал шаги Арлетт по террасе. Затем наступила странная тишина. Он поднял голову. Арлетт стояла перед ним. Она дышала учащенно, маленькая гневная складка обозначилась между бровей, черные глаза блестели, как два кофейных зерна.
— Я не знаю, — сказала она, — играют ли тут роль слава и деньги, но, по-моему, ты уже достаточно избалован тем, что получаешь с 20 февраля ежедневно по десять любовных писем с фотографиями. Тут уже ничего не поделаешь, но то, что ты велел Мэгги завести для них специальное досье с фотографией перед каждым письмом и притащил это досье на уикенд сюда в бунгало, чтобы наслаждаться им в моем обществе, это мерзко, мерзко, мерзко.
Севилла поднял брови.
— Но послушай, мысль завести такое досье пришла в голову не мне, а Мэгги, и я привез его сюда только потому, что у меня еще не было времени прочесть хотя, бы одно из этих писем.
Он замолчал. Глаза Арлетт пылали гневом. Когда они ощетинивалась, менялся даже ее голос. Он становился более низким и сильным, ее тело казалось более плотным, она вся превращалась в маленькую крепость. В этих случаях требовалось в два раза больше времени, чтобы разумный довод мог прорвать линию обороны.
— Ну и что же? Раз это Мэгги, — сказала она, ничуть не смягчившись, — то она действовала с резким коварством, и ты не должен был ее поощрять брать это досье на уикенд со мной, это мерзко и сверх того свидетельствует о самом дурном вкусе.
Он встал.
— Послушай, не принимай этого так близко к сердцу. Я подумал, что будет забавно полистать эти письма.
— Забавно? — сказала она, сотрясаясь от гнева. — Письма этих сумасшедших идиоток, которые тебя ни разу не видели и предлагают тебе вступить с ними в брак, прибегая к более или менее завуалированным выражениям, а некоторые — даже вступить с ними в связь, я цитирую, не требуя от тебя никаких обязательств?
Севилла выпрямился.
— Ты их прочитала?!
— Да, — сказала она решительно, и слезы брызнули у нее из глаз и потекли по щекам. — Я позволила себе пройтись по этому гарему, этому рынку наложниц и даже полюбовалась фотографиями. Какие платья! С какими вырезами! Зазывающие! Облегающие! Такие облегающие, что думаешь, не сшиты ли они прямо на теле. Какой фестиваль самых отчаянных дезабилье! Все как отлитое или угадывается за прозрачной тканью. А некоторые в бикини, а две или три и вовсе без бикини, в артистических позах. О, не смейся, не смейся, я никогда не видела ничего более отвратительного, чем эта выставка женщин, готовых отдаться. Какое жалкое представление создает это о нашем поле, честное слово, я чувствовала себя униженной!
— Стоп! — воскликнул Севилла, протягивая вперед руку наполовину шутливо, наполовину повелительно. Он вошел в гостиную бунгало, быстрыми шагами направился к маленькому столику, на который он бросил досье в полдень, когда они приехали, схватил его и вернулся на террасу.
— Это оно? — сказал он, показывая нераскрытую папку Арлетт.
— Да, это оно!
Севилла подошел к балюстраде, отвел руку назад и со всего размаха, изо всех сил швырнул досье в море. Наступила мгновенная тишина. Папка раскрылась в воздухе, из нее посыпались фотографии, и казалось, прошло бесконечно много времени, прежде чем она с чуть слышным плеском погрузилась в воду, сразу же покрывшись зеленой пеной увлекшего ее прибоя.
— Дискуссия закончена! — сказал Севилла, кладя правую руку на плечо Арлетт. Она молча прижалась к нему.
— Странно, — сказал он спустя мгновенье, — что успех переводится тотчас же на язык денег и секса, то есть, по сути дела, на язык силы. Мы еще не вышли из феодализма — дворец и гарем, замок и право первой ночи, — мы еще в самом разгаре цивилизации, построенной на насилии.
— Голдстейн, — негромко произнесла Арлетт спустя несколько секунд, — сказал одну вещь, которая меня сильно поразила: он уверен, что на нас гигантскими шагами надвигается третья мировая война.
— О, не знаю! — ответил Севилла поспешно. — Не знаю! Я предлагаю пройтись по пляжу, пока еще не совсем стемнело.
Он замолчал и молча стал спускаться, идя впереди Арлетт по прорубленным в скале ступенькам, которые вели к маленькой бухточке. Среди ступенек попадались такие узкие, что приходилось ставить ногу не поперек, а вдоль и передвигаться боком, по-крабьи. На уровне бедра в стене были кольца, но пеньковый канат, служивший перилами, исчез. Севилла уже в двадцатый раз говорил себе без особой убежденности, что, быть может, стоило бы его заменить, для этого достаточно купить подходящей длины веревку, завязать по узлу наверху и внизу, чтобы закрепить ее с двух концов, это минутное дело. Он знал, однако, что никогда не соберется этого сделать.
В маленькой бухте был уголок, где для защиты от северного ветра кто-то, скорее всего дети предыдущих съемщиков бунгало, воздвиг грубую стену из сухих камней. Она была построена кое-как, часть ее обвалилась, но остатки держались прочно. Севилла протянул руку Арлетт, когда она перешагивала через вал. Они сели, прижавшись плечом к плечу, опершись спиной об еще теплое подножие скалы.
— В тот вечер, когда Майкл подал мне свое заявление об уходе, — сказал Севилла, — он тоже говорил мне о третьей мировой войне. Вот как он себе представлял ход событий. Даже если США бросят на это миллион человек, они не смогут выиграть войну во Вьетнаме с помощью классического оружия, а по мере того как война будет затягиваться, американские «ястребы» будут приобретать все большее влияние, и им удастся провести на пост президента человека еще более реакционного, чем Голдуотер. В этот момент генералы, которые, подобно Эйзенхауэру, уже давно требуют применения атомного оружия в Азии, одержат верх, захотят покончить с Вьетнамом, а заодно и с Китаем, пока он еще не обладает достаточным количеством ракет; будет состряпана какая-нибудь провокация, и затем в обстановке хорошо отрепетированного возмущения бросят на Пекин первую кобальтовую бомбу.
— А СССР? — спросила Арлетт.
— СССР, по мнению Майкла, вмешается рано или поздно. Основная ошибка американских «ястребов», как думает Майкл, состоит в их расчете на то, что СССР позволит все это проделать, с радостью избавившись от китайской угрозы на своих границах. Но в действительности СССР не может позволить Соединенным Штатам наложить руку на огромные богатства Азии, стать, таким образом, в короткий срок хозяином планеты и уничтожить сам Советский Союз, предварительно изолировав его.
Арлетт посмотрела на Севиллу испуганными глазами.
— А ты, — сказала она сдавленным голосом, — ты думаешь, что Майкл нрав?
— Как я могу это знать? — произнес он с раздражением, широко разводя руками. — Чтобы добиться успеха при решении трудной задачи, надо сконцентрировать на ней все свои мысли и исключить все другое.
Он сделал раздраженный жест рукой, произнося «исключить все другое», так, как будто он отметал эту фразу далеко от себя.
— Однако, — продолжал он немного спокойнее, — я должен сказать, что слова Майкла произвели на меня определенное впечатление.
Он проглотил слюну и помрачнел:
— Майкл был так интеллектуально честен.
Он сказал «был» так, как будто Майкла уже не было в живых. Арлетт открыла рот, она хотела что-то сказать, но взглянула на Севиллу и замолчала: он сидел, нахмурив брови, уставившись прямо перед собой в пространство, уголки его губ опустились книзу.
Он резко поднялся с места.
— Пойдем домой, — сказал он, заметно нервничая.
Арлетт подняла брови:
— Уже? Но мы ведь только что пришли?
— Извини меня, — сказал Севилла, поворачивая голову в ее сторону, и она подумала: «Он смотрит, но не видит меня».
— Можно остаться, если ты хочешь, — добавил он с нетерпением.
— Но зачем? — сказала она тотчас же. — Пойдем!
Она встала и улыбнулась ему.
— Извини меня, — повторил он смущенно и раздраженно. — Это проклятое бунгало! Мы только и делаем, что поднимаемся и спускаемся! Никогда нельзя действительно размять ноги и пройтись по ровному месту.
— Но почему же? — сказала Арлетт. — Мы можем обойти весь берег, места достаточно, тут несколько километров.
— Нет, нет, — сказал он, махнув рукой. — Вернемся, раз, ты, хочешь домой.
Арлетт рассмеялась.
— Но это не я хочу, а ты.
Он посмотрел на нее с видом одновременно грустным, смущенными нетерпеливым, но искорки доброты снова засветились в его глазах. Он улыбнулся и, сказав: «Да, да, конечно, это я», — ступил на лестницу в скале.
Архитектор, строивший бунгало, в одинаковой мере не любил ни дверей, ни окон; дверей не было ни между маленькой кухней и столовой, их не было также между спальней и ванной. Раздеваясь, Севилла смотрел на голую Арлетт, чистившую зубы. Чтобы лучше видеть себя в зеркале, она наклонилась над раковиной умывальника, тело подалось вперед, живот подобран. Это была наивная и грациозная поза послушной и умной девочки. Он улыбнулся, поток воздуха с силой хлынул в его легкие, он сдержал захватывавший его, почти удушающий порыв радости, именно радости, а не желания. Она пробудила ее, победоносная, как птица, но он знал, что есть грань в осознании своего счастья, которую не следует переступать, если не хочешь его разрушить. Ему было легко, он был счастливым и в то же время остерегался почувствовать себя чересчур счастливым. Ему казалось, что он купается в лучах света, скачет по молодым вершинам мира в первые часы дня. Красота этого тела, веселье, надежда, беспричинная радость! Он чувствовал, как грудь его расширяется до пределов выносимого, счастье внезапно сорвалось с места, перешагнуло рубежи, готово было свалить его на землю. Севилла рассмеялся. Ну конечно, это был выход, надо было смеяться, хитрить и с помощью смеха вернуть состояние полусчастья. Во всем есть, уверяю вас, немножко чего-то забавного или хотя бы абсурдного. Вот пример: он чувствовал себя счастливым, потому что она — чистит зубы. Он смеялся. Он чувствовал какую-то поддельность этого смеха и невозможность удержаться более секунды на такой вершине жизни. Мы лишь переходим из одного состояния в другое: смеемся, чтобы бежать от тоски, обладанием превозмогаем смех, нежностью излечиваемся от обладания — мгновение дикого счастья нельзя заставить остановиться, кто-то держит вас сзади за плечи и толкает вперед: иди, иди, иди.
— Почему ты смеешься? — спросила Арлетт, склоняясь к зеркалу.
— Ты похожа на послушную девочку.
Она повернула голову, посмотрела ему в глаза, уловила его взгляд, горячая волна захлестнула ее целиком. Она тоже рассмеялась.
— Но я и есть послушная! — сказала она, задыхаясь.
Голова Арлетт покоилась на его плече. Он лежал плашмя на спине, касаясь матраца каждым своим расслабленным мускулом. Он протянул правую руку, выключил свет. Наступила долгая тишина. Дыхание Севиллы стало таким тихим и ровным, что Арлетт подумала, что он заснул. Однако, когда он снова заговорил, голос его звучал так, как будто они веди самую обычную беседу, как будто он возобновлял только что прерванный диалог.
— Если русские, — сказал он, — не втирают очки (его голос раздавался в тишине четко и резко), если им удалось использовать для рыбной ловли сотню дельфинов, то, следовательно, они продвинулись значительно дальше, чем мы предполагали, в установлении межвидовых коммуникаций. Даже если оставить в стороне их разговоры об индивидуализме и капиталистической «борьбе за жизнь», которая заставила нас, бедных американцев, сосредоточить все свои усилия на одной паре, все же приходится признать, что, по сути, мы еще ровным счетом ничего не сделали, научив говорить двух дельфинов. Нам еще остается распространить возможность коммуникативных связей на весь вид или по крайней мере на два-три десятка индивидов. И черт меня подери, если я знаю, с какого конца взяться за это дело.
(Примечания профессора Севиллы: «Я не видел Фа и Би с тех пор, как в пятницу 6 марта покинул лабораторию. При виде меня Фа выпрыгнул из воды, стал бить по ней хвостом и издал целую серию радостных свистов. В течение всего этого времени Би оставалась немного в стороне, молчаливая, настороженная, она почти не смотрела на меня.)
Фа. Па! Где ты был? Где ты был?
С. Здравствуй, Фа!
Фа. Здравствуй, Па! Здравствуй, Па! Здравствуй, Па! Где ты был?
С. Здравствуй, Би!
Би. Здравствуй, Па.
(Би в центре бассейна, она медленно описывает круги в направлении часовой стрелки и посматривает на меня искоса, когда проплывает мимо, но она не издает никаких свистов и не выказывает намерения приблизиться. Фа у края бассейна, в одном метре от меня, игриво настроенный и полный радости. Когда я приблизился, он выкинул свою обычную шутку: окатил меня с головы до ног водой.)
С. Я уезжал отдохнуть вместе с Ма.
Фа. Отдохнуть? Ты хочешь сказать — спать?
С. Отдыхать — это значит ничего не делать.
Фа. А здесь ты не отдыхаешь?
С. Нет, не часто.
Фа. А там, куда ты уезжаешь, ты отдыхаешь?
С. Да.
Фа. А где это?
С. На берегу моря.
(Би перестает описывать круги, слушает внимательно, но не приближается.)
Фа. Здесь тоже рядом море. Иногда я слышу волны, а когда я пью воду, она отдает другими животными.
С. Я тебе объяснял, во время прилива мы открываем шлюзы, и вода из моря наполняет бассейн.
Фа. Да, я знаю. Я не забыл. Я ничего не забываю, никогда. Мне очень нравится, когда у воды вкус моря и других животных.
С. Би, пойди сюда.
(Би повинуется не сразу, а когда она подчиняется, то вместо того, чтобы прямо подплыть к борту, несколько раз делает крюк, показывая свое дурное настроение.)
С. Би, что с тобой? Ты сердишься?
Би. Ты не сказал, что ты уезжаешь.
С. Но это уже не в первый раз. До пресс-конференции я уже уезжал дважды.
Би. Да, но ты говорил, что уезжаешь.
С. Хорошо, следующий раз я тебе это скажу.
Би. Спасибо, Па. Там красиво, где ты был?
С. Очень красиво.
Би. Что ты делаешь, чтобы ничего не делать?
(Я смеюсь, и Фа тотчас же мне подражает, поглядывая насмешливо на Би. Би недовольно моргает, но ничего не говорит.)
С. Я играю с Ма, лежу на солнце и купаюсь.
Би. Ты должен был бы брать нас с собой.
Фа. Да, Па, ты должен брать нас с собой.
С. Я не могу, там нет бассейна.
Би. А где ты купаешься?
С. В море.
Би. А как же акулы?
С. Там, куда я езжу, нет акул. Но вам, пока меня нет, совсем не так плохо, вы играете.
Фа. Да, особенно вместе с Ба[38]. Он очень милый. Другие тоже очень милые.
Би. Я очень люблю Ба. Он все время с нами. Он купается с нами. Он играет с нами. Он нас ласкает. И он говорит. Много говорит.
Фа. Он читал нам статьи про нас. Но он не захотел объяснять. Он нам сказал: «Подождите Па».
С. Это я его просил вам прочесть.
Фа. Па, мне было грустно. Есть люди, которые нас не любят.
С. Всегда находятся люди, боящиеся новых вещей.
Фа. Они боятся нас?
С. Да.
Би. Я не понимаю почему.
Фа. Один человек сказал: «Место рыбы — в моей тарелке».
Би. Па, почему он так сказал, ведь мы же несъедобные?
Фа. И мы к тому же не рыбы.
Би. О Фа, не будь таким снобом.
(Я смеюсь, и Фа вместе со мной.)
С. Би, кто научил тебя слову «сноб»?
Би. Ба научил. Почему ты смеешься? Это плохое слово?
С. Это очень хорошее слово. В особенности когда Фа хвастается тем, что он млекопитающее.
Фа. Но я горжусь тем, что я млекопитающее. У дельфина мозг весит столько же, сколько и у человека.
С. Это верно. Ты не забыл.
Фа. Я никогда ничего не забываю.
Би. А есть еще статьи про нас?
С. Мы посмотрим после. А сейчас я должен тебе кое-что сказать.
Фа. И мне тоже?
С. И тебе тоже. Помнишь, Фа, это ты научил Би говорить.
Фа. Да, это я.
С. А теперь мне бы хотелось, чтобы вы оба научили говорить других дельфинов.
Фа. Зачем?
С. Двух говорящих дельфинов мало.
Фа. Почему?
С. Это слишком долго объяснять.
Фа. Тебе доставит удовольствие, если мы научим других дельфинов?
С. Да.
Фа. А как мы будем действовать?
С. Я приведу к вам дельфинов.
Би. Сюда? В бассейн?
С. Да.
Би. Дельфинов или дельфинок?
С. Одну дельфинку для начала.
Би. Нет! Нет!
С. Почему нет?
Би. Я не хочу.
С. Не хочешь?
Би. Я ее побью. Я ее укушу.
С. Но послушай, Би…
Би. Я отниму у нее ее порцию рыбы.
С. Но послушай, Би, это будет очень нехорошо с твоей стороны.
Би. Да.
С. Ты хочешь быть нехорошей?
Би. Да, я буду нехорошей, все время я буду ее кусать.
С. Но послушай, Би. Почему?
Би. Я не хочу, чтобы Фа за ней ухаживал.
(Фа смеется. Би поворачивается к нему и ударяет его хвостом; он ускользает от удара и не отвечает на него.)
С. Би, но ты же знаешь, что в море всегда так бывает.
Би. Это другое дело.
С. В море у самца всегда несколько самок.
Би. Это другое дело.
С. Почему это другое дело?
Би. Фа и я, мы говорим.
(Я на мгновение замолчал, настолько был поражен этим ответом.)
Фа. Ты молчишь, Па?
С. Би, а если вдруг другая дельфинка будет сильнее, чем ты?
Би. Тогда я попрошу Фа, чтобы он помог мне ее бить.
С. И ты, Фа, будешь ее бить?
Фа. Да.
С. Почему?
Фа. Я всегда делаю то, что мне говорит Би.
С. Почему?
Фа. Мне нравится так делать. Я очень люблю Би.
С. А если я впущу в бассейн дельфина?
Фа. Я буду с ним драться. Может быть, я его убью.
С. А вдруг он будет больше и сильнее тебя?
Фа. Би мне поможет.
(Я смотрю на Би, она подтверждает кивком головы.)
С. Би, поговорим об этой дельфинке. Какая разница от того, что вы с Фа умеете говорить? Прежде чем говорить по-английски, вы говорили на языке дельфинов.
Би. Это другое дело.
С. В чем разница?
Би. Не знаю.
С. А до того, как ты стала говорить по-английски, ты согласилась бы допустить другую дельфинку в бассейн?
Би. Я очень люблю Фа. Я его люблю, как ты любишь Ма.
С. Ты заметила, что я люблю Ма?
Би. Да.
С. А если бы я не любил Ма, ты согласилась бы на другую дельфинку?
Би (с волнением). Ты хочешь перестать любить Ма?
С. Нет, нет. Я же сказал «если». Я тебе уже объяснял, что значит «если».
Би. Я не люблю «если». Фа хорошо понимает «если», а я нет. Вещи или есть, или их нет. Зачем «если»?
С. Слушай меня как следует, Би. Слушай, это очень важно. Ты не хочешь, чтобы другая дельфинка была в бассейне, потому что я люблю Ма?
(Молчание.)
Би. Да, может быть.
С. Ты хочешь быть с Фа, как я с Ма?
Би. Да.
С. А если бы ты не говорила по-английски, ты бы заметила, что я люблю Ма?
Би. Я не люблю «если». «Если» меня сбивает с толку.
С. Постарайся мне ответить, Би, я тебя прошу.
Би. Не знаю. Я устала.
(Би поворачивается ко мне хвостом, плывет к резиновому кругу, продевает в него морду и бросает круг Фа, который ловит его на лету и бросает ей снова. Я делаю несколько попыток вновь завязать разговор. Она не отвечает. Время — 10 часов 20 минут.)
Сюзи окинула всех взглядом. Это было первое заседание после 20 февраля. Стулья были расположены вокруг стола, на котором стоял магнитофон. Порядок сохранялся всегда один и тот же: сотрудники являлись на пять минут раньше. Севилла врывался последним и последним усаживался. Он взял на место Лизбет Симона, но, то ли случайно, то ли умышленно, он никем не заменил Майкла — один замещающий, один отсутствующий. «Кроме места Майкла слева от меня, все остальные заняты как обычно; сам того не зная, ни во что не посвященный Симон сел, как садилась Лизбет, справа от Арлетт. Питер, конечно, рядом со мной, сидит, положив руку на спинку моего стула, он не касается меня, но я ощущаю затылком тепло его руки. И Мэгги рядом с Бобом, одетым очень элегантно; что только он не делает: и принимает самый отсутствующий вид, и наполовину повернулся к ней спиной, но я готов поспорить, что и этим ему не удастся отбить у нее охоту пошептаться с ним, она будет бросать реплики и своему соседу слева, тихому, скромному Симону, убравшему ноги под стул; он не станет ей отвечать, но это не спасет его, несчастного, совсем напротив: для Мэгги все служит знаком признания, даже молчанье».
— Вы сейчас услышите, — сказал Севилла, — мою беседу от 9 марта с Фа и Би. Слушайте ее внимательно, она будет предметом нашего обсуждения.
Он включил магнитофон, положил ладони плашмя на стол и глядел, как разматывается лента. Крикливые голоса обоих дельфинов наполнили комнату.
— Ну вот, — сказал он, когда лента закончилась. — Что вы об этом думаете? Я жду от вас сейчас не практических предложений, а анализа поведения. Что вы об этом скажете?
Сюзи первая нарушила молчание:
— По-моему, реакция Фа вполне нормальна. Она согласуется с тем, что мы знаем о поведении дельфина-самца. Фа живет один в бассейне с Би. Ввести другого самца — значит поставить вопрос о разделе самки и установлении иерархии.
— В этом смысле, — сказала Арлетт, — реакция Би также не отклонялась от нормы. Введение другой самки в бассейн повлекло бы за собой те же проблемы.
— Не совсем, — сказал Питер.
Арлетт посмотрела на него. С момента ухода Майкла Питер стал как-то увереннее в себе, он возмужал и не скрывает своего покровительственного отношения к Сюзи.
— Би, — продолжал Питер, — жила в море, то есть она жила в группе дельфинов, где пары нестабильны, где самец владеет последовательно несколькими самками. И, несмотря на это, она настаивает на моногамии.
— Вы правы, — сказал Севилла, и Питер просиял от этих слов. — Она поступает так, приняв определенное решение.
— И даже мотивированное, — произнес Боб своим мелодичным голосом. На нем были синие носки, голубые брюки и рубашка цвета перванш с широко открытым воротником; на шее бирюзовое кашне с черной вышивкой. Сюзи посмотрела на него. Действительно, изящно, целая гамма голубых тонов, но как может он носить кашне в такую жару?
— Я сейчас уточню, — продолжал Боб. — Я хочу сказать, что есть некоторая нечеткость в этой мотивировке, так как Би не дала однозначного объяснения своему поведению, она дала два: во-первых, она говорит на нашем языке; во-вторых, она хочет, чтобы у нее с Фа были отношения человеческого типа.
Севилла посмотрел на Симона, на его скрещенные под стулом ноги и любезно спросил:
— Прекрасно, а что вы об этом думаете, Симон? Есть ли нечеткость в этой мотивировке?
Симон покраснел. Это был высокий тощий парень, нерешительный, но добросовестный. Все у него казалось неопределенным: возраст, черты лица, цвет волос, мнения.
— Может быть, — согласился он с некоторой осторожностью, — может быть, и следует говорить о наличии нечеткости.
Мэгги ободряюще улыбнулась ему, и, боясь показаться дурно воспитанным, Симон ответил ей гримаской, которая могла бы сойти за подобие улыбки. Мэгги опустила глаза. «Бедный мальчик, он начинен комплексами, он такой робкий, с каким вожделением он на меня смотрит, ну прямо уличный мальчишка перед витриной кондитерского магазина, я уверена, что он никогда не целовал девушку; в некотором смысле даже жаль, что я уже так далеко зашла с Бобом; если бы я не боялась пробудить в Бобе ревность, я уверена, что мне удалось бы сделать из этого Симона что-нибудь путное, в общем-то его не назовешь уродом; у него в глазах светится душа, и в нем скрыто много огня, если судить по его толстым губам».
— Я не вижу никакой нечеткости, — сказала Арлетт. — Верно, что Би привела две причины своего поведения: первая — «я говорю на вашем языке», вторая — «я хочу, чтоб у меня с Фа были отношения человеческого типа». Но если внимательно посмотреть, эти две причины составляют одну. В обоих случаях несомненное желание идентифицироваться с человеком.
— Браво, Арлетт, — сказал Севилла с жаром, поворачиваясь к ней, и улыбка на мгновение озарила его лицо. — Может быть, — продолжал он, охватывая взглядом всех за столом, — вы помните, что во время пресс-конференции 20 февраля один журналист спросил у Фа, расценивает ли Фа то, что он говорит на языке людей, как продвижение вперед? Среди груды вздора это был интересный вопрос. Говорить на языке людей для Би, несомненно, продвижение. Раз она говорит, значит она не так уж от нас отличается. Следовательно, наш тип любовных отношений должен стать также и ее типом. Избирая в качестве модели моногамию человеческой четы, Би уподобляется нам.
— Это очень интересно, — сказал Питер. — Но почему тогда Фа относится к этому по-иному, чем Би? Фа, насколько я понял, сначала не был против появления второй дельфинки.
— Может быть, — сказала Сюзи, — потому, что дельфин-самец — как, впрочем, и самец в человеческом роде, более склонен к полигамии…
Раздались смешки. «Хорошо, — подумала Арлетт, — что Лизбет здесь больше нет, потому что ее смех был бы не очень приятным. Странно, что достаточно кого-нибудь одного настроенного враждебно, чтобы все не портить».
— Не позволите ли вы мне, — сказал Боб, несколько манерничая и кладя свою правую руку на ляжку, — не позволите ли вы мне внести свою лепту? (И Сюзи еще раз восхитилась тем, с какой гибкостью Боб отказывался от своей прежней позиции, стоило только Севилле высказать свою точку зрения.) Фа также проявляет свое желание идентифицироваться, но он проявляет его по-иному: так, например, он повторяет при каждом удобном случае, что он не рыба, а китообразное животное. Почему? Потому, что он знает, что китообразные, подобно людям, относятся к млекопитающим. И, потому, что он знает, что китообразное, именуемое дельфином, обладает мозгом такого же веса, как и мозг человека. Это я называю его снобизмом. Но его снобизм — это не что иное, как желание уподобиться человеку.
Севилла одобрительно кивнул головой, но без свойственного ему жара. Он чувствовал раздражение. Когда Боб склонялся на вашу сторону, он делал это всегда с таким видом, словно это он изобрел ваши идеи.
— Ну что же, хорошо! — сказал Севилла. — Все ли мы согласны с такого рода интерпретацией? Симон?
— Я согласен, — сказал Симон, и Мэгги улыбнулась ему с видом союзницы.
— Я не отношу себя к моралистам, — сказал Севилла, — и я не могу, следовательно, сказать, служит ли тот факт, что первая чета говорящих дельфинов избирает моногамию западного человека элементом прогресса или нет. Но для нас эта мутация является серьезным препятствием и ставит перед нами сложную проблему. Как должны мы поступить теперь, желая передать познания Фа и Би другим дельфинам?
Резко, пронзительно прозвучал телефонный звонок, и Севилла сказал Мэгги, сделав раздраженный жест: «Меня нет ни для кого». Мэгги встала, подошла к маленькому телефонному столику и сняла трубку. «Алло? — сказала она несколько высокомерным и отстраняющим тоном, который она принимала, отвечая на телефонные звонки. — К сожалению, это невозможно, профессор Севилла на совещании, я очень огорчена, но позвоните ему еще раз, миссис Джилкрист.
— Миссис Джилкрист! — воскликнул Севилла, вскакивая с такой живостью, что стул его упал. Не поднимая стула, он бросился к телефону и почти вырвал трубку из рук Мэгги.
— Миссис Джилкрист… Севилла… Когда? Позавчера днем? Но это максимум!… Это ужасно! Я не нахожу слов, чтобы сказать вам… Как он к этому отнесся? Да, я знаю, он смелый человек… Не беспокойтесь о штрафе, я его выплачу… Ничего, ничего, будем считать, что я дал эти деньги в долг и он вернет их, когда выйдет из тюрьмы… Нет, нет, это пустяки. Да, я ему напишу, да, конечно, скажите ему, что я приеду его навестить, как только получу разрешение. Я сегодня же буду об этом ходатайствовать.
Он повесил трубку и повернулся лицом к сотрудникам. Он был бледен, у него были опустошенные глаза.
— Майкл, — сказал он глухо, — приговорен вчера к максимуму: пять лет тюрьмы и десять тысяч долларов штрафа.