— Мне жаль, Элеонора, что мы не остались в вилле «Фиорина», а переселились сюда, — сказал консул Эрлау, стоя перед своей приемной дочерью, которую застал в слезах, неожиданно войдя в ее комнату. — Я вижу, что слишком многого требовал от тебя.
Быстро осушив слезы, молодая женщина улыбнулась так спокойно, что посторонний человек был бы введен в заблуждение.
— Пожалуйста, милый дядя, не мучь себя из-за меня! Мы приехали сюда ради твоего здоровья, для которого юг оказался таким благоприятным, и возблагодарим Бога, если твое выздоровление будет здесь доведено до конца.
— Но как бы я желал, чтобы доктор Конти находился на другом конце света, — сердито возразил консул, — где угодно, лишь бы не в том самом городе, которого мы во что бы то ни стало хотели избежать и в котором я вынужден лечиться у него. Бедное мое дитя! Я знал, что ты приносишь мне жертву; только теперь я могу оценить ее!
— Это вовсе не жертва, по крайней мере, теперь, — твердо сказала Элла. — Я боялась только возможности первой встречи. Сейчас все уже прошло.
Эрлау устремил на нее пытливый, недоверчивый взор.
— В самом деле? Тогда отчего же ты плакала?
— Мы не всегда властны в своем настроении. Мне было грустно.
— Элеонора! — сказал консул, садясь с нею рядом и беря ее за руку. — Ты знаешь, я никогда не мог простить себе, что то злополучное сближение началось в моем доме; меня утешало только то, что этот самый дом впоследствии сделался для тебя родным. Я надеялся, что, когда в тебе и вокруг тебя в последние несколько лет все изменилось, ты забыла нанесенное тебе оскорбление, и вместо того вижу, что обида все еще жива в твоей душе, что старые раны опять раскрылись, а ты сама…
— Ты ошибаешься, — поспешно перебила его молодая женщина. — Конечно, ошибаешься. Я… давно покончила с прошлым.
Эрлау недоверчиво покачал головой.
— Точно ты когда-нибудь покажешь, если будешь страдать! Я лучше всех вижу и знаю, какая твердая решимость и какое самообладание кроются в твоей головке. Ты не раз показывала мне это, когда тебе приходилось оправдываться передо мной, твоим вторым отцом; только я проницательнее и глубже вижу! Говорю тебе, Элеонора, тебя нельзя узнать с того дня, когда этот… Ринальдо, несмотря на все отказы, принудил тебя к разговору. Я до сих пор не знаю, что именно произошло между вами, немалого труда стоило добиться от тебя признания, что он вообще был у тебя. В подобных вопросах ты совершенно недоступна; но, можешь сколько угодно отрицать это, с того дня ты стала другой.
— Не произошло ровно ничего, — настаивала Элла, — ничего важного. Он требовал, чтобы я разрешила ему видеть ребенка, а я отказала ему в этом.
— А кто поручится тебе, что он не возобновит попытки?
— Рейнгольд? Ты его не знаешь! Я указала ему на дверь, и он во второй раз не переступит моего порога. Он всегда мог сделать все, только не унижаться.
— По крайней мере у него хватило такта как можно скорее покинуть «Мирандо», — сказал Эрлау. — Долго переносить такую близость было бы невозможно. Положим, от его удаления оказалось мало пользы, так как на сцену явился маркиз Тортони с нескончаемыми разговорами о своем друге; наконец, я нашел даже нужным намекнуть ему, что эта тема не пользуется у нас ни малейшей симпатией.
— Может быть, твой намек был чересчур ясен, — вставила Элла. — Он не имел ни малейшего понятия о том, что затрагивал в своих разговорах, и твое стремление резко переменить разговор, безусловно, должно было поразить его.
— Пожалуй! Ну, тогда он должен был спросить объяснений у своего знаменитого друга. Может быть, мне следовало терпеливо переносить, что ты целыми часами вынуждена выслушивать прославление синьора Ринальдо? Да, здесь мы не застрахованы от этого. Стоит взять в руки газету, принять чей-нибудь визит, участвовать в любом разговоре, чтобы немедленно наткнуться на это имя; что ни слово, то Ринальдо. Он, кажется, всех в городе свел с ума своей новой оперой, которую здесь, по-видимому, считают чем-то вроде всемирного события. Бедное дитя! И на твою долю выпало еще быть свидетельницей того, как этот человек буквально утопает в славе, как он достиг высшей ступени счастья и невозбранно царит там.
Элла оперлась головой на руку, так что лица ее не было видно, и спокойно произнесла:
— Я думаю, ты ошибаешься. Пусть он знаменит и прославлен, как никто другой, но счастья ему не дано.
— Это меня радует, — горячо произнес консул, — необыкновенно радует. На свете не было бы никакой справедливости, если бы Рейнгольд был счастлив. И то обстоятельство, что он увидел тебя такой, какой ты стала теперь, я надеюсь, не способствовало его счастью.
С этими словами он встал и с прежней живостью заходил по комнате. Наступило молчание, вскоре прерванное Эллой.
— У меня к тебе просьба, дорогой дядя, — промолвила она. — Ты исполнишь ее?
— Охотно, дитя мое, — ответил консул, останавливаясь. — Ты ведь знаешь, я не люблю тебе отказывать. Чего же ты желаешь?
— Дело в том, — начала Элла, упорно глядя в пол, — что послезавтра в театре идет новая опера Рейн… Ринальдо.
— Ну да, и тогда уже некуда будет деться от всеобщего поклонения ему, — заворчал Эрлау. — Тебе хочется избежать первых взрывов восторга? Вполне понимаю, и потому мы на недельку-другую можем уехать а горы. На столько-то времени доктор Конти отпустит меня.
— Совсем наоборот! Я хотела просить тебя… поехать со мной в оперу.
На лице консула выразилось величайшее изумление.
— Как, Элеонора! Не ослышался ли я? Ты в этот день хочешь быть в театре, которого так решительно избегала каждый раз, как с ним соединялось имя Ринальдо?
Несмотря на старания молодой женщины скрыть свое лицо, видно было, что она густо покраснела до корней волос.
— На родине я никогда не решилась бы поехать в оперу, когда там раздавалась бы его музыка, — чуть слышно ответила она. — Мне казалось бы, что все взоры устремлены на меня, хотя бы я сидела в самой глубине ложи. У тебя в доме и у наших близких знакомых я почти никогда не слышала его произведений. Их избегали ради меня, так как знали все и щадили меня. Сама я никогда не пыталась переступить границу этой дружеской заботливости, может быть, из трусости, может быть, от наполнявшей мою душу горечи. А теперь, — она быстро встала, и в ее голосе зазвучала неожиданная твердость, — теперь я снова увидела Рейнгольда и хочу узнать его по его творениям — его и… ее!
Эрлау все еще не мог опомниться от изумления, но он привык ни в чем не отказывать своей любимице, как бы странны ни казались ему ее желания. Его избавил от прямого ответа приход слуги, доложившего, что доктор Конти только что приехал, а в приемной дожидается капитан Альмбах.
— Капитан на редкость простодушен, — сказал Эрлау. — Несмотря на все, что произошло между тобой и его братом, он совершенно спокойно поддерживает прежние родственные отношения, как будто ровно ничего не случилось. В целом мире на это способен только Гуго Альмбах.
— Тебе неприятны его посещения? — спросила Элла.
— Мне? — улыбнулся Эрлау. — Ты ведь знаешь, дитя, что он покорил меня, как покоряет всех, кого хочет… за исключением, может быть, одной моей Элеоноры, к которой он, кажется, питает особенное почтение.
С этими словами консул взял свою приемную дочь под руку, и они вместе прошли в гостиную.
Докторский визит был непродолжителен. Гуго также вскоре покинул дом Эрлау, хотя приходил сюда очень охотно. Неизвестно, знал ли об этом Рейнгольд, во всяком случае, подозревал, но, по обоюдному молчаливому соглашению, братья никогда не касались этого вопроса. Капитан не привык добиваться откровенности, в которой ему отказывали, поэтому последовал примеру Рейнгольда, хранившего полное молчание по поводу встречи в деревенской гостинице и даже не упоминавшего о жене и сыне с тех пор, как узнал об их близком соседстве. Что скрывалось под этой непроницаемой замкнутостью, Гуго не допытывался, хотя был убежден, что причина ее — отнюдь не равнодушие.
Вернувшись домой, капитан нашел в своей комнате поджидавшего его Иону. Во всей фигуре матроса было что-то необычное, его всегдашняя невозмутимость сегодня исчезла, и он с видимой тревогой ждал, чтобы капитан снял шляпу и перчатки. Тогда он подошел к нему вплотную и вытянулся по стойке смирно.
— В чем дело, Иона? — спросил Гуго, невольно обратив на него внимание. — Ты как будто собираешься произнести речь?
— Так точно, — подтвердил Иона с некоторым смущением, принимая еще более торжественную позу.
— Вот как? Это новость. До сих пор я думал, что ты составил бы ценное приобретение для монастыря траппистов; если же в виду окружающих классических произведений на тебя снизошел дух ораторского искусства, то я очень рад. Итак, начинай! Я слушаю.
— Господин капитан…
На первый раз красноречие матроса ограничилось этими двумя словами. Вместо того чтобы продолжать, он уставился в пол, точно хотел сосчитать все кусочки мозаики.
— Слушай, Иона, ты мне крайне подозрителен, — внушительно сказал Гуго. — Уже больше недели ты не ворчишь, не бросаешь хозяйке и ее служанкам яростных взглядов! На твоем лице иногда появляются складки, которые при известной доле воображения можно принять за слабую попытку улыбнуться. Повторяю тебе, это в высшей степени подозрительные признаки, и я готовлюсь к самому худшему.
Иона, казалось, и сам понял, что надо объясниться определеннее, и, собравшись с духом, выговорил:
— Господин капитан, бывают люди…
— Это неоспоримый факт, подтверждение которого у меня перед глазами. Ну, бывают люди… что же дальше?
— Которые могут терпеть баб, — продолжал Иона.
— И другие, которые их не терпят, — добавил капитан, когда наступила вторая пауза. — Это тоже неопровержимый факт, и живыми примерами его служат капитан Гуго Альмбах и матрос Иона с «Эллиды».
— Я, собственно, не то хотел сказать, — возразил матрос, которого такое непрошенное продолжение его заученной речи совсем сбило с толку. — Я только думал, что есть люди, которые по отношению к женщинам представляются очень скверными, а на самом деле вовсе не такие.
— Я нахожу, что это служит в высшей степени лестной иллюстрацией к моей собственной персоне, — заметил Гуго. — А теперь, ради Бога, скажи мне, к чему ведут твои подготовительные речи?
Иона несколько раз глубоко вздохнул, следующая часть приготовленной речи, видимо, крайне затрудняла его.
— Господин капитан, — начал он, наконец, заикаясь. — Я ведь отлично знаю, какой вы на самом деле, и… и… узнал одну молодую женщину…
Губы капитана дрогнули, как будто от подавляемой улыбки, но он принудил себя остаться серьезным и хладнокровно произнес:
— В самом деле? Для тебя это замечательное событие.
— И я приведу ее к вам, — закончил Иона.
Теперь капитан уже не мог удержаться от смеха.
— Иона, ты, кажется, не в своем уме. На кой прах мне эта молодая женщина? Что мне с ней делать? Не жениться ли?
— Вам вовсе ничего не надо делать, — с огорченным видом пояснил матрос. — Вы просто посмотрите на нее.
— Очень скромное удовольствие, — пошутил Гуго. — Кто же, в конце концов, эта донна, и почему мне необходимо посмотреть на нее?
— Это — маленькая Аннунциата, горничная синьоры Бьянконы, — пояснил Иона, у которого наконец развязался язык. — Бедное, совсем молоденькое создание, без отца, без матери. Она всего несколько месяцев в услужении у синьоры, и до сих пор ей было там хорошо, а теперь у них завелся один человек, — матрос злобно сжал кулаки, — его зовут Джанелли, он капельмейстер; он бедной девчонке прохода не дает. Один раз она его порядком отделала, а он за это насплетничал на нее синьоре, и с той поры она так сердится на девочку, что той просто житья нет. В том доме она вообще ничего хорошего не видит, оттого ей лучше уйти. Ей надо уйти! Я не могу терпеть, чтобы она оставалась там.
— У тебя, кажется, очень точные сведения о молоденькой Аннунциате, — сухо сказал Гуго. — Но ведь она итальянка, как же ты узнал все эти подробности? Пантомимой?
— Иногда нам помогал слуга синьоры, когда мы уже никак не могли понять друг друга, — простодушно объяснил Иона. — Только он отчаянно плохо говорит по-немецки, да я и вовсе не хочу, чтобы он везде совал свой нос. Но все равно ее надо взять из этой компании, она непременно должна поступить в немецкий дом.
— Ради нравственности, — вставил Гуго.
— Ну да, а также для того, чтобы выучиться немецкому языку. Ведь она ни слова не говорит по-немецки, просто мученье, когда нельзя понять друг друга. Я подумал: вы так часто бываете у консула Эрлау, господин капитан, может быть, молодой госпоже понадобится горничная, да и в таких богатых домах ничего не значит одной девушкой больше или меньше… Если бы вы замолвили словечко за Аннунциату…
Он запнулся и бросил на капитана умоляющий взгляд.
— Я поговорю с молодой госпожой, — сказал капитан. — Но лучше будет, если ты представишь там свою сироту, когда я получу определенное обещание; тогда и я посмотрю на нее. Только слушай, Иона, — тут Гуго сделал торжественное лицо, — я полагаю, что в тебе говорит лишь сострадание к бедному, гонимому ребенку.
— Только чистое сострадание, господин капитан, — заверил матрос с такой простодушной откровенностью, что Гуго должен был снова сжать губы, чтобы не расхохотаться.
«Я серьезно думаю, что он сам в этом уверен», — проворчал он и прибавил вслух:
— Мне приятно это слышать. Я верю тебе, так как мы ведь никогда не женимся, Иона, не правда ли?
— Нет, господин капитан, — ответил матрос, но ответ звучал не с прежней твердостью.
— Ведь для нас бабы ничего не значат, — продолжал Гуго с невозмутимой серьезностью. — Дальше сострадания и благодарности дело не пойдет, а там мы уходим в море, и только нас и видели.
На сей раз матрос ничего не ответил, в остолбенении глядя на своего господина.
— И какое счастье, что это именно так! — многозначительно заключил капитан. — Бабы на нашей «Эллиде»! Да Боже упаси!
С этими словами он вышел из комнаты, а матрос продолжал смотреть ему вслед с таким лицом, по которому нельзя было решить, то ли он ошеломлен, то ли опечален. В конце концов последнее чувство взяло верх: он опустил голову и тяжело вздохнул.
— Ну, да, конечно, ведь она тоже баба… к сожалению!
Гуго прошел в рабочий кабинет брата. Рояль был открыт, а Рейнгольд лежал на диване, уткнувшись головой в подушки. Его лицо с полузакрытыми глазами и высокий лоб со свесившимися на него темными волосами поражали своей бледностью, вся поза говорила о безграничном утомлении и полном истощении. При виде брата он почти не переменил положения.
— С твоей стороны это просто непростительно, — заговорил Гуго, входя. — Своей оперой ты взбудоражил добрую половину города; в театре суматоха, в публике идет настоящий бой из-за билетов. Его превосходительство директор совсем потерял голову, а синьора Беатриче в невозможном нервном волнении. Ты же, главная причина всех этих бедствий, мечтаешь здесь, как будто на свете не существует ни оперы, ни публики, ровно ничего!
Рейнгольд устало повернул голову; по его лицу видно было, что мечты эти были далеко не сладки.
— Ты ходил на репетицию? — спросил он. — Видел там Чезарио?
— Маркиза? Разумеется, хотя до репетиции ему было столько же дела, сколько и мне. Сейчас он предпочел сам дать представление высшей школы верховой езды и привел меня в совершенное изумление своей храбростью.
— Чезарио? Каким образом?
— Ну, он по крайней мере три раза проехал взад и вперед по одной и той же улице, каждый раз заставляя лошадь выделывать перед одним балконом такие курбеты, что можно было ежеминутно опасаться катастрофы. Если он станет и дальше проделывать такие штуки, то кончит тем, что сломает шею и себе, и своему коню. К сожалению, у окна на этот раз он видел только одну мою физиономию, вероятно, не самую желательную для него.
Явно раздраженный тон последних слов заставил Рейнгольда прислушаться внимательнее; он приподнялся на кушетке и спросил:
— У какого окна?
Гуго прикусил язык; в раздражении он совсем упустил из вида, с кем говорил. Его смущение не укрылось от Рейнгольда.
— Ты, может быть, подразумеваешь дом Эрлау? — быстро спросил он. — Кажется, ты довольно часто посещаешь его.
— По крайней мере иногда, — последовал уже спокойный ответ капитана. — Ты ведь знаешь, что я всегда пользовался преимуществами нейтралитета, даже во время самых жарких ссор в дядином доме. Это старое преимущество я и здесь сохранил, и оно молчаливо признано обеими сторонами.
Рейнгольд совсем поднялся, но напряженное выражение совершенно исчезло с его лица, уступив место мрачной пытливости.
— Так Чезарио тоже открыт доступ в дом Эрлау? — спросил он. — Ах, да, ты сам представил его.
— Да, я был так… глуп, — сердито заговорил капитан, — и, кажется, содействовал этим прелестной истории. Как только мы покинули «Мирандо», синьор Чезарио, который никак не мог решиться пожертвовать своей свободой и спокойно проезжал мимо единственной дамы в окрестности, не обращая на нее никакого внимания, внезапно поспешил воспользоваться знакомством на вилле «Фиорина», основываясь на той мимолетной встрече. Консул сознался мне, что это было сделано в высшей степени скромно и мило, отказать ему было невозможно, тем более что с нашим отъездом отпадала единственная причина их замкнутости. Тут маркизу посчастливилось открыть доктора Конти, жившего на даче где-то по соседству, и привезти его к консулу. Успех докторского лечения превзошел все ожидания, еще немного — и в семье Эрлау на синьора Чезарио будут смотреть как на человека, спасшего консула от смерти. И он, конечно, сумеет надлежащим образом этим воспользоваться.
Верь после того женоненавистникам! Самые опасные люди! Мой Иона только что доказал мне это своим примером. Тот даже придумал в свое оправдание удивительную теорию сострадания, в которую сам верит, как в Евангелие, что не помешало ему безнадежно влюбиться; совершенно в таком же положении и маркиз Тортони.
От наблюдательного человека не укрылось бы, что под насмешливыми словами капитана скрывалась горечь, которую он никак не мог побороть, но Рейнгольду в ту минуту было не до наблюдений. Он слушал с напряженным вниманием, словно боясь пропустить хоть слово. При последнем намеке он гневно вскочил и воскликнул:
— В каком положении? Что ты хочешь этим сказать?
Пораженный Гуго сделал шаг назад.
— Боже мой! Зачем так горячиться, Рейнгольд? Я хотел лишь сказать…
— Это касается Эллы? — с той же горячностью перебил Рейнгольд. — К кому же иначе могли относиться ухаживания?
— Разумеется, к Элле, — ответил капитан. В первый раз после долгого времени ее имя было произнесено между ними. — Потому-то тебе они и должны быть совершенно безразличны.
Как ни просто было сделано это замечание, но оно, казалось, страшно тяжело отозвалось в душе Рейнгольда. Быстро пройдясь несколько раз по комнате, он остановился перед братом и глухо произнес:
— Чезарио не подозревает правды. Вначале он и со мной делился восторженными замечаниями; может быть, я невольно выдал, насколько они были неприятны мне, по крайней мере с тех пор он никогда не касается этого предмета.
— Эрлау, кажется, также сделал ему подобный намек, — сказал Гуго. — Маркиз старается выпытать у меня, какого рода отношения существовали между тобой и семьей Эрлау. Я, понятно, уклонился от объяснений, но он, видимо, предполагает только старую вражду между тобой и консулом Эрлау.
Рейнгольд мрачно потупился.
— Во всяком случае наши отношения недолго останутся тайной. Беатриче уже знает, и я боюсь, что она узнала о них из нечистого источника, от которого нельзя ожидать скромности. Судя по тому, что ты рассказал, Чезарио также рано или поздно все узнает. Он слишком ветрен, чтобы серьезно отнестись к этому и всей душой отдаться безнадежной страсти.
Скрестив на груди руки, капитан прислонился к роялю. Его лицо тоже побледнело, а голос слегка дрожал, когда он заговорил снова:
— Кто же тебе сказал, что она безнадежна?
— Гуго, это оскорбление! — вспылил Рейнгольд. — Ты забыл, что Элеонора — моя жена?
— Она была твоей женой, — с ударением произнес капитан. — Ты в настоящее время, конечно, так же мало думаешь о предъявлении своих прав на нее, как она о том, чтобы возвратить их тебе.
Рейнгольд замолчал, лучше всех зная, как решительно ему было отказано даже в намеке на претензию на эти права.
— Вы оба ограничились простым разрывом, — продолжал Гуго, — не прибегая к разводу по суду. Ты в нем не нуждался, и я прекрасно понимаю, что именно удержало и Эллу от такого шага: ведь неизбежно был бы поднят вопрос о ребенке. Она знала, что ты никогда не откажешься от прав отца, и дрожала при мысли, что ей хоть на некоторое время пришлось бы уступить тебе ребенка. Она удовольствовалась твоим молчаливым отказом от него и не потребовала никакого удовлетворения, лишь бы сохранить при себе свое дитя.
Рейнгольд стоял, как громом пораженный. Вся краска сбежала с его лица, за минуту перед тем ярко вспыхнувшего от душевного волнения.
— И это, — сдавленным голосом начал он, — это… ты считаешь… единственной причиной?
— Насколько я знаю Эллу, только это могло помешать ей докончить начатое тобой.
— И ты думаешь, что Чезарио может надеяться?
— Не знаю, — серьезно ответил Гуго. — Но мы с тобой оба знаем, что Элла не встретила бы препятствий, если бы захотела теперь получить свободу. Ты сам бросил ее, несколько лет не подавал ни малейших признаков своего существования, всему миру известно, почему это случилось и что так долго удерживало тебя вдали от семьи. Теперь на ее стороне окажется не только закон, но и общественное мнение, которое, боюсь, принудит тебя отдать ребенка матери. Страшным препятствием к восстановлению твоих отцовских прав является синьора Беатриче.
— Так ты думаешь, что Чезарио может надеяться? — повторил Рейнгольд, и теперь в его голосе звучала глухая угроза.
— Я думаю, что он любит ее, любит страстно, и рано или поздно станет домогаться ее руки. Тогда ему придется узнать, что предполагаемая вдова была женой его друга, имя которого она носит до сих пор. Но я сомневаюсь, чтобы это открытие имело для него значение, поскольку на Эллу не падает ни малейшей тени. Вашей дружбе будет нанесен непоправимый удар, но она и так закончится, лишь только заговорит страсть. Обдумай все это, Рейнгольд, и остерегайся опрометчивого поступка! Ты разорвал свои цепи, чтобы быть свободным, но тем самым ты освободил и Эллу, может быть, для кого-нибудь другого.
Произнеся последние слова упавшим голосом, капитан поспешил уйти, как будто боялся выдать свое волнение. Он видел возбужденное состояние Рейнгольда и догадывался, какую бурю подняли его слова в душе брата.
Хотя в последнее время окружающие видели Рейнгольда только усталым и равнодушным и хотя он сам часто думал, что с жизнью и любовью все счеты покончены, но разговор с братом показал ему, что в его душе еще могли бушевать пылкие страсти, когда-то оторвавшие молодого артиста от его родины, а условия, при которых разыгралась буря, открыли то, о чем он до сих пор не хотел знать, и что теперь предстало перед ним с беспощадной очевидностью.
Жгучая боль, внезапно вспыхнувшая в душе Рейнгольда, заставила его забыть упорную ненависть, служившую ему оружием против жены, осмелившейся заявить, что она никогда не простит нанесенного ей оскорбления. Его гордость требовала, чтобы на непреклонную холодность он ответил полным равнодушием, но стоило ему представить себе лицо сына, как рядом с ним неизменно воскресало лицо его матери. Конечно, это уже не та Элла, о которой еще так недавно он почти не вспоминал. Теперь гордая женщина с неожиданной твердостью и силой чувства заставила его в тот вечер впервые осознать, от чего он так легкомысленно отказался и что теперь безвозвратно утратил. Рядом с белокурой детской головкой Рейнгольд постоянно видел лучистые темно-голубые глаза, блеск которых поразил его. Он сам себе не решался признаться, как сильно его влекло к этому образу, с каким страстным увлечением целые часы мечтал о нем. В его душе таилось невысказанное убеждение, в котором он также не признавался самому себе, что женщина, до сих пор носившая его имя, мать его ребенка, несмотря ни на что, все-таки принадлежит ему и что если он по своей вине утратил право на обладание ею, то и никто другой не смеет к ней приблизиться.
И вдруг он слышит, что другой прилагает все усилия, чтобы завладеть его Эллой. Слова брата безжалостно указали ему то единственное побуждение, под влиянием которого его жена не ответила на разрыв требованием развода. Только ради ребенка называлась она еще его женой, в ее сердце, значит, не осталось и тени чувства к мужу. А если она теперь все-таки сделает тот шаг, от которого прежде уклонилась, если теперь, когда какой-нибудь Чезарио предложит ей руку, она со своей стороны также захочет сбросить прежние цепи, — кто осудит женщину, которая после многих лет стала бы искать в новой, лучшей, чистой любви вознаграждения за былую измену мужа и годы одиночества? Опасность была не в том, что маркиз Тортони, красивый, богатый, принадлежащий к одной из лучших фамилий Италии, мог доставить его жене блестящее положение, хотя в глазах Эрлау это обстоятельство имело большое значение, — Рейнгольд знал, что Чезарио со своим благородным, прямым характером и пылким стремлением ко всему высокому и прекрасному вполне мог покорить сердце Элеоноры, если оно было свободно.
Это сознание лишало Рейнгольда последнего самообладания. Было время, когда молодая жена в отчаянии стояла на коленях у колыбели своего ребенка, зная, что в эту минуту муж покидает ее, ребенка и родину ради другой женщины; теперь судьба отомстила тому, кто провинился перед ней, — в мозгу его огненными буквами горели слова: «Тем самым ты освободил и ее, может быть, для кого-нибудь другого».