Речные рассказы

ПОВЕСТИ

КАПИТАН ТРОПОВ

1

С западного склона Уральского хребта вырывается маленькая, прозрачная речка. Она пробивает каменные гряды, струится меж гранитных ущелий, бурлит, кружит и, принимая горные и таежные притоки, наливается силой и стремительно течет через степи и леса.

Река злая и своенравная. Впадает она в величавую и могучую Каму и, не желая смешивать свои белые воды с камскими, прижимается к левому берегу, оттесняя темные воды Камы к правому. И назвали реку Светлой, видимо, за цвет воды. По Светлой спускались небольшие караваны с нефтью, добытой в недрах «Второго Баку». Водили баржи мелкие буксировщики. Мощные нефтевозы сюда не заходили, потому что, кроме буйного нрава, Светлая отличалась еще и мелководьем.

Однажды, — это было в навигацию второго года послевоенной сталинской пятилетки, — один из капитанов отважился взять воз вдвое больше, чем водили обычно. Светлая покарала смельчака. Пароход потерял управление, запутался в извилинах реки, и стремительное течение унесло стальную баржу, ударило ее о Каменный яр и выбросило на берег.

На берегу долго лежала одна половина изуродованной металлической баржи. Песок и зелень вокруг нее почернели от нефти, а у кромки берега плескалась жирная и радужная пленка воды.

Потом и эту половину баржи увели, и на берегу осталось только черное пятно. Оно служило как бы грозным предостережением всем судоводителям, напоминая о гордом и мстительном нраве Светлой, не терпящей своеволия людей.

Когда караваны проходили мимо Каменного яра днем, речники невольно оглядывались и подолгу смотрели на этот след тяжелой аварии.

Раз в неделю мимо Каменного яра проплывал коричневый трехсотсильный нефтевоз с черной трубой, ведя на буксире одну большую или две маленькие баржи. На капитанский мостик выходил невысокий, узкий в плечах человек и тоже смотрел на черное пятно. Улыбаясь, он окидывал взглядом речную даль, и выражение его ясного лица как будто говорило: «погоди, Светлая, скрутим тебя».

Это был Александр Тропов — капитан буксирного парохода-нефтевоза «Днепрогэс».

2

С тех пор, как Светлая наказала капитана-смельчака, прошло четыре месяца. «Днепрогэс» закончил навигацию, как и все буксировщики на Светлой, с небольшим превышением плана и стал в затон на Каме, чуть пониже устья Светлой, где обычно отстаивался каждую зиму.

В поселке этого затона жил капитан потерпевшего аварию судна Иван Селиверстович Севрюгин. Говорили, что после аварии Севрюгин сильно сдал, с трудом закончил плавание и вернулся на зимовку домой совсем больным.

Его навещали приятели — капитаны, а потом рассказывали, что Севрюгин совсем плох, всё молчит, видимо, никак не может пережить аварии. Тропов тоже пришел проведать своего старшего товарища, намереваясь, если будет удобно, расспросить об аварии, о всех обстоятельствах. То, что не удалось Севрюгину, могло бы удаться ему, думал Тропов; «Днепрогэс» должен водить двойные возы. Тропов уже продумал систему дополнительных правежных устройств и новый метод вождения барж. За зиму он рассчитывал подготовиться, а с первым или вторым рейсом начать проводку двойных возов. Черное предостерегающее пятно на берегу его не пугало. Он хотел лишь точнее выяснить и полностью учесть ошибку Севрюгина.

Когда Тропов увидел Севрюгина, то подумал, что слухи о его состоянии не были преувеличены. Иван Селиверстович неподвижно лежал на кровати с закрытыми глазами. Тропова он приветствовал лишь движением век и губ.

Севрюгину было лет за шестьдесят, и слыл он одним из самых опытных капитанов на Светлой, по которой проплавал без малого сорок лет. Сейчас он выглядел совсем стариком. Седая щетина небритой бороды, ввалившиеся глаза и потухший взгляд говорили о полном упадке сил, не только физических, но и душевных.

Тропов сидел на стуле у кровати, чувствуя себя неловко и не зная, что сказать. Говорить об аварии было бы жестоко.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Тропов, чтобы что-нибудь сказать.

— Ничего, — безучастно ответил Севрюгин. Снова помолчали. Во дворе пилили дрова, и слышно было, как звенела пила: дзвинь… дзвинь…

— Ну, как у тебя ремонт? — спросил Севрюгин, не поворачивая головы и не открывая глаз.

— Идет хорошо, на полный ход, — ответил Тропов.

Севрюгин еле заметно кивнул, и видно было, что ему совершенно безразлично, идет ли у Тропова ремонт на полный ход или совсем не идет.

— А с весны думаю водить двойные возы.

— Чего? — сказал Севрюгин, открыв глаза и повернув голову.

Тропову показалось, что в глазах старого капитана блеснуло оживление и лицо его перестало быть безучастным.

— Хочу водить двойные возы, — повторил Тропов и добавил: — вот пришел к вам за советом.

Иван Селиверстович снова отвернулся, и мгновенное его оживление, казалось, вновь потухло. Помолчали. Пила во дворе тоже замолчала; что-то треснуло — должно быть, полено отломилось, и стало тихо.

— Знаешь, что меня судить хотели? — спросил Севрюгин.

— Знаю.

— Закрой шторы, глаза болят.

Тропов затянул шторы на окнах, и в комнате наступил полумрак.

— Сколько тебе лет? — спросил Севрюгин.

— Тридцать один год.

Несмотря на полумрак, Тропов хорошо видел каждое движение Ивана Селиверстовича и понимал, что пробудил в старом капитане живой интерес и что он уже не безучастен, как полчаса назад.

— В тридцать лет я еще не был капитаном, а ты, поди, уже седьмой год капитанишь?

— Восьмой, — ответил Тропов.

Во дворе снова зазвенела пила, и оба прислушались.

— Лежу бревном, дрова не заготовил. Жена с дочерью пилят.

Пила звенела: дзвинь… дзвинь…

Тропову хотелось говорить о главном, но он боялся вспугнуть Севрюгина; боялся, что старый капитан снова замкнется в себя и умолкнет. Тропов ждал, когда заговорит сам Севрюгин.

И Севрюгин заговорил.

— А вот инспекторы судоходства говорят, будто сам бог велел водить по Светлой малые возы. — Севрюгин иронически улыбнулся, глядя в потолок.

— Расчет, дескать, техническая норма. Наши с тобой буксировщики трехсот сил не могут тянуть больше трех тысяч. Узкие ходы, кривули… А вот я взял семь с половиной тысяч и… выходит, будто правы инспекторы. Авария. — Иван Селиверстович помолчал и другим тоном произнес:

— Перед главами всё живо, как в тот день. Вижу, как пароход несется на пески, и ничего не могу сделать. Руль на борту, а нос не поворачивается. Управление потеряно. Тут и баржу подхватило и несет на яр. Потом пароход колесами по песку, а сзади грохот и нефть… Нефть, как кровь…

— Как же это случилось? — невольно спросил Тропов и тотчас пожалел. Иван Селиверстович не ответил, закрыл глаза и долго молчал. Потом сказал:

— Извини меня, Александр Иванович, устал. Посплю немного.

Через несколько дней в дом к Тропову прибежала жена Севрюгина и попросила зайти к Ивану Селиверстовичу.

Когда Тропов пришел, Севрюгин сидел на кровати с подушками за спиной и читал книгу. Он был чисто выбрит, выглядел веселее, но лицо его было худым и осунувшимся.

Иван Селиверстович отложил книгу и попросил Тропова сесть рядом. Разговорились. Севрюгин спросил, как идет ремонт судна, и теперь уже видно было, что его это на самом деле интересует. Потом он заговорил о двойных возах.

— Как же ты думаешь проводить их? — спросил он Тропова.

Тропов рассказал, что он придумал дополнительное правежное устройство: два стальных троса, которые будут приделаны к основным буксирам каравана, и когда руль откажет, то с помощью носовой лебедки можно будет натягивать то один, то другой трос, в зависимости от надобности. Трос будет сдвигать нос судна и придавать ему нужное направление…

— «Вожжевые»! — почти выкрикнул Севрюгин. — Как на плотокараване?

— Да, да!

— Вот этого-то мне и нехватало!

Он уронил голову на подушку и закрыл глаза. И мысленно вновь увидел пароход, потерявший управление, несущийся на пески… Если бы тогда были «вожжевые»!

— Как просто, как просто, — бормотал Иван Селиверстович. Потом он снова сел и, вытянув палец, сухой и скрюченный, ткнул им в воздух:

— Этого мало, мало! Надо изменить кладку рулей на баржах.

— Знаю, — сказал Тропов. — Вот расчет. — И, вынув из кармана кителя записную книжку, он подал ее старому капитану. Иван Селиверстович надел очки. Прочитав несколько страниц, он сдвинул очки на лоб и сказал:

— Желаю успеха. Ты сделаешь то, чего я не сумел.

3

Ремонт «Днепрогэса» протекал успешно. Палуба, каюты, рубка были уже подновлены, и желтые новые доски резко отличались от коричневых старых. Машина и котлы тоже были отремонтированы. И теперь механик Степан Денисович, коренастый мужчина лет пятидесяти, в ватной кацавейке, сидел на железной перекладине огромного гребного колеса над ледяным колодцем-выморозкой и, несмотря на сильный мороз, отвинчивал гайки и разбирал колеса, складывая все части в ящик, чтобы потом унести их в цех и там, у верстака, в тепле, пригнать и заменить изношенное.

Тропов, тоже одетый в ватную кацавейку, приделывал обносный брус. Возле плотничал старший штурман Сергей Ефремов, молодой человек, почти ровесник Тропова. Все трое работали сосредоточенно и не замечали холода. Они торопились первыми представить свое судно к приемке, но ремонтировали добротно, основательно, потому что готовили свой пароход к большим испытаниям.

Так шли дни.

В субботу утром, когда Тропов и Ефремов заканчивали смену обносных брусьев, на берегу затона появился человек с клюшкой, в пальто с поднятым воротником.

— Никак, Иван Селиверстович, — сказал Ефремов, вглядываясь в закутанную фигуру, припадавшую на палку.

Человек с клюшкой обошел здание литейного цеха, осторожно спустился с берега на лед и пошел по черной протоптанной на льду тропинке между счалами судов.

— Так и есть, Севрюгин! — Тропов сбежал по трапу и пошел навстречу старому капитану.

— Здравствуйте, Иван Селиверстович. Не рано ли? Лучше бы еще полежали.

— Хватит, — ответил Севрюгин, — належался. Как у тебя дела?

Тропову хотелось похвастаться, что дела идут хорошо, что они первыми закончили ремонт; но вспомнив, что без хозяина судно Севрюгина «Пинега» находится где-то на пятнадцатом месте по готовности, он пожалел старика и сдержанно сказал:

— Ничего, всё в порядке. Вы к себе на судно?

— Нет, к тебе, — и, подумав, Севрюгин горько усмехнулся и добавил: — мне сейчас не поверят, а ты потребуешь двойной воз и докажешь… Ну, покажи, как и что.

И Тропов понял старика, понял его большое сердце и мудрость. Старик думал не о себе; он думал о будущем бассейна. Тропов проникся к нему таким же уважением, как некогда к своему первому учителю на капитанском мостике, который позволил ему, Сашке Тропову, пятнадцатилетнему подростку, положить руки на штурвал и самостоятельно повернуть влево.

— Пожалуйста, — сказал Тропов, почтительно пропустив Севрюгина вперед, и поправил трап, по которому Севрюгину пришлось взобраться на борт «Днепрогэса».

Тропов показал новые надстройки, лебедку. Потом спустились на лед и пошли смотреть корпус.

Иван Селиверстович остановился и, показывая палкой на обносные брусья, сказал:

— Ты поставь кольца и через них продень «вожжевые», чтобы они не попадали в колеса. Понятно?

Осмотрев все судно, Иван Селиверстович пошел прочь. Тропов хотел его проводить, но старик резко остановил:

— Иди, иди, не мешкай. Чай, не больной! — и всё так же припадая на палку, пошел по темной, вьющейся по снегу тропинке в конец затона, где стояла его «Пинега».

Тропов долго смотрел ему вслед, видел, как встречавшиеся ему речники почтительно снимали шапки, а старик кивал и, не останавливаясь, шел дальше… В душе Тропова шевельнулось теплое чувство к старому капитану, и он невольно пожалел, что Севрюгину не удалось первому провести двойной воз…


У Тропова была большая семья: жена Нина, две девочки — третьеклассница Леля и пятилетняя Вера, и восьмимесячный сын Николашка. Он любил детей и жену, строгую молодую женщину, расчетливую хозяйку.

Дети его встречали всегда радостно, и даже когда он за что-нибудь отчитывал их, не боялись его, чувствуя отцовскую доброту и мягкость. Восьмимесячный Николашка неизменно сидел на руках отца, когда тот бывал дома, и Тропов всё восхищался:

— Ну и ручища! В кого только!

Тропов обычно выслушивал подробный отчет о похождениях Николашки и о том, как отличилась Леля на уроке русского языка, с чувством прочитав «Зимнюю дорогу», и о том, как Верочка сама завязала шнурок на башмачке. Затем он рассматривал новые узоры на скатерти, вышитые Ниной, страстной рукодельницей. И если бы не одна его маленькая слабость, в доме всегда царили бы радость и спокойствие. Но Тропов любил делать подарки детям и жене, баловать детей конфетами и игрушками, не считаясь со своим бюджетом, и это часто вызывало размолвки между ним и Ниной, доходившие иногда до ссоры.

Вот и сегодня — он принес телеграмму из министерства, в которой сообщалось, что ему утверждена премия в три тысячи рублей. Нина давно рассчитывала на эти деньги сделать Леле новую беличью шубку, купить отрез бостона на костюм мужу, бархатную скатерть, никелированную кроватку для Николашки. Она уже все три тысячи до последнего рубля распределила на дело полезное, нужное. А он решил сделать ей сюрприз — купить вышивальную машину, такую, как у Насти, жены его второго штурмана Жмыхина.

Семья и заботы о ней отнюдь не мешали Тропову разрабатывать свои смелые планы на предстоящую навигацию, и он делал это с наслаждением. Об этих планах, кроме Севрюгина, Ефремова и Степана Денисовича, знала, конечно, и Нина. Она их одобряла и говорила:

— Ты только раньше хорошо рассчитай, а паникеров не слушай.

Под паникерами она подразумевала тех капитанов и судоходных инспекторов, которые жестоко критиковали поступок Севрюгина.

Когда Тропов по вечерам или в выходной день работал дома в своей маленькой комнате, которую девочки называли «папин кабинет», Нина не давала детям пикнуть и заставляла их ходить на цыпочках.

— Тише, — строго шептала она, — папа занимается.

Девочки слушались матери и затихали.

А Тропов в это время не замечал ни шума, ни шопота, ни наступившей внезапно тишины. Он раскрывал свои тетради с описанием проводки тяжелых возов и расчеты, над которыми работал несколько недель и которые намеревался послать в управление, чтобы подтвердить свое требование — поручить ему провести опытный двойной воз; рассматривал лоцманскую карту, собственноручно начерченную. Затем принимался за гидротехнику, которая теперь его особенно интересовала и была нужна для осуществления его планов в предстоящую навигацию.

В половине первого ночи он закрывал книгу и шел спать.

4

Наступила весна. Целый день по Каме шел лед. Изредка движение его ненадолго задерживалось и тотчас же создавался затор.

К реке прилетела на самолете партия подрывников-путейцев. У затора грохотали взрывы, в воздух взлетали фонтаны воды, и снова день и ночь шел лед. Небо было высоким, голубым; солнце ярко светило, и воздух казался необыкновенно прозрачным. Потемневшие стены домов, мокрый деревянный тротуар, голые, точно умытые деревья и прибрежные кусты дышали свежестью. И казалось, люди, земля, деревья — все радуются весеннему обновлению.

В затоне царила та деловая суета, которая вселяет в душу бодрость и окрыляет каждого. Затонские буксиры взламывали остатки льда, сновали взад и вперед, и то и дело слышались, их гудки и треск льда. На судах подняли пары и проводили швартовые испытания. Оставалось не больше четырех-пяти дней до открытия навигации.

В красном уголке, который комсомольцы уже успели украсить лозунгами и портретами руководителей партии и правительства, собралась вся команда «Днепрогэса». Савва Ильин — белобрысый, скуластый парень лет девятнадцати, с серыми живыми глазами, — открыл собрание. Доклад делал Тропов. Он окинул всех взглядом, дружелюбно улыбнулся и начал рассказывать о том, как он думает выполнить пятилетку в три с половиной года. Сначала он говорил спокойно, потом стал волноваться; но волнение выразилось лишь в том, что он снизил голос и на скулах появился румянец.

Он говорил, о новом методе судовождения и о том, какие перспективы открывает новый метод их судну и всему бассейну Светлой. И заключил так:

— Этот план я вынашивал в течение многих месяцев. Но как бы он ни был хорош, что бы он ни сулил, — без вас, без вашей поддержки его невозможно осуществить. Только благодаря совместной, самоотверженной работе мы сможем его провести в жизнь и принести нашей Родине огромную пользу; и если мы его осуществим, какая это будет радость, какое это будет счастье!..

Когда Савва Ильин спросил, кто хочет выступить, минуты две все молчали. Второй штурман Жмыхин усмехнулся и проговорил:

— Да, дело серьезное.

— Вы хотите? — спросил Ильин.

— Нет, я ничего.

Встал рулевой Борис Матвеев, черноволосый, черноглазый и смуглый.

— Я не умею выступать, — произнес он, — но скажу только одно: все свои силы отдам на выполнение этого плана.

И точно тронулась лавина. Говорили механики, рулевые, масленщики, кочегары. Все горячо одобряли план капитана и брали обязательства.

Потом поручили Тропову, Степану Денисовичу и Ильину, как председателю недавно избранного судового комитета, составить социалистические обязательства и предложить их на обсуждение команды.

Через три дня река очистилась, и только у левого берега плыла редкая цепочка мелкого, битого льда.

Нина перебралась на судно и успела уютно обставить небольшую капитанскую каюту. На окнах появились вышитые занавески, на чемоданах накидки. Постелька Николаши помещалась за перегородкой в спальне и над ней висел полотняный полог, тоже вышитый.

Николашка ползал по полу каюты и всё норовил перевалиться через порог на палубу. Леля и маленькая Верочка, которым надлежало присматривать за Николашкой, больше находились на палубе, опьяненные, как и все, весенним воздухом, вселяющим бодрость и заставляющим предчувствовать приближение чудесного светлого мая.

Тропов ходил на склад. Приносил с берега какие-то бумаги, папки. Его энергичный голос звучал то на палубе, то на корме, то на носу; а то вдруг он заходил в машинное отделение и отдавал какое-нибудь приказание механику.

Матросы вкатывали по трапу бочки со смазкой и весело покрикивали: «берегись».

Сегодня каждое движение, каждый новый предмет на судне — всё казалось значительным, всё радовало и было интересным.

Вечером был включен электрический свет. И дети и взрослые встретили это событие радостными восклицаниями, как будто никогда раньше на судне не было света.

Поздно вечером, когда затон уже опустел и дети спали, Тропов, наконец, зашел в каюту отдохнуть, попросил есть и сказал жене, что они завтра же уходят в первый рейс; он улыбался, и улыбка его была мягкой, доброй, и серые глаза были тоже мягкими и добрыми.

— Так скоро возьмем двойной воз? — спросила Нина.

— Что ты, Нина, — возразил Тропов, — хорошо бы недели через две! Раньше надо вывести баржи из затона, расставить их. О, еще долго…

— Саша, а если в управлении не разрешат? Что тогда?

— С чего это?

— А вот, с Севрюгиным случилась беда, побоятся.

— Что ж, придется потягаться и с управлением, — ответил Тропов и подумал, что, вероятно, ему на самом деле придется выдержать борьбу.

Нина кивнула головой:

— Ты тогда пошли телеграмму прямо на имя министра!

Тропов понял, что эта мысль у нее зародилась давно. Отношение Нины к его планам, ее поддержка и настойчивость радовали и смущали Тропова. Понимает ли Нина то, что говорит, сознает ли она всю ответственность, готова ли она вместе с ним итти на испытания?

— Чай будешь пить? — спросила Нина.

Тропов машинально следил за тем, как она извлекала чайник из-под одеяла, подушек и двух шерстяных шалей. (Камбуз еще не работал.)

— Нина, вот ты говоришь, послать телеграмму министру. А представляешь ли ты себе всю ответственность?

Нина внимательно посмотрела на мужа, пытаясь разгадать, к чему он клонит.

— Да, представляю.

— Хорошо. Разрешат. Возьму. А вдруг случится как у Севрюгина?

У Нины на мгновенье замерло сердце. Она была внучкой, дочерью и женой речника и хорошо знала, что такое стихия, что такое Светлая.

— Что ж? Несчастье… — твердо ответила она.

— Нет, Нина. Севрюгину простили, потому что он был первым, потому что это был производственный риск. А мне уж не простят.

У Нины дрожь пробежала по телу, но она быстро овладела собой, и выражение лица ее сделалось строгим и твердым. Она вспомнила слова покойного отца о том, что когда-нибудь на Светлой будут водить такие возы, о которых даже не снилось старому поколению речников. Вспомнила, как он говорил, что у Саши орлиное сердце и ясный ум, что он в свое время сделает для страны что-нибудь очень значительное.

Она давно знала Сашу. Еще в поселковой школе они учились вместе. Потом Тропов уехал учиться в речной техникум, а она поступила токарем на судоремонтный завод, в затоне которого сейчас стоит «Днепрогэс», и занималась в школе взрослых. Они переписывались. Она знала обо всем, что делается на судне старшего помощника Тропова, знала, как он работает на «большой реке». И теперь она твердо знала, что у Саши всё рассчитано. Всё должно получиться хорошо. Кругом люди творят пятилетку в четыре года, а у Саши все данные, чтобы завершить ее в три с половиной. Быть может и наступил уже тот час, который предсказывал ее отец. Почему же Саша сомневается? За семью боится? Но она на всё готова.

— Ты не думай обо мне и детях! — ответила Нина.

Тропов посмотрел на жену так, точно впервые ее увидел. Он всегда знал, что у нее мужественное сердце, но сейчас будто впервые увидел ее душевную красоту и понял, что он может гордиться ею…

Нет, он не боялся ответственности, ни минуты не колебался, ни минуты не сомневался в успехе; он только хотел знать, понимает ли она истинное положение вещей?

— Прости, Нина, — сказал Тропов, вскочил, порывисто поцеловал ее в глаза, губы. Нина сначала шутливо сопротивлялась, потом обняла мужа за шею и долгим поцелуем прильнула к его губам.

— Глупый ты! Лысеешь, а ума не нажил! — улыбаясь сказала она.

— Будет об этом, — сказал Тропов и хотел закружить Нину, но она вырвалась и зашикала:

— Тише, разбудишь! Ишь как разошелся!

В каюте горела только настольная лампа; верхний свет был погашен, чтоб не мешал спать девочкам. Окно было приоткрыто, и через жалюзи пробивался свежий воздух, ароматный, весенний, пахнущий водой, и занавески на окнах слегка шевелились.

— Нина, пойдем посидим на палубе, — сказал Тропов.

— Еще что выдумаешь?

На следующий день «Днепрогэс» должен был выйти в рейс. Утром в красном уголке провели общее собрание команды. Говорили горячо. Чувствовалось, что все верят в успех, полны желания работать, что на душе у всех светло и радостно.

Только с Жмыхиным у Тропова вышла небольшая размолвка; собственно, даже не размолвка, а просто что-то неприятное почудилось капитану в его улыбке, в его покорных словах и заискивающем тоне, когда он сказал:

— Я не против, разве можно!

Быть может, никто не обратил на это внимания, но Тропов это заметил и почему-то прилизанные седые височки Жмыхина, его аккуратный пробор, складка на брюках показались ему какими-то жалкими. Он решил, что Жмыхин нудный человек. Но это мимолетное впечатление не оставило следа.

В полдень получили приказ об отходе. Команда выстроилась возле мачты. Солнечные блики играли на воде, легкий, чуть влажный ветерок ходил по палубе, лаская лица, шелестя занавесками и трогая на корме чье-то полотенце.

Сергей Ефремов натянул вымпел, и, когда он взвился, все глаза устремились вверх. Вымпел затрепетал.

— Мы начинаем третью навигацию послевоенной сталинской пятилетки, — сказал Тропов, — это великий момент в нашей жизни. Мы должны победить и победим. За два навигационных плана! За пятилетку в три с половиной! Пусть это будет нашим лозунгом.

Приняли концы, и, заливаясь гудками, «Днепрогэс» медленно стал выходить из затона. С берега махали платками и слали добрые пожелания. Тропов стоял на мостике и нажимал на рычаг.

Пронзительный свисток прокатился по берегу, на секунду умолк и снова покатился. Это «Днепрогэс» прощался с затоном.

На корме стояли Нина с Николашкой на руках, Леля и Вера, Настя Жмыхина, несколько женщин, матросы, масленщики, и все махали платками, шапками и руками.

Вот пароход проплыл мимо дома Троповых с заколоченными ставнями, и Нина взмахнула рукой, а Вера крикнула: «Наш дом!». Проплыли и мимо последних домов поселка, и мимо затонского магазина с зеленой вывеской… Все, кто был на палубе, прощались с затоном — со своими домами — на целых полгода, и прощанье вовсе не было грустным; напротив, в нем было что-то радостное, светлое, потому что впереди были борьба, упорный и радостный труд, смелое плавание и победа, большая славная победа, к которой будет причастен каждый плавающий на судне и вера в которую окрыляла всех.

5

«Днепрогэс» уже совершил два рейса по Светлой и выводил с причала нефтепромысла по одной большой железной барже с нефтью.

Он спускал тысячи по четыре тонн бензина или нефти на Каму, потом поднимался вверх по Светлой с порожними баржами.

План каждого рейса выполнялся и даже перевыполнялся процентов на десять — пятнадцать.

Жмыхин радовался и говорил, что команда работает отлично и было бы хорошо, если бы так продолжалось в течение всей навигации. В тот день, когда команда взяла обязательство водить двойные возы, Жмыхин испугался ответственности и решил попытаться отговорить капитана. Он считал, что Тропов предлагает нечто совершенно невозможное, а команда в каком-то восторженном угаре поддерживает эту сумасбродную идею. Выступить и сказать свое мнение прямо он не решился, потому что чувствовал общее настроение команды, и ему казалось, что если он выскажется против, его заклюют.

Ему хотелось крикнуть: «вспомните Севрюгина», но вместо этого он с жалкой, угодливой улыбкой поднял руку и сказал, что он тоже «за». К тому же он надеялся, что управление не разрешит, и всё само собой образуется. Теперь, когда спокойно и без особого напряжения план рейсов выполнялся, Жмыхин думал, что Тропов уже забыл об этой, как он ее считал, пагубной идее.

Но Тропов не забыл. После первого же рейса он послал в управление обязательства команды, написал официальный рапорт, в котором изложил свои взгляды, на основании которых он считал возможным просить разрешение перевозить двойной воз.

Когда в следующем рейсе он пришвартовался у городского причала большого южноуральского города, в котором находилось отделение наливного пароходства, или так называемый эксплоатационный участок, он пошел к начальнику отделения; но тот был где-то на линии, и никто не знал о судьбе рапорта. Тропов почувствовал, что ему придется выдержать борьбу, и он готов был в крайнем случае прибегнуть к совету Нины. Секретарь парткома плавсостава Мясников обещал его поддержать. Он решил итти еще раз обыкновенным рейсом, а затем — дать решительный бой. Он не сомневался, что при поддержке парткома бой будет выигран.

Пока шли с одной баржей, он изучал небольшие изменения в течении реки, направление ее струй у воложек.

Луга, поймы, кустарники и даже прибрежный лес были затоплены весенним половодьем. На деревьях уже набухали почки. Вечно-зеленые ели и пихты, будто взбегающие на холмы, выделялись своим убранством. Тени от деревьев падали на реку и колебались, создавая впечатление, будто деревья растут в реке. У Каменного яра было много воды, и черное прошлогоднее пятно на песке было тоже еще покрыто водой.

Несколько раз в каюту к Тропову заходил Степан Денисович и спрашивал, что слышно, и говорил, что у него всё готово.

Потом на мостик поднимался Ильин и извиняющимся тоном спрашивал от имени команды, когда же они, возьмут двойной воз. Время идет, а обязательства не выполняются.

Через неделю, когда «Днепрогэс» прибыл в город, Тропова вызвали в управление.

— Ну, Нина, сейчас всё решится, — сказал Тропов, кладя в карман свежевыглаженный носовой платок.

— Ты будь тверд, — сказала Нина.

Он видел, как долго она стояла на корме с Николашкой на руках. Леля и Вера стояли возле нее и тоже смотрели отцу вслед. Степан Денисович проводил его до угла.

Тропова приняли немедленно.

Начальник эксплоатационного участка Николай Александрович Бобров, человек лет за сорок, с густой шевелюрой и грузным телом, сухо поздоровался и предложил сесть. Опускаясь в мягкое кресло, Тропов заметил на столе свой рапорт. Бобров зачем-то порылся в папке.

Его приготовления, сухой тон, официальный вид не понравились капитану.

— Воз для «Днепрогэса» будет готов часов через пять. На несколько часов будет приостановлен налив, — сказал Бобров. Потом сцепил пальцы и посмотрел в лицо Тропову.

— Вы знаете, зачем я вас вызвал?

Лет восемь назад Бобров выдвинул Тропова на должность капитана. Хвалил его, относился по-дружески, даже немного покровительственно, говорил ему «ты». И теперь это холодное «вы», напыщенная строгость, круглые фразы очень удивили Тропова. Он покосился на свой рапорт.

— Да, да, о вашем рапорте, — сказал Бобров, перехватив взгляд Тропова.

— Вы его читали? — спросил Тропов, сделав ударение на «вы».

— Давно и не раз.

«Уж не так давно. Наверно, после напоминания парткома», — подумал Тропов.

Бобров еще суше и строже сказал:

— Так вы твердо решили брать двойные возы?

— Да, твердо, — Тропов внутренне, сжался, приготовившись к борьбе. Ему показалось, что Бобров, обычно живой и непосредственный, придумал всю эту официальность, чтобы легче было отказать.

Помолчали. Бобров забарабанил толстыми пальцами по столу, потом позвонил по телефону и велел принести прошлогодний отчет. Минуты через три бухгалтер принес толстую папку, поздоровался с Троповым и попросил его зайти в бухгалтерию.

— У меня для вас кое-что есть, — шепнул он.

Бобров раскрыл книгу, нашел нужную страницу и обратился к Тропову.

— Знаете, во сколько обошлась государству авария Севрюгина?

«Не разрешит», — подумал Тропов и ответил: — Знаю.

— То-то! 240 тысяч рублей! — сказал Бобров и поднял палец. — Двести сорок тысяч!

— Это не относится к делу.

— Как это не относится! Вы понимаете, какую берете на себя ответственность?! Вы это сознаете? Поблажек не будет.

Тропов хорошо знал Боброва, знал, что он вспыльчив, привык к его неожиданным выпадам, но на этот раз холодный тон и выражение «поблажек не будет» задели его за живое и рассердили.

— Вы читали рапорт? — прервал Тропов.

— Читал, — ответил Бобров, подумал секунду и добавил: — и не без удовольствия.

Тропов удивленно посмотрел на Боброва; тот кивнул головой:

— Да, с удовольствием, но…

Он встал из-за стола, заложил руки назад и, обдумывая что-то, стал ходить по комнате, легко неся свое грузное тело; потом механически откинул ногой загнутый угол ковра.

Тропов ждал, не пытаясь делать каких-либо предположений.

— А команда подготовлена?

Тропов уловил прежние дружеские нотки в голосе Боброва, подумал, что Бобров остается верен себе и что на него нельзя сердиться, улыбнулся и доверчиво ответил:

— Вполне; ждет с нетерпением.

Лицо Боброва перестало быть сухим, он тоже улыбнулся и опустился в свое кресло у стола.

— Прекрасное обоснование и ничего не скажешь против расчета. Смелая, оригинальная мысль. Я читал и испытывал наслаждение, — сказал Бобров. — Ты напрасно пошел жаловаться в партком.

Тропов понял, наконец, в чем дело. Повидимому, Бобров обиделся.

— Я вовсе не жаловался. И ты ведь сам член парткома, — улыбнулся Тропов. — Я просто доложил, как коммунист. Это моя обязанность.

— Э, те-те-те, ты брось травить, — замахал рукой Бобров, превращаясь снова в прежнего непосредственного и сердечного Боброва. — Как только получил твой рапорт, я сейчас же связался с Москвой. Говорил с министром. Дело не шуточное. Если бы не Севрюгин! А то у всех в памяти его тяжелая авария.

И Бобров рассказал, как и о чем он говорил с министром. Потом спросил, какая нужна помощь. И когда Тропов ответил, что кроме цинков для «вожжевых» ничего не нужно, Бобров воскликнул:

— Вот то-то и оно! Я знаю, что только от вас — от тебя и команды — зависит успех. Поэтому я тебя и выспрашивал; понимаешь ответственность, сознаешь?.. Извини уж, должность обязывает. Прочел я твой рапорт, и мне показалось, что я помолодел на десять лет! А ты говоришь…

Когда Тропов, едва сдерживая свое ликование, прощался, Бобров задержал его руку в своей:

— Понимаешь ли ты, что сулит это всему бассейну? Мы скажем новое слово, откроем новую страницу в практике судовождения. Вдвое увеличится производительность нашей тяги. Здорово ведь, а? Мне бы хоть твоим штурманом быть!!

И оба рассмеялись, непринужденно, как старые друзья, которые вместе ринулись в бой, заранее уверенные в своей победе. Бобров пожимал руку Тропова так неистово и при этом так зычно смеялся, что все его грузное тело сотрясалось. Рядом с ним Тропов казался стройным юношей. Обняв Тропова за плечи, Бобров проводил его до дверей.

6

Бухгалтер встретил Тропова в коридоре и потащил к себе в отдел.

— Люди бегут от собственных благ. Ну и народ пошел, — говорил он, многозначительно качая головой.

Таинственность и непонятные намеки бухгалтера через пять минут объяснились весьма просто… Из Москвы прибыли три тысячи рублей премиальных, и бухгалтер хотел сделать сюрприз Тропову.

Получив деньги, Тропов спросил у того же бухгалтера, где можно купить вышивальную машину, и узнал, что только вчера тот видел такую машину в комиссионном магазине.

Тропов позвонил по телефону в диспетчерскую пристани и просил оператора вызвать Ефремова с «Днепрогэса», причалившегося под кормой дебаркадера; потом рассказал своему помощнику, что проводка двойных возов разрешена и что сейчас же надо послать двух матросов в управление, где он будет ждать их, чтобы поехать на склад за тросами.

Через десять минут вся команда уже знала, что проводку двойных возов разрешили. Ефремов отобрал двух самых сильных матросов, Малышева и Басырова, и послал их к капитану.

В трамвае, держась за петли, Малышев говорил Басырову:

— Ты можешь уже написать своим старикам в колхоз, что работаешь на самом передовом судне.

Басыров, крепкий парень с коротко остриженными волосами, в прошлом году пришел на судно из башкирского колхоза и плавал уже вторую навигацию.

По-русски он говорил довольно чисто, но медленно, точно подбирая слова и обдумывая их. В прошлом году он много наслышался об аварии Севрюгина и знал, что «Днепрогэс» теперь возьмет такой же воз. Как и все, он верил, что «Днепрогэс» пройдет, но писать об этом, как советовал товарищ, он не хотел, потому что в нем еще не выветрилось суеверие и он «боялся сглазить».

— Нет, может бывать авария, — ответил он, тоже держась за петлю и покачиваясь от быстрого движения трамвая.

Малышев уничтожающе посмотрел своими синими глазами на черные густые волосы Басырова.

— Тебе надо подучиться, — произнес он. — Я серьёзно говорю тебе это, как комсорг.

На складе они получили две бухты тросов и погрузили их в кузов машины. Когда машина неслась по улицам, матросы сидели на бухтах и ветер развевал волосы Малышева и совсем не трогал черный ежик волос Басырова.

Малышев примирительно сказал:

— Ну, теперь ты веришь?

Басыров нагнулся к Малышеву и, стараясь перекричать шум, крикнул ему в ухо:

— Верю. Только писать нельзя.

По дороге заезжали в комиссионный магазин, и Тропов, сидевший в кабине с шофером, без размышлений, и даже толком не осмотрев, купил вышивальную машину, вероятно, ту самую, которую видел бухгалтер. Ее тоже поставили в кузов.

Почти вся команда выбежала на берег выгружать бухты, и все радовались этому событию так, как будто это были не простые тросы, а нечто гораздо более значительное. Этим тросам придавали скорее символическое значение: они обещали двойной воз, новый славный день в работе судна и не только на словах, а как нечто вполне реальное.

Нины не было на судне. С утра она ушла с девочками в город. Николашка спал у Насти. В каюте было непривычно тихо. Свернувшись в клубок, кошка лениво грелась в солнечном квадрате. «Зайчик» играл на белоснежной скатерти. Вышивальную машину втащили и поставили посреди каюты, согнав кошку с солнечного квадрата.

Тропов утомился, вспотел, но был доволен. Он выложил на стол свертки с колбасой, семгой, конфетами, поставил бутылку «Карданахи» и торт, решив вечером отпраздновать наступление «новой эры», как он зазывал проводку двойных караванов.

Для детей он накупил игрушек: Вере куклу с закрывающимися глазами, Николашке побрякушки, пирамидку, кубики, а Леле книжку с картинками.

Вытирая пот со лба, Тропов устало опустился на диван, чувствуя, что сегодня у него счастливый день. Он начинает настоящее дело, готовится осуществить свою мечту. Потом он с улыбкой подумал о том, что нинину мечту он уже осуществил. Его радовали и детские игрушки.

Только раз у него мелькнула мысль, что ушло очень много денег. Но он без труда отогнал эту неприятную мысль.

Нина с детьми вернулась в отсутствие Тропова, которого вызвали в диспетчерскую на пристань.

Машина, сверкавшая никелированными частями, ошеломила Нину. Минуту она стояла неподвижно, любуясь ею и ни о чем другом не думая, потом обошла вокруг нее, решила, что эта машина точно такая, как у Насти, и на мгновение испытала такое искреннее удовольствие, что не обратила внимания на Веру, восторженно лепетавшую что-то о кукле, которая закрывает глаза.

Вошла Настя, и Нина спросила ее, не знает ли она, откуда появилась машина.

— Александр Иванович только что привез. Купил в комиссионном.

Тут только Нина обратила внимание на стол, заваленный покупками, и сообразила, что Саша, вероятно, получил премию.

— Сколько она стоит?

Жмыхина не знала. Позвали Малышева и Басырова. Они тоже не знали. Нина отодвинула машину в сторону и больше не глядела на нее.

Когда Тропов вошел в каюту, веселый и довольный, Нина сурово взглянула на него, и Тропов понял, что надвигается буря. Он неуверенно спросил, нравится ли ей машина.

— Сколько она стоит?

Тропов помялся. Только теперь ему пришло в голову, что машина слишком дорога, и с напускной небрежностью он ответил:

— Какая разница; важно, что у тебя теперь есть машина.

— Тебя спрашивают, сколько?

Тропов сказал.

— О! — простонала Нина. Лелькина шубка, сашин отрез, бархатная скатерть, — все отодвинулось на неопределенное время.

— Нет, я не могу так больше, — с сердцем сказала она.

У Тропова уши покраснели. Он виновато улыбался и приговаривал:

— Ладно, ладно, Нина.

— Хоть бы швейную, и то больше пользы, — не унималась Нина.

Она толкала конфеты, сыр, колбасу.

— Убери, транжир.

Кусок колбасы упал на пол. Кошка, дремавшая в углу, сразу проснулась и проворно очутилась рядом с упавшим куском. Нина сердито толкнула ее ногой. Кошка с вожделением посмотрела на лакомый кусочек, облизнулась, высунув розовый язык; потом, видимо, решив не связываться с сердитой хозяйкой, изогнула спину, трубой поставила хвост и изящно вышла из каюты.

Нина махнула рукой и сказала, что больше так не может жить, что в призатонской пристани она сойдет и вернется с детьми домой. Пусть он попробует пожить без нее, как хочет и как сможет…

И в тот же день она стала собираться.

7

Новенькие бухты на корме заставили Жмыхина поверить, что капитану разрешили двойной воз. Ему стало не по себе. Какая-то тяжесть легла на сердце. Жмыхин осмотрел тросы, сокрушенно покачал головой и поплелся на мостик. Полуденную вахту он еле стоял. Ему всё думалось, как за буксиром потянутся две баржи вместе одной, как на поворотах из-за большого воза и сокращения скорости руль перестанет слушаться. Может быть придется проходить мимо Каменного яра, через Вандовскую и Соловьиную воложки, во время его вахты. И вот баржа идет носом прямо на то место, где виднеется черное пятно, и никакая сила не может остановить ее. Капитан отдыхает у себя в каюте, а он на мостике. Баржа уже у самого берега, течение несет ее к гибели… А на палубе никого нет, рядом только рулевой Боря Матвеев, смышленый, но чересчур стремительный парень…

Потом мысли его принимают другое направление. Он думает, что его могут вызвать к прокурору, потому что авария случится… непременно на его вахте…

Жмыхин плавал уже тридцать лет. Реку, воложки, перекаты он отлично знал, мог многое рассказать о них, но судно он всегда водил с каким-то опасением, с невольным страхом в душе.

То ему казалось, что слив воды очень сильный и обязательно свалит судно, и он делал заправку на полчаса раньше, чем другие, и путь у него получался чуть длиннее, чем у других. То при малейшей опасности он вызывал аврал, бледнел и голос его слабел, он давал распоряжения и тотчас же отменял их. Лет десять назад он сам командовал судном, еле-еле выполнял план, чаще чуть-чуть недовыполнял, всегда чуть-чуть запаздывал. Как-то после небольшой аварии он попросил, чтоб его перевели вторым или даже третьим помощником, и когда его просьбу удовлетворили, обрадовался, потому что освободился от ответственности и без сожаления расстался с должностью капитана.

И все же он любил реку, судно, любил плавать. Два раза ему предлагали перейти на береговую работу, даже оклад увеличивали, но он просил оставить его, принимая во внимание его большой опыт.

После вахты он обычно открывал окно своей каюты. Солнце жарко грело, а с реки тянуло прохладой. Он расстегивал верхнюю пуговицу кителя, сдувал со стола невидимую пыль, брал в руки перо и благоговейно начинал писать рейсовый отчет. Счеты лежали рядом. Он любил это дело и ему не хотелось отрываться. Так бы он писал с утра до вечера. Устанет, поглядит на реку, на берега, — опять пишет. С «Днепрогэса» поступали наиболее точные рейсовые и месячные отчеты и быстрее, чем с других судов. Но большая жизнь, смелые дерзания, борьба, надежды коллектива проходили мимо сердца Жмыхина. Он хотел тишины и спокойствия.

Жена Жмыхина, Настя, была тихая, пожилая женщина, рано увядшая и выглядевшая старше своих лет и даже старше мужа. Жили они душа в душу, тихо, мирно, довольствуясь малым. Настя смотрела на всё глазами мужа и так же боялась ответственности, как и он, вздыхала и говорила, что лучше быть матросом, чем капитаном.

Кончив вахту, Жмыхин пошел в каюту. В ногах он чувствовал слабость, от еды отказался и прилег на кровать.

— Что с тобой, Сенечка? — спросила Настя, беспокойно наклонившись над ним.

— Утомился, — сказал Жмыхин.

Настя хорошо знала мужа и поняла, что дело не в усталости.

— Ты чего-то не договариваешь. Скажи, Сеня, и тебе легче будет.

Жмыхин ничего не скрывал от жены, привык делиться о ней всеми мыслями. И он рассказал ей о том, что его томило и пугало.

— А ты говорил с Александром Ивановичем?

— Нет. Он ведь упрямый человек. Раз задумал, так и сделает, и детей не пожалеет.

— А ты всё-таки поговори.

Жмыхин согласился и решил немедленно поговорить с капитаном, предостеречь его и отговорить от столь рискованного предприятия. И как все люди, слабые духом, он решил немедленно избавиться от терзаний и тревожных дум. На минуту в нем снова возникла надежда на возможность спокойного существования, безмятежного пребывания на судне тихого плавания.

Капитана он нашел а красном уголке.

— Я хотел с вами поговорить, Александр Иванович, — сказал Жмыхин и умолк, набираясь мужества.

У Тропова было невесело на душе. Уже два дня Нина не разговаривала с ним и педантично собирала вещи. Он знал ее твердость и был уверен, что она сойдёт на берег. Горькая обида на нее за то, что она могла так равнодушно отнестись к нему накануне величайшего события в его жизни, да и жизни всего коллектива судна, усиливала грусть предстоящей разлуки. Свое настроение он невольно выразил в том взгляде, каким окинул прилизанные височки Жмыхина, его аккуратненький житель, брючки; ему почему-то вспомнилось, что он от кого-то слышал, будто до революции Жмыхин был приказчиком волжского пароходчика.

— Я вас слушаю, — сказал Тропов.

— Вы хотите взять двойной воз, — начал, наконец, Жмыхин.

— Хочу, И вся команда этого хочет. Разве вы не знаете?

Жмыхин опустил глаза и уже не столь уверенно продолжал:

— А ведь вся наша жизнь может обернуться по-другому.

— Конечно. И обязательно обернется.

— Не то… Вы не понимаете меня, — поморщился штурман, — ведь это опасно. — Он сделал паузу и почти со стоном добавил:

— Ой, как опасно.

Тропов подумал, что Жмыхин совсем состарился и ему надо подыскивать другого штурмана. И он вспомнил Севрюгина, Ключева и десяток других стариков, ровесников Жмыхина, которые плавают на Волге, Каме и Светлой. Это были настоящие орлы. Смелые, крепкие духом, с которыми трудно тягаться. Их имена гремят на всех реках.

— Вы точно не русский, Семен Кузьмич, — сказал Тропов и, усмехнувшись, добавил: — если подумать, то ведь и жить опасно! Выпьешь сырой воды — и понос. Или вот простудишься — и насморк; а там и бок заболит. Уж не говорите, как это опасно.

— А ну, как ударит плечом на яр, что тогда будет? — почти выкрикнул Жмыхин, и лицо его, и без того рыхлое, совсем обмякло и приняло страдальческое выражение. Тропов перестал улыбаться. Он принимает все предосторожности. А если всё же ударит? Да, он хорошо знал, к чему это поведет…

— Я один буду отвечать, — сказал Тропов уже другим, серьезным тоном.

— Разве я только за себя боюсь? — с чувством проговорил Жмыхин.

— А за меня не надо, Семен Кузьмич.

Наступила пауза. Жмыхин опустил голову. Тропов прислушался к звукам, раздававшимся на носу.

— Тш-та, тш-та, — доносилось оттуда.

Молодые, бодрые голоса что-то кричали. Тропов понял, что это пробуют лебедку для оттяжки «вожжевых» и эти звуки, и молодые голоса были ему приятны.

— А ведь у нас хорошо было, — проговорил Жмыхин. — План выполняли на сто пять и сто десять процентов. В почете были и премии получали. Ведь правильно говорится в народной поговорке: тише едешь — дальше будешь.

Весь вид Жмыхина, состояние его крайнего расстройства, тон, которым он произнес последние слова, рассмешили Тропова:

— Это в дни вашей юности, может, и было правильно, лет тридцать назад, а теперь народ пятилетку в четыре года делает!

Жмыхин собрался уходить, но Тропов остановил его:

— Не тяжело ли вам на судне? Может, на берегу хотите устроиться?

Жмыхин испугался и сказал, что он вовсе не против двойных возов, а только считал своим долгом предостеречь, и что он не мыслит себе жизни вне судна.

Вернулся к себе Жмыхин совершенно расстроенным.

— Ну, говорил? — спросила Настя.

— Раньше знал, что пустое. Разве он послушает? Жаль мне его. Человек он хороший, но беспокойный. Сам покою не знает и другим не дает!

— Да, да, — поддержала Настя, — и Нине с ним тяжело. Добрый он, да какой-то неугомонный. Вот Нина уже третий день с ним не разговаривает и съехать хочет.

Вечером, едва Тропов поднялся на мостик, Настя, как обычно, пришла к Нине в каюту. Их сближала общая любовь к рукоделию и вышивкам. Настя показывала свои машинные изделия, а Нина — свои ручные. Обсуждали, придумывали рисунки, причем обычно придумывала Нина, а Настя копировала. Кроме вышивок, круг общих интересов охватывал хозяйственные дела. Но Нина отнюдь не дружила с Настей, потому что за предел этих мелких интересов Настя не могла подняться, и Нина считала ее ограниченной, ленивой, скучной и просто поддерживала с ней добрососедские отношения.

Когда вошла Настя, Нина что-то кроила из сатина. Николашка спал.

— Тетя Настя, заплети косички, — сказала Вера, подойдя и подставляя свою головку. Девочки очень привыкли к Насте и относились к ней запросто.

Настя ловко плела косички и разговаривала с Ниной о всякой всячине. В открытое окно задувал легкий майский ветерок, и с воды несло приятной свежестью. Была светлая ночь, и берега виднелись далеко впереди. Позади шумели гребные колеса. Кончив кроить, Нина стала шить Николашке рубашку.

— Была бы машина, в два счета сделала бы, — сказала она, — а так до утра провожусь.

Настя поддакивала.

— Ну, на что мне эта, — сердясь, кивнула Нина на вышивальную машину, к которой не притрагивалась, — взял и швырнул деньги!

— Тяжело тебе, Нина, тяжело, — вздыхала Настя, связывая косички ленточкой.

— И не говори! как только терплю, просто не знаю.

— И детей он не жалеет, — заметила Настя.

— Уж тридцать второй год ему, а всё еще не остепенился, — поверяла Нина свою досаду. Но вдруг, точно опомнившись, она подняла глаза от шитья и сказала:

— А почему ты думаешь, что он детей не жалеет?

— Да так, — замялась Настя, — ведь что задумал — двойной воз!

— А, это… — протянула Нина, — это совсем другое.

Иголка быстро мелькала в ее ловких пальцах.

— Разве ты не знаешь, как это опасно? Того и гляди, может случиться несчастье.

— Волков бояться — в лес не ходить, — миролюбиво возразила Нина.

— Ой, Нина! А ты о детях думаешь?

Нина положила на колени шитье, губы ее сжались, а глаза сузились, что, как хорошо знала Настя, предвещало гнев:

— Ты пугать пришла? О моих детях не заботься. И не тебе осуждать моего мужа.

Настя хотела оправдаться, что-то возразить, но Нина не дала ей времени. Она бросила шитье на стол, приказала Вере сейчас же лечь спать, а Насте сухо сказала:

— Уже поздно, я закрою дверь.

8

Бобров прислал на «Днепрогэс» радиостанцию и штатного радиста. Это оказался демобилизованный моряк, знаток своего дела, за плечами которого было несколько лет работы в Арктике. Его звали Виктором Салауровым.

Он быстро установил радиостанцию в лучшей каюте на корме и стал переговариваться с управлением. Леля, Вера и другие ребятишки целыми часами стояли, прижав носы к стеклу и разглядывая блестящую аппаратуру.

Потом Бобров прислал телефон и его установили в штурвальной рубке. Он обещал, что и на баржах тоже будут установлены телефоны, и Тропов сможет передавать свои распоряжения шкиперам по телефону.

Была середина мая. «Днепрогэс» поднимался с двумя порожними баржами. Еще утром Тропов послал в управление радиограмму, чтоб приготовили двойной воз. Но прошло уже несколько часов, а ответа не было. В Светлой еще было много воды, но кое-где уже обнажились пески. Глядя на эти пески, Тропов нервничал: ему было жаль уходящих полноводных дней.

Солнце опустилось за лесом, и белое облако, убегавшее на запад, окрасилось в розовые тона. Вдали на реке показался дымок. Дымок стлался по светлому небу, растягивался и превращался в легкую темную тучку. Вскоре Тропов разглядел в бинокль небольшое судно и узнал в нем «Пинегу» Севрюгина. Еще через полчаса оба каравана сблизились. Тропов замедлил ход. На мостике встречного парохода, за которым на буксире тянулась одна стальная баржа, уже не трудно было различить фигуру Севрюгина. Он тоже замедлил ход. Кругом было тихо. Только плицы колес гулко шлепали, и пенящаяся вода валом уходила назад. Валы сталкивались; и суда качались на волнах. Севрюгин с мостика крикнул в рупор:

— Почему не ведете двойных возов?

Тропов ответил, тоже через рупор, что еще не дают, но он надеется в этот раз взять.

— Требуй! Телеграфируй в Москву… — кричал Севрюгин.

Суда уже разошлись, и голос старика слабел:

— М о с к в у у у… — слышалось издали.

Вечером, когда в небе зажглись звезды и отражение их колебалось в воде, Салауров принес на мостик радиограмму. Бобров сообщал, что двойной воз приготовлен. Весть эта быстро облетела всю команду. Ильин, прямо с вахты, еще не умывшись, с измазанным лицом и со следами мазута на руках, прибежал к Тропову спросить, правда ли это. Тропов нарочно при Нине всё подробно рассказал кочегару и велел созвать совещание.

Со дня покупки машины Нина не разговаривала с мужем и уже собрала свои и детские вещи. Корзинка, чемоданы, ящики, связанные, лежали в углу. Однако в прошлый рейс, когда доставили нефтянку на призатонской пристань, Нина не сошла, и Тропов понял, что она отложила свое намерение, потому что, вероятно, хотела присутствовать при проводке двойного воза. И в душе Тропов был благодарен ей за это. Он уже не чувствовал обиды и думал, что у него руки, действительно, как решето и что деньги в них не держатся. Он лишь недоумевал, почему Нина недовольна машиной, которую так хотела иметь. Но долго задумываться над этим ему было некогда, и он решил, что всё само собой образуется, — только бы провести двойной воз!

В час ночи «Днепрогэс» обогнул зеленый мыс, и с мостика открылась величественная панорама: над высокой горой стояло яркое зарево. Откуда-то сверху струились голубые лучи сильных прожекторов. Они прорезали реку и освещали противоположный низкий берег. За высокой горой, вверх по реке, сверкали тысячи огоньков большого города — центра автономной национальной республики, где находилось правление эксплоатационного участка.

Рулевой Матвеев покойно держал руки, на штурвале. Тропов приложил бинокль к глазам. Оба молча любовались открывшейся перед ними панорамой, но внимание их привлекли не огни приближающегося города, а противоположный, как будто ничем не примечательный низкий берег, у которого под лучами прожектора отчетливо вырисовывались силуэты двух больших барж и маленького суденышка, повидимому, катера.

— Это, наверно, наш воз, — сказал Матвеев и поглядел на капитана. В голосе юноши слышалась радость, и взгляд его, казалось, добавлял: «вот она, наша решительная минута».

Тропов уже давно понял, что это его воз, и улыбнулся Матвееву:

— Он и есть.

Должно быть на биржах из-за ярких лучей прожекторов не видели приближения «Днепрогэса». Тропов дал привальный гудок, и еще не успело стихнуть эхо, как на баржах и на катере появились фигуры людей. Послышался слабый гудок — это отваливал катер. Нос «Днепрогэса» уже вошел в голубую полосу прожектора, и тотчас же осветилась лебедка, затем палуба, и через минуту яркий голубой свет залил рубку. Было светло, как в ясную лунную ночь. Привальный гудок разбудил всех на судне. Сергей Ефремов, еще не вполне очнувшийся от сна перед утренней вахтой, вбежал на мостик, поеживаясь от ночной сырости. Жмыхин тоже поднялся на мостик, но всё норовил быть в тени и не попадаться на глаза.

На палубу высыпали матросы и кочегары. Промелькнула фигура маленькой женщины, и Тропов узнал в ней Нину.

«Не спит, беспокоится», — подумал Тропов, и теплое чувство к жене наполнило его сердце. Но уже в следующую минуту мысли и внимание его были привлечены баржами.

Между тем катер пришвартовывался к борту «Днепрогэса». Грузный Бобров легко выскочил на палубу и на ходу крикнул Тропову:

— Ну, вот тебе и двойной воз.

Пока пароход не ушел в рейс, Бобров не расставался с Троповым и вместе с ним беседовал со шкиперами барж «Лаба» и «Кола».

— Понимаете, в чем суть кладки рулей? — переспрашивал их Бобров. — Капитан сам распорядится, как заправлять. А вы — неотлучно на руле.

Шкиперы понимали. Понимали и свою ответственность и обещали всё сделать, как должно.

Салауров присоединил кабели телефонных проводов от барж к пароходу, а матросы взяли на гак буксиры и по указанию капитана соединили с ними «вожжевые». Жмыхин ходил в стороне, и, случайно попавшись навстречу Тропову, отпрянул от него.

— Вы почему не спите, Семен Кузьмич?

Жмыхин ничего не ответил.

— Совсем постарел, — сказал Тропов Боброву.

К трем часам ночи на бардах подняли якоря. Бобров попрощался с Троповым, пожелал счастливого плавания и пересел на свой катер. Тропов дал отвальный гудок. Потом позвонил в машинное отделение и, услышав голос Степана Денисовича, сказал:

— Малый вперед, — а через несколько минут крикнул в переговорную трубу, сверкавшую золотом в лучах прожектора:

— Полный вперед!

Катер Боброва долго шел рядом с баржами, потом повернул назад и, заливаясь прощальными гудками, устремился вверх к сверкающим огням города.

Капитан взглянул на массивные квадратные морские часы, висевшие под потолком рубки, открыл вахтенный журнал и сделал первую запись:

«В три ноль-ноль начался рейс тяжелого каравана. На гаке «Днепрогэса» две баржи «Кола» и «Лаба» с грузом нефти в восемь тысяч тонн, вместо нормы в три с половиной, Отход по расписанию».

Записав, Тропов положил руку на журнал и взглянул вдаль.

«Днепрогэс» уже вышел из полосы яркого света и плыл по темной реке, на которой дрожали черные тени отражавшихся в ней деревьев и прибрежных кустарников. Красные и белые огоньки бакенов тоже отражались в воде, и их отражение тоже дрожало и колебалось в ней. Это были путеводные огоньки, по которым ночью следует караван.

Что-то придется еще записать об этом рейсе, открывшем новую страницу в истории вождения возов по Светлой? Впереди лежал трудный путь, предстояли тяжелые испытания. Да, Тропов знал, насколько стремительно течение Светлой, резки ее извилины и повороты, узки ее воложки, окатисты, как нигде, ее яры и тяжел воз. Никогда еще такого не проводили здесь со дня появления первого парохода. Что ж! А они проведут, а потом будут водить и другие! Так думал Тропов в те несколько секунд, пока глядел вперед на дрожащие огоньки бакенов.

Эти же мысли занимали и рулевого, комсомольца Борю Матвеева, мерно вращавшего штурвал, и штурмана Ефремова, стоявшего за спиной Тропова. Все трое молчали.

Тропов захлопнул журнал. Лучи прожекторов померкли, и лишь вдали всё так же сияло зарево.

Тропов вспомнил, что лет восемь назад, когда он начал здесь капитанить, не было ни этого зарева, ни гигантских корпусов, ни прожекторов, и ему показалось странным, что суда могли плавать без этого радостного неугасающего зарева.

На востоке заалела полоска неба. Вставала новая заря.

9

В течение часа караван шел как обычно и подчинялся управлению. Плицы колес часто-часто шлепали по воде, возмущая зеркальную поверхность и разрывая отражения окружающих предметов. Два вала расходились по бортам и катились к ярам. За кормой, на буксире, борт о борт, крепко счаленные в два пыжа, спокойно шли тяжелые стальные баржи с низкими покатыми палубами.

На корме «Днепрогэса» темнели фигуры людей, которым уже начинало казаться, что ничего особенного нет в двойном возе, и мало-помалу все стали расходиться.

— Длинь-длон, длинь-длон, — пробили склянки на носу.

Вскоре палуба совсем опустела. Остались только вахтенные матросы. Впереди, сколько хватал глаз, река была широкой, с плавными поворотами, Ефремов, всё время находившийся рядом с Троповым в рубке, сказал:

— Ну, вот и мне заступать на вахту.

Тропов снова открыл журнал и записал: «Плес широкий. Баржи ведут себя хорошо. Идем с опережением графика на пять минут». Ефремову не хотелось, чтобы капитан уходил с мостика. На минуту он представил себя одного в рубке при проходе через Вандовскую воложку и серьезно задумался. Он не испытывал страха, но ясно отдавал себе отчет в той большой ответственности, которая сейчас ляжет на него, и страстно желал, чтобы Тропов остался с ним, потому что в его присутствии все казалось проще. Он покосился на худую, стройную, как у юноши, фигуру Тропова, увидел его спокойный взгляд, устремленный в речную даль, и подумал, что в трудную минуту всегда особенно ярко проявляются душевные качества человека и что веселый и жизнерадостный Тропов обладает большой силой воли и бодростью духа.

Ефремов любил Тропова и ему казалось, что он хорошо его знает. Товарищам он говорил о капитане так: «Добрый, умный, напористый. В общем, свой парень». А сейчас, глядя сбоку на капитана, который был почти одного с ним возраста, он понимал, что такая характеристика слишком мелка, что капитан настоящий русский, советский, большой человек. Он проникался всё большим уважением к нему, и в его присутствии он и сам будто становился лучше.

Преодолев минутное смущение, он сказал:

— Александр Иванович, идите отдохнуть. Вы почти сутки не спали.

Тропов усмехнулся.

— Нет, отдыхать буду после. Сейчас только умоюсь.

Еще до того как пробили склянки, к топке на вахту спустился Ильин. Этой вахты он долго ждал. Привальный гудок его разбудил, и с тех пор он не ложился, чувствуя, что вот начинает осуществляться мечта всей команды, выполняться их обязательство, и что Александр Иванович совершенно спокоен и наверняка проведет воз, который еще никто не водил. И он, кочегар Ильин, тоже участвует в этой проводке, и от него тоже зависит успех, потому что если будет мало пара, то и машина не сможет развивать полную мощность; а механик говорил, что без этого они не смогут провести двойной воз.

Ильин пришел на судно в прошлом году прямо со школьной скамьи. В мае он окончил восемь классов, а в июне он уже поступил на судно. Он мечтал стать судовым механиком и сначала, когда его назначили кочегаром, огорчился и затосковал. Степан Денисович понял его настроение и, ласково потрепав его по плечу, усмехнулся и ободряюще сказал:

— Не горюй, парень. У меня долго не засиживаются на одном месте. Я за двадцать пять лет прошел путь от кочегара до механика, а ты, парень, проделаешь этот путь за пять лет.

Степан Денисович сказал правду. Уже заготовлен приказ о продвижении Ильина на должность масленщика.

Ильин снял фланельку и остался в одной майке. Ночной кочегар Вахтуров сказал, что сэкономил двенадцать килограммов мазута и хотел было уйти, но Ильин задержал его:

— Нет, замерим раньше.

— Ты что, не веришь мне? — обиделся Вахтуров, набросив на плечи бумажный китель.

— А ты не обижайся, Вася, — миролюбиво сказал Ильин. — Дружба — дружбой, а служба — службой.

Эту самую фразу говорил кочегарам Степан Денисович, когда советовал перед началом рейса замерять топливо, чтоб соревнование было соревнованием, и каждый знал, сколько он сэкономил.

После замера оказалось, что Вася дал правильные цифры.

— Маловато, — заметил Ильин и самодовольно улыбнулся, потому что был уверен, что он сам сэкономит больше.

Ильин остался один у топки. Форсунка мерно гудела. На манометре стрелка дрожала и колебалась между цифрами 13 и 14.

Ильин посмотрел на водомерное стекло, потом в очко огневой камеры. Огонь в топке был чуть-чуть бурый. Ильин решил, что это скверно, и слегка повернул вентиль. Минут десять он провозился с вентилем, пока не отрегулировал пламя: оно стало ярко белым, а на манометре стрелка легла на 14.

Ильин выпрямился и обтер руки паклей. В кочегарке было жарко, тускло горела лампа, и ее огонек отражался на меди манометра и медных краниках. Шея, спина и руки Ильина покрылись потом, он этого не чувствовал и всецело был поглощен своим делом. Только когда за его спиной раздался голос Степана Денисовича — «хорошо, хорошо, Савва», Ильин оглянулся, вытер пот и радостно показал на манометр:

— Ровно 14.

— Так держи!

— Есть так держать, — ответил кочегар, подражая матросам на мостике.

Прошел час, другой, третий; скоро кончалась четырехчасовая вахта Ильина, а ничего особенного не произошло, и в машинном отделении было всё в порядке.

Успокоившись на той мысли, что штурманы, вероятно, преувеличивают трудности, Ильин стал подсчитывать, сколько он сэкономил топлива. Экономия у него получилась втрое большая, чем у Вахтурова.

В это время на мостике вахта протекала так же мирно и обыденно; однако Тропов не уходил.

Время шло. Тропов уже два раза записывал в журнале, что плес широкий, что караван хорошо идет и опережает график на пятнадцать минут. Салауров два раза приносил радиограммы от Боброва, просившего сообщать о всех стадиях рейса и особенно о прохождении воложек.

Один раз Тропов, спустившийся в радиорубку, услышал сквозь шум и свист в эфире голос Боброва и сказал ему, что сам он не считает возможным подходить к радиоприемнику и что он через Салаурова будет передавать радиограммы.

— Пока всё в порядке, идем хорошо, — сказал он в микрофон.

Каждый час отбивали склянки и каждые четыре часа сменялись вахты. А Тропов всё не сходил с мостика. Когда Жмыхин поднялся на мостик в свою вахту и понял, что Тропов не оставит его одного, штурман ободрился, смелее отдавал распоряжения и как будто забыл о своих недавних страхах.

— Ну, что ж особенного в двойном возе, — сказал Тропов, когда под управлением Жмыхина караван легко выполнил маневр поворота.

Жмыхин усмехнулся и хотел сказать, что «сейчас легко, а вот у Вандовской», но промолчал.

Приближались к Вандовке.

Плес заметно стал меняться, сузился, и течение стало сильнее.

Было часа три дня. Два ленивых облачка ползли по небу, отражаясь в воде. Они сначала как будто стремились соединиться, но постепенно расплывались и таяли в вышине… Караван проходил мимо тучных лугов. Вдали, на холме, виднелась башкирская деревушка. Четыре трактора, издали казавшиеся жучками, ползли по черным квадратам земли. Возле пролегала балка, и на дне ее блестел ручеек, впадавший в Светлую. Трава была зеленая, сочная, и у балки паслось стадо коров. За балкой река делала крутой поворот.

Тропов встал с высокого табурета, посмотрел на баржи, на приближающееся колено реки и подошел к штурвалу. Жмыхин молча и с нескрываемым чувством радости посторонился, поняв, что капитан берет на себя командование.

— Право на борт.

— Есть право на борт, — отчеканил Матвеев и энергично повернул штурвал. Стрелка аксиометра показала, что руль лег туда, куда следует.

— Так держать.

— Есть.

Приближалось колено, очерченное не слишком резко. Тропов снял трубку телефона, и тотчас ему ответили одновременно с обеих барж.

— «Лабе» и «Коле» положить руль налево, — приказал Тропов и, оглянувшись, увидел, что нос «Колы» шел на песок.

У Жмыхина сильнее забилось сердце и расширились глаза, и если бы капитан заглянул в них, то увидел бы нескрываемый страх. Но Тропов вовсе не замечал Жмыхина. Он позвонил в машинное отделение и приказал:

— Самый полный!

Через полминуты плицы колес еще яростнее зашлепали и еще неистовей вспенили воду.

— Прямо держать!

Перед пароходом, успевшим проскочить колено, лежал ровный плес. Тропов увидел, как буксир натянулся и оттащил «Колу» от берега. Казалось, будто стальная баржа во что бы то ни стало решила забраться на пески, а ее не пускают, и она с сожалением отходит.

Тропов крикнул в телефонную трубку новое распоряжение и увидел, как шкипер вращает огромный ручной штурвал. «Кола», а вместе с ней и «Лаба», отошли от берега, повернулись, и носы их приняли нормальное положение. Кормы барж избежали окатки. Пески остались позади. Тропов сел на табурет и весело сказал:

— Что ж вы, Семен Кузьмич, не записываете? Ваша вахта. «Жиктоберское колено пройдено в 15.45». Жмыхин записывал в журнал то, что диктовал Тропов, и думал, что капитан большой человек. А Тропов сам удивлялся, с каким хладнокровием он проделал этот первый сложный маневр. И ему было весело. Эта первая борьба и первая победа, хотя и легкая, окрылила его. Но он вспомнил, что и Севрюгин с двойным возом благополучно прошел это колено.

Едва миновали Жиктоберское колено, как на мостик поднялась Леля с кастрюлей и тарелками.

— Мама сказала, чтоб ты всё съел.

Тропов почувствовал, что он действительно голоден и что надо подкрепиться. Приближались Вандовская воложка и Каменный яр.

— Так и сказала мама? — спросил он у дочери.

— Ага; она еще сказала, чтобы ты ел с хлебом и не стоя.

Тропов рассмеялся, и даже Жмыхин не мог удержаться от улыбки. У Тропова было такое ощущение, будто он давно-давно не видел Нину… Он сделал как раз обратное тому, что она просила: стоя проглотил несколько ложек супу и каши, откусил кусочек хлеба и отослал всё назад.

— Скажи маме, что мне нельзя много есть сейчас, а то спать захочется. Вот после Вандовской. А мать спала?

— Нет.

— Вы разве дадите! Скажи маме, чтоб отдохнула. А то ночью опять не уснет.

10

На радиостанции управления у микрофона сидел Бобров и, нервничая, говорил радистке, молоденькой блондинке:

— Что за шум? Почему пропал «Днепрогэс»?

За спиной Боброва стояли секретарь парткома Мясников и старший диспетчер Рыжанов. Было часов пять вечера. Лучи солнца падали прямо на приемник. Радистка придвинула к себе микрофон и, не напрягаясь, спокойно, привычным тоном произнесла:

— «Днепрогэс», «Днепрогэс», почему пропали? Я «Рион», я «Рион». Даю счет для настройки.

Из репродуктора неслись какие-то хрипы, свист, потом затикал Морзе.

— Один, два, три, четыре, — говорила радистка.

Бобров нервно оглянулся, вынул карманные часы и, показывая на циферблат, сказал:

— Понимаешь, они должны уже входить в Вандовскую воложку, или даже подходить к Каменному яру.

Вдруг из репродуктора донесся искаженный голос:

— Я «Днепрогэс», я «Днепрогэс». Капитан на мостике. Можно вызвать старшего штурмана.

— Не надо, не надо, — напрягаясь, кричал Бобров, — где идете?

Свист, шум и какой-то гул заглушили ответ. Бобров сердито посмотрел на радистку — та пожала плечами:

— Я тут не при чем, — и стала снова настраивать. Но свист и шум внезапно прекратились, и донесся тот же голос:

— Входим в воложку, проплываем семафор, проплываем семафор. Всё в порядке, всё в порядке.

— Хорошо; вызовите меня у Каменного яра, — сказал Бобров.


За сотни километров от диспетчерской зеленые, нарядные и такие мирные на вид берега сдавили реку, и она, извиваясь в узком русле, неслась более стремительно. Начиналась борьба с буйным характером Светлой, борьба за утверждение нового.

Тропов посмотрел вдаль и не увидел реки. Зеленый кустарник и бархатный берег словно преграждали голубую, неспокойную, переливающуюся ленту реки, на которой играло солнца, отражались пушистые облака, лежали тени берегов и деревьев. Река будто неожиданно обрывалась. Но это не был тупик, а лишь резкий поворот, который с большим напряжением обычно проходили даже с одинарным возом, а с двойным не проходили еще никогда. В дуге поворота, как хорошо знал Тропов, был Каменный яр, где на желтом песке под каменной грядой чернело пятно. Над яром зеленый холм и на вершине его — березка, на которую держали курс все судоводители.

Резким и коротким свистком Тропов вызвал подвахту. Топот ног раздался на палубе. Беглым взглядом Тропов отметил, что подвахтенный матрос Малышев уже стоит у лебедки, устремив взгляд на мостик, и, что называется, «ест глазами» капитана, а Басыров застыл у кормовой арки и тоже смотрит на мостик, ожидая распоряжений.

Тропов звонком предупредил Степана Денисовича, заставив его насторожиться.

Вдоль реки, у берегов, метрах в пятнадцати от песков, на воде стояли бакены: у горной стороны красные, у луговой — белые. Всё казалось таким мирным, тихим и спокойным. На это спокойствие реки не обманывало Тропова. Он хорошо знал, какие могучие силы таятся в невинной на вид суводи у лугового берега, в ее забавных водяных кружочках. А дальше, вглубь от берега, уходила красивая зеленая аллея; но каждый судоводитель боялся и сторонился ее, зная, что в зеленых кустах скрыта коварная протока, которую речники называют «Заманихой», и даже в лоцманских картах пишут «Заманиха», потому что течение затягивает в эту протоку. Подальше от лугового береге!

— Держать на красный бакен, — сказал Тропов и искоса поглядел на штурвал, который Матвеев быстро повернул. Рулевой на лету ловил распоряжения капитана и ловко и быстро вращал штурвал. Он чувствовал, что наступают важные, быть может, решающие минуты.

Жмыхин тоже стоял в рубке и старался не мешать капитану. Он видел, как после гудка, вызвавшего подвахту, из всех кают вышли женщины, дети; Нина прошла на бак, Настя тоже. Дети толпились на корме. В эту минуту один только Николашка оставался в каюте и то, вероятно, потому, что спал.

— Вызвать к наметке, — сказал капитан и махнул рукой.

Жмыхин бросился к рычагу. Короткий, слабый свисток, похожий на тот, которым дети изображают гудок: «пи-пи-пи», послал матроса Басырова на нос. Он с шестом пробежал по палубе, где гулко раздались его шаги. Через минуту донесся его голос:

— Не маячит!

Он опускал шест в воду, вынимал, мельком взглядывал на разметку, снова опускал и между этими движениями успевал прокричать глубину реки, отмеченную на шесте.

— Т а а а-бак, ааа-бак! — то и дело доносилось с носа.

За кормой виднелись баржи, пока еще шедшие спокойно и хорошо рассекавшие воду, а в рубке «Колы» над огромным колесом у штурвала виднелось лицо и плечи шкипера. Тропов позвонил в машину и приказал дать самый полный.

— Есть самый полный, — услышал он голос Степана Денисовича, сегодня отвечавшего точно, чеканно, как и все.

Плицы сильнее зашлепали. Тропов снял телефонную трубку и увидел, как голова шкипера метнулась в сторону и у его уха тоже появилась трубка.

— Рули направо!

Пароход, а через несколько минут и баржи совсем близко прошли у красного бакена и достигли тупика. Новый маневр — и открылся поворот реки. Показался Каменный яр, холм, белая березка на вершине. С каким-то неприятным чувством Тропов увидел, что на обнажившемся из-под, воды песке, у каменной гряды, всё еще оставалось несмытым черное пятно. Ни осенние дожди, ни лед, ни весеннее половодье, ни жаркое майское солнце не уничтожили его. Оно лишь потускнело.

При виде Каменного яра и черного пятна Жмыхин почувствовал слабость, и колени стали дрожать. С кормы, вероятно, тоже заметили яр, потому что все лица обратились в ту сторону, и люди притихли. Скользнув глазами по желтым, каменным пластам, увенчанным толстым слоем чернозема и нежной травой, Тропов подумал, что в природе не всегда всё бывает разумно; иначе зачем бы здесь, на самом повороте, находиться каменным грядам? И не раздумывая дальше, стал держать курс на березку. Так обычно проходили это место. Сначала всё время шли на березку, а метрах в двадцати от берега круто поворачивали.

Березка стояла на самом краю холма, чуть подавшись вперед, точно застыв в вечном поклоне проходящим судам. Когда «Днепрогэс» начал плавание, ее голые ветки понуро висели точно плети, а теперь на них было много нежных листочков, березка помолодела и похорошела. При дуновении ветерка ветки и листья шевелились и березка чуть раскачивалась, и создавалось впечатление, будто она приветливо, грациозно раскланивается. Но сейчас в воздухе не было ни малейшего дуновения, и березка стояла строгая, красивая, неподвижная. Мачта слилась с березкой и заслонила ее белый ствол, и казалось, что ветви растут прямо на мачте. Шли ровно. Нос тихо резал воду, а плицы стучали, вспахивая реку, и гнали вал за валом в сторону от бортов. Из трубы парохода, что стояла за рубкой, вился легкий прозрачный дымок, и в голова Тропова промелькнула мысль, что механик и кочегар молодцы, что у них полное сгорание, и пара, наверно, много.

«Кола» и «Лаба» только сейчас подходили к яру. «Днепрогэс» между тем шел на березку. Тропов уловил момент, когда надо повернуть, и приказал Матвееву положить руль на правый борт. Матвеев резко повернул штурвал. Стрелка аксиометра задрожала и поползла вниз. Тропов оглянулся. «Кола» носом шла на яр. Наступил момент, когда надо было мощью парохода оттянуть нос «Колы».

— Еще, еще, — сказал Тропов, поглядывая на мачту парохода и косясь на стрелку аксиометра. Мачта, как стоял против березки, так и осталась стоять. Судно не поворачивалось и шло на холм, точно хотело штурмовать его и свалить березку. Но не судно страшило: можно было дать обратный ход и отойти от приближающихся песков. Угрожала «Кола». Она шла прямо на яр, точно зловещее черное пятно притягивало ее. «Лаба» тоже стала поджимать «Колу» к берегу. Спасти мог только поворот, именно в этом месте, и оттяжка носа баржи. Задний ход или любой другой маневр, быть может, усугубил бы положение. Матвеев повернул штурвал да упора. Стрелка аксиометра замерла неподвижно. Тропов увидел, что руль лег на борт, но судно не повернулось. Он понял, что руль отказал.

Тяжелый караван барж и свальное течение реки в узком загибе победили машину. Теперь не только «Кола» и «Лаба», но и «Днепрогэс» могли стать игрушкой в руках более могучей силы. Рулевой Матвеев тоже понял это и по спине у него прошел мороз. Он поднял глаза на Тропова. Тропов повертел пуговицу на кителе и оглянулся на баржи. «Кола», видимо, уже попала в поток воды, ударяющей в яр, и он нес ее туда, на гибель.

— Так, — проговорил Тропов, — пока всё правильно.

Жмыхин, бледный, растерянный, понимал всю серьезность положения и сознавал, что всё решается минутами. Услышав замечание Тропова, которому сразу, не раздумывая, поверил Матвеев, Жмыхин засмеялся, и смех его был похож на кашель. Тропов бегло взглянул на него и повелительно крикнул через рупор на нос, где у лебедки стояли наготове Малышев и Басыров:

— Заворачивай левую больную!

Потом капитан посмотрел на Жмыхина и тихо сказал:

— Уходите с мостика.

Малышев крепкими жилистыми руками потянул рычаг, пустив пар в лебедку, повернул барабан и крикнул Басырову, чтобы он приподнял трос. Этой минуты Малышев ждал давно. Он тоже видел, как баржи идут на яр, и, как и все, знал о происхождении черного пятна на берегу. Он смотрел на мостик, и его молодые глаза ясно видели спокойную фигуру капитана, он слышал его твердый голос, а сердце верило капитану и желало удачи… Рука Малышева лежала на рычаге в тот момент, когда капитан распорядился завернуть «больную». В то же мгновение на носу зашумела лебедка.

Как только караван миновал семафор, Нина вышла на палубу и прижалась к баку, следя за баржами. Она знала, что сейчас будут проходить Каменный яр, и волновалась. Чуть поодаль стояла Настя, прижав руки к груди. Другие женщины лепились к каютам.

Когда Нина поняла, что «Кола» попала в свальное течение и пароход не слушается руля, у нее сильно забилось сердце и, кровь отлила от лица. Она прижала к себе Веру, стоявшую рядом, и машинально гладила ее волосы. В висках у нее стучало и кружилась голова. Нина слышала, как на носу парохода гремела лебедка; она посмотрела на «Колу», идущую прямо на яр, и ей стало страшно.

— Врешь, — прошептала она, — Саша не пустит.

Леля и Вера, прижавшиеся к ней, притихли. Они тоже понимали, куда стремится «Кола». Вера заплакала и проговорила:

— Я боюсь, мама, баржа потонет.

Нина уже овладела собой и обрела обычную стойкость.

Не сводя глаз с «Колы», она сказала:

— Не бойся, дурочка, твой отец ведет караван.

Она сделала ударение на слове «твой», вложив в это слово всю свою веру в него и всю любовь. И точно в ответ, с мостика раздался твердый голос Тропова:

— Живей, живей заворачивай!

Он первый увидел, как между березкой и мачтой образовался просвет, как нос парохода отвернул от песков и пошел туда, куда он хотел. Потом заметил это Матвеев, улыбнулся и показал капитану на холм. Тропов кивнул и сказал:

— Внимание, внимание. Всё идет, как по писаному.

Он поднял трубку и крикнул в телефон шкиперу:

— Не трогать рули!

Шкипер что-то ответил, и Тропов возразил:

— Ничего, ничего. Нет… Не трогать! Ждите распоряжений, — и повесил трубку.

«Днепрогэс» медленно отвернул от холма и пошел по фарватеру. И тогда Тропов позвонил в машинное отделение. Степан Денисович метнулся к переговорной трубе и, приняв приказание капитана, ответил:

— Даю на всю отсечку.

Он передвинул рычаги. Пар в цилиндрах сильнее зашипел, поршни, шатуны, валы — всё как будто задвигалось быстрее. Редко приходилось работать на всю отсечку, и это разрешалось только в исключительных случаях. Но сейчас, видимо, на мостике наступала решающая минута, когда машину нужно заставить работать даже сверх ее возможностей.

Медные и стальные части огромной машины сверкали под яркими лучами трехсотсвечовой лампы. В глубине за машиной гудела форсунка. Ильин посмотрел на манометр. Было 14 атмосфер. Пар стоял на марке. На водомерном стекле столбик воды сливался с красной чертой.

Кочегар убедился, что пара много, и подошел к механику.

— Что там делается, Степан Денисович? — стараясь перекричать шум машины, спросил Ильин, показывая на потолок. — Здорово тяжело им?

— Ничего, вывернутся, — ответил механик и послал масленщика посмотреть, что делается на палубе.

«Кола» всё еще шла на яр. Оставалось метров восемь до каменных пластов, до короткой полоски песка, наполовину залитой нефтью, образовавшей темное пятно.

«Днепрогэс» вздрогнул, стальной трос натянулся, и баржа остановилась, упираясь, точно не хотела свернуть с гибельного пути. Но вот она начала медленно, медленно отходить боком. «Кола» и «Лаба» миновали Каменный яр, сделали поворот и пошли за «Днепрогэсом» по фарватеру. Спустя сорок пять минут караван прошел воложку.

В это время в радиорубке Салауров докладывал о положении каравана:

— …сначала отказал руль, — говорил он в микрофон, — «Днепрогэс» потерял управление…

Из приемника донесся голос Боброва:

— А «Кола», что с «Колой»?

— Отошла бортом. «Днепрогэс» получил управляемость. Отошли от песков. Стали на курс по фарватеру. Оттянули нос «Колы»…

Когда руль отказал, а «Кола» неслась на яр, на то самое место, где потерпела крушение баржа Севрюгина, у Тропова дрогнуло сердце. Как ни был он уверен в своем дополнительном правежном устройстве, в своих расчетах на новую кладку рулей, но когда в течение десяти-пятнадцати минут должна была решиться судьба четырех тысяч тонн нефти, он почувствовал всю остроту положения. В голове его пронеслась мысль, что если «Кола» затянет в свальное течение «Лабу», то «Днепрогэсу» уже не одолеть эту страшную силу, состоящую из двадцати тысяч тонн, умноженную на силу течения. Решали минуты. От волнения он сжал пуговицу, боковым зрением скорей почувствовал, чем увидел, что на него смотрит Матвеев (да и не он один) и спокойно сказал — так, чтобы все слышали:

— Всё идет правильно.

И это была правда. То, что отказало управление, не было неожиданностью для Тропова. Он знал, что так должно случиться. И хотя он приготовился к этой минуте, но когда руль лег на борт, а судно не изменило направления, к сердцу его подступил холодок. В следующее мгновение он уже действовал решительно и твердо.

Каменный яр был пройден. Тропов отпустил подвахту. На палубе снова стало тихо. Вахтенный Малышев не торопясь прошел на нос и мерно ударил в колокол.

Длинь-длон… длинь-длон… — прозвучали склянки, и этот звук мирно пронесся над рекой и замер в прибрежном кустарнике. И трудно было поверить, что еще так недавно на судне царило напряжение самого высокого накала, что нервы этого же матроса несколько минут назад были натянуты, как стальные струны, что мышцы его действовали с быстротой мысли, что горстка людей, здесь на палубе и на мостике, поборола стихию и придала небольшому судну несвойственную ему мощь, вписав первую страницу в историю вождения двойных стахановских возов на Светлой.

Длинь-длон… длинь-длон… длинь-длон… — неторопливо отбивали склянки.

Тропов устал и теперь сидел на высоком табурете, опираясь спиной о стенку рубки, и мирно говорил Ефремову:

— Всё было сыграно, как по нотам… Левее, левее держи.

Вахта уже сменилась, и теперь у штурвала стоял другой рулевой — Дима Греков, тоже молодой паренек, который видел с палубы всю картину проводки у яра и досадовал, что он не был назначен в подвахту.

— Вы отдохните, Александр Иванович, — просил штурман, и когда Тропов ответил отказом, шутливо добавлял:

— Моя вахта… Хочу тоже провести.

— Успеешь. Я сам первый рейс. А там всем достанется, — смеялся Тропов.

— Так вы бы освежились.

— Вот это идея. Я быстро. Гляди в оба.

Тропов, принял холодный душ, по-мальчишески пофыркал под сильной струей воды и, почувствовав себя свежим и бодрым, снова поднялся на мостик.

11

День давно погас. На реку спустилась ночь. На фоне светлого неба вдали, на берегу, темнел лес. В воде отражались один красный и два белых огонька, зажженных на мачте; огоньки означали: идет нефтекараван. Над густым кустарником замигал зеленый огонек семафора. Путь в Соловьиную воложку был свободен. Воложка называлась Соловьиной потому, что по ночам здесь пели соловьи. Летом москвичи, уральцы, ленинградцы, совершавшие экскурсии по Светлой, гуляли по открытой палубе пассажирских пароходов и охотно расточали похвалы красотам природы в этих местах.

Воложка, действительно, очень хороша. Днем здесь царит величественное спокойствие. Узкая лента реки проходит между высокими крутыми берегами. Один берег сплошь покрыт вековыми дубами; на другом дуб растет вперемежку с тополями. Во время цветения пахнет тополем; белый пух покрывает реку, берег, и создается впечатление, будто летом идет снег. Ночью эти места кажутся особенно таинственными. Тень лесов с обеих сторон падает на реку и гасит ее ночной блеск. Покрытые могучими деревьями, берега представляются непомерно высокими, словно утесы, и где-то на дне между двумя утесами проходит пароход, сверкая огоньками. Ночью здесь всегда прохладно.

Тропов в шутку называл эту воложку «ущельем Аламасов». Здесь каравану Тропова тоже предстояли большие испытания. Но Тропов уже провел караван через Вандовскую воложку, Каменный яр, Ивановские яры и был уверен, что проведет и через Соловьиную. Однако перед каждым новым испытанием он весь как-то подтягивался.

— Ну, товарищи, входим в «ущелье Аламасов», держитесь!

В рубке, кроме него и Матвеева, заканчивающего вторую и последнюю в эти сутки четырехчасовую вахту, находился еще первый штурман. Его вахта давно кончилась, но он не уходил.

Капитан потянул рычаг. Гудок встревожил берега и спугнул стайку птиц, вспорхнувшую из кустов и полетевшую вдаль от берега.

Кожуховые огни скупо светили; только от рубки падал яркий луч на нос и освещал лебедку. За кормой чуть заметен был буксир, а еще дальше смутно обрисовывались силуэты огромных барж, на которых мерцали слабые огоньки в рубке и в окнах кают шкиперов. Караван вошел в «ущелье», и на палубе сразу почувствовалась прохлада. С обеих сторон поднимались темные стены поросших лесом берегов и только посредине поблескивала узкая полоска реки, отражая такую же узкую полоску неба. Справа и слева, совсем близко от бортов парохода, мерцали красные и белые огоньки бакенов и отражение их — точно нарисованные красные и белые линии — неподвижно лежало на темной воде.

Было тихо. Только постукивали плицы колес, да соловьи, видимо, привыкшие к этому шуму, перекликались в чаще леса. Зальется соловей где-то наверху и умолкнет, и слышно шлепанье плиц; потом в другом конце ответит другой соловей, потом третий… и так несмолкаемо несутся соловьиные трели над уснувшей рекой…

На повороте у яра «Соловьиное гнездо» снова отказал руль, и по железной палубе снова побежали матросы, а на носу загремела лебедка и то и дело слышался повелительный голос Тропова.

Через два часа караван вышел из Соловьиной воложки и поплыл по широкому плесу. Над головой открылось бескрайнее светлое небо, усеянное звездами, а далеко за рекой розовое облачко предвещало скорую зарю.

Навстречу каравану шел пассажирский пароход, сверкая яркими огнями. На террасах стояли пассажиры, приготовившиеся любоваться чудесной воложкой и наслаждаться соловьиными трелями.

К вечеру следующего дня Тропов с покрасневшими от усталости и трех бессонных ночей глазами и с красными пятнами на скулах отпустил последнюю подвахту и сказал Ефремову:

— Всё. Можно сказать, что двойной караван провели благополучно.

Впереди расстилалась широкая и прямая река. До устья оставалось не больше шести часов хода. Над водой носились стаи чаек. В этих местах и у самого устья реки их всегда было много. Они галдели и наполняли воздух своим криком. Над самым бортом пролетела чайка, вспарила и расправив крылья, низко опустилась над водой; тень птицы тоже скользнула по воде.

Тропов открыл вахтенный журнал и записал: «В 18.35 вышли на Большое плесо. Позади остались шесть воложек. Ивановские яры, Петровские перекаты… Кладка рулей на баржах по новым расчетам и дополнительный правеж оправдали себя. Восемь раз отказывал руль и с помощью «вожжевых» быстро восстанавливали управление буксировщиком. «Днепрогэс» идет с опережением графика на сорок пять минут…» Тропов подумал минуту, поглядел на широкую реку и еще записал: «Стаи чаек улетают; видимо — к шторму».

Еще через четверть часа с севера потянуло холодным ветерком; потом ветер упал. Когда Тропов, передав вахту Ефремову, спускался в каюту отдохнуть, уверенный, что ничто уже не угрожает каравану, налетел новый порыв ветра, зарябил реку и оборвался. Тропов решил не придавать этому значения, считая, что удастся добраться до устья спокойно и сдать баржи на пристани.

Незнакомая, еще никогда не испытанная им радость охватила его, наполнила все его существо. Он понял, как-то реально осознал, что победил своевольную реку, подчинил ее себе. Больше того: создал что-то новое и это новое, очень важное, уже существует, уже является действительностью сегодняшнего дня.

Пройдены все опасные воложки и перекаты; всё грозное, тяжелое осталось позади. Огромный караван, небывалый по своим размерам в этих местах, прошел благополучно и на хорошей скорости.

Тропов спустился с мостика и вошел в каюту. Веки его вспухли и покраснели, а на душе было легкое, смутное и приятное волнение, чувство небывалой радости.

По полу ползал Николашка, крепко зажав в руке побрякушку. Нины и девочек не было. Тропов взял ребенка на руки, поцеловал его в пухлые щечки, поднял над головой и посадил себе на плечо. Николашке, видимо, это очень нравилось; он заливался звонким смехом и победоносно гремел побрякушкой. У Тропова блеснула озорная мысль. Он поставил сына на пол. Несколько секунд мальчик стоял, потом шлепнулся на зад и поднял улыбающуюся физиономию на отца. Тропов сказал:

— Молодчина, парень. А ну, давай еще.

Тропов стал водить его за руки, потом отнял руки:

— А ну, а ну, сам, сам.

Ребенок сделал робкий шажок. Тропов с восторгом подумал, что его сын сделал первый шаг, и что это, несомненно, величайший момент в жизни человека, а если бы на Николашку был заведен вахтенный журнал, то он бы записал: «В 18.50 на Большом плесе Николашка сделал первый шаг…». А Николашка упал и заревел.

— Ты бы взял полотенце, с полотенцем води, — сказала Нина с порога. Она уже несколько минут стояла у дверей и наблюдала за мужем.

Тропов взглянул на нее и понял, что она его простила, и что она не сойдет на призатонской пристани.

— Видала, как Николашка ходит?

Ему было радостно и так светло на душе, что хотелось двигаться, что-то делать, говорить.

— Нина, давай пообедаем.

Обед был готов. Нина извлекла из шкафчика ту самую бутылку «Карданахи», которая осталась нетронутой со дня покупки машины. Тропов посмотрел в окно и увидел ровное, прямое плесо, по которому легко было итти каравану; в таком плесе не побоится вести караван даже Жмыхин! Но воспоминание о нем слегка омрачило Тропова.

Нина уже подала суп, позвала мужа, и звук ее голоса оттеснил всякую неприятную мысль. Тропов налил бокал жене, потом себе.

— Ну, за что же выпьем?

— За двойные возы, — улыбаясь, сказала Нина.

Тропов с любовью и благодарностью посмотрел на нее, чокнулся, сказал «спасибо» и выпил. Потом налил еще.

— А теперь за мою жену.

— Будет! Разошелся! — с напускным недовольством проговорила Нина и, принимая свой обычный тон, добавила:

— Кушай и ложись. Лица на тебе нет. Теперь можешь отдыхать спокойно. Все воложки и яры уже позади.

— А я бы согласен еще столько же!

— Ладно, ладно, расхвастался, — сказала Нина, и оба рассмеялись.

После обеда Тропов на самом деле почувствовал ужасную сонливость и прилег. Но в эту минуту в открытые окна подул ветер и затрепыхались занавески, со стола полетели бумаги, по палубе что-то с грохотом прокатилось. На берегу зашумели деревья, кусты пригнулись к земле, а по воде прошла сильная рябь. Надевая китель, Тропов сказал:

— Нет, не придется спать.

Он открыл дверь и вышел на палубу. Крепкий штормовой ветер едва не сбил его с ног, разогнав усталость и сон.

— Кха, — радостно крякнул Тропов и засмеялся счастливо. Ветер умчал его смех в сторону берега. Тропов действительно обрадовался шторму. Теперь он может проверить свой метод судовождения еще при новом испытании — во время шторма.

Он был уверен, что проведет караван и через это препятствие. Наклонив голову, сопротивляясь ветру, он поднялся на мостик.

12

Степан Денисович в это время стоял в машинном отделении у поста управления, а Ильин у топки. Он был как будто даже немного огорчен, что на Большом плесе вахта будет спокойной и не вызовет того напряжения, которое было столь сладостным в работе. Внезапно судно покачнулось, и свет от динамки замигал.

— Что это? — спросил кочегар у механика.

— Шторм. Гляди в оба. Всё время держи пар на марке. Будет трудно.

Серьезный тон, которым произнес механик эти слова, показал кочегару, что положение трудное, и он почти обрадовался. Вернувшись к топке, он скользнул взглядом по циферблату манометра, водомерному стеклу, чуть-чуть больше приоткрыл вентиль и, услышав, что форсунка зашумела громче, поглядел в очко камеры. Белое пламя тянуло внутрь острыми языками, обжигая стенки. Юноша усмехнулся с довольным видом, поняв, что в трубу не вылетает ни одна полезная частица горючего, что сгорание полное. Манометр показывал 14 атмосфер. Это была марка, и это было хорошо.

Еще в первой вахте Степан Денисович записал на лицевой счет Ильина пятьдесят килограммов мазута и сказал ему, что когда будут подыматься с нефтянками вверх, он должен сделать доклад на совещании о своем опыте, чтобы все кочегары могли экономить столько же. А теперь Ильин отмечал в уме всё, что надо будет сказать, и даже приготовлял целые фразы: «Когда я убеждаюсь, что пламя чистое, нигде нет дыма…» Ильин всегда экономил больше других и гордился этим, заносчиво заявляя, что сэкономит столько, сколько все остальные вместе, и что с ними ему скучно даже соревноваться. Это дошло до Степана Денисовича. Он вызвал Ильина к себе в каюту, отчитал его, пристыдил и сказал, что комсомольцы так не поступают, а он к тому же еще выбран председателем судкома.

— Твоя задача мобилизовать команду, добиться, чтобы всё судно приносило как можно больше пользы государству, а не только ты один. Ишь какой волшебник! Он один знает тайну! Да ведь этому тебя научили мои помощники и я сам.

Ильин краснел, пыхтел, пытался возражать, что на то и соревнование, чтоб выяснить, кто лучше работает. А Степан Денисович трогал усы и перебивал его:

— Знаю, знаю, что ты хочешь сказать. Но это не просто соревнование, а социалистическое соревнование. Надо отстающим помогать. Ты добился успеха — подтяни товарища. Увидишь, что сделает наш капитан, когда проведет двойной воз и научится его легко водить. Увидишь — он и других научит, и других потянет за собой. Вот оно что!

Ильина это глубоко задело, и уже на следующий день он сказал Степану Денисовичу, что хочет помочь ребятам и уже говорил с ними. Степан Денисович добродушно и дружески похлопал кочегара по плечу.

— Я знал, что так поступишь. Это раньше механики прятались друг от друга. Надо отрегулировать золотниковое распределение, он накинет рядно на голову и колдует, чтоб никто не видел. А почему делал так? Продержаться хотел, чтоб не выбросили, когда ослабеет, чтобы меньше конкурентов было…

И вот теперь, когда рейс приближался к концу, Ильин отмечал про себя весь технологический процесс шаг за шагом. Сегодня он сэкономит, наверно, килограммов восемьдесят У Вахтурова пока что только двадцать три. А он подробно всё объяснит ребятам.

Снова судно качнулось, и на миг погас свет. Степан Денисович все стоял у поста управления; такого шторма лет пять не бывало и как на зло он случился, когда шли с двойным возом, точно стихия сговорилась до конца испытать речников. Но капитан не спасует! Сейчас он, вероятно, потребует добавки на всю отсечку. Степан Денисович окинул взглядом свое хозяйство и остался доволен. Сверкающие стальные части, медь, окрашенный в черное корпус машины — всё казалось новым и работало безупречно. Нигде ни парения, ни подозрительного стука. Под яркой лампой на стальном полу не было видно ни пятнышка, всё сверкало чистотой. На стальных решетках и по трапу, ведущему в машинное отделение, были проложены дорожки и здесь тоже царили чистота и порядок.

Во время Великой Отечественной войны Степан Денисович уже в почтенном возрасте вступил в коммунистическую партию и при вступлении дал клятву все свои силы и свои знания отдать делу построения коммунизма, и он делал это изо дня в день, систематично и основательно. В каждой сэкономленной тонне топлива или в каждой сэкономленной на ремонте машин тысяче рублей он видел выполнение своего обещания. Стараясь добиться наилучшей работы машины при наибольшей экономии топлива, он к этому же приучал всю свою машинную команду.

13

Шторм усиливался. На берегу гудели деревья, и кусты всё ниже склонялись к земле. По реке катились волны с белыми гребнями. В мачте и снастях свистел ветер, хлопал вымпел.

Салауров взбежал по трапу на мостик и подал капитану радиограмму: «На Каме разразился шторм до девяти баллов. Шторм движется от устья Светлой вверх. Предлагаю принять меры сохранения каравана. Если возможно, отстаивайтесь якорях удобной бухте. Опоздание скорректируем. Бобров».

Тропов хотел этого испытания. Но шторм надвигался редкий по силе и потому не был характерен. Капитан подумал, было, о бухте, но отбросил эту мысль, потому что на этом плесе не существует безопасной бухты, а в такой шторм в открытом плесе стоять на якорях не менее опасно, чем итти. Быть может и хорошо, что шторм такой сильный. Осенью штормы будут очень частыми и надо быть готовым ко всему, а на корректировках пятилетку в три с половиной года не выполнишь.

Сила шторма между тем всё нарастала. Река и небо совсем почернели, и только белые гребни сверкали на волнах. Казалось, что наступил темный вечер. Волны перекатывались через низкие борта покатых палуб барж. «Днепрогэс» сильно качало, и он с трудом шел вперед. Стальной буксир от кормовой арки к баржам натянулся как струна. Тропов приказал прибавить ход и вызвал подвахту. Волны с шумом наскакивали на палубу парохода, точно хотели взобраться наверх, но, не достигнув палубы, разбивались об обносные брусья. Каскад брызг падал на палубу, обдавая сновавших на ней матросов.

Оглянувшись на баржи, Тропов увидел, как большая волна наскочила на палубу «Лабы», прокатилась по ней, пытаясь что-нибудь смыть, и, ничего не найдя, соскочила с другого борта, оставив лишь у клинкетов пенистый хвост.

Тропова беспокоил буксирный канат. «Надо бы сдвоить его, — подумал он. — Но кто возьмется в такой шторм, на утлой лодке доплыть до баржи и принять оттуда заделанный запасный буксир?»

— Матвеев, — оказал Тропов рулевому, — сможете доплыть до «Колы» и принять конец?

Матвеев взглядом измерил расстояние и, сверкая глазами, ответил:

— Смогу.

— Я так и думал, — заметил Тропов и обратился к Ефремову:

— Подберите двух матросов на весла. Жмыхина вызвать к штурвалу. Объявить аврал.

А через минуту он позвонил на «Колу», приказывая шкиперу заделать запасный конец. Тревожный гудок вместе со свистом ветра прокатился далеко по холмам и лесам, объявляя чрезвычайное положение на судне. Из носового и кормового кубриков (как еще по привычке назывались матросские каюты) выбегали матросы, кочегары, масленщики и все, кто в этот час не нес вахту.

14

В большой комнате, со стенами, задрапированными темным сукном, сидели три человека и молча прислушивалась к раскатам грома за окном. На столах стояли телефонные аппараты и селектор, за плотной и тоже обтянутой сукном перегородкой сверкала вся аппаратура радиостанции, которая была видна в открытую дверь. Это была главная диспетчерская эксплоатационного участка. За перегородкой сидел радист в наушниках и тщетно пытался связаться с «Днепрогэсом». В диспетчерской находились Бобров, Мясников и старший диспетчер Рыжанов. Они только что вышли из радиорубки, откуда пытались связаться с «Днепрогэсом» и узнать о положении каравана. По донесениям с линии, караван должен был находиться в самом центре шторма. Все предположения и догадки были уже высказаны, и теперь ждали хоть какого-нибудь сигнала с «Днепрогэса».

Было часов девять вечера. Из-за сплошного ливня было совсем темно. То и дело вспыхивали молнии и на мгновение ярко освещали диспетчерскую, потом слышались глухие, постепенно приближающиеся, раскаты грома, и под конец стало казаться, будто где-то совсем рядом разрываются сотни снарядов. Дождь с силой ударял в окна, и стекла дрожали.

В верховьях реки не было холодного шторма, зато разразилась сильная гроза, оборвавшая провода и наделавшая много других неприятностей. Прислушиваясь к раскатам грома, Бобров качал головой, нервно ходил по комнате и говорил, в сущности ни к кому не обращаясь:

— Представляю, что там творится. Но что могло случиться с «Днепрогэсом»?

Мясников в раздумье заметил:

— Что бы ни случилось, я верю в Тропова и его команду.

— Я тоже, — подхватил Бобров, остановившись у стула Мясникова.

— Я понимаю желание Тропова испытать свой метод в шторм, — говорил Мясников, — но ведь это не типичный шторм. Такой бывает раз в пять, шесть лет. Поэтому не грех бы и отстаиваться.

Рыжанов, сухой блондин, снисходительно улыбнулся, слушая эти рассуждения, и, наконец, произнес:

— Вы не хотите понять, что в Большом плесе негде отстаиваться. Хочет или не хочет Тропов, а вынужден итти дальше.

Ослепительная молния на секунду осветила противоположный дом и пустую улицу и упала где-то за городом. Раздался оглушительный удар грома. Когда все утихло, Бобров снова зашагал из угла в угол и снова стал спрашивать всех, и никого в частности, что же произошло. Потом, разрезая пальцем воздух, остановился подле Мясникова:

— Тропов хоть и молод, но он вдумчивый судоводитель. Нечего панику наводить. Я не ошибаюсь в людях.

— А Севрюгин? — Рыжанов язвительно усмехнулся.

Лет шестнадцать назад Бобров и Рыжанов учились в академии водного транспорта, были приятелями; но теперь от дружбы осталась только внешняя близость и привычка к острой пикировке, которую, однако, Бобров умел во-время оборвать, подчеркивая, что он начальник.

— Что ж, Севрюгин прекрасный капитан. Он еще покажет себя.

— Он уже показал.

— Попробуйте соединиться с устьем, — еле сдерживал волнение, приказал Бобров. Старший диспетчер послушно нажал педаль селектора.

— Если у них авария, это большой удар для всех, — в раздумье сказал Мясников и пошел в радиорубку.

— Ну что? Попробуйте еще раз!

— Я «Рион», я «Рион»… «Днепрогэс»… совершенно бесполезно, — в изнеможении сказал радисту подставляя наушники к лицу Мясникова.

Еще через полчаса дождь переехал барабанить, и за окном посветлело. На улице появились люди, машины, и показалось голубое небо.

По селектору удалось связаться с бакенским постом в последней воложке и там сообщили, что шторм оборвал связь, с устьем и неизвестно, что происходит в Большом плесе.

В эту пору не было возможности выслать самолет. Оставалась одна надежда: связаться непосредственно с «Днепрогэсом».

— Но пароход-то, наконец, не потонул же, — кричал Бобров.

Еще через час радист, устало и безнадежно вызывавший «Днепрогэс», вдруг просиял, встрепенулся, поднял руку, чтобы все замолчали за его спиной, и, напрягаясь, стал говорить:

— Да, я «Рион», я «Рион», слушаю вас, «Днепрогэс», даю счет для настройки. Один, два, три, четыре, пять… пять, четыре, три… «Днепрогэс», дайте счет для настройки, вызовите капитана.

За спиной радиста Бобров, Мясников и Рыжанов притаили дыхание. Радист, наконец, включил приемник и все ясна услышали голос Салаурова.

— Капитан спит. Оставил донесение для товарищей Боброва и Мясникова.

Бобров вырвал микрофон из рук радиста и крикнул:

— Читай.

«На тридцать восьмом километре ниже Петровского переката нас настиг шторм силой до девяти баллов. Караван безостановочно продолжал путь. У Бархатного мыса на ходу сдваивали основной буксир и усилили учалку «Лабы» и «Колы». У деревни Андреевки из-за сильного свального ветра и волны при повороте отказал руль. «Вожжевые» помогли немедленно выправить курс. Шли горной стороной, несколько защищавшей караван от свального ветра. В двадцать два ноль-ноль ветер резко упал. Вышли на стрежень. Несчастных случаев не было. Шторм оборвал антенну, на «Лабе» водой смыло бухту всего 15 метров, других повреждений на судах каравана нет. Идем с опережением графика на сорок пять минут. Считаю долгом специальным рапортом доложить о доблестной, самоотверженной работе команды парохода и барж. Капитан «Днепрогэса» Тропов».

Вернувшись в свой кабинет, расположенный рядом с диспетчерской, Бобров устало опустился в кресло и, откинув голову на спинку, улыбнулся с чувством большого удовлетворения. Он думал о том, какие захватывающие перспективы открывает для Светлой уже осуществленный новый метод судовождения капитана Тропова.

15

Весть о том, что Тропов привел на призатонскую пристань двойной воз, быстро облетела всех судоводителей. В местной городской газете на первой странице появилась короткая информация, в которой сообщалось, что «…Стахановская команда парохода «Днепрогэс» под руководством капитана Тропова провела двойной караван и выполнила рейсовое задание на двести тридцать процентов. В пункт назначения караван «Днепрогэса» прибыл досрочно на пятьдесят минут».

Одни судоводители приняли это известие с радостью и послали поздравительные радиограммы на имя Тропова, другие испытали некоторое чувство зависти, третьи, — самая незначительная группа, — отдавая дань смелости команды и решительности Тропова, поговаривали о том, что это счастливый случай, но всю навигацию так водить возы невозможно.

Только один капитан, с самого начала следивший за движением двойного воза, узнав о благополучной его доставке, воспринял победу «Днепрогэса» как свою собственную. Он собрал совещание всех вахт и сказал, что создан новый метод вождения тяжелых караванов по извилистой и малой реке. Это был Иван Селиверстович Севрюгин.

В душе старого капитана не было и тени досады или зависти. В полночь, когда еще ни одному судоводителю не было известно о благополучной доставке двойного воза, он переговорил по радио с «Днепрогэсом», узнал все важные подробности, передал свои поздравления и на следующий день утром, когда его пароход отдал чалки у пристани, а механик поехал за смазкой, Иван Селиверстович пришел к Боброву.

— Очень рад вас видеть, — сказал Бобров, выходя из-за стола навстречу Севрюгину. — Слыхали о «Днепрогэсе»?

Бобров усадил капитана в кресло, сел напротив и, потирая колени, сказал:

— Ну, что вы на это скажете?

— Скажу одно, — ответил Иван Селиверстович: — отныне с тем же буксирным флотом будем по Светлой перевозить вдвое больше грузов!

Бобров удовлетворенно засмеялся, но возразил, что это будет еще не так скоро.

— Всё зависит от вас, — усмехнулся Иван Селиверстович и, порывшись в боковом кармане, подал Боброву сложенный вчетверо лист бумаги.

— Что это?

— Рапорт.

Бобров развернул и стал читать, и по мере того, как он читал, на его подвижном и выразительном лице появлялось то выражение сомнения, то улыбка явного удовлетворения.

— Так вы тоже хотите водить тяжелые возы?

— Да, товарищ Бобров, хочу, по методу Тропова. Дайте двойной воз.

— Очень, очень рад.

— Вашу радость я на гак не возьму.

— Не торопитесь, Иван Селиверстович, дело серьезное. Ведь вы знаете, насколько оно серьезно.

Лицо Севрюгина изменилось, стало холодным и суровым, и Бобров почувствовал, что сказал не так. Старый капитан, вероятно, понял его слова как намек на прошлогоднюю аварию.

— Я хочу сказать, что вы опытный судоводитель и понимаете всю серьезность положения, — поторопился загладить неловкость Бобров.

— Что зря говорить, Николай Александрович. Помню и свою аварию. Не забыл и не забуду. А прошу потому, что метод Тропова надежный.

Лет восемнадцать назад Бобров плавал капитаном на Волге, прославился хорошей работой, потом учился в академии и, закончив ее, приехал на Светлую. Он был способный организатор и хорошо поставил дело на участке, любил капитанов, был чуток к новому и поддерживал все новые начинания. Последние слова Ивана Селиверстовича вызвали в нем смешанное чувство. То, что старый капитан так категорически утверждал, что новый, едва родившийся метод вполне надежен — его радовало, но столь настоятельное требование Севрюгина доверить ему немедленно тяжелый воз вызывало в нем беспокойные мысли.

Он встал с кресла и, как всегда, когда волновался, начал ходить из угла в угол, и точно забыл о присутствии капитана.

Материалы рейса еще не проанализированы; достаточно ли одной опытной проводки, чтобы увериться в их надежности? И можно ли всем доверить вождение двойного воза? Вдруг завтра придут и другие капитаны и потребуют того же? Это уже похоже на стихийное движение. Он совсем не готов к этому. Нужна и организационная перестройка. Не надо торопиться. Лучше дать возможность Тропову еще раз доказать правильность своих расчетов.

— Что ответить команде? — напомнил о себе Севрюгин.

— Иван Селиверстович, надо подготовиться.

— Мы готовы.

— Вы готовы взять, я понимаю. Но надо ведь приделать хотя бы кольца, как на «Днепрогэсе». На это тоже нужно время.

— Уже приделаны.

Бобров удивился, спросил, когда успели; потом заметил, что надо выписать и трос для «вожжевых», завезти его на судно.

— Он уже на судне, — ответил Иван Селиверстович.

Бобров решил, что отговорками Ивана Селиверстовича не проведешь и что надо ему прямо сказать; он объяснил свои сомнения и попросил подождать еще неделю.

— Дайте и мне подготовиться. Признаюсь, я не думал, что троповский рейс так быстро вызовет реакцию. Обещаю в следующий ваш рейс подготовить двойной воз. Согласны?

— Что ж, на нет и суда нет, — ответил Севрюгин, — жаль, время не вернешь.

— Зато будет надежней.

Бобров проводил старика до дверей, и едва они за ним закрылись, продиктовал секретарше распоряжение о вызове на совещание по вопросу о проводке двойных возов. Потом позвонил Мясникову и просил назначить внеочередное заседание парткома и заслушать его доклад о перспективах развития метода Тропова и экономическом значении его для бассейна Светлой. Толчок, который дал Севрюгин, вызвал у Боброва желание действовать. Своей энергией и стремительностью он заразил инженеров и диспетчеров участка и заставил плановиков вычислять экономические эффекты, делать подсчеты на случай перехода на новый метод третьей части флота, половины его и, наконец, всего флота.

Дважды Бобров говорил по радио с Троповым, поднимавшимся, уже с порожними баржами, вверх по Светлой, и выяснил почти все подробности рейса. Собрав все документы, касавшиеся рейса Тропова, и все необходимые подсчеты, Бобров вызвал машину и, заехав за Мясниковым, сказал шоферу:

— В обком.

Серая «Победа» понеслась по улицам города, залитым лучами майского солнца.

Бобров, сидевший рядом с шофером, полуобернулся к Мясникову и спросил, не забыл ли он захватить решения парткома, потом заметил:

— Если согласятся обсуждать на бюро, здорово получится.

Машина неслась по оживленным улицам. Проехали мимо нового здания почты, городского сквера. На перекрестке, под красным семафором машина остановилась в линии других. Ребятишки из детского сада переходили дорогу. Бобров стучал пальцами по коже сиденья и воображал, как он подписывает телеграмму министру, сообщая, что государству переведены первые два миллиона рублей благодаря развитию троповских методов.

— Сколько ребятишек! Они уморят меня.

Наконец, засверкал зеленый огонь, и «Победа» снова понеслась вперед, теперь уже мимо светлого здания Совета Министров республики, и остановилась у обкома партии. Мясников и Бобров поднялись по мраморной лестнице, застланной красной дорожкой. Бобров поднимался очень быстро, запыхался и остановился, поджидая Мясникова, у дверей с табличкой: «А. И. Кольцов».

— Ты куда так торопишься?

— Не могу, — отдышавшись, сказал Бобров.

Заведующий транспортным отделом обкома Кольцов уже ждал их. Бобров и Мясников изложили все подсчеты, показали бумаги, и Бобров, многозначительно улыбаясь, сказал, наконец, главное, за чем приехал:

— Обсудит ли бюро обкома инициативу Тропова? Если бюро обкома вынесет решение, то пароходство принуждено будет с этим считаться. А так, — что для них Светлая? Не дадут ни телефонных аппаратов для всех барж, ни дополнительных тросов.

Кольцов поднялся к первому секретарю обкома и вернулся оттуда через двадцать минут.

— Всё в порядке. Как только Тропов спустит второй двойной, а Севрюгин — первый, бюро будет слушать Тропова. Сообщи мне, когда он прибудет из рейса.

16

Тропов не знал, как поступить со Жмыхиным. Его неуместный смех на мостике в тот тяжелый миг не выходил у него из памяти. Тропов понимал, что это был чисто нервный смех, вызванный страхом; но с той минуты Жмыхин стал неприятен ему. Достаточно было бы написать рапорт Боброву, и Жмыхина снимут; это, пожалуй, было бы проще всего; но Тропов хотел быть справедливым. Семь лет он проплавал со штурманом и привык к нему. Жмыхин был исполнителен и дисциплинирован по мере своих сил. Новое оказалось ему не по плечу. Вот и всё. Тропову было ясно, что Жмыхин страдает и мучается, понимая, какого мнения может быть о нем капитан. Тропов замечал, что старый штурман несколько раз пытался заговорить с ним, но каждый раз холодность Тропова удерживала его. Тропов не хотел признаваться себе, что он просто жалел старика и потому медлил… Но надо было решить вопрос до взятия второго воза. Правда, во время шторма Жмыхин, заменяя Матвеева, вел себя молодцом, точно исполнял его команду. Но это не может служить оправданием. Жмыхина нельзя оставить на должности штурмана: двойные возы ему не под силу. Из затруднения вывел Тропова сам Жмыхин. Он постучался в его каюту и, сняв фуражку, робко вошел.

— Садитесь, — сказал Тропов, почти обрадовавшись и забыв про холодность, которую усвоил себе по отношению к нему в последние дни.

— Что скажете, Семен Кузьмич? — ободряюще спросил Тропов.

Он догадывался, что Жмыхин хочет говорить о себе. За перегородкой Нина тихо напевала, убаюкивая Николашку. Жмыхин прислушался, поглядел на занавески и вполголоса заговорил:

— Александр Иванович, я тридцать лет плаваю по Светлой и знаю ее как свои пять пальцев…

«Допустим, это так», — отметил про себя Тропов, положив ладонь на книгу, которую читал до прихода Жмыхина.

— Мне уже за шестьдесят…

«А похоже, будто все восемьдесят», — соображал про себя Тропов.

— Думал, что еще смогу проплавать лет десяток штурманом, да, видно, не смогу, — продолжал Жмыхин, — для двойного воза нехватает духу. — Жмыхин улыбнулся и улыбка его была откровенной и жалкой.

«Всё же честен старик», — подумал Тропов.

— Вы большое дело затеяли. Да, очень большое. Я теперь тоже думаю, что можно водить двойные возы, только нервы нужно иметь крепкие.

«Ты хочешь сказать, не куриное сердце?» — мысленно возразил Тропов.

— А у меня вот нервы сдали…

«То есть здорово струсил», — опять-таки мысленно комментировал Тропов.

Перестав улыбаться, он взглянул в лицо штурмана.

— Вы извините меня за то… — проговорил Жмыхин, опустив голову, — тогда на мостике… Я не хотел, просто испугался.

— Это вахтенный-то начальник испугался! — заметил вслух Тропов, и слова его невольно прозвучали жестко и холодно.

Жмыхин взглянул на Тропова, опустил голову и тотчас же заговорил быстро, точно опасаясь, что его прервут и не дадут договорить.

— Назначьте меня штурвальным, я еще принесу пользу. Ведь реку я знаю хорошо и под началом другого буду хорошо работать. Ведь я тоже хочу добра отечеству, но я всю жизнь не мог командовать, мне всегда было тяжело на мостике, а теперь…

«А возможно и так, — думал Тропов, — за штурвалом, рядом со мной, он будет молодцом. Во время шторма ведь хорошо держался. Может быть, в жизни бывают и такие люди».

— Не могу без реки жить. В руках еще сила есть. Буду учить молодых.

— Ваш оклад и заработок снизятся, — перебил его Тропов.

— Много ли нам нужно с Настей. Хватит, — сказал Жмыхин.

— Хорошо, я подумаю, — ответил Тропов, решив сделать так, как просил Жмыхин, потому что это как раз соответствовало его желанию.

Когда Жмыхин закрыл за собой дверь, Нина вышла и сказала:

— Не могу смотреть на него. Противный, вместе со своей Настей.

Тропов не стал просить нового штурмана, а поговорил с Матвеевым, спросил, сколько он плавает, сколько ему лет и что бы он сказал, если бы его вдруг назначили третьим штурманом.

— Я бы сказал спасибо и постарался оправдать доверие, — ответил Матвеев, улыбаясь глазами и догадываясь, о чем идет речь, но не смея поверить, что всё это может так быстро осуществиться.

Тропов написал рапорт, в котором просил Боброва утвердить назначение Матвеева и перевод Жмыхина на низшую должность, а пока на судне издал приказ, в котором написал, что Жмыхин «согласно его личной просьбе» назначается рулевым, а Матвеев временно третьим штурманом. Покончив с этим неприятным делом, Тропов с удовольствием наблюдал, что бывший штурман не испытывал неловкости и воспринимал добровольное понижение, как нечто вполне естественное. Видимо, он искренне убедился в возможности проводки двойных возов и был рад, что всё же будет как-то участвовать в этом деле. Потом Тропов часто видел, как Жмыхин и Матвеев сидели на палубе, рассматривая лоцманскую карту, и Жмыхин давал объяснения, изредка показывая карандашом на береговые предметы.

Тропов думал уже о втором рейсе, о третьем, с карандашом подсчитывая, сколько он перевезет через месяц, говорил с Бобровым и напоминал, чтоб не забыли приготовить двойной воз.

Потом он пригласил к себе Степана Денисовича и Ильина и сказал, что пора сделать вызов другим судам.

— Я думаю, надо вызвать команду Севрюгина, — предложил Тропов. Севрюгина он назвал, зная, что Иван Селиверстович лучше других подготовлен к этому рейсу и еще потому, что хотел помочь старому капитану осуществить свою давнишнюю мечту и преодолеть существовавшее недоверие. Он не знал, что Севрюгин уже говорил с Бобровым.

А через пять дней Тропов с борта «Днепрогэса» следил за первым двойным возом Севрюгина и волновался. Он часто заходил в радиорубку и узнавал у севрюгинского радиста, где плывет сейчас «Пинега». Как-то к микрофону подошел сам Севрюгин и спросил, как окатываются баржи в Соловьиной воложке. Тропов подробно объяснил. Потом Севрюгин рассказывала что совет Тропова ему очень помог. Когда Севрюгин благополучно привел воз, Тропов послал ему радиограмму, полную сердечных поздравлений и по эфиру «крепко жал руку».

17

Еще издали виднелся ажурный стальной мост с тонкими линиями переплетов. По мосту медленно ползли поезда и они казались маленькими, будто игрушечными. На левом берегу, вдали, дымили заводские трубы, и дым стлался над городом. На горе стояли каменные громады домов с колонн нами и балконами, выкрашенные в светлые, теплые тона. Правый низкий берег был усеян бревенчатыми домиками среди зелени палисадников; вдали обрисовывалась зубчатая линия хвойного леса, окутанного синей дымкой тумана.

Большой город Западного Урала хорошо был виден с капитанского мостика. Потянулись причалы порта, краны, баржи на рейде, пароходы. В эту навигацию «Днепрогэс» впервые поднялся вверх по Каме. За кормой шли баржи с нефтью. Тропов любовался открывающейся панорамой города и вспоминал, как он когда-то работал на Каме на этом плесе.

После сдачи барж Тропов подписал рейсовый отчет, в котором отмечалось, что навигационный план сегодня, третьего июля, уже выполнен, и Салауров по радио передал отчет Боброву. Но пока не было подтверждения из пароходства, Тропов решил никому не говорить об этом факте, даже команде. Было часов одиннадцать утра, когда в котлах спустили пар и начали их чистку.

Вечером всех речников, свободных от вахты. Тропов отпустил в театр послушать «Ивана Сусанина». Ильин и Матвеев, организаторы этого культпохода, пригласили и членов семей команды. Тропову хотелось, чтобы и Нина послушала оперу, и он уговорил ее пойти.

— Не беспокойся, мы с Лелей управимся с Николашкой.

После ухода Нины Тропов два раза был в кочегарке, узнавал, как идет чистка котлов, проверил вахты, потом читал. Когда пришло время укладывать Николашку спать, Тропов накормил его сырым яйцом и холодной манной кашей и положил мальчика в постель.

Леля снисходительно и терпеливо наблюдала за хлопотами отца, потом, не выдержав, заметила:

— Ох, папа, ты ничего не умеешь, надо раньше искупать и молоко дать.

— Не будем сегодня купать. Ты мокрым полотенцем потри ему колени. Ладно, Леля. Вот увидишь, мама скажет, что это правильное решение.

У двери на палубу Тропова ждал человек, широко улыбаясь. Он назвал себя председателем баскомреча Ершиным. Тропов поздоровался и прошел с ним вместе в красный уголок.

В красном уголке из-под пола слышен был глухой стук и не трудно было догадаться, что это чистили котлы. В открытое окно виднелась спокойная река и о борт парохода тихо плескалась вода. Вечернее солнце освещало противоположный берег, около которого на воде играли блики. Лениво проплывали рыбачьи лодки.

Ершин от имени баскомреча попросил Тропова прочесть лекцию.

— Для наших речников. О своем методе судовождения. Будет большая аудитория.

Тропов согласился и охотно рассказывал Ершину о работе; потом водил Ершина по каютам и показывал всё судно.

Когда Тропов вернулся в свою каюту, Леля уже спала на диване, уронив на пол книгу; за перегородкой спали Николашка и Вера.

Тропов сел готовить лекцию. Сначала он хотел изложить только практическую сторону дела, потом решил теоретически это обосновать и стал рыться в своих тетрадях и справочниках. Он начертил Каменный яр, нанес движение двойного воза, стрелками обозначил действия сил и так увлекся, что не заметил, как прошло около двух часов и напротив судна, на горе, где был сад и тянулся железный забор, зажглись яркие фонари. Только когда наверху, в набережном сквере, заиграл оркестр, он поднял голову и увидел, что стало совсем темно.

Тропов зажег свечу. Теплый ветерок, тянувший от окна, колебал слабое пламя свечи, и огромная тень Тропова качалась на стене. Он снова сел к столу и, глядя на яркие огни в сквере, представлял себе, как завтра он будет читать лекцию. Делая последние записи, он задал себе вопрос: «А нельзя ли тройной воз?» Эта мысль взволновала и обрадовала его. Но он не позволил себе останавливаться на ней. Сложив книги, он пошел проверять вахту.

18

На следующий день ровно в пять Тропов уже был на культбазе — огромном двухпалубном дебаркадере. Зрительный зал на нижней палубе был еще пуст; около кафедры, на сцене, стояла черная доска. На столе лежала стопка бумаги. Несколько речников на корме разговаривали, показывая на какой-то пароход. Наверху стучали биллиардные шары, из открытого окна донеслись слова: «дуплет в угол». В читальном зале, находившемся также наверху, в носовом помещении, было тихо; здесь читали газеты, и Тропов снова опустился на нижнюю палубу, где увидел плакат, в котором сообщалось о лекции. Через пятнадцать минут палуба начала наполняться людьми. К пролету пришвартовался большой катер, который высадил десятка два речников. Чем больше приходило людей, тем сильнее волновался Тропов. Он увидел, как прошел высокий, усатый, известный всем капитан Ключев. Ключев, видимо, не узнал Тропова и прошел мимо, не поздоровавшись. Пришли инженеры из управления и судоходной инспекции, потом главный диспетчер Западно-Уральского пароходства Чуднов, человек с длинными усами и хитрыми глазами. Он знал Тропова, когда тот был еще штурманом. Чуднов поздоровался и, как показалось Тропову, хитро усмехнулся.

— Так лекцию? Давай, давай, послушаем.

Тропов ходил по палубе, опустив голову, и думал, с чего начать. То, что он приготовил накануне, казалось недостаточно значительным. Он знал, что здесь, в зале, сидят несколько убеленных сединами речных львов, которые теперь командуют флотом и которые знают реку лучше, чем линии на своей руке, знают повадки судов во всех случаях жизни.

Ершин объявил о лекции и предоставил слово Тропову. В зале стало тихо. От волнения Тропов покраснел, скромно улыбнулся и начал не совсем так, как предполагал:

— Я просто хочу рассказать о том, как команда нашего судна борется за пятилетку в четыре года и как в этой борьбе родился способ, новый способ, позволяющий проводить тяжелые караваны.

Сказав это, Тропов почувствовал, что волнение его улеглось, мысли в голове стали ясными и четкими, и он уже знал, как продолжать.

— Во время проводки обычных возов я наблюдал за поведением руля при различной нагрузке на гаке и за поведением барж на поворотах и пришел к выводу, что кладка рулей на баржах по фарватеру, правильная при малом возе, не эффективна при большом…

Тропов начертил отрезок реки, нарисовал стрелки и продолжал говорить. Его слушали внимательно, и в зале, переполненном людьми, было так тихо, что слышно было, как стучал мел по доске.

— Я решил класть рули не по фарватеру, как обычно, а в сторону берега, куда происходит окатка. При такой кладке действуют две силы: сила, возникающая от кладки руля в сторону яра, отталкивающая от него кормы барж, и сила буксировщика, оттягивающая носовую часть баржи…

Оглянувшись, Тропов заметил, что начальник технической группы, пожилой инженер, смотрит на доску и записывает в блокнот.

— Я должен сказать, что до меня этот метод кладки рулей применил Иван Селиверстович Севрюгин, имя которого многим из вас известно.

Тропов посмотрел в зал и увидел, что все скамьи заняты и у дверей толпятся люди, что все внимательно его слушают и что слушатели его понимают. Почувствовав себя уверенно и свободно, он продолжал говорить о своем дополнительном устройстве, о первом рейсе и о том, как он экономил время в пути.

— Часть пути караван шел, прижимаясь к пескам, что было не опасно, поскольку свал воды был в противоположную сторону от песков. Линия движения парохода с возом снова разошлась с осью фарватера и была короче ее.

— …Вторично руль отказал в следующем колене, которое образует воложка, между красными бакенами на берегах и песчаным островом. И опять «вожжевые» помогли восстановить правеж.

Тропов невольно заметил, что многие записывают его лекцию.

— …Успех рейса, как и всей работы парохода, конечно, зависел не от одного судоводителя, а от всей команды. А что вам сказать о моей команде? Результаты говорят сами за себя. Я от души желаю, чтоб на каждом судне была такая команда, как у меня…

В это время через толпу у дверей протиснулся Ефремов. Он был взволнован. Поднявшись на сцену, он передал две бумажки председательствующему Ершину, который, пробежав их, улыбнулся и перевел глаза на Тропова.

— Я не знаю, — продолжал Тропов, — говорят ли на лекциях о таких вещах, но я всё-таки скажу. Есть у нас на Светлой отстающий пароход «Ветлуга». Его капитан зарабатывает всего тысячу сто рублей. А на моем судне рядовой матрос в мае заработал тысячу рублей, а в июне — тысячу пятьсот.

Аплодисменты раздались так неожиданно, что в первое мгновение они оглушили и поразили Тропова; потом он сообразил, что его сравнение, видимо, вполне уместно даже на лекции и остался собой доволен.

Когда закончилась лекция и улеглось движение в зале, Ершин встал и, близоруко щурясь на принесенные Ефремовым бумажки, сказал:

— Товарищи, разрешите зачитать две телеграммы, только что полученные на имя капитана Тропова. Вот телеграмма из министерства: «Навигационный план команда парохода «Днепрогэс» выполнила третьего июля, сэкономив тридцать восемь тонн топлива. Министерство и ЦК союза речников поздравляют коллектив судна выдающейся производственной победой. Желаем дальнейших успехов работе благо Родины».

Раздались неистовые аплодисменты. Вторая телеграмма была от Боброва. Потом на сцену поднялся Степан Ключев. Он обвел всех взглядом, погладил свои седеющие усы и сказал:

— Через час мы уходим в рейс. Но я вот заявляю здесь главному диспетчеру Якову Чуднову: — а ну-ка, готовьте мне к следующему приходу тяжелый воз!

Потом Ключев шагнул к столу, за которым рядом с Ершиным сидел Тропов, и протянул ему огромную руку:

— Спасибо тебе за науку!

19

Слава «Днепрогэса» перешагнула за пределы бассейна Светлой и Камы. Однажды, когда небольшой катерок «Агитатор», на ходу пришвартовавшись к «Днепрогэсу», доставил пачку центральных газет, на судне поднялась радостная суета. Газеты переходили из рук в руки, по всем каютам, а Матвеев принес их даже в машинное отделение.

В центральной газете водников была напечатана лекция Тропова и над всей страницей тянулся заголовок: «Метод вождения тяжелых караванов капитана Тропова». В другом номере была напечатана статья члена-корреспондента Академии наук, профессора Звенягина, который писал, что опыт Тропова открывает новые перспективы для развития перевозки тяжелых возов на реках с малыми габаритами шути и требовал, чтобы опытом «Днепрогэса» заинтересовались научные институты речного транспорта.

Салауров принес пачку радиограмм. Все были поздравительные. Тропова особенно порадовали три из них. В одной Севрюгин сообщал, что «Пинега» через неделю тоже завершит навигационный, в другой Бобров извещал, что на Светлой уже есть девять команд — последователей «Днепрогэса», в третьей какой-то незнакомый капитан с Днепра писал, что он горячо одобряет инициативу Тропова и последует его примеру.

Но Тропову его успех и достижения команды уже казались пройденным этапом. Всё чаще и чаще он возвращался к мысли о тройном возе, возникшей во время подготовки к лекции. Едва выдавался у него свободный часок, как он садился за книги, за лоцманскую карту.

«Днепрогэс» выполнял специальные задания, последние три рейса плавал от устья Камы вверх и не мог попасть в свою линию. Однажды Тропов пригласил в красный уголок Ефремова, Жмыхина, Степана Денисовича и сказал, что от них зависит новый этап в работе судна.

— Я думаю, что через трое суток мы сможем провести первый тройной воз.

Жмыхин, зная, что ему самостоятельно не нужно будет управлять караваном, доброжелательно улыбнулся, но тут же его взяло сомнение — зачем это капитан пригласил его, отныне простого штурвального, на это совещание? Не хочет ли он снова назначить его штурманом? И тревожные складки легли у его губ. Тропов, загадочно улыбаясь, оглядывал своих помощников. Он уловил тревогу в выражении лица Жмыхина и сказал:

— Не бойтесь, Семен Кузьмич, первый рейс совершенно безопасен.

— Позвольте, Александр Иванович? — заметил Ефремов, — мы ведь на Светлую даже не попадем раньше чем через пять суток.

— А рейс проведем. И вот здесь, в этой каюте. Я подсчитал, что мы можем увеличить воз и взять на гак тройную нагрузку. Вот я и хотел, чтобы мы всё обсудили и сделали макет двух воложек — Вандовской и Соловьиной — и провели бы свой втрое увеличенный караван без расчалки сначала здесь, на столе, а потом уж… — он махнул рукой на окно — масштабы у меня рассчитаны по лоцманской карте.

Обращаясь к Жмыхину, Тропов добавил:

— Семен Кузьмич, вы когда-то делали для техникума макеты реки. Тряхните стариной, сделаем макет, поможет вся команда.

Красный уголок временно превратили в штаб-квартиру по созданию макета. Красную скатерть сняли и журналы спрятали в шкаф.

Семен Кузьмич был главным строителем. Он надел старенький китель и, преисполненный важности, стал переписывать размеры островов, песчаных отмелей, заносил в тетрадь масштабы. Потом он положил на стол выпиленный лист фанеры и стал размечать.

Малышев, также проникнувшись важностью сотворения реки и воложек, готовил зеленую краску для леса и лугов, желтую для песков и голубую для реки. Реку и воложки создавали во всех каютах. Строительство макета быстро подвигалось.

Тропов думал, что макет поможет ему разрешить некоторые сомнения, а главное, что еще до того, как возьмут на гак тройной воз, макет раскроет команде всю сложность этой проводки и наглядно покажет, где и в чем заключается главное. Накануне окончания работал над макетом Тропов послал радиограмму начальнику управления пути и попросил сообщить состояние горизонтов реки в Вандовской и Соловьиной воложках и положение меженной обстановки в этих воложках на двадцать четвертое июля.

20

В полдень двадцать четвертого июля макеты двух воложек парохода и трех барж, счаленных в один ряд, то есть в три пыжа, лежали на двух столах в красном уголке. Матрос Малышев дежурил у макетов, не позволяя никому трогать их руками; можно было только смотреть.

В десять утра Тропов получил ответ путейцев о состоянии пути и обстановки, и на час дня назначил учебную проводку.

Вокруг стола у самого макета стояли Тропов, Ефремов, Жмыхин, Степан Денисович, Ильин и Малышев и еще два штурвальных. Из верхней палубной команды не было только штурмана Матвеева и одного штурвального, находившихся на вахте. Тропов вооружился длинной палочкой, развернул таблицу глубин, составленную накануне им самим, и сказал:

— Начнем проводку нашего тяжелого каравана из трех барж без расчалки. — Его маленькая, почти женская рука легла на пароход и передвинула его.

— Здесь нет никакой опасности. Ширина хода свободно позволяет итти. Наш дополнительный правеж при более тяжелом возе будет еще лучше действовать и с этой стороны нам опасаться нечего. Глубина здесь достаточная. Ведем караван не по оси фарватера, а вот у этого белого бакена, почти по прямой. Мы избегаем окатки. Так, Ефремов?

— А вы как думаете, Семен Кузьмич?

— Да, окатки не будет, но хватит ли воды?

— Пожалуйста, проверьте наметкой. Должно хватить!

Потом пароход и баржи подошли к Каменному яру, и острие палочки скользнуло по голубой воде, желтым каменным пластам и застывшей зелени с неподвижной березкой. А над Каменным яром раздавался голос Тропова:

— Здесь проходим как с обычным двойным возом. Следуем дальше.

«Днепрогэс» передвинулся по совершенно неподвижной голубой воде, и тонкие проволочки потянули за кормой три баржи.

Пейзаж сменился. Река сделала крутой поворот и ход ее стал узким. С одной стороны реку сжимал яр, с другой — почти к самому центру подступали желтые пески, обставленные двумя белыми бакенами. Возле яра вода была синей и резко отличалась от голубой воды у песков, что обозначало, что у яра сильное течение и что яр очень окатистый.

— Вот из-за этого места нужна расчалка в воложке. Страшно узко. Кажется, что не пройдет наш воз, — острие палочки скользнуло к пескам, к белому бакену.

— Воды достаточно. Мы заправляем караван немного раньше. Вот здесь.

Под маленькой рукой Тропова движется «Днепрогэс», а за ним три тяжелые баржи. Караван пересекает фарватер, направляясь прямо на пески, на белый бакен.

— От наметки не отходить! Внимание! Руль отказывает. Степан Денисович прибавляет сколько можно. Малышев заворачивает «больную», причем очень быстро. Видите? До берега остается три метра. Если возьмем левее, то эта баржа сядет на мель. Шкиперы кладут руль на борт. Тянем во всю мощь. Самый полный. Ну, вот мы и преодолели! Можно считать, что десять часов на первую расчалку мы сэкономили…

Когда склянки на носу пробили четыре часа, проводка тройного учебного воза была закончена.

В тот же день Тропов послал радиограмму Боброву, чтобы для «Днепрогэса» приготовили тройной воз, сформированный в три пыжа, весом в одиннадцать — двенадцать тысяч тонн.

21

Получив радиограмму Тропова, Бобров ударил кулаком по столу:

— Молодец! — Взъерошив волосы, он зашагал по комнате. — Чорт возьми, этот парень скоро Светлую приравняет к Волге.

Теперь он верил каждому слову Тропова. Двойные возы выдвинули участок на первое место в соревновании среди эксплоатационных участков. Севрюгин уже закончил навигационный план, и еще две команды были близки к его завершению, а всего только двадцать пятое июля. На Светлой теперь четырнадцать команд — последователей метода Тропова. Он читал, что и на Днепре, на Каме тоже есть последователи и с радостью подписал заветную телеграмму, в которой сообщил, что за один июль, благодаря развитию метода Тропова, участок сэкономил два миллиона шестьсот тысяч рублей, а план участком выполнен так, как никогда раньше не приснилось бы. Бобров гордился тем, что к концу навигации он переведет на счет государства еще пять-шесть миллионов рублей. Теперь не только он сам говорил об этом, но и весь диспетчерский аппарат участка, и все служащие, выступая на каждом совещании, спрашивали: что сделано для распространения троповских методов? Когда в газете была напечатана лекция Тропова, Бобров закупил всю городскую розницу и распорядился выдать на каждое судно по десять экземпляров номера. А теперь вот и тройной воз! У Боброва даже дух захватило от таких широких перспектив. Он нажал кнопку, да так неистово, что за дверью звонок затрещал оглушительно и секретарша испуганно вскочила.

— Рыжанова ко мне. Быстро.

Когда вошел Рыжанов, Бобров молча показал ему радиограмму. Рыжанов прочел, посмотрел на обороте и еще раз прочел.

— Ну, что скажешь?

— Не знаю, я таких не водил, — сказал Рыжанов, еще не оправившись от удивления.

— Ты, кажется, и двойные не сплавлял, — съязвил Бобров, прищурившись.

— И не я один, — отпарировал Рыжанов.

— Будет пререкаться. Что делать?

— Тропов опрокинул все существующие представления, — говорил Рыжанов. — Я теперь не знаю, что можно и чего нельзя. Рейсовый приказ я могу выписать, только с расчалкой.

— Выписывай, как хочешь, только к его приходу чтоб воз был готов.

Когда Рыжанов вышел, Бобров сердито проворчал:

— Дай ему волю, он всю навигацию будет исследовать: «можно» или «нельзя».

А ночью, накануне прихода «Днепрогэса», в дождь, Бобров мчался на своем катере проверять, как сформирован тройной воз для Тропова и ругал моториста за то, что он не может приделать навес и стекла, и за то, что идет дождь, а он не успел захватить клеенчатый плащ и теперь холодные капли падают за воротник, а брызги воды обдают лицо и грудь.

— Можно потише, тогда брызг не будет.

— Нет, нет, гони! — крикнул Бобров.

22

Нарядный пассажирский пароход шел вверх по Светлой. Палуба почти пустовала. Две девушки в пальто прохаживались по террасе. Старик в теплой шапке сидел на белой скамье, мужчина и женщина стояли у перил и смотрели на берег. Оба были в пальто и шляпах.

— Скучно теперь ехать, — сказала женщина.

— Да, осень, — подтвердил мужчина.

Только недавно рассеялся холодный туман, и палуба была еще влажной. Тучи низко нависли, и вода казалась свинцовой, однообразной, без переливов и теней. У песчаных мелей синели холодные струи. Луга поблекли и в их тусклую зелень вплетались выгоревшие полосы и скошенные лоскуты. Деревья пожелтели. Листья орешника, тронутые холодом, горели багровыми пятнами. Хвойные леса уже не казались зелеными, молодыми, а выглядели черными и хмурыми. Растянувшиеся по берегам пестрой лентой, позолоченные осенью деревья были красивы, но холодны и грустны. И грустью веяло от лысого холма. Над рекой неслись стаи жирных уток, садились на воду и снова подымались. И утки тоже казались грустной осенней приметой.

— Красивые, но грустные стали теперь берега, — заметила женщина.

— Что ж удивительного? Тридцатое сентября, — резонно ответил мужчина.

Пароход приближался к Соловьиной воложке и, убавляя ход, двигался все тише и тише. Далеко впереди, за бакенской избушкой, среди деревьев, горел красный огонек семафора. Вход в воложку был закрыт. Пароход убавил ход и еле-еле передвигался. В штурвальной рубке капитан парохода, штурман, рулевой — все в шинелях — обсуждали недавно полученную радиограмму, в которой предлагалось обсудить выдающееся событие, свершившееся на Светлой.

— Наверное они первые во всем флоте страны, — высказал предположение штурман.

— Читали последние газеты? На Неве у него уже восемь команд последователей.

Издали, из темнеющей воложки глухо доносились гудки.

— Что там? — недоумевал капитан.

Все трое прислушались. Гудки доносились громче, становились настойчивей.

— Это не тревожные, — заметил капитан.

И вот из воложки, точно из ущелья, выплыл сначала маленький пароход, а затем караван барж. Слабый дымок над буксировщиком скользил и убегал назад мимо желтой лиственницы. Комок пара вылетел вверх и тотчас снова раздался гудок, и звучал он уже громче и уверенней. Капитан пассажирского парохода приказал прибавить ход и пошел на сближение.

— Это «Днепрогэс». Вот он, тройной воз! — воскликнул штурман.

И все умолкли, наблюдая за тяжелым караваном.

— Надо их приветствовать, — сказал капитан и потянул рычаг.

Мощный гудок разнесся над палубой, взломав тишину берегов, и эхом прокатился над лесом…

Караван «Днепрогэса» всё дальше отходил от воложки и приближался к белому пароходу. Уже виднелись рубка, корма, люди на палубе буксировщика и три огромные стальные баржи, идущие на буксире за «Днепрогэсом». Когда суда поровнялись, капитан пассажирского через рупор крикнул:

— Поздравляем с победой!

Тропов, одетый, как и все, в шинель, кивнул, улыбнулся и нажал на рычаг. Раздался гудок.

Капитан пассажирского сказал штурману:

— Салютуйте им!

И другой гудок соединился с первым, и оба вместе мощно и радостно загудели над рекой.

— Что случилось? — спросил мужчина в шляпе у пробегавшего матроса. Матрос почтительно кивнув на «Днепрогэс» и торжественным тоном произнес:

— Они выполнили пятилетку! — и метнулся было, но остановился и добавил: — За три года!

Торжественные гудки с «Днепрогэса» взламывали холодную осеннюю тишину, будили леса, неслись над рекой, оповещая берега о чудесной победе команды парохода.

Мужчина и женщина в шляпах, старик в шапке и еще несколько человек, выбежавших из салонов и кают, стояли на террасе и смотрели на проплывающий мимо них, торжественно и радостно гудящий пароход. На палубе его быстро двигались люди в бушлатах и шинелях, а вслед за ним, рядом, борт о борт, шли три огромные стальные баржи с низкими покатыми палубами.

Мужчина в шляпе сказал своей спутнице:

— А вы говорите — грустно. Дай бог всем испытать такую радость, какая выпала на долю этих людей!.. Вернее, — завоевана ими!

НОВЫЙ ПОРТ

Часть первая ОГОРОД

Хасим Абдулин сорок лет жил в татарском селе Бутышине, неведомо как возникшем на берегу Камы. У Хасима было шестеро ребят, худая, щуплая жена Галиме и огород. С рассветом Хасим уходил в густой хвойный лес, начинавшийся за мосточком, в пятидесяти шагах от крайней избы.

Хасим — кряжистый человек с широким лицом, крупными чертами и медлительными движениями. У него добрая душа. Он любит деревья, траву, птиц и когда ходит по лесу, то ласково смотрит на все творения природы…

У опушки стояла высокая стройная пихта, окруженная толпой таких же стройных, но более низких сосен. Они стояли, величаво насторожившись, как будто ждали чего-то… Пробегал ветерок, ветки шумели, верхушки сосен слегка раскачивались, и казалось, что они кланялись величавой пихте и что-то ласково шептали ей. В глубине леса дятел неугомонно стучал: тук да тук. Потом неожиданно умолкал, точно прислушиваясь к трелям других птиц.

Утренняя заря пробивалась сквозь густые верхушки деревьев. Нежные солнечные блики падали на муравейник у старой сосны.

Хасим неторопливо шел по тропинке, приветствуя пихту и ее «поклонниц», улыбаясь заре. Под ногами у него шуршали прошлогодние сухие иглы сосны и пихты. День только занимался, а в лесу уж было душно и пахло смолой.

Издалека доносился глухой гул, лязг железа. Лязг и гул постепенно приближались, и в лесу раздавался свист паровоза. Шум поезда нарастал, потом проносился мимо, слабел и вскоре затихал. Только легкое облачко дыма стлалось над лесом.

Тропинка обрывалась. Хасим выходил к железнодорожному полотну. Напротив — серая избушка, стрелка и семафор. Это разъезд. А дальше, за полотном, снова лес. Он тянется далеко. Всюду, куда ни глянешь, — сосна и пихта, пихта и сосна. Отсюда Хасим каждый день ездил товарным поездом на ближайшую пристань выгружать из барж и с пароходов десятипудовые кули и ящики.

Вечером он возвращался домой. Дома надевал тюбетейку, снимал башмаки и в одних носках становился к восточной стене, проводил ладонями по лицу и, раскачиваясь, совершал вечерний намаз.

Хасим был добрый человек и, помолившись, терпеливо ждал за столом, пока Галиме приготовит самовар и еду. Насытившись, садился у порога дома, брал на колени самого маленького сына Мирзу, закуривал трубку и благодушно глядел на весь окружающий мир и на жену, копавшуюся в огороде или тащившую ведра с водой. Иногда в нем шевелилась жалость, когда он замечал, как чернело лицо Галиме под непосильной тяжестью, как она устало припадала к грядам. Но он ничего не мог поделать, ибо хорошо знал традицию, быть может освященную самим кораном. Да и все татары поселка так считали: возиться в огороде, окучивать картошку, таскать воду из колодца мужчине не пристало.

Был третий год первой сталинской пятилетки. На лесной разъезд с запада прибыли поезда с оборудованием, рабочими и инженерами. Хасима позвали разгружать платформы. Потом оборудование тащили через лесную тропинку, по которой каждое утро Хасим ходил к разъезду.

Через несколько месяцев старый Бутышин преобразился. Слева от поселка выросла электростанция. У Хасима, как и у всех в поселке, появился электрический свет. Землю в лесу вскопали и сделали траншеи, спускавшиеся к реке. В них установили мощные транспортеры. От разъезда провели через лес железную дорогу, по которой стали прибывать маршруты с углем. Лес потеснился. Стройную пихту вместе с ее «поклонницами» — соснами срубили. Плотники отесали пихту и сосны и выстроили из них баню, в которой каждый четверг Хасим с удовольствием парился.

Бутышин стал портом, а разъезд превратился в станцию, лесная тропинка — в шоссейную дорогу. В конце ее, у полотна железной дороги, поставили шлагбаум.

Вскоре, вслед за первыми инженерами и строителями, в Бутышин приехал маленький черноволосый человек в очках, Ефим Григорьевич Бережной. Его выбрали секретарем партбюро. Парторганизация была крупная — большинство приехавших инженеров и рабочих были коммунистами.

Хасим Абдулин перестал ездить на пристань. Каждое утро он выходил из своего дома, пересекал новую шоссейную дорогу и оказывался в порту. Он грузил на транспортеры уголь, доставлявшийся прямо из вагона на баржу. Абдулину даже неловко становилось за свой труд, таким легким он ему казался. Природа наградила Хасима большой физической силой, и тяжелая работа его мало утомляла.

Хасима пригласили в новое бревенчатое здание, на котором серебряными буквами было написано: «школа». Днем там учились дети русских и татар, а вечером — взрослые грузчики.

Абдулин наблюдал жизнь новых людей. Но больше всего его интересовал Бережной. Когда Хасим работал в ночной смене, то замечал, что в окне кабинета секретаря всегда светился огонь. Часто секретарь появлялся на участке глубокой ночью и спрашивал у рабочих, почему задерживается выгрузка вагонов. Иногда Бережной говорил:

— Приходите сегодня, Абдулин; будет открытое собрание.

— Хорошо, Ефим Григорьевич, — неторопливо отвечал Хасим и вдруг чувствовал неловкость от того, что такой видный человек так просто к нему обращается.

Хасим слушал внимательно, что говорил секретарь, и про себя повторял его слова, еще не вполне уясняя их смысл: «в братском содружестве со всеми народами мы преобразовываем страну… Русские, татары, украинцы, удмурты в невиданно короткий срок построили мощный индустриальный порт, имеющий большое хозяйственное значение…».

Хасим не понимал значения таких слов, как «содружество», но ему приятно было, что рядом со словом «русские» секретарь произносил слово «татары», что, по его разумению, значило «вместе, как братья в одной семье». И Хасим стал очень уважать Бережного за ум, за ученость и за его поступки.

Всех рабочих наделили семенами, прибавили им земли. Хасиму тоже прибавили земли и семян и Галиме теперь обрабатывала восемь соток. Все знали, что это дело рук Ефима Григорьевича.

Дом Бережного стоял рядом с новым домом Хасима, и оба они по-чудно́му назывались «коттеджами». Из окна Хасим мог видеть, что делается у соседа в сенях. Огороды их были смежными, и дети Хасима играли вместе с детьми Бережного.

Однажды Абдулин после работы пришел домой, снял ботинки и умылся, потом в одних носках подошел к окну, выходящему на восток, и, как обычно, раскачиваясь и проводя ладонями по лицу, совершил молитву. После этого он по очереди приласкал всех детей и сел к столу, ожидая еды.

День уже клонился к концу, но Галиме всё еще была на огороде, окучивала картошку и не заметила, что муж уже пришел. Абдулин долго и терпеливо сидел, болтая с детьми, но в конце концов вышел на порог, чтобы напомнить о себе жене. Его могучие плечи были так широки, что заняли весь дверной пролет.

Абдулин постоял несколько минут, наблюдая, как жена секретаря партбюро Галина Осиповна, высокая, светловолосая женщина, сидя на корточках, копалась на грядах, а ее дети помогали ей. Потом Хасим перевел взгляд на Галиме, которая шла от колодца к огороду, сгибаясь под тяжестью коромысла с двумя ведрами. Когда она проходила мимо дома, Хасим мягко сказал:

— Галиме, я жду!

Женщина споткнулась, уронила коромысло и, потеряв равновесие, упала. Галина Осиповна побежала на помощь, ее мальчик и девочка неслись за ней. А Хасим, точно портрет в раме, неподвижно стоял в прямоугольнике дверей и с сочувствием смотрел, как Галиме встала и торопливо стряхивала с одежды воду, прежде чем успела добежать Галина Осиповна. Татарка конфузливо выжимала платье и была очень смущена сердечным участием русской женщины, лицо которой по очереди выражало испуг, сочувствие и явное доброжелательство:

— Вы не ушиблись? — спросила Галина Осиповна, подымая ведра и коромысло.

После ужина Хасим вышел на крыльцо, сел на табуретку возле порога, посадил к себе на колени Мирзу, закурил трубку и миролюбиво стал наблюдать окружающую жизнь. Лес хоть и потеснился, но попрежнему был близок к дому, величав и таинственен. Легкий ветерок доносил сюда горьковатый запах хвои.

Было часов восемь вечера, но солнце еще не садилось. В соседнем огороде попрежнему копалась жена секретаря. Галиме вышла из дому и усталой походкой поплелась к колодцу. Она принесла воду в огород и стала поливать помидоры. Лениво следя за ее движениями, Хасим мысленно подсчитывал, что на зиму она соберет пудов сто пятьдесят картошки, и этого хватит на всю семью. Взгляд его привлек паровоз, с визгом и свистом вырвавшийся из леса. Таща вагоны с углем, паровоз шел в сторону причала. Хасим подумал, что он сегодня хорошо поработал: на доске возле конторы написали, что его бригада впереди других.

В глубине просеки, ведущей в порт, показалась невысокая фигура мужчины, переходившего мостик. Хасим узнал Бережного и следил за ним глазами, пока тот не поравнялся с его домом.

— Добрый вечер, Абдулин. Отдыхаете? — спросил секретарь.

— Да, Ефим Григорьевич, отдыхаю, — с почтением ответил Абдулин и, торопливо вытерев руку о рубаху, протянул ее.

— Правильно, — сказал Бережной и пошел к своему дому, но, не заходя туда, прямо направился в огород.

Хасим видел, как секретарь подошел к жене, поцеловал ее в лоб и сказал:

— Подожди, Галинка, я помогу.

Бережной отдал сыну книги и газеты, которые нес подмышкой, а сам взял ведра и пошел к колодцу. Наполнив ведра водой, он вернулся в огород и стал поливать гряду с помидорами. Когда ведра опустели, Галина Осиповна схватила их, сказав:

— Ефимушка, ты устал.

— Оставь, Галина, — рассердился Бережной, отнял у нее ведра, перепрыгнул через гряду и толкнул калитку.

Хасим неподвижно сидел на табуретке и не сводил глаз с соседнего огорода, лишь изредка отвлекаясь, чтобы набить трубку самосадом.

Солнце уже опустилось за лес. Сквозь ветви деревьев пробивались багровые пятна. Небо побледнело и на нем появилось несколько едва мерцавших звезд. Ефим Григорьевич кончил возиться в огороде, отряхнул штаны, позвал Галину Осиповну, и они пошли рядом, плечом к плечу, оживленно разговаривая. Хасим видел, как они вышли из огорода, как Бережной задвинул засов калитки. Он провожал взглядом секретаря и его жену до тех пор, пока за ними не закрылась дверь их дома.

Сидя в одиночестве, Хасим вспоминал всё, что делал Бережной с того самого момента, как вернулся домой. Потом ему захотелось есть. Он глазами отыскал Галиме, белый платок, которой маячил над землей у противоположного плетня, возле одинокой березки. Хасим хотел ее позвать, но у него почему-то нехватило решимости.

Через час, когда стемнело и в окнах засветились огни, Галиме покинула огород и, шатаясь от усталости, побрела домой. У порога она нагнулась, чтобы отшвырнуть прочь пихтовую ветку, у нее вырвался вздох, и она ухватилась за косяк дверей.

— Что с тобой, Галиме? — смущенно спросил Хасим, сделав движение, чтобы встать с табуретки.

Это было так неожиданно для Галиме, что она испугалась и быстро выпрямилась.

После того как Галиме, поставив на стол кипящий самовар, позвала Хасима, прошло уже по меньшей мере полчаса. Галиме успела накормить козу, уложить в постель детей, а Хасим всё еще сидел за дверью на табурете. Галиме с тревогой подумала, что с Хасимом что-то неладное и робко позвала его.

— Иди спать, Галиме, — мягко ответил Хасим, — я не хочу чаю.

Спустя минуту Галиме услышала голоса и выглянула за дверь: Хасим всё еще сидел на табуретке, а рядом стоял Бережной.

— Чего не спите, Абдулин?

— Я не хочу, — ответил Хасим.

— Шли бы в клуб, там кино.

— Хорошо, Ефим Григорьевич. А вы куда?

— К себе, работать.

В клуб Хасим не пошел. Он долго смотрел вслед секретарю, пока его фигура не слилась с темной массой деревьев, потом зашел в дом и лег спать.

Ночью ему приснилось, будто Бережной нацепил на коромысло два ведра воды, принес их в огород Хасима и подал Галиме. Галиме намеревалась полить гряды, но Бережной остановил: «Подожди, Галиме, я сам». Потом Бережной вышел из огорода под руку с Галиме. Хасим проснулся и вскочил с постели, дико озираясь по сторонам. Рядом спала Галиме, тяжело хрипя. Лунный свет заглядывал в окна, и голубые полосы ложились на пол, освещая ведро с водой, накрытое фанерой.

На следующий день, когда Хасим пришел с работы, он снова застал Галиме на огороде и позвал ее. Приготовив ему поужинать, Галиме поправила платок и собралась выйти, чтобы продолжать прерванное занятие. Хасим перестал хлебать чай из блюдца и оглянулся:

— Никуда не ходи, — строго сказал он.

Галиме, ничего не понимая, уставилась в спину мужа. Он еще раз оглянулся и пояснил:

— В огород не ходи.

Стояли самые ответственные дни, когда нельзя было упускать ни одного часа и нужно было без устали пропалывать, окучивать и поливать.

— Что же это, Хасим? — после долгого молчания, наконец, вымолвила Галиме.

Она была испугана и поражена.

— Не ходи, сказал! — крикнул Хасим.

Его окрик был так же необычен, как само приказание.

В этот вечер Галиме так и не пошла в огород и занялась стиркой.

На третий день Хасим грузил на баржи уголь восемнадцать часов подряд и вернулся домой поздно ночью. Он не стал будить Галиме, кое-как закусил и у порога дома сел на корточки отдохнуть и покурить.

Было тихо и тепло. На белом облачке покоилась полная луна. Плетень огорода, дом Бережного, в котором все огни были погашены, отбрасывали длинные тени.

Покурив, Хасим встал, выбил трубку о косяк двери и, воровато озираясь, пошел к своему огороду. Он постоял несколько минут у калитки, потрогал засов, но не открыл его. Что-то, что было сильнее логики и уважения к Бережному, не позволяло ему открыть засов. Хасим рассердился на себя и пошел прочь в сторону леса. Он так быстро уходил, что со стороны было похоже, будто он убегает от какого-то ужасного искушения.

Вернулся из леса Хасим, когда небо совсем посветлело, в сарае закукарекали петухи, а кругом запахло свежестью. Он сел на землю возле своего дома и глубоко задумался. Он не заметил, как бледная тень подползла к нему.

— Хасим, — тихо позвал женский голос.

Он поднял голову и увидел фигуру жены.

— Почему ты не спишь, Галиме?

— Хасим, что с тобой?

Абдулин взглянул на худое лицо жены, в утреннем свете казавшееся восковым, прозрачным, как у мертвеца. Впервые за двадцать лет, прожитых вместе, у него сжалось сердце от сострадания к ней.

— Садись, Галиме.

Когда она уселась на голую землю, по-татарски поджав под себя ноги, Хасим сказал:

— Знаешь, Галиме, тебе надо помочь советской власти.

Лицо Галиме еще больше вытянулось от недоумения.

— Все женщины-домохозяйки будут выгружать вагоны, — немного погодя пояснил Хасим, — Галина Осиповна тоже.

И Хасим рассказал ей как равному, как он рассказал бы мужчине, о том, что сегодня в порту было собрание рабочих и начальник порта и Бережной говорили о том, что невозможно обойтись без помощи общественности, домохозяек, так как нехватает рабочих, и порт задерживает отправку угля заводам.

Галиме внимательно выслушала. Ее волновало множество различных чувств. Впервые Хасим обратился к ней с такой длинной речью, не касающейся ни еды, ни стирки, ни детей, ни козы. Галиме долго думала, потом долго молчала, чтобы не заговорить дрожащим голосом или не расплакаться. Окончательно успокоившись, Галиме с достоинством произнесла:

— Хасим, разве я хуже других?

За дверью, в комнате, раздался плач ребенка. Это проснулась самая маленькая дочь. Хасим нахмурился и задумался, а Галиче вошла в дом. Когда плач затих и Галиме вернулась, Хасим сказал:

— А как же дети?

Галиме с минуту подумала и ответила:

— Ничего, не умрут.

Утром Хасим пошел на причал вместе с женой. Через час после гудка Галиме уже стояла на платформе вагона и лопатой ссыпала уголь на причал. Случилось так, что ее напарницей была Галина Осиповна. Маленькая женщина интуитивно чувствовала движения большой. Галиме старалась сбрасывать не меньше угля, чем Галина Осиповна.

Опорожнив платформу, Галина Осиповна легко спрыгнула и протянула руку Галиме, которая вовсе не нуждалась в помощи, но охотно взяла ее руку и спустилась на землю. Обе женщины, с черными от угольной пыли лицами, улыбались друг другу, обнажив белые зубы…

В полночь того же дня Бережной возвращался с партийного собрания. В соседском огороде он заметил высокую фигуру мужчины. Бережной поправил очки и пристально вгляделся. Ничего не разглядев, он сел на лавочку возле своего дома и сразу почувствовал усталость и сладостную истому от того, что вытянул ноги. В это время фигура поднялась с земли и пошла к выходу. Вот скрипнула калитка, и фигура, в которой теперь уже не трудно было узнать Хасима, громыхая порожними ведрами, приблизилась к колодцу у сарая. Хасим увидел секретаря и подошел к нему.

— Добрый вечер, Ефим Григорьевич, — сказал он и, как бы в оправдание, пояснил: — Земля пить хочет.

— А где Галиме? — спросил Бережной.

— Она спит. Она сегодня шибко хорошо работала. Пять вагонов выгружала. — Хасим неловко засмеялся и хотел заглянуть в глаза секретарю, уловить их выражение, но увидел лишь стекла очков, в которых отражались луна и небо.

В смущенном смехе Хасима Бережной услышал радостное удовлетворение и затаенную гордость.

— Хорошо, Хасим.

— Чего, Ефим Григорьевич?

— Говорю, жить хорошо.

— Ааа… да, Ефим Григорьевич.

Бережной долго провожал глазами фигуру грузчика, который набрал воду и неторопливо удалился, волоча за собой длинную тень.

И подумал Бережной о том, что человеческое сердце рождено для радостного труда.

Ефим Григорьевич прислонился головой к стене и вздохнул полной грудью. Он внезапно поддался очарованию этой ночи… От сухой земли шел пряный аромат. Из леса полз душный запах хвои, доносилось пение ночных птиц, таинственные шорохи. Верхушки деревьев серебрились в лунном свете. Колодец отбрасывал стрельчатую тень. На краю просеки между чернеющими массивами леса мигали электрические огоньки портовых сооружений.

Было тихо, тепло и светло.

Часть вторая СЫН ХАСИМА

1

Хасим Абдулин по привычке проснулся очень рано, часов в пять утра, уже успел подмести дорожки в саду, посыпать их гравием и теперь сидел на лавочке под яблоней, курил трубку и глядел в открытые окна своего дома.

В саду было свежо. Роса еще лежала на кустах смородины и малины, на белых цветах яблони и на обитом красной жестью подоконнике. В ветвях деревьев чирикали птицы.

В комнате, через окно, был виден стул и на его спинке — пиджак сына. Две недели назад младший сын Хасима Мирза приехал из Москвы. Лет десять его не было дома. Когда Мирза кончил поселковую школу, покойный Ефим Григорьевич, первый парторг порта, отправил Мирзу в Москву учиться в техникум. Потом Мирза служил в армии, был на войне, вернулся в Москву, поступил в машиностроительный институт, изредка писал домой, обещая приехать; но каждое лето что-нибудь его задерживало, и только теперь он, наконец, приехал. И приехал он не на долго, проездом на курорт, где должен был полечить раненую ногу.

Жена Хасима Галиме ходила за Мирзой как тень и украдкой плакала. Хасим молча носил радость в душе. Утром, прежде чем уйти на работу, он открывал дверь комнаты Мирзы, подолгу смотрел на спящего сына, на раскрытую книгу, часы и думал, что у него вырос большой и ученый сын, который теперь гостит у отца и живет в отдельной комнате, а когда просыпается, то пьет чай в саду.

Через полчаса, поглядев, как обычно, на спящего Мирзу, Хасим вышел из дому и кружным путем пошел к себе на угольный участок порта.

Хасим пересек главную улицу и углубился в городской сад, через который лежал путь на участок. В саду было легче думать, а думать Хасиму было о чем. Он еще ни одного дня не посвятил сыну, и это нехорошо. Мирза уже два раза просил отца познакомить его со своим участком, а Хасим уклонялся, потому что участок отставал и ему было неловко перед сыном.

С тех пор, как открылась навигация, все участки порта включились в соревнование за выполнение послевоенной сталинской пятилетки в четыре года. Участок Хасима, разумеется, тоже. Но больших сдвигов что-то не было заметно. Вечером городское радио сообщало о колчеданном, металлическом, рудном участках; говорилось о том, каких успехов они добились, об изобретениях и рекордах бригад. А на его участке ничего такого не было. И Хасим это остро переживал, хотя по его лицу и размеренным движениям нельзя было догадаться о его чувствах.

Хасиму уже было за пятьдесят пять, но он был еще очень бодр и крепок, широк в плечах, и на голове не было ни одного седого волоса. А сейчас ему вдруг пришло на ум, что он, быть может, постарел, что ему трудно тянуться за молодыми начальниками других участков. Он понимал, что это плохие мысли и что покойный Ефим Григорьевич сказал бы: «Э, Хасим, ты не веришь в рабочий класс, кто-то тебе нашептал непартийные мысли».

Хасим уже десять лет был членом партии большевиков и старался жить, как учит партия. Поэтому он отбрасывал прочь мысли о своей слабости, стыдился их, надеялся, что его участок выйдет вперед, и целые дни посвящал работе. Когда участок поправится, он поведет туда сына.

До обеда Хасим не имел времени даже на то, чтобы выкурить трубку. Когда прогудела портовая сирена, Хасим вошел в конторку. Он знал, что встретит здесь лучшего бригадира грузчиков Наливкина, задававшего тон на участке.

Кирилл Петрович Наливкин, мужчина лет сорока, коротко остриженный, с проседью в волосах, сидел за столом, ел бутерброды и запивал молоком. Хасим поздоровался с ним. Наливкин улыбнулся и показал на литровую бутылку с молоком:

— Корова отелилась. Может, выпьешь стаканчик?

Абдулин отрицательно покачал головой, тяжело опустился на стул, набил трубку и, не поднимая глаз, сказал:

— Я к тебе, Петрович, за помощью.

Когда-то, лет пятнадцать назад, когда Хасим был рядовым бригадиром, Наливкин работал в его бригаде.

Неторопливо подбирая слова и машинально уминая махорку в трубке, Хасим рассказал, что их угольный участок плетется в хвосте, где-то на шестом месте.

— Почему ты пришел ко мне? — спросил Наливкин.

Хасим не спеша раскурил трубку, затянулся махоркой. В конторке было очень тихо.

— Ты спрашиваешь, почему я пришел к тебе, — сказал Хасим. — А к кому я пойду? К кому приходил Ефим Григорьевич, когда в порту было трудно? К нам, к рабочим.

— Разве я не выполняю норм? — сказал Наливкин, взглянув на Абдулина. — Разве я не выполняю своих социалистических обязательств?

Хасим кивал головой?

— Выполняешь; лучшей бригады нет на участке.

— Что ж ты мне говоришь, что наш участок отстает?

Хасим курил, качая головой, и смотрел на дальний конец стола. Он думал, как объяснить Наливкину, как рассказать о том, что он чувствует и думает, как просить у него помощи, чтобы Петрович сердцем понял и всем сердцем ответил. Когда-то они угадывали мысли друг друга.

— Помнишь, Петрович, как мы с тобой строили этот участок, — начал Хасим, — помнишь, как в сорок пять градусов мороза мы рыли котлованы и зажигали костры, чтобы греться. Ты тогда из Перми только приехал и говорил, что уральцам всё нипочем, и не ходил греться. А я тогда думал, что это такое «уральцы», смотрел на тебя и тоже не ходил греться. А Ефим Григорьевич говорил на собрании, что мы уральцы, Наливкин и Абдулин, служим примером. А я всё не мог понять, почему я уралец, и думал, что это просто лесные люди.

Хасим выбил пепел из трубки и умолк, потом поднял голову и улыбнулся.

— А помнишь, как наша бригада была всегда первой в порту, помнишь, как однажды Ефим Григорьевич созвал собрание…

Наливкин тоже улыбнулся и видно было, что эти воспоминания ему приятны и будят в нем теплые чувства.

— А ты меня толкал вперед, чтобы я выступил, — вспомнил Наливкин. — Ну и сила у тебя была, а язык как будто связан. Ни тпру, ни ну…

Хасим рассмеялся:

— Да, было, было это, а теперь наш участок на шестом месте.

— Что ж ты сравниваешь, Хасимыч, — прервал Наливкин, — раньше один наш участок и был весь порт, а теперь целый город, десять километров, восемь участков, а кранов, а моторов! Что же, если наш участок сейчас и не на первом месте…

— Ой, не говори так, Наливкин. Что ж, по-твоему, сложить руки и сказать: «Мы старики, мы неспособны, мы выходим из соревнования»?

— Я не говорю этого. Не чья-нибудь, а моя бригада на общепортовой доске почета.

— По тебе весь участок равняется, Петрович. Если бы ты пересмотрел свои обязательства, повысил их, а?

Наливкин задумался, а Хасим набивал трубку. Он всё сказал, больше ему нечего было добавить. Он чувствовал, что Наливкин понял его.

— Я сделаю всё, что нужно. Пересмотрим обязательства. Только надо поднять и механизаторов.

В контору возвращались служащие. Наливкин спохватился, что уже поздно, и, ничего больше не сказав, выбежал вон.

Прозвучала сирена. Хасим медленно раскуривал трубку; он опоздал обедать, и столовую уже, вероятно, закрыли. Но у него было такое чувство, будто только что он сделал очень большое, очень важное и хорошее дело, и ему не хотелось есть.

2

Мирза проснулся в девятом часу. Из сада несся пряный аромат цветения. На столе под яблоней шумел самовар. Мирза из окна видел, как мать хлопотала, и когда она поворачивалась к нему, он улавливал спокойное и счастливое выражение ее лица, которое в первые минуты встречи показалось ему преждевременно постаревшим и усталым.

Мирза вышел в сад, прищурился на солнце и, чувствуя себя вполне счастливым, сел к столу.

— Доброе утро, мама, — сказал он.

Галиме засуетилась, стала подвигать сыну кушанья, и во всех ее движениях чувствовались нежная забота и счастье матери.

— И ты садись, я без тебя не буду.

— Хорошо, хорошо, Мирза, я сейчас.

У Мирзы было свежее и такое же, как у отца, широкое лицо. Черные густые брови усиливали сходство. Галиме не могла наглядеться на сына, а глядела она на него украдкой, и слезы радости невольно выступали на глазах.

Четыре старших ее сына погибли на войне. Мирза проделал весь поход от Сталинграда до Берлина и на пиджаке у него тянулись две пестрые полоски. В последний день войны он был ранен в ногу и теперь слегка прихрамывал. Ему приходилось часто лечиться на курортах. И Галиме думала, что вот опять он скоро уедет куда-то на юг, а потом вернется в Москву учиться, и она опять его долго не увидит.

А Мирза ел с аппетитом и улыбался матери, деревьям, солнцу, всему миру.

Позавтракав, Мирза ласково сказал матери:

— Ну, что ты плачешь, мама?

Галиме сквозь слезы улыбнулась и сказала, что она вовсе не плачет.

Мирза смотрел на небольшой отцовский сад, на деревья с птичьими гнездами, на цветущие кусты малины и чувствовал, что этот сад, этот дом и весь город были попрежнему близки и дороги ему.

Когда Мирза приехал домой, новый город сначала его просто ошеломил. Мирзе случалось читать в газетах сообщения о своем поселке, да и отец в письмах писал, что в Бутышине — то выстроена новая школа, то отстроена новая улица. Читая письма из дому, Мирза снисходительно улыбался и думал, что его отцу, лесному жителю, вероятно, несколько новых каменных домов кажутся целым городом. Мирза всё еще представлял себе свой родной лесной поселок таким, каким оставил его лет десять назад. И, уезжая из Москвы к родным, он рассчитывал вернуться в тихий и неторопливый поселок, где он по-старому будет ходить на берег рыбачить.

А приехав, Мирза не поверил, что это Бутышин. Новый город раскинулся на юг и на север. Дом отца очутился теперь на окраине и стал другим. Стены оштукатурены и выкрашены маслом, вместо огорода — сад, вместо выгребной ямы — канализация, вместо колодца — водопровод с никелированными кранами и белыми раковинами.

Прямые улицы Бутышина, асфальтированные мостовые, проспекты, липовые деревья вдоль тротуаров, легковые машины удивили Мирзу больше, чем два десятка чужих европейских городов, через которые он прошел со своей дивизией. В первые дни Мирза пропадал на улицах, и понемногу стал узнавать места, где он провел детство.

Вот здесь, почти в лесу, стояла новая бревенчатая баня, которую построили раньше, чем был устроен участок Хасима. Мирза вместе со всеми ребятами поселка по нескольку раз в неделю ходил в баню, потому что там был душ и шла горячая и холодная вода, а это было в диковинку.

Теперь на месте этой бани каменная школа, а новая баня занимает целый квартал на Советской улице и на ней золотыми буквами написано: «Центральные бани». Подъезды, вертушечные двери радовали Мирзу, как в детстве душ в бревенчатой бане. Неужели это его старый Бутышин?

Вечером он ходил в сад, слушал симфонический оркестр или сидел в беседке, курил и ел мороженое в шариках и наблюдал за публикой, не узнавая ни одного знакомого бутышинца. Все они изменились. Это были уже настоящие городские жители.

Через две недели Мирза ко всему привык, и город уже не вызывал в нем прежнего удивления.

Сейчас Мирзе никуда не хотелось уходить. Он принес из дому книгу и лег в гамак, купленный Хасимом в день приезда сына. Но читать ему тоже не хотелось, и через пять минут он положил книгу на грудь, стал раскачиваться, и мысли его унеслись в Москву. Воображение его рисовало студенческое общежитие, товарищей, зеленый абажур на столе, за которым он готовился к лекциям, московские улицы, Петровку, по которой он любил ходить. И Мирза вдруг почувствовал, что Москва ему дороже всего. Потом он задал себе вопрос, почему отец упорно не хочет посвятить его в свои дела, и всякий раз, когда он заговаривает о порте, отец отмалчивается.

Весь день Мирза пролежал в гамаке, то размышляя, то читая; вечером пошел в клуб менять книги, сыграл там две партии в биллиард и вернулся домой.

Отец был уже дома, в саду, и, стоя на коленях, подстригал газон. Он очень любил свой сад и часто вспоминал слова незабвенного Ефима Григорьевича:

— Э, Хасим, когда-нибудь на месте твоего огорода будет настоящий сад.

Предсказания Бережного сбылись, только сам он не дожил до этого. Когда в порт прибыло письмо с фронта, извещавшее о гибели комиссара Бережного, среди грузчиков стихийно возник митинг. Галиме плакала навзрыд, как по своим сыновьям, а у Хасима тяжелый камень лег на сердце. Он не проронил ни одной слезинки, но, быть может, больше чем кто-либо другой скорбел о гибели бывшего парторга. Целую неделю он носил траурную повязку на рукаве и глядел суровее, чем обычно.

Для Хасима сад был каким-то символом мудрости Бережного, символом человека, принесшего с собой новый мир, памятником любимому человеку, любимому крепкой, молчаливой мужской любовью.

В соседней усадьбе тоже весело цвел сад; но там уже не было Бережных, а жил один из служащих портового управления, который каждый день проходил мимо дома Абдулиных. Хасим, сам не понимая почему, сторонился соседа, жившего в доме Бережных.

— Отец, если уж ты не хочешь познакомить меня с участком, то съездим хоть на рыбалку, — сказал Мирза, остановившись за спиной Хасима.

Абдулин отложил ножницы и выпрямился.

— На рыбалку? — протянул он. — А когда же, я ведь работаю.

— Ну, как-нибудь, хоть в воскресенье.

— В воскресенье? — в раздумье протянул Хасим. — Я бы поехал.

Хасим хотел сказать, что в такое время он не может оставить участок, что там разворачивается большое дело и что она еще не клеится, что вот он здесь стоит, а сердце у него болит и он думает о том, что делается на участке, хотя покинул его час назад и то ради Мирзы. Но Хасим ничего не сказал и только улыбнулся сыну.

Издали слышалась музыка: вероятно, в железнодорожном сквере играл духовой оркестр. С реки глухо доносились свистки пароходов и низкие басовые гудки теплоходов.

Несколько минут Мирза и Хасим прислушивались к этим звукам, потом Хасим сказал:

— Хорошо, Мирза, поедем.

3

Погода испортилась. Целыми днями шел дождь. В саду было сыро и неприглядно. Стулья перенесли в дом, под яблоней одиноко стоял голый мокрый стол. Дул холодный ветер. Окна приходилось закрывать. В доме стало холодно и неуютно. Дождь стучал в стекла и по крыше; крыша всё время гудела, наводя уныние.

Мирза лежал на диване и читал, либо сидел у окна, изредка поглядывая на унылый сад. Ему становилось не по себе. Больная нога сильно ныла. Вечером, чтобы отвлечься от боли, Мирза пошел в театр, но артисты ему не понравились и, не досмотрев пьесу, он вернулся домой.

Поздно вечером пришел Хасим, мокрый, усталый, со стесненным сердцем. Утром в порту подвели итоги соревнования за декаду, и его участок, хотя и выполнил план, но попрежнему остался на шестом месте, несмотря на все усилия, которые прилагали рабочие и он сам. А сегодня к тому же перегорел мотор на речном транспортере, и два часа сверх нормы было задержано судно. Тяжело было Хасиму, но внешне он ничем не выражал своего настроения. Пришел, как всегда, спокойный, улыбнулся всем, сказал «добрый вечер» и обратился с просьбой к Галиме:

— Ты мне соберешь помыться?

Когда Хасим вышел в общую комнату, где уже был приготовлен ужин, Мирза сидел на диване и курил. Хасим втянул ноздрями ароматный дым и подумал, что он никогда не курил таких папирос. Не позволял себе. Всю жизнь он курил махорку, сначала из-за нужды, а потом по привычке.

— Поздно ты, — сказал Мирза. — Что у тебя на участке, почему ты не расскажешь?

Хасим промолчал, продолжая есть всё, что бесшумно подавала Галиме.

Слышалось гудение крыши и монотонный стук дождя в, стекла окон.

Хасим спрашивал себя, кем он был в возрасте сына. Жил в лесу, в лачуге, которую на ночь крепко запирали, потому что из леса волки подходили к самому крыльцу. Плодил детей, которые не выживали больше года, ходил в лаптях и, крадучись, зайцем, ездил на железнодорожных платформах до соседней пристани, чтобы там таскать на плечах десятипудовые кули. Он был забитый, темный, хотя и сильный человек, но не знал, зачем ему сила и куда ее применить. А Мирза ученый, вот-вот инженер, живет в великой столице и уже теперь выше отца, начальника угольного участка. Но чем сын может помочь ему, его участку? Для участка он чужой и что толку посвящать его в чужие дела?

А Мирзе казалось, что нога у него еще мучительней ноет, что эти дожди и холод его вконец замучат. До начала срока путевки оставалось дней восемь. Ему уже пора ехать.

— Мама, мне пора собираться в дорогу, — сказал Мирза.

Галиме чуть не выронила тарелку. При Хасиме она стеснялась плакать, но тут она не выдержала и на глазах у нее показались слезы.

Мирза пожалел мать, и ему вспомнился один страшный случай в его детстве, происшедший еще до приезда Ефима Григорьевича, до начала строительства порта. Мирзе было лет пять или шесть. Стояла зима. Еще не наступили сумерки. Мирза играл у самого крыльца дома и вдруг инстинктивно оглянулся и увидел огромного серого волка, перепрыгнувшего через канаву. Мальчик в ужасе вбежал в дом и с ревом растянулся на пороге, еле вымолвив слово «волк». Хасим, сидевший на корточках у печки, встал, взял топор и, ничего не сказав, вышел на снег в одной рубахе и шерстяных носках.

Снаружи послышался волчий вой. Мать заплакала и прижала голову Мирзы к себе, и Мирза чувствовал, как дрожит ее тело…

Теперь, при виде ее слез, ему стало очень жаль мать.

— Не надо, мама. — Ну, я еще останусь дня на три, — сказал он. — Если бы не болела нога и не надо было лечить, я бы на всё лето остался.

Хасим ни слова не сказал, хотя и ему было жаль расставаться с сыном; кто его знает, быть может снова на десять лет…

Галиме, понимая, что сын торопится уезжать из-за больной ноги, мужественно согласилась на разлуку и стала готовить сына к отъезду.

Хасим решил уделить воскресный день сыну и поехать с ним на рыбалку:

— Мы еще успеем съездить с тобой, — сказал он, — в воскресенье, а?

Вечером в пятницу небо начало проясняться, подул теплый ветерок, и в субботу в полдень уже поплыли облака, выглянуло солнце и осветило мокрый сад.

Мирза смотрел в окно на оживших птиц и посвежевшие кусты, прислушивался к ноющей боли в ноге. Так сильно она у него еще никогда на болела, и он снова был вынужден ходить с палочкой. Врачи еще зимой предлагали выехать на юг в грязелечебницу, но он отказался, чтобы не пропустить занятий и не отстать, и вот теперь, дня через три-четыре, он уже, наконец, поедет и основательно полечит ногу.

4

Хасим проснулся, едва заалело небо за железнодорожным вокзалом, и тихо вошел к сыну. Минуты две он любовался его красивым лицом, скользнул взглядом по раскрытой книге на столике потом осторожно дотронулся до его плеча.

— Уже пора, Мирза.

Открыв глаза, Мирза спросил, зачем его так рано будят.

— На рыбалку, куда же еще.

Мирза недовольно проворчал «а-а» и потянулся. Хотелось спать, и никакой рыбалки ему не нужно было. Только под утро у него перестала болеть нога, и он уснул.

— Хорошо, я сейчас, — сказал Мирза и закрыл глаза. Отец вышел.

Еще вчера отец сказал:

— Хочешь, пойдем завтра на рыбалку? День будет хороший.

Мирза чувствовал, что у отца хорошее настроение и он чем-то доволен, и не хотел огорчать его отказом.

Мирза еще минут пять подремал, потом спохватился. Надо вставать, итти. Он понимал, что отец старается ради него. Спустя двадцать минут они вышли из дому. Заря еще только занялась, и было свежо. За плечами у Хасима висел мешок с продуктами, а на плечи он взвалил удилища и нацепил на них ведро.

Мирза, опираясь на палку, шел сзади. Нога уже не болела, как вчера, но всё еще неприятно ныла.

Хасим шел впереди и вспоминал о том, что на участке сейчас, вероятно, заканчивается ночная смена. Днем придет парторг, он же начальник механизации инженер Ласточкин, будут испытывать новое приспособление, а после работы подведут итоги. Сегодня не надо посылать рабочих на очистку траншей. Не забудут ли? Эх, как Хасиму нужно быть на участке. Весь день он будет неспокоен и душой будет там, среди рабочих, около своего дела. И зачем Мирзе эта рыбалка? Но Хасим всё шел вперед и молчал.

А Мирза плелся позади сонный, в скверном настроении, из-за того, что ему приходится итти вот сейчас на рыбалку, хотя у него нет ни малейшего желания.

Под ногами Хасима шуршал гравий дорожек. Они с Мирзой пересекли чей-то неогороженный сад и уже обходили крайние дома города. Внизу блестела река. Хасим оглянулся, подождал сына и молча пошел дальше.

У старых деревянных мостков с перилами, куда причаливал колхозный паром, стояла лодка Хасима, прикрепленная цепью к свае и запертая замком. Хасим сдвинул ее в воду, предложил сыну сесть за руль, а сам взялся за весла.

Под сильными взмахами весел лодка легко пошла, достигла стрежня и быстро, поплыла вниз по течению.

Первые лучи солнца уже заиграли на реке и осветили противоположный берег, где раскинулся новый рабочий поселок с красивыми домами в зелени садов.

Хасим медленно взмахивал веслами и смотрел на причалы, где стояли огромные баржи и виднелись стрелы электрических кранов, переносившие с берега листы железа в трюмы.

— Вот это наша гордость, — кивнул Хасим.

Мирза еще не видел порта, тем более с реки, и согласился с отцом, что участок грандиозный и внушительный, что бетонные откосные стены с кранами на гигантских треножниках, портальными кранами, бетонными складами, мотовозами, тянущими составы вагонов, действительно, могут служить предметом гордости. Всё это красиво, и каждому, даже не-речнику, приятно на это смотреть. Потом проплыли мимо рудного, колчеданного, коксового, чугунного, пассажирского, участков — и всюду те же электрические краны, электрические тельферные дороги, бетонные стены и дорожки, снующие электрокары и механические погрузчики, а возле, на воде, беспрерывное движение паровых буксиров с длинными черными трубами, выводящих на рейд или ставящих к стенке большие баржи. Мимо скользили огромные грузовые теплоходы с острыми морскими носами.

Хасим оживился и пояснял:

— Это еще при Ефим Григорьиче строили, — или: — А вот это недавно… это во время войны.

От винтов буксиров за кормой шел пенистый вал, и так как проплывало немало различных судов, то река всё время волновалась, и лодка подпрыгивала на волнах.

Хасим и Мирза осторожно лавировали, наблюдая за работой электрических машин, за жизнью большого порта, которая развертывалась перед ними как в панораме.

Вот показалась эстакада, потом другая, третья и под ними две баржи и пароход. Хасим поднял весла и напряженно стал всматриваться:

— Что это, почему стоят? — бормотал он.

Хасиму неудержимо хотелось повернуть на участок, посмотреть, что там делается, но в эту минуту с эстакады, на которой стоял очень длинный транспортер, уголь пошел через трубу, как через воронку, в бункер парохода. Угольное облако взвилось вверх, потом опустилось и стало кружиться над палубой. Лицо Хасима потеплело, морщины чуть разгладились, и он веслами тихо тронул воду.

— Ты еще совсем маленький был, на колени не мог забраться, когда мы строили этот участок, — сказал Хасим. — Он самый первый, самый старый. Мой участок.

Хасим умолк, любовно разглядывая транспортеры, эстакады, цепь вагонов, визгливый паровоз, мимо которых то скользила, то подпрыгивала лодка.

Мирза никогда не слышал от отца столько теплых, почти нежных слов, относившихся к транспортерам и эстакадам.

— Здесь вся моя жизнь, — сказал Хасим.

Мирза внимательно посмотрел на отца, понял, что он, Мирза, видел, только внешнюю перемену в отце. Он заметил, что отец стал хорошо говорить по-русски, что в комнате у него появился шкаф с книгами и что он, повидимому, руководит большим делом. Но он не задумывался над тем, чем живет и дышит его отец, каков его внутренний мир.

Вот сидит против него крепкий мужчина, спокойный и сильный, вероятно, страстно увлеченный своим делом, и это его отец. Мирза только теперь стал догадываться о его чувствах. А ведь две недели он прожил с ним под одной крышей и не сумел понять, что волнует его отца, о чем он думает, когда сидит с трубкой, опустив газету на колени.

Порт со всеми его причалами остался позади. Хасим сосредоточенно греб.

Солнце поднялось уже высоко, стало обогревать спину, и на воду легли тени от сидящих в лодке. Берега опустели, пошли леса, сочные луга. Поездка уже казалась Мирзе приятной и ему захотелось есть.

Большую часть дня Мирза и Хасим провели на зеленом обрывистом мысе, за которым в гору взбегал хвойный лес.

Хасим и Мирза сидели рядом и удили рыбу. Изредка Хасим говорил:

— Не дергай, оборвешь.

Рыба больше шла к Хасиму. В его ведерке уже билось несколько стерлядок. Потом развели костер. Сырые ветки дымили, и сизый горьковатый дым поднимался вверх и курился над лесом.

Варили уху, пили чай. Мирза хорошо прогрел ногу на солнце, боль совсем утихла, и теперь он с любопытством наблюдал за отцом. Хасим сидел, поджав под себя ноги, глядел на тлевшие в костре угольки и думал об участке.

— Скажи, отец, что у тебя на участке? Почему ты скрываешь от меня?

Хасим молчал.

— Что ж тебе сказать, Мирза, сын мой? — произнес, наконец, Хасим. — Для меня мой участок самое большое дело, а для тебя оно маленькое, неинтересное.

— Ошибаешься, мне всё интересно.

Хасим рассказал, неторопливо, обстоятельно. Он говорил о том, что участок его самый старый и стал теперь почти самым последним, но что его вера в Наливкина, Ласточкина и в других сильна. На участке сейчас развернулось такое соревнование, какого не было никогда.

— Я плохо говорю, Мирза, потому что я не кончал института. Спасибо покойному Ефиму Григорьевичу, за волосы тащил учиться и выучил меня на техника. Но ведь всего не расскажешь словами, надо чувствовать, надо жить этим.

И всё это Хасим произносил спокойно, однотонно, не меняя голоса. Костер давно погас, угли перестали тлеть и покрылись пеплом. Мирзе уже не хотелось ни отдыхать, ни рыбачить.

— Поедем на участок, отец, — сказал он. — Ты думаешь, что твой участок — это только твое и Наливкина дело? Едем.

5

Хасим и Мирза пришли на участок незадолго до начала вечерней смены. Дневная уже кончила работать. Были те несколько минут, когда одиноко гудел транспортер, и чтобы погрузка не останавливалась, только несколько человек обслуживали его. Рабочие, закончившие смену, толпились в душевой, перебрасываясь шутками, другие торопились домой, третьи, накинув на плечи пиджаки, сидели на ступеньках или на крышке бункера, с наслаждением курили и обсуждали свою работу.

Возле доски показателей, у входа, тоже толпились грузчики и механизаторы, а миловидная девушка, стоя на табуретке, мелом записывала против фамилии каждого бригадира результаты его работы.

На участке было затишье. С балкона конторки диспетчер кричал что-то в рупор пароходу, стоявшему на рейде.

Хасим принял отчет от начальника смены, обошел все причалы, распоряжался, кого-то куда-то посылал, потребовал сводку погрузки, ходил на баржи, потом обошел транспортерные линии.

Мирза ко всему присматривался и внимательно слушал.

У главного речного транспортера к Хасиму подошел Николаев, русоволосый парень лет двадцати, и сказал:

— Я вас так ждал.

Волнуясь, он сбивчиво рассказал, что придумал автоматическую регулировку сбрасывающей трубы.

— Пойдемте, Хасим Хасимович, я покажу.

Хасим неторопливо и обстоятельно выспрашивал Николаева, заставляя повторять то, что ему было неясно, а когда уяснял себе, то кивал головой и говорил: «так».

Хасим и Мирза пошли за Николаевым к огромной трубе на эстакаде, через которую лента транспортера сбрасывала уголь как через воронку. На палубе баржи стоял грузчик и веревкой передвигал трубу. Николаев всё еще объяснял, хотя Хасиму и Мирзе уже ясна была мысль юноши. Глаза его блестели, он волновался и чертил рукой по воздуху:

— Здесь пойдет трос, здесь блок.

Мирза любовался юношей, его волнением и думал, что это и есть вдохновение.

— Жаль, что чертежи нельзя заказать сегодня же. Придётся уж завтра.

— Я могу сделать, — вмешался Мирза.

Ему принесли бумагу, логарифмическую линейку, готовальню. Мирза сначала измерял рулеткой длину эстакады, лотом два раза проверял расстояние до поста управления, шлако-бетонной будки, у которой сходились высоковольтные провода и где стоял щит с рубильником. На черных проводах сидели вездесущие воробьи и, глотая угольную пыль, чирикали, вероятно, о том, куда им податься.

Хасим и Мирза вернулись домой поздно вечером. Ужинали в саду под яблоней и читали газеты. Мирза рано ушел спать.

Хасим лег поздно и долго не мог заснуть. Часа в три ночи он встал и босиком пошел по комнате напиться. Из окна он увидел, что на траве лежит светлый ромб, — это было отражение окна Мирзы, Хасим удивился, почему сын не спит, тихо подошел к его двери и постоял, раздумывая, войти или нет; потом открыл дверь и увидел Мирзу за столом. Он чертил.

— А я думал, что ты забыл выключить свет, — сказал Хасим.

— Я хочу до отъезда всё сделать, — ответил Мирза.

6

Утром Мирза закончил чертеж. Хасим вызвал начальника механизации, молодого инженера Ласточкина. В конторку зашел Николаев, умытый, с мокрой прядью волос на лбу, ещё больше подчеркивавшей его юность; затем пришел Наливкин, чисто выбритый, свежий, в пиджачной паре, видимо, хорошо отдохнувший после смены. Все стояли вокруг стола, склонившись над чертежом. Ласточкин, еще совсем молодой человек, с тонкими чертами лица, водил по чертежу карандашом, вслух читая линии, и деловито замечал: «отлично». Николаев, не менее возбужденный, чем вчера, старался пояснять, точно боясь, что начальник механизации может что-то не понять и не заметить.

— Да, да, понимаю, хорошо, — говорил Ласточкин, потом обратился к Хасиму:

— Что ж, завтра можем приступить. У меня есть старая электрическая лебедка, отремонтируем и пустим в дело.

Наливкин сказал, что надо поскорее, потому что на каждой регулировке высвободится один человек.

— Уверен, что мы увеличим производительность бригады процентов на пятнадцать. Молодец, Николаев!

Все стали хвалить механизатора, а он краснел, улыбался, говорил «ну, что ж тут такого», и видно было, что он очень счастлив и горд.

— А кто чертежи делал? — спросил вдруг Ласточкин. — Очень грамотно и оригинально.

Всё это время Мирза молча стоял в стороне, сдерживаясь, чтобы не вмешиваться. Он внес много нового в идею Николаева, сконструировал оригинальную систему включения и выключения, то есть сделал настоящую инженерную конструкцию. Когда Ласточкин задал вопрос, Мирза стоял за спиной отца. Хасим неторопливо обвел всех взглядом, оглянулся и, посторонившись, показал на Мирзу:

— Он.

И объяснил, что это его сын.

— Я совсем забыл, что у тебя гостит сын. С удовольствием познакомлюсь, — сказал Ласточкин и протянул Мирзе руку с длинными пальцами.

Когда Николаев, счастливый и веселый, вышел из конторки, Хасим сказал, что это четырнадцатое рационализаторское предложение.

— Не плохо, а?

— Нам надо сделать, как делают москвичи, — сказал Наливкин, — составить стахановский план мероприятий. Тогда подымем наш участок.

7

Весь день Мирза провел на участке. Незаметно наступила вторая смена. Хасима вызвали в управление порта. Его зеленая офицерская машина проурчала за забором. Мирзе не хотелось домой, он бродил по участку, стараясь никому не мешать, и ко всему присматривался.

На участок входили новые эшелоны, уводили порожние составы. К эстакадам причаливались баржи.

Солнце уже давно зашло, и сразу на всем участке и на всех причалах зажглись фонари и прожекторы. Лучи прожекторов падали на реку, ярко освещая суда, эстакады, причалы.

Мирза постоял на балконе диспетчерской; позади него в воду спускалась крутая стена, которую внизу облизывал легкий прибой. Попрощавшись с диспетчерами, Мирза пошел к проходной.

В это время подали новый состав, и первые десять вагонов были поставлены у бункера по всему фронту разгрузки одного причала. Тотчас на каждую шестидесятитонную платформу взобрался человек и стал открывать люки.

Уголь по откосу траншеи посыпался в бункер. Мирза узнал Наливкина и догадался, что это его бригада вышла на смену.

Наливкин, широко расставив ноги, так что одна нога приходилась на одной стороне бункера, другая на другой, слегка изогнувшись, крюком снимал доски, которыми была прикрыта вся бункерная траншея на протяжении всех десяти вагонов.

Открыв одну доску, Наливкин оставлял закрытой вторую, продвигался задом, выдергивал третью. Из открытых и неоткрытых досок получалось решето, благодаря чему задерживался поток угля, сыплющийся из люков вагонов, предупреждая завал ленты.

А под досками шумел, гудел транспортер, унося пласты угля, падавшие на него через открытые доски.

Мощный прожектор висел на столбе и освещал всю эту картину.

Мирза залюбовался четкой и размеренной работой людей, их осмысленными, расчетливыми движениями. Те, что стояли на вагонах, механическими лопатами очищали от угля платформы.

И Мирза почувствовал ритм, строгое и незримое подчинение остальных воле Наливкина, работавшего на бункере. Так двенадцать человек перевалили в течение двадцати минут шестьсот тонн угля с платформ в бункер, а оттуда транспортеры уносили уголь в трюм судна на расстоянии полукилометра. Это была гармония, настоящая гармония труда.

И Мирза всё стоял и не уходил. Он видел, как увели десять свободных вагонов, и тотчас же на их месте очутилась новая десятка груженых, и снова тот же темп и ритм. Прошло еще полчаса, еще десять вагонов разгрузили, а Мирза всё смотрел и не уходил.

Поздно вечером Мирза пришел домой. Отец еще не возвращался. Мирза испытывал сильную усталость и снова болела нога.

Впечатления и мысли путались, смешивались, ж ему представлялось то вдохновенное лицо Николаева, то ритм работы Наливкина, то лязганье буферов и гул ленты.

Дома его ждала мать и заботливо и тревожно расспрашивала, где он был и что ел. Подавая ему чистое белье, она сказала, что колонка уже нагрета и он может мыться.

Несмотря на усталость, Мирза чувствовал себя радостно в легко. Работа бригады произвела на него впечатление разумной, значительной.

И он уже понимал, почему отец так поздно возвращается домой.

По радио «говорил город Бутышин». Сначала сообщили городские новости, потом давали сведения о ходе соревнования в порту.

Мирза стал прислушиваться и с неприятным удивлением узнал, что участок отца на шестом месте и что сегодня одна бригада не выполнила нормы.

«Что же делается на передовом участке?» — думал он, и, прежде чем уснуть, решил попросить отца выхлопотать для него пропуск на все другие участки.

8

Порт жил большой широкой жизнью. Весь молодой портовый город опоясало железнодорожное полотно; стальные мачты высоковольтных линий шагали откуда-то с востока через леса и долы. День и ночь с западной и восточной сторон города шли маршрутные эшелоны с уральским грузом: они везли уголь, металл, руду, химикаты, бумагу, колчедан. С ревом и свистом составы входили в портовые участки. И эти участки, казалось, были ненасытны, глотали составы десятками и выталкивали их назад порожними.

Электрические машины переносили грузы в трюмы огромных теплоходов или барж, и белые, крепко сбитые и мощные буксировщики с короткими, лихо заломленными назад трубами уводили караваны вниз по реке.

Два дня Мирза ходил по всем участкам порта и ко всему присматривался. Подолгу глядел на машины и уходил домой под обаянием техники, машин, людей, ловко управляющих ими, и со страстным желанием сделать что-нибудь особенное, значительное на угольном участке, который он в мыслях уже называл «наш участок».

Через два дня Мирза вернулся на участок отца. Войдя в проходную, Мирза поздоровался с вахтенным, показал ему пропуск и, когда вахтенный, приложив руку к козырьку, сказал: «пожалуйста», Мирза улыбнулся и в приподнятом настроении ступил на землю угольного участка. Всё здесь казалось ему знакомым, близким, своим и ему хотелось верить, что его здесь ждут, обрадуются его приходу и втянут его в работу, в кипучую жизнь коллектива.

У доски показателей, как и два дня назад, толпились окончившие смену рабочие; так же входили составы с углем, гудел паровоз, вспыхивал семафор.

По дороге ему встретился Наливкин с нарядами в руках. Бригадир узнал Мирзу, кивнул ему и быстро прошел мимо. Мирза подумал, что у Наливкина, вероятно, какие-то неприятности и бригадир не в духе.

Сзади его кто-то нагонял, слышались голоса. Мирза, оглянулся и увидел Ласточкина с другими работниками. Едва поровнявшись с ним, оба свернули к реке.

— А кто сдавал смену? — послышался голос Ласточкина.

Мирза подумал, что Ласточкин не узнал его. В диспетчерской светловолосый мужчина в кителе приветливо поздоровался с Мирзой и сказал:

— Вы отца ищете? Он на первом причале. Посидите, скоро зайдет сюда.

Из репродуктора, установленного на столе, донесся голос:

— Баржа КМ-235 поставлена под погрузку на шестой причал в 6.54. Погрузка началась в 6.56. Грузим анжерский уголь.

Диспетчер стал записывать в книгу, потом нажал педаль и сказал в микрофон:

— Загруженные баржи отведите на рейд. Высылаю буксировщик.

— Есть! — послышалось из репродуктора.

Диспетчер вышел на балкон и в рупор крикнул на судно распоряжение. Тотчас раздался пронзительный пароходный свисток.

Через открытую дверь Мирза увидел, как небольшой буксировщик развернулся на реке и, выбрасывая клубы дыма из длинной трубы, помчался вверх.

Диспетчер записывал, звонил по телефону, говорил по селектору и, казалось, забыл о Мирзе.

Мирза тихо вышел, потом зашел в конторку. Здесь с ним рассеянно поздоровались, потому что каждый был занят своим делом. Шкиперы оформляли документы, приемосдатчики о чем-то уславливались с весовщиками, кто-то говорил, что на второй подали состав, где-то занята линия.

Мирза и здесь постоял немного и вышел. Ему было приятно, что все так сосредоточены, напряжены, и было неловко от того, что сам он ничем не занят.

«Нет! Тут есть и мое дело!» — решил Мирза и, не чувствуя более неловкости, пошел узнать, выполнена ли конструкция Николаева.

Мирза встретил Николаева, и тот показал ему отремонтированную электрическую лебедку, в которой Мирза узнал свою систему включения и выключения; ему стало так приятно и радостно, что он нацепил на руку палку, на которую обычно опирался, и пошел, не чувствуя боли в ноге.

— Так быстро установили? — воскликнул он.

Они прошли по эстакаде, где по желобам шли тросы от лебедки. Всё было сделано основательно, чисто, остроумно.

Сбрасывающую трубу с двух сторон поддерживали тросы, точно двумя руками.

— А уже испытывали? — спросил Мирза.

— Нет, — ответил Николаев и смущенно признался: — Я так волнуюсь!

Мирза тоже чувствовал волнение, но он покровительственно подбадривал парня:

— Ничего, всё будет в порядке.

— Ласточкин тоже так говорит.

Пост управления обслуживал механизмы двух причалов, Из будки поста, стоявшей на возвышении, видны были две эстакады, палубы и трюмы судов у причалов.

В одиннадцать часов на пост управления, где должно было состояться испытание, пришел Хасим, потом Ласточкин и дежурный механик.

Хасим ласково кивнул сыну и сказал Ласточкину:

— Начинай.

Внизу у эстакады виднелась баржа, раскрытые трюмы и палуба, на которой передвигались фигуры шкипера и матросов, казавшиеся издалека совсем маленькими.

Механик нажал кнопку. Откуда-то издалека, с конца эстакады слабо донесся звон, на палубе баржи люди встрепенулись, подняли головы, окружили трюм, куда должен был пойти первый поток угля.

Нажав вторую кнопку, уже более явственно доносившимся звоном механик предупредил грузчиков у траншей о начале погрузки. Потом механик включил рубильник. В бункерах зашумели транспортеры, и поток угля пошел по главному речному транспортеру на эстакаде. Он достиг сбрасывающей трубы, находящейся в прежнем положении над центром трюма.

Мирза с волнением следил за руками механика, взявшегося за включатель лебедки.

«Почему он медлит?» — думал Мирза, в недоумении и с бьющимся сердцем наблюдая за неподвижной рукой механика, прикрывшей выключатель.

Но вот быстрое и ловкое движение руки — и заурчала лебедка.

Мирза поднял глаза на открытое окно будки и увидел, как труба медленно передвигается от центра трюма.

Вот через нее прошел поток угля и с грохотом упал на железное дно трюма. Тросы, как сильные руки, переводили трубу от центра трюма то к одному борту, то к другому, и поток угля передвигался от борта к борту.

— Дайте я, дайте я, — вдруг раздалось за спиной Мирзы.

Это Николаев, забывшись, с сияющими, восторженными глазами, оттолкнул Ласточкина и пробрался к лебедке.

— Дайте же мне!

Хасим улыбнулся и кивнул механику. Юноша схватил рычаг управления. Труба вместе с угольным потоком, точно в лихорадке или в стремительном танце, металась с одной стороны на другую.

Мирза ловил себя на том, что с завистью смотрит на руки Николаева.

На палубе баржи шкипер поднял руку — трюм был доверху заполнен углем.

Ласточкин сказал:

— Что ж, можно считать принятым. Заготовляем лебедки для других причалов, — и, обратившись к механику, добавил: — составьте акт приемки. Так, Хасим Хасимыч?

Не отвечая на вопрос, Хасим проговорил:

— Один причал — один человек. Шесть причалов — шесть человек. Три смены — восемнадцать рабочих. А? Так? А говорят, что у нас нехватает рабочих. Вот тебе две бригады высвобождены. Не плохо, а?

Потом он подал руку Николаеву, и когда тот с радостной готовностью взял ее, Хасим так же спокойно добавил:

— Спасибо тебе, Николаев, от коллектива и от Абдулина тоже.

— И вам спасибо, Мирза Хасимыч, — сказал Ласточкин и пожал руку сына Хасима.

9

Галиме готовилась к отъезду сына. Она уже припасла пропасть продуктов, совершенно несоразмерную с продолжительностью пути. Уже прошел один назначенный день отъезда, приближался другой. Мирза больше не упоминал об отъезде, но Галиме сама торопила, потому что поездка была связана с лечением сына, а его здоровье было для нее самым важным.

Последние два дня до отъезда ей хотелось провести с сыном, но он теперь вместе с Хасимом возвращался из порта очень поздно. И приходили они усталые, но довольные и веселые, со следами угольной пыли на лицах. Галиме встречала их с неизменной наивной иронией:

— А я думала, что вы и ночевать не придете. — И начинала суетиться.

В ванной комнате на тумбочке уже лежало свежее белье для мужа и сына. Проходя мимо дверей, Галиме слышала шум падающей воды, смех сына, и с радостным чувством накрывала на стол. После ужина Мирза и Хасим курили, говорили об участке, о каких-то механизмах, называли знакомые Галиме фамилии стахановцев. А Галиме слушала и, тихо сидя под лампой, вязала Мирзе вторую пару шерстяных носок. Мысль об отъезде сына не покидала ее.

— Когда же ты собираешься, Мирза? — спросила она.

— Дня через два, — ответил Мирза.

— А ты не опоздаешь?

— Нет, я в тот же день приеду.

Из сада, погруженного во тьму, доносился свежий аромат; издали слышались гудки теплоходов. Галиме вздохнула. Скоро уедет сын, половина радости жизни уйдет от нее.

Но прошло еще два дня, а Мирза не уезжал.

Вечером, после смены, он пришел вместе со всеми стахановцами, диспетчерами и техниками в просторный кабинет отца на производственно-техническое совещание.

Обсуждали стахановский план мероприятий. Мирза внимательно слушал всех и уже хотел предложить свою конструкцию для устранения просыпи, ясно сложившуюся в его голове; но Ласточкин опередил его. Он взял слово и, развернув тетради, начал.

— Все намеченные здесь меры прекрасны, они позволят нам увеличить производительность на 20—30 процентов. Это очень хорошо, — говорил Ласточкин, и его нервные, длинные пальцы перелистывали одну страницу за другой, — но надо решить вопрос шире. Всем известно, что наши бункерные траншеи идут только по одну сторону железнодорожного полотна. Надо сделать так, чтобы они шли по обе стороны. Это запланировано нам на пятидесятый год. Надо сделать сейчас, через две недели, тогда третью навигацию послевоенной сталинской пятилетки мы превратим в подлинно стахановскую. Мы вдвое увеличим производительность и пропускную способность наших причалов. Оборудование у нас есть. Нужно лишь сделать траншеи и конструкции соединений. Для рытья траншеи пользоваться землеройной машиной нельзя, потому что непрерывное движение составов будет мешать работе машины. Надо вручную прорыть, не мешая и не задерживая движение маршрутов. Это можно осуществить. Нужно только 25 землекопов. Это последняя наша ручная работа. Где взять рабочих и как взять? Вот вопрос.

Началось обсуждение. Хасим сказал, что за счет приспособления Николаева он может послать в распоряжение Ласточкина восемь человек.

— Ну, а ты, товарищ Наливкин, можешь ли ты помочь, не снижая выработки?

Бригадир подумал и сказал, что может освободить двух человек; их работу он распределит между остальными.

— Надеюсь, что мы не снизим производительности, — заметил он.

Выступали и другие бригадиры, и каждый высвобождал для Ласточкина по одному человеку. Набралось двадцать.

— Хорошо. Мы начнем и с двадцатью, — сказал Ласточкин, потирая переносицу, чем выражал и волнение и радость, — но есть еще одно «но». Хасим Хасимович, надо просить в управлении порта конструкторов. Нужно заставить их дать нам хотя бы одного конструктора, потому что конструкторской работы очень много.

Хасим молчал. Ему уже раз ответили в управлении, что участок должен мобилизовать свои внутренние резервы.

Снова обращаться в управление ему не хотелось, да он и не верил, что пошлют. Бригадиры тоже молчали, потому что в этом они не могли помочь.

Тогда Мирза встал, и, опираясь на палку, сказал:

— Я сейчас свободен и с удовольствием выполню конструкторскую работу.

Ласточкин взмахнул рукой и воскликнул:

— О, ничего лучшего мне не нужно! — И его длинные пальцы, казалось, тоже сказали: «ничего лучшего не надо».

Совещание закончилось в двенадцатом часу ночи. Хасим спросил сына:

— Пойдем пешком или машину взять?

— Пешком, — ответил Мирза.

Хасим кивнул. Он не любил ездить домой на машине.

Отец и сын пошли дальней дорогой, через лесок и городской сад. Небо было светлое, и на улицах тоже было светло. И не только потому, что ярко светились фонари и витрины: в уральском городке ночи были светлые.

Оба молчали, каждый думал о своем. В саду играл оркестр, и на площадке танцовали пары. У качелей слышался смех, лодки взлетали вверх, — казалось, вот-вот перелетят через перекладину. В другом конце на открытой сцене играл симфонический оркестр. В аллеях двигалась толпа людей, всё больше молодежь. Среди гуляющих сновали лотошницы. Мимо прошла мороженщица, предложила «эскимо».

— Что ж, может, купим? — рассмеялся Мирза.

— Нет, я лучше покурю, — ответил серьезно Хасим.

Он набил трубку, затянулся махоркой, и ему стало хорошо и так радостно, как много-много лет назад, в тот вечер, когда он шел с коромыслом и ведрами и встретил Ефима Григорьевича. Он без грусти подумал о своем первом парторге, потом сказал:

— А как же на курорт, Мирза?

— Подымем участок, поеду, — ответил Мирза просто.

— А нога?

— Пока не тревожит. Ничего, отец. Найду время, вылечу.

Хасим сбоку посмотрел на него, потом поглядел куда-то вперед и вдруг почувствовал всю красоту ароматного летнего вечера и радостное оживление шумного сада.

— Хорошо, — сказал он тихо.

— Что ты говоришь?

— Говорю, что жить хорошо, — ответил Хасим.

— Еще бы! — отозвался Мирза.

ЛЕДЯНОЙ ДОК

1

На взгорье среди сибирских лиственниц стоял небольшой разрушенный монастырь. Ветер сметал снег с полуобвалившегося купола и обнажал кирпич и известку.

Лет тридцать назад обитатели монастыря покинули его, уступив место белогвардейскому отряду, который обстреливал оттуда наступавшую красную флотилию. Потом колхозники села, что раскинулось в трех-четырех километрах за рощей, выламывали из стен кирпич и строили колхозный амбар. Разбогатев, они бросили возиться с монастырьком. С тех пор он был совершенно заброшен.

Внизу, под горой, вился рукав большой реки. Года два назад, когда неожиданно начался густой ледоход, несколько пароходов и барж спасались в этом естественном затоне. Из управления пароходства приехал инженер, осмотрел рукав и нанес на карту силуэт парохода, что обозначало затон, и назвал его по примечательному прибрежному месту — Монастырьком. В следующем году у берега построили бревенчатое здание и кузницу, привезли немного оборудования, отгородились деревянным забором и поставили на мелкий ремонт три небольших судна.

Так возник Монастырский затон.

Большой двухпалубный пароход «В. Короленко» попал сюда случайно. Поздней осенью, когда уже не было пассажиров и роскошные каюты и салоны пустовали, «В. Короленко» перевозил в своих трюмах зерно нового урожая. В низовьях реки, как, впрочем, и всюду в том году, урожай был богатый, и суда едва успевали вывозить хлеб на элеватор.

Как и два года назад, ледоход начался быстро; ударили сильные морозы, и капитан получил из управления радиограмму с требованием привести судно на зимовку в Монастырек.

Механика и почти всю команду вызвали на Зареченский судоремонтный завод на окраине большого города Западного Урала, где находилось и управление.

В Монастырьке оставили лишь капитана Ивана Петровича Лобова, третьего помощника механика Анну Павловну Миронову и матроса Колю Горюхало.

2

В октябре прошлого года Иван Петрович принял «В. Короленко» и обнаружил, что в подводной части днища и корпуса двадцать две цементных заливки; корпус сильно обветшал за время войны. Осенью, накануне захода в Монастырек, было установлено, что судно негодно к плаванию, что его нужна поставить в док и сменить почти половину листов днища и подводной части корпуса. В пароходстве решили поставить пароход в док лишь в июле, да ремонтировать его месяца два. Словом, пароход выходил из строя на всю навигацию.

Лобова оставили в Монастырьке, потому что капитан не должен бросать свое судно, а кроме того за зиму он сможет кое-что сделать по ремонту палубы. В качестве помощника оставили и матроса. Анну Павловну откомандировали в распоряжение директора затона: она хорошо владела второй специальностью — электросварщицы и могла быть полезна в мастерских. В управлении знали, что Анна Павловна не замужем, не связана семьей и ей всё равно где зимовать. Она согласилась остаться в Монастырьке.

Иван Петрович написал в управление злое письмо. Он не согласен, чтобы судно выводили из строя на всю навигацию. Это принесет убыток государству в два с половиной миллиона рублей. Ведь судно могло бы за лето перевезти больше десяти тысяч пассажиров и много груза. Из пароходства вежливо ответили, что все подсчеты правильны, но другого выхода, к сожалению, нет. Он сам хорошо знает, что зимой док не работает, а весной важнее отремонтировать два десятка хлебных барж, чем одно пассажирское судно. Кроме того, «В. Короленко» нуждается почти в капитальном ремонте корпуса, а ему и так наметили весьма жесткий срок обновления.

В конце письма Ивану Петровичу предлагали использовать очередной отпуск и сообщали, что есть путевки в Сочи.

От отпуска Иван Петрович отказался, но о доковом ремонте больше не писал.

3

В затоне, где едва набиралось восемьдесят человек, выполняли только мелкий ремонт. С утра в кузнице стучал небольшой паровой молот, и отковывали там всякую мелочь — болты, втулки, костыли для колес.

Иван Петрович никого не знал в затоне, если не считать старого котельщика Акинфия Никитича Опутина, с которым он хорошо знаком был еще по Заречью.

Акинфий Никитич жил в собственном доме напротив затонского, имел свой огород, корову. Жил, видимо, зажиточно. Иван Петрович знал, что котельщик переехал сюда из Заречья.

Года два назад он просил начальника пароходства перевести его в Монастырек, чтоб на старости было полегче работать да поспокойней жить. Ему перевалило за семьдесят.

Капитан обрадовался, когда увидел в мастерской старика, хотел порасспросить о житье-бытье в затоне, поделиться своей неудачей и сердечно протянул ему руку. А старик как чужой поздоровался и насмешливо посмотрел на Ивана Петровича.

— А, Лобов, — пробасил он с усмешкой, — прибыл в Монастырек прохлаждаться. Рановато, парень. — И занялся своим делом, даже не пригласив к себе. В затоне говорили про Акинфия Никитича, что он золотой работник, но брюзга, всеми недоволен и любит только свою корову. Иван Петрович больше не делал попыток сблизиться со стариком.

Каждый день Иван Петрович приходил на реку, успевшую уже замерзнуть, поднимался на судно и начинал вырубать старую палубу, чтоб после заменить ее новой. За работой он забывался, а потом вспоминал, что всё равно и летом судно не будет плавать и у него опускались руки. Хотелось всё бросить, взять отпуск, поехать в Заречье, обнять матушку, а потом махнуть в Сочи. Но что-то его удерживало. Всё еще не верилось, что «В. Короленко» простоит всю навигацию, и зима пройдет впустую.

В одной комнате с ним жил матрос Коля Горюхало. Коле тоже не нравился Монастырек и перспектива простоять в Зареченском доке всё лето. Он любил пароход, капитана, но всё чаще просил отпустить его. Он поедет в Заречье и там поступит на другой пароход, который будет плавать, а не стоять. Иван Петрович не отпускал.

Вечером после работы Коля уходил с Анной Павловной в колхозный клуб и там просиживал до полуночи, потом капитан слышал, как они отпирали дверь и разговаривали. Они все жили в одной квартире. Анна Павловна уходила к себе, а Коля — в комнату к капитану.

Однажды Коля вернулся очень рано, расстроенный.

— А где Анна Павловна? — спросил капитан, разглядывая красное от мороза лицо юноши, его черные сверкающие глаза, в которых видна была обида.

— Танцует.

— А ты почему так рано?

— В нашем Заречном затоне пароход «Маяковский» берутся сдать в день Советской Армии и кажуть, шо он буде на «отлично». От як! А мне перед батькой соромно. У навигацию стоять! От це дило, прямо стахановское! — с горькой иронией сказал Горюхало. Был он украинец, говорил с заметным украинским акцентом, а когда волновался, то примешивал в речь очень много украинских слов.

В начале Великой Отечественной войны Горюхало вместе с отцом приехал из Донбасса в уральский шахтерский город. Отец его, донбасский шахтер, остался навсегда работать на Урале, а Коля еще подростком определился на пароход. Коля обожал своего отца, часто писал ему письма, рассказывал, как завоевали вымпел, восторгался рекой, пароходом, капитаном, уверял в письмах, что нынче летом команда закончит пятилетку раньше чем в четыре года, вызывал отцовскую шахту на соревнование. Весть о том, что «В. Короленко» всё лето простоит, явилась для него чем-то вроде личной обиды.

— Так это тебя расстроило? — спросил Лобов.

Коля резко повернулся и воскликнул:

— Ну, а як же! У меня шахтерска кровь. Отпустите меня в Заречье, Иван Петрович, я перейду на другое судно.

— Не могу, Коля. И не торопись. Нет у нас привычки бросать дело в трудную минуту.

Коля больше не прочился в Заречье, но стал приходить из клуба поздно ночью и утром его трудно было разбудить.

Анна Павловна просыпалась рано, надевала брезентовый костюм поверх ватного и кричала из своей комнаты через коридор:

— Подождите, я сейчас тоже.

Все вместе ходили в затон по скрипучему снегу через рощу, мимо Монастырька, черневшего бесформенной громадой, в котором всегда слышался какой-то шум.

Анне Павловне недавно минуло двадцать пять лет. Русые волосы, темные брови и большие лучистые глаза делали ее привлекательной, и если б не маленький нос, чуть вздернутый, придававший ее лицу выражение веселого задора и жизнерадостности, она казалась бы торжественно-красивой. На «В. Короленко» она плавала четвертую навигацию, поступив туда сразу после окончания судомеханического отделения техникума. На судне ее любили за то, что она всё умела делать и дружила со всеми. Механик сразу начал звать ее по имени-отчеству и так все и привыкли называть ее Анной Павловной. Иван Петрович ей сразу понравился больше, чем его предшественник, и не только потому, что он был блондин со строгим и умным лицом, холостой и ему шел лишь тридцатый год; она сразу почувствовала, что он образован, культурен, со всеми вежлив, для каждого умел найти нужное слово, никогда не кричал как его предшественник, и на судне его все уважали и беспрекословно слушались, а команда стала перевыполнять план и в прошлую навигацию три раза завоевывала переходящий вымпел пароходства.

На пароходе Анна Павловна жила в маленькой каюте на нижней палубе, а капитан — на верхней в двух комфортабельных капитанских. Она видела капитана в его повседневной жизни, протекавшей на палубе, на мостике, видела его в краевом уголке на собрании, в беседе с пассажирами; но она не знала, что делается за дверью его просторной каюты. Летом у него по три месяца гостила мать, скромная и симпатичная старушка, тоже очень вежливая, ходившая на берег в шляпке.

Иногда Анну Павловну вызывали наверх исправить дверной замок в какой-нибудь каюте, и она стучала к капитану, чтоб доложить, что дверь исправлена, и за несколько минут, пока докладывала, успевала заметить книги на столах и этажерке, костяной разрезальный нож. Иногда она видела, как на конечной остановке к нему приходили гости, молодые мужчины и женщины, и он с радостным лицом просил проводницу позвать официантку, а потом из каюты слышался смех или кто-нибудь читал стихи.

Здесь, в Монастырьке, хотя она и жила напротив капитана, но также мало знала о его личной жизни.

Коле Горюхало она говорила:

— Попроси Ивана Петровича пойти с нами в клуб.

Переждав, пока утихнут собаки, провожавшие их лаем из каждой подворотни, он лукаво отвечал:

— Шо, нравится капитан?

— Очень.

Анна Павловна участвовала в колхозном драмкружке, ко дню Сталинской Конституции готовила какой-то скетч, и ей хотелось, чтобы капитан увидел ее на сцене.

Коле удалось оторвать капитана от книг и размышлений и затянуть в клуб. Иван Петрович с интересом прослушал скетч, потом говорил, что Анна Павловна играет с чувством. Краснея от удовольствия, Анна Павловна спрашивала:

— Вы шутите, Иван Петрович?

Коле, пытавшемуся подражать капитану, тоже хотелось шутить.

— Анне Павловне дуже нравится в Монастырьке. Вона зовсим остается, — лукаво сказал он.

— Уж очень, — рассмеялась девушка. — Я всё время свариваю угольники. Вчера пошла к директору и сказала, что умею потолочную сварку вести, и знаете, что он ответил? У нас, говорит, негде применить ваше умение. Потерпите, вот скоро будем менять два листа на «Ветлуге», тогда мы вам поручим это дело, тоже ведь ответственное. На кого же мне обижаться? И что ж мне хныкать, как Коля? Надо примириться, раз нельзя помочь своему судну. Не так ли?

Иван Петрович уклончиво ответил:

— Мир вообще хорошая штука, но не во всём.

Девушка не поняла, и, чтоб не портить хорошего настроения, увлекла капитана танцовать вальс под баян. Ей было весело и радостно. Смущало только, что капитан часто вдруг задумывался, а очнувшись от раздумья, невпопад улыбался.

Потом она сидела, а капитан стоял рядом, опираясь на спинку стула, и опять о чем-то думал. Ждали, пока колхозный баянист выпьет кружку пива и снова начнет играть.

— Что вы грустите, Иван Петрович? — спросила Анна Павловна, глядя на него снизу вверх своими ясными глазами.

Иван Петрович грустно усмехнулся:

— Думаете, весело быть капитаном разбитого корабля?

Еще танцовали. Она страстно, с увлечением кружилась по большому залу, не замечая, что их толкают, и чувствуя, как капитан твердо ведет ее. Она улыбалась ему. Иван Петрович тоже отвечал ей улыбкой, но вдруг спросил:

— А вы хорошо владеете потолочной сваркой?

Ей стало досадно, что он так холоден, и уже расхотелось танцовать. Неужели он не мог найти другого времени, чтобы спросить об этом?

Иван Петрович угадал ее мысли, сказал «простите» и весь вечер был внимателен. Потом, когда они втроем шли домой, сбиваясь во тьме с дороги и натыкаясь на сугробы, он был весел, острил, взял ее под руку, и дома, прощаясь, ласково сказал:

— Спокойной ночи, спасибо за вечер.

Укладываясь в постель, он думал, что Анна Павловна славная и милая девушка, только слишком увлекается танцами. А то, что она владеет потолочной сваркой, это очень хорошо, очень кстати, — отмечал он засыпая.

Всё это время Иван Петрович думал, как бы спасти «В. Короленко» от страшного, непоправимого простоя, и нашел выход, — необычный, трудный выход, сопряженный с риском и большой личной ответственностью. И, решив взять на себя эту ответственность, он освободился от ночных раздумий и тоски.

Дня через три после клубного вечера, когда вернулись из затона и за окном мела вьюга, а на крыше что-то стучало, Иван Петрович сказал:

— Анна Павловна, пригласите меня с Колей чай пить.

Девушка засуетилась, и через пять минут на кухне уже грелся чайник.

Она торопливо переоделась, поправила прическу и пригласила напросившихся гостей.

Пили чай, вспоминали плавание, Заречье, механика. Иван Петрович был весел, необычайно оживлен, хвалил чай и говорил, что он уже целый век не пил такого вкусного. И от того, что за окном гудела метель, где-то далеко лаяла собака, а в комнате было тепло и лампочка то вдруг тускло-тускло светила и все смотрели на нее, то неожиданно ярко-ярко загоралась и все жмурились, — молодым людям было очень хорошо. Анна Павловна чувствовала, как у нее горят щеки, и притрагивалась к ним ладонью, точно хотела остудить.

— Друзья мои, я хотел с вами посоветоваться, — сказал Иван Петрович. — Мы, Коля и я, — гости, и вы, наша добрая хозяйка, фактически составляем всю команду «Короленко». Остальные товарищи в Заречье и не могут помочь нашему судну. А вот мы трое можем. Вы как-то говорили, Анна Павловна, что хорошо владеете потолочной сваркой?

Иван Петрович только одну навигацию плавал вместе с ней и ни разу не зимовал с ней в затоне. Анна Павловна была в непосредственном подчинении механика, и капитан редко общался с ней. Механик часто хвалил помощницу и сан Иван Петрович замечал, что она серьезно относится к работе, любит машину, обладает нужными знаниями. Этим, однако, ограничивались все его сведения…

— Да, как будто ничего, пять лет сваривала, — ответила девушка, еще не оправившись от удивления.

— Ну, это вполне достаточный, опыт. Сможете заваривать в доке новые листы на днище?

— Конечно. Когда придем в Заречье?

— Нет, здесь.

Анна Павловна и Коля переглянулись и оба посмотрели на капитана.

— Да, друзья мои, здесь. Мы сами построим док. Ледяной.

— От це дило! — воскликнул Горюхало. — Говорите шо, всё зроблю.

Анна Павловна, наоборот, притихла и пыталась представить себе ледяной док, о котором никогда ничего не слышала. Часто ей приходилось видеть выморозку, с помощью которой ремонтировали гребные колёса. Но ремонтировать днище?

— Ой, Иван Петрович, а разве можно такой док сделать?

Иван Петрович знал, что такого дока еще никто не делал, но был убежден, что можно сделать такую глубокую выморозку, чтобы обнажились подвороты и днище судна, и сказал об этом.

— Я готова хоть день и ночь работать, — ответила девушка.

Она вспомнила вечер в клубе, танцы и неуместный, как тогда казалось, даже обидный вопрос капитана. Так вот почему он спрашивал!

Иван Петрович посмотрел ей в глаза, ставшие серьезными, и поверил.

— Будет пурга, метель. Ледяной ветер захочет обжечь нас или загнать в теплый цех. Будут тридцати- и сорокаградусные морозы. А нам нужно будет работать, потому что, начав, уже нельзя остановиться. Готовы ли вы на это?

— Хоть зараз! — воскликнул Горюхало.

— Я знаю, ты, Коля, горячий, только терпенье надо будет, терпенье и терпенье. А вы, Анна Павловна?

— Почему вы сомневаетесь во мне?

От недавней беспечности у нее и следа не осталось. Она сразу показалась капитану и взрослей и серьезней. Лобов невольно заметил, что у нее глубокие, хорошие глаза, что от длинных ресниц падает тень и что лоб у нее чистый и открытый.

— Нет, Анна Павловна, меньше, чем в ком-либо. И игра, как говорили в старину, стоит свеч. Мы дадим прибыли государству два с половиной миллиона рублей, мы перевезем десять тысяч пассажиров, доставим с Волги на Урал и с Урала волжским городам двенадцать тысяч тонн грузов. Так по рукам, товарищи?

Позже, когда Иван Петрович прощался и почувствовал шершавую рабочую ладонь Анны Павловны, девушка показалась ему еще красивее и интереснее.

— Спасибо вам за чай, Анна Павловна, — сказал он уже в коридоре, — я не помню, когда еще так славно проводил вечер.

4

Директор мастерских, пожилой инженер, ничего определенного не обещал.

— Сделайте раньше выморозку, то бишь ваш док, — сказал он, — если выйдет, поможем.

Но Лобову и этого было достаточно. Он попросил, чтобы ему дали человек шесть подсобных рабочих. Директор обещал послать их через несколько дней, а пока отпустил из мастерских Анну Павловну:

— Всё равно пока сварной работы нет.

Рано утром первого декабря Иван Петрович, Анна Павловна и Коля Горюхало прошли по льду затона и остановились у темного силуэта «В. Короленко». В затоне еще никого не было. В кузнице было темно и тихо. На острове из-за деревьев мерцал огонек и из трубы вылетали искры. Это, вероятно, сторож грелся в караванке.

На льду виднелись буксировщики. Кругом лежал чистый снег и вились темные дорожки. Небо было синее, и звезды казались белыми. Было часов шесть утра. Где-то на острове от мороза трещало дерево. Воротники, шапки-ушанки покрылись инеем.

— Начнем, — сказал Иван Петрович.

Все трое взошли на палубу и разобрали заготовленные накануне ломы и лопаты.

Иван Петрович первым ударил по льду. Звук этого удара и звон разбиваемого льда разнеслись далеко по затону. Анна Павловна и Горюхало молча стояли возле. Момент казался им очень торжественным. На соседних судах появились темные неуклюжие фигуры. Это вахтенные в тулупах вышли посмотреть и тотчас же скрылись, прячась от ветра.

Анна Павловна тоже ударила ломом, и, когда кусочки льда разлетелись в разные стороны, у нее появилось радостное чувство, точно она приступала к сооружению чего-то грандиозного.

Потом все вместе разделили огромную площадь вокруг судна, провели в снегу линии и поставили вешки, обозначавшие границы будущего дока. Первый ледяной ящик глубиною в десять сантиметров сделал сам капитан. Горюхало и Анна Павловна присматривались, примечали, как Лобов держит лом, ударяет, как и куда выбрасывает битый лед.

— Вот так окалывать, — сказал Лобов.

Коля Горюхало взялся разделывать свой прямоугольник горячо, страстно. Из-под его лома брызгали блестящие осколки. Он жадно и зло, точно это был враг его, разбивал холодную и твердую поверхность реки, отбивал всё новые глыбы. Валенки его были погружены в битый лед и это очень затрудняло движение. Но он не останавливался, а продолжал стучать и колоть. Ему стало жарко. Он сбросил кацавейку, обмотал шею шарфом и в одном пиджаке и рукавицах еще неистовей продолжал стучать и колоть. Сделалось еще жарче и волосы на лбу взмокли, а рубаха под пиджаком прилипла к спине. А было двадцать два градуса мороза!

У ног Коли образовалась гора битого льда. Он положил лом, вытер пот, окинул взглядом свое поле и поразился, как мало успел сделать. Сразу стало холодно, он почувствовал, как мороз прихватил потные волосы. Он надел ватник, взял, лопату, чтобы выбросить битый лед и согреться, но согреться уже не мог. Он с вожделением подумал о караванке, о железной печурке, докрасна нагретой, и белых табуретках, пахнущих сосной. Но сзади него и справа раздавались одинаково мерный стук лома и звон льда. И Горюхало не уходил, хотя у него уже зуб на зуб не попадал. Он дал себе слово первым не уходить в караванку.

Анна Павловна тоже взялась горячо, но поняла, что она быстро выдохнется, если не будет действовать методично. От холода ныли зубы. Она закрыла рот шалью и стала орудовать ломом и лопатой равномерно и ловко. Шаль покрылась инеем, побелела, зато зубам уже не было так больно. С непривычки руки ее начали уставать и в них тоже появилась ноющая боль. Она на минуту остановилась, прислушиваясь к ударам слева и за кормой, и крепче ухватила лом.

Чтобы отвлечься и забыть о боли в руках, она стала думать о том, как будет выглядеть док, но не могла себе представить; зато видела, как днище обнажается и как она сваривает первый, потом второй, потом третий лист, и Иван Петрович смотрит и говорит, что прекрасно, в ей радостно. Надо узнать, как будут варить: в нахлестку или в стык. Хорошо бы придумать какое-нибудь приспособление, чтобы руки не были навесу, тогда сварка пошла бы быстрее.

Затем ей стало казаться, что мороза нет, и греет солнце, и лед тает. Если чаще выбрасывать осколки, то руки не так болят. Какой славный, милый и находчивый Иван Петрович. Никто не додумался и не отважился строить ледяной док, а вот он додумался и посмел. И теперь не пропадет для них навигация.

Ей представились его глаза, серые, добрые, его улыбка, мягкая и деликатная… потом слышалось, как он говорит «друзья мои» и «по рукам».

Она вспомнила, как однажды принесла домой письма для Ивана Петровича. Его не было. Коля читал его книги. Она пересмотрела их. Чего только там не было! Пушкин, «Дифференциальные и интегральные исчисления», Маяковский, Тютчев. Такого поэта она и не знала. Надо будет попросить почитать.

Сейчас Анне Павловне очень хотелось взглянуть на него, и ей казалось, что если она взглянет, то легче станет рукам. С таким человеком она готова пойти на край света. И край света представился ей в виде ледяного поля, на котором она стоит с ломом в руках…

Иван Петрович принялся за дело спокойно и методично. Сначала он разметил вокруг кормы всю площадь, которую ему предстояло углубить. Площадь эта оказалась весьма солидной, на ней мог бы уместиться пятистенный дом. Потом он стал окалывать руль. Движения его были расчетливы и скупы и ему не было жарко, но и холода он не чувствовал. Наколет лед и выбросит лопатой и снова продвигается вперед. Работа вызывала только физическое напряжение, а мысли шли своим чередом. Там, в Заречье, где сейчас находится его команда, наверно идут разговоры о будущем простое «В. Короленко», быть может кое-кто из команды уже нащупывает почву, чтоб перейти на другое судно. Надо предупредить, сегодня же отправить письмо.

А что теперь делает матушка? — Каждую зиму он жил с ней в Заречье, где была его постоянная квартира. Мать хотела приехать сюда, в Монастырек, но Лобов запретил. Он боялся, что ее утомит переезд. Две пересадки, потом сто пятьдесят километров зимой на машине — не по ее силам. Наверно она сокрушается о нем и каждый день заходит в партком узнавать, здоров ли он. Иван Петрович представлял себе мать с ее седыми, стянутыми узлом на макушке волосами, с ее морщинами, косынкой на плечах, шляпкой и улыбался сколотым ледяным глыбам.

Потом вспомнилась своя комната, там, в Заречье, стены, заставленные стеллажами с книгами, глубокое кресло, которое два года назад мать купила в городе, а когда привезла, то, открывая дверь, с ребяческой радостью произнесла: «Ваня, я купила кресло для твоего кабинета». Милая, милая матушка! А хорошо бы вечером посидеть в своей комнате и, потонув в кресле, читать или просто рыться в книгах. Так много нужного еще не прочитано!

Лом разбивает лед, летят осколки. А мысли текут. Беспокоит старик Опутин. Когда Иван Петрович спросил, не согласится ли он менять листы в подводной части судна на доке, Опутин рассмеялся:

— А док-то ваш где? В Заречье док, а здесь Монастырек, чего морочишь меня? — Потом вдруг, не дослушав, махнул рукой:

— Ладно, отвяжись, всё сделаю, хоть чорту копыта. Мне еще за сеном в колхоз.

Директор мастерских уверял, что Опутин не подведет. Всё, что в Монастырьке делается, он всегда высмеивает; ворчит, но работает безотказно. Ну, а в крайнем случае сделают молодые котельщики.

Иван Петрович вспоминал то время, когда Опутин работал в Заречье, когда его трудовая слава гремела по всему бассейну и на каждом партийном или хозяйственном активе он неизменно сидел в президиуме и выступал с серьезными, умными речами, и ему аплодировали, а портреты его висели во многих местах.

Неужели старость так меняет человека?!

По воскресеньям голос Опутина гремел во дворе, куда выходили окна из комнаты Лобова. Старик кричал: «Шурку, Шурку накорми!». Шурка — это корова Опутина. Видимо, много придется воевать со стариком, и увенчается ли успехом эта война? Без него в этом затоне очень трудно придется, да и не затянется ли работа?

Слева и справа слышны удары и тупой звон льда. Иван Петрович знает, что справа от него работает Анна Павловна. Какая прекрасная и серьезная девушка! Как много искренности и даже самоотверженности прозвучало в ее словах, когда она сказала, что готова хоть день и ночь работать. А ведь сначала ему казалось, что она просто веселая и милая хохотушка. Он вспомнил, как она танцовала с ним в колхозном клубе и посмотрела снизу вверх, показывая белые ровные зубы, вспомнил и ее чистый лоб, большие глаза и шершавую ладонь. Надо поскорей вернуть ее в цех и сберечь ее силы для сварных работ. Окалывать лед может каждый. Правда, любой человек в затоне на счету, но директор обещал. Надо его поторопить.

У Ивана Петровича заболела поясница и стал мерзнуть нос. Он потер его — и снова за лом. Еще много-много дней и недель придется бить и скалывать лед, уходить в глубь реки, раздвигать стенки сначала ямы, потом рва, затем дока. Будут морозы и посильнее этого, будут пурга и буран. Но у них хватит терпенья. Он этому верит. И точно в подтверждение справа и слева слышались удары лома. Надо погреться. Они ни за что не попросят. А Коля скорей замерзнет, чем признается, что ему холодно. «Шахтерская кровь», вспомнил Лобов и позвал свою команду на передышку.

И это было во-время. У Коли побелели щеки, и Лобов долго оттирал их снегом, не разрешая приближаться к раскаленной печурке.

В теплой караванке, грубо обставленной простым столом и табуретками, от которых пахло сосной, Горюхало сделалось еще холодней, и он отвернулся, чтобы скрыть озноб и дрожащие губы. Он с горечью подумал, что за полдня выморозил небольшой ящик и что это только самое начало. Но всё равно: он готов, хоть всю зиму работать на реке, где свободно гуляет ветер, лишь бы сделать док. Приняв такое мужественное решение, Горюхало подошел к печурке и подставил красные руки.

— Не отогрелся еще? — спросил Иван Петрович.

— А я не замерз, — ответил матрос. Иван Петрович сдержал улыбку.

— С этой минуты устанавливаю регламент, — сказал он: — до пятнадцати градусов мороза отогреваться через каждые три часа. До двадцати пяти — через каждые два, свыше тридцати — через каждый час. А вы как себя чувствуете, Анна Павловна?

— Тоже хорошо, только руки немного болят, — простодушно ответила девушка.

5

Прошло две недели. Опыт научил Горюхало не сбрасывать ватника и расходовать силы равномерно. Он теперь уже работал не с безрассудным азартом, а расчетливо и экономно и больше не отмораживал ни щеки, ни носа.

Анна Павловна попрежнему участвовала в выморозке, потому что сварочной работы еще не было. Директор прислал пока только четырех человек, но работа всё же пошла вдвое скорее.

День за днем, сантиметр за сантиметром врезались в замерзшую реку. Ров вокруг судна становился всё глубже. Вырубят пласт льда на огромной площади и осторожно продвигаются дальше. А за ночь под тонким льдом наморозится еще пласт воды и его опять сколют.

Кошма, азбест, мелкий битый лед, свежий снег были всегда наготове и в разных местах лежали у рва. Чем глубже опускались в реку, тем больше было опасностей. Уже два раза лед давал трещины, и Иван Петрович затирал их снегом и накладывал азбест. Он постоянно твердил об опасности требовал осторожности.

Но Коля не представлял себе эту опасность. Однажды он в азарте слишком углубился, не учел, что под ногами у него тонкий лед и за ночь не успел образоваться достаточно крепкий новый пласт, и ударил сильней, чем следовало. Хлынула вода. Несколько мгновений Коля растерянно смотрел, как вода била ключом, заливая его валенки и разливаясь по ледяному полу рва, и как над ней подымался пар. Он попытался было ломом заткнуть дыру, но еще больше разбередил ее. Вода хлынула сильнее. В волнении Коля сбросил кацавейку и заткнул ею дыру. Вода перестала бить, но всё еще прибывала. Над ледяным рвом поднимался пар. Только теперь Коля по-настоящему испугался. Ему показалось, что случилось непоправимое несчастье.

— Вода! Вода! — закричал он.

Прибежал Иван Петрович, потом Анна Павловна и другие. Иван Петрович на ходу крикнул: «Беги в караванку, просуши ноги», затем схватил кошму, азбест и спустился прямо в воду, вышвырнул ватник наверх и, голыми руками нащупав пробоину на дне ледяного ящика, положил на нее азбест, потом кошму. Анна Павловна лопатой сбросила мелкий лед. Вода перестала прибывать. Иван Петрович выбрался из рва и тоже стал набрасывать в ящик битый лед. Увидев Горюхало, он закричал:

— Ноги! Ноги! Ступай!

Коля не чувствовал ни холода, ни мокрых валенок, и, огорошенный всем случившимся, поплелся в караванку.

— Бегом! Бегом!

За год плавания с капитаном матрос не слышал, чтобы Иван Петрович когда-нибудь кричал, тем более, так неистово. И Коля побежал.

В глубоком ледяном ящике вода уже стала застывать, потемнела, но пар еще поднимался. Вскоре мороз спаял азбест, кошму и мелкий битый лед в одну твердую массу.

Увидев, что выморозка спасена, Иван Петрович послал за спиртом, и сам пошел в караванку. Здесь, как всегда, было жарко, железная печь и трубы были раскалены докрасна.

— Ты почему не снял валенки? — спросил Лобов, заметив, что Горюхало греет ноги над печью и от них поднимается пар. Он заставил Колю раздеться, сам разделся, заставил Колю выпить спирта и выпил сам.

Вечером за ужином Коля был угрюм и молчал. Лицо его, и без того обветренное, было совсем красным и капитана это тревожило.

— Ну, успокойся, со всяким бывает, — сказала Анна Павловна и ласково дотронулась до колиных волос. Ласка милой женщины так растрогала юношу, что он готов был заплакать.

— Мне домой надо, — сказал он и пошел к себе.

Иван Петрович застал Колю одетым на кровати. Горюхало уткнулся лицом в подушку.

— Что с тобой, не заболел ли?

Коля молчал. Лобов постоял над постелью, пощупал колину голову и, убедившись, что температуры нет, сказал:

— Невежливо молчать, когда с тобой разговаривает старший, да еще твой капитан.

— Хиба ж я нарочно! — сказал Коля.

— Будет об этом. Завтра до обеда снова разделаем ящик.

6

Морозы стояли крепкие, не меньше двадцати пяти. Каждое утро все трое вставали с тревожной мыслью: не отпустило ли сегодня? Убедившись, что холодно, что провода белые и на земле туман от мороза, радовались и говорили: — Хороша выморозка.

А вечером, когда багровое солнце опускалось за селом и ярко окрашивало небо и тучи, Анна Павловна удовлетворенно замечала:

— Завтра опять хороший день будет.

— Да, не меньше тридцати, — подтверждал Иван Петрович. А Горюхало восклицал:

— От це дило, и природа за нас!


Анна Павловна уже неделю работала в цехе.

Как-то в полдень она почувствовала себя плохо. Ныли кости. Болело горло, хотелось спать. Преодолев слабость, она с трудом дотянула до гудка. Когда шли домой через рощу, она пошатнулась и ухватилась за рукав Ивана Петровича.

— Что с вами? — встревожился Лобов, поддерживая ее. Анна Павловна тряхнула головой и ответила:

— Ничего, уже прошло.

Дома ей снова стало плохо. Она с трудом сбросила теплую одежду и повалилась на кровать. Иван Петрович послал Колю к затонскому врачу. У Анны Павловны оказалась злокачественная ангина.

В три часа ночи Лобов еще не ложился. Двери в его комнату и в комнату Анны Павловны были полуоткрыты. Иван Петрович рассеянно читал и прислушивался к шорохам за дверью. Коля сладко похрапывал. В комнате девушки было тихо. Иван Петрович тревожился о здоровье Анны Павловны, и в то же время опасался, что ее болезнь осложнит положение: если болезнь затянется, это сорвет сварку. Док был почти готов. Подвороты «В. Короленко» уже обнажились. Ров стал глубоким и шел вокруг судна, а огромный белый пароход весь освободился ото льда и только днище его стояло на ледяном прямоугольнике, точно на пьедестале. Третьего дня Иван Петрович разметил в ледяном пьедестале места, где следовало пробить туннели, и уже делая бригада пробивала их. Скоро док будет совершенно закончен, придут котельщики, затем очередь Анны Павловны. Бедная девушка, ей просто не повезло. Ни мороз, ни пурга ее не трогали, а вот от какого-то микроба не убереглась.

Ивану Петровичу послышался стук в соседней комнате. Он на носках прошел через коридор и шире приоткрыл дверь в комнату Анны Павловны. Запахло лекарствами. Лампа на ночном столике поверх абажура была накрыта плотной бумагой. Тень падала на лицо девушки. Казалось, она тихо спит. Однако она сразу открыла глаза.

— Иван Петрович, вы? — произнесла она и по тому, как она это произнесла, было видно, что ей от боли трудно говорить.

— Какой странный сон. Будто я у машины и вы рядом, и кричите «полный вперед», а я хочу передвинуть рычаги а не могу. Руки как камни. А шатун ломается и вы говорите «ложитесь, ложитесь», а я не могу двинуться с места, и шатун пролетает мимо виска… Правда, смешной сон? — она облизнула сухие губы. Помолчав немного, спросила:

— А почему вы не спите?

Он смотрел на ее лицо, сразу осунувшееся, и в ее глаза, под которыми легли черные круги, и не знал как ей помочь.

— Идите отдыхать, вам завтра рано вставать и весь день работать.

А он не мог оторваться от ее лица и чувствовал, что она стала ему очень дорога и что он мог бы просидеть у ее постели всю ночь, потом еще ночь…

— Вам пора принять порошок.

Анна Павловна дотронулась жаркой рукой до его руки:

— Спасибо. Идите спать, вы не сможете работать.

Когда он был уже у порога, она сказала:

— Я скоро поправлюсь и не задержу сварку.

Утром директор затона прислал сиделку, потом пришел врач, а в обеденный перерыв заглянул Иван Петрович. Девушке было так же тяжело, как и накануне. На столике прибавились какие-то порошки и склянки. Анна Павловна обрадовалась капитану и сказала, что ей легче, но по всему было видно, что это не так. Сиделка покачала головой и шепнула Ивану Петровичу: — У нее нарыв в горле.

— Пришли уже котельщики? — спросила Анна Павловна изменившимся гортанным голосом.

— Пусть это вас не тревожит, — ответил Иван Петрович и подумал, что этой девушке можно доверить и завод.

— Иван Петрович, мне хорошо с вами, но вас ждет дело. Вы теряете время из-за меня.

На пятый день нарыв прорвался, и температура снизилась. Анна Павловна уже сидела и говорила без труда и хотя лицо ее за эти дни похудело и сильно осунулось, а круги под глазами совсем стали черными, но чувствовала она себя бодрой и настроение у нее поднялось. Она ждала, когда вернутся из затона Иван Петрович и Коля, и прислушивалась к шагам за входной дверью.

Потом она говорила Ивану Петровичу:

— А я не зря пролежала. Я придумала стойки, упоры для потолочной сварки. Знаете, как это ускорит работу! Ну, что в нашем доке? Расскажите всё подробно…

А еще через два дня, когда перед уходом в затон Иван Петрович пришел проведать ее, она уже была одета в рабочее платье и собиралась в цех.

Лобов знал, что у нее есть освобождение от врача еще на два дня, но уговорить ее остаться дома ему так и не удалось.

В дни болезни Анны Павловны Лобову раскрылась ее душевная красота. Лобов теперь постоянно испытывал потребность говорить с ней, а в ее присутствии ощущал безотчетную радость, которая с каждым днем становилась всё сильней.

7

Под днищем судна появились туннели. Теперь большой двухпалубный пароход, весь обнаженный, стоял на тонких ледяных переборках. Во рву убрали простенки для того, чтобы котельщикам было удобно работать. И ледяное сооружение совсем напоминало док.

Лобов и Горюхало ждали бригадира котельщиков Акинфия Никитича Опутина. Только что док осматривал директор и сказал, что Опутин уже должен был бы быть здесь…

Спустя немного из цеха вышел старик и по черной тропинке, спустился вниз. Лобов его встретил на льду.

— Ждем вас с нетерпеньем, Акинфий Никитич.

— А чего меня ждать, — пробурчал старик.

Иван Петрович почему-то вспомнил, что каждое утро за изгородью усадьбы Опутина мычит корова, визжат поросята, и когда он, Горюхало и Анна Павловна уходят на работу, Акинфий Никитич еще пьет чай и у его дома пахнет свежим хлебом, а в окнах горит яркий свет. Да, старик умел пожить со всеми удобствами.

Акинфий Никитич был широк в плечах и еще очень крепок; он брил усы и бороду и, несмотря на двадцатиградусный мороз, ходил в одной ватной кацавейке, покрытой ржавчиной и изодранной железом.

За всё время строительства дока старик ни разу не заглядывал сюда, а когда при нем заговаривали о чудесном сооружении, он махал рукой и бурчал:

— Что в Монастырьке хорошего, так это трава. Шурка по пятнадцать литров дает.

Акинфий Никитич подошел к краю ледяного дока и ахнул. Он во все глаза глядел на огромный белый борт судна, стоявшего на светлых ледяных переборках. Глаза старика смеялись и бегали по переборкам и рву. Иван Петрович сбоку смотрел на него и тоже улыбался, как будто он тоже впервые увидел док, и опасения его рассеялись.

— Полвека работаю в затонах, а не видал, — говорил Опутин басом, обращаясь как будто к переборкам и пароходу; потом спустился по трапу в ров и стал осматривать ледяные простенки, проходил через туннель, смотрел на днище, изглоданное коррозией, трогал листы и вдруг пробасил:

— А дай бумажку, что не потонет.

Иван Петрович усмехнулся:

— А если дам и всё-таки потонет?

Старик был туг на ухо от многолетней работы в котельной.

— Чего, не потонет?

Лобов повторил. Акинфий Никитич посмотрел на капитана, перевел взгляд на сказочный док и вдруг, сердясь, заговорил:

— Эх, бабы, бабы, дуры. Это она, чтоб ей пусто было, «едем да едем, корова своя, дом, стар стал», и заладит так с вечера до утра и с утра до вечера. Монастырек, вишь, ей приглянулся! Осточертела! Поехал, и ровно дремал два года. Слушаю, кругом жизнь кипит, страна вон как строится, старики дела ворошат аж дух захватывает, а ты починкой занимайся, да Шурку чисть, да криночки с молоком, да сена привези, чтоб ей пусто было, тьфу ты, грех какой, дура баба; и сам дурак, что слушал. А нет-нет да верил, что в Монастырек придет настоящее дело…

Акинфий Никитич замолчал так же внезапно, как начал говорить. Потом, уже обращаясь к Лобову, произнес:

— Не бойся, капитан, отвечать будем на-пару.

Через час к доку подвели шланги, возле поставили передвижную пневматическую станцию. Еще до рассвета Акинфий Никитич привел всех пятнадцать ребят своей бригады, притащил листы железа к борту дока. Увидев Горюхало, Акинфий Никитич спросил Лобова, показывая пальцем на матроса:

— Твой?

— Да, матрос.

— Чего баклуши бить, давай его ко мне в бригаду.

Горюхало обиделся за «баклуши» и недружелюбно глядел на старика, считая, что Горюхалы никогда не бьют баклуши, что Опутину никогда не угнаться за батькой и что старик «задается». Но он промолчал, потому что работы в доке уже не было, а сидеть и глядеть, как другие дело делают, он не мог. Уж он покажет «як Горюхалы бьют баклуши!»

Когда Иван Петрович согласился его отпустить, старик успокоительно заметил, не стесняясь присутствия матроса, в душе которого уже кипела ярость:

— Хоть и котенок еще, не смыслит ничего, а всё польза будет.

На розвальнях привезли аппарат для автогенной резки металла. Пока котельщики прилаживались, Иван Петрович набрасывал у подворотов судна на ледяном полу дока снег и мелкий битый лед, чтобы смягчить удары, если случайно упадет молоток, болт или какой-нибудь инструмент.

Опутин включил аппарат и, покрикивая на своих ребят, чтоб живее шевелились, стал срезать заклепки на старом листе подворота. В трюме парохода застучал молот.

Когда был срезан первый лист, в зияющем прямоугольном отверстии судна появилась улыбающаяся физиономия Горюхало. Это он изнутри выбил старый лист после того, как срезали заклепки.

С каждым часом дело налаживалось. В железный трюм судна поставили горн, и когда его раздули и стали нагревать заклепки, в доке запахло серным дымом, и работа пошла быстрее.

Коля тоже содействовал ускорению работ. Лошадка, на которой доставляли железо из цеха в док, часто задерживала котельщиков. Коля зачем-то ходил в цех, смотрел на электрокар, потом говорил с директором, а однажды он не пошел домой после гудка, а остался в затоне и проработал там весь вечер.

На следующий день все увидели ледяную дорожку на замерзшей реке, а потом услышали и низкие, басовые гудки. По льду двигался электрокар, нагруженный листами железа, и на площадке его стоял Горюхало, улыбаясь во весь рот, и улыбка его говорила: «что — удивлены? — А это я вчера сделал дорогу на льду для машин. Горюхалы не бьют баклуши». Акинфий Никитич, действительно, удивился, в глазах его заметно было удовольствие, но он насмешливо пробасил так, что слышали все, в том числе и Горюхало, успевший подъехать к доку:

— Эх, молодец, верткий какой, нашел себе легкое дело!

Горькая обида закралась в душу парня. Управление электрокаром он передал другому котельщику, а сам потребовал, чтобы ему дали самую тяжелую работу. И он получил ее: орудовал тяжелым молотом, сверлил в цехе листы железа, срезал заклепки и делал всё быстро и аккуратно. На Акинфий Никитич как будто не замечал стараний парня и его способностей. Коля возненавидел Акинфия Никитича, мысленно бранил его, называя «бисов дид», а по ночам мечтал о том, как бы посрамить старика.

8

С того момента, как начались котельные работы, возросла опасность для дока. Лобов обретал покой только тогда, когда был в затоне. Часто среди ночи он просыпался, одевался в уходил в затон. Темная, неуклюжая фигура сторожа Якова с дробовиком за плечами останавливала:

— Стой! Кто идет?

— Капитан с «Короленки» Лобов.

Яков ослеплял ручным фонарем и, узнав, пропускал. Иван Петрович осматривал судно, док и, только сильно продрогнув, уходил и ложился спать, стараясь не тревожить Горюхало.

Однажды в подводной части парохода меняли листы и укрепили их только на болтах, не успев заклепать. Лобов и Опутин подвели пластырь под лист на случай, если хлынет вода, чтобы она не затопила судно.

Было темно. Из мастерских уже все ушли. Последними уходили команда «Короленко» и Акинфий Никитин.

— Пластырь крепкий, никакой чорт не возьмет, — говорил он.

Ивану Петровичу было не по себе. Страшно было оставлять судно в таком состоянии. Он решил погреться, поужинать и тотчас вернуться в док. Пока подогревали ужин, Лобов дремал за столом, а поужинав, почувствовал непреодолимую усталость и сонливость. Он прилег минут на пятнадцать, попросив Анну Павловну разбудить его. Горюхало тоже лег и оба, усталые, продрогшие за целый день работы в доке, тотчас уснули.

Анна Павловна долго возилась на кухне, мыла посуду, потом села пришивать пуговицы к спецовке, Но в уме ее всё бродили мысли о доке, об опасности, грозившей из-за того, что не заклепали лист. Она взялась за книгу, но мысль о незаконченной сварке мешала понимать смысл прочитанного. Она поднимала голову от книги, смотрела на заснеженное окно и думала, не пойти ли ей подежурить в доке. В случае чего она сможет добавить пластыря, а сторожа пошлет бить в колокол.

Да, ей нужно пойти. Иван Петрович и Коля измаялись за день, а она работала в теплом цехе и не устала. И не раздумывая больше, Анна Павловна отложила книгу, потеплее оделась и, погасив свет, тихо вышла.

Было часов одиннадцать. В небе висел молодой месяц. Под ногами скрипел снег. Впереди темнел перелесок. Сбоку ползла ее тень, и кругом было тихо и пустынно. Анне Павловне стало немного страшно. Она старалась не оглядываться, не прислушиваться и думать о доке. И чем больше она думала, тем сильнее становилась уверенность, что в доке пробоина и хлещет вода, и она невольно прислушивалась; но кроме скрипа снега под ногами не было слышно ни звука.

Но вот ее глазам открылся затон, ледяной док и белый пароход, который издали при неверном свете луны казался висящим в воздухе. Никогда ей не был так мил и дорог ее пароход и никогда раньше он не казался ей таким прекрасным. Он стоит как будто цел и невредим, но как тревожна эта холодная тишина! Скорей, скорей в док!

В первом часу проснулся капитан. Он торопливо оделся, набросил на Колю сползшее на пол одеяло и вышел. Анна Павловна, вероятно, заснула или забыла его разбудить, думал он, спускаясь по лестнице. В доме Акинфия Никитича горел свет, а у забора лаяла собака. Лобову показалось странным, что у старика так поздно горит огонь. Прежнего тревожного чувства у него не было, но хотелось скорей увидеть док, пароход.

Еще идя по тропинке на льду реки, он услышал голоса людей, но не мог разобрать слов. А когда подошел ближе, то увидел три фигуры, которые трудно было различить. И это встревожило Лобова…

Коля Горюхало сквозь сон слышал, как его накрывали и как скрипнула дверь, но не мог открыть глаз. Когда он проснулся, в комнате было уже тихо. Коля зажег свет. Постель капитана была пуста.

Коля сразу же сообразил, что Иван Петрович ушел в док. Но почему так долго его нет? Не случилась ли там беда?

Коля оделся, постучал к Анне Павловне. Никто не отозвался. Горюхало постоял минуту, еще раз постучал и снова не получил ответа. И мысль, что в доке случилось несчастье, утвердилась. Очевидно, все уже там, а его не разбудили. Он сбежал с лестницы, мельком заметил, что в окнах Акинфия Никитича горит свет, и это также подтвердило его опасения. Собака залаяла на него, и в ее лае Коле послышалось нечто зловещее. И он побежал.

В доке и в затоне никого не оказалось. Только сторож в тулупе ходил взад и вперед. Коля, потный от быстрого бега, озабоченно остановился возле целого и невредимого судна.

— Ступай в караванку, — сказал сторож Яков.

— А шо там?

— Наверно, совещаются. Вот совы. Я бы так спал и спал, а они шляются по ночам в мороз. И Акинфий Никитич туда же!

Коля уже не слушал сторожа и шагал к берегу, где в окне караванки светился огонек.

Он открыл дверь. Его окутали клубы пара и тотчас рассеялись. Он увидел всех своих возле покрасневшей печки.

Его встретили по-разному. Анна Павловна приветливо улыбнулась и сказала:

— Молодчина, Коля.

Акинфий Никитич засмеялся:

— Тебя только и нехватало.

Капитан спросил, почему он не спит.

— Я был у товарыша, зашел мимо. Шо, нельзя?

Иван Петрович сделал вид, что поверил, и продолжал прерванный разговор:

— Пластырь — надежная штука, если он всегда на глазах. Не стоит больше так рисковать.

Из дальнейшего Горюхало понял, что Иван Петрович спорил с Опутиным и что Опутин тоже прибежал в док, потому что беспокоился, а Анна Павловна первая осмотрела судно и сообщила, что всё в порядке. И тогда старик сказал, что иначе не могло быть, и из-за этого разгорелся спор.

Насмешливый тон, которым встретил Акинфий Никитич матроса, дополнил счет обид. Коля забился в угол, слушал разговоры, ругал про себя старика и считал, что тот задается и хочет казаться умнее капитана. «Побачишь, як тоби задаст капитан», — втайне надеялся Коля, но очень скоро разочаровался. Против его ожиданий, Иван Петрович дружелюбно предложил пойти домой и с сочувствием сказал:

— Вы даже не успеете отдохнуть, Акинфий Никитич.

Всю дорогу капитан не разговаривал с Колей, а когда пришли домой, заметил:

— Зачем ты солгал, что был у товарища? Чувства твои хорошие, благородные и незачем их стыдиться.

Сердце Коли, переполненное обидой, не выдержало. Он с жаром ответил:

— А чого дид смиется? Мой батько лучше работал и два ордена у него, а приняв вызов от меня и не смиется.

Лобов удивился, посмотрел на Колю и понял его. В ежедневных хлопотах и заботах он и не заметил, как между Опутиным и Горюхало возник какой-то конфликт, видимо, не серьезный, но очень огорчавший юношу.

— Коля, Коля, — заметил Иван. Петрович. — Акинфий Никитич добрый и славный старик. Он только напускает на себя. Знаешь, что он мне сказал? Если б ты пробыл в его бригаде год, то он из тебя сделал бы лучшего котельщика в бассейне. А это высшая похвала у него. Кстати, он тоже два ордена имеет.

— Правду, вин так казав?! — воскликнул Коля. Иван Петрович кивнул. Было ясно, что этот вопрос можно не включать в повестку дня.

— А теперь спать, Коля. Завтра работать не сможем.

Через неделю Акинфий Никитич сам предложил Коле остаться в его бригаде. Это случилось так. В цехе вышел из строя сверлильный станок. На листе железа остались непросверленными добрых две дюжины отверстий под заклепки. Акинфий Никитич выругался и послал за всеми тремя электродрелями мастерских. Принесли только одну — остальные были заняты. Акинфия Никитича взорвало. Он стал бранить слесарей, копавшихся у сверлилки, затон, порядки, и его гневный бас гудел по цеху.

— Что я с одной дрелью сделаю! — кричал он.

Пока Акинфий Никитич налаживал дрель, всё еще ворча и проклиная тот час, когда он приехал в эту «богадельню» — Монастырек, Коля сбегал в инструментальный склад, отобрал там две старые ручные дрели, которыми почти не пользовались, и принес их Опутину.

— Э, старая рухлядь, куда ее, — усмехнулся Акинфий Никитич и, заметно смягчившись, велел приладить.

Еще до того, как наладили станок, лист был поставлен на судно, Акинфий Никитич необыкновенно серьезно, даже немного торжественно, сказал Коле:

— А ты, парень, настоящий комсомолец, и потому это, что работаешь с душой.

И ничего больше не сказав, вылез из дока и пошел по льду затона. Коля смотрел ему вслед, и теплое, радостное чувство наполняло его душу.

На следующий день Акинфий Никитич пригласил Колю к себе домой. Старик уже не был торжественно-серьезен, как накануне, а обращался к матросу с обычным грубоватым и ласковым подтруниванием.

— Заказал старухе вареники с творогом для тебя, — сказал Акинфий Никитич, идя рядом с юношей.

Акинфий Никитич хитро подмигнул Коле и рассмеялся, и его зычный смех прокатился по пустым развалинам.

— Знаю, брат, любишь полакомиться варениками.

Потом Акинфий Никитич уверял, что он понимает толк в варениках, потому что его дед был главным сотником у казачьего гетмана, какого именно — он запамятовал. Старик, не смущаясь, городил небылицы. Был он коренным уральцем, и дед его и еще отец в детстве были крепостными графа Строганова. Но Акинфию Никитичу казалось, что он делает приятное матросу, к которому чувствовал симпатию и расположение, и ему самому нравилось выдумывать истории с гетманскими сотниками.

Во дворе усадьбы Акинфия Никитича было опрятно, снег очищен, прямая дорожка вела к сараю с маленьким оконцем, где помещалась Шурка. Собака, лохматая дворняга, с визгом выбежала навстречу хозяину и, увидев чужого, остановилась, посмотрела, виляя хвостом, точно решая, друг это или недруг, и, видимо, не найдя решения, неуверенно залаяла на Колю.

— Ну, ну, ты, — пригрозил Акинфий Никитич.

Собака опустила хвост, сразу потеряла интерес к чужому и с преданным визгом поплелась у ног хозяина.

У порога Акинфий Никитич веником стряхнул снег с валенок, потом передал веник Коле.

Когда старше открыл дверь дома, Колю охватило приятное тепло и запах свежего хлеба и топленого молока. Кухня с выбеленными стенами, серые, чистые половики, запах печеного хлеба, — всё напомнило юноше его родной дом на Украине.

Акинфий Никитич и Коля умылись. Старик переоделся и велел Коле снять спецовку, потом ввел его в большую комнату с тюлевыми занавесками и фикусом на подоконнике.

— Садись к столу, — сказал Акинфий Никитич и, подмигнув Коле, вышел.

Комната выглядела по-городскому. Большой ковер висел на стене, и под ним стояла тахта. У другой стены — этажерка, плотно набитая книгами, а над ней портреты Ленина в Сталина и почетные грамоты обкома и горкома партии и министерства. Грамот было не меньше десяти и все они были в рамках и под стеклом.

«Як у батьки», — подумал Коля, с уважением разглядывая грамоты.

Акинфий Никитич поставил на стол запотевшую бутылку с водкой и, потирая руки, говорил, что сейчас поспеют вареники. Он налил рюмку себе, потом хотел налить Коле.

— Я не пью.

— Чего? Говори громче.

Коля повторил. Акинфий Никитич недоуменно подержал в руках бутылку, потом кивнул:

— Хорошо делаешь, — и зажмурившись, опрокинул рюмку в рот, крякнул от удовольствия и, нацепив на вилку кусок селедки, сказал:

— Не советую, не приучайся. Гадость одна.

Жена Акинфия Никитича, Евфросинья Дементьевна, лет на десять моложе его, но уже вся седая и в морщинах, внесла большое блюдо вареников, от которых шел пар и вкусный запах творога. Вареники были маленькие как пельмени и вовсе не похожи на те, которые готовила покойная мать Коли. Но матросу они понравились, и он хвалил их. А Акинфий Никитич, выпив еще пару рюмок, уже старался говорить только по-украински, но у него получалось лишь «це» да «що» и, чтобы восполнить недостаток в знании языка, он без конца повторял «це дило треба розжуваты». Потом он вдруг умолк, помолчал с минуту и заговорил серьезно, с грубоватой ласковостью:

— Иди, Никола, ко мне в бригаду. Будем с тобой дела знаменитые делать.

У Коли в глотке застрял кусок. Он закашлялся и слезы показались на глазах. Горюхало помнил, что ему говорил капитан, но не предполагал, что котельщик сам ему это предложит. Ему было лестно, приятно, но он не мог согласиться, потому что любил свое судно.

В воображении его возникли пароход, палуба, кнехты и он сам наготове с чалкой, приближающийся дебаркадер и нетерпеливые лица людей. Он не сомневался, что теперь уже команда наверняка выполнит к осени пятилетний план и он напишет батьке, что выполнил пятилетку раньше, чем Горюхало-старший. А речной простор! Голубая вода, хвойные леса! И он у штурвала. В эту навигацию он станет рулевым, — так сказал Иван Петрович. Нет, он не может принять предложение даже от самого Акинфия Никитича. Но как ответить ему, чтоб он не обиделся?

Акинфий Никитич, между тем, отодвинув от себя тарелку, смотрел в окно и говорил:

— А затон наш раздастся вширь да вглубь. И цеха будут, как в Заречье. И будем тут капитальный ремонт делать. Попомни мое слово.

— Я не могу, — ответил Коля. Акинфий Никитич скорей угадал, чем услышал ответ. Коля, сначала тихо, краснея и смущаясь, говорил всё, что думал; потом, вспомнив, что Акинфий Никитич плохо слышит, заговорил громче:

— Мы, Горюхалы, не бросаем свое дило.

Акинфий Никитич закричал в кухню:

— Фрося, тащи еще вареников. — И когда на столе появилась новая порция дымящихся вареников, Акинфий Никитич сердито проговорил:

— Чего копаешься, есть надо.

Спустя немного, видимо, успокоившись, Акинфий Никитич произнес:

— Ладно, Никола, иди куда сердце тянет. Дорога тебе всюду. И пароход советский, и дело там советское, и там пятилетку выполнять надо. А у капитана твоего светлая голова. Смелый он человек, что говорить. Другому на ум не пришло бы. Смотри, какое дело затеял. С таким капитаном плавать — счастье. И ты, Никола, не оставляй его. Научит он тебя жить по-настоящему.

А помолчав минутку, старик грустно добавил:

— А жаль, знатный бы котельщик вышел.

С той поры Акинфий Никитич больше не заговаривал о том, чтобы Коля совсем остался в бригаде, но и не отпускал от себя матроса, доверял ему самую сложную работу и в его отношении к парню появилось нечто бо́льшее, чем простая симпатия и уважение к его способностям.

9

К двадцать первому февраля была закончена смена негодных листов бортовой обшивки и поставлены новые шпангоуты и стрингеры.

Акинфий Никитич любовно оглядывал обновленные борта судна, на листах которого матово поблескивали чеканные заклепки, ходил вокруг судна, увлекая за собой Горюхало, довольно посмеивался и приговаривал:

— А ты боялся: потонет, потонет. Вот тебе, Никола, и «шо».

Уже давно Коля привык к Акинфию Никитичу и не обижался на него, когда он, как сейчас, говорил то, чего никогда не было.

— Скоро ведь закончим, — сказал котельщик, и Коле показалось, что в голосе его престарелого друга зазвучали грустные нотки.

Действительно, для котельщиков кончилось самое трудное. Надо было лишь готовить листы для днища. Его собирались сваривать.

Анну Павловну снова перевели в док. Начиналась сварка листов для днища. Накануне вечером Иван Петрович долго говорил с ней, а прощаясь, задержал ее руку в своей и так серьезно посмотрел на нее, что ей трудно было выдержать его взгляд.

— Анна Павловна, сейчас всё от вас зависит, — сказал он, — всё и наше плавание, и смысл всего этого дока.

Ей хотелось ответить, чтобы он не беспокоился, что она уверена в себе, в успехе, что она всё-всё сделает, но вместо ответа она только крепче сжала его руку и покраснела. Ночью она долго не могла уснуть, прислушиваясь к напору ветра за окном, свисту в проводах, шептала: «как метет», «как метет», пытаясь уснуть.

Помимо воли мысль ее уносилась в док и воображение рисовало электроды, аппарат, листы железа и ее собственные движения, словом, всю технологию, которую уже давно составил вместе с ней директор затона. Или вдруг Анне Павловне представлялось лицо Лобова, его светлые волосы, глаза; она находила, что он похудел, и неожиданно вспоминала его улыбку, пожатие его руки, и ее вдруг охватывало сомнение: что, если она не справится или сварку забракуют? Что будет тогда с судном? И ей слышался голос Ивана Петровича, тихий, но проникающий в душу: «Смысл всего этого дока». Милый, родной Иван Петрович. Потом голова ее слегка затуманилась и она уснула.

Проснулась она задолго до рассвета. От ночного смятения не осталось и следа. Она приготовила завтрак, но выпила только стакан чаю. Есть не хотелось. Поймав себя на том, что волнуется, будто идет накладывать сварной шов первый раз в жизни, Анна Павловна прошептала «нехорошо, нехорошо», подумала, что сегодня у нее должно быть много сил и нельзя давать волю своему волнению. Она заставила себя поесть, выпить еще стакан чаю. Достав спецовку, стала одеваться в расчете на то, что ей придется работать лежа на льду. Все ее приготовления были немного торжественны. Она старалась убедить себя, что не волнуется, но это ей плохо удавалось, и ее невольно охватывал трепет перед важностью дела, которое ей предстояло осуществить.

Она вышла на мороз, ледяной ветер ударил ей в лицо, и снежная пыль осела на ресницах. Дорогу замело. Она по щиколотку погрузилась в хрустящий снег и, нагнув голову, пошла в темноту. Рядом в сугробах чернел дом Акинфия Никитича. Там было темно, тихо и даже собака не лаяла.

«Спит еще», — подумала Анна Павловна.

В снегу оставались глубокие следы ее ног. Ветер заносил их белой пылью.

Анна Павловна не ждала, что встретит кого-нибудь в доке и в первое мгновение, увидев у кормы силуэт человека, удивилась и пошла навстречу. Узнав капитана, она обрадовалась и воскликнула:

— Иван Петрович! Доброе утро.

Лобов тоже обрадовался и, пожимая ей руку, сказал:

— Идите, готовьте электроды. Сейчас свет дадут, — И пошел на корму.

Уже две недели он вместе с тремя затонскими плотниками ремонтировал палубу и надстройки и уже успел сменить несколько негодных простенков и отделать три каюты. Как всякий хороший капитан, Иван Петрович умел плотничать, и теперь, когда нехватало рабочих рук, а дело шло к весне, он торопился закончить ремонт надстроек одновременно с корпусом.

Под днищем снег и битый лед были убраны и в туннеле лежали доски. Анна Павловна поняла, что это капитан приказал настлать их и благодарно посмотрела в сторону кормы.

В семь тридцать дали ток. На мачте, вделанной прямо в лед, зажегся фонарь. Пришел Акинфий Никитич с домкратами. Коля на электрокаре привез провальцованные и подготовленные под сварку листы. Автогенщики притащили свой аппарат и шланги. Началась автогенная вырезка. Когда рассвело и воздух стал прозрачным, в днище уже было прорезано окно.

Анна Павловна подключила провода к аппарату, затем влезла под дно судна и поставила свой деревянный упор. В туннеле нельзя было ни стоять; ни даже сидеть. Она легла на спину и вынула из-за пояса щиток. Над ней был лист железа, прихваченный ко дну судна только в двух местах тонкими и короткими сварными швами.

Анна Павловна вынула из кармана электрод и, закрыв лицо щитком, приставила электрод к кромке листа. Загудел аппарат. Сквозь синее очко в щитке она увидела слабое, точно притушенное или нарисованное пламя и искры. Из-под ее твердой и уверенной руки потянулся шов, казавшийся сначала красным, затем, остынув, ставший темным. Через несколько минут она приостановила работу. Аппарат умолк. Она приподнялась, посмотрела на шов, увидела, что он хороший, плотный, что металл хорошо проваривается, и снова начала сварку. Анна Павловна медленно вела электродом, точно чертила жирную линию, и уже забыла о холоде, пощипывающем пальцы ног, забыла обо всём, что не касалось шва и электрода. На лбу у нее выступил пот.

Коля Горюхало на корточках сидел у туннеля и жадно и взволнованно следил за работой Анны Павловны. Его волновали самые разнообразные чувства.

Сначала ему казалось, что лист железа весом в полтонны, прихваченный пустяшным швом, обязательно оторвется и придавит Анну Павловну. У него мороз пробегал по коже. Он поднимал голову и смотрел на Акинфия Никитича, сидевшего рядом тоже на корточках. Приложив руку ко рту, он прокричал:

— А не сорвется лист?!

Акинфий Никитич рассмеялся и надвинул Коле шапку на глаза:

— Эх, ты, ерой.

Коля видел, как искры падают на куртку Анны Павловны, и ему чудилось, что куртка сейчас задымится. Но проходили минуты и одежда не дымилась, а искры гасли. Тогда Коля вдруг замечал, как под ярким голубым пламенем красиво расцвечивается ледяной туннель и всё так сверкает, что глазам больно. Новый лист постепенно сращивался с днищем, и Коле вспомнилось, как однажды вечером Иван Петрович рассказывал ему и Анне Павловне, что электрическую сварку изобрел выдающийся русский инженер Славянов, тоже уралец, и что он был первым человеком в мире, который применил сварку на строительстве парохода, и после Славянова во всех странах мира ее стали применять десятки, а теперь, вероятно, и сотни тысяч людей; но Анна Павловна, наверно, единственная в мире ведет сварку в ледяном доке.

— Ну, Никола, пора и честь знать, — услышал он густой бас Акинфия Никитича и почувствовал на своем плече тяжелую руку. — Будет любоваться чужой работой. Пошли.

За какие-нибудь пять-шесть минут перед Колей открылся целый новый мир. Он решил просить Анну Павловну научить его сваривать металл.

В полдень был приварен первый лист. Анна Павловна выползла из туннеля и почувствовала, что одна нога у нее застыла. Она собрала огрызки электродов, втиснула щиток за пояс и, припадая на одну ногу, побежала в караванку отогреваться.

10

Так шли дни, полные напряженного труда. На палубе стучали молотки и топоры, а под днищем гудел сварочный аппарат, и яркое пламя освещало ледяные переборки дока. С каждым днем всё большее количество новых стальных листов покрывало днище судна. После сильных морозов, метелей неожиданно наступала оттепель и в доке появлялась вода. Анна Павловна лежала на досках почти вровень с водой и таким образом вела сварку. Иван Петрович запрашивал в управлении прогнозы погоды и оттуда сообщали, что вскоре вновь ожидается похолодание.

— Потерпите, Анна Павловна, дня три-четыре; выморозка не очень пострадает, — говорил Иван Петрович.

Анна Павловна терпела. Сварку она начинала рано утром и очень торопилась, потому что времени оставалось мало и она не верила прогнозам. Работать становилось всё труднее и неудобнее. Стоило ей пошевельнуться, как доски начинали качаться. Под ними хлюпала вода, и даже иногда заливала доски.

Когда вновь ударили морозы и доски вмерзли, Анна Павловна обрадовалась, потому что стало легче работать и она больше успевала сделать за день.

Из управления пароходства пришла телеграмма, сообщавшая, что «в Монастырек выезжает главный инженер механико-судовой службы Ремов и что директору дано распоряжение перебросить все силы на окончание ремонта «В. Короленко». В помощь Анне Павловне директор послал двух электросварщиц, но после первого же шва Анна Павловна одну отослала обратно, и шов пришлось переваривать.

Наступил апрель. Солнце уже основательно пригревало. Но выморозка хорошо сохранялась, потому что морозы еще держались, а по ночам усиливались.

На судне начались окрасочные работы.

Когда был закончен последний шов, в доке собрались все принимавшие участие в ремонте и директор.

Анна Павловна опустила щит и выползла из дока. Она встала, придерживаясь за ледяную стенку, и произнесла, устало и счастливо улыбаясь:

— Всё!

Домой пошли все вместе. Уже прилетели грачи, и развалины Монастырька и роща ожили, наполнились их криком. Птицы попадались навстречу и нехотя взлетали на деревья. Иван Петрович шел позади Анны Павловны и слушал всё, что она говорила директору и Акинфию Никитичу. Он видел, что она похудела, но лицо ее было более одухотворенным и свою радость она стала выражать как-то тише и глубже. Ему страстно захотелось сказать ей о своих чувствах, о своей любви.

Поужинав, Коля убежал в клуб. Иван Петрович долго ходил по комнате, думая об Анне Павловне; наконец, он постучал к ней, а когда вошел, то не знал, что сказать. Все нужные, выношенные в душе слова испарились… Он был взволнован и не улыбался. Анна Павловна чутьем, инстинктом поняла, что в ее жизни сейчас произойдет какой-то поворот, что к той радости, которая выпала на ее долю, прибавится большое светлое счастье… У нее забилось сердце, и она посмотрела на Ивана Петровича своими лучистыми глазами.

— Не у вас ли мой Тютчев? — спросил Лобов. Девушка почувствовала, что он говорит не то, что хотел сказать, и попыталась ему помочь, но тоже произнесла не то, что хотела:

— Садитесь, пожалуйста. Она у меня.

Она достала книгу с ночного столика и подала ее.

Помолчали.

— Как свежо на улице и пахнет чем-то пряным… — произнес Иван Петрович, поглядев на открытую фортку и на шевелящиеся занавески. Он сидел очень прямо, на кончике стула.

Анна Павловна тоже посмотрела на занавески и, волнуясь, ответила:

— Да.

— Вам понравился Тютчев?

— Да.

Иван Петрович никогда еще не объяснялся в любви, потому что до сих пор не любил ни одной женщины, и не знал, что вместе с необыкновенной радостью любовь приносит и мученье.

Он встал. Анна Павловна тоже. Поняв, что он уходит, она грустно улыбнулась.

У себя в комнате Иван Петрович ни на чем не мог сосредоточиться. Он пытался читать, но не постигал смысла прочитанного, отодвигал книгу, думал об Анне Павловне и, как в дни ее болезни, прислушивался к шорохам за дверью.

Захлопнув книгу, Лобов решил сейчас же пойти и объясниться, но в эту минуту постучали во входную дверь. Девушка-посыльная сказала, что Ивана Петровича вызывает к телефону начальник пароходства.

— Лошадь стоит внизу, — добавила посыльная.

— Хорошо, я сейчас, — ответил Лобов, надевая шинель и фуражку. Оглянувшись на полоску света под дверью, он вышел из дому…

Когда Лобов ушел с книгой, Анна Павловна знала, что он вернется и ждала его. Она слышала, как он открыл дверь посыльной и ответил, что сейчас идёт. Но это не смущало ее. Она знала, что́ он хотел сказать ей, и сознание этого наполняло радостью и счастьем ее сердце. Анне Павловне не хотелось оставаться дома. Она оделась и вышла. Куда пойти? Туда, где радостный творческий труд, где счастье. И девушка торопливо пошла в сторону дока.

11

В воскресенье с утра в доме Акинфия Никитича стояла невероятная сутолока. На кухне толкли перец и пахло жареным. Горюхало колол дрова у забора, и стук топора разносился по всей усадьбе. В сарае жалобно мычала Шурка, потому что ее забыли напоить. Дворняжка заливалась неистовым лаем.

Акинфий Никитич в одном жилете переносил книги и этажерку из большой комнаты в спальню. Анна Павловна в белом переднике кричала из кухни:

— Акинфий Никитич, принесите сметану.

Евфросинья Дементьевна, тоже в белом переднике и косынке, месила тесто и вздыхала:

— Ой, не поспеет.

Окна уже были открыты, и весеннее солнце хорошо пригревало. За окном на черной земле сидел грач.

Накануне в полдень на верхней палубе «В. Короленко» Иван Петрович поднял вымпел и когда он затрепыхался на мачте, все четверо мужчин сняли фуражки, и Иван Петрович сказал:

— Ну, вот и мы подняли вымпел готовности.

Четвертым был инженер Ремов, несколько дней тому назад прибывший из пароходства на самолете. Это был человек лет сорока со свежим лицом и совершенно седыми висками. Он принимал судно, ощупывал почти каждый шов. Анна Павловна ходила за ним с замирающим сердцем и всё боялась, как бы он не сказал, что плохо, и засматривала ему в лицо. Ремов сначала молчал, а когда через три дня осмотрел весь корпус, вытер руки о паклю и сказал:

— А я не знал, что лучший сварщик в бассейне находится в Монастырьке.

Иван Петрович помахал пальцем и улыбнулся:

— Простите! — На пароходе «Владимир Короленко».

Акинфий Никитич подзывал Ремова, стучал по корпусу, показывал на заклепки и говорил:

— Зря пропадает затон. Вот что можем делать!

Ремов сказал, что от имени пароходства он благодарит Ивана Петровича Лобова, Анну Павловну Миронову, Акинфия Никитича Опутина и Николая Остаповича Горюхало (он так и перечислил всех поименно!) и поздравляет их с выдающимися достижениями.

— В истории судоремонта, — говорил он, — неизвестен случай сооружения ледяного дока и обновления бортов и днища во льдах. Вы не только сэкономили государству два с половиной миллиона рублей, но и показали, что нет безвыходных положений, что нет технически невозможных условий.

Потом все стояли на берегу и смотрели на белую верхнюю палубу и сверкающий свежей краской корпус с красной ватерлинией. Док уже затопило и вместо ажурных ледяных переборок были лишь грязные глыбы и мутная вода, через которую от палубы к берегу были проложены длинные трапы и доски.

Глядя на судно, Иван Петрович думал, что скоро он взойдет на мостик и передвинет ручку машинного телеграфа. Так начнется четвертая навигация послевоенной сталинской пятилетки и, вероятно, она завершит пятилетний план. Они спасли пароход для навигации. Сейчас у Лобова дома лежит документ, подписанный Ремовым, о приемке судна. В понедельник приедет команда. Механик сорвет пломбу и подымет пары. Его молодые друзья и этот чудесный старик на славу потрудились. Это был настоящий, коммунистический труд, ибо он был согрет истинной любовью и стремлением к намеченной пели. И эти люди, душевную красоту которых он глубоко познал, всегда будут для него дороги.

В эти минуты Коля Горюхало думал, что уже подписан приказ о его назначении рулевым и что через неделю он станет к штурвалу и поведет судно. Он уже написал об этом отцу, и батько сегодня «прислал поздравительную телеграмму, в которой прямо написал: «рулевому Горюхало». А в сентябре Коля напишет батьке, что навигационный план выполнен и пятилетний, может быть, тоже, «нэхай капитан рапортует до начальства а я до батьки».

Анна Павловна думала о себе более скромно, чем Горюхало. Она не поведет судно, но с радостью спустится по железному трапу в машинное отделение и станет у поста управления. Она точно выполнит приказ с мостика и даст полный вперед, а пропусков пара у нее не будет, в этом пусть не сомневается Иван Петрович! Вот уже наступила весна. А какая была чудесная, необыкновенная зима! Будет еще много прекрасных зим и весен, а эта не забудется.

Акинфий Никитич уже не испытывал грусти. Речь Ремова обнадежила его. Он сообразил, что из приезда Ремова можно сейчас извлечь пользу для затона. Устроить, например, званый вечер, пригласить Ремова а там и поговорить по душам. Так он и сделал. Акинфий Никитич решил устроить вечер на широкую ногу. Ночью он заколол поросенка и велел его зажарить целиком и подать на стол. Большую комнату освобождали для гостей. Анну Павловну и Горюхало он пригласил в помощники.

К восьми вечера еле-еле управились. Акинфий Никитич надел новый костюм, пахнущий нафталином, и важно встречал гостей. Анна Павловна суетилась в передней.

— Вот здесь вешалка, пожалуйста. — Она приняла плащ от Ивана Петровича и радостно улыбнулась ему. Он ответил такой же улыбкой.

Стол ломился от закусок. Старик довольно потирал руки и зычно звал:

— Прошу сюда.

Из патефона неслось: «Вдоль по Питерской…» — любимая песня Акинфия Никитича. Для женщин, то есть для Анны Павловны и тихой Евфросиньи Дементьевны, немного напуганной таким собранием гостей, стояли две бутылки кагора, а для мужчин — запотевшие бутылки с водкой.

Акинфий Никитич торжественно поднял рюмку и, обращаясь к одному Ремову, сказал:

— Вот третьего дня сдали «Короленку» и вы с вашей комиссией приняли его на «отлично». Два с половиной миллиона прибыли дали государству. Хорошо поработали, сами говорили, что не было технических условий и всякой такой штуки. Я вот полсотни лет работаю, а такого не делал. Уж мне семьдесят первый, а вот кланяюсь с почтением Ивану Петровичу, Анне Павловне, Кольке Горюхало. Да и мне теперь не совестно смотреть людям в глаза. А вот вы большой начальник, человек ученый, а нас, стариков, обижаете.

Ремов, сначала слушавший с улыбкой, смутился и переспросил, в чем дело.

— Да! обижаете. Скажи-ка, Иван Петрович, без меня и моей бригады сделали бы «Короленку»?.. То-то!.. Он вот поверил, а вы нет. Монастырек, да Монастырек. Словно проклятие. Посылаете сюда мелкую починку: где заплату, где рихтовку, а скоро и примуса пошлете починять. А настоящее дело не доверяете. А в Монастырьке вон какие дела можно делать! Так вот, верьте старикам побольше, давайте дело настоящее, чтоб дух захватывало, во как развернемся, — он сделал широкий жест и пролил вино на поросенка. Не смущаясь, он протянул рюмку Ремову.

— Согласен пить за большой Монастырек, за большие дела в Монастырьке?

Ремов протянул свою рюмку:

— Согласен.

Но Акинфий Никитич отвел его руку:

— Нет, постой! В самом деле или чтоб не обидеть старика? А там, на самолете, и забудешь, поди, где такой Монастырек?

— В самом деле!

Старик чокнулся сначала с Ремовым, потом по старшинству с остальными, выпил, смачно крякнул и сказал:

— Кушайте, гости дорогие!

Загрузка...