Зеркало земли изогнуто
И исторгнется им тоска;
Ты, нетленное золото,
Ниспадаешь на дикие шелка.
А в руках твоих ослепительных
Не старая грамота – меч!
Как на солнце, на море длинное
Упадает стремительно сечь.
Ты знаешь, и не обещаючи:
– На строки дней вернусь!
Закрой неверные раи
В свой пресветлый убрус.
А молодость твоя гневливая
Построяет некий нам мост,
Чтобы буквы негаданной нивы
Коснулись любимых, любимых звезд.
День мутными растрескивается речами,
Грозной чернью обветренных слов.
Несутся их толпы за толпами.
Собирая свой темный улов.
В сетях их пресветлые рыбы.
Чешуей они – блёстками блекнут:
На руках их раны, изгибы,
Глаза – горькие слезы исторгнут.
Невозможно их бег прекрасный
Живой рукой остановить.
А яростные вои, рыданья
Бросают они по пути.
Кто сбирает их – королевич,
Ему не плакать ни о чем;
Он ложится на свое ложе
И повторяет их беглый гул.
С ним одним говором бессмертным
Говорит живое небытие.
По щекам его тихо стертым
Скатывается слеза его.
Свобода плакала в эфире
Над океаном жизни сна.
Звезды прельстительный дикирий
Жгла жизни яростной весна.
В руках Свободы шар безумный
Аполлонической любви,
Рук силуэт нежданно шумный
И непостыдные лучи.
Она прекрасной оставалась, –
Пожаром жизни мировой,
Когда над нею раздавалась
Волна игры волной другой.
Призрак душил рукой слепящей
Ее бессмертное лицо, –
И беломраморной дрожащей –
Рукой поддерживал кольцо.
Благоухай, земли денница,
Остров пальм и белоногих зверей!
Не ассирийских херувимов
Каменнодушная чреда, –
Нет, эти голубые лица
Воздвигли звонкие города.
Поднимая на плечах неуловимых
Стебли египетских степей.
Человеческий мир! не ты ль затерян, –
Вспомни тех заветный завет:
Одной старинною пылью верен
Дней твоих слабый свет.
Ты – лики демонов жалкие разрушишь,
Утвердив сказаний пентаграмму;
Перед блеском непомерклым твоей души
Падет их армада.
В предшествии стройного призрака
Является в шумах она:
Опушена вниз рука,
Пристальные глаза, в них глубина.
Кристаллы, камни, гранаты.
О, если можешь, остановись!
Вонзи в уста эту руку,
Дай мне очей этих высь.
Душа уходит, как тангенс,
В зыбь очей, в муть очей, в ночь очей. –
Скажи мне ты: – «Стань же
Строкою души моей».
О, голос неслитный
Ледовитых дубрав!
Как Фритьоф, орел ненасытный,
И мой приготовлен корабль!
Вот корабль выплывает в пучины,
Стоном задымились берега;
Серые долины! прощайте, –
И вот первых алмазов рога.
Живи на просторе бдящем.
Ты, мыслей полюс живой;
На севере огнем дрожащем,
Корабль, не останавливайся мой.
Твои реи не я ли устами
Целовал и хвалил,
Остановись, дрожи, дрожи! – мое знамя
Перед силой несметных сил.
Каждый стих, отплывая, тонет
В разгневанных полдневных парах.
Полдень луч распаленный гонит и стонет,
Испаряя маленький прах.
Каждый стих, отплывая, гибнет
В равнодушную прорубь луны,
Она его не отринет,
Сеть мертвой, жестокой волны
Вы же, легкие колоссы-звезды.
Вы встречаете радостно его!
И стихов налитые грозды
Не отнимет у вас никто.
Вы единое мирите сердце
Разномерным вашим лучом.
И родного приветите стрельца вы
В несравненный эфирный дом.
Москва. Лето 1913
Из книги «Лира Лир».
Вероятнее всего, что поэт – путешественник.
Будучи чтецом, он уже становится поэтом. Будучи поэтом, он уже стал чтецом.
Стихотворение стелется перед чтецом пустыней. Оно возникает перед ним водопадом. Стелясь пустыней – приглашает нового Ливингстона пройти свои пески. Сахара молит себе путешественника. – Будь же капитаном поисков! Разве чтение поэмы есть что-либо завершенное? – нет, ибо оно обратимо и пропускает через свой конец, как через облако. Воспрепятствует ли облако находящемуся в нем пройти себя? Пройди через невзгоды песков.
Стихотворение возникает струями водопада. Ужели нужно низринуться в громы Ниагары? Да, ибо поэма есть страсть, путь по водяным эмблемам. Ибо и Ниагара всего лишь эмблема.
Однако: если Сахара и Ниагара всего лишь эмблемы – не эмблема ли только сама страсть, которая – равняется им? Нет, не эмблема, ибо существует в реальности большей чем они, существуя в не-бытии.
Но реальность есть лишь жест эмблемы. Форма есть сила эмблемы. Содержание – экватор формы. Метаформа мать формы. Но форма, рождаясь, подчиняет себе все иное. Само существование поэзии всего лишь оксюморон. Но в том его оправдание.
Итак – пройди пустыню! Чтец удаляется в поэму как в пустыню, – и только проходит через нее. Но тогда она уже не пустыня. Но только тогда она пустыня. – Потому, что он наполнил ее. Потому, что он только тогда воспринимает ее как таковую. Стихотворение без чтеца не существует.
Поэзия базируется истинно на лирическом возвращении[1].
Поэтому она требует оригинальности. Повторяя чужое, мы ссылаемся на чужие лирические построения. Не слишком ли это ясно!
Но лирика, волящая быть – требует ли лепости какой-либо? Нет, никак не требует. Потому, что лепость понятие текучее[2]. Поэтому возможны всякие лепости, ит лепейшая из них – это нелепость. Лирика оправдана уже своим существованием. Временное не может коснуться ее. Но устарелый поэт через эпигонов своих (и учениеков даже) расточил свою лирическую потенцию. И движения его поэм застыли навек, – они описали параболу и перестали ею быть. Они стали несуществующими – замкнутой параболой. Мы не в силах воспринять их. – Поэзия есть вечное строение. – Невозможна эволюция формы. Нельзя говорить о какой-либо перемене содержания; – ценность его ничтожна – оно просто бумага для стихов. И всегда одна и та же. Это известно даже Овсянико-Куликовскому. Но лирические движения известной поэзии (изветсной – может быть, русской, может быть, вселенской) идут далее и далее. Их завоевания бесконечны. Некоторые точки парабол Вольтера, Державина, Жуковского, Батюшкова, Байрона, Шекспира – дали Пушкина; некоторые точки Пушкина, Языкова, Баратынского, Ломоносова, Державина – дали Тютчева; некоторые точки Тютчева, Пушкина, Метерлинка, Вл. Соловьева, Фета – дали Блока. Так до бесконечности. Тут нелепо говорить о воле поэта. Он сын такого-то – и ведет свою родовую линию.
Когда стихи Игоря Северянина подняли шум в обществе[3], когда о словотворчестве заговорили всюду и им начали пытаться заниматься даже вовсе презренные баздарности, вроде Рославлева, начали появляться в необыкновенно большом количестве литографированные книжонки московских футуристов сперва в красивом исполнении Гончаровой и Ларионова, а потом сделанные кем попало[4]. Они неоригинальны, это первый грех. Но это еще не так горько для них, ибо они, что несомненно, находятся за пределами всякого искусства. Говорить об них как о стихотворцах нет возможности. Маяковский и Хлебников дают иногда вещи, которые можно читать, но тогда они в совершенном разногласии с выставленными ими принципами. Стихотворение Хлебникова в брошюре «Бух лесиный» крепко и красиво, но оно неоригинально, его мог бы написать и Блок. В брошюре Маяковского «Я» последнее стихотворение, действительно, совсем приятно, но большое влияние Анненского налицо. И там нет никаких «заумных» языков. Этим специально занимается г. Крученых, этот великолепный писарь в экстазе. Бурлюки занимаются саморекламированием, тем, что называется французами le fumisme, и подражанием чему угодно и кому угодно. Футуристические стихи Гуро под явным влиянием Игоря Северянина. О том, что делается в сборниках «Союза молодежи», где теоретизируют гг. Марков, Спандиков, Розанова, как-то даже неловко. Весь этот «футуризм», все это «будетлянское баяченье» простой коммерческий гешефт. И Маяковский с Хлебниковым, которые имеют возможность сделаться действительными поэтами, здесь совершенно случайно. И настолько ясны эти коммерческие устремления, что их заметил даже ежемесячный ремингтон «Своременника», г. Львов-Рогачевский[5].
Читатель русский занимался революцией, потом половой «проблемой», борьбой, футболом, Вербицкой… Теперь ему, действительно, совсем нечем заниматься. И вот для забавы сего соскучившегося брюха наряду с новейшими аттракционами появилось будетлянское «искусство». Все обставлено «как в лучших заведениях» – ругают предшественников, создают новые формы… но для кого? Все для того же обывателя, который никогда ничего не понимал в литературе и, вероятно, никогда ничего понимать не будет. Для того обывателя, который, смешивая в одну кучу все, что ему не нравится, называет эгофутуристами и Ларионова («Сатирикон»), и Тинякова («Голос Москвы»), и вашего покорного слугу («Приазовский край»). Момент выбран, правда, весьма удачно. Вожаки символизма начали несколько ослабевать в своем творчестве, зубы их притупились, – «долой символизм» – кричит будетлянская клика, – обыватель, конечно, в восторге. Он никогда искренно не любил символистов, да потом еще не забыты удары меткие хлыста, которые сыпались из «Весов» на глупые головы и длинные уши. И теперь обладатели сих ушей воняли на все лады: «долой символизм», в наивности свое предполагая, что снова будут писаться «умные, честные (!), серьезные вещи» вещи в стиле столь ими излюбленных Амфитеатрова, Шеллера-Михайлова, Вербицкой, Вересаева, Башкина, Немировича-Данченко и т. д., и не предполагая, что мука их ждет горшая.
Но ведь суд над литературой принадлежит не обывателю. А тот, кому известно, как делаются стихи, что он должен сказать, увидя «стихи» г. Крученых из его «Помады»:
Тебя злоречие смешает
С иной бесчувственной толпой
Или, что хуже, не узнает
Души торжественно святой…
или его же упражнения о «простой, славной Зинке» в «Бухе лесином» – неужели не ясно еще, что это просто писарь волостной, занимающийся «творчеством» от отчаянного безделья. Или его безграмотную мазню, которая полагает средством от «гносеологического одиночества»[6] изображение всяких «бул щур ду’ров», как будто скомбинировав как-либо бессистемно буквы, мы добьемся того, что мысль изреченная перестанет быть ложью (конечно, это правильно в том смысле, что соборность здесь достигается общим ничего непониманием).
Или – что можно сказать о произведении Бурлюка во 2-м «Садке судей», над которым красуется надпись «инструментовано на „с“», когда там «с» чуть ли не самая редкая буква! Или когда сей, подражая Корбьеру, пишет некоторые слова большими буквами и называет их «лейт словами»[7] уже совсем ни с того, ни с сего. Что можно вообще сказать о стишках г. Бурлюка, которые разительно напоминают бездарнейшие изделия г. Эльснера, который, слава Богу, еще не «футурист»!
Все это около искусства и не лежало. Поэтому нам остается только повторить то, что не однажды говорили «Весы»:
Остерегайтесь подделок!..
Москва, осень 1913.