Дельтаплан

«В предрассветный расстрельный час, — вдруг глухо, но явственно, как дальний поезд в тихую ночь, простучали в голове бредущего стылой сумеречной аллеей парка святого Якоба Никиты Ивановича слова из перепечатанного с неба, как с листа, всеми газетами прощального письма Саввы президенту России, — в рассветный предрасстрельный час мои, окантованные свинцом, мысли летят к тебе, Ремир»…

В те годы, помнится, много спорили, не мнимое ли это, часом, письмо? Каким, интересно, образом Савва-заточник переправил текст из, надо думать, письмонепроницаемого застенка на станцию лазерной рекламы, севшую клоунским бубенцом на вершине иглы (колпака) Останкинской телебашни, так что странные (применительно к положению Саввы) слова взорвались в ночном осеннем небе, как ярчайшее созвездие, флотилия метеоритов, новейшая благая весть. До сей поры лишь Папа Римский однажды обратился подобным (лазерным) образом к городу и миру. И хотя послание Саввы продержалось всего-ничего — несколько минут — этого хватило, чтобы его с недоумением прочитали миллионы людей, а обитающие в московском небе птицы смертельно перепугались. Растревоженные их полчища носились по воздуху, роняя помет на задранные вверх лица читателей. Настоящий (отвратительный) дождь обрушился на город с неба-листа, как если бы само послание превратилось в птичий помет.

Должно быть, поэтому народ отнесся безучастно (в смысле последующих действий и логических выводов), если не сказать раздраженно, к начертанным в небе откровениям и пророчествам. Перепачканные пометом люди, не таясь, проклинали и Савву, и… правительство (президента тогда уже опасались проклинать при свидетелях), и даже… упоминаемого в послании Господа Бога, который, по мнению Саввы, попустительствовал злу, олицетворяемому Ремиром в той степени, в какой побуждал к бесстрашию и твердости добро, олицетворяемое Саввой. Степень эта представлялась Савве безмерной, а потому он просил прощения у народа России, смиренно призывал его чтить избранного (хоть и злого) президента (всякая власть от Бога), крепить добродетель и не паниковать по поводу кончины доллара (о том, что эта кончина явилась прологом Великой Антиглобалистской революции тогда, естественно, никто не подозревал), так как у России есть все необходимое, чтобы достойно и счастливо существовать в автономном режиме. В последних строках электронного письма Савва объявлял российскому народу, что прощается с ним не навсегда, что обязательно вернется в Россиию, причем, не один, а… вместе с Господом Богом. Таким образом, Савва выступал самозванным гарантом второго пришествия, не уточняя, впрочем, апостолом в сияющих белых одеждах будет он при Господе, или же страшным карающим всадником из Апокалипсиса.

Сам звал Русь к порядку, говорили люди про Савву, а как пришла пора держать ответ за прошлые делишки, заблажил. Это ему не в «Савой» ходить. Ясное дело, не понравилось, что будут расстреливать под барабанный бой прямо на Красной площади у подножия Мавзолея. Именно к такому (с некоторой, правда, вызванной организационными причинами, отсрочкой исполнения) наказанию приговорил Савву военно-морской трибунал, не ставший (так уж издавна повелось у трибуналов) гнаться за доказательствами вины подсудимого, заслушиванием свидетелей, адвокатов и прочих любителей почесать языки. Тем более, что заседание проходило во время сильного шторма в Баренцевом море на эскадренном миноносце, куда всей этой лишней шушере попасть было крайне затруднительно. А может, отсрочка давалась для того, чтобы у Саввы было время оссознать свою вину? Или Ремир, прочитав небесное письмо, решил приблизить визит Господа в Россию?

Как бы там ни было, народ богохульствовал, смахивая с лица птичий помет, читая в небе светящееся письмо. Бога в России во все времена можно было проклинать, хоть при свидетелях, хоть наедине с самим собой.

Как, собственно, везде и всегда.

Ибо и на этом стояла вера.


… «Балаганная грусть» — так, помнится, однажды охарактеризовал Савва настроение, иной раз посещающее человека в самом что ни на есть средоточии увеселений, в каком-нибудь, допустим, луна-парке среди аттракционов, пони с косичками, клоунов и продавцов воздушных шаров. Нечто бесконечно горестное наличествовало в карусельных львах, ходящих по кругу вагончиках, разнообразных — человекоподобных и автоматических — оракулах. Вне всяких сомнений, это была пародия на жизнь, но особая, обнажающая правду о жизни (правду жизни) пародия. Не выразимая в словах правда, как сердце, билась в невысоко (сколько позволял канат) взлетающем (но не могущем подняться в небо) монгольфьере, в бредущем на ходулях, рассыпающем конфетти, пузатом клоуне с вечносмеющимся лицом, в крутых железных горках, укатывающих любого сивку, волшебных яйцах, и даже в повсеместных напоминаниях, что аттракционы (как и все в Божьем мире) прекращают работу в назначенное время.

Впрочем, иной раз они начинали ее вопреки назначенному времени.

Никита Иванович вспомнил, как в ночь перед последними в России президентскими выборами они мчались с Саввой по шоссе в сторону Москвы, и Савва неожиданно притормозил около гигантского, погруженного во тьму придорожного луна-парка.

«Включай! — сунул охраннику под нос одно из своих многочисленных удостоверений. — Включай все!»

Случись такое еще несколько месяцев назад, квадратный стриженный охранник не задумываясь пристрелил бы Савву, даже не взглянув на удостоверение. Но что-то уже неуловимо изменилось в атмосфере. Жизнь (и все из нее проистекающее, равно, как и в нее втекающее) в одночасье (точнее, в три месяца между исчезновением прежнего президента и назначенным днем новых — в полном соответствии с Конституцией — выборов) сделалась другой. Какой — никто точно не знал, а потому каждый додумывал в соответствие с собственными ожиданиями и представлениями. Впервые в новейшей истории России, писали тогда в газетах, народ сам решает свою судьбу, творит эту самую историю, ибо (после исчезновения прежнего президента) нет в России силы, которая смогла бы навязать народу что-то против его воли. В этих словах была доля истины. Прежний президент был объявлен недоразумением, фантомом, порождением политических и информационных технологий. Высший Народный Совет — временный орган власти, управляющий страной в переходный (три месяца) период, первым же своим указом объявил так называемых политтехнологов, пиарщиков, имиджмейкеров и т. д. вне закона, ввел запрет на деятельность организаций, фирм, фондов и т. д., способных замутить, перегородить, а то и пустить вспять чистейшую, но простодушную реку народного волеизъявления.

Вот только народ почему-то этому не радовался. Похоже, он сам боялся своего волеизъявления, зачарованно, как лунатик, брел по сужающемуся карнизу над бездной, сознавая в глубине души, что непременно в эту бездну свалится.

Даже тупой, едва ли прочитавший за свою жизнь и пару книг (УК не в счет) охранник ощущал ломанным-переломанным носом новые веяния. Пластиковая карточка со словами «Доверенное лицо кандидата в президенты Российской Федерации», мерцающей печатью Центризбиркома повергла его в трепет куда больший, чем если бы Савва приставил к его башке пистолет.

Он бросился к пульту.

Луна-парк вспыхнул в ночи как золотой слиток на солнце.

Это был весьма современный (по тем временам), насыщенный электроникой и всевозможными лазерно-виртуальными эффектами луна-парк. Взмыли вверх качели, одевшись белым светящимся туманом, задышало волшебное яйцо, стронулась с места карусель — летающая тарелка, зажглись глаза у многочисленных оракулов, расцвеченное по периметру колесо обозрения начало сложное — как Земля вокруг Солнца и собственной оси — ускоряющееся движение. И посреди этой неурочной, разнообразной, нелепой — для двух посетителей? — механическо-виртуальной жизни эдаким повелителем (чего?) неподвижно стоял Савва. У Никиты мелькнула мысль, что он мнит себя центром загадочной, на мгновение вырванной из тьмы и — неизбежно — во тьму же возвращающейся демонстрационной Вселенной. И еще мелькнула мысль, что Савва ошибается. Не он — центр Вселенной, а… то неясное, тревожное, беспокоящее и пугающее (сродни волшебному, одетому светящимся туманом, яйцу), что выбрал, вознес над собой, чему, одновременно желая и не желая (как жена мужу), подчинился народ.

«В сущности, что есть реальность? — вдруг спросил Савва то ли у Никиты, то ли у посматривающего на него с испуганной ненавистью охранника. — Из чего она составляется и почему она абсолютно необорима?»

Никита подумал, что не так-то уж и необорима. Разве мог он, к примеру, мгновение назад предполагать, что погруженный во тьму придорожный луна-парк оживет, засияет огнями, что сотни оракулов будут готовы предсказать ему будущее задарма?

«Она составляется из произнесенных, но главным образом непроизнесенных слов, — задумчиво продолжил Савва, внимательно глядя, как из светящегося волшебного яйца проклевывается… неизвестно что, — реализованных, но главным образом подавленных желаний, ожиданий, мыслей и представлений. А что есть человеческие ожидания, мысли и представления? Они есть так называемые психосоциальные, а может, социопсихические комплексы, незримая операционная система, управляющая сознанием. Апофеоз необоримости реальности приходится на момент, когда тебе кажется, что все схвачено, все под контролем. Выходит, конструирование реальности — опасная иллюзия?»

«С той точки, где оно начинает противоречить Божьему Промыслу», — ответил Никита.

«Самое трудное, — словно не расслышал (или не пожелал расслышать) Савва, — идентифицировать страсти, которых в действительности нет и быть не может, как, допустим, нет в природе бронзы, но есть медь и олово. Однако же памятники полководцам и героям отливаются именно из бронзы. Наступает таинственный момент, когда не существующие в чистом виде страсти, допустим, страсть к величию, социальной справедливости, или порядку вдруг материализуются, и реальность становится окончательно необоримой, бронзовой, как памятник самой себе. Причем ровно в такой же степени, в какой раньше казалась оборимой, пластилиновой, допустим, дядям, разворовывающим государство, подобно вампирам пьющим его нефть и газ, подобно жукам-древоточцам сжирающим его леса и заповедные рощи, то есть цинично истребляющим в государстве эти самые величие, социальную справеливость, порядок и богобоязнь».

«Богобоязнь?» — удивился Никита.

«Ну да, — ответил Савва. — Богобоязнь в государстве — есть страх и трепет граждан перед властью. Неужели миром правят несуществующие в природе — в нашем случае, в обществе — страсти? — продолжил он. — Получается, что внутри самой реальности, как в волшебном яйце, сокрыт некий набор идей, а мы всего лишь переносим их в жизнь. Но то, что в итоге происходит… с жизнью и… с нами… совершенно не совпадает с тем, что мы имели в виду, когда брались эа это дело. Разве не так?»

Охранник молчал, слушая Савву с несвойственным вниманием и напряжением, как будто в это самое мгновение решалась и его, охранника, судьба.

Молчал и Никита, потому что Савва выводил суть за грань, где суть могла претерпеть любое превращение. То была волшебная страна, где урод становился красавцем, птица (если хотела) рыбой, глупый умным, нищий богатым, а богатый счастливым. Где все одновременно было всем и ничем. Никита (как и всякий человек) знал, что эта грань неизменно присутствует в сознании, более того, сознание зачастую само себя спасает, откочевывая, перемещаясь туда, но он не знал, что оказывается за эту грань могут организованно уходить целые страны, народы, общества, то есть сама жизнь со всеми ее надеждами, тревогами, несправедливостями, тщетой, отчаяньем и так называемыми вечными истинами.

Вот только каким образом она (жизнь) оттуда (из-за грани) возвращается, Никита не знал.

Но подозревал, что чем-то это напоминает жесточайшее похмелье.

Впрочем, как только что выяснилось, Савва тоже не знал.

Он, вероятно, тоже подозревал про неотвратимое похмелье, но не принимал его в расчет, как человек, пребывающий в высшей (ради этого, собственно, и пьют) точке алкогольного преображения, когда ему кажется, что он абсолютно трезв, ясен и мир лежит у его ног.

Про внимательно слушающего их разговор охранника и говорить было нечего. Проблемы (в философском плане) похмелья для него не существовало. Он пил, как жил. А жил (и, следовательно, пил) до тех пор, пока был молод, силен и относительно здоров. Но ведь рано или поздно, посмотрел по сторонам Никита, все заканчивается, аттракцион не может длиться вечно. Даже бронза покрывается патиной и в конце концов крошится, как сухая глина.

«А может, — махнув рукой, направился к выходу Савва, — дело в принципиальной непредсказуемости мира, точнее в его предсказуемости в малом, допустим, в том, кто выиграет те или иные выборы, и непредсказуемости в большом, допустим, научится ли человечество обходиться без нефти и газа, победит ли СПИД, состоится или нет второе пришествие?»

«Или в том, существует ли Бог?», — вдруг подал голос охранник, наглядно подтвердив тем самым принципиальную непредсказуемость мира.

«Бог существует, — задумчиво посмотрел на него Савва, — вот только человечек вспоминает о нем, когда, как говорится, деваться некуда».

«Но сначала пробует обойтись без», — казалось, охранник хотел получить от Саввы ответ на главный в жизни (и не только) вопрос, который однако сам не знал как сформулировать. В этом он был плоть от плоти народа.

«Потому что, пока ему, как говорится, прет, — продолжил Никита, — ему кажется, что он сам бог».

«Спросите, парни, у него, — кивнул Савва на водящую в темноте зелеными лазерными глазами античную голову оракула, — он знает. В принципе, — добавил уже садясь в машину, — когда нет единого для всех ответа, годится любой. Каждый ведь знает, есть ли Бог, но… не делится этим знанием с другими».


…Что-то похожее на «балаганную» (ведь как ни крути, а смерть в одном из многочисленных своих измерений тоже балаган) грусть ощутил Никита в тот давний вечер, когда в небе вспыхнуло лазерное послание Саввы президенту России.

Он брел по проспекту Мира в леопардовом (из-за помета) утяжеленном (из-за него же) плаще и ему казалось, что он ищет, но никак не может найти выход из некоего бесконечного во времени и пространстве аттракциона, из которого на самом деле выхода нет, а если есть, то только — ногами вперед.

«Мои окантованные свинцом мысли облетают тебя, Ремир, как наши истребители НЛО, без надежды на понимание, ибо я в своей работе на твое и, как я полагал, России, благо исходил из постулата, что власть — это великое, организующее, таинственное Все, но никак не великое, организующее, таинственное Ничто, противостоящее… самой жизни. Все — иногда получается во имя и славу Божию. Ничто — всегда и исключительно во имя и славу собственную. Я — вечный пленник (раб) этой разницы, равно как ты — временный ее повелитель (господин). Я не прошу пощады или снисхождения, ибо заслужил то, что заслужил, что бы ни заслужил. Беда в том, Ремир, что я делал то, что мне казалось правильным, не соотнося свое дело с бесконечным, не имеющим цели и смысла Ничто, растворяющим в себе сущее, включая песни и рейтинги, трудовые порывы и предназначенную мне пулю, мои окантованные свинцом мысли и само всемогущее время. Ничто может победить Все, но полная и окончательная его победа есть одновременно полное и окончательное его поражение. The barricades are broken, your enemy is God… Твой единственный противник отныне — ты сам, Ремир, ибо Ничто может принять любой образ, но не может превратиться в собственное живое продолжение во времени и пространстве. Как всякое зло, ты изначально конечен, а главное, бесплоден, Ремир, хотя, возможно, переживешь многих, включая меня. Ты — итог моей непоследовательной жизни. И тем не менее, я прожил ее не зря уже хотя бы потому, что на самом ее исходе осознал, в чем был фундаментально — свинцово — неправ. Я имел наглость сомневаться в бесконечности любви Господа к человечеству и каждому отдельному его представителю, не мог постичь жалким и развращенным своим умом, за что, собственно, Бог так безнадежно и зачастую безответно любит человека? В мире, в принципе, невозможна такая любовь, думал я, во всем этом заключается (четвертая) тайна, вытекающая из трех других. Где Бог? Что происходит с человеком после смерти? Что есть душа?»


…Никита Иванович попытался вспомнить фамилию президента — адресата Саввы, но не сумел. Ремир бесфамильно вторгся в душу России, хотя, конечно, когда-то фамилия у него была. Это Савва присоветовал ему отказаться от фамилии, объяснив, что народ любит все краткое, однозначное и (само) завершенное, причем не просто краткое, однозначное и (само) завершенное, а чтобы внутри скрывалась противостоящая логике бездна. Савва полагал, что уже в самом имени «Ремир» угадываются врата бездны, а где врата, не без оснований полагал Савва, там и все то, что хотят видеть люди. Они, естественно, хотят видеть за вратами разные полезные для них вещи, первая из которых — практическое (материальное) величие. Величие же всегда есть самоограничение и смирение перед тем, кто его, так сказать, обеспечивает (берется обеспечить). Из бездны ничего нельзя взять. В бездну можно только падать. Люди это понимают, но делают вид, что их минует чаша сия. Не следует их в этом разубеждать, полагал Савва. Народ будет любить тебя, говорил он будущему президенту, сильнее, нежели Иисуса Христа, у которого было (есть) и имя и фамилия, или сразу два имени, а может, две фамилии, не суть важно, и который выступал гарантом величия не практического (осязаемого), но идеального (духовного). Народ, объяснил Ремиру Савва, к примеру, очень уважал короткие, как пистолетные стволы псевдонимы: Ленин и Сталин, но при этом не забывал, что там — в background (е) — имеются еще имена, отчества и даже настоящие фамилии. Вот эта незастывающая в бетономешалке народного (массового) сознания память, утверждал Савва, и ложится кубометрами в фундамент зданий так называемых разоблачений, перестроек, революций и реставраций. Надо всем истинным, как, впрочем, и ложным, продолжал Савва, витает дух (висит дамоклов меч) разоблачения (революции), и видимо высшей (хоть и скрытой до времени) точкой так называемого развития человечества является определение формулы вечной власти, не страшащейся разоблачения (революции) по причине того, что она (власть) вне этой категории. В конечном итоге, утверждал Савва, вождя губит то, что он всего лишь человек, то есть, в сущности, губит физическое в широком смысле — шесть пальцев на ноге, ранняя лысина, прочие мелкие отклонения тут не в счет — подобие малым сим. Вот почему, настаивал Савва, у Ремира не должно быть ни фамилии, ни отчества, ни… родственников.

«Было бы совсем хорошо, — говорил Ремиру Савва, — если бы у тебя не было и лица, но, увы, это невозможно. Что мы будем показывать по телевизору?»

И еще одно имя вспомнил Никита Иванович — Енот. Так звали ходившего в лакированных ботинках с золотым рантом соперника Ремира на последних в истории России президентских выборах. У Енота тоже не было отчества и фамилии, что свидетельствовало о том, что он был достойным соперником, хотя, в отличие от Ремира, относительно фамилии которого не было никаких предположений, ходили слухи, что фамилия Енота — Айвазов, а отчество — Никодимович, родственники же его проживают в Нагорном Карабахе, а если точнее, в городе Шуше, где и зарегистрирована компьютерная фирма Енота.

Изумляясь самому себе, Никита Иванович вспомнил давний выборный слоган: «Бессонница, Енот, нора сыра, темна, по мех идут охотники на мрамор»… И сейчас, спустя десятилетия, его изумила дикость и бессмысленность этого слогана, точнее антислогана, в котором даже свирепая Комиссия по противодействию политическим технологиям не сумела обнаружить ни скрытой рекламы, ни тайного пиара. Чтобы он обрел смысл, потребовалось… «Сколько же потребовалось лет? — подумал Никита Иванович. — Во всяком случае не меньше, чтобы подтвердился другой слоган: “Свинец-экран ТВ, Ремир, литые иглы-пули, покрой сознания без устали меняют”.

Когда-то словосочетание “покрой сознания” представлялось Никите Ивановичу абсолютной галиматьей. Но потом он понял, что “покрой сознания”, в сущности, абсолютный термин, вмещающий в себя одновременно как неизменную данность (сознание, материал), так и возможное (в режиме non-stop) технологическое воздействие на него (покрой).

Сознание может оставаться неизменным, а точнее каким угодно, однажды заметил Савва, но вот его покрой, то есть мода должны постоянно меняться, ибо предоставленное самому себе (оставленное без внимания) сознание начинает, как машина без водителя, забирать вправо, то есть склоняться к так называемым фундаментальным (пред-демократическим и даже пред-просвещенческим) ценностям бытия. Вот почему отдельно взятое индивидуальное сознание должно неустанно кроиться и перекраиваться, желательно в режиме самообучения, чтобы потом существовать в заданных параметрах автоматически. Грубо говоря, объяснял Савва, на данные курсы кройки и шитья человек должен являться добровольно и со своим материалом (штукой не ситца, сукна или драпа, но… сознания). Смысл же курсов заключался не столько в том, чтобы человек впоследствие неустанно (задрав штаны) поспешал за модой, сколько в том, чтобы те, кто по какой-то причине не желал подчиняться моде, или самостоятельно кроил (перекраивал) собственное сознание не по утвержденному — единому, точнее однообразному для всех — фасону, по определению (то есть без привлечения доказательств) считались бы идиотами, мракобесами, опасными извращенцами и т. д., одним словом, решительно и бесповоротно выводились бы за круг бытия. Пусть мода чудовищна, говорил Савва, дело не в том, что она чудовищна, а в том, что никто не должен сознавать, что она чудовищна, все должны ей подчиняться.

В основе системы управления человеческим обществом, по мнению Саввы лежал принцип: “Кто вне моды (нашей воли) — того нет”.

“А если все же есть?” — помнится, поинтересовался Никита, имея в виду прежде всего себя.

“Сколько угодно — в подполье, в одиночестве, так сказать, за кругом бытия, в открытом космосе, — ответил Савва, — в бессмысленных непродуктивных размышлениях об изначальном несовершенстве мира. Главное, чтобы у несуществующих не накопилось силенок и деньжонок на собственное ателье. В принципе тут возможен выбор: сидеть тихо и никому не мешать, или — если не тихо — нелепо и незаметно погибнуть. Я сейчас как раз работаю над теорией опережающего забвения. Когда-нибудь я тебя с ней познакомлю”.

“А если не познакомишь?” — спросил Никита.

“Тогда будешь изучать самостоятельно”, — ответил Савва.

“По какому же, интересно, учебнику?” — усмехнулся Никита.

“По самому лучшему, — подмигнул ему Савва. — На собственной шкуре”.

“Эту тайну, Ремир, — вспомнил Никита Иванович заключительные, пролившиеся на землю птичьим пометом слова Саввы, — я разгадал в ночь перед последними (по крайней мере на моем веку) выборами. Я вышел из машины на шоссе где-то за Домодедовом. Ночь была тиха, в небе стояла луна, над серебряным озером струился невидимый воздух. На другом берегу виднелась белая церковь, и странным образом синие ее со звездами купола не терялись в ночи, а напротив, как будто светились изнутри. Над моей головой со свистом пролетела сова, по проселочным дорогам, моргая фарами, ползли редкие машины. Я думал о воле, призванной организовать этот мир, но неожиданно пришел к выводу, что без великой, не имеющей измерения в нашем мире любви, невозможно было создать все то, что я только что увидел. Но ведь зачем-то Бог создал этот мир, Ремир? Неужели Он создал его для того, чтобы мы (ты и я) вносили в него изменения? Тайна мира в том, что любую истину можно выразить простыми словами. Путь сознания, Ремир, это путь усложняющегося простого и упрощающегося сложного, путь от ощущения собственной исключительности (я не такой, как все, у меня в этой жизни все будет не так как у всех!) до признания очевидного — я песчинка пред взглядом (хорошо, если не в самом глазу) Господа, песчинка, которую он любит, но которая всего лишь песчинка. Его любовь — гравитация, которая держит наш мир, не дает ему сорваться с оси и орбиты. Наш путь, Ремир, от отрицания (непонимания) любви Господа к смиренному и — я это понял в глухой предрассветный расстрельный час — радостному ее принятию. Я смиряюсь, Ремир, не пред тобой, но пред Господом, которому угодно, чтобы моя жизнь явилась уроком… кому, чему?”


…Никита Иванович почувствовал, как его собственная голова “окантовалась” свинцом, вероятно, сказывалось атмосферное давление.

Он вдруг обнаружил себя на самой вершине горы, где среди мокрых кустов и деревьев скрывался мраморный святой Якоб.

Никто не преследовал Никиту Ивановича.

Он подумал, что кое в чем Савва оказался прав, а кое в чем ошибся. Сейчас никому не было дела до “покроя” отдельно взятого сознания, никто не устанавливал обязательную для всех “моду”.

Однако предоставленные сами себе люди определенно не потянулись к фундаментальным ценностям бытия. Куда, к примеру, потянулся сам Никита Иванович? К чисто механическому продлению собственного существования без видимых на то причин и целей. В самом деле, что толку от того, что он столько лет просидел за железной дверью стандартного двенадцатиэтажного дома номер 19/611 на улице Слунцовой в районе Карлин, Прага-6? Кому нужен роман под названием “Титаник” всплывает», когда никто не помнит, что это был за «Титаник», когда и почему он утонул?

И, тем не менее, его (за что?) хотели убить.

Настало время, подумал Никита Иванович, «короткой воли», точнее миллионов разнонаправленных «коротких воль». Все, что сразу не получалось, отбрасывалось, как ненужное. Хотя нет, подумал Никита Иванович, некая «мода», «покрой» угадывались и в нынешнем сугубо индивидуальном — постглобалистском — времени. «Умри ты сегодня, а я завтра», — так можно было сформулировать его, увы, отнюдь не новый девиз. Неужели, подумал он, гравитация божественной любви иссякла, и люди, стало быть, вышли в земной (безвоздушный) космос, как некогда рептилии из океана на сушу?

Впрочем, быть может, Никита Иванович напрасно тешил себя надеждой, что если не получилось убить его сразу, от него отстанут. Единственное, в чем он был совершенно уверен, так это в том, что (в перспективе) от него ничего не зависит и что (опять же в перспективе) он ничего не может. Мир был по-прежнему принципиально непредсказуем, и это странным образом утешало, ибо не предполагало никакой и ни за что ответственности.

Никите Ивановичу вдруг до боли захотелось вернуться в свою квартиру на улице Слунцовой. Почему-то теплые носки и засаленный махровый халат показались ему средоточием земного счастья, той самой точкой покоя, к которой стремилась его измученная душа. Переживал он и за оставленные растения, хоть и расположил их у окна таким образом, чтобы сквозь форточку на них попадали капли дождя. Короткая воля Никиты Ивановича враз исчерпалась, падала вниз, как пролетевший сверх положенного дротик.

Он вдруг подумал, что одинок так, как никогда еще не был одинок в этом мире. Таким одиноким человек может быть…. только в первые мгновения после смерти, если, конечно, ему дано это осознать.

Без всего (прежнего) перед чем-то непонятным.

И — изначально виноватым.

И еще он подумал, что нет для него ничего желаннее этого одиночества, ибо оно — дом, в котором он живет, воздух, которым он (пока еще) дышит.

Прислушиваясь к току крови внутри себя, Никита Иванович явственно ощущал, как она напирает на стенки сосудов, продавливает их истончившийся свинец горячим напористым свинцом же? Ему подумалось, что, пожалуй, не худшим выходом был бы сердечный (с летальным исходом) приступ прямо здесь — у ног мраморного святого Якоба.

Но сердце вдруг вернулось в ритм, тупая головная боль чудесным образом прошла, как будто и не было никакой боли.

Новое вино определенно вливалось в старые мехи, но Никита Иванович не был уверен, что мехи удержат вино. Да, мир был принципиально непредсказуем, но не настолько, чтобы сорокасемилетний хрыч превращался в мальчика. Он подумал, что дротик его воли, вопреки всему, не только продолжает лететь, но и набирает высоту.


…Никита Иванович как будто услышал в небе свист, как если бы этот самый мнимый дротик материализовался в реальный. Он поднял голову вверх и обомлел. В сумеречном небе над горой, над дымящимся осенним парком, над мраморным святым Якобом кружился… дельтаплан.

Невидимый пилот не просто кружился, наслаждаясь восходящими и нисходящими воздушными потоками, но определенно что-то высматривал сквозь кроны деревьев.

Никита Иванович знал что, точнее — кого.

Дельтаплан кружился над парком святого Якоба по его, Никиты Ивановича, душу.

Загрузка...